Госпожа Женни Трайбель, или «Сердце сердцу весть подает» [Теодор Фонтане] (fb2) читать онлайн

- Госпожа Женни Трайбель, или «Сердце сердцу весть подает» (пер. Софья Львовна Фридлянд, ...) 372 Кб, 189с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Теодор Фонтане

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Теодор Фонтане
Госпожа Женни Трайбель ИЛИ «СЕРДЦЕ СЕРДЦУ ВЕСТЬ ПОДАЕТ»

Глава первая

В один из последних дней мая, когда солнце пригревало уже совсем по-летнему, ландо с откинутым верхом проехало через Шпиттельмаркт, далее по Кур-, а оттуда - по Адлерштрассе и остановилось перед домом, который, несмотря на всего лишь пятиоконный фасад, выглядел весьма импозантно но крайне старомодно, и даже свежая золотисто-коричневая окраска стен, сделав его, разумеется, более опрятным, не сделала его более привлекательным, скорее наоборот. В ландо сидели две дамы с болонкой, и болонка явно наслаждалась солнечным теплом и светом. Та дама, что была слева, лет примерно тридцати, по виду бонна или компаньонка, приподнявшись с сиденья, распахнула дверцу, а затем помогла второй, одетой со вкусом и тщанием и выглядевшей превосходно, несмотря на верные пятьдесят лет, выйти из ландо. Затем компаньонка села на прежнее место, а старшая дама ступила на крыльцо и, быстро пройдя оное, вошла в дом. Со всей доступной ее комплекции быстротой дама поднялась по истертым ступеням лестницы, внизу - полутемной, наверху - окутанной облаком спертого воздуха поистине двойной плотности. На площадке, как раз насупротив лестницы, находилась входная дверь с глазком и зеленой покоробленной жестяной дощечкой, где стояло неразборчиво: «Профессор Вилибальд Шмидт». Дама, по виду несколько наклонная к астме, испытывала потребность для начала перевести дух и при этом внимательно осмотрела издавна знакомое ей помещение - четыре стены, выкрашенные желтой краской, на стенах вешалки и крючки, а среди них деревянный полумесяц для чистки и выколачивания сюртуков. Помимо прочего, из коридора, уводящего в глубь дома, струился ни с чем не сравнимый кухонный аромат, придавая всему необходимую завершенность и состоящий, если верить обонянию, из запахов жареного мяса, картофельного пюре и мыльной пены. «Все ясно - небольшая постирушка»,- сказала себе под нос элегантная дама, странным образом растроганная увиденным, и вспомнила те безвозвратно отлетевшие дни, когда сама она проживала на этой вот Адлерштрассе, подсобляла отцу в находящейся через дорогу лавке бакалейных товаров и на доске, положенной на мешки с кофе, клеила кулечки, каковой труд неизменно бывал вознаграждаем из расчета «два пфеннига за сотню».

- Оно, пожалуй, и многовато,- говаривал старик,- зато приучишься у меня обращаться с деньгами.

Ах, какие это были времена! Каждый день ровно в двенадцать все садились за стол, она - между приказчиком господином Мильке и учеником Луисом, у обоих, при всем несходстве, одинаково взбитые коки и одинаково замерзшие руки. Луис украдкой бросает на нее восхищенные взгляды, но смущается ужасно, когда кто-нибудь поймает его за этим занятием, ибо птица он невысокого полета,- из какой-то жалкой зеленной лавчонки на Шпреегассе.

Эти сцены живо встали перед ее глазами, покуда она оглядывала переднюю и затем дергала ручку звонка возле двери. Перекрученная проволока с готовностью заскрежетала, но звонка не последовало. Тогда она схватила ручку, дернула еще раз, сильнее, и - глядь! -из кухни донеслось дребезжание колокольчика, а вслед за тем можно было услышать, как кто-то откидывает деревянную шторку глазка. По всей вероятности, это была домоправительница профессора, которая со своего наблюдательного пункта хотела выяснить, кто звонит, друг или враг, и когда стало ясно, что звонит «добрый друг», за дверью с шумом и лязгом сняли цепочку, и перед гостьей явилась пикнического сложения дама, лет эдак под сорок, в хитроумнейшем чепце на волосах и с лицом, раскрасневшимся от кухонного жара.

- Ах, госпожа Трайбель… Госпожа коммерции советница… Ах, какая честь…

- Добрый день, дорогая госпожа Шмольке. Как поживает профессор? А фрейлейн Коринна? Дома ли она?

- Да, госпожа коммерции советница. Она только что вернулась из филармонии. Уж как она обрадуется. - И с этими словами Шмольке отступила в сторону, открывая проход в тесный, стиснутый двумя комнатами и снабженный одним окном коридор, вдоль которого протянулся узкий холщовый половик. Не успела советница переступить порог, ей навстречу выбежала фрейлейн Коринна и увела свою «мать и подругу», как любила себя величать госпожа советница, направо, в одну из передних комнат. Комната была высокая и уютная, со спущенными жалюзи, с открытыми внутрь окнами и жардиньеркой перед ними, где стояли лакфиоль и гиацинты. На столике перед диваном красовалась стеклянная ваза с апельсинами, а также портреты родителей профессора: советника счетной палаты при Камере сословий господина Шмидта и его супруги, урожденной Шверин, причем оба они взирали на вазу с апельсинами, старый советник был изображен во фраке и при ордене Красного орла, урожденная Шверин - с выступающими скулами и вздернутым носом, каковые черты, хотя и подобающие буржуазке, все ж таки живей напоминали о померанско-уккермаркских представителях славного рода, нежели о более поздней или, если угодно, более ранней познанской его линии.

- Коринна, душенька, как ты умеешь создавать уют! И вообще как у вас мило - такая свежесть, такая прохлада! И эти дивные гиацинты. Апельсины тут, конечно, не совсем уместны, но уж бог с ними, и так хорошо… А теперь не оставь меня до конца своей заботой и принеси мне подушечку с дивана. Только уж не взыщи - не люблю сидеть на диване, слишком мягко, прямо тонешь. Лучше я в кресло сяду и буду глядеть на эти старые, дорогие мне лица. Ах, какой человек был твой дедушка, совершенно как твой отец. Правда, он был, если это только возможно, еще обязательнее, недаром же некоторые говорили о нем: добр, словно берлинский француз. И это была чистая правда. Ведь его бабка, о чем ты, разумеется, знаешь не хуже моего,- урожденная Шарпентье со Штралауерштрассе.

С этими словами коммерции советница уселась в высокое кресло и поглядела в лорнет на «дорогие ей лица», о которых она столь благосклонно отозвалась, а Коринна меж тем спрашивала, не подать ли мозельвейну с зельтерской, на улице-де так жарко.

- Нет, Коринна, я к тебе сразу после ленча, а зельтерская ударяет мне в голову. Ну не странно ли: шерри я переношу отлично, портвейн тоже, если он выдержанный, а вот мозельвейн с зельтерской ударяет мне в голову… Ах, дитя мое, эту комнату я знаю уже сорок лет, даже более того, еще с тех времен, когда я сама была ребенком, с такими вот каштановыми локонами, и покойница матушка, как ни занята была, всегда находила время их подкрутить. В те времена, моя дорогая, рыжеватые волосы еще не вошли в моду, а каштановые уже ценились, особенно кудрявые, и люди всегда заглядывались на мои локоны. Вот и отец твой тоже. Он тогда был студентом и сочинял стихи. Ты и представить себе не можешь, как все это было мило и как трогательно, дети не способны понять, что их родители тоже когда-то были молодыми и красивыми и обладали талантами. Несколько стихотворений он посвятил мне, я сохранила их до сего дня; когда у меня тяжело на душе, я достаю маленький томик (раньше он был синий, потом я отдала переплести его в зеленый сафьян), сажусь к окну, гляжу в наш сад и, бывает, всплакну тихонько,- упаси бог, чтобы Трайбель или дети не увидели. Ах, молодость, молодость! Дорогая Коринна, ты и ведать не ведаешь, какое это счастье, не знаешь, что чистые чувства, не тронутые суровым дыханием жизни,- величайшее наше благо и останутся им навсегда.

- Верно,- рассмеялась Коринна,- молодость - это куда как хорошо. Но быть коммерции советницей тоже неплохо, пожалуй, даже лучше. Я за то, чтобы иметь ландо и виллу, утопающую в зелени. А когда пасха и приходят гости, разумеется, много гостей, в саду можно прятать яички с сюрпризом, либо сладости от Хэвеля и Кранцлера. либо крошечный несессерчик. И когда каждый гость найдет яйцо, пусть кавалеры возьмут своих дам под руку и отведут к столу. Да, я за молодость, но за молодость среди роскоши и избранного общества.

- Такие речи мне приятно слушать, по крайней мере сейчас. Я ведь явилась пригласить тебя к нам, и не далее как на завтра. Все так быстро сделалось. Некий мистер Нельсон, молодой человек, приехал к моему Отто, разумеется, это не значит, что он у Отто и остановился; он наследник фирмы «Нельсон и компания» из Ливерпуля - Отто ведет с ними почти все дела. Елена тоже с ним знакома. Это чисто по-гамбургски: они знают всех англичан, а если нет, все равно делают вид, будто знают. Чудно, на мой взгляд. Итак, речь идет о мистере Нельсоне, который послезавтра отбывает на родину. Милый человек и деловой знакомый. Отто непременно должен принять его у себя. Но это - увы! - невыполнимо, так как у Елены в доме, по обыкновению, большая стирка, что, на ее взгляд, важнее всех прочих дел. Пришлось нам взять это на себя, скажу по совести, без особой радости, хоть и без особого огорчения. Ведь Отто, когда ездил в Англию, несколько недель прожил у Нельсонов. Теперь ты видишь, как обстоят дела и как я заинтересована в твоем приходе: ты говоришь по-английски, ты все читала, ты прошлой зимой видела Бута в «Гамлете». Я помню, в каком ты была восторге после спектакля. Политику и историю Англии ты, без сомнения, тоже знаешь, недаром же ты дочь своего отца.

- Не так уж и знаю, самую малость. Самую малость всегда можно узнать.

Теперь, дорогая. Тебе было легко, всем вам, нынешним, легко. Вот в мое время дело обстояло иначе; и если бы небеса, за что я не устаю возносить благодарность, не одарили меня вкусом к поэзии, а вкус к поэзии, раз он есть у человека, никогда ему не изменит - ничего бы я не знала и ничего бы не стоила. Но слава богу, из стихов Я почерпнула все, что мне надо, когда человек знает много стихов наизусть, он уже кое-что знает. И за это, помимо бога, наделившего меня такой душой, я благодарю твоего отца. Он выпестовал цветок, который иначе захирел бы во тьме лавки, среди ужасных прозаических людей,- ты себе и представить не можешь, какие бывают на свете прозаические люди… Кстати, как поживает твой отец? Я его уже месяца три не видела, а то и больше,-ну да, четырнадцатого февраля, на дне рождения у Отто. И то он рано ушел, потому что там много пели.

- Да, он не любит, когда поют. Во всяком случае, не переносит, когда начинают петь неожиданно для него. Есть у него такая слабость, некоторые даже называют это бестактностью.

- Нет, нет, Коринна, как можно, ты не должна так говорить. Просто твой отец оригинальный человек. И я в отчаянии, что мне редко выпадает счастье наслаждаться его обществом. Я охотно пригласила бы назавтра и его тоже, но сомневаюсь, чтобы мистер Нельсон представлял Для него интерес, не говоря уже обо всех прочих; наш Друг, Адолар Крола, вероятно, опять будет петь, асессор Гольдаммер рассказывать свои «полицейские» истории и показывать фокус с цилиндром и двумя талерами.

- О, я заранее радуюсь. Но папа и впрямь не любит себя неволить, его покой и его трубка для него дороже, чем молодой англичанин, пусть он хоть трижды объехал вокруг света. Папа у меня добрый человек, но односторонний и своенравный.

- Не могу с тобой согласиться, Коринна, твой папa - брильянт чистой воды, кому уж это знать, как не мне.

- Он недооценивает все внешнее: деньги, собственность, вообще все, что нас украшает и делает привлекательными.

- Нет, Коринна, не говори этого. Твой отец смотрит на жизнь как должно; он знает, что богатство - обуза, что не в деньгах счастье.- Тут советница смолкла, меланхолически вздохнула, после чего продолжала: - Ах, дорогая Коринна, счастье возможно лишь при ограниченных средствах.

Коринна улыбнулась:

- Так говорят все, кто и знать не знает об ограниченных средствах.

- Я-то знаю.

- Ну да, в былые годы. Но все осталось далеко позади, давно забыто или выглядит издали лучше, чем было. А по сути, дело обстоит так: каждый стремится к богатству, и ничего дурного в этом нет. Правда, папa знай себе твердит о верблюде и об игольном ушке. Но те, кто помоложе…

- …к сожалению, рассуждают иначе. Увы, ты права. Но хоть и права, дело обстоит не столь уж плохо, как тебе кажется. Было бы слишком печально, если бы люди - и прежде всего молодежь - начисто лишились идеалов. Нет, еще жива среди молодежи тяга к возвышенному. Взять хотя бы твоего кузена Марселя, которого ты, кстати, встретишь завтра среди наших гостей (он уже дал согласие). Его поистине не в чем упрекнуть, если, конечно, отвлечься от фамилии. Это же надо - Ведеркоп! Чтобы у такого утонченного человека была такая дурацкая фамилия. Впрочем, дурацкая она или нет, а я всякий раз охотно с ним беседую, когда встречаю его у Отто. А почему? Да потому, что у него есть жизненные правила, те самые, которые должно иметь. Даже наш добрый Крола давеча сказал мне: Марсель этичен до мозга костей, а этичность он, Крола, ценит превыше всего, даже превыше морали, с чем я, после некоторых разъяснений с его стороны, не могла не согласиться. Нет, Коринна, не теряй высоких чувств, они несут награду в себе самих. У меня только два сына, оба коммерсанты, которые идут путем своего отца,- тут уж ничего не поделаешь, но если бы господь благословил меня дочерью, она была бы моя душой и телом, и если бы в ее сердце закралась склонность к бедному, но благородному юноше, такому, например, как Марсель Ведеркоп…

- …быть бы им мужем и женой,- рассмеялась Коринна.- Бедняжка Марсель, мог бы составить свое счастье, а дочери-то, как на грех, бог не дал.

Коммерции советница кивнула.

- Ну как тут не пожалеть, что в жизни столь редко все сходится,- продолжала Коринна,- хотя у вас, милостивая государыня, благодарение богу, есть еще сын Леопольд, он молод и не женат, и раз вы имеете на него влияние,- по меньшей мере он так утверждает, и его брат Отто тоже, и весь свет вслед за ними,- он мог бы, поскольку об идеальном зяте мечтать не приходится, привести в ваш дом идеальную невестку, очаровательную молодую особу, скажем, актрису…

- Не люблю актрис…

- Или художницу, или пасторскую дочку, или профессорскую…

От последних слов коммерции советница передернулась и поглядела на Коринну бегло, но выразительно, однако тотчас убедилась, что Коринна по-прежнему весела и безмятежна, и страх отлетел от нее так же внезапно, как и появился.

- Да, Леопольд, Леопольд,- сказала она.- Покамест он со мной. Но Леопольд еще дитя. И его свадьба дело далекого будущего. Когда же придет срок…- Тут советница собиралась всерьез - поскольку, должно быть, речь шла о деле неблизком - предаться рассмотрению образа идеальной невестки, но в этом ей помешал профессор, вернувшийся из гимназии и с великой учтивостью приветствовавший старую приятельницу.

- Я не помешаю?

- В собственном-то доме? Нет, милый профессор, вы нигде не можете помешать. Вы делаете жизнь светлее. Вы совершенно такой, как были прежде! А вот Коринной я не совсем довольна. Она слишком современно обо всем судит и не признает авторитета отца, который всегда жил в мире прекрасного.

- Да, да,- согласился профессор.- Можно и так сказать. Но, я надеюсь, она еще образумится. Правда, известную тягу к современности она сохранит. А жаль… Когда мы были молоды, все выглядело иначе. Мы умели жить поэзией и воображением.

Профессор сказал это не без пафоса, словно стоял перед своими гимназистами, коим надлежало открыть непревзойденную красоту отрывка из Горация или «Парсифаля» (профессор, надобно заметить, был классик и романтик в одном лице). Однако пафос его отдавал некоторой театральностью и содержал к тому же добрую толику иронии, что коммерции советница, как дама неглупая, тотчас и уловила. Впрочем, она сочла за благо принять все за чистую монету, кивнула одобрительно и промолвила:

- Ах, прекрасные дни, прекрасные дни, они никогда не воротятся!

- Никогда,- поддержал и профессор, продолжающий играть свою роль с серьезностью Великого Инквизитора.- Эти дни миновали, но ведь надобно жить дальше.

Ответом была неловкая тишина, затем ее нарушило щелканье кнута.

- Это сигнал,- объявила коммерции советница, явно обрадовавшись.- У Иоганна лопнуло терпение. А кто посмел бы испортить отношения с таким неумолимым повелителем?

- Никто,- поддержал Вилибальд Шмидт.- Наше житейское счастье зависит от доброго расположения наших близких; министр для меня мало что значит, зато наша Шмольке…

- Вы правы, как всегда, дорогой друг.

С этими словами госпожа советница встала, поцеловала Коринну в лоб, а Вилибальду протянула руку.

- Что до нас, дорогой профессор, здесь все остается как прежде, неуклонно.- После чего она покинула комнату и, сопровождаемая Коринной, вышла на улицу.

Неуклонно,- повторил Вилибальд, оставшись один.-Модное словцо, проникшее даже в трайбелевскую виллу… Впрочем, моя приятельница Женни, надо отдать ей должное, точно такова, какою была сорок лет назад, когда потряхивала своими каштановыми кудерьками. Она уже в ту пору питала склонность к сентиментальному, но предпочтение все же отдавала флирту и взбитым сливкам. Теперь она, правда, раздалась в ширину да понабралась образованности, вернее сказать, того, что у людей принято называть образованностью, да еще Адолар Крола исполняет для нее арии из «Лоэнгрина» и «Тангейзера». Кажется, это ее любимые оперы. Поистине, ее матушка, добрая фрау Бюрстенбиндер, сидючи в бакалейной лавке, знала, что делает, когда с извечной женской мудростью наряжала свою дочь, как куколку. Нынче куколка стала коммерции советницей и может себе позволить решительно все, даже словцо «неуклонно». Идеальный образец буржуазки.

Тут профессор подошел к окну, приподнял жалюзи и поглядел, как Коринна, усадив советницу, захлопывает дверцу кареты. Еще один, последний обмен приветствиями, в котором с кисло-сладкой миной принимает участие и компаньонка, и лошади берут с места и медленной рысцой трусят в сторону Шпрее, потому что на узкой Адлерштрассе трудно развернуться.

Поднявшись наверх, Коринна сказала:

- Папa, ты не будешь возражать? Я на завтра звана к Трайбелям. Там будет Марсель и какой-то англичанин, которого зовут Нельсон, ни больше, ни меньше.

- Я? Боже сохрани! Как я могу возражать против того, чтобы человек развлекался? Я ведь надеюсь, ты там развлекаешься?

- Конечно, развлекаюсь. Какая-никакая, а перемена. Все, что может сказать Дистелькамп, и Рикдфлейш, и маленький Фридеберг, я уже наизусть знаю. Но что может сказать Нельсон,- ты только подумай, Нельсон! - я покамест не знаю.

- Едва ли что-нибудь умное.

- Не беда. Я порой так скучаю по глупостям!

- Это бывает, Коринна.

Глава вторая

Трайбелевская вилла была расположена на большом участке земли, протянувшемся от Кёпникерштрассе до берега Шпрее. Раньше у самой реки стояли только фабричные здания, в которых ежегодно производилось великое множество центнеров железисто-кровяной соли, а позднее, после расширения фабрики - едва ли меньшее количество берлинской лазури. Но после войны семидесятого года, когда в страну потоком хлынули французские миллиарды и грюндерские идеи вскружили даже самые трезвые головы, коммерции советник Трайбель нашел, что его дом на Старой Якобштрассе, хотя и построенный не то Контардом, не то - по другой версии - самим Кнобельсдорфом, не соответствует более ни его положению в обществе, ни духу времени, а потому и выстроил себе на фабричной территории модную виллу с небольшим палисадником впереди и большим садом, почти парком, позади дома. Вилла имела два этажа, первый - несколько приподнятый над землей и второй - долженствующий изображать бельэтаж, но из-за низких окон скорей походивший на мезонин. Здесь Трайбель жил вот уже шестнадцать лет, и все шестнадцать лет не переставал удивляться, как это он раньше мог жить на Якобштрассе, захудалой, начисто лишенной воздуха улице, и все из-за «общего с Фридрихом» архитектора (да и то по непроверенным слухам); его супруга Женни в известной мере разделяла эти чувства. Конечно, близкое соседство фабрики при неблагоприятном направлении ветра давало о себе знать, но северный ветер, нагонявший облака дыма, случался нечасто, и от хозяев требовалось лишь одно - не устраивать в такие дни приемы. Помимо того, Трайбель с каждым годом заставлял выводить фабричные трубы все выше и выше и тем немало способствовал устранению первоначального недостатка.

Обед был назначен на шесть, однако уже за час до срока фургон от Хустера, с круглыми и четырехугольными корзинами остановился перед чугунной решеткой ворот. Госпожа советница в полном параде наблюдала из окна своего будуара за этой сценой и, как всегда, была не без оснований ею шокирована. «Как мог Трайбель упустить из виду, что нам нужен еще один вход! Стоило ему тогда прикупить хоть четыре фута земли от соседнего участка, и у нас был бы специальный вход для поставщиков. А теперь любой кухонный мальчишка топает прямо через палисадник, будто и его тоже пригласили. Смешно и претенциозно, мы словно хотим показать всей Кёпникерштрассе, что устраиваем нынче обед. Кроме прочего, глупо без нужды давать пищу людской зависти и социал-демократическим чувствам».

Все это госпожа советница сказала вполне серьезно, но она принадлежала к числу тех счастливцев, которые не могут долго сосредоточиться на одной мысли, и потому немного спустя вернулась к туалетному столику, чтобы навести на себя окончательный лоск и спросить у зеркала, удастся ли ей нынче превзойти свою гамбургскую невестку. Правда, свекровь была по меньшей мере в два раза старше своей невестки, но Женни прекрасно знала, что возраст не играет роли, что решает дело умение вести беседу, живость взгляда, словом, «сочетание форм» - как в одном, так и в другом, и даже скорее в другом смысле. А уж по части форм советница, достигшая пределов упитанности, бесспорно превосходила невестку.

В комнате, расположенной симметрично будуару по другую сторону передней залы, сидел коммерции советник Трайбель и читал «Берлинер тагеблатт». Как раз сегодня газета вышла с юмористическим приложением, «Проказы», и Трайбель смаковал карикатуру и философические соображения Нунне. «Здорово!.. Превосходно!!! Но надо все-таки отложить ее в сторонку или, на худой конец, положить сверху «Дейчес тагеблатт». Не то Фогельзанг отречется от меня. А я при нынешнем положении дел не могу без него обойтись, не могу настолько, что вынужден пригласить его на обед. Занятное соберется сегодня общество! Взять хотя бы этого Нельсона, которого нам спихнула Елена, потому, видите ли, что ее горничные, как обычно, заняты утюжкой. Потом Фогельзанг, этот отставной лейтенант и agent-provocateur[1] в предвыборных компаниях. Дело он понимает, так все говорят, а мне приходится верить на слово. В одном я не сомневаюсь: если он проведет мою кандидатуру в Тейпиц-Цоссене и на брегах Вендской Шпрее, значит, проведет и здесь. А это главное. В конце концов все делается для того, чтобы мне одержать победу в самом Берлине и чтобы, когда настанет время, оттеснить Зингера или кого-нибудь другого из той же братии. После недавней пробы красноречия у Буггенхагена я считаю победу более чем вероятной, значит, надо держать Фогельзанга в боевой готовности. Язык у него подвешен дай бог каждому, можно только позавидовать. Хоть я и сам не из секты молчальников, но рядом с Фогельзангом я нуль. Иначе и быть не может: ведь если говорить откровенно, его шарманка умеет играть всего три песни, он их крутит одну за другой, прокрутит все три и начнет снова. Так обстоит дело, и в этом-то его сила, gutta cavat lapidem[2]. Старый Вилибальд Шмидт от души бы порадовался, если б услышал, как я изъясняюсь по-латыни, разумеется, при условии, что я не наврал. Хотя нет, скорее наоборот; если я допустил две-три ошибки, ему было бы даже приятнее, ученые - они все такие… А Фогельзанг, этого у него не отнимешь, обладает еще одним достоинством, которое даже важнее умения твердить одно и то же: он наделен верой и вообще настоящий фанатик. Интересно: не так ли обстоит дело и с прочими видами фанатизма? Пожалуй, именно так. Человек разумный не может быть фанатиком. Кто верит лишь в один какой-то путь, в одно какое-то дело, тот poveretto[3], а если вдобавок это дело есть он сам, он опасен для общества и созрел для сумасшедшего дома. Вот каков тот господин, в честь которого, если, конечно, не считать мистера Нельсона, я сегодня даю обед и даже пригласил двух высокородных фрейлин, голубую кровь, которую не сыщешь на Кёпникерштрассе, а посему ее приходится приглашать из западной части города, а вторую половину - даже из Шарлоттенбурга. О, Фогельзанг, Фогельзанг! Вообще-то говоря, я его не выношу, но чего не стерпишь, будучи патриотом и гражданином!» Здесь Трайбель опустил взгляд на протянутую между петлями сюртука цепочку, к которой были подвешены три миниатюрных ордена,- из них румынский - самый высокий,- вздохнул и рассмеялся. «Да, всего лишь Румыния, а ранее Молдавия и Валахия. Для меня маловато».


Первым подъехал экипаж его старшего сына Отто, который жил своим домом и в самом конце Кёпникерштрассе, между Силезскими воротами и понтонным складом саперных казарм, держал лесоторговый склад, правда, не простой, а рангом повыше, ибо торговал он исключительно ценными породами - фернамбуком и синим сандалом. Отто был женат уже восемь лет. Едва экипаж остановился, он помог выйти своей жене, с учтивой поспешностью предложил ей руку и, миновав палисадник и парадное крыльцо, очутился в передней части отцовской виллы, напоминающей застекленную веранду. Старый советник уже стоял в открытых дверях и принял детей с присущим ему грубоватым радушием. Затем из смежной комнаты, которую лишь портьера отделяла от большой залы, явилась госпожа советница и подставила невестке щеку, покуда сын целовал ей руку.

- Хорошо, что ты пришла,- сказала советница невестке, удачно сочетая в приветствии насмешку и радость. (Надобно сказать, что она была - когда захочет - великая мастерица по части таких сочетаний.) - Я, уж признаться, боялась, что тебе недосуг.

- Извини, мама… Дело не в одной утюжке; кухарка первого июня уходит, а когда прислуга не дорожит местом, она совсем не старается. На Элизабет и вовсе надежда плоха, она неловка до неприличия, и когда обносит гостей, так наклоняется, словно хочет навалиться на плечо гостя, особенно если это мужчина…

Коммерции советница рассмеялась, наполовину умиротворенная, ибо находила вкус в подобных историях.

- А откладывать нельзя,- продолжала Елена.- Ты ведь знаешь, мистер Нельсон завтра вечером уезжает. Кстати, прелестный молодой человек, вам он понравится. Правда, несколько односложен и неразговорчив, должно быть, потому что не знает толком, как ему изъясняться, по-немецки или по-английски. Но уж если что скажет, все очень умно, с той корректностью и основательностью, которая отличает всех почти англичан. И всегда-то он одет с иголочки. В жизни не видывала подобных манжет,

Меня прямо совесть мучит, когда подумаю, в чем ходит мой бедный Отто, но ведь даже при самых добрых намерениях порой не хватает сил… И все у него такой же ослепительной чистоты, как манжеты,- я говорю про мистера Нельсона,- и голова и волосы. То ли он их расчесывает с медовой водой, то ли выбрал удачный шампунь. Человек, удостоившийся столь лестной рекомендации, вторым, вслед за Отто, предстал перед чугунными воротами трайбелевской виллы и видом своим поверг советницу в немалое изумление. По описанию невестки, она ожидала увидеть воплощение элегантности, но вместо этого увидела существо, в котором решительно все, если не считать манжет, воспетых госпожой Трайбель-младшей, подверглось ее критике. Нечищеный цилиндр сдвинут на затылок, костюм дорожный, в желтую и коричневую клетку. Раскачиваясь из стороны в сторону, мистер Нельсон ступил на крыльцо и приветствовал собравшихся в истинно английской манере, где поровну смешались самоуверенность и смущение. Отто пошел ему навстречу, чтобы представить его своим родителям.

- Мистер Нельсон из Ливерпуля. Тот самый, дорогой папa, с которым…

- А-а, мистер Нельсон. Очень рад. Сын мой часто вспоминает те счастливые дни, которые он провел в Ливерпуле, и вашу с ним совместную поездку в Дублин, а также, если не ошибаюсь, в Глазго. Тому уже девятый год пошел, вы, видно, были тогда совсем молоды…

- Нет, мистер Трайбель, не совсем… about sixteen[4].

- Так я и думал, шестнадцать…

- Да, шестнадцать, не так уж и молод… по-нашему.

Заверения в противном выглядели тем комичнее, что мистер Нельсон и сейчас смахивал на мальчишку. Впрочем, для долгих словопрений не осталось времени, поскольку к дому подкатили дрожки, явно второго разбора, откуда выскочил тощий господин в мундире. У господина, судя по всему, было какое-то недоразумение с извозчиком, что не мешало ему сохранять завидную невозмутимость. Затем господин приосанился и хлопнул калиткой. Был он в каске и при палаше, но, прежде чем присутствующие успели разглядеть знаки на его эполетах, всякому, кто был хоть мало-мальски сведущ в военном деле, стало ясно, что человек этот вышел со службы по меньшей мере лет тридцать назад. В нем ощущались скорее чопорность престарелого инспектора каких-нибудь торфоразработок или соляных копей, нежели безупречная выправка строевого офицера. Всякое движение он совершал словно бы автоматически, а черные закрученные усики казались не только подкрашенными - это бы еще полбеды,- но и подклеенными. То же впечатление производила и бородка а lа Генрих IV. При этом нижняя часть его лица была затенена выступающими скулами. С невозмутимым спокойствием, которое казалось определяющей его чертой, он поднялся на крыльцо и прошествовал к хозяйке дома:

- По вашему приказанию, милостивая государыня…

- Очень приятно, господин лейтенант… Тут подошел и сам Трайбель:

- Любезный Фогельзанг, позвольте, я вам представлю… Моего сына Отто вы знаете, его супругу и мою дорогую невестку покамест нет… Родом из Гамбурга, как вы и сами легко догадаетесь… А это,-и он приблизился к мистеру Нельсону, который, забыв про остальных гостей, вел самую безмятежную беседу с подоспевшим Леопольдом Трайбелем,- а это молодой друг нашего дома, мистер Нельсон из Ливерпуля.

При слове «Нельсон» Фогельзанг вздрогнул, он явно счел это шуткой, ибо никогда не мог избавиться от подозрения, что его разыгрывают. Впрочем, невозмутимые физиономии остальных гостей успокоили его, и тогда он учтиво поклонился и сказал молодому англичанину:

- Нельсон. Великое имя. Очень рад, мистер Нельсон.

Последний расхохотался чуть не в лицо стоящему перед ним чопорному лейтенанту, потому что таких забавных стариков ему еще встречать не доводилось. Мысль, что и сам он производит не менее комичное впечатление, ему, по счастью, не приходила в голову. Фогельзанг прикусил губу и под впечатлением нового знакомства окончательно утвердился в давнем предположении, что вся английская нация состоит сплошь из наглецов. А впрочем, настал тот момент, когда прибытие все новых и новых гостей отвлекало от дальнейших наблюдений и заставляло позабыть о странностях англичанина.

Приятели-фабриканты с Кёпникерштрассе в колясках с опущенным верхом быстро и почти насильственно вытеснили как бы замешкавшиеся в нерешительности дрожки Фогельзанга; потом явилась Коринна вместе со своим кузеном Марселем Ведеркопом (оба пешком), наконец подъехал Иоганн, трайбелевский кучер, и из подбитого синим атласом ландо, в котором вчера коммерции советница ездила к Шмидтам, вышли две немолодые дамы, к которым Иоганн выказал особое, можно сказать, невиданное почтение. Это невиданное почтение объяснялось, впрочем, весьма просто. В самом начале очень для него важного и происшедшего года два с половиной назад знакомства Трайбель сказал кучеру: «Иоганн, запомни раз и навсегда: перед этими дамами всегда стой навытяжку. Ну, а остальное, ты понимаешь, о чем я говорю, это уж мое дело». После такого разговора хорошие манеры Иоганна были обеспечены. Трайбель поспешил встретить вновь прибывших дам на середине палисадника, и после оживленного обмена взаимными комплиментами, в чем приняла участие госпожа советница, все поднялись на крыльцо, оттуда на веранду, а с веранды перешли в залу, где покамест было очень немноголюдно, так как превосходная погода располагала к пребыванию на воздухе. Почти все гости знали друг друга по трайбелевским обедам, исключение составляли лишь Нельсон и Фогельзанг, ради которых пришлось возобновить церемонию представления. «Разрешите мне,- обратился Трайбель к почтенным дамам, ибо те приехали последними,- представить вам двух господ, которые впервые оказали мне честь своим присутствием: лейтенанта Фогельзанга, председателя нашего избирательного комитета, и мистера Нельсона из Ливерпуля». Стороны обменялись поклонами. Потом Трайбель взял Фогельзанга под руку и шепнул, желая хотя бы бегло проинформировать его:

- Две придворных дамы, полная - майорша фон Цапель, а не полная (в чем вы, конечно, со мной согласитесь) - фрейлейн Эдвина фон Пышке.

- Странно,- заметил Фогельзанг,- Я бы, сказать по правде…

- …посоветовал им поменяться именами. В самую точку, Фогельзанг. Я рад, что вы замечаете такие детали. Сказывается офицерская кровь. Итак, вышеупомянутая фон Цапель, объем груди метр, никак не меньше, что может, разумеется, навести на некоторые мысли и, вероятно, наводило в свое время. В целом же одно из тех забавных несоответствий между именем и носителем, которые скрашивают нашу жизнь. Человек по фамилии Клоп-шток был поэтом, а другой, я еще знал его лично - звался Грипенкерль… Верно только, что обе дамы могут оказать нам важные услуги.

- Каким образом?

- Цапель - двоюродная сестра цоссенского предводителя дворянства, а один из братьев фрейлейн Пышке женат на пасторской дочке из Шторковского прихода. Мезальянс, конечно, но мы должны этим пренебречь, ибо нам это будет только на пользу. Надо, как Бисмарк, всегда иметь про запас несколько планов… А, слава богу, Иоганн переменил ливрею и подает знак… Давно пора. Ждать четверть часика - это еще куда ни шло, но десять минут сверх того - это уж слишком. Даже не прислушиваясь особенно, я слышу, «как лань желает к потокам воды…». Прошу вас, Фогельзанг, ведите к столу мою жену… Дорогая Коринна, возьмитесь-ка за Нельсона… Подумать только, корабль «Виктори», Вестминстерское аббатство! Ну, а брать на абордаж в данном случае надлежит вам. Теперь, мои дамы… разрешите предложить вам руку, госпожа майорша?..и вамг милостивейшая государыня?

Имея фон Цапель справа, фон Пышке слева от себя, Трайбель проследовал к двустворчатой двери, и, покуда он договаривал последнюю фразу, дверь с медлительной торжественностью перед ним распахнулась.

Глава третья

Обеденная зала была выстроена в полном соответствии с приемной, из нее открывался вид на большой сад, подобие французского парка, с фонтаном перед самыми окнами; маленький шарик плясал, подскакивая в струе фонтана, а на перекладине стоящего поблизости шеста восседал какаду и глубокомысленным, как у всякого попугая, взором разглядывал попеременно то струю с пляшущим шариком, то столовую, где, ради вентиляции, были слегка приоткрыты фрамуги. Уже зажгли люстры, но прикрученные языки пламени были почти не видны в лучах послеполуденного солнца и влачили какое-то подобие существования, лишь потому что коммерции советник, если предоставить ему слово, не любил, «чтобы возня с зажиганием ламп нарушала обеденное настроение и отбивала аппетит». И даже раздававшееся время от времени тихое пыханье, которое, по словам советника, следовало расценивать, как «приглушенный салют», не могло кардинальным образом изменить его точку зрения. Обеденная зала была отделана с благородной простотой: желтые стены, кое-где украшенные прелестными рельефами работы профессора Франца. Когда обсуждался вопрос об украшении обеденной залы, госпожа коммерции советница выдвинула, со своей стороны, кандидатуру Рейнхольда Бегаса, но она была отклонена Трайбелем, как слишком высокая для их общественного положения.

- Вот когда я стану генеральным консулом, тогда пожалуйста…

- Никогда не станешь,- ответствовала Женни.

- Почему же не стану? Тейпиц-Цоссен - первая к тому ступень.- Трайбель знал, с каким недоверием относится супруга к его предвыборной кампании и ко всем связанным с этим надеждам, а потому не упускал случая подчеркнуть, что на древе своей политики он мечтает, помимо прочего, взрастить золотые плоды в угоду ее женскому тщеславию.

За окном продолжалась игра струй, а в зале, на главном месте, перед которым, вместо обычной вазы с сиренью и золотым дождем, высилась целая клумба, сидел старый Трайбель, по обе стороны - высокородные дамы, визави - его супруга, между лейтенантом Фогельзангом и бывшим оперным певцом Адоларом Кролой. Крола вот уже пятнадцать лет числился другом дома, что в равной мере объяснялось тремя его достоинствами: хорошей внешностью, хорошим голосом и хорошим состоянием. Незадолго перед тем как покинуть сцену, Крола женился на дочери миллионера. По общему признанию, Крола был обаятельней-ий человек, что, вкупе с более чем благополучным финансовым положением, выгодно отличало его от прежних коллег.

Госпожа Женни явилась в полном блеске, ничто в ней уже не напоминало о скромной лавке на Адлерштрассе, напротив, все обличало богатство, все дышало элегантностью; впрочем, надо сразу оговориться, что ни кружева на парчовом фиолетовом платье, ни маленькие брильянтовые серьги, которые вспыхивали при каждом повороте головы, неспособны были сами по себе уничтожить память о прошлом, нет, основным признаком благородства была спокойная уверенность, с какой Женни восседала среди своих гостей. Никто не заметил бы в ней ни тени волнения, впрочем, и причин к тому не было ни малейших. Женни понимала, какое значение имеет вышколенная прислуга для богатого представительного дома, и стремилась удержать всякого, кто зарекомендовал себя с нужной стороны, высоким жалованьем и хорошим обращением. Вот почему и сегодня все шло как по маслу, а Женни взглядом осуществляла верховное руководство, тому немало способствовала надувная подушка, позволявшая ей занимать доминирующее положение. Исполненная невозмутимого спокойствия, Женни была сама любезность. Не опасаясь хозяйственных недоразумений, она могла всецело отдаться любезной застольной беседе, и поскольку ее несколько смущало, что, за вычетом первых минут знакомства, ей не удалось перекинуться двумя-тремя доверительными фразами ни с одной из высокородных дам, она через стол обратилась к своей визави - фрейлейн фон Пышке и спросила голосом, полным напускного (а может быть, даже искреннего) интереса:

- Скажите, милостивая государыня, не доводилось ли вам в последнее время слышать о принцессе Анизетте? Судьба юной принцессы живо меня интересует, да и не только ее, а всей этой ветви королевского дома. Сколько мне известно, она счастлива в замужестве. Я люблю слушать о счастливых браках в высших сферах общества, мне хотелось бы заметить при этом, что существует глупейшее, на мой взгляд, заблуждение, будто на высотах общества супружеское счастье невозможно.

- Верно,- неосмотрительно перебил ее Трайбель,- подобный отказ от самого высокого…

- Милый Трайбель,- продолжала советница,- хоть я и питаю величайшее уважение к твоим разносторонним познаниям, в данном случае я обращалась к фрейлейн фон Пышке, которая, как мне кажется, значительно более компетентна во всем, что связано со двором.

- Без сомнения,- подтвердил и Трайбель.

После чего фрейлейн фон Пышке, с видимым удовольствием внимавшая супружеской перепалке, взяла слово и поведала о принцессе: «Вылитая бабушка, тот же дивный цвет лица, а главное - тот же дивный характер». Навряд ли кому другому это известно так хорошо, как ей, ибо ей выпало на долю великое счастье начать свою карьеру при дворе под благосклонным покровительством той, что ныне почила в бозе, но уже при жизни была ангелом, благодаря чему она, Пышке, сердцем постигла истину: «Естественность не только самое прекрасное, но и самое благородное в этом мире».

- Да,- сказал и Трайбель,- самое прекрасное и самое благородное. Видишь, Женни, это говорит тебе дама, которую ты (прошу прощения, милостивая государыня) только что сама назвала «более компетентной стороной».

Тут к разговору присоединилась, госпожа фон Цапель, и внимание Женни, помешанной, как и всякая коренная берлинка, на жизни двора и принцессах, все более поглощалось обеими визави, пока едва заметное движение глаз Трайбеля не дало ей понять, что за столом сидят и другие гости и что «в стране обычай есть такой»: за обедом более заниматься соседями слева и справа, нежели своими визави. Коммерции советница порядком встревожилась, когда поняла, насколько прав Трайбель, делая ей это безмолвное и как бы шутливое замечание. Она решила поскорее наверстать упущенное и своим усердием только испортила дело. Ее соседом слева был Крола. Ну это еще куда ни шло! Крола - друг дома и вообще человек добродушный и снисходительный. Но зато Фогельзанг! Женни вдруг припомнила, что во время разговора о принцессах у нее было такое чувство, будто справа ее сверлит чей-то неотступный взгляд. Так и есть, на нее смотрел Фогельзанг, этот ужасный человек, этот Мефистофель с петушьим пером и хромой ногой, пусть даже ни того, ни другого не увидишь простым глазом. Он внушал ей глубокое отвращение, но заговорить с ним было необходимо и вдобавок - не мешкая.

- Я наслышана, господин лейтенант, что вы собираетесь посетить наш дорогой Бранденбург, что вы хотите достичь берегов Вендской Шпрее и даже пересечь ее. Чрезвычайно любопытная местность, как мне рассказывал Трайбель, со всякими вендскими идолами, которым и по сей день поклоняются непросвещенные венды.

- Впервые об этом слышу, милостивая государыня.

- Так, например, обстоит дело в городке Шторков, бургомистром которого был, если мне не изменяет память, Чех, этот политический фанатик, который стрелял во Фридриха-Вильгельма Четвертого, нимало не заботясь о том, что рядом стоит королева. Тому, уже немало лет, но я до сих пор так живо помню все подробности, словно это случилось вчера, я даже помню странную песню, которая была сложена по этому поводу.

- Да,- сказал Фогельзанг,- мерзкая уличная песенка, насквозь пропитанная фривольным духом, который вообще отличал лирику тех дней. Сплошные фальшь и обман - вот вам и вся тогдашняя лирика, включая и упомянутые вирши. «Чуть не лишилась живота - ах! - королевская чета!» Какая гадость?! Должно было звучать вполне лояльно и в сложившихся обстоятельствах даже как-то прикрывать отступление, а что вышло? Самое гнусное, самое постыдное порождение того изолгавшегося времени, даже учитывая творения главного грешника по этой части. Я говорю, разумеется, о Гервеге, о Георге Гервеге.

- Ах, господин лейтенант, вы чувствительно менязадели, хотя и без умысла. Надобно вам признаться, к середине сороковых годов, когда я конфирмовалась, Гервег был моим любимым поэтом. Я всегда была страстной Протестанткой и потому приходила в неописуемый восторг, когда он провозглашал свое «Против Рима», в чем, быть может, вы со мной согласитесь. И еще одно стихотворение я читала с неменьшим удовольствием, помните, где он призывает: «Все кресты с могил снимайте!» Естественно, я сознаю, что это не совсем подходящее чтение для девицы конфирмационного возраста. Но матушка моя говорила: «Читай, Женни, читай, Гервега и король читал, Тервег в Шарлоттенбург к нему ездил, его даже сливки общества читают». Матушка моя, за что я буду ей вечно признательна, конечно, всегда горой стояла за высшие классы. Так должна вести себя каждая мать, ибо это определяет наш жизненный путь. Низкое тогда не может коснуться нас и остается где-то позади.

Фогельзанг сдвинул брови, и всякий, у кого покамест лишь смутно мелькала мысль о сходстве его с Мефистофелем, увидя такую игру лица, невольно поискал глазами хромую ногу. Однако коммерции советница продолжала:

- Впрочем, я охотно допускала, что патриотические принципы, которые провозглашал великий поэт, очень и очень уязвимы. Равно как не всегда бывают правильными и проторенные пути…

Фогельзанг, гордый тем, что идет непроторенными путями, кивнул - на сей раз одобрительно.

- Впрочем, оставим политику, господин лейтенант. Я отдаю вам Гервега, как политического поэта, ибо политика была лишь каплей чужеродной крови в его жилах, а велик он там, где он поэт и только поэт. Вы помните? «Хотел бы я угаснуть, как закат, как день в последнем розовом сиянье…»

- «О, этот смерти мимолетный взгляд, о, эта тишь и с вечностью слиянье!» Да, милостивая государыня, эти стихи я знаю, и я твердил их в свое время, но если есть на свете человек, который отнюдь не желает героически слиться с вечностью, когда дойдет до дела, то это не кто иной, как сам господин Гервег. Так было, так будет. Прямое следствие пустых, высокопарных слов и рифмоплетства. Поверьте слову, госпожа советница, это уже пройденный этап. Будущее за прозой.

- Как на чей вкус, господин лейтенант, как на чей,- сказала Женни, оскорбленная в своих лучших чувствах.- Если вы предпочитаете прозу, я не стану противоречить, но мне дорог мир поэзии, а всего дороже те формы, в которых поэзия издавна находит свое выражение. Лишь ради этого стоит жить. Суета сует и всяческая суета, самое же суетное - то, чего алчет мир,- богатство внешнее, золото. «Золото - это только химера»,- вот вам, пожалуйста, изречение великого человека и великого художника - я говорю о Мейербере, который, будучи баловнем судьбы, более других имеет возможность постичь разницу между вечным и преходящим. Что до меня, я навсегда сохраню верность идеалу и никогда не отрекусь от него. А наиболее возвышенное воплощение идеала я нахожу в песне, и прежде всего в песне, которую поют. Ибо музыка возносит поэзию в сферу еще более высокую. Дорогой Крола, скажите, права я или нет.

Крола улыбнулся про себя, смущенно и добродушно, ибо, будучи миллионером, с одной стороны, и тенором - с другой, он поневоле сидел между двух стульев. Потом он все-таки взял руку своей приятельницы и сказал:

- Ах, Женни, Женни, разве вы когда-нибудь бываете неправы?

Тем временем коммерции советник всецело занялся майоршей Цапель, чьи дни при дворе протекали во времена еще более отдаленные, нежели дни фрейлейн фон Пышке. Трайбель в такие тонкости не вдавался, ибо, при всей потребности в том блеске, какой сообщало его дому присутствие двух придворных, хотя и расставшихся ныне со двором, особ, он был выше этих соображений, подобное отношение отнюдь не роняло, а скорее возвышало его в глазах обеих дам. Особенно благосклонна к своему приятелю-негоцианту была майорша, высоко ценившая радости хорошего стола, и всего благосклоннее в тех случаях, когда он, помимо вопросов аристократизма и генеалогии, рассматривал всевозможные моральные проблемы, к решению которых, как всякий берлинец, чувствовал истинное призвание. Майорша в таких случаях грозила ему пальчиком и шептала на ухо кое-какие секреты, что лет сорок тому назад могло бы навести на некоторые мысли, теперь же - оба без устали поминали свои преклонные годы - возбуждало лишь всеобщее веселье! Чаще всего это были безобидные сентенции из Бюхмана или другие общие места, которым лишь интонация - порой очень недвусмысленная - придавала фривольный характер.

- Скажите, mon cher[5] Трайбель,- так начала фон Цапель,- где вы откопали это привидение? Он, должно быть, служил еще до сорок восьмого, тогда была эпоха странных лейтенантов, но этот поистине довел свою странность до абсурда. Ходячая карикатура! Вы случайно не помните, была в то время картина, изображавшая Дон-Кихота с длинным копьем, а вокруг него толстые книги. Вылитый ваш лейтенант.

Трайбель провел указательным пальцем левой руки по внутренней стороне галстука и ответил:

- Да, где же я его откопал, милостивая государыня? Разумеется, «послушный долгу, не порыву чувства». Его общественные заслуги, собственно говоря, ничтожны, человеческие - едва ли выше. Но он политик.

- Какой он политик? Он может разве только пугающим призраком встать перед принципами, которые имели несчастье заслужить его одобрение. Скажите на милость, советник, зачем вам вообще понадобилась политика? К чему это приведет? Вы только утратите свой прекрасный нрав, прекрасные правила и прекрасное общество. Я уже слышала, что вы хотите баллотироваться в Тейпиц-Цоссене. Воля ваша. Но зачем? Бросьте вы это. У вас милая жена, чувствительная и поэтичная, у вас дивная вилла, где мы в данный момент вкушаем рагу с зеленью, какого больше нигде не подадут, у вас парк с фонтаном и какаду, который лично у меня вызывает зависть, потому что мой, зеленый, линяет и страшен как смертный грех. Ну, зачем, зачем вам понадобилась политика? Зачем вам Тейпиц-Цоссен? И более того, чтобы окончательно убедить вас в своей беспристрастности: зачем вам понадобился консерватизм? Вы промышленник, вы живете на Кёпникерштрассе. Уступите же эту местность Людвигу Лёве, или Зингеру, или кто там еще у них есть. Каждому сословию приличествуют определенные политические убеждения. Юнкеры должны быть аграриями, профессора - национал-либералами, а промышленники должны быть прогрессивны. Вот и станьте прогрессистом. Зачем вам понадобился орден Короны? Будь я на вашем месте, я подвизалась бы на муниципальном поприще и стремилась к «Дубовому венку».

Трайбель, обычно проявлявший беспокойство, если кто-нибудь говорил слишком долго,- это право он оставлял исключительно за собой,- на сей раз слушал с неослабным вниманием и даже подозвал лакея, чтобы тот подал им еще по бокалу шабли; майорша охотно взяла второй бокал, Трайбель сделал то же и, чокнувшись с ней, сказал:

- За добрую дружбу, и дай нам бог еще десять лет не хуже, чем сегодня! А что касается прогрессизма и «Дубового венка», то что тут скажешь? Вы ведь знаете, наш брат вечно прикидывает да подсчитывает и не может выбраться за пределы тройного правила, старого постулата: «Если то-то и то-то дает столько-то и столько-то, сколько даст то-то и то-то?» Понимаете ли, дорогой друг и благодетельница, на основе этого правила я скалькулировал прогресс и консерватизм и пришел к выводу, что мне консерватизм,- не смею сказать - выгоден, это не совсем точно,- но более подобает, ибо он более в моем духе. Особенно с тех пор, как я стал коммерции советником, ибо титул этот переходный, он еще ждет своего завершения.

- Понимаю.

- Видите ли, l'appetit vient en mangeant[6] сказавши «а», надо сказать и «бэ». А кроме того, основная жизненная цель мудреца - это, на мой взгляд, достичь гармонии, а гармония при данном состоянии дел или, другими словами, при данном расположении звезд на моем небосклоне начисто исключает «Дубовый венок» прогрессивного буржуа.

- Вы это всерьез?

- Да, милостивая государыня, всерьез. Вообще-то собственная фабрика побуждает к обладанию знаком гражданской доблести, но в частности - а мою фабрику можно, без сомнения, причислить к этим частностям - бывают исключения. Вижу по вашим глазам, что вы ждете доказательств. Что ж, попытаемся. Для начала я задам такой вопрос: способны ли вы представить себе, чтобы садовник, который не важно где, скажем в Лихтенберге или Руммельсбурге, выращивает на продажу васильки - этот символ верности прусской короне, одновременно являлся поджигателем и террористом? Вы отрицательно качаете головой, следовательно, вы согласны с моим «нет». А теперь я задам второй вопрос: чего стоят все васильки, вместе взятые, по сравнению с фабрикой берлинской лазури? Берлинская лазурь есть, так сказать, наивысшая форма выражения прусского духа, и чем надежней и несокрушимей этот дух, тем тверже я стою и буду стоять на почве консерватизма. Завершающий аккорд моей карьеры в данном конкретном случае предопределен естественными предпосылками и означает… во всяком случае, нечто большее, чем «Дубовый венок» гражданской короны.

Госпожу фон Цапель, казалось, убедили эти доводы, а Крола, слушавший всю беседу в пол-уха, одобрительно кивнул.

Такие разговоры шли во главе стола, но еще веселей текли они в дальнем его конце, где сидели молодая госпожа Трайбель и Коринна, госпожа Трайбель - между Марселем Ведеркопом и референдарием Энгхаузом, Коринна - между мистером Нельсоном и Леопольдом Трай-белем, младшим братом Отто. В самом дальнем углу, спиной к широкому окну в сад, сидела компаньонка, фрейлейн Патоке, чьи резкие черты никак не соответствовали ее имени. Чем более она силилась изобразить улыбку, тем явственней проступала сокрушительная, распространявшаяся в обе стороны зависть: к хорошенькой уроженке Гамбурга слева и еще откровенней к Коринне, поскольку последняя, почти ровня по положению, держалась тем не, менее с завидной уверенностью, впору самой госпоже фон Цапель или по меньшей мере фрейлейн фон Пышке.

Молодая госпожа Трайбель была очаровательна: белокурая, спокойная, ясная. Оба соседа по столу наперебой ухаживали за ней. Марсель, правда, с напускным увлечением, потому что все внимание его было поглощено Коринной, а та, бог весть по какой причине, задалась целью покорить молодого англичанина. В пылу кокетства она говорила с ним так оживленно, словно желала, чтобы каждое ее слово достигло ушей окружающих и прежде всего ушей Марселя.

- У вас такое громкое имя,- обратилась Коринна к мистеру Нельсону,- такое громкое и красивое, что меня просто подмывает спросить, а не возникало ли у вас когда-нибудь желание…

- Oh, yes, yes…[7]

- …забыть про сандал и красное дерево, чем вы тоже, колько мне известно, занимаетесь? Убеждена, что, доведись мне носить такое имя, я не знавала бы ни минуты покоя, покуда мне не удалось бы выиграть свою битву на Ниле. Вы знаете, разумеется, подробности этой битвы?.,

- Oh, to be sure…[8]

- Ну, тогда я нашла достоверный источник, потому что у нас никто ничего толком не знает. Расскажите мне, мистер Нельсон, каков, собственно, был замысел и диспозиция этой битвы. Недавно я нашла подробное описание у Вальтера Скотта и с тех пор никак не могу понять, что же сыграло решающую роль, гениальная диспозиция или геройский дух…

- I should rather think a heroical courage… British oaks and British hearts[9].

- Я очень рада, что могу наконец с вашей помощью получить ответ на этот вопрос, причем ответ весьма мне приятный. Я питаю слабость к героическому, потому что оно так редко встречается в жизни. Но, с другой стороны, я полагаю, что гениальное командование…

- Certainly, miss Corinna. No doubt… England expects that every man will do his duty…[10]

- Да, это прекрасные слова, но до сегодняшнего дня я полагала, что они были сказаны при Трафальгаре. Впрочем, а почему бы не сказать их также и при Абукире? Хорошие слова можно произносить многократно… К тому же… к тому же одна битва ничем, по сути, не отличается от другой, особенно морская - залп, столб огня, и все взлетает на воздух. Разумеется, для тех, кто может наблюдать со стороны, это великолепное, захватывающее зрелище.

- Oh, splendid…[11]

- Леопольд,- сказала Коринна, внезапно адресуясь ко второму своему соседу,- я вижу, вы улыбаетесь. А почему, позвольте вас спросить? Едва ли вы обладаете тем heroical courage, героическим духом, коего безоговорочно требует наш дорогой мистер Нельсон. Скорее наоборот. Вы отреклись от фабрики своего отца, которая, пусть в чисто деловом смысле, воплощает теорию «железа и крови»,- мне даже послышалось, будто ваш батюшка минуту назад беседовал с госпожой фон Цапель именно об этом,- повторяю, вы променяли фабрику железисто-кровяной соли, где вам и надлежало оставаться, на лесоторговый склад своего брата Отто. Это не хорошо, даже если речь идет о голубом сандале. Вот перед вами Марсель Ведеркоп, мой кузен, который каждый день, потрясая гантелями, твердит, что все спасение в перекладине и гимнастических упражнениях. По его понятиям, это и есть героизм, а папаша Ян в конце концов не уступает Нельсону.

Марсель, полушутя-полусерьезно, погрозил Коринне пальцем.

- Дорогая кузина! Не забывай, что рядом с тобой сидит представитель другой нации и что долг призывает тебя показать образец немецкой женственности.

- Oh, no, no,- запротестовал мистер Нельсон,- никакая женственность, always quick and clever…[12] вот что мы ценить в немецких женщинах. Никакая женственность. Фрейлейн Коринна is quite in the right way…[13]

- Так тебе и надо, Марсель. Мистер Нельсон, о котором ты так заботишься, чтобы он, упаси бог, не увез в свой туманный Альбион ложные представления, твой мистер Нельсон против тебя, думаю, что и госпожа Трайбель будет против, и мой друг Леопольд тоже. Поэтому я не падаю духом. Остается, правда, фрейлейн Патоке.

Последняя с поклоном ответила:

- Я уж привыкла присоединяться к большинству.- И все ее горькое озлобление прорвалось в этом ответе.

- Впрочем, я отнюдь не склонна пропускать мимо ушей слова кузена Марселя, продолжала Коринна.- Я и впрямь не отличаюсь смирением и вдобавок происхожу из болтливой семьи.

- Just what I like, miss Corinna[14]. «Кто много болтает, тот добрый человек»,- так говорят у нас в Англии.

- И я так говорю. Скажите, мистер Нельсон, вы себе можете представить болтливого преступника?

- Oh, no, certainly not…[15]

- А чтобы доказать мистеру Нельсону, что, невзирая на болтливость, я все же наделена хоть какой-то женственностью и вдобавок настоящая немка, могу сообщить, что умею стряпать, шить и гладить и даже изучила в Леттевском союзе художественную штопку. Вот, мистер Нельсон, как обстоят дела. Я вполне немка и вполне женщина, следовательно, неразрешенным остается только один вопрос: известно ли вам, что такое Леттевский союз и что такое художественная штопка?

- Нет, фрейлейн Коринна, neither the one nor the other[16].

- Так вот, dear мистер Нельсон, Леттевский союз - это кружок, или институт, или школа женских ремесел. Создана чуть ли не по английскому образцу, что было бы лишним доводом в ее пользу.

- Not at all, German schools are always to be prefe-red.[17]

- Как знать, я не хотела бы так заострять вопрос. Впрочем, оставим это, чтобы перейти к вопросу более важному - к художественной штопке. Дело того стоит. Для начала повторите за мной: художественная штопка.

Мистер Нельсон добродушно улыбнулся.

- Вижу, вижу, вам трудно. Но эта трудность не идет ни в какое сравнение с трудностями самой штопки. Взгляните, перед вами мой друг Леопольд Трайбель, на нем безупречный двубортный сюртук, застегнутый на все пуговицы, как и подобает джентльмену и сыну берлинского советника. Я бы за этот сюртук дала не меньше ста марок.

- Переплатишь.

- Как знать. Ты забываешь, Марсель, что и в этой области существуют разные цены: для профессоров одна, для коммерции советников другая. Впрочем, довольно о ценах, так или иначе, сюртук превосходный, прима. И вот когда мы встанем из-за стола и гостей будут обносить сигарами,- надеюсь, вы курите, мистер Нельсон? - я возьму у вас сигару и прожгу моему другу Леопольду Трайбелю дыру в сюртуке, как раз там, где у него помещается сердце. Затем я возьму сюртук, сяду в дрожки и отвезу его домой, а завтра в это же время давайте соберемся здесь в саду и расставим стулья вокруг бассейна, как на представлении. Какаду тоже пусть присутствует. А я буду держать себя как артистка - потому что я и в самом деле такова - и пущу сюртук по рукам; если вы, dear мистер Нельсон, сумеете отыскать то место, где была дыра, я награжу вас поцелуем и как рабыня последую за вами в Ливерпуль. Но до этого не дойдет. Следует ли сказать: «К сожалению, не дойдет»? Я получила две медали за художественную штопку, и вы, дорогой мистер Нельсон, никогда не отыщете то место.

- Нет, нет, отыщу, no doubt, I will find it![18] - вскричал мистер Нельсон со сверкающим взором, и поскольку ему очень хотелось - кстати или некстати - выразить вой восторг, он произнес состоящее из отрывочных восклицаний похвальное слово берлинским женщинам и завершил его многократными уверениями в том, что они decidedly clever.[19]

Леопольд и референдарий присоединились к этой похвале, даже фрейлейн Патоке улыбнулась, ибо, будучи жительницей Берлина, могла бы принять комплименты и на свой счет. Лишь в глазах молодой госпожи Трайбель мелькнула тень неудовольствия, оттого что при ней так превозносили берлинок вообще и профессорскую дочку в частности. Да и Марсель, выказывая видимое одобрение, был в глубине души не совсем доволен, ибо полагал, что его кузине ни к чему так суетиться и вылезать на передний план; на его взгляд, она была слишком хороша для той роли, которую играла. Коринна, со своей стороны, тоже прекрасно видела, что творилось в душе ее кузена, и не упустила бы приятной возможности поддразнить его, если бы в эту самую минуту - уже подали мороженое - коммерции советник не постучал по своему бокалу и не поднялся с места, чтобы произнести тост:

- Дамы и господа, леди и джентльмены!

- Ага, это вас касается,- шепнула Коринна мистеру Нельсону.

- Я безмолвно пропустил баранье седло и выбрал сравнительно поздний час для произнесения причитающегося с меня тоста. Однако эта новация заставляет меня терзаться вопросом: не окажется ли растаявший пломбир еще большим злом, чем застывшее баранье сало…

- Oh, wonderfully good![20]

- Как бы то ни было, теперь у меня есть лишь один способ по возможности уменьшить содеянное зло. Способ этот - краткость. Так позвольте же мне поблагодарить всех вас за ваш приход, а также позвольте ради двух дорогих гостей, которые впервые почтили мой дом своим iрисутствием, облечь этот тост в формулу, почти освященную англичанами: «On our army and navy!», другими словами - за армию и флот, каковые представлены здесь с одной стороны (он поклонился Фогельзангу) - родом службы и жизненной позицией, с другой (поклон в сторону Нельсона)-славным на весь мир именем. Итак, еще раз: «On our army and navy!» Многая лета лейтенанту Фогельзангу, многая лета мистеру Нельсону!

Тост был встречен единодушным одобрением, и мистер Нельсон, пришедший в крайне возбужденное состояние, хотел немедля ответить на него и поблагодарить хозяина, но Коринна его отговорила: ведь Фогельзанг много старше, может быть, он поблагодарит от лица обоих.

- Oh, no, no, miss Corinna, not he… not such an ugly old fellow… please, look at him[21].- И беспокойный тезка великого адмирала еще и еще раз попытался вскочить с места, чтобы взять слово. Но Фогельзанг его и впрямь опередил. Утерев бороду салфеткой, а затем в нервическом возбуждении расстегнув и снова застегнув на все пуговицы свой мундир, он начал с важностью, почти комической:

- Господа! Наш любезный хозяин провозгласил здравицу в честь армии и помянул при этом мое имя. Верно, господа, я солдат…

- Oh, for shame![22] - зарычал мистер Нельсон, искренне возмущенный двукратным обращением «господа» и, стало быть, забвением всех присутствующих дам.- Oh, for shame!

И со всех сторон послышалось хихиканье, которое продолжалось до тех пор, покуда оратор мрачным вращением глаз не восстановил поистине гробовую тишину. Затем он продолжал:

- Итак, господа, я солдат… Более того, я борец за идею. Я служу двум великим силам: народности и монархизму. Все остальное лишь вредит, несет смуту, совлекает с пути истинного. Английская аристократия, которая антипатична мне как человеку, даже если отвлечься от высоких принципов, и олицетворяет в себе такое совлечение с пути истинного, такую смуту. Мне ненавистны промежуточные состояния, мне противна вся феодальная пирамида. Это пережитки средневековья, а мой идеал равнина, среди которой высится один-единственный, но все превосходящий пик.

Цапель и старый Трайбель обменялись взглядами.

- …Все дается милостью народной, все, кроме того, что доступно лишь милости божьей. И при этом строгое и четкое разграничение сфер власти. Обычное, массовое определяется массой, необычное, великое - великим. То есть короной и троном. По моим политическим убеждениям, все спасение, все возможности прогресса заложены в процветании монархической демократии, которую, насколько мне известно, исповедует и наш дорогой коммерции советник. И вот, исполненный этого чувства, которое роднит нас обоих, я поднимаю свой бокал и прошу вас выпить вместе со мной здоровье нашего высокочтимого хозяина и одновременно нашего gonfaloniere[23], который высоко держит наше знамя. Коммерции советнику Трайбелю виват, виват, виват!

Все повскакали, чтобы чокнуться с Фогельзангом и приветствовать его как изобретателя монархической демократии. Одни, казалось, пришли в неподдельный восторг, особое впечатление произвело на них итальянское слово «gonfaloniere», другие посмеивались про себя, и лишь трое были решительно недовольны: Трайбель, которому только что провозглашенные Фогельзангом новые принципы не сулили никакого барыша, госпожа советница, которой речь Фогельзанга показалась недостаточно возвышенной, и, наконец, мистер Нельсон, у которого Фогельзангова хула британской аристократии вызвала еще более острый приступ ненависти.

- Stuff and nonsense! What does he know of our [aristocracy? To be sure, he does'nt belong to it-that is all[24].

- Право, не знаю,-рассмеялась Коринна.- Разве он не похож, по-вашему, на английского пэра из палаты лордов?

Этот вопрос заставил Нельсона мигом забыть всю досаду, он даже взял из вазы двойной орешек и предложил Коринне съесть его с ним на пару, но тут госпожа советница, отодвинув свой стул, дала тем самым знак вставать из-за стола. Распахнулись створки дверей, и в том же порядке, в каком садились за стол, гости проследовали в уже проветренную приемную, где мужчины, предводительствуемые Трайбелем, почтительно приложились к ручке пожилых дам и некоторых дам помоложе. Один только мистер Нельсон уклонился от участия в церемонии, ибо госпожа советница показалась ему «a little pompous»[25], а придворные дамы «a little ridiculous»[26], и ограничился тем, что, подойдя к Коринне, обменялся с ней энергичным shaking hands[27].



Глава четвертая

Большая стеклянная дверь залы была распахнута, но духота от того не стала меньше, и потому решили пить кофе на свежем воздухе, одни на веранде, другие прямо в палисаднике, причем соседи по столу снова объединились и продолжали застольную беседу. Лишь когда обе высокородные дамы покинули общество, разговор, обильно сдобренный злословием, на мгновение прервался, и взгляды собравшихся обратились к отъезжающему ландо. Экипаж сначала доставил госпожу фон Цапель на квартиру, расположенную вблизи Маршалсбрюке, после чего поехал в сторону Шарлоттенбурга, где фрейлейн фон Пышке, обитающая уже более четверти века в одном из боковых крыльев дворца, черпала усладу своей жизни и величайшую свою гордость в сознании, что дышала и дышит одним воздухом сперва с ныне почившим в бозе королем, затем с вдовствующей королевой и, наконец, с фамилией Мейнингенов. Этому обстоятельству фрейлейн фон Пышке и была обязана своим просветленным лицом, которое вполне соответствовало ее эфирной комплекции.

Трайбель, проводивший обеих дам до подножки ландо, вернулся на веранду, где восседал Фогельзанг, предоставленный самому себе, но с неизменным выражением достоинства на лице.

- Надо бы потолковать, лейтенант, но не здесь, я думаю, мы выпьем абсенту да выкурим по сигаре из тех листьев, что найдешь не всегда и не везде.- С этими словами Трайбель взял Фогельзанга под руку, тот охотно повиновался, и повел его в свой кабинет, где вышколенный лакей, знавший досконально послеобеденные утехи хозяина, уже приготовил решительно все: ящик с сигарами, погребец с вином и графин с ледяной водой. Но выучка лакея проявилась не только в этих предварительных приготовлениях; едва оба уселись в кресла, он возник перед ними с подносом и начал разливать кофе.

- Молодец, Фридрих, приготовил все, как я люблю, только ящик подай другой, плоский. И скажи моему сыну Отто, что я его звал… Вы ведь не возражаете, Фогельзанг? Да, если не найдешь Отто, попроси ко мне полицейского асессора, даже лучше его, чем Отто, он больше в курсе дел. Диву даешься, все, что расцвело в атмосфере Молькенмаркта, значительно превосходит остальную часть человечества. А у этого Гольдаммера есть и еще одно достоинство: он настоящий пасторский отпрыск, что всегда придает его рассказам своеобразную пикантность.

Трайбель открыл погребец с бутылками и спросил:

- Коньячку или тминной? А может, сие надлежит делать и того не оставлять?

Фогельзанг улыбнулся, демонстративно отодвинул в сторону машинку для обрезки сигар и зубами отгрыз кончик сигары. Затем он потянулся за спичечным коробком. Судя по всему, он хотел, чтоб Трайбель заговорил первым. И Трайбель не заставил себя долго ждать:

- Ну-с, Фогельзанг, как вам понравились эти две старушки? Вот уж где утонченность. Особенно - Пышке. Моя жена сказала бы: эфирное создание. Пышке и впрямь вся насквозь светится. Но лично мне милей фон Цапель, капитальная дама, не женщина, а орудийная башня. В свое время ее стоило брать штурмом. Все при ней - и порода и темперамент. Если верить слухам, в прошлом она вращалась при различных мелких дворах, то при одном, то при другом. Словом, леди Мильфорд, только менее сентиментальная. Конечно, это дела давно минувших дней, все грехи замолены, я бы даже сказал, к сожалению. Лето она неизменно проводит у Крачинских, в Цоссенском округе. Черт его знает, откуда последнее время выплыли на поверхность все эти польские имена. Впрочем, сие не так уж важно. Что бы вы сказали, если бы я попытался приспособить эту фон Цапель для наших общих целей, учитывая ее близость с Крачинскими?

- Не имеет смысла.

- Почему не имеет? У нее правильные взгляды.

- Нет, неправильные, чтобы не сказать хуже.

- Как так неправильные?

- Крайне ограниченная точка зрения, и если я еще выбираю выражения, то лишь из чистой рыцарственности. Между прочим, слово «рыцарственно» у нас неправильно толкуют; я отнюдь не думаю, что наши рыцари были рыцарственными, то есть учтивыми и обязательными людьми. Обычное искажение истории. А что до этой Цапель, услугами которой вы хотели воспользоваться, то она, разумеется, стоит на позициях феодализма, феодаль- ной пирамиды. То, что она за монархию - хорошо, это нас с ней объединяет, но нам этого мало. Такие особы, как майорша и, разумеется, ее знатные друзья, независимо от своего польского или немецкого происхождения, живут в мире фантазий, я бы даже сказал - средневековых сословных предрассудков, и это исключает всякую возможность сотрудничества, хоть мы все и выступаем совместно под королевским знаменем. Что проку в такой общности, она лишь приносит вред. Когда мы восклицаем: «Да здравствует король!» - мы делаем это совершенно бескорыстно, во имя великого принципа. За себя я могу поручиться, думаю, что и за вас могу.

- Разумеется, Фогельзанг, разумеется.

- Но госпожа фон Цапель - я, кстати сказать, опасаюсь, что ваши намеки касательно нарушения ею законов морали и нравственности не лишены оснований, хотя, по счастью, сие относится к далекому прошлому,- так вот эта фон Цапель и ей подобные, восклицая: «Да здравствует король!» - подразумевают: «Да здравствует тот, кто о нас заботится, да здравствует наш благодетель». Для них нет иных соображений, кроме соображений выгоды. Им не дано жить во имя идеи, а опираться на людей, которые думают только о себе, значит погубить наше дело. Ибо наше дело не сводится к борьбе с драконом прогресса, оно подразумевает и борьбу с вампиром дворянства, который только и умеет, что сосать кровь. Долой корыстную политику! Мы должны одержать победу под знаменем абсолютного бескорыстия, но для этого нам нужна поддержка народа, а не разбойников из клана Квитцовых, которые после представления посвященной им пьесы снова воспрянули духом и хотят, как встарь, владеть и править. Нет, советник, нам ни к чему псевдоконсерватизм, нам ни к чему монархия на ложной основе; если мы намерены сохранить монархию, пусть она покоится на более солидном основании, нежели какая-то фон Цапель или Пышке.

- Постойте-ка, Фогельзанг, ведь Цапель, по крайней мере…- И Трайбель вознамерился было дальше прясть нужную ему нить, но он не успел осуществить свой замысел: из залы, все еще держа в руках чашку мейсенского фарфора, явился полицейский асессор и занял место между Трайбелем и Фогельзангом. Вслед за ним пришел и Отто, то ли приглашенный Фридрихом, то ли по собственному почину, ибо он издавна знал, что за вином и сигарами Гольдаммера немедленно потянет к эротическим темам, и мешкать при этих обстоятельствах было бы рискованно.

Знал об этом и старый Трайбель, но сегодня счел необходимым ускорить перемену разговора и потому начал без лишних околичностей:

- Ну, Гольдаммер, что нового на свете? Как обстоят дела с Лютцовплацем? Засыплют ли наконец реку Панке или, выражаясь другими словами, состоится ли моральное очищение Фридрихштрассе? Сказать по совести, я опасаюсь, как бы наша пикантная магистраль не проиграла в результате всех этих перемен; она станет немного нравственней и много скучнее. Поскольку моя жена нас не слышит, я смело могу высказать подобное опасение; а впрочем, пусть мои вопросы вас не смущают и не сковывают. Чем непринужденнее, тем лучше. Я достаточно долго живу на свете, чтобы знать: все, исходящее из уст полиции, имеет интерес, все подобно свежему ветру, хотя иногда это не бриз, а сирокко или даже самум. Пусть самум. Ну, так что же новенького?

- Новая субретка.

- Гениально. Понимаете, Гольдаммер, каждое направление искусства по-своему хорошо, ибо каждое стремится к идеалу. Идеал - это главное, во всяком случае, жена моя так считает. Но вершиной идеала всегда были субретки. Имя?

- Грабильон. Изящная фигурка, рот великоват, родимое пятно.

- Гольдаммер, ради бога, у вас получается форменное описание примет. Родинка - это даже пикантно, вот большой рот на любителя. А чья протеже?

Гольдаммер промолчал.

- Понятно. Высшие сферы. Чем выше, тем ближе к идеалу. Кстати, раз уж мы забрались так высоко, что слышно об истории с приветствиями? Это правда, что он не поклонился? И правда ли, что ему, разумеется, тому, кто не пожелал приветствовать, предложили уйти в отпуск? Это было бы лучше всего, это звучало бы одновременно и как отречение от католицизма, так сказать, одним выстрелом двух зайцев.

Гольдаммер, скрытый прогрессист и откровенный противник католицизма, пожал плечами:

- Увы! Дело обстоит далеко не так хорошо, да это и невозможно. Слишком сильно противное течение. Тот, кто отказался приветствовать,- назовем его, если угодно, Вильгельмом Теллем данной ситуации - имеет надежный тыл. Где? Да неизвестно где, о некоторых вещах лучше не говорить вслух, и пока мы не размозжили голову всем известной гидре или, другими словами, не помогли восторжествовать Фридрихову призыву «Уничтожьте гадину»…

В эту минуту из зала донеслось пение, исполняли знакомую песню, и Трайбель, только что взявший из ящика сигару, снова бросил ее в ящик со словами:

- «Улетел мой покой, улетел навсегда…» И ваш также, господа. Боюсь, мы должны вернуться к дамам и принять посильное участие в чествовании Адолара Кролы. Ибо сейчас его черед.

Все четверо встали и, предводительствуемые Трайбелем, вернулись в залу, где Крола действительно восседал за роялем и виртуозно, хотя и с некоторой нарочитой небрежностью, исполнял три своих неизменных шедевра, один за другим. Это были: «Лесной царь», «Сэр Генрих на тетеревином току» и «Шпейерские колокола». Последняя песня с таинственно возникающим колокольным звоном всегда производила наибольшее впечатление и даже Трайбеля превращала на время во внимательного слушателя. Он сказал по этому поводу с глубокомысленным видом: «Музыка Лёве, ex ungue leonem[28] , разумеется, Карла Лёве, Людвиг не пишет музыки».

Некоторые из тех, кто пил кофе на веранде или в саду, при первых звуках, донесшихся из залы, поспешили туда, чтобы послушать пение; другие, знавшие наизусть все три баллады по двадцати предшествующим трайбелевским приемам, напротив, предпочли остаться на свежем воздухе и продолжать свою прогулку по саду. Среди последних был мистер Нельсон, который, как и всякий чистокровный англичанин, к музыке относился более чем равнодушно и громогласно заявил, что лучший, на его взгляд, музыкант - это негр с барабаном, зажатым между коленями.

- I can't see what it means. Music is nonsense[29].

Он продолжал прогуливаться с Коринной взад и вперед по саду, Леопольд был тут же, а Марсель с госпожой Трайбель-младшей следовал чуть поодаль, и оба хоть и потешались, но слегка досадовали на Леопольда и Нельсона, которые, как и давеча за столом, не могли оторваться от Коринны.

Вечер был великолепный, ни следа той духоты, которая царила в комнатах. Над высокими тополями, отделявшими сад от фабричных строений, косо висел молодой месяц; какаду восседал на своей перекладине серьезно и угрюмо, потому что его забыли вовремя посадить в клетку, и лишь струя фонтана так же весело била вверх,

- Давайте отдохнем,-предложила Коринна.-Мы уже бог знает сколько времени на ногах,- и, не договорив, села на край фонтана.- Take a seat, mister Nelson![30] Смотрите, какой сердитый взгляд у какаду. Он не доволен, что о нем все позабыли.

- То be sure[31], и выглядит как лейтенант Зангфогель, верно?

- Лейтенанта обычно называют Фогельзангом. Впрочем, я не возражаю против переименования. Хотя навряд ли это поможет.

- No, no, there's no help for him[32] , Фогельзанг мерзкая птица, не певчая, не зяблик и не дрозд.

- Да, он всего лишь какаду, это вы верно подметили.

Но не успела она договорить, как с перекладины донесся громкий крик, словно какаду хотел опровергнуть нелестное сравнение. И не только какаду, сама Коринна тоже громко вскрикнула, правда, уже через мгновение она залилась хохотом, а Леопольд и мистер Нельсон ей вторили. Внезапный порыв ветра направил струю как раз в ту сторону, где они сидели, и окатил брызгами не только их, но и птицу на перекладине. Тут все начали отряхиваться, какаду занялся тем же, но настроение у него от этого не улучшилось.

В зале между тем Крола завершил свою программу и встал из-за рояля, уступая место новым участникам. Ведь нет ничего гибельнее артистического единовластия, а кроме того, не следует забывать, что мир принадлежит молодости. Поэтому Крола почтительно склонился перед некоторыми молодыми дамами, в чьих домах он был принят, как и у Трайбелей. Госпожа советница, со своей стороны, перевела это неконкретное почтение к молодежи на точный и четкий немецкий язык и предложила обеим барышням Фельгентрей пропеть что-нибудь из этих очаровательных вещичек, которые они недавно исполняли с таким успехом, принимая министериальдиректора, господина Штокениуса; общий друг Крола, без сомнения, будет так любезен и согласится аккомпанировать. Крола, явно обрадованный тем, что от него не требуют дополнительных выступлений, как это бывало обычно, тотчас изъявил живейшую готовность и сел на место, с которого только что встал, не дожидаясь согласия обеих Фельгентрей. Вообще Крола являл собой смесь благожелательства и иронии. Дни его собственной славы остались далеко позади, Но чем дальше, тем больше становились его претензии, и поскольку на удовлетворение их не приходилось надеяться, Кроле было безразлично, что будут петь и кто отважится на сей раз. Наслаждения это ему не доставит никоим образом, разве что развлечет немного, а поскольку Крола от природы был наделен чувством юмора, наибольшее удовольствие он получал тогда, когда его приятельница Женни Трайбель, по заведенному порядку, завершала музыкальное суаре собственным пением. Впрочем, до этого было еще далеко, сейчас на очереди стояли барышни Фельгентрей, из коих старшая, или, как было принято говорить, к полному восторгу того же Крола, «несравненно более талантливая», не мешкая приступила к исполнению «Ручейка». Затем последовало «Я вырезаю на коре» - вещица самая здесь популярная, но, к величайшему, хотя и не выраженному вслух, неудовольствию госпожи советницы, она сопровождалась возмутительными выкриками из сада. И наконец, завершающий аккорд - дуэт из «Свадьбы Фигаро». Все обратились в слух, и Трайбель даже сказал Фогельзангу, что, с тех пор как выступали обе Миланоло, он не припомнит, чтобы какие-нибудь другие сестры так ласкали и слух и взор. В этой связи Трайбель задал Фогельзангу неосторожный вопрос, помнит ли тот сестер Миланоло, на что Фогельзанг резко и безапелляционно ответил: «Нет».

- Ну тогда прошу прощения.

Наступила пауза, за это время подъехало несколько экипажей, в том числе и карета Фельгентреев, но гости не спешили откланяться, ибо праздник еще не получил своего завершения: еще не пела госпожа советница, и даже более того - еще никто не попросил ее спеть,- положение, из которого следовало выбраться как можно скорее. Ни один человек не сознавал этого лучше, чем Адолар Крола, и потому, отведя в сторону полицейского асессора, он начал ему доказывать, что ситуация сложилась ужасная и надо срочно исправить упущение. «Если ее сегодня не попросят петь, это поставит под угрозу дальнейшие приемы у Трайбелей, во всяком случае, наше с вами в них участие, о чем лично я стал бы сожалеть…»

- И чего при всех обстоятельствах следует избежать. Но вы можете положиться на меня.

И, ухватив под ручки обеих Фельгентрей, Гольдаммер решительно подступил к госпоже советнице, чтобы, будучи, как он выразился, глашатаем общественности, попросить ее спеть. Коммерции советница невольно могла наблюдать за ходом интриги и потому колебалась между желанием петь и обидой, но красноречие просителя сделало свое: Крола сел на прежнее место, несколько мгновений спустя по залу разлился тонкий голос Женни, никак не соответствующий ее внешней полноте, и публика услышала издавна знакомые в этом кругу слова:

Груз богатства, бремя власти
Тяжелее, чем свинец.
Есть одно лишь в мире счастье:
Счастье любящих сердец.
Лес шумит, рокочут струи,
Взгляды нежные ловлю
И ласкаю поцелуем
Ручку милую твою.
Снова мы с тобою вместе,
Ветер к легкой пряди льнет.
Ах, лишь там есть жизнь, где вести
Сердце сердцу подает.

Нет нужды говорить, что ответом на вокальный номер были бурные аплодисменты, подкрепленные репликой старого Фельгентрея, что, мол, «песни тех времен (Фельгентрей не стал уточнять, каких именно) были не в пример красивее, иначе сказать, задушевнее», и Крола, чьего мнения тотчас потребовали, подтвердил, иронически улыбаясь, сказанное Фельгентреем.

Мистер Нельсон, со своей стороны, тоже внимал пению, сидя на веранде, и теперь он сказал Коринне:

- Wonderfully good! Oh, these Germans, they know everything… even such an old lady[33] .

Коринна приложила палец к губам.

Немного спустя все разъехались, дом и парк опустели, слышно было только, как в обеденной зале прилежные руки собирают раздвижной стол, да в саду с плеском и журчанием бьет струя фонтана.

Глава пятая

В числе последних покинули трайбелевскую виллу Марсель с Коринной. Коринна все так же без умолку стрекотала, отчего сдержанная досада ее кузена еще усилилась. Под конец замолчала и она.

Вот уже пять минут они молча шли друг подле друга, пока Коринна, отлично понимавшая, что творится у него в душе, не возобновила разговор:

- Ну, мой друг, в чем дело?

- Ни в чем.

- Так-таки ни в чем?

- Не стану скрывать, я недоволен.

- Чем же?

- Тобой. Да, тобой, потому что у тебя нет сердца.

- У меня нет сердца? Как раз есть…

- Повторяю: у тебя нет сердца, нет родственных чувств, нет даже чувства к родному отцу…

- И что хуже всего, к двоюродному брату.

- Нет, уж брата, пожалуйста, оставь в покое. О нем говорить нечего. С братом можешь обходиться, как тебе угодно. Но с отцом! Старик целый вечер сидит дома один-одинешенек, а тебе и горя мало. Я убежден, что ты даже не знаешь, дома он или нет.

- Разумеется, дома. Сегодня его «вечер», и если даже не все придут, кое-кто с высокого Олимпа непременно явится.

- И ты уходишь и оставляешь все на старую Шмольке?

- Потому что на нее можно оставить, и ты это знаешь не хуже, чем я. Все будет сделано превосходно, я даже думаю, что в эту минуту они едят выловленных в Одере раков и запивают мозельвейном. Конечно, не трайбелевским мозельвейном, где уж нам, а шмидтовским, благородным мозельвейном из Трарбаха, по поводу которого папa утверждает, что это единственное чистое вино в Берлине. Ну, теперь ты доволен?

- Нет.

- Тогда продолжай.

- Ах, Коринна, ты так легкомысленно ко всему относишься и думаешь, наверно, что раз ты сама не придаешь чему-то значения, то и все так. Но ничего у тебя не выйдет. Обстоятельства не меняются от твоего отношения к ним, а остаются такими, как были. Словом, я наблюдал тебя за столом…

- Быть того не может, ты все время самым усердным образом ухаживал за госпожой Трайбель-младшей, она даже краснела несколько раз…

- Говорю же, я наблюдал за тобой и с неподдельным страхом видел непристойное кокетство, которое ты пустила в ход, пытаясь всеми правдами и неправдами вскружить голову бедному мальчику Леопольду.

Когда Марсель произнес эти слова, они какраз вышли к тому месту, где Кёпникерштрассе расширяется перед Инзельбрюке и образует подобие площади, сейчас пустынной и безлюдной. Коринна выдернула свою руку из руки Марселя и указала на противоположную сторону улицы:

- Слушай, Марсель, если бы на той стороне не стоял полисмен, я остановилась бы перед тобой, скрестив руки, и пять минут хохотала бы во все горло. Как прикажешь понимать твои слова: пыталась всеми правдами и неправдами вскружить голову бедному мальчику? Если бы Елена не затмила тебе весь белый свет, ты бы непременно увидел, что я едва ли обменялась с ним за все время двумя-тремя словами. Я разговаривала только с мистером Нельсоном и несколько раз обращалась к тебе.

- Ах, Коринна, ты это так говоришь, ты и сама понимаешь, что это просто отговорка, но ты совершаешь ошибку, которую часто совершают умные люди: они считают своих собеседников глупее себя. Ты рассчитываешь в разговоре со мной выдать черное за белое и все перевернуть так, как тебе нужно. Но ведь и у меня есть глаза, есть уши, значит, и я, с твоего разрешения, способен ви aеть и слышать.

- Что же господин доктор изволили увидеть и услышать?

- Господин доктор изволили увидеть и услышать, что фрейлейн Коринна обрушила целое словоизвержение на голову несчастного мистера Нельсона.

- Очень любезно…

- И что она - если отказаться от «словоизвержения» и заменить его другим образом,- что она, повторяю, битых два часа подбрасывала то на носу, то на подбородке павлинье перо своего тщеславия и вообще всячески изощрялась в жонглерском искусстве. Перед кем, спрошу я? Неужели перед мистером Нельсоном? Как бы не так. Добрый Нельсон сыграл лишь роль трапеции, на которой кувыркалась моя кузина; тот, ради кого все это делалось, тот, кто должен был глядеть и восхищаться, носит имя Леопольд Трайбель, и я имел возможность убедиться, что моя двоюродная сестричка все точно рассчитала, ибо, сколько мне помнится, я отроду не встречал человека в таком - ты уж извини - невменяемом состоянии, как Леопольд Трайбель нынешним вечером.

- Ты находишь?

- Да, нахожу.

- Ну, об этом еще можно поспорить… Но взгляни-ка! - И Коринна остановилась и указала на пленительную картину, открывшуюся перед ними (они как раз проходили Фишербрюке). Редкие туманы плыли над рекой, однако свет фонарей пробивался сквозь них и падал слева и справа на водную гладь; высоко в густой синеве неба висел лунный серп, не более чем на ширину ладони удаленный от приземистой колокольни приходской церкви, темные контуры которой отчетливо рисовались на том берегу.- Нет, ты только взгляни,- повторила Коринна.- Я ни разу еще не видела башню с музыкальными часами так ясно и четко. Но восхищаться ее красотой, как это с недавних пор вошло в моду, я не стану, в ней есть что-то половинчатое, незаконченное, словно у ней силы иссякли, покуда она тянулась вверх. Я уж скорей за скучные, заостренные башни с гонтовой крышей, за башни, у которых есть только одно назначение: быть высокими и указывать в небо.

Едва Коринна произнесла эти слова, куранты за рекой начали свою игру.

- Ах, - сказал Марсель, - не толкуй мне о башнях и об их красоте. Мне до них дела нет и тебе тоже, об этом пусть беспокоятся специалисты. А ты только потому и говоришь о башнях, что хочешь уйти от настоящего разговоpa. Ты лучше послушай, что наигрывают колокола. По-моему, это мелодия «Всегда будь верным, честным будь…».

- Возможно. Жаль только, что они не могут заодно сыграть знаменитые строки о том «канадце, что еще не знал обманчивую вежливость Европы». Но такие хорошие стихи почему-то никогда не кладут на музыку, хотя, может быть, их и нельзя положить на музыку? А теперь скажи, дорогой друг, что это все значит? При чем тут честность и верность? Ты всерьез полагаешь, будто мне недостает этих свойств? Кому же я была неверна? Не тебе ли? Но разве я давала тебе клятвы? Разве я хоть что-нибудь тебе обещала и не выполнила своего обещания?

Марсель молчал.

- Ты молчишь, потому что тебе нечего ответить. Но я продолжу, а уж ты решай сам, какая я, верная ли, честная ли или, по крайней мере, хоть искренняя, что, в общем, одно и то же.

- Коринна…

- Нет уж, теперь говорить буду я, по-дружески, но вполне серьезно. Честность и верность. Общеизвестно, что ты честный и верный, хотя из этого почти ничего не следует; могу повторить, что и я, со своей стороны, такова же.

- И тем не менее вечно играешь комедию.

- Нет, не играю. А если и да, то вполне откровенно, так, что это каждому бросается в глаза. По зрелом размышлении я поставила себе определенную цель, и если я не смею прямо и деловито заявить: «Вот моя цель», то лишь оттого, что не пристало девушке во всеуслышание заявлять о подобных планах. Благодаря полученному мной воспитанию, я пользуюсь известной свободой, иные, может быть, назовут это эмансипацией, но, несмотря на все сказанное, я отнюдь не эмансипированная женщина. Напротив, я не испытываю никакой охоты опрокидывать старые порядки, старые, добрые обычаи, среди которых есть и такой: девушка не делает предложения, предложение делают ей.

- Да, да, ты права.

- Но, с другой стороны, мы как дочери Евы сохраняем первородное право пускать в ход все козыри и прилагать все усилия, покуда не произойдет то, для чего мы существуем, другими словами, покуда нам не сделают предложение. Все для достижения этой цели. Ты в зависимости

от настроения называешь это либо пусканием шутих, либо комедией, порой интригой и всегда кокетством.

Марсель замотал головой.

- Ах, Коринна, можешь не читать мне подобные лекции и не обращаться со мной так, будто я вчера родился на свет. Разумеется, я не раз говорил о комедиантстве, а того чаще о кокетстве. Что не скажешь в сердцах! Когда говоришь такое, часто сам себе противоречишь и то, что минуту назад хулил, минуту спустя хвалишь. Короче, чтобы не ходить вокруг да около, играй себе комедию, сколько вздумается, кокетничай, сколько вздумается, а я не так глуп, чтобы пытаться изменить мир вообще и женщин в частности. Я и не хочу их менять, и не стал бы, даже если бы смог, я лишь хотел бы попросить тебя об одном: по мне, выкладывай все козыри (как ты выразилась минуту назад), но выкладывай там, где требуется, то есть перед нужными людьми, там, где это уместно, там, где это пристойно, где это имеет смысл. А ты расходуешь свои таланты впустую. Ведь не собираешься же ты в самом деле выйти замуж за Леопольда Трайбеля?

- Это почему же не собираюсь? Он что, слишком молод для меня? Нет. Он родился в январе, а я в сентябре, стало быть, я моложе на восемь месяцев.

- Коринна, ты прекрасно знаешь, как обстоят дела, и знаешь, что тебе Леопольд не подходит, ибо для тебя он слишком ничтожен. Ты личность незаурядная, может быть, даже более чем надо, а он едва достигает среднего уровня. Человек он добрый, не спорю, у него доброе, отзывчивое сердце, а не булыжник, который обычно предпочитают иметь богачи в левой стороне груди, и манеры у него вполне светские, он даже способен, пожалуй, отличить дюреровскую гравюру от руппиновской печатной картинки, но ты подле него умрешь со скуки. Ты дочь своего отца, по совести говоря, еще умней, чем старик, не вздумаешь же ты на всю жизнь отказаться от счастья, лишь ради того чтобы иметь виллу и ландо, которое время от времени посылают за двумя придворными старушонками, или чтобы раз в две недели слушать, как Адолар Крола надтреснутым тенором исполняет «Лесного царя». Нет, Коринна, это немыслимо, ты не станешь ради слепого поклонения мамоне вешаться на шею такому ничтожеству.

- Нет, Марсель, последнего я, разумеется, не сделаю, я не люблю навязчивости. Но если Леопольд завтра утром явится к моему отцу - а я опасаюсь, что он как раз из числа тех, кто рассыпается в уверениях не перед главным действующим лицом, а перед второстепенным, - итак, если завтра утром он явится к моему отцу и попросит у него руки, вот этой самой руки твоей сестры, Коринна примет его предложение и будет чувствовать себя как та Коринна на Капитолии.

- Это невозможно, ты заблуждаешься, ты просто играешь. Это фантазия, которую ты вбила себе в голову.

- Нет, Марсель, ты заблуждаешься, а не я, я же серьезна, как никогда, настолько серьезна, что мне даже страшно становится.

- Это угрызения совести.

- Может быть, да. А может быть, и нет. Но в одном я тебе честно признаюсь: то, для чего меня, собственно говоря, и сотворил милостивый господь, не имеет никакого отношения ни к трайбелевской фабрике, ни к лесоторговому складу и уж наверняка никакого к золовке из Гамбурга. Но тяга к достатку, охватившая сейчас весь свет, владеет мной, как и остальными, и пусть твоему учительскому уху это покажется смешным и недостойным, но мне милей модные салоны Бонвитта и Литауэра, чем домашняя портниха, которая заявляется уже в восемь утра, принося с собой ароматы задних дворов и чуланов, а на второй завтрак получает булочку с колбасой и, может быть, еще рюмочку тминной настойки. Все это мне внушает самое глубокое отвращение, и чем меньше я сталкиваюсь с этим, тем лучше. На мой взгляд, куда приятнее, когда в ухе поблескивают маленькие брильянты, как, скажем, у моей предполагаемой свекрови… «Ограничивать себя» - о, я хорошо знаю эту песню, ее вечно поют и проповедуют, но когда я стираю пыль с толстых книжек в кабинете у папa, с книжек, в которые никто не заглядывает, даже он сам, и когда вечером Шмольке садится ко мне на кровать, рассказывает о своем покойном муже - полицейском, что, мол, будь он жив, ему бы давно уже дали участок, недаром Мадай так его ценил, а потом вдруг восклицает: «Батюшки, я совсем забыла тебя спросить, что готовить на завтра… Репа нынче уже никуда не годится и вся, как есть, червивая, знаешь бы что я предложила? Отварную свинину с брюквой, мой Шмольке тоже очень любил это кушанье»,- да, Марсель, в эти минуты у меня так скверно делается на душе, что Леопольд Трайбель вдруг кажется якорем спасения или, если тебе угодно, большим парусом, предназначенным умчать меня, при попутном ветре, к дальним счастливым берегам.

- Или, если случится буря, разбить твое счастье вдребезги.

- Поживем, увидим.

Тут они свернули со старой Лейпцигерштрассе на Раулев двор, откуда был проход на Адлерштрассе.

Глава шестая

В тот час, когда у Трайбелей встали из-за стола, у профессора Шмидта начался очередной «вечер». «Вечер» этот, именуемый также «кружок», когда являлись все его участники, собирал за круглым столом, под накрытой розовым платком лампой, семь преподавателей гимназии, из коих большая часть носила профессорское звание. Помимо нашего знакомца Шмидта, здесь бывали следующие господа: Фридрих Дистелькамп, отставной директор гимназии и старейшина кружка; далее, профессора Риндфлейш и Ганнибал Быкман, а вместе с ними старший преподаватель Иммануэль Шульце - все трое из гимназии Великого курфюрста. Завершали список участников доктор Шарль Этьен, друг и некогда однокашник Марселя, а ныне преподаватель французского языка в пансионе благородных девиц, и, наконец, учитель рисования Фридеберг, которому несколько лет назад - непонятно за какие заслуги - было присвоено уже носимое многими членами кружка профессорское звание, хотя акции его после этого отнюдь не повысились. Как и раньше, на него продолжали смотреть свысока и одно время даже вполне серьезно подумывали о том, чтобы, по предложению его главного недоброжелателя Иммануэля Шульце, изгнать Фридеберга из кружка, но наш друг Вилибальд Шмидт сумел этому воспрепятствовать, сказав, что Фридеберг, при полной своей непричастности к науке, вносит в их «вечера» своеобразный вклад, который нельзя недооценивать. «Видите ли, дорогие друзья, - такова приблизительно была аргументация Шмидта, - когда мы встречаемся в своем узком кругу, мы слушаем друг друга исключительно из любезности, пребывая в твердом убеждении, будто все, сказанное другими, мы могли бы сказать во сто крат лучше или - если проявить некоторую скромность - ничуть не хуже. И это всегда сковывает говорящего. Признаюсь, когда на очереди мой доклад, я не могу избавиться от неприятного чувства, а порой даже от смущения. И вот в такие тягостные для меня минуты я вижу, как бочком входит вечно запаздывающий Фридеберг, вижу его смущенную улыбку и чувствую, что в мгновение ока моя душа обретает крылья; я начинаю говорить свободнее, находчивее, яснее, ибо с этого момента у меня есть публика, пусть даже весьма малочисленная. Один почтительно внимающий слушатель такая малость, а ведь кое-что значит, иногда - даже очень много». После столь проникновенной защиты Фридеберг был оставлен в кружке. Шмидт вообще с полным правом мог считать себя душой этого общества, и даже именем своим - «Семеро греческих храбрецов» - оно было обязано ему. Иммануэль Шульце, завзятый оппозиционер и вдобавок страстный поклонник Готфрида Келлера, предложил было «Знамя семи стойких», но успеха не имел, ибо, как заявил Шмидт, название отдает плагиатом. Правда, «Семеро храбрецов» тоже звучит, как заимствование, но это обман чувств - слуха, в частности; изменение одного слога (в чем, собственно, и заложен весь смысл) не только меняет ситуацию, но и помогает достичь вершин духа, именуемых самоиронией. Разумеется, кружок, о чем едва ли стоит упоминать, как и всякий союз подобного рода, распадался на отдельные партии, почти на столько же, сколько насчитывал членов, и лишь тому обстоятельству, что трое коллег из гимназии Великого курфюрста, помимо совместной службы, состояли еще в родстве и свойстве (Быкман приходился шурином, а Иммануэль Шульце - зятем Риндфлейшу), - лишь вышеупомянутому обстоятельству следовало приписать, что и четверо остальных, побуждаемые инстинктом самосохранения, в свою очередь, образовали группировку и при решении тех или иных вопросов, как правило, действовали заодно. Касательно Шмидта и Дистелькампа удивляться не приходилось, они издавна были друзьями, зато Этьена и Фридеберга разделяла глубокая пропасть, и это находило свое выражение как в несходстве обликов, так и в несходстве житейских привычек. Этьен, мужчина элегантный, никогда не упускал случая во время больших каникул использовать часть отпуска для поездки в Париж, Фридеберг же якобы для занятий живописью выезжал на Вольтерсдорфский шлюз («неповторимые красоты природы»), Разумеется, живопись была лишь предлогом, а истина заключалась в том, что Фридеберг, при своих весьма ограниченных средствах, просто выбирал наиболее доступную цель, да и вообще покидал Берлин лишь затем, чтобы хоть несколько недель отдохнуть от жены, с которой они вот уже много лет находились на грани развода. У кружковцев, равно критически оценивающих поступки и слова своих коллег, эта уловка могла бы вызвать раздражение, но честность и прямодушие в обращении друг с другом отнюдь не были отличительной чертой «семи храбрецов», скорее наоборот. Так, к примеру, решительно каждый утверждал, что без «вечеров» ему и жизнь не в радость, на деле же явились лишь те, у кого на данный случай не предвиделось ничего получше. Театру и игре в скат отдавалось предпочтение во все времена, они-то и были причиной, что на «вечера» обычно являлись далеко не все, и это давно уже никому не бросалось в глаза.

Но сегодня дело обстояло хуже, чем всегда. Стенные часы Шмидта, доставшиеся ему от деда, успели пробить уже половину девятого, а никого еще не было, кроме Этьена, но Этьен, как и Марсель, числился близким другом дома и потому едва ли мог считаться гостем.

- Ну, Этьен, - сказал Шмидт, - как ты находишь эту нерадивость? Куда запропастился Дистелькамп? Если уж и на него нельзя положиться («Все Дугласы верность умеют хранить»), значит, нашим «вечерам» пришел конец, а я сделаюсь пессимистом и до конца своих дней буду таскать под мышкой Шопенгауэра и Эдуарда фон Гартмана.

Не успел он договорить, как в дверь позвонили, и мгновение спустя в комнату вошел Дистелькамп.

- Извини, Шмидт, я нынче поздно. От подробностей я хотел бы тебя избавить и нашего друга Этьена тоже. Многословные оправдания по поводу слишком позднего прихода, даже когда они правдивы, немногим лучше рассказов о болезнях. Словом, не будем об этом говорить. Но меня, надобно сказать, удивляет, что, несмотря на свое опоздание, я, по сути дела, явился первым. Ведь Этьен почти что член семьи. Но вот деятели курфюрстовой гимназии, где они? Я не спрашиваю ни про Быкмана, ни про нашего друга Иммануэля, они всего лишь свита своего зятя и тестя, но сам Риндфлейш - он-то почему не пришел?

- Риндфлейша не будет, он написал, что пойдет сегодня в «Греческое общество».

- Ну и очень глупо. Зачем ему понадобилось «Греческое общество»? «Семеро храбрецов» важней «Общества». Здесь он найдет больше пищи для ума и сердца.

- Это ты так думаешь, Дистелькамп. Но причина не в том, у Риндфлейша неспокойная совесть, я мог бы даже сказать: у Риндфлейша опять неспокойная совесть.

- Тем более ему следовало прийти сюда. Здесь он мог бы принести покаяние. А о чем, собственно, речь? В чем дело?

- Он снова допустил ошибку, кого-то с кем-то спутал, вроде бы трагика Фринихоса с комедиографом Фринихосом. Так, кажется, а, Этьен? (Этьен кивнул.) И семиклассники высмеяли его и даже сочинили про него стишок.

- Ну и…?

- Значит, надо было по мере возможности залечить рану, а «Греческое общество» и респект, им внушаемый, лучшее для этого средство.

Дистелькамп, успевший за время разговора раскурить пеньковую трубку и сесть в угол дивана, улыбнулся довольно и сказал:

- Все вздор! Ты этому веришь? Я ни капли. А если даже дело обстоит именно так, это мало что значит, собственно говоря, ничего. Такие обмолвки неизбежны, они случаются у каждого. Я хочу тебе рассказать, Шмидт, о том, что в пору, когда я был молод и читал в четвертом классе историю Бранденбурга, произвело на меня огромное впечатление.

- Ну, рассказывай. Что же это было?

- Да, что это было? Честно говоря, я тогда еще не далеко ушел в познаниях, особливо по части нашей доброй провинции Бранденбург, признаться, я и сейчас продвинулся немногим дальше. И вот когда я сидел у себя дома и с грехом пополам готовился к лекциям, мне, в числе прочего,- мы, помнится, остановились на первом короле - пришлось перечитать всевозможные биографические сведения, и среди них - про старого генерала Барфуса, который, подобно большинству деятелей того времени, пороху не изобрел, но человек был храбрый. Этот самый Барфус во время осады Бонна возглавлял военно-полевой суд, когда судили одного молодого офицера.

- Так, так. А дальше что?

- Подсудимый, мягко выражаясь, не проявил должного героизма, и все члены суда были за то, чтобы признать его виновным и расстрелять. Только старый Барфус и слышать не пожелал о расстреле. Он сказал: «Давайте, господа, проявим снисхождение. Я тридцать раз был в деле и могу вас заверить: один день не похож на другой, и человек не всегда одинаков, и сердце человеческое тоже, а про храбрость и говорить нечего. Я сам не раз и не два испытывал страх. Надо прощать, пока прощается, любому из нас может понадобиться снисхождение».

- Слушай, Дистелькамп,- начал Шмидт,-ты рассказал хорошую историю, я очень тебе за нее признателен и, несмотря на свой преклонный возраст, готов намотать ее на ус. Одному богу известно, мне тоже случалось опозориться, и хотя мальчики ничего не заметили - по меньшей мере ничем этого не проявили,- я сам заметил и ужасно стыдился и сокрушался. Не правда ли, Этьен, такие промахи всегда очень огорчают? Или на французских уроках это невозможно, во всяком случае, у тех, кто каждый июль ездит в Париж и возвращается домой с новым томиком Мопассана? Если не ошибаюсь, это теперь высший шик? Ты уж извини мою невольную колкость. А Риндфлейш достойнейший человек, nomen est omen[34], он лучший из них, лучше, чем Быкман, и уж наверняка лучше, чем наш друг Иммануэль Шульце. Тот проныра и хитрец, он вечно посмеивается и делает вид, будто бог весть где и бог весть как заглянул под покровы саисского изваяния, до чего ему на деле очень далеко. Ибо он не в состоянии даже решить загадку собственной жены, у которой многое более скрыто или, напротив, более открыто, чем это желательно законному супругу.

- Ну, Шмидт, у тебя нынче очередной день злословия. Не успел я вырвать из твоих когтей беднягу Риндфлейша, не успел ты покаяться, как уже набрасываешься на его несчастного зятя. Между прочим, если бы я и рискнул в чем-нибудь упрекнуть Иммануэля, то нашел бы другой повод.

- Какой, позвольте узнать?

- Он не имеет авторитета. То, что он не имеет его дома, еще полбеды. И вдобавок не наше дело. Но то, что он, как я слышал, и у гимназистов не имеет авторитета, это уж совсем никуда не годится. Понимаешь ли, Шмидт, для меня величайшая трагедия последних лет - постепенное исчезновение категорического императива. Как я вспомню в этой связи про старого Вебера! О нем, помнится, рассказывали, что когда он входит в класс, можно услышать, как сыплется песок в песочных часах, и ни одному ученику выпускного класса даже в голову не приходило при нем шептаться, не говоря уже о подсказке. Кроме его собственных речей - это я про Вебера,- в классе не было слышно ни звука, если не считать шороха страниц, когда ученики перелистывали Горация. Да, Шмидт, это были времена, тогда имело смысл быть преподавателем или директором. А теперь мальчишки подходят к тебе в кондитерской и говорят: «Господин директор, если вы уже прочитали, я попросил бы…» Шмидт рассмеялся.

- Да, Дистелькамп, они теперь таковы, и таково новое время, правда твоя. Но я не склонен сокрушаться по этому поводу. Ведь что они представляли собой, эти вельможи с двойным подбородком и красным носом, что они представляли собой, если смотреть истине в глаза? Гуляки, которые лучше разбирались в бургундском, чем в Гомере. У нас любят толковать про старое, доброе время. Вздор! Пить тогда умели, это правда, это видно и по их портретам в актовом зале. Чувство собственного достоинства, окостенелое величие - это все у них было, этого у них не отнимешь. Но каковы они были во всем остальном?

- Лучше, чем сегодня.

- Не нахожу. Еще когда я курировал нашу школьную библиотеку - благодарение богу, я с этим разделался,- мне частенько приходилось заглядывать в наши школьные программы, в диссертации и речи по случаю, весьма тогда принятые. Я понимаю, каждая эпоха считает себя исключительной, и пусть те, кто придет после нас, посмеются над нами, я не против, но поверь, если судить с позиций сегодняшнего знания, даже просто вкуса, следует честно признать, что гелертерство в напудренных париках с его немыслимым высокомерием было поистине ужасно и может нынче вызывать у нас только смех. Не помню точно, при ком, кажется, при Родегасте, вошло в моду - уж не потому ли, что у него самого был сад возле Розентальских ворот? - черпать темы для торжественных речей и тому подобного в садоводстве, и мне доводилось читать диссертации о садовой флоре в раю, о планировке Гефсиманского сада и о плодоношении Иосифова сада в Аримафее. Словом, сады и еще раз сады. Ну-с, что ты скажешь?

- Да, Шмидт, с тобой трудно тягаться. Ты всегда умеешь подметить смешное, ты выхватываешь его, накалываешь на булавку и демонстрируешь человечеству. Но то, что лежало рядом и было много важнее, ты просто упускаешь из виду. Вот ты вполне справедливо сказал, что потомки будут потешаться над нами. Да и кто может поручиться, что в один прекрасный день мы не займемся исследованиями еще более нелепыми, чем исследование райской флоры? Дорогой Шмидт, главное - это все-таки характер, не тщеславная, а добрая и чистая вера в самих себя. Bona fide[35] мы должны идти вперед. Но мы, с нашей вечной критикой, даже если это самокритика, неизменно скатываемся к mala fides[36], мы и сами себе не верим, как не верим тому, что преподаем. А без веры в себя и в свое дело не будет ни охоты, ни радости, ни благодати, и уж наверняка не будет авторитета. Вот о чем я сожалею. Как войско немыслимо без дисциплины, так и школа без авторитета. То же и с верой: вовсе не обязательно верить в истинное, но верить хоть во что-нибудь необходимо. Любая вера обладает таинственной силой. А стало быть, и авторитет.

Шмидт улыбнулся.

- Нет, Дистелькамп, тут я не согласен. В теории это еще куда ни шло, но в практике утратило всякий смысл. Разумеется, надо пользоваться уважением гимназистов. Мы не сходимся только в вопросе о том, каковы истоки этого уважения. Ты пытаешься все свести к характеру, а про себя, даже если не говоришь вслух, думаешь так: «В того невольно верят все, кто больше всех самонадеян». Но, дорогой друг, именно этот постулат я оспариваю. На одной только вере в себя или, если позволишь, на одном только важничанье да чванстве в наши дни далеко не уедешь. На место этой устаревшей силе пришла реальная сила знания и умения, ты только открой глаза и сразу увидишь, что профессор Хаммерштейн, участник сражения под Шпихерном, сохранивший с тех пор повадки бравого подпоручика, что Хаммерштейн классом не владеет, тогда как наш Агатон Кнурцель с лицом Панча и двойным горбом - ему, правда, и мозгу отпущена двойная порция,- повторяю, Агатон Кнурцель с лицом хищной птицы держит класс в страхе и трепете божьем. А теперь возьми мальчиков, особенно наших, берлинских, эти живо разнюхают, кому какая цена. Если бы один из старцев, облаченный в собственное достоинство, восстал из гроба и задал бы им агрономическое описание рая, куда бы он делся со всем своим величием? И трех дней бы не прошло, как о нем появились бы стишки в «Кладерадатче», и сочинили бы их его же ученики.

- И все-таки я утверждаю, что вместе с традициями старой школы сохраняется или, соответственно, гибнет высокая наука.

- Не думаю. Но если даже так, если высшему мировоззрению - ведь так оно называется - суждено погибнуть, пусть гибнет. Уже Аттингхаузен, который сам был далеко не молод, говаривал: «Уходит старое, не то уж время». Вот и мы подошли вплотную к этому процессу преобразования, вернее сказать, мы уже им захвачены. Нужно ли напоминать тебе, что были времена, когда церковные вопросы считались сферой одних только церковников. Так ли обстоит дело сейчас? Нет. Потерял ли мир от этого? Нет. Время старых форм миновало, и ученое сословие не должно быть исключением. Вот взгляни,- и он взял с соседнего столика роскошный фолиант,- взгляни на это. Мне сегодня его прислали, и я оставлю его, хотя это безумно дорого. Раскопки Генриха Шлимана в Микенах. Какого ты о них мнения?

- Сомнительная история.

- Так я и знал. Потому что тебе трудно расстаться со старыми представлениями. Трудно поверить, что человек, некогда клеивший кулечки и продававший изюм, сумел откопать старого Приама, а если он вдобавок докопается до Агамемнона и будет искать трещину в черепе - память об ударе Эгисфа, ты и вовсе преисполнишься негодования. Но спорить бесполезно, ты не прав. Разумеется, человек должен что-то совершить, hiс Rhodus, hiс salta[37], но кто умеет прыгать, тот прыгает независимо от того, что у него за плечами - альма-матер в Гёттингене или начальная школа. На этом я, пожалуй, кончу, у меня решительно нет охоты сердить тебя, поминая Шлимана, которого ты невзлюбил с первых шагов. Книги же приготовлены здесь ради Фридеберга, которого я хочу расспросить о приложенных иллюстрациях. Не понимаю, почему он не пришел или, точнее, почему его до сих пор нет. Ибо в том, что он придет, я не сомневаюсь, иначе он бы меня известил, он человек обязательный.

- Да,- подтвердил Этьен,- это у него чисто семитское.

- Справедливо,- продолжал Шмидт,- но мне в конце концов безразлично, откуда это у него. Будучи чистокровным германцем, я порой сожалею, что у нас нет своего источника, который хоть отчасти напитал бы нас учтивостью и политесом; пусть это будет другой источник, не обязательно тот же самый. Пугающее родство между Тевтобургским лесом и грубостью меня порой ужасает. Фридеберг здесь уподобляется Максу Пикколомини (в остальном же это отнюдь не его прообраз, особенно в делах любви): он всегда проповедовал великодушие и кроткий нрав, и мы можем только пожалеть, что его ученики не всегда умеют это ценить. Другими словами, сидят у него на голове…

- Извечная судьба учителей чистописания и рисования.

- Разумеется. В конце концов так было, так будет. Оставим эту щекотливую тему. Вернемся лучше в наши Микены, а ты скажи мне свое мнение о золотых масках. Я убежден, что это явление очень необычное и своеобразное. Не могли же всякому делать при погребении такую маску, разве что князьям, значит, вполне вероятно, что это были непосредственные предки Ореста и Ифигении. А когда я подумаю, что золотые маски в точности повторяли черты лица, как теперь повторяют их наши гипсовые и восковые слепки, у меня сердце екает при мысли о том, что вот это,- он указал на открытую страницу,- могло быть лицом Атрея, или его отца, или его дяди…

- Будем считать, что дяди…

- Вот ты и опять насмешничаешь, Дистелькамп, хотя мне это запретил. А почему? Да потому, что ты не веришь в микенские раскопки и никак не можешь выкинуть из головы, что он - разумеется, Шлиман - не кончил ничего, кроме начальной школы. Но прочти, что пишет о нем Вирхов. Вирхов-то для тебя достаточно авторитетная личность?

Тут в дверь позвонили.

- А, легок на помине. Вот и он. Я знал, что он нас не подведет.

И не успел Шмидт договорить до конца, как в комнату вошел Фридеберг, а за ним очаровательный черный пудель с высунутым, должно быть от быстрого бега, языком. Пудель бросился к старикам и начал, по очереди, вилять хвостом перед каждым из них. Подойти к Этьену он не рискнул, тот, по его собачьему разумению, был слишком элегантен.

- Господи, Фридеберг, откуда вы так поздно?

- Вы правы, очень поздно, к моему величайшему сожалению. Но Фипс ведет себя безобразно или, точнее сказать, слишком далеко заходит в своей любви ко мне, если только в любви можно зайти слишком далеко. Я вышел из дому вовремя в твердом убеждении, что запер его. Ну хорошо. Попробуйте угадать, что случилось дальше? Кто ждал меня, когда я достиг ваших дверей? Кто же, как не Фипс. Я иду с ним обратно, проделываю весь путь до своего дома и передаю его швейцару, своему доброму другу - в Берлине, пожалуй, следует говорить: благодетелю. Но - и еще раз но - каков результат моих усилий и моего красноречия? Не успеваю я вторично подойти к вашему дому, как Фипс уже снова встречает меня на пороге. Ну что мне оставалось делать? Пришлось взять его с собой, и я прошу у вас всех извинения за себя и за Фипса.

- Пустяки,- сказал Шмидт, гладя собаку.- Отличный пес, такой ласковый и верный. Кстати, он Фипс или Хипс? Хипс звучит более по-английски, а стало быть, благороднее. А впрочем, так или иначе, он может считать себя званым и желанным гостем, если, конечно, он не против того, чтобы ужинать в кухне, так сказать, за музыкантским столом. За нашу добрую Шмольке я ручаюсь. Она обожает пуделей, а если к тому же рассказать ей о его верности…

- Тогда она,- подхватил Дистелькамп,- уж верно, сыщет для него кусок пожирнее.

- Несомненно. В чем я всецело ее одобряю. Ибо верность, о которой нынче говорят все, кому не лень, становится все более редкой добродетелью, и даже пример Фипса, сколько мне известно, никого по соседству не вдохновляет.

Эта небрежная и, казалось бы, шутливая фраза Шмидта была острием своим направлена против обычно покровительствуемого им Фридеберга, чей неудачный брак явно страдал недостатком верности, особенно в периоды отлучек к живописным красотам Вольтерсдорфского шлюза. Фридеберг почувствовал шпильку и хотел было выпутаться из затруднительной ситуации, отпустив Шмидту, какую-нибудь любезность, но не успел он открыть рот, как вошла Шмольке и, поклонившись гостям, шепнула на ухо профессору, что «кушать подано».

- Тогда, дорогие друзья, прошу.- И, взяв под руку Дистелькампа, хозяин проследовал через прихожую в гостиную, где уже был накрыт стол. Собственно столовой в квартире не было. Фридеберг и Этьен шли следом.

Глава седьмая

Это была та же комната, где Коринна день назад принимала госпожу советницу. Теперь посреди комнаты стоял густо уставленный свечами и бутылками, накрытый на четверых стол. Над ним висела лампа. Шмидт сел спиной к оконному проему, напротив своего друга Фридеберга, тот со своего места мог сколько угодно глядеться в зеркало. Между бронзовыми подсвечниками красовались трофеи с какого-то благотворительного базара: две фарфоровые вазы с краями частию зубчатыми, частию волнистыми, dentatus et undulatus[38], как говорил Шмидт; в вазах торчали рыночные букетики незабудок и лакфиолей. Перед строем рюмок лежали продолговатые тминные хлебцы, коим хозяин, как и всему, сдобренному тмином, приписывал несметные целительные свойства.

Главного блюда покамест не подали, и Шмидт, дважды наполнив рюмки трарбахским мозелем и обломав хрустящие горбушки своего хлебца, уже начал выказывать заметные признаки досады и нетерпения, когда наконец отворилась дверь из прихожей и Шмольке, багровая от волнения и кухонного жара, вошла в комнату, неся на вытянутых руках полную миску раков.

- Ну, слава богу! - воскликнул Шмидт.- А то я уж думал, что раки назад попятились,- замечание крайне неосторожное, ибо, усилив румянец Шмольке, оно в той же мере испортило ее настроение. Шмидт быстро спохватился и, как опытный полководец, попытался исправить дело с помощью нескольких любезностей, но преуспел в своем намерении лишь наполовину.

Едва Шмольке вышла, Шмидт принялся изображать радушного хозяина, конечно, на свой лад.

- Прошу, Дистелькамп, этот прямо создан для тебя. У него одна клешня большая, другая маленькая, такие самые вкусные. Бывает, что игра природы значит больше, чем просто игра, для мудреца это перст указующий; к примеру, я помянул бы еще апельсины корольки и борсдорф-ские яблоки с пятнышком. Ибо установлено: чем больше пятен, тем вкуснее… Здесь, перед собой, мы видим одерских раков, выловленных, если я верно информирован, в окрестностях Кюстрина. Невольно кажется, что слияние Одера и Варты принесло особенно добрые плоды. Между прочим, Фридеберг, вы не оттуда ли родом? Из Неймарка или из Одербруха? - Фридеберг отвечал утвердительно.- Так я и знал. Память редко меня подводит. А теперь скажите нам, как, по-вашему, надлежит ли считать этих раков сугубо местным продуктом, или одерские раки подобны вердерским вишням, которые растут по всей провинции Бранденбург?

- Я полагаю,- отвечал Фридеберг и движением вилки, обличающим виртуоза, ловко извлек бело-розовую шейку из панциря,- я полагаю, что здесь соблюдается верность флагу и что в этой миске мы имеем подлинных одерских раков, товар без подделки, не только по названию, но и de facto[39].

- De facto,- с довольной улыбкой повторил Шмидт, знающий цену Фридеберговой латыни.

Фридеберг же продолжал:

- Вокруг Кюстрина по сей день ловят огромное количество раков, хотя, разумеется, они уже не те, что прежде. Я еще видел потрясающие уловы, но и они не идут ни в какое сравнение с тем, что рассказывают старики. Лет сто назад, а может, и больше, раков было так много, что по всей пойме, когда, бывало, в мае сойдет половодье, их просто стряхивали с деревьев тысячами, сотнями тысяч.

- Сердце радуется такое слушать,- сказал Этьен, бывший великим гурманом.

- Это оно здесь радуется, за столом, но в Одербрухе люди не радовались. Там раки стали божьей карой, там они, разумеется, совершенно утратили цену, а всякого рода прислуге, которую просто закармливали раками, они так опротивели, что существовал даже официальный запрет кормить батраков раками более трех раз в неделю. Пять дюжин раков стоили пфенниг.

- Слава богу, хоть Шмольке этого не слышала, не то бы у нее во второй раз испортилось настроение. Как истинная берлинка, Шмольке помешана на экономии, и, доведись ей узнать, что она окончательно и бесповоротно прозевала эпоху раков «по пфеннигу за пять дюжин», она бы этого не вынесла.

- Зря ты над ней смеешься,- сказал Дистелькамп.- Это добродетель, которая в нынешнем мире встречается все реже и реже.

- Пожалуй, ты прав. Но моя Шмольке проявляет в данном вопросе les defauts de ses vertus[40]. Верно ли я сказал, Этьен?

- Верно,- подтвердил Этьен.- Жорж Занд. Так и хочется после «les defauts de ses vertus» добавить «comp-rendre c'est pardonner»[41]. Вот, по сути дела, два изречения, ради которых она жила.

- Ну и, наверное, хоть немножко ради Альфреда де Мюссе,- добавил Шмидт, который никогда не упускал случая блеснуть познаниями в новейшей литературе, конечно, не в ущерб своему классицизму.

- Если угодно, то и ради Мюссе. По счастью, это все предметы, коими история литературы не занимается.

- Не говори так, Этьен, не по счастью, а к сожалению. История почти никогда не занимается тем, что более всего следовало бы сохранить для потомков. Если Старый Фриц на закате своих дней запустил клюкой в голову тогдашнему председателю апелляционного суда - уж и не помню, как того звали,- и если он, что еще любопытнее, требовал похоронить его рядом с собаками из королевской псарни, ибо род людской, «гнусная порода», вконец ему опротивел, для меня это по меньшей мере так же важно, как Хоенфридберг или Лейтен. А его общеизвестное обращение в ходе битвы под Торгау. «Канальи, вы что же, хотите жить вечно?» - для меня важнее, чем сама битва.

Дистелькамп улыбнулся.

- Чистейшая шмидтовщина! Ты всегда тяготел к анекдотам и жанровым сценкам. Меня же в истории занимает лишь великое, а отнюдь не малое и второстепенное.

- Как сказать. Второстепенное - и здесь ты прав - ничего не значит, если оно лишь второстепенно, если в нем не заложен какой-то скрытый смысл. Но если заложен, тогда второстепенное становится главным, ибо именно оно может поведать нам об истинно человеческом.

- С точки зрения поэтической ты прав.

- С точки зрения поэтической - при условии, что мы вкладываем в это понятие несколько иной смысл, нежели моя приятельница Женни Трайбель,- поэтическое всегда истинно и всегда превосходит историческое.

Для Шмидта это была одна из любимых тем, развивая ее, старый романтик - а романтизм в нем преобладал над всем прочим - мог показать себя во всем блеске. Но нынче ему никак не удалось оседлать своего конька, ибо, прежде чем он успел выдвинуть основополагающий тезис, из прихожей донеслись голоса, и в комнату вошли Марсель и Коринна, Марсель - смущенный и словно бы сердитый, Коринна - по-прежнему в отменном настроении. Она подошла к Дистелькампу, тот был ее крестным отцом и всякий раз отпускал ей какой-нибудь комплимент, потом подала руку Этьену и Фридебергу и, наконец, подошла к отцу и от души его расцеловала, после того как он, по ее требованию, вытер рот салфеткой.

- Ну, детки, что скажете? Садитесь к нам. Места для всех хватит. Риндфлейш написал, что не будет… «Греческое общество»… а два его бесплатных приложения отсутствуют без объяснения причин. Но более ни одной шпильки, я обещал исправиться. Итак, ты, Коринна, сядешь рядом с Дистелькампом, а ты, Марсель, между мной и Этьеном. Приборы Шмольке сейчас принесет, я надеюсь… Так, так, вот и хорошо. Совсем другой вид! Когда между гостями зияют пустоты, мне всякий раз мерещится дух Банко. Но ты, Марсель, благодарение богу, ни в чем с Банко но схож, а если и схож, то умеешь прятать свои раны. Теперь ?ассказывайте! Как поживает Трайбель? И как поживает моя приятельница Женни? Пела ли она нынче? Готов подбиться об заклад, что была исполнена традиционная моя песня, где есть знаменитая строка: «Сердце сердцу весть подает», и в сопровождении Адолара Кролы. Ах, если бы я мог читать у него в душе! Впрочем, он, вероятно, воспринимает все это более кротко и терпимо. Кого ежедневно зовут на два обеда и кто принимает по меньшей мере полтора приглашения… но ты позвони, Коринна.

- Нет, уж лучше я сама схожу. Шмольке не любит, когда ей звонят, у нее свои представления о том, какие обязательства налагает на нее собственное достоинство и память мужа. Я даже не знаю, вернусь ли я, боюсь, что нет, вы уж меня извините. Кто провел день у Трайбелей, тому лучше обдумать, как оно все было и что при этом говорилось. А рассказать вам может и Марсель, он вполне меня заменит. Я только одно упомяну: моим соседом по столу был один очень интересный англичанин, а если кто из вас не поверит, что он был такой уж интересный, мне достаточно просто назвать его имя - его звали Нельсон. А теперь да хранит вас господь! - С этими словами она ушла.

Подали прибор для Марселя, и когда последний, чтобы не портить дядюшке настроение, попросил дать ему на пробу самого отборного рака, Шмидт сказал:

- Ну, принимайся за дело. Артишоки и раков можно есть в любое время, даже после обеда у Трайбелей. Можно ли то же сказать об омарах, надо еще выяснить. Я лично всегда их ем с удовольствием. Забавно, что человека всю жизнь сопровождают такого рода вопросы, они только меняются с возрастом. Пока ты молод, вопрос стоит так: «красивая или некрасивая», «блондинка или брюнетка», а когда молодость осталась позади, возникает вопрос, пожалуй, еще более важный: «омары или раки». Кстати, вопрос этот можно решить голосованием. Хотя, с другой стороны, нельзя не признать, что в голосовании есть нечто мертвое, формальное, и вдобавок сегодня оно меня никак не устраивает: я хотел бы втянуть Марселя в разговор, а то он сидит с таким видом, будто у него урожай градом побило. Итак, предпочтительнее диспут. Скажи, Марсель, чему ты отдаешь предпочтение?

- Разумеется, омарам.

- «В дни юности легко понять, что право». С первого же раза почти все, кроме редких исключений, высказываются за омаров, хотя бы потому, что могут сослаться на авторитет кайзера Вильгельма. Но не думай так легко от меня отделаться. Не спорю, когда перед тобой на тарелке лежит омар, и вдобавок дивная красная икра, символ обилия и плодородия, вселяет в тебя уверенность, что «омары вечно не переведутся», до скончания века и после того…

Дистелькамп искоса посмотрел на своего друга.

- …повторяю, вселяет в тебя уверенность, что до скончания века и после того смертные будут вкушать сей божий дар, Да, друзья, когда через омаров проникаешься ощущением бесконечности, тогда гуманистическое начало, во всем этом заложенное, без сомнения, идет на пользу как омару, так и нашему к нему отношению. Ибо всякое человеколюбивое движение сердца - и по этой причине следовало бы культивировать человеколюбие хотя бы из эгоизма - неизбежно влечет за собой усиление здорового и в то же время утонченного аппетита. Добро всегда имеет свою награду в себе самом, что бесспорно…

- Но…

- Но провидение, со своей стороны, печется, чтобы и здесь никто не мог прыгнуть выше головы, чтобы и здесь существование малого наряду с великим было не просто оправдано, но и обладало известными преимуществами. Разумеется, ракам недостает одного, недостает другого, они не подходят подстроевую мерку, что в таком военном государстве, как Пруссия, считается серьезным недостатком, но если отвлечься от всего вышесказанного, рак тоже имеет право сказать: «Я жил не зря». И когда его, рака, макают в петрушечное масло и в столь аппетитном виде подают на стол, у него появляются черты бесспорного превосходства - прежде всего то, что самое лакомое из него не просто едят, а высасывают. Кто будет спорить, что этот способ представляет собой одно из самых изысканных наслаждений. Он нам дан, так сказать, от природы. Возьмем грудного младенца, для него сосать значит жить. Но и на более высоких ступенях…

- Не хватит ли, Шмидт? - перебил его Дистелькамп.- Я всякий раз удивляюсь, как ты можешь после Гомера и даже после Шлимана с таким тщанием и любовью обсуждать поваренную книгу, вопросы меню, словно какой-нибудь банкир или денежный туз; они, по всей вероятности, едят неплохо…

- Несомненно.

- Но знаешь ли, Шмидт, эти финансовые воротилы - тут уж я готов спорить на что угодно - не вкладывают в разговор о черепаховом супе столько души и огня…

- Ты прав, Дистелькамп, и это более чем естественно. Я обладаю свежестью восприятия, дело в свежести, только в ней, о чем бы ни шла речь, от нее и душа, и азарт, и интерес, где нет свежести, там ничего нет. Самая безрадостная жизнь, какая может выпасть на долю человека,- это жизнь de petit creve[42]. Пустая суета, а за ней ничего. Верно я говорю, Этьен?

Этьен, неизменно считавшийся высшим авторитетом во всех парижских делах, утвердительно кивнул, и Дистелькамп замял спорный вопрос или, вернее, как искусный собеседник, постарался придать разговору новое направление, переведя его от общекулинарных проблем на отдельных светил кулинарии, прежде всего на барона фон Румора, затем - на близкого своего друга князя Пюклер-Мускау, ныне покойного. Перед последним Дистелькамп испытывал почто вроде преклонения. Если будущие исследователи захотят постичь суть современной аристократии на примере какой-нибудь конкретной фигуры, они всегда смогут взять за образец князя Пюклера. Это был человек весьма обходительный, правда, несколько неуравновешенного нрава, тщеславный и надменный, но зато добрейшей души. Как тут не пожалеть, что подобные люди перевелись. После этого вступления Дистелькамп начал уже вполне конкретно повествовать о Мускау и Бранице, где ему случалось проводить целые дни и беседовать там о всякой всячине с легендарной эфиопкой князя, вывезенной последним из «Странствий Семилассо».

Шмидт очень любил слушать о такого рода приключениях, а тем более из уст Дистелькампа, к познаниям и уму которого питал неподдельное уважение.

Марсель вполне разделял дядюшкины чувства к старому директору, вдобавок же - хоть и был коренным берлинцем - отлично умел слушать; но сегодня его не идущие к делу вопросы показывали, что мыслями он блуждает где-то далеко. Он и впрямь был сегодня занят другим.

Пробило одиннадцать; с первым же ударом часов гости встали из-за стола, прервав Шмидта на полуслове, и вышли в переднюю, где стараниями Шмольке уже были приготовлены макинтоши, шляпы и трости. Каждый взял свое, и лишь Марсель, отведя Шмидта в сторонку, шепнул: «Дядя, я хотел поговорить с тобой», на что Шмидт, сердечно и жизнерадостно, как всегда, выразил свое полное согласие. Затем, предводительствуемые Шмольке, которая держала в левой руке бронзовый подсвечник, подняв его высоко над головой, Дистелькамп, Фридеберг и Этьен спустились вниз по лестнице и вышли в неподвижную духоту Адлерштрассе. Шмидт же взял своего племянника под руку и провел его в свой кабинет.


- Ну, Марсель, в чем дело? Курить ты не станешь, твое чело и без того окутано тучами, но мне надобно сперва набить трубку, ты уж не взыщи.- И, выдвинув ящик с табаком, он уселся в угол софы.- Вот так. А ты возьми себе стул, садись и выкладывай. В чем дело?

- Старая история.

- Коринна?

- Она.

- Ты, Марсель, не сердись на меня, но какой из тебя поклонник, если ты без моей помощи шагу ступить не можешь? Ты ведь знаешь, я всей душой за тебя. Вы с Коринной просто созданы друг для друга. Но она смотрит свысока на тебя, на нас всех; шмидтовское начало не просто стремится в ней к совершенному воплощению, но и - смею утверждать, хоть я и отец ей,- почти уже достигло его. Не каждой семье это по вкусу. Но шмидтовское начало составлено из таких элементов, что совершенство, о коем я говорю, никого не угнетает. А почему? Потому что самоирония, в которой мы, смею думать, достигли вершин, никогда не упустит случая поставить после совершенства большой знак вопроса. Вот это я и называю шмидтовским началом. Ты следишь за ходом моей мысли?

- Разумеется, говори дальше.

- Так вот, Марсель. Вы очень подходите один другому. У ней натура более одаренная, в ней есть необходимая изюмиика, но все это отнюдь не дает превосходства в обычной жизни, скорей наоборот. Гениальные люди всю жизнь остаются детьми, они преисполнены тщеславия, полагаются только на свою интуицию, на sentiment[43] и на bon sens[44] и как оно там еще говорится по-французски. Или, говоря на родном языке, они полагаются исключительно на озарение. А с озарениями дело обстоит так: иногда они вспыхнут на добрых полчаса, а то и дольше,- что бывает, то бывает,-но внезапно запас электричества как бы иссякает, и тогда не только «обещанных субсидий нет притока», но ,и обыкновенного здравого смысла не доищешься. Да, его-то как раз и не доищешься. Такова Коринна. Ей нужно разумное руководство, иначе говоря, ей нужен муж, наделенный образованием и характером. Ты именно таков. И стало быть, ты имеешь мое благословение, а уж о прочем позаботься сам.

- Ох, дядя, ты всегда так говоришь. Но как мне взяться за дело? Возбудить в ней бурную страсть я не могу. Пожалуй, она и не способна к такой страсти, но допустим, что она к ней способна: каким образом может двоюродный брат вызвать страсть в двоюродной сестре? Так не бывает. Страсть - это нечто внезапное, а если двое с пятилетнего возраста играли вместе, прятались то за бочкой с кислой капустой, то в дровяном подвале и просиживали там часами, всегда вместе, всегда счастливые тем, что Рихард или Артур ходит совсем рядом, но не может их найти, тогда, дядюшка, о внезапности - этой предпосылке всякой страсти - не может быть и речи.

Шмидт рассмеялся.

- Хорошо сказано, Марсель, я даже не думал, что ты можешь так хорошо сказать. Но это лишь увеличивает мою любовь к тебе. И в тебе есть шмидтовские черты, только они зарыты под ведеркоповским упрямством. Я одно могу тебе сказать: если ты сумеешь выдержать этот тон по отношению к Коринне, тогда твое дело верное, тогда ты ее получишь.

- Нет, дядюшка, не говори так. Ты не до конца знаешь Коринну. Одну ее сторону ты постиг, а другую совсем нет. Все, что в ней есть умного, дельного, а главное, остроумного, ты видишь обоими глазами, но что в ней есть поверхностного и по-современному суетного, ты не видишь совсем. Не могу сказать, будто она одержима низменным стремлением вскружить голову всем подряд, такого кокетства в ней нет. Но она бестрепетно берет на мушку того, кто ей нужен, и трудно даже представить себе, с какой жестокой последовательностью, с какой дьявольской изощренностью она завлекает в свои сети намеченную жертву.

- Ты полагаешь?

- Да. Вот и нынче у Трайбелей она продемонстрировала нам великолепный образчик своего искусства. Она сидела между Леопольдом и молодым англичанином, чье имя она уже поминала, неким мистером Нельсоном, который, как и всякий англичанин из хорошей семьи, наделен известным обаянием наивности, в остальном же ничего собой не представляет. Вот тут тебе следовало бы на нее поглядеть. С виду все ее внимание было отдано сыну Альбиона, и ей даже удалось произвести на него впечатление. Но не подумай, ради бога, что белокурый англичанин хоть сколько-нибудь занимал Коринну, ничуть, занимал ее один только Леопольд Трайбель, с которым она не обменялась ни единым словом или очень немногими и ради которого она тем не менее разыграла своего рода французский водевиль, небольшую комедию, драматическую сценку. И разыграла, надобно сказать, с полным успехом. Этот несчастный Леопольд уже давно не сводит с нее глаз и давно впивает сладкий яд ее речей, но таким, как сегодня, я его ни разу не видел. Он был весь восхищение, каждая черточка его лица, казалось, взывала: «До чего скучна Елена (это жена его брата, если помнишь) и до чего очаровательна Коринна».

- Пусть так, Марсель, но я не вижу в этом ничего страшного. Почему бы ей и не развлекать соседа справа, для того чтобы обворожить соседа слева? Это бывает чаще, чем ты думаешь. Маленькие уловки, на которые щедра женская натура.

- По-вашему, это маленькие уловки? Ах, если бы так. Но дело обстоит иначе. Все расчет: она хочет выйти за Леопольда.

- Вздор. Леопольд еще мальчик.

- Нет, ему двадцать пять, он ей ровесник. Но будь он даже младенцем, Коринна положила выйти за него и выйдет.

- Невероятно.

- Очень даже вероятно. Более того, совершенно точно. Когда я потребовал у нее объяснений, она сама мне в этом призналась. Она хочет сделаться женой Леопольда Трайбеля, а когда старый Трайбель отойдет к праотцам, что произойдет, по ее же словам, никак не позже, чем через десять лет, а при победе на выборах в Цоссене и того раньше, через пять, она переберется на виллу и, если я по достоинству ее оцениваю, добавит к серому какаду еще и павлина.

- Ах, Марсель, все это лишь игра воображения.

- Не знаю, может, оно у ней и разыгралось, но она сама мне так сказала, слово в слово. Ты бы послушал, дядя, с каким высокомерием она говорила об «ограниченных средствах» и как живописала скудную жизнь, для которой она не создана; шпик, брюква и тому подобное - это, видите ли, не для нее… Ты бы только послушал, как она это говорила, не просто так, вскользь, нет, в ее словах была горечь, и я с болью душевной увидел, как она привержена внешней стороне жизни и какими прочными сетями оплело ее проклятое новое время.

- Гм, гм,- сказал Шмидт.- Это мне не нравится - я про брюкву говорю. Глупое важничанье, да и с кулинарной точки зрения бессмыслица, ибо все блюда, которые любил Фридрих-Вильгельм Первый, к примеру, капуста с бараниной или линь в укропном соусе, не знают себе равных, дорогой Марсель. И отвергать их значит ничего не понимать. Поверь слову, Коринна вовсе не отвергает их, для этого она слишком дочь своего отца, а если ей доставляет удовольствие толковать с тобой о требованиях современности да, может быть, расписывать какую-нибудь парижскую булавку для шляпы или жакет, последний крик моды, и вдобавок делать вид, будто она не знает в целом свете ничего дороже и прекраснее, это всего лишь фейерверк, игра фантазии, jeu d'esprit[45], а завтра, если ей вздумается, она преспокойно распишет тебе какого-нибудь кандидата в сельские пасторы, который, блаженствуя среди жасминов, покоится в объятиях своей Лотхен, и сделает это с неменьшим блеском и апломбом. Вот что я называю шмидтовским началом… Нет, Марсель, пусть это тебя не тревожит. Это не всерьез.

- Именно всерьез…

- А если даже всерьез, чему я, кстати, не верю, потому что Коринна - особа со странностями, то и серьез этот ни к чему не приведет, решительно ни к чему. Уж можешь мне поверить. Ибо для свадьбы потребны двое.

- Разумеется. Но Леопольд хочет свадьбы еще больше, чем Коринна.

- Это ничего не значит. Выслушай меня и оцени, «как просто говорю я о великом»: коммерции советница не хочет.

- Ты уверен?

- Абсолютно.

- У тебя есть основания?

- Есть у меня и основания, есть и доказательства, ты воочию зришь их перед собой в лице твоего старого дядюшки Вилибальда Шмидта.

- Как так?

- Да, да, друг мой, ты зришь их воочию. Ибо я имел счастье на себе самом в качестве объекта и жертвы изведать нрав моей приятельницы Женни. Женни Бюрстенбиндер - это ее девичье имя, как ты, вероятно, знаешь,- воплощает в себе законченный тип буржуазии. Она была просто создана для этой роли с первого дня существования; уже в те далекие времена, когда она сидела в лавке своего отца и лакомилась изюмом, чуть, бывало, старик отвернется, она была совершенно такой же, как нынче, с чувством декламировала «Кубок», «Хождение на железный завод» и прочие баллады, а коли попадалось что-нибудь трогательное, пускала слезу, и когда я однажды сочинил известные стихи - ты, верно, знаешь это злосчастное творение, она с тех пор неизменно его распевает, да и сегодня, пожалуй, не упустила случая,- Женни бросилась мне на грудь и сказала: «Вилибальд, любимый, это дар божий». Я что-то смущенно лепетал о своих чувствах, о своей любви, а она продолжала твердить: «Это дар божий» - и проливала такие потоки слез, что я, хоть это и льстило моему тщеславию, испугался, однако ж, подобной силы чувств. Да, Марсель, так состоялась наша негласная помолвка, негласная, но все же помолвка; я, во всяком случае, так считал и лез из кожи, чтобы как можно скорей закончить курс и сдать экзамен. Все шло превосходно. Когда же я вознамерился узаконить нашу помолвку, она принялась водить меня за нос, казалась то нежной, то отчужденной, неизменно исполняла песню, мою песню, а сама строила глазки всякому, кто ни приходил в их дом, покуда, наконец, не явился Трайбель и не пал ниц, потрясенный очарованием каштановых кудрей, а того пуще ее чувствительностью. Тогдашний Трайбель был не тот, что нынче, и мне на другой же день прислали извещение о помолвке. Странная история, из-за которой, могу прямо сказать, рухнули и некоторые другие привязанности, но я не какой-нибудь недоброжелатель или мститель, а в песне, где, как тебе известно, «сердце сердцу весть подает»,- божественная банальность, кстати сказать, как по заказу для Женни,- в этой песне наша дружба жива по сей день, словно ничего не произошло. Почему бы и нет, в конце концов? Я лично давно уже выбросил это из головы, а у Женни просто талант забывать все, что ей хочется забыть. Она дама опасная, тем опаснее, что сама этого не сознает и искренне убеждена, будто у ней чувствительное сердце, открытое «всему возвышенному». На деле же ее сердце устремлено только к материальному, к тому, что имеет вес, к тому, что приносит проценты, и дешевле, чем за полмиллиона, она своего Леопольда не отдаст, а откуда возьмутся эти полмиллиона, ей безразлично. Теперь вернемся к бедняге Леопольду. Ты ведь знаешь, он человек неспособный к бунту или к побегу в Гретна-Грин. Я тебя уверяю, меньше чем на Брюкнера Трайбели не согласятся, а предпочли бы они Кёгеля. Чем ближе ко двору, тем лучше. Они играют в либерализм и в чувствительность, но все это сплошь притворство: когда понадобится выбрать партию, прозвучит лозунг «Золото - вот козырь» и ничего более.

- Боюсь, что ты недооцениваешь Леопольда.

- Боюсь, что я его переоцениваю. Я ведь помню его по шестому классу. Выше он не поднялся, да и к чему? Добрый малый, но посредственный, а как личность и на «посредственно» не тянет.

- Если бы ты мог поговорить с Коринной.,.

- Незачем. Разговоры только помешают естественному ходу событий. Пусть все вокруг колеблется, одно останется неизменным: характер моей приятельницы Женни. И вот здесь «мощный корень сил твоих таится». Пусть Коринна выкидывает одну глупость за другой, не вмешивайся; исход предрешен. Коринна будет твоя, и, может быть, даже раньше, чем ты думаешь.

Глава восьмая

Трайбель был ранней пташкой, во всяком случае, среди коммерции советников, и никогда не переступал порог своего кабинета позднее восьми часов, причем всякий раз уже в сапогах со шпорами и в безупречном туалете. Здесь он просматривал приватную корреспонденцию, заглядывал в газеты и ждал появления супруги, чтобы совместно отзавтракать. Обычно госпожа советница не заставляла себя долго ждать, но сегодня она почему-то замешкалась, и поскольку почта доставила мало писем, а газеты, словно почуяв приближение лета, оказались весьма бессодержательны, Трайбель начал проявлять признаки нетерпения и, резко поднявшись со своей кожаной софы, принялся мерить шагами обе соседние залы, те самые, где вчера собирались гости. Верхняя половина окна в обеденной - она же садовая - зале была опущена до отказа, так что, облокотись на нее, советник мог с полным удобством выглядывать в сад. Там сохранилась вчерашняя декорация, только вместо какаду взорам являлась фрейлейн Патоке, прогуливающая вокруг фонтана болонку госпожи советницы. Так бывало каждое утро и продолжалось до тех пор, покуда в сад не вынесут клетку с какаду, либо он не займет свое место на шесте, поскольку тогда госпожа Патоке спешила покинуть сад, чтобы воспрепятствовать столкновению обоих в равной мере избалованных фаворитов. Но все это нынче только предстояло. Со своего наблюдательного поста Трайбель, по обыкновению, учтиво осведомился сперва о самочувствии фрейлейн - вопрос, который госпожа советница, доведись ей его услышать, нашла бы совершенно излишним,- а затем, получив успокоительный ответ, спросил, как она нашла произношение мистера Нельсона, причем исходил из более или менее искреннего убеждения, что любой компаньонке, окончившей берлинскую школу, не составит никакого труда оценить английское произношение. Фрейлейн Патоке, озабоченная сохранением этой веры, подвергла сомнению правильность нельсоновского «а», занимающего, на ее взгляд, промежуточную позицию между английским и шотландским выговором. Трайбель принял ее замечание вполне серьезно и готов был к дальнейшему развитию данной темы, но в эту минуту услышал щелканье дверного замка, могущее означать приход госпожи советницы, и счел за благо распрощаться с Патоке и вернуться к себе в кабинет, где действительно застал только что вошедшую Женни. Сервированный на подносе завтрак уже ожидал их.

- Доброе утро, Женни… Как изволила почивать?

- Скверно. Этот ужасный Фогельзанг всю ночь давил меня тяжким кошмаром.

- Я бы воздержался от столь образных выражений. Впрочем, дело твое… Ты не находишь, что завтракать на, свежем воздухе приятнее?

Так как Женни отвечала утвердительно и нажала кнопку звонка, снова появился лакей и, взяв поднос, переставил его на маленький столик на веранде.

- Отлично, Фридрих,- сказал Трайбель и уже собственноручно изволил придвинуть скамеечку для ног, чтобы его супруге, а затем уже и ему самому сиделось как можно удобнее. Без таких проявлений заботы хорошего настроения Женни ненадолго хватало.

Услужливость мужа и сегодня возымела обычное действие. Женни улыбнулась, взяла сахарницу и спросила, задержав над ней свою выхоленную белую руку:

- Один или два?

- Два, если позволишь. Не вижу, почему бы мне не использовать в свое удовольствие низкие цены на сахар, раз я не имею никакого отношения к сахарной свекле.

Женни совершенно с ним согласилась, положила сахар в маленькую, налитую как раз до золотой каемки чашку и, придвинув ее супругу, спросила:

- Ты уже просматривал газеты? Что слышно насчет Гладстона?

Трайбель рассмеялся от всей души, что было ему даже несвойственно.

- Я предпочел бы, с твоего разрешения, остаться по эту сторону Ла-Манша - в Гамбурге, например, или хотя бы неподалеку, а в твоем вопросе о самочувствии давай лучше заменим Гладстона нашей невесткой Еленой. Она вчера была явно не в духе, не знаю только, чем мы ей не угодили,- то ли мы ее неудачно посадили, то ли непочтительно поместили где-то между Патоке и Коринной почетного гостя, мистера Нельсона, которого она любезно нам передоверила или, говоря по-берлински, спихнула.

- Ты смеялся, Трайбель, когда я спросила тебя о Гладстоне, а смеяться-то и не следовало: ведь мы, женщины, можем задавать подобные вопросы, подразумевая совершенно другое, но вы, мужчины, не должны нам подражать. Хотя бы потому, что у вас все равно ничего не выйдет или выйдет гораздо хуже. Можно сказать только одно, и ты не мог этого не заметить: я еще не видела, чтобы человек был так доволен, как этот мистер Нельсон, стало быть, Елена не может быть в претензии, что мы посадили ее протеже именно так, а не иначе. И если даже тут примешалась известная ревность к Коринне, которая, на ее взгляд, слишком много о себе понимает…

- …и недостаточно женственна, и совсем не похожа на уроженку Гамбурга, что, по ее мнению, одно и то же…

- …то вчера она впервые должна была извинить Коринне эти недостатки,- продолжала Женни, пренебрегая словами мужа,- потому что вчера они пошли на пользу ей или ее гостеприимству, которым она сама, надобно заметить, покамест не отличается. Нет, Трайбель, и еще раз нет; место мистера Нельсона тут ни при чем. Елена дуется на нас с тобой, потому что мы упорно не желаем понимать ее намеки и до сих пор не пригласили к себе ее сестру Хильдегард. Кстати, какое нелепое имя для уроженки Гамбурга. Такому имени пристал бы родовой замок с галереей предков или с призраком Белой дамы. Елена дуется на нас, потому что мы так неуступчивы касательно Хильдегард.

- Она права.

- А я считаю, что нет. Ее желание граничит с наглостью. Как это все понимать? Что мне, по-твоему, больше делать нечего, кроме как оказывать всевозможные знаки внимания госпоже Трайбель-младшей и всем ее присным? Что нам, по-твоему, больше делать нечего, кроме как помогать замыслам Елены и ее родителей? Если наша уважаемая невестка желает блеснуть гостеприимством перед сестрой, она в любой день может выписать себе Хильдегард и предоставить этой избалованной кукле решение животрепещущего вопроса: что красивее, Альстер под Уленхорстом или Шпрее под Трептовом? При чем тут мы? У Отто есть лесоторговый склад, который ничем не уступает твоей фабрике, а его вилла, по мнению многих, даже красивее нашей, с чем и я согласна. Наша несколько старомодна и порядком тесновата, так что порой я просто не знаю, как мне все разместить. Мне недостает по меньшей мере двух комнат. Я не хочу тратить много слов, но с какой стати мы должны принимать у себя Хильдегард? Как будто мы стремимся укрепить родственные связи между обоими домами, только и мечтаем подбавить еще больше гамбургской крови в нашу семью…

- Но, Женни…

- Никаких «но». Вы, мужчины, в таких делах ничего не смыслите, тут нужен наметанный глаз. Да, да, ее планы именно таковы, и по этой причине приглашать должны мы. Если ее пригласит Елена, это будет значить самую малость, даже не оправдает расходов на чаевые, не говоря уже о туалетах. Одна сестра приехала к другой, какое это может иметь значение? Никакого. К слову сказать, они не так и дружны и вечно вздорят, но когда приглашаем мы, это значит, что Трайбели в безумном восторге от своей первой гамбургской невестки и сочли бы для себя счастьем и великой честью обновить и удвоить прежнее счастье, если фрейлейн Хильдегард сделается госпожой Леопольд Трайбель. Да, мой друг, вот о чем речь, тут все продумано. Леопольд должен жениться на Хильдегард или, точнее, Хильдегард на Леопольде, ибо Леопольд - сторона пассивная и способен только повиноваться. Вот чего желают Мунки, желает Елена, и вынужден будет пожелать наш бедный Отто, который, видит бог, вообще не имеет права голоса. А поскольку мы мешкаем и не посылаем приглашения, Елена изволит гневаться и дуться, изображает обиженную и не перестает играть эту роль даже в тот день, когда я иду на жертву ради нее и приглашаю к нам мистера Нельсона, лишь бы у ней не стыли без толку утюги.

Трайбель откинулся на спинку стула и искусно выпустил в воздух кольцо дыма.

- Не уверен, что ты права. Но если даже так, какая в том беда? Отто уже восемь лет счастлив с Еленой, и я нахожу это вполне естественным, поскольку не могу припомнить случая, чтобы хоть кто-нибудь из моих знакомых, взявших себе жену из Гамбурга, был несчастлив в браке. Все они очень земные, очень зрелые, внутренне и внешне, все, что они делают и чего не делают, только подтверждает справедливость теории о правильном воспитании. За них никогда не приходится краснеть, они очень близки к осуществлению своей заветной, хотя и тщательно скрываемой мечты,- «выглядеть совершенно как англичанки». Впрочем, сейчас речь не о том. Одно можно сказать с полной уверенностью, и я скажу это: Елена Мунк составила счастье нашего Отто, почему бы и ее сестре Хильдегард не составить такое же или еще большее счастье Леопольда? Я бы этому не удивился, ведь на свете нет человека добрее Леопольда, его даже можно было бы назвать размазней.

- Можно? - переспросила Женни.- Он и есть размазня. Ума не приложу, откуда у обоих мальчиков вместо крови простокваша в жилах. Два коренных берлинца, а держатся словно гернгутеры какие-то. Оба сонные, оба вялые, уж и не знаю, в кого они уродились…

- В меня, дорогая, разумеется, в меня…

- И хотя я сознаю,- продолжала Женни,- что ломать голову над такими вопросами бесполезно, и хотя я к тому же с прискорбием сознаю, что подобный характер не переделаешь, я, помимо прочего, сознаю и свой долг помочь там, где еще не поздно. Отто мы упустили, тут одна рыбья кровь сочеталась с другой, а к чему это привело, можешь понаблюдать на Лизи. Такой куклы я в жизни не видывала. Боюсь, Елена еще выдрессирует ее под настоящую англичанку, включая манеру выставлять напоказ передние зубы. Дело хозяйское. Но скажу тебе честно, с меня хватит одной такой невестки и одной такой внучки, а для бедняжки Леопольда мне хотелось бы подыскать что-нибудь получше, чем семейство Мунков.

- Ты намерена сделать из него ловкого молодого человека, кавалера, спортсмена…

- Не ловкого человека, но просто человека. А чтоб стать человеком, потребна страсть; вот воспылай он страстью, было бы отлично, это бы его взбодрило, и как ни ненавистны мне всякого рода скандалы, я была бы даже рада, ну конечно, если это будет не какая-нибудь низкая интрижка, а нечто изысканное.

- Не искушай бога, Женни! Мне представляется невероятным - уж и не знаю, к счастью или к несчастью,- чтобы Леопольд позволил себя совратить; но мы знаем немало примеров, когда лица, решительно для того не созданные, тем не менее попадали в сети. Есть такие предприимчивые особы, а Леопольд у нас не из сильных, может статься, что в один прекрасный день какая-нибудь бедная, но благородная и вдобавок эмансипированная дама - не исключено, что ее будут звать Коринной,- перекинет его через седло и умчит за границу.

- Не думаю,- сказала советница,- Леопольд даже для этого слишком апатичен.- Она была до такой степени убеждена в полной безопасности, что даже случайно или намеренно помянутое имя Коринны не заставило ее насторожиться. Коринна - это просто так, к слову,- советница до того раззадорилась, почти как молоденькая, что мысленно уже нарисовала такую картину: Леопольд с подкрученными усиками на пути в Италию, а с ним его дама сердца из какой-нибудь померанской или силезекой старинной фамилии, шляпка украшена перьями цапли, а шотландское клетчатое пальто накинуто на возлюбленного - тот вечно зябнет. Эта картина так живо встала перед глазами советницы, что она сказала почти с сожалением: «Ах, если бы он был на это способен!»


Такой разговор старшие Трайбели вели в девятом часу утра и даже не подозревали, что в это же самое время, точно так же завтракая у себя на веранде, младшие Трайбели вспоминали вчерашний прием. Елена выглядела сегодня очаровательно, чему способствовал не только изящный утренний туалет, но и оживление, светившееся в ее обычно тусклых, голубых, почти как незабудки, глазах. При взгляде на юную чету становилось ясно, что Елена до последней минуты с непривычным жаром атаковала Отто, у которого был несколько сконфуженный вид, и что она наверняка продолжила бы атаку, не помешай ей появление Лизи с гувернанткой, фрейлейн Вульстен.

Несмотря на ранний час, Лизи явилась в полном параде. Белокурые подвитые волосы девочки свободно ниспадали до бедер, наряд сиял белизной: платье белое, чулки белые, отложной воротничок белый и только вокруг талии, если в данном случае уместно говорить о талии,- вился широкий красный шарф, хотя для Елены это был никакой не красный шарф, а, разумеется, pinkcoloured scarf[46]. В этом виде Лизи вполне могла бы, как символическая фигурка, украсить умывальный стол своей матери, настолько в ней воплотилось понятие белизны, лишь усугубленное красным бантом. В обширном кругу знакомых Лизи слыла образцовым ребенком, что наполняло душу Елены благодарностью, с одной стороны - богу, с другой - городу Гамбургу, ибо к дарам природы, щедро ниспосланным небом, здесь присоединилось еще и образцовое воспитание, а таковое гарантируют лишь гамбургские традиции. Образцовое воспитание девочки началось с момента ее появления на свет. Вскармливать ребенка собственной грудью Елена не пожелала, «это ужасно некрасиво», хотя Крола, бывший тогда семью годами моложе, всячески оспаривал подобную точку зрения. Поскольку шпреевальдская кормилица, предложенная старым советником, в ходе переговоров была отвергнута по той причине, что «нельзя предугадать, чего может набраться от нее невинное дитя», пришлось прибегнуть к единственно оставшемуся средству. Одна замужняя дама, всячески рекомендованная священником церкви св. Фомы, взялась за искусственное вскармливание с великой добросовестностью и с часами в руках, и Лизи до того пошли на пользу заботы этой дамы, что у ней перетяжечки появились на ручках. Все шло как должно и даже лучше, чем должно. Только старому советнику новый способ вскармливания не внушал доверия, и уже много лет спустя, когда Лизи порезала себе палец ножом (за что немедленно рассчитали няньку), успокоенный Трайбель воскликнул: «Ну, слава богу, насколько я могу судить, это настоящая кровь!»

Строго по правилам началась жизнь Лизи, строго, по правилам она протекала и далее. Запасов белья хватало на целый месяц, и каждая смена была помечена определенным днем, так что по ее чулкам, как выражался дед, можно было сразу узнать, какое нынче число. «Нынче у нас семнадцатое». Полочки кукольного шкафа были у Лизи пронумерованы, и когда ей однажды случилось в своей кукольной кухоньке, оснащенной множеством ящиков, насыпать пшено туда, где было отчетливо написано «чечевица» (это ужасное событие еще не изгладилось из памяти близких), Елена сочла необходимым наглядно растолковать своей любимице, которая обычно была сама аккуратность, все последствия этой ошибки.

- Нет, дорогое дитя, это не пустяк. Кто хочет сберечь большое, не должен пренебрегать малым. Вообрази, вот был бы у тебя братец, и был бы он, допустим, слабенький, и ты захотела бы попрыскать его одеколоном, а вместо того попрыскала бы жавелевой водой. Да, дорогая Лизи, братец твой мог бы лишиться зрения, а если жавель попадет в кровь, то и умереть. А ведь такая ошибка была бы извинительней, чем твоя нынешняя: одеколон прозрачный и жавель тоже, оба выглядят, как вода. Но спутать пшено и чечевицу, ах, дорогая Лизи, это ужасная невнимательность или, что еще хуже, равнодушие.

Такова была Лизи, вдобавок у ней и ротик был сердечком, к вящей радости Елены. Только два блестящих передних зубика не выглядывали настолько, чтобы сделать Еленину радость совсем незамутненной, вот почему и в описываемую минуту материнские заботы с новой силой обратились к решению этого неотложного вопроса, ибо Елена считала, что, при богатых природных данных, здесь недостает только усилий со стороны воспитательницы.

- Лизи, ты опять сжимаешь губы. Так нельзя. Гораздо красивее, когда рот полуоткрыт, как для разговора. Фрейлейн Вульстен, я бы попросила вас внимательнее заняться этой мелочью, которая, в сущности, совсем не мелочь… Ну, а как стихи ко дню рождения?

- Лизи очень старается.

- Что ж, тогда и я исполню твое желание. Можешь сегодня пригласить к нам после обеда маленькую Фельгентрей. Разумеется, сначала сделай уроки… А теперь, если фрейлейн Вульстен не возражает (та поклонилась), можешь погулять в саду, где захочешь, только во двор не ходи - туда, где яма с известью и доски на ней. Отто, ты бы, кстати, распорядился, доски совершенно прогнили.

Лизи была счастлива, что ей предоставлен целый час свободы; поцеловав ручку мамы и выслушав еще предостережение касательно бочки с водой, она удалилась вместе с фрейлейн Вульстен; супруги смотрели девочке вслед, а она еще несколько раз оглядывалась и благодарно кивала матери.

- Собственно говоря,- промолвила Елена,- я охотно посидела бы с Лизи и занялась бы английским; у Вульстен так не получится, и произношение у нее прескверное, so low, so vulgar[47], но я вынуждена повременить до завтра, ибо наш разговор необходимо довести до конца. Я не хочу порицать твоих родителей, я знаю, что это неприлично, и знаю также, что при твоем упрямом характере (Отто усмехнулся) это только увеличит твое упрямство; однако вопросы приличия, равно как и ума, нельзя ставить выше всего на свете. А я рискую совершить эту ошибку, если и впредь буду хранить молчание. Позиция твоих родителей в данном вопросе оскорбительна для меня, и тем паче для моих родителей. Ты уж не взыщи, но что в конце концов представляют собой Трайбели? Этого предмета лучше не касаться, и я воздержусь, если, конечно, ты своим поведением не принудишь меня сравнивать оба семейства.

Отто молчал и балансировал на указательном пальце чайной ложечкой. Елена продолжала:

- Мунки датского происхождения, одна их ветвь, как тебе хорошо известно, получила графство при короле Христиане. Будучи уроженкой Гамбурга, дочерью Вольного города, я не придаю большого значения титулам, но кое-что они значат. А возьмем теперь материнскую линию! Томпсоны - патрицианская семья. Ты делаешь вид, будто это пустяки. Ладно, не будем спорить, но я хотела бы добавить только одно: наши корабли уже ходили в Мессину, когда твоя мать резвилась в жалкой лавчонке, откуда ее извлек твой отец. Колониальные товары и пряности! У вас это тоже называется быть купцом… Не будем спорить, но есть купцы и купцы.

Отто сносил все безропотно, а сам поглядывал в сад, где Лизи играла в мячик.

- Отто, ты вообще намерен отвечать или нет?

- Предпочел бы не отвечать, моя дорогая. К чему? Ты ведь не можешь требовать, чтобы я в этом вопросе разделял твои взгляды, а раз так, незачем и отвечать, чтобы еще сильней тебя не раззадорить. Я считаю, что ты требуешь больше, чем вправе требовать. Моя мать проявляет по отношению к тебе величайшую предупредительность, и не далее как вчера доказала это, ибо я очень и очень сомневаюсь, что ей так уж был нужен этот обед, данный в честь нашего гостя. Кроме того, тебе известно, что она бережлива, если речь идет не о расходах на ее собственную персону.

- Ха-ха, бережлива,- расхохоталась Елена.

- Ну, пусть скупа, мне безразлично. И, однако же, она не скупится на знаки внимания и не пропустит без подарков ни одного дня рождения. Но это тебя никак не смягчает, напротив, твоя неприязнь к мама растет, и все по одной причине: она не скрывает от тебя, что свойство, которое папa называет «гамбургскими штучками», отнюдь не самое прекрасное в мире и что господь сотворил землю не ради одних только Мунков…

- Ты повторяешь ее слова или добавил что-нибудь от себя? Похоже на второе, у тебя даже голос дрожит.

- Елена, если ты хочешь, чтобы мы спокойно обсудили и взвесили все справедливо и осмотрительно, не подливай масла в огонь. Ты настроена против мамa, потому что она не желает понимать твои намеки и не собирается приглашать Хильдегард. Но ты совершенно не права. Если все сводится к отношениям между двумя сестрами, пусть одна сестра приглашает другую, а мама здесь решительно ни при чем…

- Очень лестно для Хильдегард, а заодно и для меня…

- …но если здесь преследуются иные цели, а ты призналась мне, что так оно и есть, то как ни желанен и для Трайбелей второй союз между обеими семьями, все должно идти непринужденным, естественным путем. Если ты приглашаешь Хильдегард и если месяц или, скажем, два спустя это приводит к помолвке между Хильдегард и Леопольдом, это будет как раз то, что я называю непринужденным и естественным путем; но если приглашение пошлет моя мать и напишет, как счастлива она будет надолго видеть своей гостьей сестру дорогой Елены и радоваться счастью обеих сестер, то такое приглашение прозвучит как весьма откровенное искательство благосклонности, а этого фирма Трайбель предпочла бы избежать.

- И ты с этим согласен?

- Да.

- По крайней мере, все ясно. Но ясно еще не значит правильно. Итак, если я верно тебя поняла, все сводится к вопросу, кто сделает первый шаг.

Отто кивнул.

- Но раз дело обстоит таким образом, почему тогда Трайбели не желают сделать первый шаг? Почему, я спрашиваю. Сколько стоит земля, инициатива всегда исходила от жениха, от поклонника.

- Ты права, дорогая Елена, но до жениховства дело пока не дошло. Пока речь идет только о предварительных действиях, о наведении моста, а уж мост должна наводить та сторона, которая больше заинтересована.

- Ах,- рассмеялась Елена,- мы, Мунки… и вдруг больше заинтересованы. Нет, Отто, не тебе бы так говорить, не потому, что это роняет достоинство мое и моей семьи, а потому, что это ставит всех Трайбелей и тебя в первую очередь в нелепое положение и, следовательно, угрожает авторитету, на который вы, мужчины, обычно претендуете. Ладно, ты меня вынудил, и я буду откровенна: это ваша сторона больше заинтересована, вашей стороне оказывают честь. И вы должны подтвердить, что сознаете это, подтвердить недвусмысленно,- вот каков первый шаг, о котором я говорила. И раз уж пошло на откровенность, я добавлю, что такие вопросы помимо серьезной, чисто деловой стороны имеют еще и личную. Надеюсь, тебе и в голову не придет равнять своего брата с моей сестрой по внешним данным. Хильдегард - красавица, она вся в бабку, в Елизабет Томпсон (по которой наречена и наша Лизи), у ней есть шик, как у настоящей леди, с чем ты и сам прежде соглашался. А теперь возьмем твоего брата Леопольда! Он добрый человек, он завел себе верховую лошадь, потому что непременно желает ее выездить, он каждое утро подтягивает стремена высоко, как англичанин, но ничего ему не поможет. Как он был, так и останется воплощенной посредственностью, если не хуже, во всяком случае, на кавалера он не похож, и если Хильдегард согласится за него выйти (а я боюсь, что она не согласится), это будет для него единственная возможность сделаться джентльменом. Так и передай своей матери.

- Я бы предпочел, дорогая, чтобы это сделала ты.

- Кто происходит из хорошей семьи, тот избегает сцен и дрязг.

- Но устраивает сцены своему мужу.

- Муж - это другое дело.

- Да,- засмеялся Отто, но смех его звучал невесело.


Леопольд Трайбель, работавший в фирме брата, но проживавший в родительском доме, намеревался отслужить призывной срок у гвардейских драгун, но был забракован по причине впалой груди, что нанесло всему семейству жестокое оскорбление. Трайбель-старший первым оправился от удара, советница страдала дольше, но всего больней отказ ударил самого Леопольда, и в качестве морального реванша он решил, по крайней мере, брать уроки верховой езды, о чем при каждом удобном случае и, в частности, нынешним утром вспоминала Елена. Ежедневно Леопольд проводил в седле два часа и выглядел при этом вполне прилично, потому что старался изо всех сил.

Вот и сегодня, в то время как старые и молодые Трайбели обсуждали одну и ту же рискованную тему, Леопольд отправился на обычную прогулку - от родительского дома, по пустынной в этот час Кёпникерштрассе, мимо виллы брата и саперных казарм до Трептова, нимало не подозревая, что именно он служит поводом и предметом этих щекотливых разговоров. Когда Леопольд проехал Силезские ворота, часы на казарме пробили семь. Верховая езда всегда доставляла ему удовольствие, а тем более сегодня, поскольку события минувшего вечера и особенно разговоры между мистером Нельсоном и Коринной все еще волновали его, волновали до такой степени, что, даже не состоя в духовном родстве с рыцарем Карлом фон Ай-хенхорстом, он всей душой разделял желание последнего «в безумной скачке обрести покой».

Правда, для уроков верховой езды в его распоряжение был предоставлен отнюдь не скакун датских кровей, а смирная градицкая лошадка, уже отслужившая немалый срок в манеже и потому едва ли способная к неожиданным поступкам. Леопольд ехал шагом, хотя предпочел бы мчаться, как вихрь. Лишь постепенно он перешел на легкую рысь и сохранял этот темп, покуда не достиг канала Шафграбен и лежащей в некотором отдалении Силезской рощи, где, если верить последнему рассказу Иоганна, не далее как вчера вечером снова ограбили двух женщин и одного часовщика. «Конца нет этим безобразиям! Куда смотрит полиция?» Конечно, при дневном свете роща уже не представляла такой опасности, и Леопольд мог в свое удовольствие наслаждаться гомоном дроздов и зябликов. .Однако еще большее удовольствие испытал он, выехав из Силезской рощи на открытую дорогу, где с правой стороны тянулись поля ржи и пшеницы, а с левой - текла Шпрее, обрамленная парками и бульварами. Все это было так красиво, исполнено такой свежести, что Леопольд снова пустил лошадь шагом. Но как он ни медлил, лошадь вскоре доставила его к тому месту, где был перевоз, и покуда он придерживал ее, чтобы без помех наблюдать за происходящим, мимо по шоссе промчалось из города несколько всадников да проехала конка в Трептов, хотя, сколько он мог судить со своего места, никаких пассажиров она не везла. Это его обрадовало, ибо завтрак на свежем воздухе - удовольствие, которое он доставлял себе каждое утро,- терял половину своей прелести, если поблизости располагалось с полдюжины разбитных берлинцев, заставляя привезенного с собой пинчера либо прыгать через стулья, либо таскать поноску. Но сегодня этого можно было не опасаться, если, конечно, перед замеченным им вагоном конки не прошел другой, битком набитый.

Примерно в половине восьмого он достиг Трептова, где, подозвав однорукого подростка, который все время размахивал пустым рукавом, спешился и, передавая ему поводья, сказал:

- Фриц, отведи-ка ее под липу! Очень уж солнце припекает.

Фриц повиновался, а Леопольд направился вдоль заросшего бирючиной штакетника к входу в трептовскую ресторацию. Слава богу, здесь все выглядело наилучшим образом - столы пустые, стулья перевернутые, из кельнеров никого, кроме его друга, Мютцеля, человека лет тридцати пяти, с большим чувством собственного достоинства, так что даже в столь ранний час на нем был почти безупречно чистый фрак. Кроме того, Мютцель отличался удивительным бескорыстием в вопросе о чаевых, хотя Леопольд (всегда на редкость щедрый) отнюдь не злоупотреблял этим его свойством.

- Видите ли, господин Трайбель,- так сказал Мютцель, когда разговор зашел однажды на эту тему,- большинство не хочет давать совсем ничего, они даже спорят, когда приносишь счет, особенно дамы, но не мало и добрых людей, даже очень добрых, они понимают, что сигарой и самсыт не будешь, а уж про жену и троих детишек и говорить нечего. И еще я вам скажу, господин Трайбель, охотнее дают люди бедные. Вот намедни был здесь один, так он мне нечаянно пятьдесят пфеннигов сунул, думал, верно, что это десять, я ему сказал, а он обратно не берет и отвечает: «Так и должно быть, друг любезный, ведь порой и пасха с троицей на единый день приходятся».

Этот разговор между Мютцелем и Трайбелем состоялся несколько недель назад. Они и вообще любили болтать друг с другом, но приятней всякой болтовни было для Леопольда то обстоятельство, что о вещах, уже известных Мютцелю, можно было совсем не говорить. Стоило Мютцелю увидеть, как Трайбель входит в заведение и направляется по расчищенной дорожке к своему обычному месту у самой воды, он тотчас издали приветствовал гостя, затем без единого звука исчезал на кухне и через две-три минуты появлялся под деревьями уже с подносом, на котором стояла чашечка кофе, большой стакан молока и лежало несколько английских бисквитов. Главнее был этот большой стакан молока, согласно предписанию советника медицины Ломейера, который после очередного выслушивания сказал госпоже советнице:

- Милостивая государыня! Пока никаких симптомов нет, но болезни следует предупреждать, для того мы и существуем; в остальном же наша наука еще очень несовершенна. Итак, если позволите: кофе строго ограничить и каждое утро - литр молока.

Вот и сегодня при появлении Леопольда повторилась обычная сцена. Мютцель исчез в кухне и вынырнул перед домом, держа поднос на кончиках растопыренных пальцев с изяществом поистине акробатическим.

- Доброе утро, господин Трайбель. Хорошее утро выдалось нынче.

- Да, любезнейший Мютцель. Очень хорошее. Но свежо. Особенно здесь, у воды. Меня прямо знобит, я даже походил немножко. Посмотрим, горячий ли кофе?

И прежде чем Мютцель, удостоенный таким дружеским обращением, успел опустить поднос на стол, Леопольд уже снял чашечку и залпом ее выпил.

- Красота. Для человека в летах куда как приятно. Теперь примемся за молоко, но без спешки. А когда я управлюсь с молоком - оно вечно какое-то пресное, это я не в укор, хорошее молоко и должно быть пресным,- итак, когда я управлюсь с молоком, я попросил бы принести мне еще одну…

- Кофе?

- Разумеется, Мютцель.

- Слушаюсь, господин Трайбель…

- Так в чем же дело? У вас такое смущенное лицо, как будто я бог весть чего попросил…

- Слушаюсь, господин Трайбель…

- Так в чем наконец дело, черт побери?

- Слушаюсь, господин Трайбель, только когда госпожа, ваша матушка, здесь были третьего дня, и господин коммерции советник тоже, и госпожа компаньонка, а вы, господин Леопольд, ушли к Шперлю и к карусели, госпожа советница мне сказали: «Послушайте, Мютцель, я ведь знаю, он бывает здесь почти каждое утро, так что на вашу ответственность… только одну чашку, не больше… советник медицины Ломейер, который пользовал и вашу жену, сказал мне по-дружески, но вполне серьезно: «Две чашки для него яд…»

- Ах, так… А больше моя матушка ничего не сказала?

- Они еще изволили сказать: «Вы, Мютцель, от этого не пострадаете… Я не берусь утверждать, что мой сын наделен обилием страстей, он человек добрый, человек милый,- уж не взыщите, господин Трайбель, что я так попросту передаю слова госпожи, вашей матушки,- но у него есть одна страсть - кофе. В том-то и горе, что у людей обычно бывают как раз те страсти, которые им вредны. Итак, Мютцель, одну чашку, куда ни шло, но две - ни под каким видом».

Леопольд выслушал это признание со смешанным чувством, не зная, смеяться ему или сердиться.

- Ну ладно, Мютцель, на нет и суда нет.- После чего он сел на прежнее место, а Мютцель занял выжидательную позицию на углу.- Такова и вся моя жизнь,- сказал Леопольд, оставшись один.- Слышал я как-то о человеке, который у Йости выпил на пари двенадцать чашечек кофе и упал замертво. Но это ничего не доказывает. Если я съем двенадцать бутербродов с сыром, я тоже упаду замертво. Всякая неумеренность убивает человека. Но какой разумный человек станет есть и пить в двенадцать раз больше, чем нужно? От каждого разумного человека естественно ожидать, что он воздерживается от безрассудств, что он сообразуется со своими возможностями и не станет подрывать собственное здоровье. За себя, во всяком случае, могу поручиться. А дорогой маменьке пора бы знать, что я не нуждаюсь в подобной опеке и что не следовало ей так наивно поручать меня заботам моего друга Мютцеля. Но она хочет непременно держать все нити в руках, она должна все решать и всем распоряжаться, и когда я собираюсь надеть бумажную куртку она непременно настоит на шерстяной.

Леопольд занялся своим молоком и улыбнулся, взяв в руки высокий сосуд, где уже осела пена. «Вот напиток для меня - «молоко благочестивых мыслей» - как сказал бы папa. Возмутительно, попросту возмутительно. Опека, куда ни глянь опека, п такая суровая, словно я только вчера конфирмовался. Елена все знает лучше, Отто все знает лучше, а про мамa и говорить нечего. Она бы с радостью предписывала мне, какой я должен носить галстук, синий или зеленый, и какой пробор, прямой или косой. Но не следует злиться. У голландцев есть поговорка: «Никогда не возмущайся, лучше удивляйся». А то я в конце концов и удивляться разучусь».

Так он рассуждал, попеременно коря то людей, то обстоятельства, потом неожиданно обратил свое недовольство против себя самого: «Вздор! Люди и обстоятельства тут ни при чем, нет, нет! И у других бывают матери, желающие безраздельно властвовать в своем домашнем царстве, другие, однако ж, поступают, как им вздумается.: Pluck, dear Leopold, that's it!»[48] - сказал мне вчера вечером на прощанье наш добрый Нельсон, и он совершенно прав. В этом все дело, больше ни в чем. Мне недостает энергии, недостаёт смелости, а на протест я и вовсе не способен». Говоря так, Леопольд смотрел прямо перед собой, выковыривая рукояткой хлыста камушки из земли, и рисовал буквы на свежем песке. А когда через некоторое время он поднял глаза, его взорам представились многочисленные лодки, подплывающие со стороны Штралау, а среди них яхта, идущая под большим парусом вниз по реке. С какой жадной тоской проводил он парус глазами!

«Мне надо выбраться из этого унизительного состояния, и если правда, что любовь наполняет человека решимостью и отвагой, все еще уладится. И не просто уладится, мне будет легко, более того, внутренняя сила вынудит меня начать борьбу и доказать всем, а мама прежде всего, что они меня до сих пор не понимали и недооценивали. А если нерешительность снова овладеет мною, от чего боже меня избави, она даст мне нужную силу. Ибо у нее есть все то, чего недостает мне, она все знает и все умеет. Но могу ли я быть в ней уверен? Вот основной вопрос. Порой мне чудится, что она думает обо мне, что, говоря с другими, она обращается лишь ко мне. Вот и вчера так было, я видел, как побледнел от ревности Марсель. Да, так оно и было, значит…»

Он прервал нить своих рассуждений, потому что столпившиеся вокруг него воробьи с каждой минутой становились все нахальнее. Некоторые вскочили прямо на стол; постукивая клювами и нагло поглядывая на него, они напоминали, что с него причитается завтрак. Леопольд, смеясь, раскрошил бисквит и бросил воробьям крошки, первыми улетели победители, а вслед за ними рассыпались по липам и остальные. Но едва нарушители спокойствия убрались прочь, воротились прежние мысли. «Да, поведение Марселя для меня добрый знак, есть и другие. Но может, все это только каприз, игра. Коринна ничего не принимает всерьез, она хочет лишь блистать, вызывать восхищение, хочет поражать своих слушателей. Когда я размышляю над ее характером, мне кажется, что она, скорее всего, даст мне от ворот поворот, да еще и высмеет в придачу. Это ужасно. Но все же я должен рискнуть. Ах, будь у меня кто-нибудь, кому я мог бы довериться, кто дал бы мне добрый совет. Но у меня нет никого, ни одного друга, мама и об этом позаботилась; придется в одиночку, без совета и поддержки, самолично вырывать двойное согласие. Сначала у Коринны. А когда я получу первое, до второго будет еще ох как далеко. Это ясно. Но второе можно, по крайней мере, вырвать с бою, да, так я и сделаю… Есть не мало людей, для которых все это было бы пустяком, а вот для меня это тяжело; я знаю, я не герой, а героизму нельзя выучиться. «Каждый сообразуясь со своими силами»,- говаривал наш директор Хильгенхан. Ах, боюсь, что эта задача не по мне».

Набитый пассажирами, пароход прошел вверх по течению, не причаливая в Трептове, к загородным ресторанам «Нейер круг» и «Садова»; с парохода доносилась музыка и песни. Когда пароход миновал Трептов и остров Любви, Леопольд очнулся от своих мыслей, глянул на часы и увидел, что ему давно уже пора ехать, если он хочет своевременно явиться в контору и избежать выговора или, что еще хуже, какого-нибудь ехидного замечания со стороны Отто. Дружески попрощавшись с Мютцелем, который все так же стоял на своем углу, Леопольд поспешил туда, где однорукий мальчик караулил его лошадь. «Вот тебе, Фриц»,- и он вскочил в седло, весь обратный путь проделал крупной рысью, а миновав Силезские ворота и саперные казармы, свернул направо, в узкий проход, протянувшийся вдоль лесоторгового склада, откуда можно было через забор увидеть сад, а дальше за деревьями виллу Отто. Брат и невестка все еще сидели за завтраком. Леопольд поздоровался: «Доброе утро, Отто, доброе утро, Елена!» Оба ответили на поклон, но с усмешкой, потому что находили ежедневные верховые прогулки Леопольда донельзя смешными. Добро бы кто-нибудь, а то Леопольд! Интересно, что он о себе воображает.

Сам Леопольд тем временем спешился, передал поводья слуге, уже дожидавшемуся у заднего крыльца виллы, и тот повел лошадь снова вверх по Кёпникерштрассе, на родительский двор, точнее, в находящуюся там конюшню, или stableyard, как ее называла Елена.

Глава девятая

Прошла неделя, а в доме Шмидтов царило подавленное настроение. Коринна гневалась на Марселя за то, что он гневался на нее (во всяком случае, так она объясняла его отсутствие), а добрая Шмольке, в свою очередь, гневалась на Коринну за то, что та гневается на Марселя.

- Нехорошо, Коринна, отталкивать свое счастье. Поверь мне, счастье обидится, если им не дорожить, и больше не вернется. Марсель, что называется, сокровище, золотой человек, ну, совсем как был мой Шмольке.

Каждый вечер одни и те же разговоры. Только Шмидт не замечал тучи, нависшей над его домом; он все более углублялся в изучение золотых масок и в ожесточеннейшем споре с Дистелькамцом пришел к выводу, что одна из них изображает Эгисфа. Эгисф как-никак семь лет был мужем Клитемнестры и вдобавок отпрыском того же царского рода, и если он, Шмидт, со своей стороны, должен признать, что убийство Агамемнона в какой-то мере опровергает его «Эгисфову гипотезу», то, с другой стороны, не следует забывать, что вся эта зловещая история была делом внутренним, чисто семейным, и это, по сути, отнюдь не противоречит пышной погребальной церемонии, рассчитанной на народ и государство. Дистелькамп отмалчивался и улыбался, видимо считая за благо прекратить спор.

У старых и молодых Трайбелей настроение тоже было неважное: Елена была недовольна Отто, Отто недоволен Еленой, а советница недовольна обоими. Наиболее недовольным - правда, только самим собой - был Леопольд, и лишь старый Трайбель не замечал или не желал замечать неудовольствия среди своих семейных и пребывал в наилучшем расположении духа. У него, как и у Вилибальда Шмидта, имелись на то достаточные основания: он был всецело поглощен своей страстью и уже мог похвалиться достигнутыми успехами. Фогельзанг сразу же после обеда, данного в его и мистера Нельсона честь, отбыл в избирательный округ, который ему предстояло завоевать для Трайбеля, дабы в ходе своего рода предвыборной кампании досконально изучить настроения жителей Тейпиц-Цоссена. Надо сказать, что, выполняя взятую на себя задачу, он не просто развил кипучую деятельность, но почти ежедневно посылал телеграммы, в которых коротко или пространно, в зависимости от значения предпринятых акций, сообщал о результатах своего предвыборного похода. Эти депеши отчаянно смахивали на депеши бернауского военного корреспондента, что, конечно, не ускользнуло от Трайбеля, но он не придавал этому особого значения, ибо вычитывал из них лишь то, что было ему по душе. В одной из этих телеграмм говорилось: «Все идет хорошо. Прошу выслать деньги в Тейпиц. Ваш Ф.». В другой: «Деревни на Шермютцельском озере наши. Слава богу! Настроения всюду как в Тейпице. Перевод еще не получен. Настоятельно прошу. Ваш Ф.». «Завтра на Шторков! Там все решится. Перевод получен. Хватило только на покрытие расходов. Слова Монтекукули о ведении войны можно отнести и к предвыборной кампании. Следующий перевод прошу в Гросс-Риц. Ваш Ф.».

Трайбель, поощренный в своем тщеславии, считал, что поддержка избирателей ему гарантирована. В этой бочке меда была лишь одна ложка дегтя: он знал, сколь насмешливо и отрицательно относится ко всему этому Женни, и вынужден был в одиночку наслаждаться своим счастьем. Фридрих, вообще-то его доверенный, теперь снова стал для него «…среди чудищ единственной доброй душой» - цитата, которую Трайбель не уставал повторять. Но какая-то пустота все же оставалась. Кроме того, ему казалось странным, что берлинские газеты хранят молчание, тем более что, судя по сообщениям Фогельзанга, ни о каком сколько-нибудь значительном соперничестве не могло быть и речи. Консерваторы и национал-либералы да еще, пожалуй, несколько «профессиональных» парламентариев, возможно, и были против него, но какое это имело значение? Как сообщалось в заказном письме, адресованном на виллу Трайбеля, в округе - по приблизительным подсчетам Фогельзанга - имеется всего семь национал-либералов: три старших учителя, один окружной судья, один радикальный суперинтендант и два богатых хуторянина с университетским образованием; что же касается правоверных консерваторов, то их и того меньше. «Сколько-нибудь серьезные соперники «vacat[49]» - так заканчивалось послание Фогельзанга, а слово «vacat» было подчеркнуто. Это звучало достаточно обнадеживающе, но к искренней радости Трайбеля примешивалось некоторое беспокойство, а когда прошла неделя с отъезда Фогельзанга, настал решающий день, и подтвердились все инстинктивно возникавшие страхи и сомнения - не сразу, не мгновенно, но все же очень скоро, в считанные минуты.

Трайбель сидел у себя в комнате и завтракал. Женни не вышла к столу, сославшись на головную боль и привидевшийся ей тяжелый сон. «Неужели ей опять приснился Фогельзанг?» Трайбель и не подозревал, что эта шутка сей же час обернется против него. Фридрих принес почту, среди которой на этот раз было мало писем и открыток, но зато множество газет в бандеролях, некоторые (насколько можно было разглядеть) со странными эмблемами и городскими гербами.

Все это подтвердилось при ближайшем рассмотрении: Трайбель сорвал бандероли, расстелил на скатерти серый газетный лист и со своего рода насмешливым благоговением прочитал: «Страж Вендской Шпрее», «Вооружение - честь нации», «Всегда вперед» и «Шторковский курьер», две из этих газет издавались по одну сторону Шпрее, две - по другую. Трайбель, обычно враг поспешного чтения - от любой скоропалительности он ждал только беды,- на сей раз с необыкновенной быстротой пробежал глазами страницы, задерживаясь лишь на местах, подчеркнутых синим карандашом. «Лейтенант Фогельзанг (это в одних и тех же выражениях повторялось в каждом листке), человек, который уже anno 48(так в книге - Д.Т.) был врагом революции и растоптал голову гидры, три дня кряду представительствовал в нашем округе, не ради себя самого, а ради своего политического единомышленника, коммерции советника Трайбеля, который посетит округ позднее, дабы подтвердить основные положения, высказанные лейтенантом Фогельзангом. Все вышесказанное - это ясно уже сегодня - свидетельствует в пользу данного кандидата. Ибо Фогельзангова программа сводится к следующему: у нас слишком много ступеней управления и везде личные интересы играют слишком большую роль, из чего вытекает необходимость ликвидации всех дорогостоящих промежуточных ступеней (что, в свою очередь, означает и снижение налогов); далее в ней говорится, что от нынешней, излишне усложненной системы управления не должно остаться ничего, кроме свободного государя и свободного народа. Таким образом, намечаются два центральных пункта или две точки, вокруг которых происходит вращение, и отнюдь не во вред делу. Ибо тот, кто измерил глубину жизни или хотя бы пытался ее измерить, знает, что разговор о едином средоточии - он нарочито избегает слова «центр»-несостоятелен и что жизнь вращается не по кругу, а по эллиптической орбите. Отчего два средоточия и являются естественной данностью».

- Недурно,- сказал Трайбель, прочитав это,- очень недурно. Есть тут какая-то логика, немножко сумасшедшая, но все же логика. Удивляет меня лишь одно: все это звучит так, словно написано самим Фогельзангом. Растоптанная гидра, снижение налогов, дурацкий каламбур с «центром» и, наконец, чушь с кругом и эллипсом - это все Фогельзанг. И автор писем в четыре редакции на берегах Шпрее, конечно, тоже Фогельзанг. «Я своих паппенгеймцев знаю».

Тут Трайбель смахнул со стола на диван «Стража Вендской Шпрее» вместе со всей остальной прессой и взялся за «Национальцейтунг», прибывшую одновременно со всеми газетами, но, судя по почерку на бандероли, присланную кем-то другим. Прежде коммерции советник был постоянным подписчиком и усердным читателем «Национальцейтунг» и еще доныне каждый день четверть часа сожалел, что изменил своему обычному чтению.

- Ну-с, посмотрим,- проговорил он наконец и, раскрыв газету, привычным глазом скользнул на три колонки вниз, и верно, вот оно самое: «Парламентские известия. Из округа Тейпиц-Цоссен». Прочитав заголовок, он вслух заметил: - Не знаю, как-то это странно звучит. Впрочем, как оно, собственно, должно звучать? Самый что ни на есть обычный заголовок; итак, что же дальше?

Дальше он прочитал: «Уже три дня в нашем тихом округе, обычно далеком от политических схваток, идет предвыборная кампания, и начала ее партия, видимо поставившая себе целью возместить пронырливостью недостаток исторических знаний, политического опыта и, можно смело сказать, обычного здравого смысла. Похоже, что данная партия, равно никого и ничего не знающая, в виде исключения знает сказку «Заяц и еж» и, надо думать, намерена в день, когда ей придется вступить в борьбу с настоящими партиями, встретить каждую из них известным возгласом из этой сказки: «А я уже здесь!» Только так можно объяснить преждевременную активность представителей этой партии. Все места, как на театральной премьере, видно, заранее расписаны лейтенантом Фогельзангом и его клевретами. Но ничего у них не выйдет. Лоб у этой партии медный, а вот то, что должно быть за ним, начисто отсутствует; коробка на месте, но пустая…»

- Черт подери,- проговорил Трайбель,- этот спуску не дает!.. То, что здесь приходится на мою долю, не слишком приятно, а Фогельзангу поделом. В его программе что-то слепит глаза, вот я и попался. Однако чем больше я в нее вдумываюсь, тем сомнительнее она мне кажется. Среди этих хвастунов, воображающих, что они уже сорок лет назад растоптали гидру, всегда попадаются изобретатели perpetuum mobile или квадратуры круга, словом, те, кто стремится сотворить невозможное, само себя опровергающее. Фогельзанг из таких. А может, это просто афера? Как прикину, во что мне стала эта неделя… Но я ведь прочитал только первый абзац корреспонденции; во второй половине они, наверно, еще почище с ним расправятся, а может, и со мной.

Трайбель стал читать дальше: «Господина, вчера и позавчера осчастливившего своим посещением сначала Маркграф-Писке, засим Шторков и Гросс-Риц (не говоря уже о его прежних подвигах в нашем округе), вряд ли можно принимать всерьез, и тем менее, чем более серьезную мину он строит. Это господин из породы Мальволио, напыщенных дураков, которых, увы, гораздо больше, чем мы обычно предполагаем. Поскольку его галиматья еще не имеет имени, мы порешили назвать ее песенкой о трех «К». Кабинет, Курбранденбург и кантональная свобода - вот три «К», с помощью коих этот шарлатан намеревается спасти мир или, по крайней мере, Прусское государство. В его действиях наблюдается некая метода, но, как известно, метода есть и в безумии. Песенки лейтенанта Фогельзанга нам очень и очень не понравились. Он и его программа общественно опасны. Но более всего мы сожалеем о том, что он говорил не за себя и не от своего имени, а от имени одного из наиболее уважаемых берлинских промышленников, коммерции советника Трайбеля (фабрика берлинской лазури, Кёпникерштрассе), о котором мы были лучшего мнения. Новое доказательство, что можно быть хорошим человеком и плохим музыкантом, а также наглядный пример того, куда может завести политический дилетантизм».

Трайбель сложил газету, прихлопнул ее рукой и сказал: «Ясно одно, это написано не в Тейпиц-Цоссене. Это «выстрел Телля», произведенный на расстоянии нескольких шагов. Очевидно, это дело рук старшего учителя из национал-либералов, который давеча у Буггенхагена не только полемизировал с нами, но силился нас высмеять. Что ему не удалось. Так или иначе, я на него не сержусь, и, уж во всяком случае, он мне симпатичнее Фогельзанга. Кроме того, редакция «Национальцейтунг» теперь чуть ли не «придворная партия» и действует заодно со свободными консерваторами. Как глупо, вернее, как опрометчиво, что я от них отошел. Если бы я не поторопился, я бы сейчас держал сторону правительства в куда лучшей компании. А я взял да и связался с дураком и доктринером. Но я выберусь из этой истории, и выберусь навсегда; кто обжегся на молоке, дует на воду… Собственно, я бы мог себя поздравить с тем, что отделался тысячью марок или немногим больше, не будь названо мое имя. Мое имя. Вот что ужасно…» Он вновь развернул газету. «Надо перечитать еще разок то самое место: «…один из наиболее уважаемых берлинских промышленников, коммерции советник Трайбель» - звучит недурно. А нынче, по милости Фогельзанга, я комическая фигура».

С этими словами он поднялся и вышел в сад, чтобы на свежем воздухе немножко развеять свою досаду.

Но не очень-то ему это удалось, ибо, едва обогнув дом по пути в сад, он увидел Патоке, которая сегодня, как и каждое утро, прогуливала болонку вокруг бассейна. Трайбель отпрянул, ибо беседа с этой чопорной особой отнюдь не входила в его намерения. Но его уже заметили, его приветствовали, а так как одной из добродетелей Трайбеля была редкая учтивость и к тому же на редкость доброе сердце, он круто повернулся и бодро зашагал к фрейлейн Патоке, тем паче что всегда доверял ее знаниям и суждениям.

- Очень, очень рад, сударыня, встретить вас здесь и к тому же совсем одну… У меня много чего накопилось на сердце, и я хотел бы открыться вам…

Фрейлейн Патоке вспыхнула, так как, несмотря на отличную репутацию Трайбеля, у нее мурашки пробежали по спине от боязливо-сладостного предчувствия, вся несостоятельность которого самым жестоким образом выяснилась уже в следующее мгновение.

- Меня очень беспокоит моя маленькая внучка, которую казнят гамбургским воспитанием, я нарочно прибегаю к этому жестокому слову. С моей, менее изысканной, берлинской точки зрения, меня это тревожит.

Болонка, по имени Чишка, в эту минуту натянула поводок, видимо намереваясь погнаться за цесаркой, которая забрела в сад с птичьего двора; но Патоке не одобряла шалостей и дала собачонке шлепка. Чишка тявкнула и замотала головой, отчего бубенчики, густо нашитые на попонку, прикрывавшую ее туловище, зазвенели. Впрочем, она быстро утихомирилась, и прогулка вокруг бассейна продолжалась.

- Видите ли, фрейлейн Патоке, вот так же воспитывают и Лизихен. Ребенок всегда на поводке у матери, а если вдруг появится цесарка и Лизихен захочет ринуться за ней, немедленно воспоследует шлепок, совсем легонький, чуть слышный, разница только в том, что Лизихен не тявкает, не мотает головой и, конечно же, не обвешана бубенчиками.

- Лизихен - ангел,- заметила Патоке, которая шестнадцать лет жила в гувернантках и потому научилась выражаться осторожно.

- Вы вправду так думаете?

- Вправду, господин коммерции советник, если, конечно, мы с вами договоримся относительно понятия «ангел».

- Отлично, фрейлейн Патоке, нисколько не возражаю. Я хотел поговорить с вами о Лизихен, а услышу еще кое-что и об ангелах. Вообще-то человеку редко предоставляется возможность составить себе твердое суждение об ангелах. Ну, а теперь скажите, что вы понимаете под словом «ангел». Только, ради бога, не говорите о крыльях.

Патоке усмехнулась.

- Не беспокойтесь, господин коммерции советник, о крыльях я ни слова не скажу. По-моему, ангел - это значит «ни к чему земному не причастный».

- Превосходно! Ни к чему земному не причастный. Очень мило сказано. Я полностью с вами согласен и отныне все буду находить прекрасным, даже если Отто и моя сноха Елена пожелают сознательно и целеустремленно растить настоящую маленькую Геновеву, или непорочную Сусанну - pardon, в настоящую минуту я не могу добрать лучшего примера,-или, если уж говорить совсем серьезно, копию святой Елизаветы для какого-нибудь ландграфа Тюрингского или другого раба божия, чином поменьше. Я ровно ничего против этого иметь не буду. Решение подобной задачи представляется мне весьма трудным, но все же возможным, и - как было сказано однажды и говорится еще до сих пор - «стремиться к этому - уже немало».

Патоке кивнула, ей вспомнились собственные ее усилия, направленные на ту же цель.

- Вы согласны со мной,- продолжал Трайбель.- Я очень рад. Думается, мы придем к согласию и по второму пункту. Видите ли, милая фрейлейн, я вполне понимаю, хоть мне лично это и не по вкусу, что мать хочет воспитать доподлинного ангела из своего ребенка. Никто ведь точно не знает, как там будет, и когда дойдет до Страшного суда, кто же не захочет, чтобы его дитя в ангельском образе предстало перед всевышним? Должен признаться, я и сам бы этого хотел. Но, дорогая моя, ангел ангелу рознь, и ежели ангел всего только хорошо умыт и незапятнанность его души измеряется количеством изведенного мыла, а вся чистота дитяти, которому еще предстоит сделаться человеком, сводится к белизне его чулок, то меня охватывает ужас. А коли это твоя собственная внучка, чьи льняные кудряшки - вы, вероятно, тоже это заметили - от непрерывного мытья и расчесывания становятся бесцветными, как у альбиноса, то старое сердце деда сжимается страхом и болью. Не согласились ли бы вы повлиять на Вульстен? Вульстен - особа разумная, и внутренне она, как мне кажется, восстает против этих гамбургских штучек. Я был бы очень рад, если бы вы при случае…

В это мгновение Чишка опять встревожилась и залаяла громче прежнего. Трайбель, не любивший, чтобы прерывали его полемические рассуждения, собрался было рассердиться, но не успел, так как со стороны виллы появились три молодые дамы, две из них в одинаковых фуляровых платьях. Это были две барышни Фельгентрей, за ними следовала Елена.

- Слава богу, наконец-то я тебя вижу, Елена! - воскликнул Трайбель, прежде других обращаясь к снохе, возможно, потому, что у него была нечиста совесть.- Слава богу! Мы как раз говорили о тебе, вернее, о нашей милой Лизихен, и фрейлейн Патоке объявила, что Лизихен ангел. Ты, конечно, понимаешь, что я с ней не спорил. Кому же не охота быть дедом ангела? Но, сударыни, чему я обязан этой честью, да еще спозаранку? Или она воздается моей жене? Женни страдает своей обычной мигренью. Должен ли я послать за ней?

- О нет, папa, - дружелюбно сказала Елена, хотя дружелюбие отнюдь не было ее сильной стороной.- Мы пришли к тебе. Семейство Фельгентрей намеревается сегодня предпринять поездку в Халензее, но лишь при условии, что в ней примут участие все Трайбели, а не только мы с Отто.

Сестры Фельгентрей подтвердили ее слова, покачав своими зонтиками, Елена же продолжала:

- И не позднее, чем в три. Следовательно, нам надо попытаться сделать из ленча нечто вроде обеда или же отложить обед на восемь вечера. Эльфрида и Бланка хотят еще съездить на Адлерштрассе, чтобы пригласить Шмидтов или хотя бы одну Коринну; возможно, что тогда приедет и профессор. Крола уже дал согласие, он привезет квартет, в его составе два референдария потсдамского правительства…

- И еще два офицера запаса, - дополнила эти сведения Бланка, младшая из сестер.

- Офицеры запаса, - с серьезной миной повторил Трайбель.- Да, сударыни, это решает дело. Думается, ни у одного из наших отцов семейства, даже если злой рок не даровал ему дочерей, не хватит духа отказаться от пикника в компании двух лейтенантов запаса. Итак, решено. Ровно в три. Мою супругу, конечно, огорчит, что окончательное решение было принято, так сказать, через ее голову, и я даже опасаюсь, как бы у нее тотчас не возобновился tic douloureux[50] . Тем не менее я уверен в ней. Пикник с квартетом да еще в таком обществе. Женни, конечно, обрадуется. Тут уж не до мигрени. Может быть, вы хотите взглянуть на мои грядки с дынями? Или нам лучше слегка перекусить, совсем слегка, чтобы не испортить себе аппетит к ленчу?

Все трое поблагодарили и отказались, девицы Фельгенрей - потому что намеревались заехать к Коринне, Елена - потому что ей надо было спешить домой к Лизихен. Вульстен недостаточно внимательна к девочке и, случается, позволяет ей то, что она, Елена, не может определить наче как «shocking»[51] . К счастью, Лизихен очень хороший ребенок, иначе она, Елена, уж совсем бы погрязла в заботах.

- Лизихен - ангел, вся в мать! - воскликнул Трайбель и обменялся взглядом с Патоке, которая все время кромно стояла поодаль.

Глава десятая

Шмидты тоже приняли приглашение; особенно радовалась ему Коринна, так как, со дня обеда у Трайбелей сидя дома, нестерпимо скучала в своем уединении; она уж давно знала наизусть и витиеватые фразы отца, и рассказы доброй Шмольке. Поэтому «день в Халензее» звучало для нее почти так же поэтично, как «месяц на Капри», и Коринна решила со всей тщательностью заняться своим туалетом, дабы не ударить лицом в грязь перед девицами Фельгентрей. В душе ее жило неясное предчувствие, что этот пикник будет не совсем обычным, там должно произойти нечто важное и значительное. Марсель не был приглашен на эту прогулку, что отнюдь не огорчило его кузину, за неделю его пристальное внимание уже успело ей надоесть. Все предвещало радостный день, тем более если принять во внимание подбор гостей. После того как отпало выдвинутое Трайбелем предложение всей компании ехать на линейке, «пожалуй, это самое удобное», было решено отказаться от совместного приезда в Халензее, но с условием всем прибыть точно в четыре и уж ни в коем случае не опаздывать больше чем на академические четверть часа.

И правда, в четыре все или почти все были в сборе. Старые и молодые Трайбели, а также Фельгентреи приехали в собственных экипажах, тогда как Крола, в сопровождении своего квартета, по непонятным причинам прибыл на паровике, а Коринна, одна, как перст,- отец обещал приехать позже - добиралась на конке. Из Трайбелей не было только Леопольда, который заранее предупредил, что опоздает на полчаса, так как ему необходимо написать письмо мистеру Нельсону. На мгновение Коринна огорчилась, но потом подумала, что так оно даже лучше: краткие встречи подчас содержательнее долгих.

- Ну-с, дорогие друзья,- взял слово Трайбель,- все по порядку. Первый вопрос: где мы остановимся? Выбор у нас немалый. Мы можем остаться здесь внизу, между этими длиннейшими рядами столиков, или же подняться на соседнюю веранду, которую, при желании, можно счесть за балкон или галерею. Или вы предпочитаете тишину внутренних покоев, нечто вроде «комнаты с камином в замке Халензее»? И наконец, четвертое, и последнее: может быть, вам угодно подняться на башню и увидеть этот чудесный мир, в котором человеческому глазу до сих пор не удалось разглядеть ни одной свежей травинки, иными словами, увидеть простертую у ваших ног панораму пустыни, с вкрапленными в нее грядками спаржи и железнодорожными насыпями?

- Мне думается,- заметила госпожа Фельгентрей, ей едва перевалило за сорок, но тучность и астма делали ее похожей на шестидесятилетнюю,- мне думается, любезный Трайбель, лучше всего остаться там, где мы стоим. Я не охотница лазить по лестницам и к тому же считаю, что всегда следует довольствоваться тем, что имеешь.

- На редкость скромная дама,- шепнула Коринна господину Крола, который, со своей стороны, тихонько сказал:

- Но как-никак…- И он назвал солидную сумму, прибавив: - В талерах, конечно.

- Отлично,- отвечал Трайбель,- итак, мы остаемся внизу. К чему всегда устремляться ввысь? Не лучше ли довольствоваться тем, что нам дарует судьба, как только что изволила заметить моя добрая приятельница, госпожа Фельгентрей. Другими словами: «Тем наслаждайся, что имеешь!» Но, милые друзья, что мы предпримем, дабы оживить наше веселье или - вернее было бы сказать - дабы продлить его? Говорить об оживлении веселья значило бы усомниться в наличии такового, а это святотатство, в котором я участвовать не намерен. На пикниках всегда весело! Не правда ли, Крола?

Крола кивнул с лукавой улыбкой, понятной для посвященных и обозначавшей тихую тоску по «Зихену» или |«Тяжелому Вагнеру».

Трайбель так это и понял.

- Значит, на пикниках всегда весело, а у нас в резерве еще квартет, и мы ждем приезда профессора Шмидта и Леопольда. Я нахожу, что уже одно это недурная программа.

После сего вступительного слова он кивком подозвал стоявшего неподалеку средних лет кельнера и, как бы обращаясь к нему, на самом же деле - к друзьям, продолжал:

- Я думаю, кельнер, что следует сдвинуть несколько столиков, вот здесь, между фонтаном и кустами сирени. По крайней мере, у нас будет тень и свежий воздух. А затем, любезный, как только будет урегулирован вопрос диспозиции и определено поле действий, принесите нам несколько чашек кофе, ну, скажем, пять, двойную порцию caxapy и каких-нибудь пирожных, все равно каких, только, ради бога, не традиционный немецкий кекс, он всегда заставляет меня искренне и честно подумывать о создании новой Германии. Вопрос с пивом мы решим позднее, когда прибудет наше пополнение.

Между тем это пополнение было ближе, чем могли предположить собравшиеся. Шмидт, возникший из облака серой дорожной пыли, был похож на мельника, и ему поневоле пришлось примириться с тем, что молодые и изрядно с ним кокетничающие дамы принялись буквально его выколачивать. Едва он был приведен в порядок и занял свое место среди других, как показались медленно тащившиеся дрожки, на которых восседал Леопольд, и обе девицы Фельгентрей (Коринна не двинулась с места) поспешили встретить его на шоссе и приветственно махали теми же батистовыми платочками, с помощью коих только что приводили в божеский вид Шмидта, чтобы сделать его полноправным членом общества.

Трайбель тоже поднялся, наблюдая за прибытием младшего сына.

- Странно,- сказал он сидящим рядом Шмидту и Фельгентрею,- странно, говорят, яблоко от яблони недалеко надает. Но бывает и по-другому. В наше время все законы природы расшатались. Верно, их наука доконала. Видите ли, Шмидт, будь я Леопольдом Трайбелем (хотя с моим отцом все обстояло иначе, он был человеком старого закала), сам черт не удержал бы меня от того, чтобы именно сегодня появиться здесь верхом, во всей красе, и грациозно - ведь было когда-то и наше время, Шмидт,- грациозно спрыгнуть с седла, стеком сбить пыль с сапог и бриджей и предстать здесь по меньшей мере как молодой бог, с алой гвоздикой в петлице, точно это орден Почетного легиона или другая чепуховина. А взгляните на этого юнца. Его как на казнь везут. Это даже не дрожки, просто телега какая-то. Ну да что с него возьмешь…

Пока он это говорил, приблизился Леопольд - его вели под руки обе девицы Фельгентрей, видимо поставившие себе целью a tout prix[52] заботиться о «деревенской простоте». Коринна, как и следовало ожидать, неодобрительно отнеслась к такого рода фамильярности и пробормотала себе под нос: «Вот дурехи!»,- но все-таки встала, чтобы вместе с другими приветствовать Леопольда.

Дрожки все еще стояли у ворот, что в конце концов привлекло к себе внимание старого Трайбеля.

- Скажи-ка, Леопольд, чего он тут стоит? Рассчитывает на обратную поездку?

- Мне кажется, папa, он собирается кормить лошадь.

- Ну, что ж, разумно и похвально. Правда, от одной соломы она быстрее не побежит. Этого одра надо чем-то взбодрить, иначе худо будет. Кельнер, прошу вас, дайте лошади кружку пива. Лучшего сорта. Это ей всего нужнее.

- Держу пари,- сказал Крола,- больной не пожелает принять ваше лекарство.

- Я убежден в обратном. В этой лошади что-то есть, только уж очень ее заездили.

Перебрасываясь словами, они в то же время следили за происходящим у ворот: несчастная, замученная животина с жадностью выпила пиво и слабо, но радостно заржала.

- Вот вам, пожалуйста,- торжествуя, сказал Трайбель.- Я хороший психолог. Она знавала лучшие дни, это пиво напомнило ей былое. А воспоминания - всегда самое приятное. Верно ведь, Женни?

Советница ответила протяжно:

- Да-а, Трайбель,- тоном своим давая понять, что он поступил бы умнее, не вовлекая ее в такого рода разговоры.


Час прошел в непринужденной болтовне, а те, что не принимали в ней участия, наслаждались простиравшейся перед ними картиной. Берег как бы образовывал широкую террасу, полого спускавшуюся к озеру; с противоположной его стороны, где был устроен тир, слабо доносились выстрелы малокалиберных винтовок, а из сравнительно близко расположенного двойного кегельбана слышался стук шаров и возгласы служителей. Самого озера было почти не видно, что в конце концов возмутило девиц Фельгентрей:

- Надо же нам наконец посмотреть на озеро. Подумать только, были на озере, а озера-то и не видели.

С этими словами они сдвинули два стула спинка к спинке и вскарабкались на них, чтобы увидеть озеро.

- А, вот оно! Какое маленькое!

- «Око ландшафта» не должно быть большим,- произнес Трайбель.- Океан уже не око.

- А лебеди где? - взволнованно спросила старшая Фельгентрей.- Ведь вот же их домики.

- Ну, милая Эльфрида,- сказал Трайбель,- вы слишком многого хотите. Так уж водится: где есть лебеди, нет лебединых домиков, где есть домики, нет лебедей. У одного кошелек, у другого деньги, в чем вы, мой юный друг, еще не раз в жизни убедитесь. Попомните мои слова, это вам во вред не пойдет.

Эльфрида изумленно на него взглянула. На что он намекает или на кого? На Леопольда? Или на ее бывшего домашнего учителя, с которым она время от времени еще переписывается, по старой привычке? Или на лейтенанта инженерных войск? А может, на всех троих? У Леопольда есть деньги… гм.

- Вообще,- продолжал Трайбель, обращаясь ко всем собравшимся,- я где-то читал, что желательно, не испив до дна чашу наслаждения, сказать наслаждению «прости». Мне сейчас почему-то вспомнилась эта мысль. Нет сомнения, что этот клочок земли, один из прекраснейших на Северонемецкой низменности, достоин быть воспетым в песнях и запечатленным на полотнах художников, а может быть, он уже воспет и запечатлен, ибо у нас существует Бранденбургская школа, от которой ничто не скроется, непревзойденные мастера светотени, причем слово и цвет в равной мере им подвластны. Но именно потому, что это так восхитительно, вспомним только что процитированную нами фразу о недопитой чаше наслаждения и подумаем-ка об исходе. Я сознательно говорю «исход», а не обратный путь, не преждевременное возвращение в привычную колею - «да не будет этого от меня». Сегодняшний день еще не сказал своего последнего слова. Давайте же распрощаемся с идиллией, покуда она не вовсе обволокла нас! Я предлагаю прогуляться по лесу до Пауль-сборна или, если мое предложение покажется слишком смелым, до «Песьей глотки». Прозаичность названия искупается поэтичностью более близкого пути. Может быть, это предложение принесет мне особую благодарность моей дорогой приятельницы, госпожи Фельгентрей.

Госпожа Фельгентрей, для которой ничего не было обидней намеков на ее дородность и одышку, ограничилась тем, что повернулась спиной к своему другу Трайбелю.

- «Признательность династии Австрийской!» Но так уж устроен мир: праведник обречен на страдания. На тихой лесной тропинке я надеюсь умерить благородное негодование госпожи Фельгентрей. Дозвольте мне, мой друг, взять вас под руку.

И все стали группами по двое и по трое спускаться с террасы, чтобы направиться к уже сумеречному Груневальду, лежащему по обоим берегам озера.


Основная колонна держалась левой стороны. Ее возглавляла чета Фельгентреев (Трайбель уже избавился от своей приятельницы). За ними следовал квартет Кролы; в него вклинились Эльфрида и Бланка Фельгентрей и шагали теперь между двумя референдариями и двумя молодыми коммерсантами. Один из них был известным исполнителем тирольских песен и потому носил соответствующую шляпу. За ними шли Отто и Елена, замыкали шествие Трайбель и Крола.

- Примерная супружеская чета,- сказал Крола Трайбелю, показывая глазами на молодую пару, идущую впереди.- Как вам, наверно, отрадно, господин коммерции советник, видеть своего первенца рядом с этой красивой, элегантной, всегда подтянутой женщиной. Они и там, наверху, сидели рядышком, и сейчас идут рука об руку. Мне даже кажется, что они тихонько пожимали друг другу руки.

- Лучшее доказательство, что утром они поссорились. Бедняге Отто теперь приходится платить штраф.

- Ах, Трайбель, вечно вы насмешничаете. Вам никто не может угодить, а уж дети и подавно. К счастью, вы говорите это просто по привычке, сами в свои слова не веря. С дамой, так отлично воспитанной, вообще нельзя поссориться.

В этот момент молодой коммерсант издал несколько до того тирольских трелей, что эхо Пишельберга не сочло нужным их повторять.

Крола рассмеялся.

- Это молодой Метцнер. У него на редкость хороший голос, во всяком случае, для дилетанта. На нем, можно сказать, держится весь квартет. Но стоит ему вдохнуть свежего воздуха, как всему конец. Он становится игрушкой в руках неумолимой судьбы и начинает издавать тирольские трели. Но вернемся к разговору о ваших детях. Не собираетесь же вы внушить мне,- Крола был любопытен и охоч до интимных признаний,- не собираетесь же вы убедить меня, что эти двое впереди несчастливы в браке. А что касается ссор, то я считаю своим долгом повторить: гамбургские женщины стоят на той ступени развития, которая исключает возможность ссоры. Трайбель покачал головой.

- Видите ли,Крола, вы человек бывалый и знаете женщин, но, как бы это сказать, знаете их так, как может знать только тенор. А тенор даст сто очков вперед любому лейтенанту. И все же в вопросе брака, области совсем особой, вы весьма мало сведущи. А почему, спрашивается? Потому что в вашем супружестве - уж не знаю, чья это заслуга, ваша или вашей жены,- все на редкость удачно совпало. Ваш случай, разумеется, доказывает, что и такое бывает. Но вывод тут напрашивается сам собой: вы - даже самое лучшее имеет оборотную сторону, - вы, повторяю, ненастоящий муж и недостаточно компетентны в вопросах брака, ибо ваш брак исключение, а не правило. Рассуждать о семейной жизни может только тот, кто, так сказать, с боем пробился через нее, только ветеран, изувеченный в сражениях. Как это там говорится? «Во Францию два гренадера…» Вот вам и всё.

- Ах, Трайбель, это только слова…

- …А самые скверные браки те, где ссорятся «интеллигентно», где, если можно так выразиться, военные действия ведутся в бархатных перчатках или, вернее,- как во время римского карнавала - швыряют в лицо друг другу пригоршни конфетти. Красиво выглядит, но больно бьет. И в этом искусстве, с виду приятном,- в бросанье конфетти,- моя невестка великая мастерица. Держу пари, что бедняга Отто уже не раз думал: лучше бы она царапалась, лучше бы хоть раз вышла из себя, хоть раз крикнула «чудовище», или «лжец», или «подлый соблазнитель»…

- Но, Трайбель, не может она сказать такое. Отто ни в коей мере не соблазнитель, а следовательно, не чудовище.

- Не об этом речь, Крола. У нее должны хотя бы возникать такие мысли, муки ревности должны терзать ее и в какие-то мгновения оборачиваться африканскими страстями. Но все, что исходит от Елены, имеет разве что температуру Уленхорста! Ничего нет у нее за душой, кроме неколебимой веры в добродетель и windsor-soap[53].

- Допустим. Но коли так, с чего же возникают ссоры?

- Возникают тем не менее. Они просто проявляются иначе, иначе, но не лучше. Никаких скандалов, только комариные укусы с небольшой дозой яда или гробовое молчание, надутая физиономия, словом, «внутренний Дюппель» брака, тогда как на лице, обращенном к нам, ни морщинки. Вот как выглядят их ссоры. Боюсь, что нежность, которую мы сейчас видим перед собой,- кстати сказать, нежность эта довольно односторонняя,- не что иное, как искупление грехов: Отто Трайбель на снегу перед замком в Каноссе. Взгляните на бедного малого. Он клонит голову вправо, а Елена держится прямо и величественно - чисто гамбургская повадка. А теперь помолчим. Запел ваш квартет. Что это?

- Это знаменитое: «Не знаю, что это значит…»

- А-а, правильно. Всегда уместный вопрос, в особенности на пикниках.

Направо по берегу озера шли две пары: впереди Шмидт с подругой своих юных дней Женни, за ними, несколько поодаль, Леопольд и Коринна.

Шмидт взял свою даму под руку и вдобавок попросил разрешения нести ее мантилью - под деревьями было душновато. Женни с благодарностью согласилась, но, заметив, что добрейший профессор волочит по земле кружевную оторочку, которая попеременно запутывается то в можжевельнике, то в вереске, отобрала у него мантилью.

- Вы все такой же, как сорок лет назад, милый Шмидт. Галантны, но не всегда успешно.

- Да, сударыня, от этой беды мне не избавиться, она стала моей судьбой. Если бы мое восторженное преклонение увенчалось успехом, то подумайте сами, как совсем по-иному сложилась бы моя жизнь и ваша тоже…

Женни тихонько вздохнула.

- Да, сударыня, и в таком случае никогда бы не началась «сказка вашей жизни». Ведь большое счастье - это сказка.

- Большое счастье - это сказка,- медленно и прочувствованно повторила Женни.- Как верно, как хорошо сказано! Увы, Вилибальд, в той завидной жизни, которую я сейчас веду, подобные фразы не ласкают мой слух и сердце, и редко, ох как редко выпадают на мою долю слова, исполненные поэтической глубины, отчего я - так уж меня создал господь - испытываю непреходящую мучительную боль. А вы еще говорите о счастье, Вилибальд, и даже о большом счастье. Поверьте мне, через все это прошедшей: то, чего столь многие вожделеют, не имеет цены для того, кто этим обладает. Часто, когда мне не спится и я размышляю о своей жизни, мне становится ясно, что счастье, на первый взгляд весьма ко мне благосклонное, вело меня не теми путями, которыми я должна была бы идти, и что, живя в меньшем благополучии и будучи женой человека, живущего в мире идей и прежде всего идеалов, я была бы, вероятно, счастливее. Вы знаете, какой добрый человек Трайбель, и знаете, какой благодарностью я плачу ему за его доброту. И все-таки - я, увы, должна сознаться - в отношениях с ним я не испытываю той радости подчинения, которая для нас, женщин, является наивысшим счастьем и, если хотите, равнозначна настоящей любви. Я никому не смею этого сказать, только вам, Вилибальд, я могу излить свою душу, в этом я полагаю свое человеческое право, а может быть, даже и долг… Шмидт кивнул в знак согласия и произнес только:

- Ах, Женни…- тоном, которым он хотел выразить всю боль незадавшейся жизни, что ему и удалось. Прислушавшись к звучанию собственного голоса, он мысленно поздравил себя с хорошо сыгранной ролью. Женни, несмотря на весь свой ум, была достаточно тщеславна, чтобы поверить в это «ах», сорвавшееся с уст ее давнего поклонника.

Так они шли друг подле друга, молча, казалось, погруженные в свои чувства, покуда Шмидт не ощутил необходимости прервать молчание каким-нибудь вопросом. Он прибег к старому спасительному средству и заговорил о детях.

- Да, Женни,- произнес он все еще приглушенным голосом,- Что упущено, то упущено. И кто может чувствовать это глубже меня? Но женщина, подобная вам, как вы понимающая жизнь, находит утешение в самой жизни и прежде всего в радости ежедневного исполнения долга. Во-первых, это дети, а у вас есть еще и внучка, милая Лизихен - девочка кровь с молоком; это, думается мне, лучше, чем что-либо другое, помогает женщине сохранять бодрость духа. И если я, мой милый друг, не хочу толковать вам о супружеском счастье, ибо мы с вами единодушны в понимании Трайбеля, то все же возьму на себя смелость и скажу: вы счастливая мать. Вы вырастили двух сыновей, более или менее здоровых, образованных и добропорядочных. Подумайте сами, как много это значит в наши дни. Отто женился по любви, отдал свое сердце красивой и богатой девице, пользующейся, насколько мне известно, всеобщим уважением, и, если я правильно осведомлен, в доме Трайбелей вскоре состоится еще одна помолвка: сестра Елены готовится стать невестой Леопольда.

- Кто это сказал? - запальчиво воскликнула Женни. Внезапно тон ее из сентиментально-мечтательного сделался подчеркнуто будничным.- Кто это сказал?

Негодование Женни повергло Шмидта в некоторое смущение. Ему так казалось, а может, он что-то слышал краем уха, во всяком случае, вопрос «Кто это сказал?» застал его врасплох. К счастью, Женни не настаивала и, не дождавшись ответа, с живостью продолжала:

- Вы не можете себе представить, дорогой друг, как меня все это бесит. Елена вечно все проделывает за моей спиной. Вы, милый Шмидт, лишь повторяете то, что слышали, но с теми, кто преднамеренно распространяет подобные слухи, я еще посчитаюсь. Экая наглость! Она еще у меня дождется!

- Но, Женни, милый мой друг, не надо так волноваться. Я начал разговор, так как думал, что все это само собой разумеется.

- Само собой разумеется,- насмешливо повторила Женни; говоря это, она снова сорвала с себя мантилью и бросила на руку профессора.- Само собой разумеется. Видно, они уже постарались, чтобы даже близкие друзья считали эту помолвку само собой разумеющейся. Но это не так: напротив, стоит мне представить себе, что всезнающая супруга Отто окажется всего лишь бледной тенью своей сестры Хильдегард, а это вполне вероятно, та ведь еще подростком была до смешного чванлива, как я должна сказать, что с меня довольно одной гамбургской невестки из дома Мунков.

- Но, дорогой друг, я вас не понимаю. Вы меня изумляете. Не подлежит сомнению, что Елена красивая женщина, к тому же, если мне будет позволено так выразиться, весьма и весьма аппетитная…

Женни рассмеялась.

- …Ее, простите меня за выражение, так и хочется укусить,- продолжал Шмидт,- а сколько в ней своеобразного шарма, спокон веков присущего всем находящимся в постоянном общении с морской стихией. Но прежде всего не подлежит сомнению, что Отто любит свою жену, чтобы не сказать - влюблен в нее. А вы, друг мой, родная мать Отто, вы противитесь их счастью и возмущаетесь при мысли о возможном удвоении этого счастья в вашем доме. Все мужчины подвластны женской красоте, так было и со мной, я едва решаюсь сказать, что и до сих пор ей подвластен, и если эта Хильдегард - а мне это кажется вероятным, младшие дети в семье всегда самые удачные,- если эта Хильдегард превзойдет Елену, то, право же, не знаю, что вы можете иметь против нее. Леопольд славный мальчик, возможно, недостаточно темпераментный, но мне кажется, что он, конечно же, будет не прочь жениться на такой красотке. К тому же еще и богатой.

- Леопольд - ребенок, нельзя ему жениться по собственному выбору, и уж тем паче по выбору его невестки Елены. Недоставало только, чтобы я от всего устранилась и выпустила вожжи из рук. Если б еще речь шла о молодой особе, которая занимала бы более высокое положение, скажем, о баронессе, о дочери тайного советника или старшего придворного проповедника… Но ничем не примечательная девица, которая только и знает, что кататься на пони в Бланкенезе, и воображает, будто вести хозяйство и даже воспитывать детей все равно что вышивать гладью, и вполне серьезно считает, что здесь у нас морскую камбалу не отличают от морского конька, крабов называют омарами, а порошок Кэрри и соя для нас невесть какое таинственное зелье… Эта самоуверенная пустельга не пара моему Леопольду. Леопольд, несмотря на все его недостатки, должен подняться выше. Он простодушен, но добр, а это тоже чего-то стоит. И потому он нуждается в умной жене, по-настоящему умной. Ум, образованность, возвышенные стремления - вот что я имею в виду. Все остальное гроша ломаного не стоит. Дело не во внешнем лоске. Счастье! Счастье! Ах, Вилибальд, подумать, что в такую минуту и именно вам я признаюсь, что счастье только здесь.

При этом она положила руку на сердце.


Шагах в пятидесяти за ними следовали Леопольд и Коринна. Разговор у них велся как обычно, то есть говорила Коринна. Леопольд твердо решил, худо ли, хорошо ли, но сказать свое слово. Желание сбросить тяжесть, давившую его в последние дни, придало ему смелости, он уже не так страшился того, что задумал,- ему необходимо было обрести покой. Несколько раз он уже готов был подвести разговор поближе к цели, но, видя перед собою внушительную фигуру матери, падал духом и в конце концов предложил пересечь наискось лесную поляну, дабы из арьергарда перейти в авангард. Правда, он знал, что вследствие такого маневра мама будет его видеть сзади или сбоку, но, подобно страусу, нашел успокоение в том, что мать, постоянно парализующая его волю, не будет все время маячить у него перед глазами. Он не отдавал себе ясного отчета в своем странно нервном состоянии, а попросту решил из двух зол выбрать меньшее.

Маневр с переходом поляны наискось удался, и теперь они были на столько же шагов впереди, на сколько раньше были сзади, и Леопольд, прекратив безразличный и довольно натянутый разговор, в основном вертевшийся вокруг разведения спаржи в Халензее, способов выращивания этой культуры и ее полезности, внезапно собрался с духом и сказал:

- Вы знаете, Коринна, меня просили передать вам привет.

- Кто?

- Угадайте.

- Ну, скажем, мистер Нельсон.

- Это просто чудо, ясновидение какое-то. Эдак вы скоро начнете читать письма, которых и в глаза не видали.

- Да, Леопольд, я могла бы оставить вас при этом мнении и быть в ваших глазах ясновидящей. Но я не хочу вас морочить. Всякая мистика, гипноз, духовидение здоровым людям внушают только страх. А я не люблю внушать страх. Мне милее привлекать к себе сердца хороших людей.

- Ах, Коринна, вам даже не надо этого хотеть. Я и так не знаю человека, чье сердце не тянулось бы к вам. Если б вы знали, что пишет о вас мистер Нельсон! Начинает с amusing[54], затем идут charming[55] и high-spirited[56] , а заканчивает fascinating[57]. Далее следуют приветы, которые после всего вышесказанного кажутся будничными и невыразительными. Но откуда вы знали, что привет вам передает именно мистер Нельсон?

- Легче загадки не придумаешь. Ваш папa сообщил мне, что вы явитесь с опозданием, так как должны написать письмо в Ливерпуль. Ну, а Ливерпуль - значит мистер Нельсон. А уж коль скоро речь зашла о мистере Нельсоне, все остальное ясно само собой. Я полагаю, что так обстоит дело со всяким ясновидением. И знаете, Леопольд, легкость, с которой я могла бы прочесть письмо мистера Нельсона, равна уверенности, с какой я могу угадать ну, к примеру, ваше будущее.

Глубокий вздох Леопольда был ей ответом, а сердце его, казалось, готово выпрыгнуть из груди от счастья и облегчения. Ведь ежели Коринна верно угадала, а она должна была верно угадать, то, значит, ему не придется задавать ей никаких вопросов и нечего бояться. Она сама скажет то, что у него не хватало мужества сказать. В восторге он взял ее руку и произнес:

- Ничего у вас не выйдет.

- Разве это так трудно?

- Нет, собственно говоря, легко. Но легко или трудно, Коринна, вы должны мне сказать. А я хочу честно ответить, угадали вы или нет. Но только не далекое будущее, а ближайшее, самое, ближайшее.

- Ну, что ж,- лукаво начала Коринна,- вот что я вижу: для начала погожий сентябрьский день и перед прекрасным домом множество роскошных экипажей, впереди - свадебная карета, на козлах кучер в парике и два лакея на запятках. Улица полна народу, все хотят видеть невесту, и тут она появляется, рядом с нею шагает жених, и этот жених не кто иной, как мой друг Леопольд Трайбель. И вот свадебная карета, а за нею и все остальные, едет вдоль широкой-широкой реки…

- Но, Коринна, не хотите же вы назвать широкой рекой нашу Шпрее между шлюзом и Юнгфернбрюке?

- …едет вдоль широкой-широкой реки и наконец останавливается перед готической церковью.

- Двенадцати Апостолов…

- Жених выходит из кареты, подает руку невесте, и молодая пара вступает в церковь, где уже играет орган и горят свечи.

- А дальше?

- А дальше они стоят перед алтарем, и после обмена кольцами и благословения звучит хорал или только его последний стих. Затем вдоль все той же широкой реки они едут обратно, но не в городской дом, откуда выехали, а дальше за город и останавливаются перед коттеджем…

- Да, Коринна, так будет!

- И останавливаются перед коттеджем и триумфальной аркой, на которой висит огромный венок, и в этом венке сияют две начальные буквы: Л и X.

- Л и X?

- Да, Леопольд, Л и X. Ну а как может быть иначе? Ведь свадебная карета отправилась из Уленхорста, проехала вдоль Альстера, затем вниз по Эльбе и остановилась перед загородной виллой Мунков в Бланкенезе, и Л - значит Леопольд, X - Хильдегард.

В первую минуту Леопольда охватило смятение. Но он быстро опомнился и, нежно хлопнув по плечу мнимую провидицу,сказал:

- Вы все та же, Коринна. И если бы добрейший Нельсон, лучший на свете человек и мой единственный доверенный, если б он все это слышал, он пришел бы в восторг и заговорил бы о «capital fun»[58], ибо вы так милостиво одарили меня сестрой моей невестки.

- Я всего лишь пророчица,- сказала Коринна.

- Пророчица,- повторил Леопольд.- Но на сей раз лжепророчица. Хильдегард красивая девушка, и сотни людей почли бы за счастье жениться на ней, но вы же знаете, как смотрит на это моя мама. Она страдает от постоянного чванства тамошней родни и уже сотни раз божилась, что с нее вполне хватает одной гамбургской невестки, представительницы торгового дома Томпсон - Мунк. Она прямо-таки ненавидит Мунков, и если бы я предстал перед нею об руку с Хильдегард, то не знаю, что могло бы из этого выйти; наверно, она сказала бы «нет» и устроила бы ужасную сцену.

- Кто знает,- проронила Коринна, чувствуя, что вот-вот будет сказано решающее слово.

- Она сказала бы «нет, и еще раз нет», это уж как бог свят,- взволнованным голосом продолжал Леопольд.- Но меня это не может беспокоить. Я не предстану перед ней рука об руку с Хильдегард, я сыщу себе невесту и ближе и лучше… Я знаю, да и вы тоже знаете, что картина, вами нарисованная, была всего лишь шуткой, и, кроме того, вам известно, что ежели уж мне, бедняге, соорудят когда-нибудь триумфальную арку, то в венке, висящем на ней, будет красоваться сплетенная из сотен и тысяч цветов совсем другая буква. Надо ли говорить, какая? Коринна, я жить без вас не могу, и сейчас должна решиться моя судьба. Вы только скажите: да или нет? - С этими словами он схватил ее руку и принялся покрывать ее поцелуями. Они шли, скрытые зарослями лесного ореха.

Коринна, после такого объяснения с полным правом считавшая помолвку fait accompli[59], благоразумно решила воздержаться от дальнейших споров и только сказала:

- Но, Леопольд, мы не должны обманывать себя: нам предстоит нелегкая борьба. Твоя мама по горло сыта Мунками, это я понимаю, но как обстоит дело со Шмидтами - это еще вопрос. Правда, иногда она намекала, что я, мол, в ее глазах, идеал, может быть, потому что во мне есть то, чего не хватает тебе, а возможно, даже и Хильдегард. Я говорю «возможно» и не устану подчеркивать это ограничительное слово. Ибо любовь, как я ясно вижу, любовь смиренна, и я чувствую, что мои недостатки словно бы покидают меня. А ведь это верный признак. Ах, Леопольд, у нас впереди жизнь, полная счастья и любви, но все зависит от твоего мужества, от твоей стойкости, и здесь, под этими лесными сводами, где так темно, где таинственно шелестит листва, здесь, Леопольд, ты должен мне поклясться, что не откажешься от своей любви!

Леопольд уверял, что он не только не откажется, но и будет достоин своей любви? Ибо если любовь делает людей скромными и смиренными, то в то же время она несомненно придает людям силы. Если Коринна изменится, тогда и он почувствует себя другим человеком.

- И,- заключил он,- одно могу сказать, я не умею говорить высоких слов, и даже враги мои не обвинят меня в хвастовстве, но мне кажется, что сердце мое бьется так сильно, так счастливо, что хочется поскорее вступить в борьбу со всеми этими трудностями. Мне не терпится доказать, что я достоин тебя…

В это мгновение меж кронами деревьев показался лунный серп и от Груневальдского замка, к которому только что подошел квартет, поплыло над озером:


Если по тебе тоскую
Я в тиши ночной,
Замирают жизни струи
И грустят со мной.

И тут же смолкло, а может, внезапно поднявшийся ветер подхватил звуки песни и унес их в другую сторону.

Спустя четверть часа все собрались у Паульсборна и снова приветствовали друг друга. Покуда разносили шоколадный ликер (Трайбель собственноручно передавал его каждому), все немного отдохнули и собрались в обратный путь. Экипажи прибыли за ними из Халензее. Фельгентреи растроганно прощались с квартетом, теперь уже весьма сожалея, что отказались ехать на линейке Трайбеля.

Расстались и Леопольд с Коринной, но не прежде, чем в тени высоких камышей крепко и тайно пожали друг другу руки.

Глава одиннадцатая

При разъезде Леопольду пришлось довольствоваться местом на козлах родительского ландо, что вообще-то было ему приятнее, нежели сидеть в кузове под взглядом матери, которая, возможно, что-нибудь и приметила в лесу или во время отдыха в Паульсборне. Шмидт вновь поехал по железной дороге, а Коринна - с Фельгентреями. Ее с грехом пополам усадили между супругами Фельгентрей, добросовестно занявшими едва ли не все заднее сиденье, и так как после всего происшедшего Коринна, вопреки обыкновению, не была расположена к болтовне, то ей весьма на руку пришлось, что Эльфрида и Бланка тараторили наперебой, все еще полные восторженных впечатлений от квартета. Тирольский певец - «хорошая партия» - одержал решительную победу над лейтенантами запаса, явившимися в цивильном платье. Фельгентреи не преминули проехать по Адлерштрассе и любезно подвезли Коринну к дому. Она сердечно их поблагодарила и, кивнув еще раз на прощанье, поднялась сначала по трем каменным ступеням, а затем, войдя в дом, взбежала по деревянной лестнице.

Ключа Коринна с собой не взяла, и потому ей ничего не оставалось как позвонить, что она сделала очень неохотно. Тут же появилась Шмольке, которая воспользовалась отсутствием «господ», как она иногда их любила называть, чтобы немного прихорошиться по случаю воскресенья. Особенно примечателен был ее чепец, рюши его, казалось, сию минуту вышли из-под плоильных щипцов.

- Ну, тетушка Шмольке, что это у вас за праздник нынче? - спросила Коринна, запирая за собою дверь.- День рождения? Хотя нет, ваш день рождения я знаю. Может, это его день рождения?

- Нет,- отвечала Шмольке,- да и не стала бы я по такому случаю ленты да банты надевать.

- Но если не день рождения, что же тогда?

- Ничего, детка. Уж коли я немного приоделась, так обязательно и праздник? Тебе хорошо говорить, ты вот каждый божий день по полчаса, а то и больше, сидишь перед зеркалом да щипцами локоны навиваешь.

- Но, милая Шмольке…

- Да, Коринна, ты небось думаешь, я не вижу. А я вижу все и еще кое-что… Впрочем, и Шмольке говорил, что ему нравятся кудрявые волосы…

- А разве Шмольке был такой?..

- Нет, девочка, Шмольке не был таким. Шмольке был очень порядочный человек, даже слишком порядочный, если можно сказать такую нелепость. Ну, ладно, давай сюда свою шляпу и мантилью. Боже мой, детка, почему вещи в таком виде? Неужели на улице так пыльно? Счастье еще, что дождя не было, а то бы от бархата ничего не осталось. Профессор-то ведь не богат, хоть и не жалуется, а мошна у него не больно тугая.

- Нет-нет,- засмеялась Коринна.

- Ну, что ты, Коринна, все смеешься? Тут уж вовсе не до смеха. Старик бьется как рыба об лед. И когда иной раз он приносит домой такой ворох тетрадок, что на них никакой бечевки не хватает, меня прямо-таки жалость берет. Твой отец очень добрый человек, но его шестьдесят лет подчас дают себя знать. Конечно, ему неохота в этом сознаваться, и он ведет себя как двадцатилетний. Вообрази только, недавно он на ходу соскочил с конки, и надо же мне было оказаться рядом, меня чуть удар не хватил… Ну, детка, что тебе принести, или ты уже поела и глядеть на еду не хочешь?

- Нет, я ничего не ела. Вернее, почти ничего. Печенье, которое там подают, всегда такое черствое. А в Паульсборне я выпила только капельку ликеру. В общем, можно считать, ничего. Но аппетита у меня нет, да и голова что-то побаливает. Кончится тем, что я захвораю.

- Ах, Коринна, глупости какие, вечно ты капризничаешь. В ушах немного звенит, лоб чуть теплый, а ты уж сразу о нервной горячке думаешь. Ей-богу же, это грешно, выдумывать всякие ужасы. Просто выпала роса, стало свежо, туман.

- Да, туман спустился, как раз когда мы стояли у камышей, и озера почти не было видно. Наверно, в этом все дело. Но голова у меня и вправду болит, и мне хочется лечь и укрыться потеплее. Я уже не буду говорить с папa, когда он вернется. И кто знает, может, он придет очень поздно.

- Почему же вы не вместе вернулись?

- Он не захотел, да и потом, он сегодня на «вечере». Кажется, у профессора Быкмана. Там обычно засиживаются допоздна, потому что его «телки» вносят оживление в общество. Но с вами, милая Шмольке, я могу еще полчасика поболтать. В вас столько душевного тепла.

- Ну, полно тебе, Коринна. Откуда бы ему во мне взяться - теплу-то? Хотя почему бы, собственно, и нет? Ведь ты была еще во-от такая, когда я пришла к вам в дом.

- Ну ладно, есть тепло или нет его, а мне все в вас мило. И пожалуйста, голубушка моя, когда я лягу, принесите мне в постель чай в маленьком мейсенском чайничке, а другой чайничек возьмите себе, потом еще несколько тоненьких ломтиков булки и немножко масла. Мне с моим желудком надо беречься, иначе это еще кончится гастритом и придется лежать шесть недель.

- Ладно уж,- засмеялась Шмольке и пошла на кухню снова поставить чайник на плиту.

Вода была горячая, но еще не кипела. Спустя четверть часа она вернулась и нашла свою любимицу уже в постели. Коринна сидела, подложив под спину подушки, и обрадовала Шмольке сообщением, что ей уже гораздо лучше. Не зря, мол, говорят, что теплая постель - лучшее лекарство, и теперь, надо думать, все скоро пройдет и опасность минует.

- Я тоже так думаю,- отвечала Шмольке, ставя поднос на маленький столик у самого изголовья кровати.- Ну, Коринна, из которого тебе налить? Вот в этом, с отбитым носиком, чай лучше настоялся, а я знаю, ты любишь крепкий и горьковатый, такой, что чернилами отдает.

- Разумеется, я хочу крепкого и сахару побольше, а молока совсем чуточку. От молока у меня обостряется гастрит.

- Боже мой, Коринна, оставь ты свой гастрит в покое. Лежишь тут румяная, как яблочко, а рассуждаешь, будто уже одной ногой в могиле. Нет, деточка моя, так быстро дело не делается. Возьми-ка ломтик булочки. Я уж так тоненько нарезала…

- Да, но вы принесли еще бутерброд с ветчиной?

- Это я себе, детка. Мне тоже хочется что-нибудь съесть.

- Ах, а я хотела напроситься на угощение. Булочки - это все равно что ничего, а бутерброд с ветчиной с виду такой вкусный… Да еще так аппетитно все нарезано. Я только сейчас почувствовала, что проголодалась. Отрежьте и мне кусочек, ежели вам не жалко.

- Что ты такое несешь, Коринна? Как мне может быть жалко? Ведь я же только веду хозяйство, я всего-навсего прислуга…

- Слава богу, хоть папa этого не слышит. Вы же знаете, он терпеть не может, когда вы говорите о себе, как о прислуге, и называет это ложной скромностью.

- Да-да, верно. Но Шмольке, который тоже был неглупым человеком, хоть и не ученым, всегда говорил: «Слушай, Розали, скромность хороша, а ложная скромность (ведь, по совести сказать, скромность всегда ложная) все же лучше, чем нескромность».

- Гм,- произнесла Коринна, чувствуя себя несколько задетой,- пожалуй, с этим можно согласиться. Вообще, милая Шмольке, ваш муж, по-видимому, был отличным человеком. И вы сейчас сказали, что он был порядочным, чуть ли не «слишком порядочным». Видите ли, все это очень приятно слышать, но мне хотелось бы что-нибудь себе при этом представить. В чем, собственно, выражалась эта чрезмерная порядочность? И потом, ведь он же служил в полиции. Откровенно говоря, я рада, что у нас есть полиция, я радуюсь каждому полицейскому, к которому обращаюсь, чтобы узнать дорогу или еще о чем-нибудь справиться; что правда, то правда, все они весьма любезны и вежливы, по крайней мере, таково мое впечатление. Но что касается порядочности или даже чрезмерной порядочности…

- Да, милая Коринна, так оно и есть. Но ведь люди там тоже неодинаковые и отделения разные. Вот и Шмольке состоял при одном таком отделении.

- Ну, конечно, не мог же он быть сразу во всех.

- Конечно, не мог, но он всегда служил в самом трудном, в том, что следит за благоприличием и нравственностью.

- Ах, там и такое имеется?

- Да, детка, имеется и непременно должно иметься. Если вдруг…- а такое случается с женщинами и девушками, как ты, вероятно, слышала и видела, ведь берлинские дети все видят и слышат,- так вот, если такое бедное и несчастное существо (а многие из них действительно только бедные и несчастные) погрешит против благоприличия и нравственности, ее ведут на допрос и наказывают. Там, где их допрашивают, и служил Шмольке.

- Странно. Но вы мне никогда ничего об этом не рассказывали. И Шмольке, говорите вы, при этом присутствовал? Прямо-таки удивительно. И вы считаете, что именно потому он был таким порядочным и солидным?

- Да, девочка, я так считаю.

- Ну, ежели вы так говорите, милая Шмольке, я тоже в это поверю. Но разве это не удивительно? Ведь ваш Шмольке был тогда еще совсем молодым человеком или, так сказать, мужчиной в расцвете лет? А девицы, и как раз такие, часто бывают прехорошенькими. И вот сидит мужчина, вроде вашего Шмольке, и должен всегда выглядеть строгим и благопристойным, просто потому что он случайно оказался на этом месте. Нет, как хотите, а это нелегко. Да ведь это же совсем как искушение в пустыне: «Все это дарую тебе!»

Шмольке вздохнула.

- Да, Коринна, я тебе откровенно признаюсь, что не раз лила из-за этого слезы, и эта ужасная ломота здесь, в затылке, с тех пор меня мучит. На второй или третий год после свадьбы я похудела почти на одиннадцать фунтов, а если б весы встречались - как сейчас - на каждом шагу, то, бог весть, может, и того больше, ведь когда мне удалось наконец взвеситься, я уже опять чуть-чуть пополнела.

- Бедняжка,- сказала Коринна.- Должно быть, вам тяжко приходилось. И как же вы с этим справились? Ежели вы опять пополнели, то, значит, что-то все же вас утешило и успокоило?

- Так оно и было, детка. И поскольку уж ты все знаешь, я тебе расскажу, как это произошло и на чем я успокоилась. А было это ох как нелегко! Я долгие месяцы глаз не могла сомкнуть. Ну, в конце концов сон ко мне вернулся, природа взяла свое, природа, она сильнее самой ревности. А ревность сильнее, куда сильнее любви. С любовью все обстоит проще. Так вот: когда мне уж совсем стало невмоготу и сил моих хватало только на то, чтобы подать ему баранину с цельными бобами, нарезанных он не терпел, мерещилось ему, что они ножом отдают, тут-то он и понял, что ему надо со мной поговорить. Ведь я первая ни за что бы с ним не заговорила, горда была. Значит, решил он со мной поговорить, улучил момент, взял маленькую скамеечку, обычно стоявшую в кухне,- я как сейчас это вижу,- придвинул ее ко мне и спросил: «Ну скажи же мне, Розали, что такое с тобой творится?»

На лице Коринны не осталось и тени насмешки. Она отодвинула немного поднос, привстала, оперлась правой рукой о стол и сказала:

- А что дальше, милая Шмольке?

- «Ну, так что же с тобой?» - спросил он. У меня слезы так градом и хлынули, и я говорю: «Ах, Шмольке, Шмольке», а сама гляжу на него, как будто хочу в душу ему заглянуть. Смею сказать, это был пронзительный взгляд, хоть и дружелюбный. Ведь я его любила. Смотрю, он совсем спокоен, даже не побледнел. Тут он взял мою руку, нежно погладил ее и сказал: «Все вздор, Розали! Ничегошеньки ты в этом не смыслишь; потому не смыслишь, что в полиции нравов не служила. А я тебе говорю: тем, кто изо дня в день там сидит, совсем не до того, у них волосы встают дыбом от той нищеты и того горя, что им приходится видеть, особенно когда приводят вконец изголодавшихся девчонок, это тоже бывает, и мы знаем, что дома их ждут родители и день и ночь плачут от стыда, поскольку все еще любят свою несчастную дочку, которая неведомо как попала в беду, хотят ей помочь и спасти ее, если помощь и спасение еще в силах человеческих. Вот и выходит, Розали: человеку, который должен каждый день это видеть, и если есть у него сердце в груди, и он к тому же служил в Первом гвардейском полку, и всю жизнь ратовал за порядок, дисциплину и здоровье, ему уже не до шашней и всего такого прочего, ему впору уйти и зареветь, даже такой стреляный воробей, как я, и то не всегда удерживается от слез. О заигрывании с барышнями и думать неохота, не чаешь, как бы поскорее домой прийти, где тебя ждет баранье жаркое и порядочная женщина по имени Розали. Ну теперь ты успокоилась, Розали?» И он меня поцеловал.

Тут Шмольке - покуда она рассказывала, у нее снова заныло сердце - подошла к Коринниному шкафу и достала носовой платок. Приведя себя немного в порядок, так что слова уже не застревали у нее в горле, Шмольке взяла Коринну за руку и сказала:

- Вот видишь, каков был Шмольке! Что ты на это скажешь?

- В высшей степени порядочный человек!

- Еще бы!

В этот момент раздался звонок.

- Вот и папa! - воскликнула Коринна.

Шмольке поднялась, чтобы открыть господину профессору. Вскоре она вернулась и доложила, что профессор был очень удивлен, не видя Коринны, и спросил, не случилось ли чего, ведь из-за небольшой мигрени вряд ли стоит ложиться в постель. Затем он набил свою трубку, взял газету и сказал:

- Слава богу, Шмольке, что я уже дома. Какая бессмыслица все эти сборища! Очень советую вам запомнить это раз и навсегда.

Но вид у него очень даже веселый, голову можно дать на отсечение, что он недурно провел время. Есть у нашего профессора недостаток, свойственный многим, но Шмидтам прежде всего: все-то они знают и обо всем судят лучше других. «Да, детка, в этом вопросе ты настоящая дочь своего отца».

Коринна протянула доброй старушке руку и заметила:

- Наверно, вы правы. И хорошо, что вы мне это сказали. Если б не вы, кто бы мог мне вообще что-нибудь сказать? Никто. Я же росла дикаркой, и надо только удивляться, что я не стала еще хуже, чем я есть. Папa - хороший учитель, но воспитатель никудышный, и потом, он всегда был ко мне пристрастен, твердил: «Шмидты сами себе помогают», или: «Эта еще себя покажет».

- Да, он вечно это повторяет. Но в иных случаях уместнее была бы затрещина.

- Боже милостивый, что вы такое говорите! Мне даже страшно стало.

- Ах, глупышка, чего тебе бояться? Ты теперь уже взрослая, решительная особа, давным-давно вышедшая из пеленок. Ты уже шесть лет могла бы быть замужем.

- Да,- согласилась Коринна,- могла бы. Если бы кто-нибудь пожелал на мне жениться, но ни у кого ума на это не хватило. Вот мне и пришлось самой о себе позаботиться…

Шмольке, решив, что неверно расслышала, переспросила:

- Пришлось самой о себе позаботиться? Что ты имеешь в виду? Что это значит?

- А это значит, милая тетушка Шмольке, что сегодня вечером я обручилась.

- Силы небесные, в самом деле? Но ты не сердись, что я так опешила. Ведь это добрая весть. Ну, а с кем?

- Угадайте.

- С Марселем.

- Нет, не с Марселем.

- Не с Марселем? Ну, тогда уж не знаю с кем, да и знать не хочу! Нет, все-таки я должна узнать! Кто он такой?

- Леопольд Трайбель.

- Господи, твоя святая воля!

- А разве это так плохо? Вы что-нибудь имеете против?

- Боже упаси, с чего бы! Да и не мне об этом судить: Трайбели добрые и простые люди, особенно старый господин коммерции советник, он всегда такой веселый и все приговаривает: «Чем вечер длиннее, тем дружба теснее» и «Еще полсотни лет готов я видеть белый свет». И старший сын у них очень хороший, и Леопольд тоже. Правда, тощий немного, ну да жениться - это не в цирке у Ренца выступать. А мой Шмольке частенько говаривал: «Слушай-ка, Розали, это совсем не так плохо, как кажется, тут недолго и маху дать - худые и с виду слабые на деле бывают хоть куда». Да, детка, Трайбели люди хорошие, но вот мамаша, госпожа советница… не могу смолчать, есть в ней что-то такое, что мне не по душе. И вечно она из себя что-то корчит; если рассказывают какую-нибудь трогательную историю, например, о пуделе, который вытащил ребенка из воды, или профессор пробасит: «Как сказал бессмертный…» - и назовет имя, которого ни один христианин сроду не слыхивал, а госпожа советница и подавно,- так у ней тут же слезы навертываются. И вообще у нее глаза на мокром месте.

- Собственно, дорогая моя Шмольке, то, что она часто плачет, говорит о ее доброте.

- Да, может, у кого другого это и говорит о доброте и мягкосердечии. Но я уж лучше помолчу, я ведь и сама легко плачу… Боже, стоит мне вспомнить время, когда Шмольке был еще жив, да, тогда все было иначе и у него каждый вечер бывали билеты в третий ярус, а то и во второй. Вот тут уж я прихорашивалась, мне ведь, детка, в ту пору и тридцати не было и я еще очень недурно выглядела. Боже мой, Коринна, когда я об этом вспоминаю! Там была одна актриса, Эрхартен, она потом стала графиней. Ах, дитя мое, сколько светлых слез я пролила!

Я говорю «светлые слезы», потому что они облегчали душу. А уж в «Марии Стюарт» больше всего. Там зрители так всхлипывали, что ничего и разобрать нельзя было, особенно в конце, когда она прощается со своими служанками и старой кормилицей, все в черном, сама она держит крест, настоящая католичка! Но Эрхартен не была католичкой. И когда я обо всем этом вспоминаю, вспоминаю, как я лила слезы, то уж ничего не смею сказать против госпожи советницы.

Коринна вздохнула, то ли шутя, то ли всерьез.

- Почему ты вздыхаешь, Коринна?

- Почему я вздыхаю? Я вздыхаю, так как думаю, что вы правы, и против госпожи советницы действительно нечего сказать, разве только что она легко плачет и у нее вечно глаза полны слез. Господи, да ведь не у нее одной! Конечно, госпожа советница - женщина очень своенравная, и я ей не верю, а бедняга Леопольд ужасно ее боится, и неизвестно еще, как он ей во всем признается. О, тут еще предстоят яростные схватки! Но я иду на это, я крепко держу его в руках, и даже если моя свекровь настроена против меня, то в конце концов это не беда. Все свекрови всегда против своих невесток, и каждая считает, что ее сокровище попадет в плохие руки. Ну, да посмотрим. Он дал мне слово, а остальное все устроится.

- Верно, детка, держи его покрепче. Вообще-то я сначала испугалась, думала, что Марсель был бы лучше, очень уж вы друг к другу подходите. Но это я просто так говорю. И коли уж ты изловила трайбелевского сынка, никуда он от тебя не денется и как шелковый будет. А старуха и подавно. Старуха даже в первую очередь. Ну, да бог с ней!

Коринна кивнула.

- Ну, спи, девочка. Выспаться - самое главное. Никогда не знаешь, что будет завтра и сколько сил от тебя потребуется.

Глава двенадцатая

Почти в то же время, как карета Фельгентреев остановилась на Адлерштрассе у дома Шмидтов, карета Трайбелей подъехала к дому коммерции советника, и советница вместе с сыном Леопольдом вышла из нее, тогда как старый Трайбель остался на месте, чтобы проводить молодую пару - те опять пожалели своих лошадей - вниз по Кёпникерштрассе до самого их дома. Оттуда, после сердечных поцелуев (он с удовольствием играл роль нежного свекра), Трайбель велел свезти себя к Буггенхагену, где должно было состояться собрание его партии. Он хотел сам убедиться, как там обстоят дела, и, если понадобится, показать, что корреспонденция в «Национальцейтунг» отнюдь не выбила почву у него из-под ног.

Советница, обычно смотревшая на политические затеи своего мужа весьма насмешливо, если не подозрительно, что тоже случалось, сегодня благословляла Буггенхагена, радуясь возможности час-другой пробыть в одиночестве. Прогулка с Вилибальдом так много в ней растревожила. Уверенность в том, что тебя понимают,- что может быть выше этого? «Многие мне завидуют, а что я в конце концов имею? Лепные потолки, позолоту да кисло-сладкую физиономию Патоке в придачу. Трайбель - добрый человек, в особенности со мной, но проза жизни тяжким бременем лежит на его плечах, он, может, этого и не ощущает, зато я ощущаю… И кроме того - все коммерции советница да коммерции советница. Это тянется уже десятый год, выше он подняться не может, несмотря на все усилия. Если так будет продолжаться,- а так оно и будет! - то, право, не знаю, не благозвучнее ли был бы титул, свидетельствующий о причастности к наукам и искусству. Очень возможно!.. И вечное это благополучие! Я ведь тоже могу выпить только одну чашку кофе, а когда я ложусь в постель, важно лишь, чтобы я заснула. Березовая мебель или ореховая, не все ли равно, а вот сон или бессонница, тут разница большая, сон нередко бежит меня, а ведь сон лучшее, что есть в жизни, ибо он помогает забыть эту жизнь… И дети могли бы быть другими. Вот я смотрю на Коринну, все вокруг нее так и светится весельем и жизнерадостностью, и ей ничего не стоит заткнуть за пояс обоих моих мальчиков. Отто умом не блещет, а уж Леопольд тем паче».

Погруженная в сладостный самообман, Женни подошла к окну и рассеянно поглядела на палисадник и улицу. В доме напротив, в открытом окне мансарды, точно темный силуэт на светлом фоне, стояла гладильщица и уверенной рукой водила утюгом - советнице на мгновение почудилось, что она слышит, как девушка поет. Не в силах оторваться от прелестной картины, советница даже ощутила нечто вроде зависти.

Она все еще смотрела в окно, когда позади нее открылась дверь. Фридрих принес чай.

- Поставьте чай на стол, Фридрих, и скажите фрейлейн Патоке, что она может быть свободна.

- Хорошо, госпожа советница, вот письмо для вас.

- Письмо? - вырвалось у советницы.- От кого?

- От молодого господина.

- От Леопольда?

- Да, сударыня, и если будет ответ…

- Письмо… Ответ… Рехнулся он, что ли? - С этими словами она вскрыла конверт и пробежала глазами письмо.


«Дорогая мама! Если это хоть сколько-нибудь возможно, я бы хотел еще сегодня иметь с тобою небольшой разговор. Дай мне знать через Фридриха, согласна ты или нет.

Твой Леопольд».


Женни была до такой степени ошарашена, что всю ее сентиментальность как рукой сняло. Не подлежит сомнению, что за всем этим кроется нечто зловещее. Но она взяла себя в руки и сказала:

- Передайте Леопольду, что я жду его.

Комната Леопольда находилась над ее комнатой, и она отчетливо слышала, как Леопольд быстро ходит взад-вперед и, что вообще-то ему было несвойственно, с шумом выдвигает и задвигает ящики стола. И вслед за этим, если слух ее не обманывал, на лестнице раздались шаги Леопольда.

Нет, Женни не ошиблась; он вошел и хотел было (она все еще стояла у окна) пройти через всю комнату и поцеловать ей руку. Но взгляд, которым она его встретила, был настолько отстраняющим, что он остановился и ограничился полупоклоном.

- Что это значит, Леопольд? Сейчас десять, время позднее, пора спать, а ты вдруг вздумал писать мне записку и настаивать на неотложном разговоре. Для меня новость, что у тебя на душе есть такое, что не терпит отлагательства даже до утра. В чем дело? Чего ты хочешь?

- Жениться, мама. Я обручился.

Советница отшатнулась, и счастье ее, что окно, возле которого она стояла, послужило ей опорой. Ничего доброго она не ждала, но обручение без ее ведома - это превзошло все ее наихудшие опасения. Одна из девиц Фельгентрей? Женни обеих считала дурочками, а всех Фельгентреев - людьми не своего круга. Старик некогда заведовал складом в большом кожевенном предприятии и в конце концов женился на хорошенькой экономке своего принципала, частенько менявшего женскую прислугу. Вот с чего начался этот брак, по ее мнению, оставлявший желать много лучшего. Но если сравнивать их с Мунками, то это еще не самое худшее; и она только спросила:

- Эльфрида или Бланка?

- Ни та, ни другая.

- Так. А кто же?

- Коринна.

Это было уж слишком. Женни чуть не лишилась чувств, она зашаталась и, наверно, упала бы на пол на глазах у своего сына, если б тот не успел поддержать ее. Держать ее было нелегко, а нести еще труднее, но беднягаЛеопольд, который в сложившейся ситуации превзошел самого себя, справился с этой задачей и отнес свою мама на диван. Затем он хотел нажать на кнопку электрического звонка, но Женни, как большинство женщин, все же не настолько лишилась чувств, чтобы не замечать, что вокруг нее творится, и схватила его за руку в знак того, что звонить не надо.

Она быстро пришла в себя, взяла в руки стоявший перед нею флакон одеколона и, смочив себе лоб, проговорила:

- Итак, Коринна.

- Да, мама.

- И это серьезно? Вы действительно хотите обвенчаться?

- Да, мамa.

- Здесь, в Берлине, в той самой церкви святой Луизы, где венчались твой достойный добрый отец и я?

- Да, мамa.

- Что ты заладил все «да, мама» и «да, мама»? Можно подумать, что Коринна подучила тебя говорить только «да, мама». Ну, Леопольд, если так, мы быстро выучим свои роли. Ты будешь твердить «да, мама», а я - «нет, Леопольд». И мы еще посмотрим, что окажется тверже - твое «да» или мое «нет».

- Мне кажется, ты несколько облегчаешь себе задачу.

- Едва ли. Но если даже и так, то это значит только, что я твоя способная ученица. Во всяком случае, это тоже очень уж легко: войти к матери и без обиняков объявить ей «я обручился». В приличных семьях так не принято.

Это возможно в театре или в тех артистических и ученых кругах, где выросла твоя умница Коринна; говорят, она даже правит тетрадки за отца. Но как бы там ни было, если для них это в порядке вещей, мне до этого дела нет. И если она, со своей стороны, заявит отцу, старику профессору (впрочем, вполне почтенному человеку): «Я обручилась», то он, возможно, даже обрадуется. У него есть на то причины, Трайбели на земле не валяются, и не каждому удается их подобрать. Но я, я не радуюсь и запрещаю тебе этот брак. Ты лишний раз доказал, Леопольд, какой ты еще незрелый юнец, то есть попросту говоря - мальчишка.

- Мама, ты могла бы быть со мною помилосерднее.

- Помилосерднее? А ты был со мною милосерден, когда объявил эту глупость? Ты сказал, что женишься. Кого ты хочешь обмануть? Не ты женишься, а тебя женят. Она тобой играет, а ты, вместо того чтобы воспротивиться, целуешь ей ручку и даешь себя одурачить, как последний простофиля. Этому я воспрепятствовать не могла, но дальнейшему я смогу воспрепятствовать и воспрепятствую. Обручайтесь, сколько вам угодно, но чтоб все было шито-крыто, об оглашении не может быть и речи. Объявления о помолвке не воспоследует, а коли ты сам вздумаешь о ней объявить, то можешь принимать поздравления в меблированных комнатах. В моем доме не будет ни помолвки, ни Коринны. С этим покончено. Старую песню о неблагодарности я испытала на своей шкуре и теперь понимаю, как неразумны мы бываем, балуя людей и возвышая их до себя. С тобой обстоит не лучше. Ты мог бы избавить меня от этого горя и скандала. То, что ты соблазнен, извиняет тебя лишь наполовину. Теперь ты знаешь мою волю и, смело могу сказать, волю твоего отца, он хоть и делает не мало глупостей, но там, где на карту поставлена честь его дома, на него можно положиться. А сейчас иди, Леопольд, и спи, если можешь спать. Кто ничего не стыдится - тому крепко спится.

Леопольд прикусил губу и горько усмехнулся.

- И даже если ты что-то задумал, а ты улыбаешься и стоишь с таким упрямым видом, какого я у тебя еще не видала, в чем тоже чувствуется чуждый дух и чуждое влияние,- и даже если ты что-то задумал, не забывай, что дома детей строятся на родительском благословении. Коль скоро я смею тебе советовать, одумайся и из-за этой негодницы и минутного каприза не разрушай основ, на которых зиждется жизнь и без которых не может быть истинного счастья.

Леопольд, к собственному своему удивлению, все это время нимало не чувствовал себя уничтоженным, казалось, даже в какой-то момент он хотел что-то ответить ей, но, взглянув на мать, возбуждение которой, по мере того как она говорила, все возрастало, Леопольд понял, что каждое его слово только усугубит тяжесть положения. Он спокойно поклонился и вышел из комнаты.

Едва дверь за ним затворилась, как советница вскочила с дивана и принялась расхаживать взад и вперед по ковру. Каждый раз, подходя к окну, она останавливалась и смотрела на мансарду напротив и на все еще стоявшую в освещенном окне гладильщицу, покуда внимание ее не привлекла уличная сутолока. Тут же она увидела, что в палисаднике, опершись левой рукой о решетку ограды, стояла ее горничная, хорошенькая блондинка, которую Женни в свое время не хотела брать в дом, радея о «нравственности» Леопольда. Она смеялась и оживленно болтала со стоявшим на тротуаре «кузеном», но, как только подъехал на дрожках вернувшийся от Буггенхагена коммерции советник, мгновенно исчезла. Подойдя к дому и взглянув на длинный ряд окон, Трайбель сразу же отметил, что свет горит лишь в комнате его жены, и решил тотчас пойти к ней, чтобы рассказать о сегодняшнем вечере и о своих разнообразных впечатлениях. У Буггенхагена его встретили довольно прохладно, надо думать, в связи с корреспонденцией в «Национальцейтунг», однако под влиянием его любезного обхождения эта холодность смягчилась, тем более что он, словно бы шутя, всячески открещивался от Фогельзанга, которого здесь терпеть не могли.

Его так и подмывало рассказать об этой победе, хотя он знал, как Женни относится к таким вещам, но когда он вошел к ней и увидел, в каком она волнении, приветливое «Добрый вечер, Женни!» замерло у него на губах, и, протянув ей руку, он только спросил:

- Что случилось? У тебя вид святой великомученицы. Нет, не будем кощунствовать, ты выглядишь так, словно твой урожай побило градом.

- Я полагаю, Трайбель,- отвечала Женни, продолжая нервно шагать по комнате,- ты мог бы подыскать более изящное сравнение. «Побитый урожай» отдает чем-то в высшей степени деревенским, чтобы не сказать мужицким. Я вижу, Тейпиц-Цоссен уже принес свои плоды.

- Милая Женни, мне кажется, в данном случае вина в меньшей степени ложится на меня, нежели на языковые и образные сокровища немецкой нации. Все обороты, имеющиеся у нас для выражения печали и скорби, носят несколько простонародный характер, и здесь, пожалуй, больше всего подойдет сравнение с дубильщиком, у которого уплыли его шкуры.

Она метнула на него столь злобный взгляд, что он запнулся и счел за благо прекратить дальнейшие поиски сравнений. Женни тут же перешла в наступление:

- Твои соображения касательно меня всегда держатся на одном и том же уровне. Ты видишь, что я встревожена, но участие свое выражаешь в безвкусных сравнениях. А что является причиной этой тревоги, кажется, нимало не возбуждает твоего любопытства.

- Но, Женни, Женни, ты не должна на это обижаться. Ты же меня знаешь, я ничего дурного при этом не думал. Тревога! Вот слово, которого я не выношу! Наверняка опять что-нибудь с нашей Анной, очередная любовная история, или она снова собралась уходить? Если я не ошибаюсь, она стояла…

- Нет, Трайбель, дело не в ней. Анна может поступать, как ей заблагорассудится, пусть рожает незаконных детей, пусть окончит свои дни кормилицей из Шпреевальда. Пусть ее папаша, старый учитель, воспитывает в своем внуке то, что не сумел воспитать в дочери. Если меня и волнуют любовные истории, то совсем другие.

- Итак, все-таки любовная история! Кто же ее виновник?

- Леопольд.

- Черт возьми! - И нельзя было разобрать, чего больше было в этом возгласе Трайбеля, испуга или радости.- Леопольд? Возможно ли это?

- Это более чем возможно, это точно. Четверть часа назад он сам был здесь, чтобы поставить меня в известность о своей любовной истории.

- Странный юноша!

- Он обручился с Коринной.

Несомненно, госпожа советница ожидала от своего сообщения большего эффекта, но такового не воспоследовало. Первым чувством Трайбеля было разочарование с легкой примесью веселья. Он ожидал услышать о какой-нибудь маленькой субретке или даже о «девушке из народа», а тут вдруг известие, которое в соответствии с его широкими взглядами могло вызвать в нем любые другие чувства, но только не испуг и отчаяние.

- Коринна,- произнес он.- Так прямо и обручился, не спросив мамашу. Вот чертенок! Нам свойственно недооценивать близких, и прежде всего своих собственных детей.

- Трайбель, что это значит? Твои буггенхагеновские настроения неуместны в серьезном разговоре. Ты приходишь домой, застаешь меня в страшном волнении, и в момент, когда я сообщаю тебе о его причинах, находишь уместным отпускать весьма сомнительные шутки! Неужели ты не понимаешь, что это равносильно насмешке надо мной и моими чувствами, и если я правильно расцениваю твою позицию, то ты отнюдь не считаешь скандальной эту так называемую помолвку. И в этом я хочу удостовериться, прежде чем мы продолжим наш разговор. Итак, скандал это или нет?

- Нет.

- И ты не собираешься призвать Леопольда к ответу?

- Нет.

- И ты не возмущен этой особой?

- Ни в коей мере.

- …Этой особой, абсолютно недостойной твоего и моего участия; теперь ей, видите ли, вздумалось перенести в наш дом, дом Трайбелей, свою кровать - вряд ли у нее найдется что-нибудь посущественней.

Трайбель рассмеялся.

- Видишь, Женни, этот речевой оборот тебе явно удался; когда я с, моей фантазией - а бурная фантазия - мое несчастье,- представляю себе, как красавица Коринна идет и, так сказать сгибаясь под непосильной тяжестью, перетаскивает свою кровать в дом Трайбелей, то, ей-богу, я мог бы хохотать целый час. Но я предпочитаю не смеяться, а уж коль скоро ты так серьезно ко всему этому относишься, всерьез с тобою объясниться. Все, что ты сейчас наговорила, во-первых, бессмысленно, во-вторых, возмутительно. И вдобавок свидетельствует о слепоте, забывчивости, надменности. Я и говорить об этом не желаю!

Женни была бледна как полотно и вся дрожала, ибо отлично поняла, к чему относится «слепота и забывчивость». Но Трайбель, человек умный, добрый и к тому же искренне ненавидящий всякого рода высокомерие, продолжал:

- Ты вот тут толкуешь о неблагодарности, скандале, позоре, и тебе, чтобы достичь вершин великолепия, недостает лишь слова «бесчестье». Неблагодарность! Ты что же, этой умной, жизнерадостной и занятной девушке, которая с легкостью заткнет за пояс семерых Фельгентреев - о наших ближайших родственниках и говорить не приходится,- хочешь поставить в счет те финики и апельсины, которые она своей изящной ручкой брала из нашей майоликовой вазы с Венерой и Купидоном, кстати сказать, ваза эта безвкусна и смехотворна! А мы с тобою разве не ходили в гости к доброму старому профессору, к Вилибальду,- ведь он так мил твоему сердцу!-и разве мы не пили его вино, которое нисколько не уступает моему или только чуть-чуть? И разве ты от избытка чувств не садилась у них в гостиной за разбитый рояль и не пела там песни своей юности? Нет, Женни, избавь меня от подобных историй. Я ведь тоже могу рассердиться.

Чтобы заставить мужа замолчать, Женни взяла его за руку.

- Погоди, Женни, я еще не все сказал. Я еще только начал! Скандал, говоришь ты, позор. Так вот что я тебе скажу: берегись, как бы воображаемый позор не обернулся позором подлинным, или, раз уж ты любишь образные выражения, как бы стрела не вернулась к стрелку. Ты на верном пути, ты и себя и меня втравишь в историю, из-за которой мы сделаемся всеобщим посмешищем. Кто мы такие в конце-то концов? Мы не Монморанси, не Лусиньяны, из коих, замечу кстати, произошла прекрасная Мелузина, если тебя это интересует. Мы также не Бисмарки и не Арнимы или еще какие-нибудь бранденбургские дворяне. Мы Трайбели, «кровяная соль и железный купорос», а ты урожденная Бюрстенбиндер с Адлерштрассе. Бюр-стенбиндер - это само по себе неплохо, но вряд ли первый Бюрстенбиндер занимал положение выше, нежели первый Шмидт. И потому прошу тебя, Женни, не преувеличивай, оставь свои военные планы и, если возможно, прими Коринну так же спокойно, как приняла Елену. Нет никакой необходимости, чтобы свекровь и невестка без памяти любили друг друга, не они ведь женятся; все зависит от тех, у кого достало мужества взвалить на себя эту нелегкую ношу.

Во время второй половины трайбелевской филиппики Женни была на удивление спокойна, и причина этого заключалась в отличном знании мужнего характера. Она знала, что, когда он сильно взволнован, он обычно испытывает потребность выговориться и что начинать с ним серьезный разговор можно лишь после того, как он выскажет все, что у него накипело. В конце концов ей было даже на руку, что сей акт внутреннего освобождения начался так быстро и так основательно. Все, что говорилось теперь, завтра уже не будет иметь значения, с этим будет покончено, и появится надежда на мирные переговоры. Трайбель был из числа людей, смотрящих на вещи, так сказать, с двух сторон, и потому Женни была вполне убеждена, что к утру он одумается и взглянет на помолвку Леопольда совсем другими глазами. Посему она взяла его за руку и предложила:

- Трайбель, давай продолжим этот разговор завтра с самого утра. Я верю, что твой пыл поостынет и ты должен будешь признать мою правоту. Но не рассчитывай, что я могу изменить свое мнение. Я не хотела опережать тебя в этом деле, тебе, как мужчине, надлежит действовать, однако ты уклоняешься от каких бы то ни было действий, в таком случае действовать буду я. Даже несмотря на твое несогласие.

- Поступай как знаешь.- С этими словами Трайбель захлопнул дверь и пошел в кабинет. Там он бросился в кресло, бормоча себе под нос: - А что, если она все же права…

Да и могло ли быть иначе? Добродушный Трайбель, он был как-никак продуктом трех поколений непрестанно богатевших фабрикантов, и, несмотря на свою доброту и благодушие и вопреки политическим гастролям на сцене Тейпиц-Цоссена, буржуа засел в нем так же глубоко, как и в его сентиментальной супруге.

Глава тринадцатая

На следующее утро советница поднялась раньше обычного и послала сказать Трайбелю, что желает завтракать в одиночестве. Трайбель приписал это вчерашним треволнениям, но ошибся, ибо в освободившиеся таким образом полчаса Женни намеревалась написать письмо Хильдегард. Сегодня ей было не до того, чтобы миролюбиво или, напротив, в прежнем воинственном настроении рассиживаться за чашкой кофе, и правда, она едва допила маленькую, чашечку, отставила ее обратно на поднос, поднялась с дивана и перешла к письменному столу, где перо ее с неистовой быстротой заскользило по листкам бумаги, каждый из которых был не больше ладони, но имел, слава богу, четыре стороны. Письма, если Женни бывала в ударе, всегда давались ей легко, но все же не так, как сегодня, и когда небольшие часы на консоли пробили девять, она уже сложила все листки и, постукав ими по столу, выровняла, точно колоду карт, а затем еще раз вполголоса перечитала написанное:

«Милая Хильдегард! Вот уже сколько времени мы носимся с мыслью как можно скорее исполнить наше давнее желание и вновь увидеть Тебя под нашим кровом. Вплоть до мая погода у нас стояла скверная, а весны, которая представляется мне прекраснейшим временем года, и помину не было. Но вот уже недели две, как все переменилось, в нашем саду поют соловьи, а Ты, насколько мне помнится, очень любишь их трели. И потому мы от всей души просим Тебя оставить на несколько недель любезный Твоему сердцу Гамбург и почтить нас своим присутствием. Трайбель поддерживает мою горячую просьбу, и Леопольд присоединяется к нам. Говорить в этой связи о Твоей сестре Елене я считаю излишним, ибо ее теплое чувство к Тебе известно Тебе не хуже, чем нам,- чувство, которое, если мне не отказывает моя наблюдательность, в последнее время все возрастает. Дела у нас таковы, что я, насколько это возможно в одном письме, хочу Тебе подробнее о них рассказать. Иногда я вижу, что Елена очень бледна, и хотя бледность ей к лицу, у меня сердце обливается кровью, но спросить ее о причинах этой бледности у меня не хватает духу. Дело здесь не в Отто, в нем-то я уверена, ибо он не просто добрый, но и чуткий, внимательный человек, и, перебирая все возможные причины, я чувствую, что здесь не может быть ничего другого, кроме тоски по родине. Ах, мне это так понятно, я могу лишь повторять: «Поезжай, Елена, поезжай сегодня, завтра и можешь быть уверена, что я по мере сил присмотрю за твоим хозяйством вообще и за глаженьем белья в частности, точно так же, нет, даже гораздо лучше, чем если б делала это для Трайбеля, а уж он в этих вещах так педантичен, куда педантичнее многих других берлинцев». Но я ничего этого не скажу, так как знаю, что она с удовольствием откажется от любой радости, кроме радости исполненного долга. И прежде всего в отношении ребенка. Взять Лизи с собой и прервать ее школьные занятия почти так же немыслимо, как и оставить ее здесь. Сладостное дитя! Как Ты порадуешься, глядя на нее, ведь я рассчитываю, что моя просьба не будет напрасной. Фотографии не дают достаточного представления, особенно о детях, главная прелесть которых в прозрачности и нежности их кожи, цвет лица не только оттеняет выражение, он сам по себе выражение. Крола, Ты его, вероятно, помнишь, еще совсем недавно утверждал, что связь между цветом лица и душою прямо-таки удивительна. Что мы можем предложить Тебе, моя милая Хильдегард? Мало, собственно говоря, ничего. Теснота наших комнат Тебе известна; кроме того, у Трайбеля завелась новая страсть, он пожелал быть избранным, и притом в округе, странное и несколько по-вендски звучащее название коего, по-видимому, не входит в область Твоих географических познаний, несмотря на то что ваши школы, как меня недавно уверял Фельгентрей (конечно, не слишком большой авторитет в этом вопросе), значительно лучше наших. В настоящее время в Берлине нет ничего интересного, кроме юбилейной выставки, ее обслуживание взяла на себя фирма Дрейер из Вены, и теперь она подвергается самым жестоким нападкам. Хотя на что только не нападают берлинцы: пивные кружки им слишком малы - впрочем, для дам это не так уж важно,- и я, право, полагаю, ничто не способно устоять перед нашим самомнением. Даже ваш Гамбург. Стоит мне вспомнить о нем, сердце мое радуется. Этот чудесный Бутен-Альстер! Когда вечером в его водах мерцают фонари и звезды, каждый, кто имеет счастье любоваться этим зрелищем, как бы возносится над земной юдолью. Но Ты постарайся забыть об этом, милая моя Хильдегард, иначе у нас мало шансов видеть Тебя здесь, что вызовет искреннее сожаление у всех Трайбелей, а в особенности у нежно любящей Тебя подруги и тетки

Женни Трайбелъ.

P. S. Леопольд теперь каждое утро много ездит верхом, в Трептов или в «Яичную скорлупку». Он жалуется, что ему одному скучно. У Тебя еще не прошла Твоя старая страсть? Я так и вижу Тебя, летящей на коне, сорванец Ты этакий. Если б я была мужчиной, я бы жизнь положила на то, чтобы Тебя изловить. Впрочем, я уверена, что другие думают точно так же, в чем мы бы уже давно убедились, не будь Ты такой разборчивой. Постарайся впредь быть более покладистой и не предъявлять столь высоких требований, хоть Ты и имеешь на то полное право

Твоя Ж. Т.»

Женни сложила листки и сунула их в конверт, на котором, вероятно, в ознаменование ее мирных намерений, красовался белый голубь с оливковой ветвью. Это было тем более уместно, что Хильдегард состояла в оживленной переписке с Еленой и была довольно хорошо осведомлена, во всяком случае, до сего времени, об истинных чувствах Трайбелей, и особенно госпожи советницы.

Едва Женни встала, чтобы позвонить Анне, со вчерашнего вечера вызывавшей у нее некоторые сомнения, как взгляд ее случайно упал на улицу, и она увидела свою невестку, быстро идущую от калитки к дому. За решеткой стояла довольно-таки обшарпанная извозчичья карета с закрытым окном, несмотря на жару.

Спустя минуту Елена вошла к свекрови и порывисто обняла ее. Потом отбросила в сторону летнее пальто и соломенную шляпу, снова обняла ее и проговорила:

- Это правда? Может ли это быть?

Женни молча кивнула и только сейчас заметила, что Елена в утреннем туалете и волосы ее еще заплетены в косу. Значит, как она была в тот момент, когда эта потрясающая новость стала известна у них в доме, так и бросилась сюда, в первом попавшемся экипаже. Это было нечто такое, отчего Женни почувствовала, как лед, на протяжении восьми лет сковывавший ее сердце свекрови, начал таять. На глаза ее тут же навернулись слезы.

- Елена,- сказала она,- забудем все, что было между нами. Ты хорошая девочка, ты сочувствуешь нашему горю. Пусть я подчас бывала чем-нибудь недовольна, не будем теперь спорить, права я была или нет; но в таких делах на тебя и Отто можно положиться, вы всегда отличите разумное от неразумного. К сожалению, я не могу того же сказать о твоем свекре. Думаю, однако, что в конце концов он образумится. Но как бы там ни было, нам надо держаться вместе. С Леопольдом нетрудно будет сладить. Но против этой опасной, настырной особы, самонадеянности которой с лихвой хватило бы на трех принцесс, против нее мы все должны восстать. И не думай, что она так легко сдастся. Эта профессорская дочка так спесива, что, чего доброго, воображает, будто она еще оказывает честь дому Трайбелей.

- Ужасная особа,- отвечала Елена,- я вспоминаю день, проведенный с dear Mister Nelson[60], мы безумно боялись, что он отложит свой отъезд и посватается к ней. Одному богу известно, что бы из этого вышло, при отношениях Отто с ливерпульской фирмой такой брак мог бы оказаться для нас роковым.

- Ну, слава богу, это уже прошлое. Может, так оно лучше, все останется en famille[61]. Старого профессора мне опасаться не приходится, он с давних пор у меня в руках. Он перейдет на нашу сторону. А сейчас мне надо идти одеваться, детка. Хотя вот еще один важный пункт. Я только что написала твоей сестре Хильдегард и просила ее приехать к нам погостить. Прошу тебя, Елена, черкни несколько слов твоей маме, вложи оба письма в конверт и напиши адрес.

С этими словами советница вышла, а Елена присела к письменному столу. Она была так увлечена всем происходящим, что даже не ощутила торжества, оттого что ее замыслы касательно Хильдегард близки к осуществлению; нет, ввиду общей опасности в ней жило только сочувствие к свекрови, как к «главе дома», и ненависть к Коринне. Она быстро написала все, что хотела, и прекрасным английским почерком, размашистым, с округлыми линиями, вывела адрес: «Госпоже консульше Торе Мунк, урожд. Томпсон. Гамбург, Уленхорст».

Когда чернила просохли, Елена наклеила на довольно-таки объемистое письмо две марки, затем встала и, тихонько постучав в дверь туалетной комнаты свекрови, крикнула:

- Я ухожу, дорогая мама, и захвачу с собою письмо.

Елена вышла из дому, прошла через палисадник, разбудила кучера и села в карету.

Между девятью и десятью в дом Шмидта одновременно прибыли два письма, посланные пневматической почтой,- случай, доселе здесь небывалый. Одно из них, весьма краткое, было адресовано профессору Шмидту.

«Любезный друг! Могу ли я быть сегодня у Вас между двенадцатью и часом дня? Ответа не надо, ибо молчание - знак согласия.

Преданная Вам

Женни Трайбель».


Второе письмо, на имя Коринны, было ненамного длиннее и гласило:


«Милая Коринна! Еще вчера вечером я имел разговор с мама. Не стоит и говорить, что мне было оказано сопротивление, и теперь я яснее, чем когда-либо, понял, что нам предстоят тяжелые бои. Но ничто нас не разлучит. В душе моей, живет высокая радость, и она придает мне мужества. В этом тайна и сила любви. Эта сила будет поддерживать меня и вести за собой. Несмотря на все заботы, твой безмерно счастливый

Леопольд».

Коринна отложила письмо.

- Бедный мальчик! Все, что он пишет, от чистого сердца. Даже его слова о мужестве. Но заячья душонка все же сказывается. Ну, да там видно будет. Держи, что имеешь. Я не уступлю.

Все утро Коринна провела в разговорах сама с собою. Изредка заходила Шмольке, но молчала или ограничивалась мелкими хозяйственными вопросами. У профессора сегодня было всего два урока, греческий - Пиндар и немецкий - романтическая школа (Новалис), и вскоре, после двенадцати, он вернулся домой. Он ходил взад и вперед по своей комнате, и мысли его были попеременно заняты то абсолютно ему не понятной заключительной фразой стихотворения Новалиса, то столь торжественно возвещенным визитом его подруги Женни.

Еще не пробило часа, когда под окнами раздался грохот экипажа по разбитой булыжной мостовой. Должно быть, она. И это была она, на сей раз в одиночестве, без фрейлейн Патоке и без болонки. Она сама открыла дверцу экипажа и медленно, степенно, словно еще раз повторяя свою роль, стала подниматься по каменным ступеням. Спустя минуту Шмидт услышал звонок, и тотчас же Шмольке доложила:

- Госпожа коммерции советница Трайбель.

Шмидт пошел ей навстречу, пожалуй, менее непринужденно, чем обычно, поцеловал руку и предложил сесть на диван, глубокая вмятина которого до некоторой степени выравнивалась большой кожаной подушкой. Сам он взял стул и, усевшись напротив нее, спросил:

- Чем я заслужил такую честь, любезный друг? Я чувствую, что случилось нечто из ряда вон выходящее.

- Так оно и есть, дорогой профессор. И ваши слова не оставляют у меня сомнений в том, что фрейлейн Коринна не сочла нужным уведомить вас о случившемся. Дело в том, что фрейлейн Коринна вчера вечером обручилась с моим сыном Леопольдом.

- А-а,- протянул Шмидт; в тоне его было столько же испуга, сколько и радости.

- Вчера, во время нашей прогулки в Груневальд, лучше б ее вовсе не было, фрейлейн Коринна обручилась с моим сыном Леопольдом, да-да, именно она с ним, а не наоборот. Леопольд шага не сделает без моего ведома, а тем более столь важного шага, как обручение. Так что здесь речь, к моему великому сожалению, идет о какой-то интриге, умело расставленной ловушке или, прошу прощения, дорогой друг, о заранее обдуманном нападении.

От этих сильных слов у старого Шмидта не только полегчало на душе, к нему даже вернулась его обычная веселость. Он увидел, что не ошибся в своей старой подруге и что она нисколько не изменилась, несмотря на весь свой лиризм и возвышенные чувства, осталась все той же Женни Бюрстенбиндер, придающей значение только внешнему, и потому он, со своей стороны, решил в, по-видимому, неизбежных дебатах избрать тон некоторого высокомерного превосходства, разумеется, при полном соблюдении всех форм вежливости и показной предупредительности. Это он был обязан сделать из чувства самоуважения и ради Коринны.

- «Нападение», сударыня. Пожалуй, вы и правы, прибегнув к такому слову. И должно же было это случиться именно в Груневальде. Странно, что подобного рода истории неизбежно происходят в одних и тех же местах. Все попытки переделать эти уголки с помощью лебединых домиков и кегельбанов, придать мирный вид этим разбойничьим местам оказываются тщетными, и прежний характер нашего старого, пользующегося столь дурной славою Груневальда снова и снова дает себя знать. И всякий раз совсем неожиданно. Так разрешите мне, сударыня, позвать сюда этого соблазнителя generis feminini[62], чтобы он сознался в своем преступлении.

Женни прикусила губу и пожалела о неосторожно сорвавшемся слове, давшем повод над нею посмеяться, но отступать было поздно, и она ограничилась тем, что сказала:

- Да, дорогой профессор, лучше всего будет выслушать саму Коринну. И я думаю, она не без гордости признается, что ей удалось одурачить бедного малого.

- Весьма возможно,- ответил Шмидт, встал, подошел к двери п позвал: - Коринна!

Не успел он снова сесть на свое место, как Коринна явилась на его зов, еще в дверях вежливо поклонилась советнице и спросила:

- Ты звал меня, папa?

- Да, Коринна, звал. Но прежде чем мы продолжим наш разговор, возьми стул и сядь в некотором отдалении от нас. Этим я хочу особо подчеркнуть, что ты пока что являешься подсудимой. Придвинься ближе к окну, тебя будет лучше видно. А теперь отвечай мне, соответствует ли истине, что вчера вечером в Груневальде ты с молодецкой отвагой урожденной Шмидт подчистую ограбила бюргерского сына по имени Леопольд Трайбель, мирно и безоружно шедшего своей дорогой?

Коринна улыбнулась, затем встала, подошла к столу и сказала:

- Нет, папa, нисколько не соответствует. Все произошло согласно принятым у нас обычаям, и обручились мы по всем правилам.

- О! В этом я не сомневаюсь, фрейлейн Коринна,- заметила Женни,- сам Леопольд считает себя вашим женихом. Я только хочу сказать одно: вы ваше чувство превосходства, которое дают вам ваши годы…

- Мои годы? Но я моложе…

- …которое дают вам ваши ум и характер, использовали, чтобы совсем лишить беднягу воли и всецело завладеть им.

- Нет, сударыня, все обстояло несколько иначе, по крайней мере, на первых порах. Но возможно, что в конце концов вы и правы, к этому, если позволите, мы еще вернемся…

- Хорошо, Коринна, хорошо,- произнес профессор,- продолжай. Итак, на первых порах…

- Итак, начнем с того, что это неверно, сударыня. Вот как было на самом деле. Я говорила с Леопольдом о его ближайшем будущем и описывала ему свадебную церемонию, намеренно не называя никаких имен и лишь в самых общих чертах. А когда наконец я была вынуждена назвать имена, то я назвала Бланкенезе, где собрались гости на свадебный пир, и прекрасную Хильдегард Мунк, одетую как королева и сидящую рядом со своим женихом. А жених этот был ваш Леопольд, сударыня. И вот тут-то Леопольд, ничего не желая об этом слышать, схватил меня за руку и сделал мне предложение по всей форме. Потом я напомнила ему о его матери, но напоминание не имело успеха, и мы обручились…

- Я верю вам, фрейлейн Коринна,- отвечала советница,- искренне верю. Но ведь это была всего-навсего комедия. Вы отлично знали, что он предпочитает вас Хильдегард, и знали, что чем больше вы выдвинете на передний план бедняжку Хильдегард, тем вернее,- чтобы не сказать, тем страстнее, ибо в страстности его никак не обвинишь,- да, повторяю, тем вернее он склонится в вашу сторону и изберет вас.

- Вы правы, сударыня, я это знала наверняка или почти наверняка. Между нами об этом не было сказано ни единого слова, но тем не менее я верила, и уже давно, что он почтет за счастье назвать меня своей невестой.

- …и знали, что столь умно и расчетливо состряпанная история с гамбургской свадебной церемонией неизбежно повлечет за собой объяснение в любви…

- Да, сударыня, я на это рассчитывала, и, полагаю, с полным на то правом. А ежели вы, как мне кажется, вполне серьезно хотите этому воспрепятствовать, то неужели же вас не смущает ваша собственная претензия, ваше требование, чтоб я отказалась от какого бы то ни было влияния на вашего сына? Я не красавица, я девушка, каких много. Но представьте себе на минуту, как это вам ни трудно, что я действительно красавица, beaute, перед которой не устоял ваш дражайший сын, так что же, вы бы потребовали, чтобы я изуродовала себе лицо кислотой и тем самым избавила вашего сына, а моего жениха, от ловушки, расставленной моею красотой?

- Коринна,- улыбнулся Шмидт,- не так резко. Госпожа советница у нас в доме.

- Нет, этого вы от меня не потребуете, во всяком случае, пока мне так кажется, если, конечно, я не переоцениваю ваши дружеские чувства ко мне, и все-таки вы требуете, чтобы я отказалась от того, что мне даровано природой. Я неглупа, откровенна, за словом в карман не лезу, и это действует на мужчин, даже на тех, коим недостает того, что имею я. Так что ж, прикажете мне отказаться от своего ума? Зарыть в землю свой талант? Задуть свой светильник? Прикажете при встречах с вашим сыном вести себя как монахиня, чтобы семейство Трайбелей, боже упаси, со мной не породнилось? Позвольте же мне, сударыня, заметить - вы можете приписать мои слова вами же вызванному раздражению,- позвольте заметить, что я нахожу ваше поведение не только высокомерным и недостойным, но попросту комичным. Что такое Трайбели в конце-то концов? Фабрика берлинской лазури да титул советника в придачу, а я, я - урожденная Шмидт,

- Она - Шмидт,- радостно повторил старый Вилибальд и немедленно добавил: - Скажите, милый друг мой, не лучше ли было бы нам покончить с этим, предоставить все на усмотрение детей и довериться естественному ходу исторического развития?

- Нет, друг мой, ни в коем случае. Мы не станем доверяться ходу исторического развития и тем более не предоставим все на усмотрение детей, иными словами - на усмотрение фрейлейн Коринны. Я пришла сюда только затем, чтобы этому помешать. Памятуя о прошлом, связующем нас, я надеялась найти у вас одобрение и поддержку, но вижу, что ошиблась, и если здесь я ни на кого повлиять не смогу, то мне остается влиять на моего сына.

- Боюсь, что вам это не удастся,- заметила Коринна.

- Все будет зависеть от того, увидится он с вами или нет.

- Он увидится со мной.

- Может быть. А может быть, и нет.

С этими словами советница поднялась и, не подав руки профессору, направилась к двери. Потом вдруг обернулась и сказала, обращаясь к Коринне:

- Коринна, давайте говорить разумно. Я готова все забыть. Оставьте мальчика в покое. Он вам не пара. А что касается семейства Трайбелей, то вы сейчас так его обрисовали, что с вашей стороны не будет жертвой от него отказаться.

- А мои чувства, сударыня…

- Ба,- рассмеялась Женни,- вы заговорили о чувствах, и это ясно показывает мне, что таковых у вас не имеется. Все это лишь заносчивость, а вернее, упрямство. Я себе и вам желаю, чтобы вы поскорее с этим упрямством покончили. Ибо оно ни к чему не приведет. Мать тоже может повлиять на слабого сына, а я очень сомневаюсь, что Леопольд захочет провести медовый месяц в Альбекском рыбачьем домике. Можете быть уверены: семейство Трайбелей не снимет вам виллу на Капри.

Женни поклонилась и проследовала в переднюю. Коринна не двинулась с места. Профессор же проводил свою подругу до лестницы.

- Adieu[63],- сказала советница.- Я сожалею, милый друг мой, что все это стало между нами и бросило тень на наши столь давние добрые отношения. Моей вины тут нет. Вы слишком избаловали Коринну, она держится непозволительно насмешливо и высокомерно, полностью игнорируя разницу в наших годах, не говоря уже об остальном. Неуважение к старшим - отличительная черта нашего времени.

Хитрюга Шмидт не отказал себе в удовольствии при слове «неуважение» состроить скорбную мину.

- Ах, любезный друг мой,- произнес он,- вы, разумеется, правы, но теперь уже поздно. Мне очень горько сознавать, что нашему дому суждено было причинить вам такую неприятность, более того, нанести оскорбление. Конечно, как вы только что верно заметили, в наше время… Каждый хочет, подняться ступенью выше, каждый стремится в высшие сферы, что явно неугодно провидению.

Женни кивнула.

- Да поможет нам бог!

- Будем надеяться. На этом они расстались.

Вернувшись в комнату, Шмидт обнял свою дочь, поцеловал ее в лоб и сказал:

- Коринна, не будь я профессором, я бы наверняка стал социал-демократом.

В это мгновенье появилась Шмольке. Она расслышала только последнее слово и, угадав, о чем шла речь, сказала:

- Да, Шмольке тоже всегда это говорил.



Глава четырнадцатая

Следующий день был воскресным, и настроение, царившее в доме Трайбелей, изрядно способствовало традиционной воскресной тишине и скуке. Все старались избегать друг друга. Советница приводила в порядок письма, открытки и фотографии. Леопольд, сидя у себя в комнате, читал Гете (что именно, нетрудно догадаться), сам Трайбель разгуливал в саду вокруг бассейна и, как почти всегда во время таких прогулок, беседовал с фрейлейн Патоке. Сегодня он так увлекся, что вполне серьезно стал расспрашивать ее о войне и о мире, правда, в предвидении собственных прелиминарных ответов на им же поставленные вопросы. Прежде всего очевидно, что никто здесь ничего не знает, «даже государственный муж, стоящий у кормила правления» (он привык произносить эту сентенцию во время публичных выступлений); но именно потому, что никто здесь ничего не знает, нам остается предаться чувствам, а в области чувств всего сильнее и надежнее - женщины. Невозможно отрицать, что в женщине есть что-то от пифии, не говоря уж о пророчицах меньшего масштаба, которые встречаются на каждом шагу. Когда фрейлейн Патоке удалось наконец вставить слово, ее политический диагноз был следующим: на западе ей видится чистое небо, тогда как на востоке все снизу доверху затянуто мглою.

- Снизу доверху,- повторил Трайбель,- о, как это верно! И верх определяет то, что внизу, а низ - то, что вверху. Да, фрейлейн Патоке, вы попали в точку.

Чишка, которая, разумеется, тоже была здесь, залаяла после этих слов. Так, во взаимном удовольствии, протекал разговор Трайбеля и фрейлейн Патоке. Однако Трайбель не был расположен долго черпать из сего источника мудрости и вскоре удалился к себе в кабинет, выкурить сигару, кляня пикник в Халензее, приведший к всеобщему расстройству в его доме и усиливший обычную воскресную скуку. Около полудня ему подали телеграмму: «Благодарю за письмо. Буду завтра вечерним поездом. Ваша Хильдегард».

Он велел отнести жене телеграмму, из коей впервые узнал об этом приглашении, и хотя его несколько удивили независимые действия супруги, в душе он обрадовался, что вот опять нашелся предмет для размышлений. Хильдегард была очень хороша собою, и перспектива на следующей неделе во время прогулок по саду видеть не одну только фрейлейн Патоке благотворно на него подействовала. Вдобавок явилась тема для разговора, и если без этой депеши застольная беседа, вероятно, протекала бы достаточно вяло, а не то бы и вовсе не завязалась, то теперь у него, по крайней мере, была возможность задать несколько вопросов. Он и вправду задал эти вопросы, и все прошло вполне сносно: только Леопольд не проронил ни слова и, по окончании обеда, быстро поднялся из-за стола, чтобы вернуться к своему чтению.

Поведение Леопольда свидетельствовало о том, что впредь он собой распоряжаться не позволит, но в то же время он ясно сознавал, что от представительских обязанностей ему уклониться не удастся и что завтра он будет вынужден встречать Хильдегард на вокзале. Он прибыл туда минута в минуту, низко склонился, приветствуя очаровательную родственницу, и задал ей ряд общепринятых вопросов: все ли здоровы в ее семействе, каковы их летние планы и так далее, покуда нанятый им носильщик не сбегал за извозчиком, а потом не притащил багаж, состоявший, собственно, из одного только сундука, окованного медью, но до того огромного, что, водруженный на пролетку, он сделал ее похожей на двухэтажный дом.

В дороге Леопольд опять-таки старался поддержать разговор, но до того робко и неловко, что вызвал лишь насмешливую веселость Хильдегард. Наконец они подъехали к вилле. Все Трайбели собрались у ворот, и после сердечных приветствий и приведения в порядок туалета «на скорую руку», что, кстати сказать, потребовало немало времени, Хильдегард появилась на веранде, где тем временем уже был накрыт стол для кофе. Она все находила «божественным», что свидетельствовало о внимательно выслушанных инструкциях госпожи консульши Торы Мунк, которая, видимо, настоятельно советовала дочери, памятуя о берлинской обидчивости, отбросить все «гамбургское». Никаких сравнений сегодня не приводилось, и кофейный сервиз, к примеру, вызвал бурное восхищение.

- Ваш берлинский фарфор с его узорами вытеснил даже севр. До чего же очарователен этот греческий орнамент!

Леопольд, прислушиваясь, стоял в некотором отдалении, покуда Хильдегард, прервав свою болтовню, не сказала:

- Не браните меня за то, что я с места в карьер говорю о вещах, о которых вполне можно было бы поговорить и завтра: греческий орнамент, севр, мейсен и так далее. В этом виноват Леопольд: пока мы ехали на извозчике, он вел столь ученый разговор, что я даже была смущена. Мне хотелось поскорее услышать о Лизи, он же, вообразите, рассуждал только о водосбросных каналах и радиальной системе, а я стеснялась спросить, что это, собственно, означает.

Старик Трайбель расхохотался, советница и бровью не повела, а на бледном лице Леопольда проступила краска.

Так прошел первый день, веселая непосредственность Хильдегард сулила и в будущем приятные дни, тем паче что советница оказывала ей всевозможные знаки внимания. Более того, со щедростью, ей отнюдь не свойственной, она осыпала Хильдегард дорогими подарками. Несмотря на все эти усилия, каковые, если не вдумываться поглубже, в известной мере достигали своей цели, хорошее настроение в доме так и не установилось, даже у самого Трайбеля, на что, принимая во внимание его счастливый характер, твердо рассчитывали домашние. И для этого имелось достаточно причин, среди них не последней было то обстоятельство, что предвыборная кампания в Тейпиц-Цоссене завершилась окончательным провалом Фогельзанга. В связи с чем участились нападки на Трайбеля. Поначалу его старались не затрагивать, ибо он пользовался любовью в округе, покуда бестактное поведение его агента не пресекло возможность и впредь щадить его. «Разумеется, беда быть человеком столь ограниченным, как лейтенант Фогельзанг,- писалось в одном из печатных органов враждебной партии,- но взять к себе на службу человека столь ограниченного - это уже неуважение к здравому смыслу жителей нашего округа. Кандидатура Трайбеля провалилась именно по этой причине».


Не очень-то весело было в доме старых Трайбелей, и Хильдегард, мало-помалу это почувствовав, большую часть дня стала проводить у сестры. Там было бесспорно красивее, да и веселее; Лизи выглядела просто душечкой в своих длинных белых чулках. Однажды на нее даже надели красные. Когда она входила в комнату и делала книксен тетушке, та шептала сестре:

- Quite English, Helen[64].- И обе улыбались с довольным видом. Глаза их сияли. Но стоило Лизи уйти, и оживленной беседы между сестрами как не бывало, ибо таковая не могла не коснуться двух важнейших пунктов: помолвки Леопольда и желания деликатно этой помолвки избегнуть.

Да, скучно было у Трайбелей, но и у Шмидтов не веселее. Старик профессор, собственно, не выглядел ни озабоченным, ни расстроенным, напротив, он пребывал в убеждении, что вскоре все обернется к лучшему, однако считал необходимым предоставить этому процессу совершаться в тиши, а потому приговорил себя к нерушимому молчанию, что было ему нелегко. Шмольке, разумеется, придерживалась прямо противоположной точки зрения и, как почти все пожилые берлинки, полагала, что самое главное - это «выговориться», и чем больше, тем лучше. Однако все ее попытки в этой области успеха не имели. Коринна упорно отмалчивалась, когда Шмольке заводила свое:

- Что же все-таки будет, Коринна? О чем ты, спрашивается, думаешь?

Прямого ответа на эти вопросы не существовало; Коринна точно стояла у рулетки и, скрестив руки, ждала, где остановится шарик. Несчастной она себя нечувствовала, только очень растревоженной и недовольной, особенно при воспоминании о бурной сцене, когда с ее языка, вероятно, сорвалось много лишнего. Она отчетливо понимала, что все обернулось бы по-другому, если бы советница была менее раздражена, а она, Коринна, менее строптива. Признай она за собой хоть долю вины, и мир был бы заключен без особых усилий, поскольку все было основано лишь на расчете. Досадуя на высокомерное поведение советницы, Коринна прежде всего обвиняла самое себя, но в то же время отчетливо сознавала, что не будь даже всего того, в чем обвиняла ее собственная совесть, в глазах советницы это ничего бы не изменило. Страшная эта женщина, вопреки своим словам и поступкам, была весьма далека от того, чтобы поставить ей в упрек игру чувствами. Это был вопрос второстепенный, и не в нем было дело. Если бы даже Коринна, что было вполне возможно, искренне и от души любила этого добродушного и милого человека, то ее преступление, с точки зрения советницы, меньше бы не стало. «Советница с ее надменным «нет» обвиняет меня не в том, в чем могла бы обвинить, она противится нашей помолвке не потому, что мне недостает любви и доброты, а потому, что я бедна или, во всяком случае, не могу удвоить трайбелевский капитал, да, только по этой, а не по какой-либо другой причине. И если она внушает другим, а может быть, и себе, что я для нее слишком самоуверенна, что я, мол, «профессорская дочка», то лишь потому, что такой вариант ей кажется наиболее подходящим. В других обстоятельствах «профессорская дочка» не только не заслуживала бы порицания, но, напротив, стала бы предметом восхищения».

Вот что думала и говорила себе Коринна, и, желая по мере возможности убежать от этих мыслей, она стала наносить визиты молодым и старым профессоршам, чего бог знает как давно не делала. Ей снова больше других полюбилась добрая госпожа Риндфлейш, с головой ушедшая в хозяйство; желая получше накормить своих многочисленных пансионеров, она ежедневно отправлялась на большой крытый рынок, всегда зная, у кого самые лучшие товары и самые низкие цены. Вечером об этих ценах сообщалось Шмольке, что вызывало ее гнев, сменявшийся восхищением столь незаурядными хозяйственными талантами. Коринна посетила также госпожу Иммануэль Шульце и нашла, что та необыкновенно мила и разговорчива, возможно, потому, что предстоящий развод супругов Фридеберг явился весьма и весьма благодарной темой, и все же Коринна решила, что не сможет прийти сюда еще раз, слишком уж много громких и циничных слов произносил сам Иммануэль. Но в неделе было много дней, и Коринне в конце концов пришлось довольствоваться посещением музеев и Национальной галереи. Увы, все, что она видела, было ей не по душе. В зале Корнелиуса в большой фреске ее заинтересовала лишь миниатюрная пределла - муж и жена высунули головы из-под одеяла, в Египетском музее поразило сходство Рамзеса с Фогельзангом.

Возвращаясь домой, она всякий раз осведомлялась, не спрашивал ли ее кто-нибудь, что должно было означать, не спрашивал ли ее Леопольд, Шмольке же неизменно отвечала:

- Нет, Коринна, ни души у нас не было.

У Леопольда и вправду не хватало мужества прийти к ней в дом. Он только каждый вечер писал ей письмецо, которое на следующее утро лежало перед ее прибором, когда она садилась завтракать. Шмидт с улыбкой посматривал на конверт, а Коринна спешила покончить с завтраком, чтобы прочитать письмо у себя в комнате.

«Милая Коринна. День прошел, как все дни. Мама, видимо, все больше утверждается в своей враждебности. Ну, мы еще посмотрим, кто победит. Хильдегард много времени проводит у Елены, потому что никто здесь ею особенно не занимается. Мне даже жаль ее, такую молоденькую и хорошенькую. Вот достойный результат всех этих затей. Душа моя тоскует по тебе, и на следующей неделе мною будут приняты меры, которые наконец внесут полную ясность. То-то удивится мама. Но я не боюсь ничего, даже самых крайних мер. Четвертая заповедь - это, конечно, хорошо, но все должно иметь границы. У нас есть обязанности еще и но отношению к самим себе, а также к тем, кто нам дороже всего на свете. Я еще не решил, куда бежать, но думаю, что в Англию; там Ливерпуль и мистер Нельсон, а главное, через два часа мы доберемся до шотландской границы. В конце концов не важно, кто соединит наши руки, поскольку души наши давно соединились. Если бы ты знала, как бьется мое сердце, когда я пишу эти слова. Вечно твой

Леопольд».

Коринна разорвала письмо в клочки и швырнула их в плиту. «Так оно лучше, я забуду, что он писал сегодня, и завтра мне не с чем будет сравнивать его письмо. Кажется, что он каждый день пишет то же самое. Странное обручение. Но могу ли я упрекать его за то, что он не герой? И моя надежда сделать из него героя тоже давно угасла. Теперь начнется пора унизительных поражений. Заслуженных? Боюсь, что да».

Прошло еще полторы недели, а в доме Шмидта все оставалось без перемен; старик был по-прежнему молчалив. Марсель не показывался, Леопольд тем паче, только его утренние письма приходили с неизменной точностью; Коринна давно уже их не читала, разве что пробегала глазами и с улыбкой засовывала в карман своего утреннего платьица, где они мялись и комкались. Одно утешение оставалось ей - Шмольке, чье оздоровляющее присутствие было для нее поистине благотворно, хотя она все еще избегала откровенного разговора с ней.

Но настало время и для него.

Профессор вернулся домой уже в одиннадцать часов, в тот день была среда, и его уроки кончались на час раньше. Коринна и Шмольке слышали его шаги и слышали, как с шумом защелкнулся замок входной двери, но даже не подумали выйти ему навстречу, а остались в освещенной ярким июльским солнцем кухне, где все окна стояли настежь. К одному из них был придвинут кухонный стол. Снаружи на двух крючьях висел ящик с цветами - одно из примечательных творений искусства резьбы по дереву, столь модного в Берлине: мелкие дырки, образовывавшие некое подобие астр. Все было покрашено зеленым. В этом ящике стояли горшки с геранью и желтофиолью, меж которых прыгали воробьи и с дерзостью, свойственной жителям большого города, садились даже на кухонный стол. Здесь они с восторгом клевали что ни попади, и никто не отгонял их. Коринна, зажав коленями медную ступку, толкла корицу, а Шмольке разрезала зеленые груши и обе равные половинки бросала в большую коричневую миску, разумеется, совсем равными они не были, да и не могли быть, ибо на одной из них имелся черенок: последний и послужил темой для разговора, которого уже давно жаждала Шмольке.

- Глянь-ка, Коринна,- сказала Шмольке,- вот этот длинный черенок пришелся бы по сердцу твоему папе…

Коринна кивнула.

- …Такой можно взять, в руки, как макаронину, и грушу начать есть снизу… Странный человек…

- Что правда, то правда!

- Вернее, чудак, к которому сначала надо хорошенько привыкнуть. Но самое чудное - это его пристрастие к длинным черенкам; когда мы делаем сухарный пудинг с грушами, он ведь не велит отрывать черенки, вся груша, с косточками и с кожурой, должна оставаться в целости. Конечно, он профессор и очень умный человек, но должна тебе сказать, Коринна, если бы я своему доброму Шмольке, а он ведь был из простых, подала нечищеную грушу с таким длинным черенком, ох, уж и задал бы он мне головомойку. Хоть он и был очень добрый, но стоило ему подумать: «Она, верно, полагает, что и так сойдет», как он начинал злиться, делал «служебное лицо», и казалось, вот-вот меня арестует…

- Да, милая моя Шмольке,- проговорила Коринна,- это старая история и называется она «о вкусах не спорят». К тому же здесь, наверно, дело в привычке, а может быть, так полезнее.

- Полезнее,- рассмеялась Шмольке,- слушай, девочка моя, ежели тебе в гортань попадет волоконце от кожуры, ты поперхнешься и вынуждена будешь просить первого попавшегося человека: «Пожалуйста, похлопайте меня слегка по спине, чуть повыше поясницы». Нет, милочка моя, я стою за груши «мальвазия», они без косточек и проходят точно масло. Здоровье!.. Черенки и кожура, не знаю уж чем они могут быть полезны для здоровья…

- Не говорите так, милая Шмольке. Некоторые, например, не переносят фруктов, плохо себя чувствуют от них, особенно если еще выпьют весь сироп, как мой папa. С этим можно бороться только одним способом: фрукты должны оставаться как есть, с черенком и в кожуре. В том и другом содержатся вяжущие средства…

- Что такое?

- Вяжущее средство стягивает сначала только губы и рот, а дальше этот процесс стягивания распространяется на все внутренности, налаживает работу организма и предохраняет его от вредного воздействия.

Воробей слушал их разговор, и, видимо убедившись в справедливости слов Коринны, схватил один случайно обломившийся черенок, и, держа его в клюве, перелетел на другую крышу. Женщины умолкли и принялись болтать снова лишь через четверть часа.

Общая картина кухни претерпела некоторые изменения, ибо Коринна тем временем расстелила на столе лист синей бумаги из-под сахара, на котором лежало множество кусков сухой булки и большая терка. Она взяла терку, уперла ее в свое левое плечо и начала тереть сухари с таким рвением, что крошки рассыпались по всему листу. Время от времени она прерывала свое занятие, сгребала натертые сухари в кучку на середине листа и тут же начинала тереть снова; скрип при этом стоял такой, что казалось, она, во время работы, вынашивает всевозможные злодейские замыслы.

Шмольке искоса на нее посматривала. И наконец сказала:

- Коринна, что ты, собственно, трешь на своей терке?

- Весь мир.

- Многовато… И себя заодно?

- Себя в первую очередь.

- Правильно делаешь. Наверно только истерев себя в порошок, ты наконец образумишься.

- Никогда.

- Никогда не следует говорить «никогда», Коринна. Это вечно твердил мой Шмольке. И, надо думать, правильно, я заметила, что стоит человеку сказать «никогда», и это значит, что он близок к обратному. Я от души желаю, чтобы так было и с тобой.

Коринна вздохнула.

- Ты же знаешь, Коринна, что я всегда была против. Потому что мне ясно: ты должна выйти за своего кузена Марселя.

- Шмольке, голубушка, ни слова о нем.

- Так всегда говорят, когда сознают свою вину. Но я ничего не скажу, скажу только то, что уже сказала: я всегда была против Леопольда и, конечно, насмерть перепугалась, когда ты мне все рассказала. Но когда ты добавила, что советница гневается, я подумала: «Так ей и надо, почему бы, собственно, не быть этой свадьбе? Пусть Леопольд еще младенец, наша Коринна уж сумеет его выходить и поставить на ноги». Да, Коринна, вот что я подумала и вот что сказала тебе. Но это была глупая мысль, не следует огорчать другого человека, даже если его терпеть не можешь. Первое мое чувство - страх перед твоей помолвкой - было самое правильное. Тебе нужен умный муж, даже умнее тебя,- ты, ежели присмотреться, не такая уж умная,- и с характером, вроде моего Шмольке, муж, которого ты бы уважала. Леопольда ведь ты уважать не можешь. Неужто ты все еще любишь его?

- Ах, да я об этом совсем не думаю, милая моя Шмольке.

- Ну, Коринна, теперь уж пора с этим кончать. Не можешь же ты весь мир поставить на голову и уничтожить, затоптать свое собственное счастье и счастье других людей, среди которых будет и твой отец, и твоя старая Шмольке, лишь для того, чтобы подложить свинью советнице с ее шиньоном и брильянтовыми бомбошками в ушах. Эта женщина только и знает, что чваниться своими деньгами, о фруктовой лавке она давно позабыла и невесть что из себя корчит, заигрывает с нашим старым профессором и зовет его «Вилибальд», словно они по-прежнему играют в прятки на чердаке и укрываются за кучами торфа; в те времена ведь торф еще держали на чердаках, и, спускаясь оттуда, все были похожи на трубочистов - да, Коринна, я отчасти тебя понимаю, ее приятно позлить, но она ведь уже свое получила. Недаром пастор Томас, когда венчал нас со Шмольке, сказал: «Любите друг друга, ибо жизнь человеческая должна быть направлена не на ненависть, а на любовь». И мы со Шмольке всегда помнили об этом, а теперь, дорогая моя Коринна, я говорю это тебе: не на ненависть должна быть направлена человеческая жизнь. Неужто ты и впрямь питаешь такую ненависть к советнице, я хочу сказать: настоящую ненависть?

- Ах, я даже не думала об этом, милая Шмольке.

- В таком случае, Коринна, я вижу, что и вправду приспела пора что-то предпринять. Раз ты его не любишь, а ее не ненавидишь, то я и в толк не возьму, к чему тогда вся эта канитель.

- Я тоже.

С этими словами Коринна обняла добрую Шмольке, а та, по мерцанию в глазах любимицы, поняла, что все миновало и буря утихла.

- Ну, детка, мы как-нибудь справимся, и кто знает, может, все еще образуется. А сейчас ставь-ка форму на стол, мы уложим пудинг, ему ведь не меньше часа надо вариться. И до обеда я твоему отцу ни словечка не скажу, а то он от радости ничего есть не станет…

- Ах, оставьте, прекрасно будет есть.

- Но после обеда скажу обязательно, даже если он сна лишится. Мне вот приснился сон, и я тебе тоже ничего о нем не сказала. А сейчас уже можно сказать. Мне приснились семь карет и обе «телки» профессора Быкмана подружками невесты, подружками кто только не хочет быть, на них все глаза пялят, больше, пожалуй, чем на невесту, она-то ведь уже занята. А вскоре обычно настает и их черед. Вот пастора я, правда, не сумела разглядеть. Знаю, что это был не Томас. Может быть, Соухон, но и для Соухона, пожалуй, толстоват.

Глава пятнадцатая

Пудинг был подан ровно в два часа и пришелся весьма и весьма по вкусу профессору. Благодушествуя, он даже не замечал, что все его слова Коринна встречала молчаливой усмешкой, ибо был добросердечным эгоистом, как многие люди его склада, и не очень-то считался с настроениями домашних, покуда не случалось чего-то нарушавшего его душевный покой.

- Ну, а теперь вели убирать со стола, Коринна; прежде чем прилечь, я хочу еще написать хотя бы несколько слов Марселю. Дело в том, что он получил место, Дистелькамп, все еще сохранивший старые связи, сегодня утром сообщил мне об этом.

Говоря это, он смотрел на Коринну, желая собственными глазами убедиться, какое впечатление произведет на его дочь сия немаловажная новость. Однако он ничего не увидел, то ли потому, что нечего было видеть, то ли потому, что был недостаточно зорким наблюдателем даже в тех случаях, когда хотел им быть.

Он встал, встала и Коринна, чтобы пойти на кухню и попросить Шмольке убрать со стола. Войдя в столовую, Шмольке принялась с излишним и нарочитым грохотом, посредством коего старые прислуги любят утверждать свою незаменимость в доме, собирать тарелки и приборы, причем так, что острия ножей и вилок торчали в разные стороны; колючую эту башню она, выходя из комнаты, крепко прижала к груди.

- Не уколитесь, Шмольке, голубушка,- заметил Шмидт, изредка позволявший себе некоторую фамильярность с ней.

- Не беспокойтесь, господин профессор, об этом не может быть и речи, так же как не может быть и речи о помолвке.

- Правда? Она сама вам сказала?

- Да, когда терла сухари для пудинга, у нее с языка сорвалось это признание. Ей все давно уже было не по сердцу, она только говорить не хотела. Очень уж ей наскучила канитель с Леопольдом. Что ни день, записочки с незабудкой на конверте и фиалкой внутри; вот она и убедилась, что он трусишка и его страх перед мамашей сильнее, чем любовь к ней.

- Что ж, я рад. Да, впрочем, ничего другого я и не ждал. И вы, вероятно, тоже, милая Шмольке. Марсель не чета Леопольду. И что в конце концов значит хорошая партия? Марсель археолог.

- Что правда, то правда,- проговорила Шмольке, заботливо таившая от профессора свое незнание ученых слов.

- Я говорю, Марсель археолог. Теперь он займет место Хедриха. И уже давно на хорошем счету. Придет время, и его со стипендией и оплаченным отпуском отправят в Микены…

Шмольке и на сей раз изобразила полное понимание и согласие с профессором.

- А Может быть, и в Тирены, где сейчас работает Шлиман, И если он вернется оттуда, прихватив голову Зевса для моей комнаты…- при этом он невольно взглянул на печь, единственное место, куда еще можно было приткнуть Зевса,- то ему, я в этом уверен, безусловно будет обеспечена профессура. Старики не могут жить вечно. Вот, милая моя Шмольке, что я называю хорошей партией.

- Понятно, господин профессор. Для чего же тогда экзамены и вообще вся эта канитель? Шмольке, хоть и не был ученым, тоже говорил…

- Сейчас пойду напишу Марселю и потом прилягу на четверть часика. В половине четвертого, пожалуйста, принесите мне кофе. Никак пе позже.

В половине четвертого кофе был подан. Письмо Марселю профессор уже с полчаса как отослал пневматической почтой, и если Марсель случайно не ушел из дому, то сейчас, вероятно, уже читал три краткие строчки, из которых явствовало, что он победил. Старший учитель гимназии! До сих пор он был всего-навсего преподавателем немецкой литературы в женской школе и нередко мрачно подсмеивался сам над собой, когда ему приходилось говорить о Codex argenteus[65] (юные создания хихикали при этих словах), о «Беовульфе» и о древнесаксонской книге «Спаситель». Несколько туманных выражений относительно Коринны тоже были вплетены в письмецо, короче, по всему можно было предположить, что Марсель в самое ближайшее время появится в доме профессора, дабы выразить свою благодарность.

И правда, еще не было пяти, когда у Шмидтов зазвонил звонок и вошел Марсель. Он от души поблагодарил дядюшку за протекцию, когда же тот отклонил благодарность, заметив, что если речь и может идти о таких вещах, как благодарность или протекция, то он должен адресоваться к Дистелькампу, Марсель отвечал:

- Пусть так. Но то, что ты немедленно мне об этом сообщил, да еще пневматической почтой, тоже как-никак заслуживает благодарности.

- Да, Марсель, о пневматической почте, пожалуй, следовало упомянуть. Мы, старики, нелегко приспосабливаемся к новому ценою в тридцать пфеннигов, и немало воды утечет в Шпрее, прежде чем мы ко всему этому привыкнем. Ну, а что ты скажешь о Коринне?

- Дядюшка, ты прибег к столь туманному обороту… я толком его не понял. У тебя написано: «Кеннет Леопард отступает». Ты подразумеваешь Леопольда? И что же, по-твоему, Коринна должна воспринять как кару то, что Леопольд, в котором она была вполне уверена, от нее отвернулся?

- В этом не было бы большой беды, унижение, о котором здесь, увы, нельзя не говорить, увеличилось бы еще на градус, и, как я ни люблю Коринну, я должен признать, что проучить ее все же необходимо…

Марсель хотел ему возразить…

- Нет, не защищай ее, она все это заслужила. Но боги не столь жестоко обошлись с нею, и полное поражение, которое выразилось бы в самовольном отступлении Леопольда, превратили в половинное, свели его к нежеланию матери. Да, да, моя дорогая Женни, несмотря на весь свой лиризм и вечные слезы, возымела большую власть над своим сыном, нежели Коринна.

- Может быть, потому, что Коринна вовремя опомнилась и не пожелала пустить в ход все средства.

- Не исключено. Но как бы там ни было, Марсель, мы должны решить, каково будет твое отношение к этой трагикомедии. Опротивела тебе Коринна, которую ты только что так горячо защищал, или нет? Считаешь ли ты ее и вправду опасной особой, у которой за душой нет ничего, кроме суетности и тщеславия, или полагаешь, что все это не так уж недостойно и не так серьезно, просто женский каприз, заслуживающий снисхождения? К этому сейчас все и сводится.

- Да, милый дядюшка, у меня есть своя точка зрения на эту историю. Но признаюсь откровенно, я с большой охотой выслушал бы и твое мнение. Ты всегда был добр ко мне и не станешь хвалить Коринну больше, чем она того заслуживает. Хотя бы уже из эгоизма, потому что тебе хочется, чтобы она осталась в твоем доме. А ты ведь немножко эгоист. Прости, я хочу сказать: только иногда, в отдельных случаях…

- Говори смело: во всех случаях. Я готов это признать и утешаюсь лишь тем, что эгоисты встречаются довольно часто. Но мы отклонились от темы. Я хочу и буду говорить о Коринне. Но что тут, собственно, можно сказать? Думается, она всерьез относилась к этой истории, да и тебе она смело и открыто в этом призналась, а ты поверил ей, пожалуй, даже больше, чем я. Таково было положение вещей недели две назад. Но я готов побиться об заклад, взгляды ее полностью переменились, и даже если бы Трайбели засыпали своего Леопольда золотыми слитками и драгоценными камнями, она, как я думаю, все равно бы от него отвернулась. Душа у нее, по существу, честная, прямая и открытая, чувство чести легко уязвимое, после недолго длившегося заблуждения ей вдруг уяснилось, что значит с приданым из двух фамильных портретов и отцовской библиотеки стать невесткой в богатом доме. Она совершила ошибку, убедив себя, что «и так сойдет», ибо Трайбели неустанно подкармливали ее тщеславие, изображая, что на все лады ее домогаются. Но можно домогаться так, а можно и эдак. Одно - поддерживать светское знакомство, другое - связать себя с нею на всю жизнь. На худой конец, можно войти в герцогскую семью, но никак не в буржуазную. И если бы он, буржуа, еще кое-как с этим смирился, то уж его буржуазка, конечно, нет, тем паче что она зовется Женни Трайбель, урожденная Бюрстенбиндер. Одним словом, в Коринне, наконец, проснулась гордость, позволь мне добавить: слава богу, и безразлично, могла бы она добиться своего или не могла, ей это уже претит, она по горло сыта всей этой трайбелевской историей. То, что недавно было отчасти расчетом, отчасти заносчивостью, теперь видится ей в ином свете и взывает к чувству долга. Вот тебе мое мнение. А теперь разреши еще раз тебя спросить: как ты намереваешься себя вести? Хватит ли у тебя сил и охоты простить ей эту глупость?

- Да, дядюшка, хватит. Разумеется, мне было бы куда приятнее, если бы этой истории вовсе не было; но поскольку она имела место, я извлеку из нее все хорошее. Коринна, вероятно, раз и навсегда порвала с новыми веяниями, с болезненной страстью к внешнему блеску и вновь научилась ценить образ жизни, с детства ей привычный.

Старик кивнул.

- Некоторые на моем месте,- продолжал Марсель,- заняли бы иную позицию, для меня это очевидно; ведь люди все разные, в этом убеждаешься каждый день. Мне, например, довелось недавно прочитать прелестный маленький рассказ Гейзе о молодом ученом, насколько мне помнится, даже зараженном любовью к археологии, то есть в какой-то мере о моем коллеге, который влюблен в молодую баронессу, отвечающую ему полной взаимностью. Правда, он еще сомневается в этом, еще не убежден в своем счастье. Мучась этой неуверенностью, он однажды случайно проходил за живой изгородью в тот самый час, когда баронесса с подругой совершала прогулку по парку и рассказывала ей о своем счастье, о своей любви, но, на беду, позволила себе вставить несколько шутливо-озорных замечаний касательно любимого человека. Услышав их, наш археолог и влюбленный уложил необходимейшие вещи и был таков. Мне это непонятно. Я, милый дядюшка, так бы не поступил, из всего разговора до меня дошли бы только слова любви, а не шутки, не насмешка, и вместо того чтобы удрать, упал бы вне себя от радости к ногам возлюбленной баронессы, не говоря ни о чем, кроме своего безграничного счастья. Вот как бы я вышел из положения, милый дядюшка. Разумеется, можно найти и другой выход, и я, со своей стороны, искренне рад, что не принадлежу к людям столь щепетильным. Чувство чести, разумеется, заслуживает уважения, но если оно не знает меры, оно повсюду сеет зло, а уж в любви и подавно.

- Браво, Марсель! Ничего другого я от тебя не ждал, и твои слова только лишний раз подтверждают, что ты сын моей родной сестры. Это шмидтовская кровь в тебе говорит: ни мелочности, ни тщеславия, а постоянное стремление все обозреть и выбрать должное. Подойди ко мне, мальчик, поцелуй меня. Одного поцелуя мне, пожалуй, мало, ведь когда я думаю, что ты мой племянник и коллега, а вскорости будешь еще и моим зятем - Коринна ведь тебе не откажет,- то мне, пожалуй, недостаточно и поцелуя в обе щеки. Зато и ты получишь удовлетворение, Марсель, Коринна должна написать тебе, исповедаться, так сказать, и вымолить у тебя отпущение грехов.

- Ради бога, дядюшка, не выдумывай таких штук. Во-первых, она ничего подобного не сделает, а если бы и сделала, я бы этого не потерпел. У евреев, как мне на днях рассказывал Фридеберг, имеется закон или завет, согласно которому самым тяжким преступлением считается «посрамить ближнего своего», по-моему, это удивительно умный закон и почти уже христианский. Если никого не следует срамить, даже своих врагов, то каково же, милый дядюшка, было бы мне срамить свою кузину Коринну, которая и без того от смущенья боится глаза поднять. Если люди, не очень-то склонные смущаться, вдруг смутятся, значит, они смутились по-настоящему. И если кто-нибудь находится в таком тяжком положении, как Коринна, другие обязаны построить для него золотые мосты. Я сам напишу ей, милый дядя.

- Ты славный малый, Марсель, подойди, поцелуй меня еще разок. Но не будь слишком добрым, женщины этого не выносят, даже наша Шмольке.

Глава шестнадцатая

Марсель и вправду написал Коринне, так что на другое утро перед ее прибором лежало два письма. Одно - на листке малого формата с картинкой в левом углу: пруд и плакучая ива, в нем Леопольд, наверно, уже в сотый раз, говорил о своем «непоколебимом решении»; второе - безо всяких живописных дополнений - было от Марселя. Оно гласило:

«Дорогая Коринна! Твой папa вчера говорил со мной и, к величайшей моей радости, дал мне понять, что - прости, но это его собственные слова - «разум опять возобладал в ней». «А истинный разум,- добавил он,- идет от сердца». Смею ли я в это поверить? Неужели я дождался той перемены в твоих взглядах и чувствах, на которую всегда уповал? Во всяком случае, папa меня в этом заверил. Он считал, что ты выкажешь готовность сама обо всем сказать мне, но тут я энергично запротестовал, мне не нужны признания в неправоте или в виновности; то, что я теперь знаю, хоть и не из твоих уст, делает меня безмерно счастливым, и горечи в моей душе уже не остается. Кое-кто, возможно, не разделил бы со мной такого чувства, но мое сердце, однажды заговорив, не испытывает потребности говорить с ангелом, напротив, совершенства удручают меня, возможно, потому, что я в них не верю. Недостатки, по-человечески понятные, мне симпатичны, даже если я от них страдаю. Все, что я от тебя слышал, когда после вечера в честь мистера Нельсона провожал тебя домой от Трайбелей, разумеется, памятно мне, но памятно лишь моему слуху - не сердцу. В сердце живет одно: то, что с самого начала, с юных дней жило в нем.

Надеюсь еще сегодня увидеть тебя. Как всегда, твой

Марсель».

Коринна протянула письмо отцу. Тот стал читать его, выпуская густые клубы дыма; кончив чтение, он поднялся и поцеловал в лоб свою любимицу.

- Ты родилась под счастливою звездой. Теперь ты знаешь: вот это и есть доподлинно возвышенное, по-настоящему идеальное, а вовсе не то, что считает идеальным моя подруга Женни. Верь мне, Коринна, классическое, которое теперь подвергают осмеянию, освобождает душу, не ведает мелочности, предвосхищает христианство и учит нас прощать и предавать забвению, «потому что все согрешили и лишены славы божией». Да, Коринна, у древних встречаются речения, не уступающие библейским. А иной раз и превосходящие их. К примеру: «Стань тем, кто ты есть». Только грек мог сказать подобное. Разумеется, такой процесс становления должен принести свои плоды, но если меня не обманывает отеческая пристрастность, в твоем случае он принесет их. Вся эта трайбелевская история - ошибка, «шаг в сторону», как - впрочем, тебе это известно - называется одна современная комедия, к тому же написанная советником судебной палаты. Чиновники судебной палаты, слава тебе господи, всегда питали склонность к литературе. Литература освобождает… Теперь ты нашла правильный путь и себя самое в придачу. «Стань тем, кто ты есть»,- говорит великий Пиндар, и Марсель, чтобы стать тем, кто он есть, должен уехать и увидеть мир, большие города и прежде всего памятники древности. Древние города, они как гроб господень; к ним устремлены крестовые походы науки, а когда вы воротитесь из Микен - я говорю «вы», потому что ты будешь его сопровождать,- Шлиманша всегда сопровождает мужа,- то я скажу, что на свете не существует справедливости, если через год вы не станете приват-доцентами или экстраординарными профессорами.

Коринна поблагодарила отца; он ведь и ее сопричислил к ученым, но пока что она чувствует себя более пригодной к тому, чтобы вести хозяйство да управляться в детской. Засим Коринна вышла и направилась в кухню; там она присела на скамеечку и дала прочитать Шмольке письмо.

- Ну, что скажете, милая Шмольке?

- Ах, Коринна, что мне сказать? Разве то, что всегда говорил мой Шмольке: к некоторым счастье приходит даже во сне. Ты вела себя безответственно и вообще бог знает как, а оно все-таки пришло к тебе. Ты родилась под счастливой звездой.

- Папa сказал мне то же самое.

- Ну, значит, так оно и есть, Коринна. Профессора не ошибаются. Ну, а теперь хватит болтать да шутки шутить, довольно уж мы позабавились с беднягой Леопольдом; мне его минутами даже жалко становится, ведь он не сам себя сделал, а человек в конце концов таков, каким он родился. Давай серьезно говорить, Коринна. Когда, ты полагаешь, все это произойдет или хотя бы в газете будет напечатано? Завтра?

- Нет, милая Шмольке, так быстро дело не делается. Надо мне сначала с ним увидеться и поцеловать его…

- Твоя правда. Раньше, конечно, нельзя…

- И потом, должна же я все-таки написать бедному Леопольду. Он сегодня опять уверял, что готов умереть за меня…

- Ох, господи, вот бедняга.

- В конце концов он будет даже рад…

- Все может быть.

В тот же вечер, как и было сказано в его письме, явился Марсель и первым делом приветствовал дядю, углубленного в чтение газеты, который - возможно, потому, что вопрос о браке он считал решенным - встретил его несколько рассеянно и, не выпуская из рук газеты, спросил:

- Ну, Марсель, что ты об этом скажешь? Summus episcopus…[66] Император, наш старый Вильгельм, снимает с себя этот сан, не хочет его больше, и достанется он Кёгелю. А может быть, Штекеру…

- Ах, дядюшка, во-первых, я этому не верю. И затем, вряд ли нас будут венчать в соборе…

- Ты прав. Я впал в ошибку, свойственную всем неполитикам,- забывать о более важном, под влиянием очередной сенсации, которая потом, конечно, оказывается фальшивой. Коринна сидит у себя в комнате и ждет тебя; мне думается, лучше всего будет, если вы сами обо всем договоритесь; я еще не дочитал газеты, кроме того, третий - лишний, даже если это отец.

Когда Марсель вошел, Коринна приветливо и несколько смущенно поднялась ему навстречу, хотя весь вид ее свидетельствовал, что она решила по-своему трактовать все происшедшее, то есть по мере возможности обойтись без трагедий. Отсвет заходящего солнца озарил окно, и когда они сели рядом, Коринна взяла его за руку и сказала:

- Ты очень хороший, Марсель, и надеюсь, я всегда буду так думать. То, чего я хотела, было сумасбродством.

- Ты вправду этого хотела?

Она кивнула.

- И всерьез любила его?

- Нет. Но всерьез хотела выйти за него замуж. Я больше скажу тебе, Марсель, я даже не думаю, что была бы очень несчастлива, это не в моем характере, но, конечно, и не слишком счастлива. А кто счастлив? Знаешь ты такого человека? Я - нет. Я брала бы уроки живописи, верховой езды и на Ривьере подружилась бы с какой-нибудь английской семьей, разумеется, у которой есть pleasure-yacht[67], и поехала бы с ними на Корсику или в Сицилию, словом, туда, где сохранилась кровная месть. Потребность в острых переживаниях у меня бы, вероятно, никогда не прошла; Леопольд ведь несколько вялый. Да, так бы я жила.

- Ты все та же и по-прежнему любишь изображать себя хуже, чем ты есть, Коринна.

- Вряд ли, но, конечно, я себя не приукрашиваю. И потому ты, надо думать, веришь, что все это для меня осталось позади. Меня с детства влекло к внешнему блеску и, пожалуй, влечет до сих пор, но утолить эту жажду можно лишь непомерно дорогой ценою. Теперь я это поняла.

Марсель хотел снова прервать ее, но она не позволила.

- Погоди, Марсель, я должна сказать еще несколько слов. Видишь ли, с Леопольдом я, возможно, как-нибудь бы и поладила, почему, собственно, нет? Иметь подле себя слабого, доброго, незначительного человека даже приятно, в известном смысле это преимущество. Но его мамаша - это страшная женщина! Разумеется, в собственности, в деньгах есть свое очарование, иначе я не совершила бы этой ошибки. Но когда деньги всё, когда они затмевают ум и сердце, и вдобавок еще сдобрены сентиментальной слезливостью, все во мне возмущается, и пойти на это было бы мне невыносимо трудно, хотя я, наверно, все бы вытерпела. Мне думается, человек, спящий в хорошей кровати и живущий в холе и в неге, может вытерпеть многое.


Через два дня в газетах было объявлено об их помолвке, и одновременно с официальным извещением прибыли разосланные карточки. Так же и в дом коммерции советника. Трайбель, пробежавший глазами пригласительную карточку и сразу же уразумевший важность этого известия и то, какое влияние оно будет иметь на восстановление мира и спокойствия в его доме, не преминул направиться в будуар, где завтракали Женни и Хильдегард. Еще в дверях он высоко поднял конверт и воскликнул:

- Что мне будет причитаться за оглашение этого письма?

- А чего ты хочешь? - в свою очередь, спросила Женни, в чьей душе, возможно, забрезжила надежда.

- Поцелуя.

- Не дури, Трайбель.

- Если от тебя мне его не дождаться, то, может быть, Хильдегард…

- Идет, - отвечала Хильдегард, - а теперь читайте! И Трайбель прочитал:

- «Честь имею сообщить о состоявшейся сегодня помолвке моей дочери…» - спрашивается, милостивые государыни, какой дочери? Дочерей много. А ну-ка угадайте! Кстати, я удваиваю назначенный мне гонорар… Итак, «…моей дочери Корннны с доктором Марселем Ведеркопом, старшим учителем и лейтенантом запаса Бранденбургского стрелкового полка номер Тридцать пять. Доктор Вилибальд Шмидт, профессор и старший учитель гимназии Святого духа».

Женни, стесненной присутствием Хильдегард, пришлось удовольствоваться торжествующим взглядом, брошенным на мужа, а Хильдегард, по обыкновению пустившаяся на поиски погрешностей против общепринятой формы, сказала:

- И это все? Насколько мне известно, помолвленные со своей стороны должны добавить несколько слов. А Шмидт - Ведеркопы пренебрегли этим обычаем.

- Ошибаешься, дорогая Хильдегард. На втором листке, я его вам не прочитал, имеется извещение от жениха и невесты. Я оставляю тебе эту карточку на память о твоем берлинском пребывании и в качестве доказательства постепенного прогресса здешней культуры. Разумеется, мы еще изрядно поотстали, но мало-помалу все устроится. А теперь обещанный поцелуй.

Хильдегард наградила его двумя поцелуями, и столь бурными, что было ясно: в этот день состоится еще одна помолвка.


В последнюю субботу июля была назначена свадьба Марселя и Коринны. «Долгое жениховство ни к чему»,- заявил Вилибальд Шмидт. У молодых людей эта поспешность, само собою разумеется, никаких возражений не вызвала. Одна только Шмольке, так торопившая помолвку, теперь слышать не хотела о скорой свадьбе. По ее мнению, три недели, потребные на троекратное оглашение с церковной кафедры, срок не столь уж долгий, а так быстро, нет, это не годится, уже и без того разные разговоры пошли. В конце концов она успокоилась или, по крайней мере, утешилась тем, что «разговоров все равно не избежать».

Двадцать седьмого в квартире Шмидтов состоялся девичник, на следующий день в «Английском доме» праздновалась свадьба. Пастор Томас совершил обряд венчанья.

В три часа экипажи подъехали к церкви св. Николая, шесть подружек невесты, среди них обе «телки» Быкмана и обе Фельгентрей. Последние, теперь это уже можно открыть, в перерыве между танцами, обручились с двумя референдариями из квартета, теми самыми, что тоже участвовали в пикнике в Халензее. Тирольский певец, разумеется находившийся среди гостей, был энергично атакован «телками», но устоял, ибо, как сын владельца углового дома, привык к бурному натиску. Дочери Быкмана довольно легко смирились с неудачей. «Не он первый, не он последний»,- заметил Шмидт, но их мамаша до последней минуты не могла скрыть жестокого разочарования.

В остальном это была очень веселая свадьба, возможно, оттого, что с первой минуты среди присутствующих воцарилось легкое, безмятежное настроение. Всем все хотелось забыть и простить. Наверное, поэтому, надо сразу упомянуть о самом главном, и семейство Трайбелей в полном составе явилось на свадьбу, за исключением Леопольда, который в это самое время скакал к «Яичной скорлупке». Конечно, советницу поначалу одолевали сомнения, она даже произносила какие-то сентенции о бестактности и афронте, но второй ее мыслью было истолковать все происшедшее как сплошное ребячество и таким образом без труда заставить умолкнуть тут и там возникавшие пересуды. Эта вторая мысль восторжествовала: советница, как всегда с приветливой улыбкой на устах, явилась in pontificalibus[68] и была безусловно самой важной и блистательной персоной за свадебным столом. По настоянию Коринны, приглашены были даже Патоке и Вульстен, первая пришла, вторая же прислала письменное извинение: она-де не может оставить одну Лизи, это сладостное дитя. Под словами «сладостное дитя» растеклось пятно, «слеза, и, я думаю, неподдельная», сказал Коринне Марсель. Из профессуры здесь, кроме уже упомянутых супругов Быкман, были только Дистелькамп и Риндфлейш, ибо все, кого бог благословил потомством, в это время находились в Кёзене, Альбеке и Штольпемюнда. Несмотря на отсутствие столь многих лиц, в тостах недостатка не замечалось. Речь Дистелькампа была наилучшей, Фельгентрея - чудовищной по отсутствию логики, отчего ее и покрыл громкий хохот, отнюдь не предусмотренный оратором.

Пришло время обносить гостей сластями. Старик

Шмидт уже переходил с места на место, говоря любезности пожилым дамам, а также некоторым помоложе, когда разносчик телеграмм - уже в который раз - появился в зале и сразу же подошел к Шмидту. Шмидт, преисполненный стремления обойтись с сим вестником добрых пожеланий, как с гетевским певцом, и по-царски наградить его, наполнил рядом стоящий бокал шампанским и поднес его разносчику, который, сначала низко поклонившись молодым, лихо осушил его. Раздались громкие аплодисменты. Шмидт вскрыл телеграмму и пробежал ее глазами:

- От родственного нам британского народа.

- Читайте! Читайте!

- «То doctor Marsell Wedderkopp…[69]»

- Громче!

- «England expects that every man will do his duty…[70]». Подпись: «Джон Нельсон».

В кругу посвященных (как в суть дела, так и в английский язык) раздались восторженные возгласы, Трайбель же сказал Шмидту:

- Думается, Марсель тому порукой.

Коринну неимоверно обрадовала и развеселила эта телеграмма, но, увы, ее оживление и счастливое расположение духа было ограничено временем, ибо пробило восемь часов, а в половине десятого отходил поезд, который должен был увезти ее в Мюнхен, а оттуда в Верону или, как с нежностью выразился Шмидт, «ко гробу Джульетты». Впрочем, все это Шмидт назвал «еще пустячками», предобеденной «закуской», да он и вообще говорил довольно надменно и, к вящей досаде Быкмана, пророчествовал о Мессении и Тайгете, где, бесспорно, будут обнаружены гробницы если не самого Аристомена, то, по крайней мере, его отца. Когда он, наконец, умолк и на лице Дистелькам-па заиграла довольная улыбка от того, что его друг вновь оседлал своего конька, все заметили, что ни Марселя, ни Коринны в зале больше не было.


Гости не спешили расходиться. Но часам к десяти зал все же наполовину опустел; Женни, Патоке и Елена поднялись первыми, за Еленой, разумеется, и Отто, хотя он охотно остался бы еще на часок. Эмансипировался только старый коммерции советник, сидевший рядом с братом своим Шмидтом, вытаскивая анекдот за анекдотом из «Шкатулки с драгоценностями немецкой нации», все пурпурные рубины, говорить о «чистом блеске» которых было бы величайшей неосторожностью. Несмотря на отсутствие Гольдаммера, все стремились не отстать от Трайбеля, а всего больше старался Адолар Крола, которого специалисты, вероятно, удостоили бы первого приза.

Давно уже горели свечи, облачка сигарного дыма завивались в большие и малые колечки, молодые парочки постепенно разбрелись по углам зала, в каждом из коих, по не совсем понятным причинам, стояли четыре-пять тесно сдвинутых лавровых деревца, образуя живую изгородь - защиту от нескромных взглядов. Здесь находились и «телки», вторично, вероятно по совету матери, предпринявшие атаку на тирольского певца, напрасную и на сей раз. В это время кто-то начал бренчать на рояле, очевидно, молодежи пришла пора в танцах утвердить свое право на веселье.

Приближение этого опасного момента чутьем опытного полководца уловил Шмидт, уже не однажды оперировавший местоимением «ты» и званием «брат»; пододвигая Кроле непочатый ящичек сигар, он сказал:

- Послушайте-ка, певец и брат мой! «Carpe diem (мы, латинисты, ставим ударение на последнем слоге) - используй день!» Еще минута, и тапер, изменив всю ситуацию, даст нам почувствовать, что мы здесь лишние. Итак, повторяю: «То, что ты хочешь сделать, делай без промедления». Миг настал! Крола, ты должен сделать мне приятное и спеть любимую песнь Женни. Ты сотни раз аккомпанировал ей, а значит, сумеешь и сам ее спеть. Думаю, что вагнеровских трудностей в ней не встретится. А наш добрый Трайбель не посетует на профанацию песни, столь дорогой сердцу его возлюбленной супруги; когда напоказ выставляют святыню, я называю это профанацией. Скажи, Трайбель, я прав? Или я в тебе обманулся? Нет, не мог я обмануться в тебе. В таком человеке, как ты, обмануться нельзя, у тебя открытое, доброе лицо. А теперь иди, Крола! «Больше света» - великие слова, некогда сказанные нашим олимпийцем; но нам они ни к чему, здесь все залито огнями свечей. Иди. Я хочу завершить этот день как человек чести - в мире и дружбе со всеми и прежде всего с тобой, Адолар Крола.

Закаленный сотнями торжественных обедов и ужинов и в сравнении со Шмидтом еще достаточно трезвый, Крола не долго противился и пошел к роялю, Шмидт и Трайбель рука об руку последовали за ним, и, прежде чем оставшиеся гости успели понять, что сейчас будет пропета песня, Крола отложил в сторону свою сигару и начал:


Груз богатства, бремя власти
Тяжелее, чем свинец.
Есть одно лишь в мире счастье:
Счастье любящихсердец.
Лес шумит, рокочут струи,
Взгляды нежные ловлю
И ласкаю поцелуем
Ручку милую твою.
Снова мы с тобою вместе,
Ветер к легкой пряди льнет.
Ах, лишь там есть жизнь, где вести
Сердце сердцу подает.

Все пришли в ликующее настроение, ибо голос Кролы был все еще силен и звучен, во всяком случае, по сравнению с теми голосами, которые привыкли слышать в этом кругу. Шмидт прослезился. Но тут же взял себя в руки.

- Брат,- сказал он,- ты утешил меня. Брависсимо, Трайбель, а ведь наша Женни права. Что-то такое есть в этой песне, не знаю, что именно, но есть. Это настоящая песня. В подлинной лирике кроется какая-то тайна. Может быть, мне надо было при этом остаться…

Трайбель и Крола переглянулись и сочувственно кивнули.

- …А бедняжка Коринна! Сейчас она под Треббином - первый этап на пути к гробнице Джульетты… Джульетта Капулетти, как это звучит! Кажется, она похоронена в египетском саркофаге, что еще интереснее… А вообще я не знаю, правильно ли ехать всю ночь напролет, прежде такого обычая не было, прежде люди были ближе к природе, а значит, нравственнее. Жаль, что моя подруга Женни ушла, она бы рассудила, так это или не так. Я лично не сомневаюсь, что природа - это нравственность и вообще самое главное. Деньги - вздор, наука - вздор, всё - вздор. Профессорское звание тоже. Тот, кто это оспаривает - pecus[71]. Верно ведь, Быкман? Пойдемте, господа, пойдем, Крола… Пора расходиться по домам.

Примечания

1

Наемный подстрекатель (франц.).

(обратно)

2

Капля точит камень (лат.).

(обратно)

3

Бедняга (итал.).

(обратно)

4

Примерно шестнадцать (англ.).

(обратно)

5

Мой дорогой (франц.).

(обратно)

6

Аппетит приходит во время еды (франц.).

(обратно)

7

О да, да (англ.).

(обратно)

8

О, разумеется… (англ.)

(обратно)

9

Я думаю, в первую очередь - героический дух… Британские дубы и британские сердца (англ.).

(обратно)

10

Разумеется, мисс Коринна. Несомненно… Англия ожидает, что каждый выполнит свой долг… (англ.)

(обратно)

11

О, великолепно… (англ.)

(обратно)

12

О нет, нет… всегда умна и находчива… (англ.)

(обратно)

13

Как раз на правильном пути… (англ.)

(обратно)

14

Как раз то, что мне нравится, мисс Коринна (англ.).

(обратно)

15

Конечно, нет… (англ.)

(обратно)

16

Ни то, ни другое (англ.).

(обратно)

17

Вовсе нет, немецкие школы всегда заслуживают предпочтения (англ.).

(обратно)

18

Без сомнения, я его найду! (англ.)

(обратно)

19

На редкость умны (англ.).

(обратно)

20

Замечательно! (англ.)

(обратно)

21

О нет, мисс Коринна, не он… такой противный старикашка… вы только взгляните на него (англ.).

(обратно)

22

О, какой стыд! (англ.)

(обратно)

23

Знаменосца (итал.).

(обратно)

24

Вздор и чепуха! Что он знает о нашей аристократии? Ясно одно - сам он к ней не принадлежит, в этом все дело (англ.).

(обратно)

25

Несколько помпезной (англ.).

(обратно)

26

Несколько комичными (англ.).

(обратно)

27

Рукопожатием (англ.).

(обратно)

28

По когтям (узнаешь) льва (лат.).

(обратно)

29

Не понимаю, что это значит. Музыка - вздор (англ.).

(обратно)

30

Присядьте, мистер Нельсон! (англ.)

(обратно)

31

Здесь: точно (англ.).

(обратно)

32

Нет, нет, ему ничего не поможет (англ.)

(обратно)

33

Замечательно! Ох, уж эти немцы, они умеют все… даже такая старушка (англ.).

(обратно)

34

Имя говорит за себя (лат.).

(обратно)

35

В доброй вере (лат.).

(обратно)

36

Неверию (лат.).

(обратно)

37

Здесь Родос, здесь и прыгай (лат.).

(обратно)

38

Зубчатый и волнистый (лат.).

(обратно)

39

Фактически, на деле (лат.).

(обратно)

40

Здесь: оборотную сторону этой добродетели (франц.).

(обратно)

41

Понять значит простить (франц.).

(обратно)

42

Молодого старика (франц.).

(обратно)

43

Чувство (франц.).

(обратно)

44

Здравый ум (франц.).

(обратно)

45

Игра ума (франц.).

(обратно)

46

Розовый шарф (англ.).

(обратно)

47

Такое низменное, такое вульгарное (англ.).

(обратно)

48

Смелость, дорогой Леопольд, вот в чем дело! (англ.)

(обратно)

49

Отсутствуют (лат.).

(обратно)

50

Нервный тик (франц.).

(обратно)

51

Возмутительно, ужасно (англ.).

(обратно)

52

Любой ценой (франц.).

(обратно)

53

Виндзорское мыло (англ.).

(обратно)

54

Занятная (англ.).

(обратно)

55

Очаровательная (англ.).

(обратно)

56

Пылкая (англ.).

(обратно)

57

Обворожительная (англ.).

(обратно)

58

Гениальной шутке (англ.).

(обратно)

59

Свершившимся фактом (франц.).

(обратно)

60

Дорогим мистером Нельсоном (англ.).

(обратно)

61

В семье (франц.).

(обратно)

62

Женского пола (лат.).

(обратно)

63

Прощайте (франц.).

(обратно)

64

Совсем по английски, Елена (англ.).

(обратно)

65

Серебряная книга (лат.).

(обратно)

66

Верховный епископ… (лат.)

(обратно)

67

Прогулочная яхта (англ.).

(обратно)

68

В полном параде (лат.).

(обратно)

69

Доктору Марселю Ведеркопу… (англ.)

(обратно)

70

Англия ждет, что каждый выполнит свой долг… (англ.)

(обратно)

71

Скотина, здесь: глупец (лат.).

(обратно)

Оглавление

  • Глава первая
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Глава четвертая
  • Глава пятая
  • Глава шестая
  • Глава седьмая
  • Глава восьмая
  • Глава девятая
  • Глава десятая
  • Глава одиннадцатая
  • Глава двенадцатая
  • Глава тринадцатая
  • Глава четырнадцатая
  • Глава пятнадцатая
  • Глава шестнадцатая
  • *** Примечания ***