загрузка...
Перескочить к меню

После смерти Пушкина: Неизвестные письма (fb2)

- После смерти Пушкина: Неизвестные письма 1734K, 404с. (скачать fb2) - Ирина Михайловна Ободовская - Михаил Алексеевич Дементьев

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:



НОВЫЕ НЕУСТАННЫЕ ПОИСКИ, НОВЫЕ ЦЕННЫЕ НАХОДКИ

Письма больше чем воспоми­нания: на них запеклась кровь событий, это - само прошедшее, как оно было, задержанное и не­тленное.

Герцен


Предлагаемая вниманию читателей вторая книга И. М. Ободовской и М. А. Дементьева непосредственно, можно сказать, кровно, связана и по своему содержанию, и логикой научного поиска с их первой книгой — «Вокруг Пушкина», появившейся в свет в результате изучения обширнейшего архива семьи Гончаровых, членом которой была семнадцатилетняя Наташа Гончарова — невеста, а затем жена Пушкина. Архив этот почти не привлекал к себе исследователей-пушкинистов. Несмотря на его огромные размеры, наполненность самыми разнообразными материалами, копившимися на протяжении более полутора веков (с конца XVII века), в подавляющем большинстве своем он действительно не имел отношения ни к жене Пушкина, ни тем более к самому поэту. Правда, в этих залежах хозяйственных и промышленных документов, бухгалтерских книг, связанных с фабричной деятельностью его хозяев, записных книжек домашних расходов и т. п. имелись и пакеты с семейными письмами, тоже отпугивавшими неразборчивостью почерка, словно бы малой значительностью содержания и, главное, в силу того заранее недоброжелательного и пренебрежительного отношения как к семье жены поэта, так в особенности к ней самой, которое господствовало в пушкиноведении тоже на протяжении очень длительного времени, почти до последних дней включительно.

И все же, движимые любовью к Пушкину, И. М. Ободовская и М. А. Дементьев отважно взялись за тщательный сплошной просмотр всего гончаровского архива, обратив, естественно, особое внимание на эпистолярную его часть. И этот тяжелый и, как счита­лось, если не вовсе пустой, то едва ли сколько-нибудь плодотворный труд был сторицею вознагражден.

Грязный поток сплетен, злоречия, лжи, клеветы, злобных вымыслов и гнусных наветов на Пушкина, его жену и обеих ее сестер возник уже при жизни поэта. После его трагической гибели этот поток стал еще свободнее и шире разливаться. Особенно благодат­ную почву обрела версия о Н. Н. Пушкиной как главной виновни­це в высших кругах общества, среди придворно-светских «львиц» (многие из них к тому же сами страстно увлекались Дантесом), от­носившихся со скрытым, а то и явным недоброжелательством к затмевавшей всех своей красотой жене поэта. Они пренебрежитель­но отзывались о ней, столь действительно на них непохожей, как о красивой, но недалекой и пустой кукле, занятой лишь нарядами, балами, упоенной светскими триумфами, неслыханными успехами у мужчин, а своим безудержным, нарушающим все «приличия» ко­кетством сумевшей свести с ума тоже столь избалованного успеха­ми у женщин молодого красавца француза и тем самым погубившей мужа, не будучи способной понять и оценить ни его самого, ни его великого значения. В более смягченных тонах версию о — пусть несознательной и невольной — вине Натальи Николаевны принимали поначалу и некоторые столь близкие к поэту люди, как семья Карамзиных и даже такой издавна тесно связанный с Пушки­ным человек, как П. А. Вяземский.

Не внесло, по существу, никаких поправок в эту прочно сло­жившуюся традицию сразу же, по горячим следам написанное, сотканное из слез и пламени стихотворение Лермонтова «Смерть поэта», в насыщенной болью, презрением и гневом концовке кото­рого он, подхватив на лету выпавшее из рук Пушкина знамя, обрушился — во многом почти прямо его словами — на тех, кого автор «Моей родословной» навсегда пригвоздил к позорному сатириче­скому столбу, — правящую клику носителей и проповедников реак­ционного застоя, «свободы, гения и славы палачей», как Лермон­тов, прозорливо и прозрачно, разумея здесь истинных виновни­ков трагедии на Черной речке, прямо (для многих современников это звучало почти поименно) их окрестил, угрожая этим людям с «черной кровью» в жилах неизбежным и беспощадным, не то­лько «Божьим», но и земным — народным — судом.

Лермонтовская «Смерть поэта», молниеносно распространив­шись, как в свое время пушкинские «вольные» стихи, в огромном числе списков, получила широчайшую популярность, ввела почти никому не ведомого дотоле автора, о котором было лишь немно­гим известно, что он «пописывает» кое-какие «стишки», в первый ряд писателей-современников в качестве законного, наряду с Гого­лем, «наследника» Пушкина. Но именно всем этим он стал на тот же, не только типологически — по обстоятельствам того време­ни — схожий, но и преемственно почти полностью совпадающий, роковой пушкинский путь. За «непозволительное стихотворение», которое в правящей верхушке восприняли как «воззвание к рево­люции», он был тут же — по пушкинским следам — отправлен в ссылку. А всего через четыре года, сопоставимые (по силе творче­ской энергии и развертывающемуся с таким же ослепительным блеском и столь же стремительно-гениальному дарованию, ведуще­му на вершины мирового искусства слова) со своего рода болдинской осенью Пушкина, двадцатисемилетний поэт был, как и он, убит на дуэли, возникшей словно бы по случайному и совсем пусто­му поводу и по вине его самого (тоже очень устраивавшая и усилен­но насаждавшаяся версия), а на самом деле (есть многие основа­ния считать) спровоцированной его политическими недругами и осуществленной столь же «хладнокровно» нацеленной рукой — на этот раз не иностранца, а русского, но с таким же «пустым» и «безжалостным» сердцем: Лермонтов, как известно, выстрелил пер­вым, но намеренно, не желая даже ранить противника, в воздух, а тот, не обращая на это ни малейшего внимания, застрелил его на­повал, попав в самое сердце.

«В нашу поэзию стреляют удачнее, чем в Луи Филиппа (тог­дашний французский король, позднее свергнутый революцией 1848 г. — Д. Б.). Вот второй раз не дают промаха», — писал близ­кому приятелю П. А. Вяземский. Эти очень точные и вместе с тем весьма многозначительные слова прямо свидетельствуют, что Вя­земский отлично понимал: между двумя этими дуэлями имелась не только типологическая, но и прямая, непосредственная связь, определившая, кстати, хотя и иную, но по существу аналогичную, трагическую судьбу Гоголя. Был заключен в словах Вяземского и своего рода предупреждающий урок тем, кто попытался бы вы­ступить против главных виновников роковой гибели обоих поэ­тов. Некоторые близкие Пушкину лица, в том числе и сам Вязем­ский, к данному времени, очевидно, если не все еще здесь знали, то о многом догадывались (концовка лермонтовской «Смерти по­эта», за которую автор заплатил такой страшной ценой, можно думать, первой открыла им глаза), но могли ограничиваться лишь глухими намеками на это в доверительных разговорах или переписке. Зато сплетникам и клеветникам случившееся еще бо­лее развязало языки. А то, что глумление над памятью Пушкина и в особенности злословие по адресу его жены продолжалось, вид­но из слов того же Вяземского, который в статье о состоянии рус­ской литературы в течение десяти лет после смерти Пушкина от­важился впервые гласно сказать о «тайнах», окружавших его гибель, добавляя при этом, что время для их «разоблачения» не на­стало, и вместе с тем подчеркивая, что, когда это станет возможным, никакой столь желанной недругам поэта и его жены пищи для злоречия не окажется. Слова эти, казалось бы, должны были привлечь к себе самое серьезное внимание исследователей. Тем характернее, что даже много позднее видный историк и крупный пушкинист П. Е. Щеголев, автор наиболее монументального и по­лучившего широкую известность труда «Дуэль и смерть Пушки­на», приведя их, никаких напрашивавшихся в связи с этим выво­дов не сделал.

Не поколебало традиционной версии и опубликование почти полвека спустя (в 1878 г.) И. С. Тургеневым в журнале «Вестник Европы» и под его редакцией большей части единственных в своем роде, исполненных безгранично ласковой — страстной и нежной — любви писем Пушкина к невесте и жене, в которых не только больше чем где-либо проявляется все чарующее обаяние души самого поэта, но и просвечивает как бы сквозь призму их тот «чистейшей прелести чистейший образец», каким она предстала ему еще до женитьбы и сохранилась в нем до последних минут жизни. В своем кратком предисловии Тургенев дал замечательную оценку этих драгоценнейших писем. Но они вызвали негодование в великосветских кругах. А как своего рода эхо в одном из журна­лов появилась разухабистая статья одного из популярных тогда писателей-журналистов, который обрушился с грубейшими напад­ками и на издателя «Вестника Европы» М. М. Стасюлевича, и на Тургенева, и — в особенности — на самого Пушкина и его жену.

Явно отрицательную роль сыграло и появление в 1907 году в печати пространных воспоминаний о Наталье Николаевне ее старшей дочери от второго брака, А. П. Араповой. В этих пресло­вутых «мемуарах», изобилующих вопиющими неточностями, ошибками и прямыми ляпсусами всякого рода, не лишенная литературного таланта Арапова, стремясь «оправдать» свою мать, тен­денциозно-настойчиво повествует, как мучительно жилось ей в су­пружестве с Пушкиным, утверждая, что, с одной стороны, вели­кое дарование, с другой — крайне трудный характер мужа-поэта как раз и являлись для его молодой жены основной тому причи­ной. Наряду с этим автор, вращаясь в великосветском обществе и наслышавшись продолжавшихся там толков и пересудов, не толь­ко повторяет (сама, видимо, не понимая, что творит) традицион­ные клеветнические наветы на Пушкина и сестер Натальи Нико­лаевны, затрагивающие и ее мать, но и подкрепляет их новыми, якобы известными ей фактами. Воспоминания, проникнутые во­инствующим монархическим духом (не случайно они опубликова­ны в прибавлениях к суворинскому «Новому времени») и востор­женным культом Николая I (он был ее крестным отцом), припи­сывают это матери, что стало поводом к новым кривотолкам и на ее счет, и на счет ее второго мужа П. П. Ланского. «Мемуары» встретили в науке о Пушкине обоснованно резко отрицательную оценку, что, однако, не помешало некоторым очень авторитет­ным пушкинистам к ним обращаться, используя то (и главное, без столь необходимой для такого источника строжайшей критической проверки), что подходило для уже сложившихся у них пред­ставлений и концепций.

Так, неоднократно пользуется ими П. Е. Щеголев в своей выше упомянутой монографии (первое издание ее появилось в 1916 г.), чрезвычайно ценной по собранным в ней архивным материалам, но вместившей трагические события 1836—1837 годов в узкие рам­ки банальной семейной драмы или даже «сентиментальной коме­дии», как непростительно легкомысленно назвала это одна из со­временниц, с жадным любопытством наблюдавшая за развитием преддуэльных отношений, сложившихся между основными ее уча­стниками — Пушкиным, Натальей Николаевной, Дантесом. Полно­стью присутствовала в монографии, тем самым весьма авторитет­но закрепленная традиционная — высокомерно-пренебрежитель­ная — оценка личности жены поэта и роковой роли, сыгранной ею в трагической гибели мужа. Сам Щеголев как историк не мог не почувствовать крайнюю ограниченность этих только «семейных» рамок и продолжал, как сообщил в предисловии ко второму изда­нию своего труда, вышедшему всего несколько месяцев спустя, уси­ленно работать над «разъяснением» «других и весьма важных об­стоятельств жизни Пушкина... приведших его к безвременному концу». Частичным результатом этого оказалось третье издание монографии, вышедшее в 1928 году и обильно дополненное новы­ми документальными материалами. Но особое значение придает этому изданию введенная в него автором новая — девятая — глава «Анонимный пасквиль и враги Пушкина». В ней Щеголев впервые приступил к «разоблачению тайн» (вспомним слова Вяземского), окутавших гибель Пушкина, и убедительно раскрыл «тайну» ано­нимного пасквиля, гнусный скрытый смысл и коварная цель кото­рого были почти сразу же разгаданы Пушкиным и привели его в такое бешенство. Этим раскрытием проблема роковой судьбы Пушкина была поставлена на правильный исторический путь. Од­нако пойти дальше по нему сам Щеголев не успел: основной текст первых двух изданий монографии, требовавший в связи с этим ра­дикальной переработки, в третьем и последнем прижизненном из­дании был полностью (включая и отношение к жене поэта) остав­лен таким, каким плотно сложился в них. И это имело весьма печа­льные последствия.

Примерно в этот же период вышли в свет два тоже весьма «мо­нументальных» труда о Пушкине — уже не пушкиниста-историка, а писателя-пушкиниста — В. В. Вересаева: «Пушкин в жизни» (1926— 1927; пятое издание в двух томах — 1932) и его же двухтомник «Спутники Пушкина» (1934—1936) с прямо указываемой автором опорой на основной текст монографии Щеголева как на «класси­ческий образец» правильной постановки и решения проблемы ги­бели поэта.

Первый из них представляет собой «систематический свод подлинных свидетельств современников», охватывающий всю жизнь Пушкина, с детских лет до кончины, — своего рода «биогра­фию Пушкина», новизна которой, прежде всего, заключалась в том, что в объемистых двух томах ее, за исключением совсем небольшого (всего четыре страницы) предисловия, самим Вересаевым, хотя на титульном листе стоит его имя, не было написано почти ни одного слова: вся она состоит из выписок (порой делавшихся «автором» частично) и отзывов современников. В предисловии это объясняется так: «В течение ряда лет я делал для себя из перво­источников выписки, касавшиеся характера Пушкина, его настро­ений, привычек, наружности пр. По мере накопления выписок я приводил их в систематический порядок. И вот однажды, пере­сматривая накопившиеся выписки, я неожиданно увидел, что пе­редо мной — оригинальнейшая и увлекательнейшая книга, в кото­рой Пушкин встает совершенно как живой». Все это можно было бы только приветствовать и выразить автору уважение и за нова­торскую идею такой книги, и за большую — многолетнюю — рабо­ту, им выполненную. Но серьезнейший удар по его труду нанес по­ложенный автором в основу принцип подбора «первоисточни­ков». «Незаменимое достоинство лежащего передо мной материа­ла, — продолжает он в предисловии, — что я тут совершенно не за­вишу от исследователя, не вынужден смотреть на Пушкина его глазами... имею возможность делать свои самостоятельные выводы». Конечно, и это неплохо. Но сразу возникает вопрос о составе и характере отобранного материала. Ответ на это тут же дается: «Мно­гие сведения, приводимые в этой книге, конечно, недостоверны и носят все признаки слухов, сплетен, легенды, ибо живой человек характерен и теми легендами, которые вокруг него создаются. А критическое отсеивание материала противоречило бы самой зада­че этой книги — представить «живого Пушкина, но, конечно, оку­танного дымом легенд и слухов». А вот с этим-то согласиться никак нельзя. И отрицательные результаты такого некритического под­хода сказались прежде всего на самом же В. В. Вересаеве. Ведь мно­гое из того, что им приводится, являясь даже не дымом, а ч а д о м, побудило его резко изменить свою первоначальную точку зрения на «ясного», «гармонического» Пушкина, каким Вересаев, к тому же романтически идеализируя, односторонне себе его представ­лял. И взамен он выдвигает концепцию «двух планов» личности и творчества Пушкина, не только отличающихся друг от друга, но и прямо друг другу противостоящих: с одной стороны — великий по­эт, с другой — «дитя ничтожное мира», «грешный, часто действите­льно ничтожный, иногда прямо пошлый». А так как в книге пер­вый план — «вдохновенного поэта» — в соответствии с ее заглави­ем и заданием отсутствует, то второй план занимает в ней домини­рующее место. Причем, опираясь на лирические автопризнания самого поэта, им цитируемые, Вересаев, оказавшийся в плену своей — двупланной — концепции, не обращает внимания на то, что, если Пушкин был способен так мучительно страстно и беспо­щадно к самому себе каяться в своих недостатках, назвать его (пусть его же собственным словом) «ничтожным» никак нельзя. Забывает автор «Пушкина в жизни» и то, что поэт сказал (уже не в стихах, а в одном из своих частных дружеских писем) по адресу по­шлого и воинствующего мещанства — «обывателей»: «Толпа жадно читает исповеди, записки, ею., потому что в подлости своей раду­ется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии вся­кой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы. Врете, подлецы: он и мал и мерзок не так, как вы — иначе».

Конечно, каждый автор вправе иметь свою точку зрения. Но следует иметь в виду и читателей. А как раз в этом отношении еще одним и особенно неизвинительным недостатком книги Вересае­ва является то, что, приводя свои выдержки, он ограничивается только ссылкой на то, откуда каждая из них взята. А является ли она «достоверной» или относится к категории дымаичада — сплетен, слухов, легенд, — совершенно умалчивает. Тем самым ре­шать этот вопрос предоставлено автором той, очень широкой и, конечно, в большинстве своем менее искушенной, чем он, читате­льской аудитории, которую привлекла к себе — именем известного писателя и его заманчивым обещанием впервые показать в ней Пушкина, как «живого человека», а не «иконописный лик», — его книга. А получая вместо «живого» Пушкина вересаевскую — дву­планную — модель, она, как и сам автор, разочаровывается в своих привычных (якобы традиционно навязываемых, а на самом деле «иллюзорных») представлениях о величайшем национально-на­родном писателе, родоначальнике всей последующей русской классической литературы.

Просчеты (мягко говоря) того принципа, который, не способ­ствуя установлению истины, а, наоборот, удаляя от нее, был поло­жен Вересаевым в методологическую основу его первого труда о Пушкине, особенно рельефно дали себя знать в его втором труде — «Спутники Пушкина». Положив в основу ее все тот же собранный и систематизированный им свод свидетельств современников, Ве­ресаев здесь, выступая уже полностью как писатель, набрасывает целую галерею сжатых портретов-характеристик этих современ­ников, в большинстве своем находившихся в непосредственном общении с Пушкиным. Справедливость требует сказать, что по обилию собранного материала и по живости изложения этот двух­томник Вересаева и полезен, и читается с немалым интересом. Но и здесь намеренный отказ автора от критического подхода к при­влекаемым материалам привел к не менее, а порой даже более тяж­ким последствиям.

Едва ли не самое большое место отведено им в нем Н. Н. Пуш­киной. Но именно тут-то указанные просчеты, точнее (в данном случае это нельзя прямо не сказать) пороки, проявляются с наибо­льшей выпуклостью и силой. В резко отрицательной ее характери­стике автор, пожалуй, больше, чем где-либо, следует Щеголеву как своему «классическому» образцу. Но, к великому сожалению, «уче­ник» в данном случае превзошел «учителя». В рисуемом им образе Гончаровой-Пушкиной-Ланской он не находит ни одной сколько-нибудь положительной черты. Даже то, как мучительно пережива­ла она смертельное ранение мужа, Вересаев склонен, подходя к этому уже как врач, приписывать крайнему эгоизму ее натуры. А результатом и апогеем такого — сплошь отрицательного — отноше­ния является выдвинутая им версия истории и, главное, подопле­ки второго ее замужества. Из монографии Щеголева он заимство­вал рассказ иностранца де Кюльтюра о беседе с некоей велико­светской дамой, поведавшей ему о многочисленных любовных по­хождениях императора Николая I, который, получив от очередно­го предмета своих вожделений то, чего добивался, устраивал с по­мощью близких ему людей этой женщине брак, обеспечивая изб­раннику последующую блестящую карьеру, к полному удовольст­вию и его самого, и всех его близких. Именно в духе собеседницы де Кюльтюра объясняет Вересаев и приводимый им «целый ряд странностей», имевших место при выходе Пушкиной замуж за ге­нерала П. П. Ланского. А устанавливая между всеми этими «стран­ностями» очень на первый взгляд и логически и исторически убе­дительную причинно-следственную связь, автор сперва подводит читателей к выводу, а в конечном счете и сам прямо утверждает, что между Пушкиной и царем были близкие отношения, и «покла­дистый» Ланской как раз стал тем избранником, который охотно пошел на то, чтобы результат этих «очень нежных отношений... покрыть браком» с ней.

Однако на деле это искусно воздвигнутое здание оказывается построенным на песке. Все перечисленные его зодчим «странно­сти» взяты им, прямо со ссылкой на первоисточник, из воспомина­ний Араповой (кстати, Вересаев считает ее не крестной, а родной дочерью Пушкиной и царя, что, судя по ее воспоминаниям, она и сама была бы не прочь подсказать читателям). Он словно забыл, что в этой же своей книге неоднократно объявляет их насквозь «лживыми», а в главке-портрете, посвященном Наталье Николаевне, прямо пишет, что в сообщениях Араповой «нельзя верить ни одному слову».

Помимо воспоминаний Араповой Вересаев в доказательство истинности своей версии опирается еще на два «сообщения». Пер­вое из них основано на действительном факте. В связи с юбилеем лейб-гвардии конного полка, шефом которого был Николай I, командир его, Ланской, решил поднести ему альбом с портретами офицеров полка, а царь пожелал, чтобы в нем был помещен, поми­мо самого Ланского, и портрет его жены. Альбом сохранился, и оба эти портрета Ланских воспроизводятся в данной книге.



Во втором сообщении (запись пушкиниста Якушкина со слов очевид­ца) тоже идет речь об ее портрете. В середине прошлого века в Московский Исторический музей пришел неизвестный человек и предложил приобрести у него золотые часы с вензелем Николая I, запросив за них огромную по тому времени цену — две тысячи руб­лей. Когда это вызвало удивление, он открыл вторую секретную заднюю крышку, в которую был вделан миниатюрный портрет На­тальи Николаевны, присовокупив к этому достаточно фантастиче­ский рассказ о том, как часы к нему попали. Неизвестному было сказано, что о его предложении надо подумать и посоветоваться, и предложили зайти еще раз, после чего он бесследно исчез, а что стало с часами и куда они делись, до сих пор остается неведомым. Скорее всего часы были ловкой подделкой в расчете, что на такое сенсационное предложение клюнут и сразу же — сгоряча — согла­сятся за любую цену их приобрести. А что касается полкового аль­бома, то и это поддается очень простому объяснению. Мы знаем, что Николай, который еще при жизни Пушкина не был равноду­шен к прелестям и обаянию его жены, хотел, по словам самого поэ­та, украсить свои балы и приемы присутствием этой красавицы из красавиц. Через несколько лет после смерти поэта он, как и восхи­щавшаяся ею императрица, снова пригласил ее бывать при дворе. Захотел царь украсить ее портретом и юбилейный альбом.

Тем труднее понять, как мог автор «Спутников Пушкина» на та­ком зыбком основании выдвинуть — и не как рабочую гипотезу, а как непреложную истину — свою версию, будучи, видимо, столь увлечен ею, что даже не заметил того, что должно было бы его на­сторожить и предостеречь. Ведь, повествуя обо всем этом, да к то­му же в столь неприятно режущем ухо развязно-игривом тоне, он буквально повторял — притом уже в неприкрытом виде — те наме­ки, которые содержались в грязном и гнусном анонимном паскви­ле 1836 года. Только там они делались в отношении жены Пушки­на, а здесь — его вдовы.

Обо всем только что мною сказанном тяжело и больно писать. Можно вполне понять авторов книги, которые, не найдя в изучен­ном ими материале ничего подтверждающего версию Вересаева, а, наоборот, многое такое, что ей прямо противостоит, решили со­всем этого не касаться. Но книги Вересаева до сих пор пользуются очень большой популярностью, а в данном случае и мое умолчание могло бы быть сочтено за знак согласия. Вот почему я счел необхо­димым и упомянуть о содержании вересаевской версии, на кото­рую к тому же склонны были поддаться некоторые пушкинисты, и подвергнуть ее объективному критическому рассмотрению.

Примечательно, что, давая свою резчайшую оценку личности жены поэта, Вересаев одновременно ссылался на крайнюю ску­дость материала, на котором она основана: «Мы, в сущности, зна­ем очень мало о Наталье Николаевне и ее взаимоотношениях с му­жем, не имеем никакого представления об ее характере, нам неиз­вестны силы, которыми она властвовала над мужем и заставляла его исполнять свои хотения». И еще примечательнее, что это «ре­шительное» незнание внутреннего мира Натальи Николаевны, ее переживаний он объяснял (в устах автора книги «Пушкин в жиз­ни» это было начавшимся пересмотром ее методологических по­зиций) почти полным отсутствием писем: «До нас дошло всего два-три письма Натальи Николаевны чисто делового характера и уже послепушкинской поры ее жизни».

Из этого признания Вересаева становится особенно очевид­ным то огромное значение, какое имела находка в гончаровском ар­хиве большого числа писем Натальи Николаевны и ее сестер. В книге «Вокруг Пушкина» мы смогли познакомиться, помимо всего лишь трех писем жены поэта, известных автору «Спутников Пуш­кина», еще с четырнадцатью письмами ее самой и сорока четырьмя письмами сестер Екатерины и Александры.

Правда, чтение этих писем словно бы может несколько разоча­ровать. Снова и снова настойчиво повторяются чуть ли не во всех них, как бы лейтмотивом, просьбы к старшему брату — главе про­мышленного гончаровского дела — присылать полагавшиеся им от него деньги. Но это было связано с крайне тяжелым материальным положением семьи, сперва обладавшей очень крупным, но затем промотанным дедом состоянием, и к этой поре почти разоренной. При этом не следует забывать, что писались письма в условиях того времени, которое Пушкин предельно точно назвал «веком-торга­шом», все сильнее дававшим себя знать разложением поместно-феодальных и развитием новых — буржуазных общественных отноше­ний. Напомню, что и в рабочих тетрадях самого Пушкина, который очень горько переживал необходимость «торговать» своими стиха­ми, но понимал, что без этого он не может предаваться своему глав­ному и бесконечно дорогому для него делу — литературному творче­ству, не завися от покровительства царского двора и вельмож-меценатов («без денег и свободы нет»), мы тоже часто встречаем, наряду с записями новых произведений, колонки цифр — подсчетов стихо­творных строк и т. п. и соответственно получаемой за это платы.

Но указанное впечатление может возникнуть лишь при пер­вом — беглом — просмотре писем. На самом деле содержание их этим отнюдь не ограничивается. Все три сестры подробно и очень откровенно рассказывают брату о своей жизни, быте, занятиях, делятся с ним мыслями и чувствами, радостями и огорчениями, мечтами, надеждами, разочарованиями, то есть открывают воз­можность узнать и понять то, что Вересаеву, как мы видели, было совершенно недоступно, и тем самым составить необходимое представление о личности каждой из сестер, их характерах, войти в их душевный мир.

И, располагая теперь таким материалом, внимательнейше — без предвзятости — вдумываясь в эти внутренние миры, со все нарастающей симпатией вживаясь в них, И. Ободовская и М. Де­ментьев убедились, что те прочно сложившиеся и пренебрежите­льно высокомерные суждения о них, прежде всего и в особенности о жене поэта, вызывавшие столь недоброжелательное, а порой и резко неприязненное и даже прямо враждебное к ним отноше­ние, явно не соответствовали действительности. А это-то и побу­дило авторов книги мужественно пойти наперекор столь, каза­лось, проверенной временем и так авторитетно все сильнее и тверже укреплявшейся традиции и более того — вступить в откры­тую борьбу с ней — стать (как пушкинским языком я писал в сопро­водительной статье «Погибельное счастье» в книге «Вокруг Пуш­кина») защитниками тени. И эта поставленная перед собой высокая цель, ставшая пафосом их книги, явилась, безусловно (это чувствуешь при чтении ее), чем-то большим, чем просто исследо­вательский порыв, оказалась — не боюсь употребить это слово — своего рода нравственным подвигом.

И особенно приложимо это слово к радикальному пересмотру ими традиционно-закосневшего отношения к жене Пушкина. А это было и очень своевременно, и крайне необходимо. Ведь со стра­ниц монографии Щеголева и особенно книг Вересаева подсказан­ные ими образы сестер Натальи Николаевны и в особенности ее самой сошли на театральные подмостки в многочисленных пьесах на данный сюжет, попали в повести, романы, в свою очередь еще более насаждая и укрепляя превратные о них представления в умах и сердцах зрителей и читателей. До последних степеней стра­стной неприязни и прямо-таки ожесточенного презрения это до­шло в работах и высказываниях таких талантливейших женщин-поэтов, как Анна Ахматова и Марина Цветаева.

С естественным, свойственным едва ли не всем новаторам увлечением своими открытиями авторы допускали подчас боль­шие или меньшие преувеличения (о чем я тоже говорил в сопрово­дительной статье к книге «Вокруг Пушкина», необходимость кото­рой, как и данной статьи, продиктована стремлением к максималь­ному — в меру сил и возможностей — приближению к истине, какой бы эта истина ни являлась). Но в целом книга «Вокруг Пушкина» поставленной главной цели достигла — начала совершать несо­мненный поворот в отношении к той, которая была в течение всей жизни поэта бесконечно ему дорогим и самым близким суще­ством и защищать которую он — уже прямо — завещал перед самой смертью своим друзьям. Причем защита жены Пушкина уже явля­лась по существу — дальше мы в этом убедимся — защитой и «оклеветанного молвой» ее мужа, самого поэта. В значительной степени удалось авторам сделать то же — вместо традиционно сложивших­ся масок, своего рода театральных амплуа, явить живые лица сес­тер, которые были очень близки Наталье Николаевне, горячо лю­бимы ею и — каждая по своему — вошли (точнее — были введены ею) в историю последних лет жизни Пушкина.

Но тем не менее авторы книги «Вокруг Пушкина» не считали, что решение задачи и вытекающей из нее «сверхзадачи» — основ­ной цели, которую они перед собой поставили, полностью ими до­стигнуто. В процессе работы над первой книгой и по ее результа­там они смогли полностью оценить, какое исключительное значение имеют именно письма (тоже, подобно свидетельствам совре­менников, требующие к себе научно-критического подхода) как важнейшие историко-психологические документы, о чем хорошо словами А. И. Герцена, взятыми ими в качестве эпиграфа к данной книге, сказали. Мало того, все более знакомясь с обильнейшей ли­тературой о Пушкине и его окружении, они убедились, что в защи­те нуждается «тень» не только жены поэта, но (и даже еще в боль­шей степени) его вдовы. И они энергично взялись за дальнейшие архивные разыскания, которые снова принесли новые и очень ценные плоды. Ведь число найденных ими в гончаровском архиве писем Натальи Николаевны — сколь бы ни оказалась значительна эта находка — все же было относительно невелико. И вот в архиве Араповой, тоже, по-видимому, совсем не тронутом исследователя­ми, за разработку которого они взялись, обнаружился настоящий клад; в нем оказалось очень большое число писем Натальи Никола­евны, подавляющая часть которых была адресована ее второму му­жу, П. П. Ланскому, и которые в наиболее существенных и харак­терных извлечениях из них публикуются в настоящей книге. Най­дено было также в архиве Гончаровых и еще немало неизвестных писем Натальи Николаевны, ее сестер, Геккернов и Фризенгофов.

Находки эти дали возможность в значительной степени запол­нить в обширнейшей Пушкиниане еще одно имевшееся в ней «бе­лое пятно». О том, как сложились последующие судьбы и жизнен­ные пути вдовы поэта и ее сестер, мы знали лишь в самых общих чертах. Вследствие предвзято-пренебрежительного отношения к ним, никто этими вопросами попросту не интересовался, а теперь, обладая столь обширным эпистолярным материалом и дополняя его некоторыми все же имевшимися источниками, авторы смогли написать, подобно первой вересаевской книге, построившей свое­образную биографию Пушкина на свидетельствах современников, историю последующей жизни Натальи Николаевны и ее сестер — тоже «биографии» их, но построенные на гораздо более надежном материале — на их письмах.

И конечно, центральное место во всех отношениях занимают являющиеся подлинной жемчужиной книги письма Натальи Нико­лаевны к Ланскому, которые, как я сейчас это укажу и, как я уве­рен, в этом убедятся читатели, в какой-то, пусть, понятно, отнюдь не полной мере компенсируют утрату ее писем к Пушкину, все по­пытки найти которые до сих пор оказались безуспешными.

При чтении этих интимных писем к мужу любящей и, как это очевидно из них (письма Ланского к Наталье Николаевне до нас, к сожалению, не дошли), крепко любимой им жены не может не воз­никнуть чувства и горечи, и глубокой печали. Ведь они адресованы не к Пушкину. Но этот (повторяю, столь естественный) эмоциона­льный настрой следует во имя самого же Пушкина преодолеть. И помогает здесь нам светлый, как ясный солнечный день, исполнен­ный предельной самозабвенной сердечности, глубоко мудрый в понимании и приятии законов природы и человеческого бытия Разум поэта.

Начиная почти сразу же после брака Пушкина с Н. Н. Гончаро­вой, все разраставшейся семье его в материальном отношении жи­лось нелегко. Свое обещание матери невесты, что сделает все, что­бы его жена могла блистать в великосветском обществе и при дво­ре, поэт сдержал. Но это пришлось оплачивать очень дорогой це­ной. Жалования, которое он получал, когда снова был принят Ни­колаем I на службу с поручением заняться написанием истории Петра Великого, далеко не хватало. А литературный заработок — главный источник материального существования — был уже дале­ко не тем, что в 20-е годы.

Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторгов и похвал пройдет минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной... —

писал Пушкин в 1830 году («Поэту»), А во все последующие годы этот суд и смех звучали все громче и развязнее. Свой призыв-завет к поэту, в данном случае явно обращенный прежде всего к самому себе, он продолжал замечательными по их глубочайшей — про­граммной — значительности строками:

 ...Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.

Не приспосабливаться ко вкусам и требованиям «толпы холод­ной», а осознанно и целенаправленно свершать сужденный твор­ческими силами, которые он в себе ощущал, благородный подвиг — закладывать основы русского национального искусства слова. Это и была та свободная дорога, по которой следом за ним пошли все творцы русской национальной классики и которая столь стремительно им прокладывалась, уводила его от вчерашне­го (поэт-романтик, творчество которого как раз и было источни­ком восторгов и похвал, и в связи с этим — добавлю — не бывало крупных литературных заработков) и даже сегодняшнего дня все дальше и дальше вперед — в будущее; дорога, на которой поэт встречал все меньше понимания у подавляющего большинства со­временников. «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать», — писал Пушкин в период ссылки в Михайловское. А чем более «непродажна» было его вдохновенье, тем меньше давали дохода рукописи. Отсюда — неизбежные в таких условиях — долги, правительственные ссуды в счет последующего жалованья и т. п. все более угрожающе росли. Естественно, это заставляло его все чаще и все мучительнее задумываться о будущем жены и детей. Что может случиться с ними, если его вдруг не станет. Очень жестоки­ми, но отвечающими положению вещей словами писал он об этом еще в 1833 году брату жены, которой было в это время всего лишь двадцать один год: «Если я умру, жена окажется на улице, а дети в нищете». Эти все более тревожившие его мысли достигли послед­него предела, когда на смертном одре (Арендт сразу же по решите­льной его просьбе «не скрыл», что рана смертельна) к невыноси­мым физическим мукам, которые он всячески старался скрыть от жены, прибавились и мучения нравственные. Предельным напря­жением всех своих телесных и духовных сил Пушкин делал все воз­можное, чтобы справиться и с тем, и с другим. «Меня не так легко свалить с ног», — писал он в 1831 году, узнав о неожиданной и без­временной смерти Дельвига, пережитой им тяжелее, чем все быв­шие до того потери. И вот он был свален с ног, но и тут оставался несломленным. Арендт говорил, что за время своей долголетней практики и на полях сражений, и в мирное время он был свидете­лем многих тяжких умираний, но такого мужества, которое было проявлено Пушкиным, видеть ему не приходилось.

В том же письме к Н. И. Гончаровой, в котором Пушкин благо­дарил ее за наконец-то полученное согласие на брак с дочерью, он одновременно и столь же до удивительного откровенно, сколь проницательно, как бы провидя, что лет через пять действительно произойдет (увлечение ее Дантесом), делился своими мрачными мыслями о будущих отношениях его, все более стареющего, со все более расцветающей красавицей женой. Тогда он писал о невыно­симости этих мыслей-предчувствий, о невозможности с этим при­мириться. («Я готов умереть за нее, но умереть, чтобы оставить ее блестящей вдовой, вольной на другой день выбрать себе нового мужа, — эта мысль для меня ад».)

Но теперь, умирая, он полностью отрешался от себя — думал то­лько о ней, двадцатичетырехлетней красавице с четырьмя крошка­ми-детьми, которых всей силой своей отцовской нежности горячо любил (старшей, «Машке», не было пяти лет, последнему ребенку, Наташе, всего лишь восемь месяцев), оставшейся без него с огром­ными долгами и без всяких средств к существованию. И Пушкин дал ей свой последний совет — завет уехать в деревню, выдержать двух­летний траур, а затем найти достойного ее человека и выйти за него замуж. Поэт писал ей еще в дожениховский период: «Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам Бог любимой быть другим» (я глубоко убежден, что стихотворение «Я вас любил...» обращено именно к ней, но если бы даже мне неоспоримо доказали, чего пока нет, что оно обращено к Олениной, ничего не изменилось бы в том душевном порыве, том музыкальном ключе, в котором сложились его последние строки). И конечно, давая этот свой мудрый и доб­рый наказ, Пушкин не толкал жену на новый брак по расчету. Всем своим существом он желал ей большого личного счастья — брака по сердечной привязанности, взаимной любви обоих супругов.

В этой связи приобретает особый смысл употребленный Пуш­киным эпитет — найти достойного человека. Ведь Наталья Ни­колаевна только что очень было увлеклась (как предугадывал, на­ходя это вполне естественным, Пушкин), но увлеклась морально, а, как показало дальнейшее, и во всех отношениях человеком недостойным, поведение которого в преддуэльные месяцы на­глядно убедило в этом поэта. С избытком подтвердилось это всей последующей жизнью и деятельностью ловкого карьериста барона Дантеса-Геккерна, об общественно грязном поведении которого мы уже знали по отзывам Виктора Гюго и Карла Маркса. А из обна­руженных в гончаровском архиве и публикуемых в данной книге писем обоих Геккернов («отца» и его приемного «сынка») читате­ли увидят, что столь же позорно-недостойно проявлял он себя и в супружеских отношениях.

И Пушкин сумел неопровержимо убедить в этом жену, дав ей са­мой возможность воочию увидеть в сложившейся — после получе­ния анонимного пасквиля и бурной реакции на него поэта — слож­нейшей и личной, и общественной ситуации всю низость поведе­ния того, кем, поверив в «возвышенность» его чувства к ней, она так увлеклась, и кто ради карьеры и денег оказался способен пойти на все — пожертвовать и своей честью, и предметом своей столь «великой страсти»: согласился во избежание дуэли на брак со стар­шей сестрой ее, Екатериной Гончаровой, а затем, чтобы оправдать себя в глазах света, не только прибег ко всяческой лжи и клевете, но и возобновил ставшие после такого брака вдвойне преступны­ми, и намеренно (во имя целей своего приемного «отца»), и нагло-циничные — на глазах у всех — любовные домогательства в отноше­нии породненной с ним этим браком (сделавшейся его bell soeur) жены поэта, неизбежно (к чему он и стремился) повлекшие за со­бой трагическую развязку. «Я заставил вашего сына, — писал Пуш­кин в преддуэльном письме Геккерну, в котором в крайне резкой — уже без всяких этикетных условностей — форме вывел напоказ все его гнусное поведение, — играть роль столь жалкую, что моя жена, удивленная такой трусостью и пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство (emotion), которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в презрении са­мом спокойном и отвращении, вполне заслуженном».

Да, от увлечения таким человеком Наталья Николаевна навсег­да освободилась. Но трагедия от этого не стала менее трагичной.

Политические враги Пушкина — реакционная придворная кли­ка — после провала гнусной затеи с анонимным пасквилем, кото­рую Геккерн считал решающим ударом, долженствующим погу­бить поэта, судя по всему, если не в порядке прямого сговора (это было бы слишком неосторожно), то молчаливо (на столь зна­комом Геккерну «дипломатическом» языке) решились пойти на действительно последнее средство: его физическое уничтожение. Исполнителями, естественно, должна была стать все та же чета Геккернов, для которых это тоже являлось единственно надеж­ным средством самозащиты.

Направляющую, своего рода «режиссерскую» роль, несомнен­но, сыграл здесь смертельно напуганный дошедшими до него еще до пушкинского письма (в этом сомневаться не приходится) угро­зами поэта разоблачить «грязное дело» с пасквилем и тем опозорить его в глазах обоих (и русского, и голландского) дворов, Геккерн, составивший, очевидно, и план единственной возможности «легально» уничтожить своего врага — дуэли с ним, хотя и связан­ный, естественно, с известным риском для «сына» (он был опыт­нейшим стрелком, но Пушкин, как было известно и как он это и до­казал по ходу дуэли, стрелял также очень метко). Но в сложивших­ся условиях иной альтернативы не было.

Много позже Дантес прямо уверял В. Д. Давыдова (сына близ­кого друга Пушкина, знаменитого поэта-партизана Дениса Давы­дова), который случайно встретился с ним в Париже, что «и по­мышления не имел погубить Пушкина», а «вышел на поединок единственно по требованию усыновившего его барона Геккерна, кровно оскорбленного Пушкиным». Верить «добрым» намерени­ям Дантеса из всего, что мы о нем знаем, никак нельзя.

«Так называемый (слова Пушкина) сын» взвалил вину на «от­ца», стремясь выгородить себя — оправдаться перед уже наступив­шей к этому времени — почти полвека спустя после случившего­ся — историей. Деталь, столь характерная для натуры Дантеса. Да и уговорить его послать вызов Пушкину, как ранее Геккерн угово­рил сделать предложение Екатерине Гончаровой, было нетрудно. Предназначенный Геккерном «легальный» убийца, пришедший в ярость от вынужденного брака и распространявшихся в обществе слухов о его «трусости», с готовностью пошел на это. В свете толь­ко что сказанного делается вполне понятным последовавшее после женитьбы и удивившее столь многих вызывающе провокаци­онное, нарочито и грубо компрометирующее Наталью Николаев­ну поведение Дантеса. А «папаша» в свою очередь, дабы избежать при благоприятном для Дантеса исходе спровоцированной ими обоими дуэли (убийство поэта) возможных для него нежела­тельных последствий (недовольство царя, негодование близких к Пушкину лиц), заручился прямым «благословением» на нее близ­кого к клике и пользовавшегося особым авторитетом в придворно-светских кругах в качестве непререкаемого знатока в деле «аристо­кратической чести» двоюродного дяди Натальи Николаевны, отца одного из злейших врагов Пушкина Идалии Полетики и «друга» обоих Геккернов графа Г. А. Строганова. «Отец» показал ему пуш­кинское письмо, и тот прямо заявил, что подобное оскорбление может быть смыто только кровью.

«Я готов умереть за нее», — писал, как уже упомянуто, Пушкин еще в период своего жениховства. И теперь в период расцвета всех своих сил, неутоленной жажды бытия и творчества («О, нет, мне жизнь не надоела. Я жить люблю, и жить хочу... Что в смерти доброго?» — строки одного из его стихотворных набросков 30-х годов, которые, кстати, могут служить лучшим опровержением при­веденной выше клеветы Геккерна на убитого ими Пушкина) он до­казал это на деле.

«Невольник чести» — этими, пушкинскими же, словами назвал Лермонтов поэта в своем гениальном стихотворении — он запла­тил за свою честь и честь жены самой дорогой, не сравнимой ни с какими земными сокровищами ценой — своей жизнью.

Знаем мы и то, каких нечеловеческих страданий — здесь ска­залась вся сила и глубина чувства Натальи Николаевны к мужу и от­цу ее осиротевших детей — ей это стоило. И вдова поэта свято со­блюла пророческий наказ, предсмертный, исполненный величай­шей любви и предельного самоотвержения завет навсегда от нее уходящего мужа.

«На улице» она с детьми, правда, не оказалась. Смерть Пушки­на сразу же подтвердила, как прав был автор стихов о памятнике нерукотворном, предрекая, что «долго будет любезен» народу как певец, восславивший свободу и призывавший к прощению царем борцов за нее — декабристов. Все увеличивавшиеся толпы народа, именно народа, всех (за исключением великосветской и при­дворной знати) слоев столичного общества, запрудивших улицу перед домом поэта в часы предсмертных его страданий и пришед­ших затем навсегда проститься с ним, поразили и, больше того, устрашили правящую верхушку. И это была не только политиче­ская демонстрация (чем пугали царя Бенкендорф и другие) — это было стихийным (вопреки толкам критики 30-х годов о полном па­дении его литературного дара) осознанием гибели Пушкина как национального бедствия — непоправимой и тягчайшей народной утраты. Николай I возложил на правительство уплату всех долгов умершего, назначил пенсии и вдове поэта, и их детям, издание в пользу семьи многотомного собрания его сочинений. Объектив­но, чем бы ни вызывались все эти «милости», о которых сразу же пошли сочувственные и даже восторженные толки, он, несомнен­но, пришел на помощь Наталье Николаевне, и она, видимо, навсег­да осталась ему за это признательна.

Но чтобы поддерживать прежний уровень жизни, созданный для нее Пушкиным, этого было недостаточно. И временами (мы тоже узнаем об этом из публикуемых в книге ее писем) в затянув­шийся надолго период вдовства (претендентов на ее руку было не­мало, но достойного не было) ей жилось очень нелегко. И только в 1844 году — семь лет спустя после кончины мужа — она об­рела такого человека в ровеснике Пушкина, генерале П. П. Лан­ском. «Он хороший человек», — писал примерно год спустя после второго замужества Натальи Николаевны близкий к ее дому П. А. Плетнев (письмо 1845 г.). «Муж ее добрый человек и добр не только к ней, но и к ее детям», — сообщал Вяземский А. И. Тургене­ву. Объективности этих совпадающих отзывов двух ближайших друзей Пушкина тем больше можно доверять, что у каждого из них были свои поводы относиться к избраннику Натальи Николаевны не слишком доброжелательно.

И действительно, второй брачный союз Натальи Николаевны соответствовал тому, что так искренно и так нежно желал своей «женке» уходящий от нее навсегда Пушкин. В ничем, по-видимому, не омрачавшемся втором своем замужестве она прожила с Ланским до самой смерти в 1863 году, то есть целых девятнадцать лет; имела от него троих детей, которые прибавились к четырем детям Пушкина, что не отпугнуло Ланского (как отпугнуло некото­рых других претендентов), судя по всему, от начала и до конца от­носившегося к ним как к равноправным членам своей большой се­мьи. Тень Пушкина могла быть спокойна. Его вдова и мать его четырех детей устроила свою и их дальнейшую жизнь именно так, как столь самоотверженно и добро он того желал.

И вот, если в свете всего только что сказанного мы снова пере­чтем публикуемые авторами книги письма Натальи Николаевны к ее второму мужу, нам откроется еще один, более драгоценный, чем сама находка этих писем, клад. С помощью их и привлечения дру­гих дошедших до нас источников, к сожалению, крайне немного­численных, авторы смогли рассказать о всем дальнейшем ходе жизни вдовы поэта. Правда, не все периоды ее удалось осветить (это зависело порой от отсутствия или крайней недостаточности необходимых для этого, прежде всего, эпистолярных материалов) с одинаковой полнотой. Помимо того многие письма ее к Ланско­му отличаются очень большим объемом. Сама она называла их пи­сьмами-дневниками, в которых подробно — изо дня в день — рас­сказывала мужу, часто бывавшему в длительных служебных отлуч­ках, о своей домашней жизни, быте, занятиях, встречах, выездах, приемах. Тем, конечно, это интереснее. Однако в силу условий данного издания оказалось возможным полностью опубликовать лишь некоторые из них. Остальные пришлось дать в отдельных, как считают авторы, наиболее существенных выдержках. Надо надеяться, что в дальнейшем, следуя и развивая их почин, будет сде­лана и полная их научная (не только в переводах на русский язык, но и в подлинниках — по-французски) публикация.

Но уже и эти извлечения дают очень многое — открывают воз­можность проникнуть в сокрытый для нас доселе внутренний мир той, чью натуру, чей душевный склад, облик Пушкин, как мы зна­ем, считал еще прекраснее, чем ее поразительная, ни с кем и ни с чем не сравнимая внешняя красота, особую прелесть которой, как это поэт почувствовал и оценил с первой же встречи с ней, за­ключалась в том, что Гете, завершая свой шестидесятилетний труд над «Фаустом», в эпилоге к нему назвал «вечной женственностью» (Das Dwig Weiblichkeit), вечно возрождающим человечество и его облагораживающим источником жизни на земле — материнским его лоном.

Олицетворением именно такой женственности был для Гете созданный им, столь очаровавший Фауста и не менее привлекате­льный для его творца, образ Гретхен. Пушкин высочайше оценивал основное и основополагающее творение Гете: «Фауст — есть величайшее создание поэтического духа; он служит представите­лем новейшей поэзии, точно как Илиада служит памятником клас­сической древности». Очень близок и мил был Пушкину и образ Гретхен. Этому «чуду красоты», наделенному наиболее характер­ными чертами гетевской «вечной женственности», отведено вид­ное место в пушкинской «Сцене из «Фауста» (1826). Прозвали ее именем в кругу Пушкина и Вульфов одну очень привлекательную провинциальную девушку (Е. П. Вельяшеву), с которой поэт не раз сталкивался, наезжая в тверские поместья Вульфов. Он какое-то время был даже увлечен ею, но, как говорит пушкинский Моцарт, «не слишком, а слегка», и посвятил ей в 1828 году одно из самых грациозных своих — писанных полувшутку-полувсерьез — любов­ных посланий: «Подъезжая под Ижоры» (1828), в котором набро­сал несколькими словами ее «милые черты»: «Легкий стан, движе­ний стройность, осторожный разговор. Эту скромную спокойность...» Послание было написано в середине января — начале фев­раля 1829 года, 16 октября вспоминает он — тоже полувшутку-полу­всерьез — о Вельяшевой в одном из писем к А. Н. Вульфу («Гретхен хорошеет и час от часу делается невиннее»). А незадолго до этого, в зиму 1828/29 года, Пушкин впервые увидел на одном из москов­ских балов ту, обликом которой сразу же был изумлен и восхищен, как внезапно озарившим все окружающее сиянием прекрасных, возрождающих от ночи и сна к новому дню — дню новой жизни (vita nuova) утренних солнечных лучей («Я полюбил ее, голова у меня закружилась», — вспоминал поэт).

Вересаев, как уже сказано, писал о тех «неизвестных силах», которыми «властвовала» над Пушкиным его жена. Читая выдерж­ки из ее писем, мы понимаем теперь, что это были за силы: они за­ключались в том обаянии вечной женственности, которой так пол­но и щедро, как никто в пестрой галерее многих других велико­светских красавиц той поры, она была одарена и которая еще бо­лее расцвела в годы супружеской жизни с поэтом. «Жена моя пре­лесть, — писал он в августе 1834 года теще, — и чем доле я с ней живу, тем более люблю это милое, чистое, доброе создание, которого я ничем не заслужил перед Богом».

Как видим, эти и подобные им суждения и высказывания Пуш­кина (а он делился ими не только в письмах к ней и о ней) абсолютно противоположны тем, поначалу высокомерно пренебрежитель­ным, или то завистливо, то ревниво недоброжелательным, а в да­льнейшем резко отрицательным и порой неприкрыто враждеб­ным характеристикам и оценкам, которые давали Натали в свет­ском обществе и повторяли, и еще более усиливали, опираясь на них, многие биографы и исследователи Пушкина. Причем это зия­ющее несоответствие пытались объяснить ссылкой на романтиче­ское воображение влюбчивого и «огончарованного» юной краса­вицей поэта и вообще якобы свойственным ему донкихотством («Дон-Кихотом нового рода», хотя и по другому поводу, но весьма характерно назвал еще в период ссылки в Михайловском Пушкина Вяземский) — наклонностью и способностью превращать Альдонсу в Дульцинею. Словно бы поддерживали это и заключительные строки одного давнего любовного послания поэта: «Ах, обмануть меня не трудно!.. Я сам обманываться рад!» («Признание» относит­ся к тому же, что и письмо Вяземского, Михайловскому периоду.)

Но те же выдержки из писем Натальи Николаевны к Ланскому наглядно показывают всю несостоятельность таких объяснений, ибо все существо натуры, а тем самым и тайна прелести этого столь пленившего Пушкина милого, чистого и доброго создания именно т а к в них проступает. Не ограничиваясь письмами как главным источником и в дополнение к ним (письма по самой при­роде своей все же несут на себе ту или иную печать субъективно­сти), авторы, как уже сказано, привлекают и некоторые другие фактические данные, подтверждающие их правдивость и точ­ность. А раз это так, защита жены Пушкина оказывается защи­той его самого — снятием глубоко неверных представлений об его уме и характере.

Пушкин считал сервантовского «Дон-Кихота» одним из вели­чайших явлений мировой литературы. Он даже начал изучать испанский язык, чтобы читать испанскую классику, и особенно Сер­вантеса, в подлинниках (в пушкинских бумагах сохранились от­рывки перевода им — явно в учебных целях — одной из его новелл «Цыганочка»). В полной мере понимал и ценил он и общечелове­ческое значение главного героя главного же произведения Сер­вантеса (романа о гидальго Дон-Кихоте из Ламанча) как широчай­шего художественного обобщения.

Но в натуре самого Пушкина, научившегося к периоду своей зрелости прозорливо, трезво, мудро и мужественно воспринимать и показывать реальную действительность такой, какой она на са­мом деле есть, не создавая иллюзорно-фантастических представле­ний о ней («Для призраков закрыл я вежды», 2-я глава «Евгения Онегина», 1823) и не обманывая ими ни себя, ни других, ничего от «рыцаря печального образа» не было.

В понятном увлечении так полно перед ним раскрывшимся обаятельным душевным обликом Натальи Николаевны авторы в новой книге, так же как и в первой, не избежали иногда некоторых преувеличений. В частности, порой дается недостаточно истори­чески объективная оценка некоторых лиц из ближайшего пушкин­ского окружения, в особенности Вяземского, семьи Карамзиных. Психологически это понятно: на темном фоне тем ярче сияет об­лик жены Пушкина. Но в таком фоне она не нуждается. Материа­лы, собранные и публикуемые в данной книге, говорят, как сейчас увидим, сами за себя.

Прежде всего необходимо подчеркнуть, что Наталья Никола­евна не только, как я уже говорил, полностью осуществила в устройстве последующей судьбы и своей, и детей последнюю волю Пушкина, но и, несмотря на искреннюю и большую супружескую привязанность к Ланскому, сохраняла всю свою жизнь неослабева­ющую память о нем, как бы продолжала все время любовно дер­жать в сердце его живой образ.

Мы знаем по свидетельству очевидцев, какие ни с чем не срав­нимые страдальческие муки испытывала в течение двух суток Наталья Николаевна после того, как верный дядька Пушкина внес на руках смертельно раненого поэта в дом, знаем, как до самой последней минуты не верила, не хотела, не могла верить, что он неизбежно умрет. А когда это сершилось, ее моральные и физические мучения по своей нестерпимой силе явились своего рода параллелью нестерпимым предсмертным мукам самого поэта. «Несчастную жену с большим трудом спасли от безумия, в которое ее, казалось, неудержимо влекло мрачное и горькое отчаяние», - писала одна из блистательнейших представительниц петербургского великосветского общества Д.Ф.Фикельмон, жена австрийского посла, хозяйка вместе с ее матерью, дочерью Кутузова, Е.М.Хитрово, виднейшего политического салона столицы, близкая приятельница Пушкина, относившаяся еще при жизни поэта с несомненной симпатией, хотя тоже несколько свысока, к его молодой красавице жене и со столь же, как видим, сочувствием к постигшему ее страшному горю и состоянию, в которое она была им повергнута. Стоит, кстати, еще раз напомнить, что Вересаев, а затем и Анна Ахматова даже это состояние ставили ей в вину. И здесь они тоже следовали укоренившейся традиции, не только еще больше гиперболизируя ее, но и прямо доводя порой ad absurdum.  «Если она и убита горем, то это будет ни долго, ни глубоко», - писала (одно из характернейших свидетельств полного непонимания натуры Натальи Николаевны современниками) Е.А.Карамзина-мать сыну о вдове поэта всего пять недель спустя после его кончины, добавляя, что «бедный Пушкин» вообще должен был бы выбрать себе жену «более подходящую его уровню». А в том же материнском письме дочь, С.Н.Карамзина, пошла еще дальше, призывая брата «успокоиться» за состояние «Ундины, в которую еще не вдохнули душу»: «Ужас отчаяния, под бременем которого, казалось бы, она должна была пасть, умереть или сойти с ума, всё это оказалось столь незначительным, столь преходящим и теперь уже совершенно утихло!» На самом деле «всё» происходило абсолютно не так.

Прежде всего необходимо - дополнительно к публикуемым материалам - обратить внимание на словно бы небольшую, но очень значительную деталь. Известно, как ненавидел и презирал Пушкин то придворное звание, которым неожиданно наградил его царь, и тот камер-юнкерский мундир, в котором он обязан был появляться на придворных церемониях (за нарушение подчас этого этикета он получал от царя выговоры) и в котором, в случае его смерти, должен был быть положен в гроб. «Умри я сегодня, что с Вами будет? Мало утешения в том, что меня похоронят в полоса­том кафтане, и еще на тесном Петербургском кладбище», — с горь­ким сарказмом писал он жене в 1834 году. Но несмотря на то ужас­ное состояние, в котором находилась его вдова, она настояла, что­бы его положили в гроб в обычном костюме. Никакой демонстра­ции, тем более «политической» (хотя царь — вероятно, по подска­зу того же Бенкендорфа — воспринял это именно так) не было. Это был просто душевный порыв, еще раз свидетельствующий об ее любви и преданности мужу, вызванный стремлением выполнить и это его, может быть, и прямо устно высказывавшееся им, а возмож­но, лишь угадываемое по только что приведенной, но крепко за­помнившейся цитате из давнего письма (и тогда это еще одно подверждение ее тончайшей женственной чуткости) желание мужа не лежать хотя бы мертвым в  «полосатом кафтане».

А года четыре спустя после письма матери и дочери Карамзиных один из ближайших друзей Пушкина П.А.Плетнев призывал бывшего царскосельского лицеиста, встречавшегося с поэтом и ставшего в число первых его биографов, Я.К.Грота: «Не обвиняйте Пушкину. Право, она святее и долее питает меланхолическое чувство, нежели бы сделали это другие» (февраль 1841 г.). Сама Пушкина определяла этот свой душевный настрой точнее, сообщая в одном из писем к Вяземскому, что «чувствует себя смертельно опечаленной». Полностью совпадает с этим сообщение о светской встрече с Натальей Николаевной секретаря неаполитанского посольства графа Паллавичини: «Общество было очаровательно. Госпожа Пушкина, вдова поэта, убитого на дуэли - прекрасна; омраченное тяжелым несчастьем ее лицо неизъяснимо печально». И это - есть основание считать - заметил в ней не один Паллавичини.

Еще об одной ее - и особенно замечательной - светской встрече повествует в своих записках Арапова, ссылаясь на то, что об этом подробно рассказала ей мать. На вечере у Карамзиных, устроенном в честь Лермонтова, накануне его вторичного отъезда в 1841 году в ссылку на Кавказ, вернуться откуда живым ему уже не довелось, присутствовала и Наталья Николаевна. Лермонтов при прежних мимолетных с ней встречах держался с «изысканной веж­ливостью», за которой, однако, угадывалась «предвзятая враждеб­ность». На этот раз он неожиданно подсел к ней, приметив в ней, видимо, то, о чем писала она в эту пору Вяземскому. Между ними завязалась длительная, очень искренняя беседа, в которой поэт по­винился перед ней и вообще излил свою душу, а она проявила в от­вет столько сердечной отзывчивости и такта, что его отношение к ней резко изменилось и приняло самый дружеский характер.

К запискам Араповой авторы относятся с должной критично­стью. Но в отличие как от тех, кто, объявляя ее записки «насквозь лживыми», некритически заимствовал, однако, из них то, что от­вечало его собственным концепциям, так и от тех, кто утверждал, что их просто следует вовсе изъять из научного обращения, они заняли более объективную позицию, считая, что решительно все вы­думать Арапова, обладая обширным архивом матери, едва ли мог­ла. Чтобы правильно решить этот вопрос, требуется тщательней­ший строго научно-критический анализ, явно выходящий за рамки данной книги. Но кое-чем, действительно не вызывающим особых возражений, они все же сочли возможным воспользоваться. А в от­ношении данного рассказа они к тому же имели право опереться на то, что он был принят в лермонтоведении. Причем почин этому был положен не кем иным, как П. Е. Щеголевым в его «Книге о Лермонтове», вышедшей через год после третьего издания «Дуэли и смерти Пушкина». В предисловии к ней Щеголев резко полеми­зирует с методом аналогичного труда Вересаева «Пушкин в жиз­ни». «Нужно ли доказывать, — пишет он, — необходимость чисто исследовательской работы, выражающейся в критике и сопостав­лении показаний современников даже для такого рода книги, как наша, которая предназначается только для чтения и не претендует на научную значимость»? Тем знаменательнее, что данный рассказ Араповой приводится им без всяких замечаний, так сказать, на ве­ру, хотя прямо вступает в противоречие с его концепцией жены поэта. Видимо, в связи с только что опубликованным им раскрыти­ем «тайны» анонимного пасквиля против Пушкина, начало изме­няться и его отрицательное отношение к его жене.

Заключает свой рассказ Арапова тем, что столь продолжитель­ная беседа Натальи Николаевны с Лермонтовым и такая «непонят­ная перемена» в нем «вызвали много толков... потом у Карамзи­ных». Однако никаких прямых подтверждающих данных всему этому до сих пор обнаружить не удалось. По существу, на веру, под­крепляемую лермонтоведческой традицией, принято это и автора­ми книги. Но, как я сейчас укажу, некоторые косвенные данные в подтверждение рассказа Араповой все же можно привести.

В самом деле, типологически рассказ Араповой очень напоми­нает известное письмо Дантеса к Геккерну, в котором тот сообща­ет об очень мучительной для него беседе с Натальей Николаевной и по ходу ее о резкой перемене в разделявшемся им отрицательно-ходовом светском мнении о ней. Она проявила при этом, писал он, столько сердечности, ума, тонкого женского такта, что даже облагородила было его поначалу чисто чувственное влечение. По­мимо того, многие другие (ряд случаев этого рода приводится в книге), неприязненно или прямо враждебно относившиеся к вдо­ве Пушкина, при ближайшем с нею общении, под влиянием обая­ния ее милой, чистой и доброй женственности, которая так беско­нечно дорога была Пушкину, это отношение так же совершенно меняли (отец Пушкина, Е. Вульф-Вревская).

Можно выдвинуть и еще одно предположение, косвенно под­тверждающее возможность того, что рассказ Араповой не просто начисто выдуман ею, а имеет под собой некую фактическую основу. Никаких упоминаний Лермонтовым о встречах с Натальей Нико­лаевной и тем более творческих на них откликов у нас нет. Никак не упоминается о ней и в «Смерти поэта». И все же образ ее, види­мо, отразился в другом лермонтовском произведении, написанном вскоре после ссылки его на Кавказ в том же 1837 году: «Песне про Царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Ка­лашникова». Поединок - кулачный бой - Калашникова с одним из любимцев Ивана Грозного опричником Кирибеевичем, кончив­шийся смертью одного из них, как и некоторые до поразительности схожие детали (например, просьба Калашникова, обращенная перед казнью к Грозному на оставить «своей милостью» его моло­дую вдову и «малых детушек», царем исполненная) слишком напо­минали о январских событиях того же года. «Хотя Лермонтов обра­тился к эпохе Грозного, — пишет И. Л. Андроников, — это его про­изведение прозвучало как современное». Надо думать, именно этим объясняется и его литературная судьба. Цензурный комитет наложил на «Песню...» запрет, а когда стараниями Жуковского уда­лось в 1838 году снять его, она появилась без имени автора (в под­писи стояло лишь «— в») и, вопреки датировке ее Лермонтовым 1837 годом, была — есть все основания полагать — для отвода глаз помечена 1836 годом. Уже в наше время (тридцатые годы) обрати­ли внимание на это сходство и некоторые видные исследователи В. С. Нечаева, М. А. Рыбникова, которые, однако, слишком прямоли­нейно считая, что «Песня...» прямо представляет собой замаскиро­ванное изображение дуэли Пушкина с Дантесом, игнорировали ряд существеннейших отличий, делающих фабульную часть «Пес­ни...» своего рода антифабулой по отношению к реальным событи­ям, в какой-то мере, как мы только что видели, несомненно, ее под­сказавшим. Ведь в «Песне...» не басурман (как это явствует из кон­текста) Кирибеевич, «вскормленный» самым жестоким, наводя­щим на всех ужас пособником грозного царя — Малютой Скурато­вым, убивает происходившего из старого русского купеческого ро­да сына «честнова отца» Степана Парамоновича Калашникова, а наоборот, убит им. И это отличие столь существенно, что едва ли Лермонтов тоже только для отвода глаз пошел на это. Дело, думает­ся, в другом. В период еще не закрывшейся в Лермонтове душевной раны — столь тяжелых и мучительных дум о трагических событиях гибели Пушкина — в его творческом сознании мог возникнуть во­прос, а что произошло бы, если бы не Пушкин погиб от пули Данте­са, а, наоборот, его правое дело восторжествовало и Дантес был бы убит? И что бы ждало тогда самого поэта? На почве этих раздумий и мог возникнуть замысел «Песни...». Если это так, все становится на свое место - и близость «Песни...» к тому, что случилось в жиз­ни, и другой, как бы поправляющий ее - катартический - вариант. Мало того, «Песня...», как бы в дополнение к стихотворению «Смерть поэта», становится тогда еще одним произведением во славу великого русского народного поэта - Пушкина, дифирам­бом, соответственно этому облеченным в форму народной ис­торической песни. Конечно, отсюда никак не следует, что Калаш­ников — это «замаскированный» Пушкин, а жена Калашникова — «замаскированная» Наталья Николаевна. Так примитивно, понят­но, нельзя к этому подходить. Реальные лица и события были пере­ведены Лермонтовым, как это всегда бывает у поэтов подлинных, тем более великих, на язык искусства, подсказанный в данном слу­чае и замыслом, и жанром произведения, полностью перенесенно­го — и по типически обобщенным характерам действующих лип, и в отношении языка и стиля — на исконно национальную почву. Это дало возможность поэту собрать, как в фокусе, в образе купца Ка­лашникова (фольклором, как выяснили исследователи, подсказано само это имя) лучшие черты исконно русского национального ха­рактера, каким он складывался в сознании и самого народа — в его поэтическом творчестве: честность, прямота, доброжелательство, богатырская мощь и тела, и духа, готовность постоять за правду, выйти за поруганную и оклеветанную честь жены «на страшный бой, на последний бой» с ее обидчиком (невольно вспоминаются пушкинские строки о «сердце русских», которого не постиг «див­ный ум» не ведавшего до того поражений захватчика и «тирана» Наполеона, их решимость одолеть дотоле непобедимого или по­гибнуть: «Война по гроб - наш договор»). Именно в плане этого широчайшего и сугубо народного художественного обобщения Пушкин и Калашников действительно совпадают.

Такими же лучшими чертами народно-национального характе­ра наделена и «верная», «честная», «беспорочная», «невинно опо­зоренная» злым опричником на глазах сплетниц-«соседушек» жена Калашникова, Алена Дмитриевна, которая на суровые упреки и уг­розы еще не знавшего, что произошло, мужа отвечает ему: «Не боюся смерти лютыя, Не боюся я людской молвы, А боюсь твоей не­милости». Было ли это отражением доброго уже тогда отношения Лермонтова к вдове Пушкина (если судить по Араповой, не было), или — в отличие от Калашникова — Алена Дмитриевна тоже желан­ный для Лермонтова, но не соответствующий реальности антиоб­раз Натальи Николаевны, сказать трудно. Скорее всего, что «враж­дебного» к ней отношения у него не было («убийцей Пушкина» Лермонтов, который первым понял, кто его истинные убийцы, ее не считал, но он мог разделять уже известную нам точку зрения на нее Карамзиных, в салоне которых очень часто бывал, и где, види­мо, и имели место его предыдущие встречи с вдовой поэта. А когда увидел во время прощального вечера на ее еще более прекрасном лице черты той «смертельной опечаленности», о которой она пи­сала Вяземскому и которая так поразила и пленила Паллавичини, у автора «Смерти Пушкина» и «Песни о купце Калашникове...» вспыхнуло в эту снова для него столь драматическую пору (круше­ние его планов добиться отставки и всецело отдаться своему твор­ческому делу) желание ближе узнать и понять ее. Пока нет прямых подтверждающих данных, факт такой интимной встречи-беседы, явно выходившей из светских этикетных рамок и потому, по-види­мому, даже шокировавшей Карамзиных, вдовы Пушкина с уже при­знанным тогда его наиболее непосредственным литературным «наследником» (слово Белинского) не может считаться окончате­льно доказанным. Но приведенные мною косвенные соображе­ния, считаю, делают это весьма правдоподобным.

Вообще же после возвращения в Петербург Наталья Николаев­на повела очень уединенный образ жизни, не бывала, за исключе­нием салона Карамзиных, который так часто посещала вместе с Пушкиным, ни на светских приемах, ни в театре. В то же время она всячески пыталась окружить себя близкими Пушкину людьми, такими, как П. А. Плетнев, П. А. Вяземский (еще с лицейских пуш­кинских лет бывший его личным и литературным другом, который стал теперь завсегдатаем в ее доме, посетил ее в Михайловском и даже поддался ее женскому обаянию, как говорили, «волочился за ней») и, в особенности, наиболее любимый Пушкиным в послед­ние годы его жизни П. В. Нащокин и его жена. «Пушкина всегда трогает меня своею привязанностью», говоря, «как ценит дружбу ко мне мужа», писал Плетнев тогда же. Повторила она свое горячее желание продолжать самые дружеские отношения с ним и по­сле выхода замуж за Ланского, во время традиционного свадебно­го визита к нему, приехав, однако, не так, как полагалось по этике­ту для новобрачных, не вдвоем, а одна. Плетнев очень обиделся за это на Ланского, не поняв, что со стороны Натальи Николаевны (можно не сомневаться, что именно она проявила здесь инициати­ву) это было подсказано столь присущим ей особым сердечным тактом — опасением, что появление ее — счастливой — вместе с новым — счастливым — супругом может причинить боль другу поэта.

Примерно с такой же, если еще не большей, неохотой, как в свете, Наталья Николаевна снова стала появляться и при дворе, когда император и императрица опять пожелали украсить ее при­сутствием свои балы и приемы; а вовсе уклониться от этого, конеч­но, было немыслимо. Напомню, что и после брака с Пушкиным она, как известно, очень не хотела, и отнюдь не только по робо­сти, как считала ее свекровь, уверяя, что это скоро пройдет, сбли­жения с императорской четой и двором, но силой обстоятельств и стремлением Пушкина ни в чем не лишать свою юную и прекрас­ную «женку» она вынуждена была все же пойти на это. Весьма оживленная, полная развлечений великосветская жизнь, которую вследствие этого ей пришлось повести, ее молодость, преклоне­ние перед ее красотой, блистательные светские и придворные триумфы, бесчисленные поклонники - все это на какое-то время могло вскружить ей голову. Но под влиянием того чуть не разорвавшего ее душу в клочья удара, который на нее внезапно обру­шился в 1837 году и который навсегда оставил на ней свои следы, первоначальные, исконно свойственные ее натуре черты стали проявляться с еще большей силой.

При дворе она стала бывать лишь тогда, когда нельзя было это­го избежать, когда ее специально звали, а по существу, приказыва­ли. Характерен ее ответ одной сугубо великосветской даме, дочери фельдмаршала Салтыкова и матери старшего приятеля Пушкина и позднее Лермонтова, поэта и камергера И. П. Мятлева, которая «требовала», чтобы она присутствовала на панихиде по маленькой великой княжне. Наталья Николаевна решительно отказалась от этого, ссылаясь на то, что не получила никакого специального «приказа». А когда несколько месяцев спустя ей все же не удалось уклониться от присутствия на торжественной панихиде в Петро­павловском соборе по последнему брату царя, Михаилу Павлови­чу, она писала Ланскому: «Рядом со мной все время стояла госпожа Охотникова, которая заливалась слезами, г-жа Ливен сумела вы­жать несколько слезинок. Другие дамы тоже плакали, а я не мог­ла». Привел эту цитату потому, что она очень напоминает, вероят­но, хорошо запомнившуюся одну из народных сцен пушкинского «Бориса Годунова»: согнанные на площадь сторонниками Бориса толпы народа, чтобы слезно умолять его принять царский венец, кроме немногих, «все плачут», да и немногие, кто не может или не хочет плакать — а «надо плакать», — трут глаза луком или, имити­руя слезы, мажут их слюной. Но плакать или хотя бы «выжать не­сколько слезинок» о том, кто (можно с уверенностью сказать, что это стало известно вдове Пушкина) выражал сожаление не об уби­том поэте («Туда ему и дорога»), а об его убийце — разжалованном в солдаты Дантесе, Наталья Николаевна не хотела и не могла.

Но особенно значительны в отношении всего только что при­веденного выдержки из другого ее письма той же поры к Ланско­му, который посмеялся над какими-то высказываниями жены на политические темы: «Ты совершенно прав... этот предмет мне со­вершенно чужд... Я более привыкла к семейной жизни, это про­стое, безыскусственное дело мне ближе, и я надеюсь, что испол­няю его с большим успехом». Да, в «семейной жизни» — в любви и преданности тому, с кем она навсегда перед Богом и людьми соеди­нила свою судьбу, — в радостях материнства она не только находи­ла свое наиболее полное счастье, но считала это выполнением своего долга, того высокого предназначения, которое возложено на женщин законами их природы. С этим было связано и ее глубокое сочувствие тем, кто, оставшись старыми девами, был всего этого лишен. Об этом она, порой споря со вторым мужем, не­однократно писала, объясняя и оправдывая тяжелый характер Александры, которая после вторичного замужества сестры про­должала жить у Ланских, тем, что ее выход замуж так затянулся, прямо угрожая, по понятиям того времени, превратить ее в ста­рую деву. «Нет ничего более печального, чем жизнь старой девы, которая должна безропотно покориться тому, чтобы любить чужих, не своих детей, и придумывать себе иные обязанности, неже­ли те, которые предписывает сама природа, — пишет она мужу и продолжает: - Ты мне называешь многих старых дев, но проникал ли ты в их сердца, знаешь ли ты, через сколько горьких разочаро­ваний они прошли...» В этих словах открывается и еще одна чудес­ная грань душевного строя Натальи Николаевны, объясняющая то обаяние, которое, как уже сказано, при более близком общении с ней испытывали даже те, кто поначалу был ее недругом, — умение так сочувственно-сердечно заглянуть в чужое сердце, успокоить и ободрить его.

Мало того, исключительная любовь к детям, постоянная по­требность материнства — со всеми его не только радостями, но и огорчениями, тревогами, заботами — были характернейшей чер­той ее натуры, тоже отличающей ее от большинства представите­льниц великосветского общества. И это ярко проявилось уже почти с самого начала ее семейной жизни и не ослабевало даже в пе­риод ее наиболее шумных придворно-светских успехов и вспых­нувшего было увлечения Дантесом, вызывая восхищение поэта и непонимание и осуждение этого со стороны ее сестер. «Таша поч­ти не выходит, так как она даже отказалась от балов из-за ее поло­жения, и мы вынуждены выезжать то с той, то с другой дамой», — жалуется в письме к брату 28 января 1835 года Александра Гонча­рова. Отказ от балов был вызван, кстати, тем, о чем Пушкин писал месяцев за шесть до этого в конце марта в письме к Нащокину: «Жена во дворце. Вдруг, смотрю, с нею делается дурно - я увожу ее, и она, приехав домой, выкидывает». «Вот до чего допляса­лись», - записывает он же в дневнике. Из дальнейшего видно, как это глубоко огорчило Наталью Николаевну. А Екатерина Гончаро­ва в связи с этим прямо почти негодует: «Надо тебе сообщить и не­которые наши новости. Прежде всего о самой большой и самой плохой: Таша уже три месяца, как в положении. Бедная, только что освободится и опять за то же принимается» (4 декабря 1835 г.).

После трагической гибели мужа страстная любовь Натальи Ни­колаевны ко всем их осиротевшим детям все нарастала. Причем она хотела, чтобы, потеряв отца совсем еще маленькими, они зна­ли и всегда помнили, что они — дети не второго ее мужа, а именно Пушкина. Этим, несомненно, объясняется то, о чем упоминает в своих записках Арапова и в чем действительно можно ей доверять: несмотря на самые добрые отношения с отчимом, он всегда был для них (это, конечно, установила с самого начала Наталья Нико­лаевна) Петром Петровичем. Любила она и детей от Ланского. Эта ее любовь к детям вообще была широко известна, тем более близ­ким к ней людям. Так, В. А. Нащокина просила ее брать к себе на праздники десятилетнего сына, который учился в Петербурге (На­щокины жили в Москве). «Я рассчитываю взять его в воскресе­нье, — писала Наталья Николаевна Ланскому. — Положительно, мое призвание — быть директрисой детского приюта: Бог посыла­ет мне детей со всех сторон и это мне нисколько не мешает, их ве­селость меня отвлекает и забавляет». Действительно, у Ланских, помимо своих детей, жил племянник ее мужа, Павел Ланской, систематически живал другой ученик училища правоведения, сын се­стры Пушкина, Ольги Сергеевны, Лев Павлищев, к которому На­талья Николаевна к тому же испытывала особенную симпатию. «Горячая голова, добрейшее сердце», — пишет она Ланскому и, как бы объясняя причину своего чувства и не тая этого от второго своего мужа, с предельной искренностью и простодушием добав­ляет: «Вылитый Пушкин».

Это — одно из нагляднейших подтверждений того, каким жи­вым и любимым оставался в памяти сердца самой Натальи Никола­евны образ ее первого мужа. А то, что она так могла говорить об этом Ланскому, бросает еще один ярчайший пучок света не только на ее натуру, но и на характер того, в выборе которого после столь продолжительного вдовства она не ошиблась: нашла в нем заве­щанного Пушкиным д о с т о й н о г о ее человека.

Исключительно выразительна данная здесь Натальей Никола­евной, делающая честь по-женски проницательному уму и по-жен­ски же чуткому сердцу ее самой, характеристика Пушкина: «Горя- чая голова, добрейшее сердце». Эти действительно столь же «про­стые и безыскусственные», как и жизненное призвание, которое она хотела и стремилась осуществлять, слова в высшей степени со­держательны и вместе с тем показывают, как глубоко проникла она и в натуру того, кто был ее первой и оставался навечной любо­вью, — Пушкина-человека, и в отличительнейшую черту его «души в заветной лире» — творчества русского национального гения, ко­торый воистину по природе своей — это, помимо всего остально­го, являлось одной из существеннейших его особенностей — был гением добрым.

Необходимо остановиться и еще на одном эпизоде из жизни Натальи Николаевны, показывающем, как и в самом деле умела она проникать в чужую душу, с каким сочувствием и участием мог­ла не только откликнуться на горе и беду других людей, но, более того, активно помочь из нее выйти. Кроме записок Араповой, до нас дошел, в сущности, всего лишь один и притом совсем неболь­шой (несколько страниц) мемуарный источник, которому (по все­му его содержанию и характеру) в отличие от пресловутых араповских записок вполне можно доверять.

Уже после смерти Николая I, в 1855 году, почти при конце Крымской войны, в Вятку приехала и провела там несколько меся­цев Наталья Николаевна Ланская вместе с мужем, которому было поручено сформировать в этих местах народное ополчение. По до­роге она простудилась (заболели и опухли ноги) и обратилась к считавшемуся лучшим в городе врачу - доктору Н. В. Ионину, со слов которого, дополняя их свидетельствами матери и других об­щих знакомых, рассказывает обо всем этом его дочь, Л. Спасская. Входя в комнату больной, доктор рисовал ее в воображении «са­мыми привлекательными красками», но его постигло разочарова­ние. Ей было тогда около 43 лет (по представлениям того времени возраст уже весьма почтенный), и красота ее уже не представилась ему столь «знаменитой», зато личность, манера обращения с людь­ми этой «сердечной, доброй и ласковой женщины» (слова, как ви­дим, почти совпадающие с тем, что писал о ней Пушкин теще) очень его, как и всех, с кем Наталья Николаевна вступала в это вре­мя в общение, привлекли. Уже такое начало рассказа, столь непо­хожее и даже прямо противоположное воспоминаниям о жене и вдове Пушкина других, как правило, недоброжелательных к ней современников, которые не могли, однако, не признавать ее кра­соты, но отказывали ей во всем остальном, вызывает к нему дове­рие, а по его ходу оно еще более усиливается.

В одном из домов, которые посещала Ланская, ее познакомили с находящимся в Вятке в почти семилетней ссылке самым круп­ным русским писателем-сатириком М. Е. Салтыковым-Щедриным. Она приняла в нем большое участие и, пользуясь столичными свя­зями своими и мужа, добилась его освобождения и возвращения в Петербург. Исследователям Салтыкова-Щедрина был давно изве­стен этот эпизод, который прочно, как непреложный, без всяких комментариев вводился ими в биографию Салтыкова; а пушкини­сты, в силу своих предубежденных взглядов на жену и вдову Пуш­кина, просто — до Ободовской и Дементьева — не обращали на не­го никакого внимания. Между тем этот факт не только должен быть учтен, но и требует — считаю я — очень для нас существенных дополнительных пояснений.

И в данном случае политическая сторона дела, по-видимому, не имела для Н. Н. Ланской особого значения. Но, помимо желания «помочь талантливому молодому человеку», ее толкало на это и еще одно. Особое участие она приняла в Салтыкове, сообщает Спас­ская, «как говорят, в память о покойном своем муже, некогда бывшем в положении, подобном Салтыкову». А то, что это не просто слухи, доказывают выделенные мною слова, кото­рые никто до сих пор не прокомментировал. А ведь действительно положение сосланного молодого Пушкина (сослан в возрасте два­дцати одного года, находился в ссылке шесть лет) и положение Щедрина, сосланного почти в том же возрасте, не только подобны, но и до удивительного схожи. Пушкин вращался в свои доссылочные годы в кругу декабристов, к тайному обществу не принадлежал, но был сослан за свои вольнолюбивые стихи, которые, по существу, делали его задолго до восстания их певцом. Салтыков вращался в кругу петрашевцев, был участником их собраний по пятницам и был сослан за год до того, когда петрашевцы стали переходить в своей тактике на революционные позиции и кружок их был раз­громлен, за то, что писал в их духе - «вредный образ мыслей и па­губное стремление к распространению идей, потрясших уже всю Западную Европу» (слова Николая I). И, как это ни странно, такая «досрочная» ссылка обоих спасла — Пушкина от трагической судь­бы участников восстания 1825 года, Салтыкова — от столь же траги­ческой участи, постигшей Достоевского и ряд других писателей-петрашевцев. Именно этот смысл, очевидно, и вкладывала Наталья Николаевна, когда говорила о подобном положении, а следовательно, была очень хорошо осведомлена — несомненно, со слов Пушкина — об этом одном из самых тягостных для него перио­дов его жизни. А о таком же периоде в жизни Щедрина она, очевид­но, хорошо была осведомлена со слов и самого писателя, и за него хлопотавших вятских друзей. Кстати, к этому общеизвестному фак­ту авторы книги добавляют (на основании ее писем) еще один факт такого же рода. Еще в 1849 году Наталья Николаевна добилась осво­бождения другого молодого человека — Исакова, арестованного бы­ло по обвинению за участие в заговоре петрашевцев.

Все только что сказанное - еще одно и, как видим, убедитель­ное подтверждение достоверности рассказов Спасской. Вполне можем мы поверить и тому, что она рассказывает об особой любви Натальи Николаевны к детям, в частности, к брату и сестре мемуа­ристки. Наталья Николаевна увидела их танцующими на детском вечере, они ей очень понравились, «она стала о них расспраши­вать и, узнавши, что это дети ее доктора, пожелала познакомиться с их матерью и с ними, была чрезвычайно любезна с матерью, хва­лила, ласкала детей и рассказывала ей много о своих детях, причем высказала между прочим, что находит своего сына Григория (ко­торого она называла Гришкою) замечательно похожим, как наруж­ностью, так и характером, на его знаменитого отца». Как видим, это «высказывание» Натальи Николаевны — прямая параллель к ее словам Ланскому о юном Павлищеве. Завершает записи Спасской приводимый ею эпизод (после все­го нам уже известного не приходится сомневаться в его достовер­ности), который воочию свидетельствует, как (после смерти Пуш­кина к этому времени прошло почти двадцать лет) свято Наталья Николаевна продолжала «чтить память его». «Я слышала, что один из дней недели, именно пятницу (день кончины поэта — пятница, 29 января 1837 г.), она предавалась печальным воспоминаниям и целый день ничего не ела». Между тем в одну из пятниц ей при­шлось «непременно быть» вместе с мужем в гостях у одних вятских знакомых — Пащенко, с которыми она особенно близко сошлась (жена Пащенко как раз и просила ее помочь Салтыкову): «Все заметили необыкновенную ее молчаливость, а когда был подан ужин, то вместо того чтобы сесть, как все остальное общество, за стол, она ушла в залу и там ходила взад и вперед до конца ужина. Видя общее недоумение, муж ее потихоньку объяснил причину ее поступка, сначала очень удивившего присутствующих. Этот по­следний рассказ, — добавляет автор, — я слышала от... очевидца - свидетеля происшествия».

Столь решительная и активная помощь в освобождении из ссылки Салтыкова и только что приведенный рассказ — это как бы два заключительных аккорда, замечательно дорисовывающих тот портрет вечно женственной «души» Натальи Николаевны, кото­рый, как мы могли из всего только что сказанного убедиться, в са­мом деле полностью соответствует представлениям о ней Пушки­на, которые ничто не могло в нем поколебать, представлениям, с которыми он сошел в могилу.

Я отвел много места первой части книги, посвященной Ната­лье Николаевне потому, что именно она, естественно, является во всех отношениях особенно ценной и значительной. Но читатели, думаю, прочтут с немалым интересом и две последующие части да­ваемого авторами своего рода триптиха (три сестры), в который композиционно вкладывается вся книга.

Вторая ее часть, посвященная Александрине, правильно от­крывается главой «Опровержение клеветы», в которой авторы, подвергнув тщательному критическому рассмотрению как уже имевшиеся, так и впервые ими привлекаемые новые материалы, доказывают всю неосновательность подхваченной современника­ми и разделявшейся — увы! — столь многими — в том числе и в наши дни — исследователями версии об интимных отношениях ее с Пуш­киным. Стоит добавить к этому и еще одно соображение. Дантес однажды, увидев поэта в великосветском обществе вместе с женой и двумя ее сестрами, смеясь, назвал его «трехбунчужным пашой», из чего следовало, что явился он сюда со своим гаремом. Рассмеял­ся и Пушкин, которому бойкий, веселый, остроумный француз по­началу даже нравился. Действительно, это была довольно невин­ная шутка. Но, думается, именно она снова вспомнилась Дантесу, когда он был так разъярен своими неудачами у Натали и вынужден­ной женитьбой на Екатерине. И он задумал превратить ее в нечто не только серьезное, но по тому времени, несомненно, весьма опасное для Пушкина. По существу, это был своего рода политиче­ский донос на якобы поправшего все божеские и человеческие за­коны «безбожника»-поэта (в чем, как известно, неоднократно и с весьма тяжелыми для него последствиями его обвиняли).

Очень обстоятельно — порой с несколько эмоционально-при­поднятым сочувствием — рассказывается в книге о действительно, но и заслуженно плачевной жизни Екатерины, с таким восторгом и так бездумно и бессердечно порвавшей с родиной, с близкими, связавшей себя навсегда с убийцей мужа ее сестры. Тот «грозный суд», который предрекал виновникам гибели Пушкина Лермонтов (к ним, понятно, фактически в первую очередь принадлежал и «ца­реубийца» Дантес, как назвал его Тютчев), свершился гораздо позднее - в нашу эпоху. Но все же - и совсем неожиданно - «гроз­ный судия» (один из вариантов лермонтовской «Смерти поэта») предстал перед Дантесом совсем рядом - в его же собственной се­мье. Его третья дочь от Екатерины (с самого начала нежеланный ребенок: супруги жаждали сына) Леония-Шарлотта оказалась иск­лючительно одаренной девушкой, живо интересовалась наукой, прошла дома весь курс Политехнического института и в то же время прекрасно овладела (в семье говорили только по-француз­ски) русским языком и была страстной поклонницей пушкинского творчества («Эта девушка была до мозга костей русской... обожала Россию и больше всего на свете Пушкина»! — вспоминал ее брат), а однажды, не вытерпев, осмелилась резко осудить чудовищное зло­деяние — преднамеренное уничтожение великого русского нацио­нального поэта, одного из величайших художественных гениев всех веков и народов, бросив отцу в лицо: «Убийца Пушкина». И это даром ей не прошло: она очутилась в сумасшедшем доме, отку­да никогда уже не вышла. Обо всем этом было известно давно. Но следует досказать то, о чем говорившие и писавшие про это умал­чивали. В дом для умалишенных — можно почти с полной уверен­ностью это утверждать — засадил ее (явление столь характерное для семейных нравов и отношений «века торгаша»), обвинив в эротической пушкиномании — «загробной любви к своему дяде», сам Дантес, едва ли не по совету, а скорее всего, прямо при содей­ствии своего приемного «отца» — «старика» Геккерна.

Нанес смертельную рану Пушкину, причинил тягчайшие стра­дания Наталье Николаевне, мучил мелкими (по сравнению с теми очень большими средствами, которые имел) денежными претен­зиями и требованиями неповинную в этом жену и заморил в доме сумасшедших (из специальных исследований историков-психоло­гов я узнал, в каких ужасных условиях оказывались в то время в та­ких учреждениях туда попавшие) свою дочь. А сам преспокойно дожил до восьмидесяти трех лет (умер в 1895 году). Геккерн окон­чил свои дни одиннадцатью годами ранее, но в еще более почтен­ном возрасте — девяноста трех лет.

Заключаю. Авторами данной книги сделано если, как я уже ука­зывал, и не все, то многое, очень многое. Полагаю, что и она тоже (как и книга «Вокруг Пушкина»), рассчитанная на самые широкие круги читателей, займет заслуженное ею и ей подобающее место в нашей Пушкиниане.

Д. БЛАГОЙ

ВВЕДЕНИЕ

Данная книга, по существу, является продолжением книги «Вокруг Пушкина», вышедшей в свет в 1975 году, а затем вторым изда­нием в 1978 году.

Работая много лет в архивах (ЦГАДА. ИРЛИ, ЦГАЛИ и др.) по исследованию эпистолярного наследия XIX века, связанного с Пушкиным, мы обнаружили письмо самого Пушкина - редчайшая находка, а также большое количество писем жены поэта, ее сес­тер, братьев, родителей и других лиц пушкинского окружения, написанных как при жизни Пушкина, так и после его смерти. Появ­ление этих новых документов позволило по-иному посмотреть на сложившиеся уже представления о некоторых сторонах биогра­фии поэта, и прежде всего касающихся самого близкого ему чело­века — его жены.

Письма эти опровергают неправильные суждения о Наталье Николаевне Пушкиной, основанные главным образом на недосто­верных источниках, многие из которых отражают враждебное от­ношение к Пушкину и его жене некоторых современников. «Зло­словие, — говорит сам Пушкин, — даже без доказательств оставляет почти вечные следы. В светском уложении правдоподобие равня­ется правде, а быть предметом клеветы — унижает нас в собствен­ном мнении». Поразительные слова, как будто сказанные поэтом о самом себе! Клевета, родившаяся в великосветском обществе, преследовала Пушкина и его жену, унижала его достоинство и как великого писателя, и как человека.

Вот эти «почти вечные следы» злословия и правдоподобия, приравненные к правде, и послужили основанием для некоторых исследователей, чтобы нарисовать резко отрицательный образ Натальи Николаевны, а Пушкину инкриминировать преступную связь со свояченицей. Этому в значительной степени способство­вали письма и воспоминания некоторых современников, порой да­же из ближайшего окружения поэта.

Умирая, Пушкин завещал своим друзьям защищать жену от клеветы и сплетен петербургского великосветского общества. Пред­чувствуя, что ее ожидает после его смерти, он говорил: «Она, бед­ная, безвинно терпит и может еще потерпеть во мнении люд­ском». И он оказался прав. «Мнение людское» сумело так оклеве­тать его жену, что в течение многих и многих десятилетий оно почти не подвергалось пересмотру и редкие голоса, пытавшиеся встать на ее защиту, тонули в море осуждения. И если раньше, в преддуэльный период, на Наталью Николаевну клеветали «по всем углам гостиных» и писали пасквили и анонимные письма, то после гибели поэта об этом говорилось и писалось уже открыто. Ее обви­няли в том, что она женщина неумная и ветреная, что ее легкомыс­ленное поведение послужило поводом к дуэли; ее упрекали в беcсердечии, говорили, что горе ее неглубоко, преходяще, что она скоро забудет мужа. В литературе более позднего периода мелька­ли утверждения, что вдова поэта по возвращении в Петербург про­должала вести легкомысленный, светский образ жизни.

Но главное во всем этом то, что до недавнего времени «молча­ли» сама жена Пушкина и ее сестры, и это позволяло приписывать им мысли, чувства и поступки, отраженные в ряде «свидетельств» современников, несомненно, пристрастных и недостоверных. И вот эти немые действующие лица заговорили...

Трудно переоценить значение писем Пушкиной. Четырнад­цать ее писем к старшему брату Дмитрию Николаевичу Гончарову, написанные при жизни Пушкина, вошли в книгу «Вокруг Пушки­на». Но в дальнейшей работе над архивами нами было обнаружено множество важных и интересных ее писем за период вдовства и второго замужества (1838—1863 гг.). Мы имеем в виду главным образом письма Натальи Николаевны к тому же брату, хранящиеся в Центральном государственном архиве древних актов, а также пи­сьма ко второму мужу Петру Петровичу Ланскому - в архиве ее до­чери А. П. Ланской, в замужестве Араповой, находящемся в Институте русской литературы АН СССР. Письма из архива Араповой — это письма-дневники, так их характеризует и сама Наталья Нико­лаевна: «Мои письма это дневники, где я пишу о всех своих чувст­вах, плохих и хороших».

Но в этих длинных письмах-дневниках Наталья Николаевна за­писывала также очень подробно все мелочи текущей жизни дома. Естественно, что эти дневниковые записи помещать целиком бы­ло бы нецелесообразно, поэтому мы публикуем из них то главное, то важное, что, по нашему мнению, характеризует Наталью Николаевну как человека.

Что было известно о том, как жили после гибели Пушкина вдо­ва и дети поэта? Очень мало. Были письма. Письма самой Натальи Николаевны, ее родных. Казалось бы, зная ее больше после смер­ти мужа, мы могли бы лучше понять, какою она была и при его жизни. Но все, что носило дату 1838 года и далее, как это ни стран­но, не привлекало внимания исследователей: эти письма просто не читали, а если и читали, то относились к ним с предубеждени­ем, с заранее «запрограммированным» осуждением.

Новые эпистолярные материалы позволили во многом расши­рить и углубить наши представления об этой женщине, о ее харак­тере, мыслях и чувствах, увидеть в ней то, что так прекрасно и проникновенно выражено самим Пушкиным: «Жена моя пре­лесть, и чем доле я с ней живу, тем более люблю это милое, чис­тое, доброе создание, которого я ничем не заслужил перед Бо­гом».

Вдумываясь в эти слова, невольно сожалеешь, что некоторые современники, даже близкие поэту лица, поверхностно судили о Пушкине и его жене, приписывали Наталье Николаевне легкомыс­ленное, а порою и равнодушное отношение к семье. А между тем приводимые в книге письма говорят нам о том, как высоко ставила она долг жены и матери, как нежно и беззаветно любила детей, как щедро была наделена таким великим свойством человеческой ду­ши, как доброта, о чем говорит и сам Пушкин.

Несомненно, большой интерес представляют и новонайденные письма Александры Николаевны Гончаровой, в замужестве Фризенгоф, и Екатерины Николаевны Гончаровой, в замужестdt Дантес-Геккерн. Сестры Гончаровы, жившие вместе с Пушкиными в период 1834—1837 годов, тесно общавшиеся с ними и в какой-то степени бывшие участницами преддуэльных событий, уже нашли отражение в книге «Вокруг Пушкина». Публикуемые в новой книге письма не только значительно пополняют наши сведения о них, но и позволяют дать новое освещение таким, например, вопросам, как отношение Александры Гончаровой к Пушкину, а также Ната­льи Николаевны и семьи Гончаровых к Екатерине Дантес и т. д.

Неизвестные письма А. Н. Гончаровой-Фризенгоф и ее мужа Густава Фризенгофа поистине заставили заговорить бродзянские портреты: они рисуют нам очень живо семейную жизнь Фризенгофов, Александру Николаевну как добрую, любящую жену и забот­ливую мать. Великолепным французским языком написаны письма Густава Фризенгофа, свидетельствующие о его глубокой, искрен­ней любви к жене и теплом отношении к ее родным.

Впервые читатель узнает и о судьбе Екатерины Дантес, уехав­шей за границу вслед за своим мужем, высланным из России. Эти очень интересные письма, хранящиеся в ЦГАДА, говорят нам о трагической судьбе этой женщины, навсегда порвавшей с роди­ной, в силу самолюбивого своего характера никогда не признававшей вины мужа, а может быть, и своей...

В книге приводятся письма и выдержки из писем членов семьи Гончаровых: Ивана Николаевича, брата Натальи Николаевны, и ее родителей — Натальи Ивановны и Николая Афанасьевича, до­полняющие и поясняющие некоторые письма других корреспон­дентов. К сожалению, в архиве сохранилось мало писем младшего из Гончаровых, Сергея Николаевича. Это, вероятно, объясняется тем, что он жил в Москве, часто приезжал в Полотняный Завод, общался с Дмитрием Николаевичем и в Москве, и у матери в Яропольце и особой надобности в переписке не было. Имеющиеся в ЦГАДА его письма посвящены главным образом хозяйственным делам московского дома Гончаровых и тяжелому материальному положению семьи самого Сергея Николаевича.

Также впервые публикуется и ряд писем и выдержек из писем П. А. Вяземского к Н. Н. Пушкиной, отражающих его отношение к вдове поэта, его настойчивое ухаживание за нею. Нельзя пройти мимо и его весьма резких высказываний о светском обществе и са­лоне Карамзиных. Но главное в его письмах — обаятельный образ Натальи Николаевны, в этом их важность и значение для данного исследования.

Несомненно, обратят на себя внимание читателя и письма Жоржа Дантеса и Луи Геккерна. Они дают нам новый дополните­льный материал для их характеристики, позволяющий еще глубже понять лицемерие, ни зость этих людей, сыгравших столь подлую роль в гибели Пушкина.

В книге публикуется всего около 200 новонайденных и неизве­стных писем и выдержек из писем. Некоторые из них были нами опубликованы в журнале «Москва» (№ 11, 1974 г. и №1, 1976 г.), а также в «Неделе» (19 мая 1974 г.). Все остальные письма публику­ются впервые.

В подлиннике все письма — на французском языке, перевод сделан И. М. Ободовской. Встречающиеся во французском тексте слова и фразы, написанные по-русски, даны в разрядку, чтобы от­личить их от основного переводного текста.

Помимо писем, нами были исследованы в архивах (главным об­разом в архиве Гончаровых) дневники, метрические записи, по­служные списки, различные хозяйственные документы и контор­ские книги, в которых имеются, например, такие интересные за­писи, как расходы на почтовые отправления, указывающие, кому, когда и откуда посылались корреспонденция и посылки. Расход­ные записи на продукты, вина, одежду, мебель, газеты и книги, описи библиотеки дают возможность яснее себе представить быт членов семьи Гончаровых, их интересы; иногда из этих записей можно получить и очень ценные сведения. Так, например, расхо­ды на вина позволили нам установить даты приезда родственни­ков (а это бывает важно для подтверждения того или иного собы­тия) и гостей, в частности В. А. Жуковского и С. Л. Пушкина. Опи­си садов и парков рисуют нам их состояние во времена Пушкина, дважды приезжавшего в Полотняный Завод, а также во время двух­летнего пребывания там семьи поэта в 1837—1838 гг. Все эти сведе­ния позволили расширить и углубить наше представление о жизни авторов писем и окружавших их лиц.

Наряду с архивными материалами нами в процессе работы был использован ряд опубликованных в печати исследовательских и литературоведческих работ, основной перечень которых прилага­ется.

Книга предназначена для широкого круга читателей. Обилие эпистолярного материала и стремление придать описываемым со­бытиям необходимую последовательность предопределили струк­туру ее — хронологический порядок изложения. В связи с этим и публикация писем чередуется с нашими комментариями. Предла­гаемый вниманию читателей обзор большого количества писем и других материалов, естественно, далеко не полон, но мы полагаем, что в нем в основном отражено то новое и важное, что дает воз­можность пересмотреть сложившееся отношение к ближайшему окружению Пушкина, и в первую очередь к его жене, Наталье Ни­колаевне.

Книга делится на три части, посвященные трем сестрам. [...]В книге дается большое количество иллюстраций, главным образом порт­реты, а также факсимиле писем. Многие из портретов публикуют­ся впервые.

ЧАСТЬ I. ПОСЛЕ СМЕРТИ ПУШКИНА

ВДАЛИ ОТ ПЕТЕРБУРГА

29 января 1837 года не стало величайшего русского поэ­та и писателя Александра Сергеевича Пушкина. Прошло еще несколько дней, и гроб с его телом заколотили в ящик, поставили на дроги и с непристойной поспешностью увез­ли в Святогорский монастырь. Она осталась одна. Та, кото­рую он так безгранично и самоотверженно любил. Любил как жену и мать своих детей и ценил как человека.

Трагическая гибель мужа потрясла Наталью Николаевну. Сохранилось много свидетельств современников, описыва­ющих ее ужасное состояние в течение двух долгих, мучите­льных дней, когда умирал ее муж и после его кончины. Она производила на окружающих раздирающее душу впечатле­ние, отчаяние ее было беспредельно. Но, к счастью, она не была одинока в эти дни, с нею были сестра Александра Николаевна, тетушка Екатерина Ивановна Загряжская, нежно любившие ее; как только узнали о смерти Пушкина, приеха­ли из Москвы братья Дмитрий и Сергей Гончаровы. Ее окру­жали друзья мужа - Жуковский, Плетнев, Тургенев, Данзас.

После смерти Пушкина Наталья Николаевна тяжело за­болела и не смогла проводить гроб с телом мужа в Псков­скую губернию, но просила Александра Ивановича Тургене­ва, которому Николай I приказал отвезти и захоронить поэ­та, отслужить панихиду. В письме к А. Н. Нефедьевой Турге­нев писал 9 февраля 1837 года:

«Вчера вечером я был уже здесь... Ввечеру же был вчера у вдовы, дал ей просвиру монастырскую и нашел ее ослабев­шую от горя и от бессонницы, но покорною провидению; я перецеловал сирот-малюток и кончил вечер у Карамзиных».

Умирая, Пушкин завещал жене носить по нему траур два года. И Наталья Николаевна решила уехать на это время в Калужскую губернию, к брату Дмитрию Николаевичу, в име­ние Полотняный Завод. «Я думаю, — говорила она, — что лучше всего исполню его волю, если проведу эти два года со­всем одна, в деревне» .

Как только Наталье Николаевне стало несколько лучше, она начала готовиться к отъезду. Ей было тяжело оставаться в Петербурге, где все напоминало о трагических событиях, и она спешила уехать. Глубоко религиозный человек, Ната­лья Николаевна в последние дни перед отъездом часто езди­ла в церковь и горячо молилась. Очевидно, немного смягчи­ли ее горе беседы со священником Бажановым. По свидете­льству современников, это был умный, добрый человек. Вот что пишет об этом П. А. Вяземский А. Я. Булгакову 10 февра­ля 1837 года: «Пушкина еще слаба, но тише и спокойнее. Она говела, исповедовалась и причастилась и каждый день беседует со священником Бажановым, которого рекомендо­вал ей Жуковский. Эти беседы очень умирили ее и, так ска­зать, смягчили ее скорбь. Священник очень тронут располо­жением души ее и также убежден в непорочности ее».

Перед отъездом Наталья Николаевна увиделась с сест­рой Екатериной Дантес, которая не бывала у Пушкиных с того дня, когда уехала из их дома в церковь на венчание, 10 января 1837 года. Зная, что уже, вероятно, никогда не встре­тится с сестрами, так как ей предстояло ехать вслед за му­жем, высланным за границу, Екатерина Николаевна приеха­ла проститься с ними. Свидание происходило в присутст­вии братьев, Александры Николаевны и тетушки Екатери­ны Ивановны. Это свидание, несомненно, наложило отпе­чаток на отношения сестер, братьев и Загряжской к Екате­рине Дантес. Что было говорено, в чем обвиняли ее Ната­лья Николаевна, Гончаровы и Загряжская (а они, по-види­мому, ее обвиняли), мы не знаем. А. И. Тургенев свидетель­ствует, что Екатерина Николаевна плакала. Подробнее об этом свидании мы скажем в третьей части.

16 февраля Наталья Николаевна с детьми и Александрой Николаевной в сопровождении братьев и Екатерины Ива­новны выехала в Москву. Вся обстановка квартиры и биб­лиотека Пушкина были сданы на двухлетнее хранение на склад друзьями поэта уже после отъезда семьи.

Семья Пушкиных приехала в Москву ночью, но там не остановилась; переменив лошадей, поехали дальше. Это по­служило поводом к осуждению Натальи Николаевны, ее упрекали в том, что она не повидалась с Сергеем Львови­чем. Но состояние моральное и физическое ее было насто­лько тяжелым, что она не могла встретиться со свекром, вы­нести душераздирающее свидание с несчастным отцом. Пе­тербургские врачи категорически предписали ей ехать пря­мо в деревню.

Московский почт-директор А. Я. Булгаков писал П. А. Вя­земскому 26 февраля 1837 года:

«...Наталья Николаевна не была у него в проезд ее через Москву и даже не послала наведаться об нем. На другой день отъезда ее явился к Сергею Львовичу брат ее Гончаров (Сергей Николаевич) со следующею комиссиею: «Сестрица приказала вам сказать, что ей прискорбно было ехать через Москву и вас не ви­деть, но она должна была повиноваться предписаниям свое­го доктора; он требовал, чтобы она оставила Петербург, жи­ла спокойно в уединении и избегала все, что может произвести малейшее в ней волнение; в противном случае не руча­ется за последствия. Сестра чрезмерно изнурена, она прика­зала вам сказать, что она просит у вас позволения летом приехать в Москву именно для того, чтобы пожить с вами две недели, с тем чтобы никто, кроме вас, не знал, что она здесь. Она привезет вам всех своих детей. Сестра не смеет себя ласкать этой надеждою, но ежели бы вы приехали к ней в деревню хотя бы на самое короткое время». Старика поручение это очень тронуло, Наталья Николаевна умно по­ступила и заставила всех (признаюсь, и меня) переменить мнение на ее счет. Москва о ее приезде дозналась, все узна­ли, что она не видела Сергея Львовича, и ее немилосердно ругали, особливо женщины. Таковы всегда человеки! Снис­ходительны к тем, кто в счастьи, и строго взыскивают с тех, кои и без того горем убиты».

И сам Сергей Львович понимал тяжелое состояние неве­стки. В другом письме Булгаков писал тому же Вяземскому, что был у С. Л. Пушкина. «Спрашивал я его о невестке, он отвечал: — Я слышал, что она проехала здесь в пятницу, но ее не видал... — Это, видимо, его опечалило, а потому и ска­зал я ему: — Я понимаю, сколь мучительно было бы для нее и для вас первое свидание, она хотела вас поберечь и на себя не надеялась... «Я и сам это так толковать хочу, — прервал Сергей Льво­вич». Однако он очень сожалел, что не видел внуков. Это свидание, как мы увидим далее, состоялось несколько позд­нее, летом того же года.

Вероятно, известную роль в этом случае сыграла и те­тушка Загряжская, пользовавшаяся большим влиянием на Наталью Николаевну. Старая фрейлина поехала с ней не только потому, что ей хотелось проводить племянницу. За те две недели, что прошли со дня смерти Пушкина, сплетни и толки о его кончине уже успели дойти до Москвы, и горя­чо любившая Наталью Николаевну Екатерина Ивановна хо­тела оградить ее от лишних тяжелых переживаний. Мы по­лагаем, что и она настаивала на том, чтобы Наталья Никола­евна миновала Москву, ни с кем не встречаясь. Возможно, что у Екатерины Ивановны были и свои, личные мотивы стараться избегать этих родственных встреч. Напомним здесь, что братья Дмитрий и Иван, приезжавшие в Петер­бург в январе 1837 года на свадьбу сестры Екатерины, уеха­ли, ни разу не навестив тетку и не простившись с ней. По-ви­димому, ее в чем-то обвиняли в связи с трагическими собы­тиями в семье Пушкиных, и она, естественно, стремилась избегать разговоров на эту тему сейчас, когда раны, нане­сенные гибелью поэта, были еще так свежи. Обращает на се­бя внимание и то, что о проезде Натальи Николаевны через Москву не известили также и мать, Наталью Ивановну, к ко­торой могли послать нарочного в Ярополец, когда уже изве­стен был день отъезда. Как мы увидим далее, Наталья Ива­новна была этим очень огорчена и обижена.

Видимо, числа 21-22 Наталья Николаевна была уже в Полотняном Заводе. Там их ждал Иван Николаевич, кото­рый жил в это время у брата. Он был в отпуске по болезни. В приходо-расходных книгах заводского дома имеется запись от 25 февраля об отъезде Ивана Николаевича в Ярополец. Семья срочно послала его к матери. Из Яропольца Иван Ни­колаевич немедленно отправил с нарочным старшему брату письмо.

«Ярополец, 27 февраля (1837г.).

Любезный Дмитрий! Я приехал сюда и нашел Мать очень опечаленной и недовольной тем, что до сего времени ей не прислали нарочного из Москвы, чтобы сообщить, что Таша (Наталья Николаевна) уже проехала в Завод. Прилагаю при сем письмо, ко­торое она ей написала (письмо в архиве не обнаружено). Оказывается, она не знала, что Те­тушка сопровождает сестру. Она, очевидно, сердится на те­бя также и за то, что ты ей сам не написал, что Таша будет жить у вас, и не пригласил ее повидаться с ней. Итак, мой милый, человек, который привезет тебе это письмо, полу­чит его от ярополицкого крестьянина, который останется в Тимонове ожидать ответа от тебя или Таши. Поторопись же и пришли крестьянина поскорее, так как она рассчиты­вает получить ответ в среду или самое позднее в четверг, т. е. 3 или 4 числа будущего месяца. Я остаюсь здесь до при­езда посланца и тогда, если Мать поедет к вам, я провожу ее до Завода».

Встреча давно не видавшихся сестер Загряжских состоя­лась в Полотняном Заводе в начале марта. Об этом свидете­льствуют, во-первых, распоряжение Дмитрия Николаевича управляющему от 5 марта 1837 года выслать подставу лоша­дей для матери и, во-вторых, одновременные записи расхо­дов на Н. И. Гончарову и Е. И. Загряжскую от 11 марта 1837 года в книге по господскому дому Завода. Мы потому так стремились установить факт этой встречи, что здесь, несо­мненно, произошла последняя ссора обеих сестер. Можно предположить, что Наталья Ивановна упрекала Загряжскую в том, что, заменяя в Петербурге сестрам Гончаровым мать, она «не доглядела» за Екатериной, а будучи свидетельницей наглого поведения Дантеса после свадьбы, не сумела пред­отвратить катастрофу. В свое время родственные отноше­ния сестер были нарушены из-за денежных расчетов при де­леже наследств — в 1813 году после брата А. И. Загряжского и в 1823 году после дяди Н. А. Загряжского. В 1826 году Ека­терина Ивановна составила завещание, по которому после ее смерти все должно было отойти сестре Софье Ивановне, минуя Наталью Ивановну. 11 декабря 1837 года она специа­льной надписью на завещании подтвердила это свое распо­ряжение. Несомненно, это было сделано под влиянием встречи в Полотняном Заводе. Свидание это было послед­ним: сестры больше никогда не виделись и не переписыва­лись. Об окончательном разрыве родственных отношений сестер свидетельствует письмо Натальи Ивановны к сыну от 13 июня 1838 года из Яропольца, в котором она пишет:

«...Ты приглашаешь меня, дорогой Дмитрий, приехать к вам к родам твоей жены; я сделала бы это с большим удово­льствием, но одно соображение препятствует этому намере­нию, а именно приезд вашей Тетки Катерины в Завод. Не зная точно, когда она приедет к вам, я ни в коем случае не хотела бы там с ней встретиться».

По приезде в Завод Наталья Николаевна написала свек­ру. Сергей Львович, видимо, ответил невестке очень теп­лым письмом, на которое Наталья Николаевна отозвалась с чувством искренней признательности за его доброе к ней отношение. Сохранилось и еще одно ее письмо от 15 мая. Приведем здесь все эти письма.

«1 марта 1837 г. (Полотняный Завод)

Я надеюсь, дорогой батюшка, вы на меня не рассерди­лись, что я миновала Москву, не повидавшись с вами; я так страдала, что врачи предписали мне как можно скорее при­ехать на место назначения. Я приехала в Москву ночью, и только переменила там лошадей, поэтому лишена была сча­стья видеть вас. Я надеюсь, вы мне напишете о своем здоро­вье; что касается моего, то я об нем не говорю, вы можете представить, в каком я состоянии. Дети здоровы, и я прошу вашего для них благословения.

Тысячу раз целую ваши руки и умоляю вас сохранить ва­ше ко мне благорасположение.

                                                                                                               Наталья Пушкина».

«Воскресенье, 21 марта 1837 г. (Полотняный Завод)

Мой брат уезжает сейчас в Москву, и я спешу поблагода­рить вас, батюшка, за доброе отношение ко мне, что вы мне выказываете в вашем трогательном письме. Вы не пред­ставляете себе, как мне дорого малейшее доказательство ва­шего благорасположения ко мне, это такое утешение для меня в моем ужасном несчастье. Я имею намерение прие­хать в Москву единственно для того, чтобы засвидетельст­вовать вам свое почтение и представить вам своих детей. Прошу вас, дорогой батюшка, будьте так добры сообщить мне, когда вам это будет удобнее. Подойдет ли вам, если на­ше свидание состоится в мае месяце? Потому что только к этому времени я буду иметь возможность остановиться в нашем доме. Мне остается только, батюшка, просить вас мо­литься за меня и моих детей. Да ниспошлет вам Господь си­лы и мужество перенести нашу ужасную потерю, будем вмес­те молиться за упокоение его души.

Маминька просит меня передать вам свое почтение, так­же и сестра, она благодарит вас за память.  Н.Пушкина».

«15 мая 1837 (Полотняный Завод)

Простите, батюшка, что так долго вам не писала, но при­знаюсь вам, я не могла решиться поздравить вас с праздни­ком Пасхи, он был таким печальным для нас. Роды моей не­вестки также в какой-то степени были причиной моего мол­чания. Тысячу раз благодарю вас, что вы так добры и хотите приехать повидать меня в Заводы. Я никогда не осмелилась бы просить вас быть столь снисходительным, но принимаю ваше намерение с благодарностью, тем более, что я могла бы привезти к вам только двух старших детей, так как у од­ного из младших режутся зубки, а другую только что отняли от груди, и я боялась бы подвергнуть их опасности дальнего пути. Брат мой в ближайшее время не собирается в Москву, но я надеюсь, мой добрый батюшка, что это не помешает вам осуществить ваше намерение. Вы не сомневаетесь, я уверена, в нетерпении, с которым я вас жду. Как только вы получите вести о том, что Ольга разрешилась, прошу Вас, сообщите мне об этом, и осмелюсь вас просить напомнить ей обо мне в первый же раз, как вы будете ей писать.

Маминька покинула нас вчера, но перед отъездом она мне поручила поблагодарить вас за память и засвидетельст­вовать вам свое почтение, так же и Александрина. Стало быть, до свидания, батюшка, нежно целую ваши руки.

Н. Пушкина».

«Я провел десять дней у Натальи Николаевны, — писал Сергей Львович 2 августа 1837 года из Москвы князю Вязем­скому. — Нужды нет описывать вам наше свидание. Я про­стился с нею как с дочерью любимою, без надежды ее еще увидеть, или лучше сказать в неизвестности, когда и где я ее увижу. Дети — ангелы совершенные; с ними я проводил ут­ро, день с нею семейно». Не знал тогда Сергей Львович, что впоследствии, в 40-е годы, в Петербурге, он постоянно будет бывать у Натальи Николаевны, и она будет заботиться об одиноком, больном старике...

Упоминание о поездке Сергея Львовича в Полотняный Завод мы находим и в письме Е. Н. Вревской от 2 сентября 1837 года к брату А. Н. Вульф. «...Вот уже недели две, как приехал старик Пушкин... Как грустно и тяжело смотреть на него... Я читала его письма, которые меня совсем помирили с ним. Мне помнится, что он вовсе не был противоречив, а, судя по письмам, он должен быть огорчен чрезвычайно смертью Александра. Сер. Льв., быв у невестки, нашел, что сестра ее более огорчена потерею ее мужа...»

Некоторые пушкинисты последнюю фразу Вревской приводят как один из аргументов, что вдова была в это вре­мя уже не так опечалена смертью мужа. Но письмо Сергея Львовича говорит нам об обратном — он не мог бы прости­ться с ней как с «дочерью любимою», если бы видел в ней равнодушие и холодность. К пристрастным свидетельствам Вревской следует относиться с большой осторожностью. Вряд ли Сергей Львович так говорил о невестке и ее горе, мы видим, как тепло отозвался он о ней в письме к Вязем­скому.

Но Вревская не преминула интерпретировать его пись­ма в невыгодном для Натальи Николаевны свете.

Около двух лет прожила Наталья Николаевна в Полотня­ном Заводе. Некогда роскошное гончаровское поместье в начале XIX века уже начало приходить в упадок. На заводах и фабриках лежали огромные долги, оставленные в наслед­ство потомкам расточительным дедом Афанасием Николае­вичем. Дмитрий Николаевич, человек совершенно неком­мерческого склада, стоявший теперь во главе майората, тщетно старался привести в порядок предприятия; ему уда­валось только выплачивать огромные проценты по долго­вым обязательствам и с трудом содержать большую гончаровскую семью — братьев и сестер. В 1836 году он женился, и это еще больше осложнило их финансовое положение. В доме, очевидно, царила строгая экономия: в конторских книгах скрупулезно записывались все расходы; так, напри­мер, мы узнаем, что по субботам хозяину и его супруге «вы­давалось» по полфунта мыла на баню!

Наталья Николаевна с семьей поселилась не в большом доме, где жил Дмитрий Николаевич с женой, а в так называ­емом Красном доме. Вспомним, что Наталья Николаевна уже жила в этом доме в 1834 году все лето со своими детьми, а затем и с Пушкиным, приезжавшим тогда навестить семью и прожившим в Заводе около двух недель. После этого, по преданию, долгое время дом этот назывался «пушкинским». Красный дом был расположен в очень красивом саду, с деко­ративными деревьями, кустарниками, пышными цветника­ми, беседками. Фасадом он выходил к прудам, к ним была выложена из камня пологая лестница. По берегам прудов были посажены ели, подстригавшиеся причудливыми фигу­рами, недаром старожилы описывали этот уголок парка, как какой-то земной рай. В Красном саду были расположены и большие оранжереи, оставшиеся от времен деда, в которых росли редкие фруктовые деревья, такие, как лимонные, по­меранцевые, апельсиновые и абрикосовые, был также и большой «плодовитый сад».

Красный дом был деревянным, двухэтажным, в нем было 14 комнат; по тем временам он был со всеми удобствами, да­же с ванными! Там семье Пушкина было хорошо, вдали от шумного большого дома и ткацких фабрик. Наталье Нико­лаевне, видимо, хотелось уединиться со своим горем, быть со своими детьми. С ней, конечно, поселилась и Александра Николаевна, чья нежная и преданная дружба скрашивала ей жизнь. Приходо-расходные книги Полотняного Завода сви­детельствуют, что Наталья Николаевна вела хозяйство отдельно; ей закупались продукты в Калуге, на ее счет записы­вались и другие расходы. Получаемой ею пенсии на дере­венскую жизнь хватало.

Очень тепло относились к ней родные. Дмитрий Николаевич постоянно заботился о сестре и ее детях во время их пребывания в Заводе. «Береги сестру, дорогой брат, — Бог тебя вознаградит», — писал Иван Николаевич Дмитрию, по­сылая ей посылку ко дню рождения. Когда Наталья Никола­евна приехала с детьми в Завод, Иван Николаевич, как мы уже упоминали, был послан семьей за матерью в Ярополец. Наталья Ивановна тотчас же приехала и прожила с дочерью более двух месяцев.

Александра Петровна Ланская, по мужу Арапова, стар­шая дочь Натальи Николаевны от второго брака, писала о якобы недоброжелательном отношении к сестрам со сторо­ны жены Дмитрия Николаевича. Вряд ли это справедливо. По письмам Натальи Ивановны и Николая Афанасьевича Елизавета Егоровна нам рисуется как очень добрый чело­век, и трудно себе представить, чтобы Наталья Николаевна с ее мягким характером могла не поладить с невесткой. Но строптивая Александра Николаевна, вероятно, «выпускала коготки», и, возможно, именно на ее рассказах базируется Арапова. Заметим кстати, что она сама же говорит, что мать никогда ни о ком плохо не отзывалась.

Жизнь в этом глухом по тем временам уголке Калужской губернии текла монотонно. Изредка праздновались дни рождения или именины кого-нибудь из членов семьи. Тогда к столу подавалась бутылка шампанского. В день рождения главы семьи Дмитрия Николаевича полагалось две бутылки: очевидно, приезжали в гости соседи. В книге «Столовая провизия за 1837 год» есть такая запись: «В день рождения Марии Александровны Пушкиной — 1 бутылка», Марии Александровне в это время было... пять лет!

Сестры много читали. В доме была старинная библиоте­ка, пополнявшаяся и новыми книгами. В одном из писем 1838 года к П. В. Нащокину Наталья Николаевна просила его прислать все сочинения Бальзака. Изредка переписыва­лись с петербургскими друзьями и знакомыми.

С. Н. Карамзина пишет брату Андрею 15 —16 июля 1837 года:

«...На днях я получила письмо от Натали Пушкиной. Она просит передать тебе привет. Она кажется очень печальной и подавленной и говорит, что единственное утешение, ко­торое ей осталось в жизни, это заниматься детьми...» «...В своем письме я писала ей об одном романе Пушкина Ибра­гим (неоконченная повесть «Арап Петра Великого»), который нам читал Жуковский и о котором я, кажет­ся, тебе в свое время тоже говорила, потому что была им очень растрогана, и она мне ответила: «Я его не читала и никогда не слышала от мужа о романе Ибрагим; возможно, впрочем, что я его знаю под другим названием. Я выписала сюда все его сочинения, я пыталась их читать, но у меня не хватает мужества: слишком сильно и мучительно они волну­ют, читать его — все равно что слышать его голос, а это так тяжело!»

Несколько раз навещал вдову своего друга Павел Воинович Нащокин, приезжал летом 1837 года и Василий Андрее­вич Жуковский. О посещении С. Л. Пушкина мы уже писа­ли. За те два года, что Наталья Николаевна прожила в Заво­де, она дважды ездила оттуда к матери в Ярополец. Первый раз в 1837 году вместе с Александрой Николаевной и тремя старшими детьми (маленькую Ташу оставили в Заводе) ко дню именин Натальи Ивановны 26 августа и пробыла там, по-видимому, до конца сентября. Вторая поездка Натальи Николаевны весною 1838 года была связана со свадьбой брата Ивана Николаевича, женившегося на ярополецкой соседке княжне Марии Мещерской. Свадьба состоялась 27 апреля 1838 года в Яропольце. В середине мая Наталье Николаевне неожиданно пришлось поехать в Москву: забо­лел младший сын Гриша. Оттуда она писала Дмитрию Нико­лаевичу.

«15 мая 1838 года (Москва)

Ты будешь удивлен, увидев на моем письме московский штемпель, — я здесь уже несколько дней из-за здоровья Гри­ши, и как только консультации закончатся, снова вернусь в Ярополец. Дорогой Дмитрий, не забудь, если ты в этом ме­сяце получишь 3000 рублей, что из этих денег ты должен за­платить Чишмхину, а остальные незамедлительно прислать мне в Ярополец. У меня к тебе еще одна просьба. Я хотела бы уехать от матери 1 июня, а мой экипаж еще не будет го­тов к этому времени. Не можете ли вы, ты и твоя жена, оказать мне услугу и прислать мне свою коляску? Если нет, то поскорее ответь мне, чтобы я соответственно уладила это дело. Не забудь также, мой славный братец, прислать, как ты мне обещал, лошадей; разумеется, не на всю дорогу, а как в прошлый раз.

Прощай, дорогой брат, будь здоров. Не пишу тебе боль­ше, потому что я здесь только для того, чтобы посоветовать­ся с врачами, никого не вижу, кроме них, и нахожусь в по­стоянной тревоге. Надеюсь, однако, что болезнь Гриши не будет иметь серьезных последствий, как я опасалась внача­ле. Целую нежно тебя и твою жену. Саша также. Сидит у нас Нащокин, разговорились об делах и он говорит, что вам необходимо надо прие­хать в Москву и посоветоваться об делах с князем Василием Ивановичем Мещерским по возвращении его из Петербурга. У него же есть родственник Александр Павлович Афрасимов, большой делец и весьма охот­ник заниматься процессными делами».

Наталья Николаевна безгранично любила своих детей, болезнь сына очень ее взволновала, и она немедленно вы­ехала из Яропольца в Москву. Не желая ни с кем встречать­ся, Наталья Николаевна все же известила о своем приезде Нащокина, и он пришел повидать ее.

Однако как ни тепло относились к Наталье Николаевне родные, ей все же хотелось иметь свой дом, жить одной со своей семьей. Хотя она и жила отдельно, но постоянное об­щение с большим домом, где часто гостили родственники и наезжали гости, было ей, видимо, в тягость. И мысль о Ми­хайловском, дорогом для ее мужа уголке земли русской, где теперь покоился его прах, все чаще и чаще приходила ей в голову. Она начинает настойчиво хлопотать перед Опекой о выкупе для ее детей села Михайловского, чтобы жить там с семьей. Это небольшое поместье в Псковской губернии после смерти Пушкина было в совместном владении его де­тей, брата Льва Сергеевича Пушкина и сестры Ольги Серге­евны Павлищевой. Весною 1838 года вдова поэта обрати­лась в Опеку к М. Ю. Виельгорскому с просьбой о выкупе Михайловского у сонаследников:

«Ваше сиятельство граф Михаил Юрьевич.

Вам угодно было почтить память моего покойного мужа принятием на себя трудной обязанности пещись об несчаст­ном его семействе. Вы сделали для нас много, слишком мно­го; мои дети никогда не забудут имена своих благодетелей и кому они обязаны обеспечением будущей своей участи; я со своей стороны совершенно уверена в Вашей благородной готовности делать для нас и впредь то, что может принести нам пользу, что может облегчить нашу судьбу, успокоить нас. Вот почему я обращаюсь к Вам теперь смело с моею иск­реннею и вместе убедительною просьбой.

Оставаясь полтора года с четырьми детьми в имении брата моего среди многочисленного семейства, или лучше сказать многих семейств, быв принуждена входить в сноше­ния с лицами посторонними, я нахожусь в положении, слишком стеснительном для меня, даже тягостном и не­приятном, несмотря на все усердие и дружбу моих родных. Мне необходим свой угол, мне необходимо быть одной, с своими детьми. Всего более желала бы я поселиться в той деревне, в которой жил несколько лет покойный муж мой, которую любил он особенно, близ которой погребен и прах его. Я говорю о селе Михайловском, находящемся по смер­ти его матери в общем владении — моих детей, их дяди и тетки. Я надеюсь, что сии последние примут с удовольстви­ем всякое предложение попечительства, согласятся усту­пить нам свое право, согласятся доставить спокойный при­ют семейству их брата, дадут мне возможность водить моих сирот на могилу их отца и утверждать в юных сердцах их священную его память.

Меня спрашивают о доходах с этого имения, о цене его. Цены ему нет для меня и для детей моих. Оно для нас драго­ценнее всего на свете. О других доходах я не имею никакого понятия, а само попечительство может собрать всего удоб­нее нужные сведения. Впрочем, и в этом отношении могу сказать, что содержание нашего семейства заменит с избыт­ком проценты заплаченной суммы.

Итак, я прошу Попечителей войти немедленно в сноше­ние с прочими владельцами села Михайловского, спросить об их условиях, на коих согласятся они предоставить оное детям своего брата, выплатить им, если возможно, следую­щие деньги и довершить таким образом свои благодеяния семейству Пушкина.

Наталья Пушкина

Сего 22 мая 1838 года».

Вероятно, по этому вопросу Наталья Николаевна пере­писывалась и с михайловской соседкой Прасковьей Алек­сандровной Осиповой. В хозяйственных книгах Полотня­ного Завода имеются записи, свидетельствующие о том, что ей посылались письма, а в 1838 и 1839 годах из Завода ездил в Псков человек по поручению Натальи Николаевны. В Тригорское была послана какая-то посылка. Расходы по по­ездкам Василия Варичева отнесены в конторских книгах Полотняного Завода на счета Н. Н. Пушкиной. Там же «за­регистрированы» и почтовые отправления сестер в адрес Загряжской, С. Л. Пушкина, Строганова, Вяземских, Карам­зиных, Валуевой; 4 декабря 1837 года Вяземской были по­сланы письмо и посылка с часами.

Еще летом 1838 года, видимо, начались разговоры о воз­вращении Натальи Николаевны с семьей в Петербург. Ей было очень тяжело принять такое решение, вероятно, не хотелось делать это так быстро, но она пошла навстречу на­стояниям тетки Загряжской и сестры Александры Никола­евны. «...Какие у нее планы на будущее, не выяснено, — пи­сал с Завода 14 сентября 1837 года Дмитрий Николаевич се­стре Екатерине, — это будет зависеть от различных обстоя­тельств и от добрейшей Тетушки, которая обещает в тече­ние ближайшего месяца подарить нас своим присутствием, желая навестить Ташу, к которой она продолжает относить­ся с материнской нежностью». Сохранилось письмо без подписи от 10 апреля 1839 года к Е. Н. Дантес за границу. Почти наверное можно сказать, что корреспонденткой бы­ла Нина Доля, лицо очень близкое семье Гончаровых. Она писала:

«Александрина и Натали в Петербурге, как вы знаете. Натали, естественно, было тяжело возвращаться туда, но тетка-покровительница все решила про себя, а когда она че­го-нибудь хочет, то это должно совершиться».

Екатерина Ивановна, как мы уже говорили, не имела своей семьи и обожала Наталью Николаевну, считала ее «дочерью своего сердца»; очень любила она, как мы увидим далее, и детей Пушкиных. Поэтому вполне понятно ее стремление иметь эту семью возле себя, постоянно видеть­ся с ней. Характер у Екатерины Ивановны действительно был властный, если уж она чего-нибудь хотела, «это должно было совершиться». Иван Николаевич писал брату Дмит­рию из Царского Села 13 октября 1838 года: «Тетушка здесь, и она мне сказала, что уже сняла дом, чтобы заставить сес­тер приехать, но она еще не знает, когда поедет». Теперь стало известно, что Екатерина Ивановна приезжала в Завод осенью 1838 года. Об этом же пишет и Екатерина Дантес в письме к Дмитрию Николаевичу 26 мая 1839 года: «Вы име­ли счастье принимать у себя вашу дорогую тетушку Катери­ну, приехавшую похитить у вас сестер».

Таким образом, очевидно, вопрос о возвращении сестер в Петербург осенью 1838 года был окончательно решен в За­воде после приезда Загряжской. О неожиданности этого ре­шения говорится и в приводимом ниже письме Натальи Ивановны; она о нем не знала, а между тем Дмитрий Нико­лаевич регулярно переписывался с матерью и ставил ее в из­вестность обо всех семейных событиях. Екатерина Иванов­на сумела уговорить Наталью Николаевну. Полагаем, что главным мотивом здесь были дети: им надо было дать обра­зование, в столице была возможность устроить мальчиков в учебные заведения на казенный счет.

Уезжая из Петербурга в феврале 1837 года, Наталья Ни­колаевна не думала, что уезжает навсегда, и, несомненно, предполагала вернуться. Подавая тогда же на высочайшее имя прошение об утверждении опекунов над детьми, Пуш­кина писала: «...А как не только упомянутое выше движимое имущество покойного мужа моего находится в С. Петербур­ге, но и я сама должна для воспитания детей моих прожи­вать в здешней столиции, и как при том все избранные мною в опекуны лица находятся на службе в С. Петербурге, то посему и прошу: дабы высочайшим вашего император­ского величества указом повелено было сие мое прошение принять, малолетних детей моих взять в заведывание С. Пе­тербургской дворянской опеке и, утвердив поименованных выше лиц в звании опекунов детей моих, учинить распоря­жение, как законы повелевают».

Уговаривая Наталью Николаевну вернуться, тетушка обещала оказывать ей всяческую помощь. Как видим, она сняла для нее дом (вероятно, квартиру). Несомненно, в ре­шении этого вопроса не последнюю роль играла и Алексан­дра Николаевна. Екатерина Ивановна уже подготовила поч­ву для принятия ее во фрейлины к императрице, и, конеч­но, легко можно себе представить, в какой восторг от по­добной перспективы пришла Александра Николаевна и как она уговаривала сестру не лишать ее счастья устроить свою судьбу. Наталья Николаевна, нежно любившая ее, не могла ей отказать. И наконец, начатые Опекой хлопоты по выку­пу Михайловского у совладельцев также требовали ее при­сутствия в Петербурге. Вот совокупность всех этих обстоя­тельств и заставила Наталью Николаевну согласиться на возвращение в столицу раньше, чем она хотела бы, хотя, ко­нечно, как совершенно верно замечает Нина Доля, ей было тяжело принять такое решение. Но, как всегда, она ставила интересы близких выше своих чувств и переживаний...

Видимо, в начале ноября 1838 года Загряжская и сестры с детьми выехали в Москву, откуда Наталья Николаевна и Александра Николаевна ездили в Ярополец проститься с ма­терью, а Екатерина Ивановна, очевидно, ждала их в Москве.

12 ноября Наталья Ивановна писала старшему сыну: «...Твои сестры неожиданно приехали ко мне проститься пе­ред отъездом в Петербург. Дай Бог, чтобы они не раскаялись в этой затее, которая в глазах здравомыслящих людей мало похвальна. Старшая, без сомнения, больше всех виновата, но это, однако, нисколько не оправдывает и младшую».

Недовольство Натальи Ивановны вполне понятно: доче­ри приняли это решение, не посоветовавшись с нею, а глав­ное — под влиянием Загряжской, с которой она была в ссо­ре. Однако материнское сердце все же не выдержало, и рас­стались они дружески. Об этом писали Дмитрию Николае­вичу сестры из Москвы, где они останавливались на некото­рое время по дороге в Петербург.

«Дорогой Дмитрий, — пишет Александра Николаевна, — ты просил меня сообщить тебе о приеме, оказанном нам в Яропольце. Должна тебе сказать, что мы расстались с мате­рью превосходно. Она была трогательна с нами, добра, лас­кова, всячески заботилась о нас. Мы пробыли у нее сутки».

«...Не говорю об матери, — приписывает Наталья Нико­лаевна, — сестра уже все подробно описала; одним словом, она с нами обошлась как нельзя лучше и мы расстались со слезами с обеих сторон».

СНОВА ПЕТЕРБУРГ

По возвращении в Петербург в начале ноября 1838 года Наталья Николаевна жила очень скромно и уединенно. «Мы ведем сейчас жизнь очень тихую, — писала Александра Ни­колаевна брату 24 ноября 1838 года, — Таша никуда не выез­жает, но все приходят ее навещать и каждое утро точат у нас лясы». В эти годы просьбы о деньгах красной нитью прохо­дят через многие письма сестер. Материальное положение их было трудным, а Дмитрий Николаевич очень неаккурат­но высылал им деньги. Иногда между ними возникали недоразумения, которые очень тяжело переживала Наталья Ни­колаевна.

«Послушай, дорогой Дмитрий, больше всего я не люблю ссориться с тем, кто мне особенно близок и кого я люблю всей душой. Давай немного поговорим. Скажи, разве это ра­зумно так сильно на меня сердиться и говорить мне такие неприятные вещи из-за отказа, который даже нельзя на­звать таковым, принимая во внимание, что не имея ничего, я ничего и не могу дать, не правда ли? На нет и суда нет, ты это знаешь. Должна признаться, что эта несчаст­ная седьмая часть приносит мне большое огорчение: с од­ной стороны семья моего мужа сердится, что я не исполь­зую эти деньги на покупку псковского поместья, а с дру­гой — ты меня упрекаешь в разорении всей семьи за то, что я их тебе не дала. Словом, со всех сторон только неприятности и огорчения из-за ничтожной суммы, которой я в действительности еще не имею и о которой даже больше не слышу и разговоров... Ответь мне на это письмо, чтобы до­казать, что мы с тобою по-прежнему друзья» (июнь — июль 1839 г.).

«2 августа 1839 года

Твое письмо меня осчастливило, дорогой Дмитрий. Ты­сячу раз благодарю тебя за все те нежные и ласковые слова, что ты мне говоришь, я в них действительно очень нужда­лась, так как сердце мое страдало от того разлада, что воз­ник между нами. Ну раз уж с этим покончено, не будем об этом больше говорить, еще раз крепко обнимемся и будем любить друг друга в тысячу раз больше. Я также была счаст­лива узнать, что ты вышел из затруднительного положения; от всей души желаю тебе спокойствия и полного успеха в де­лах, да хранит тебя Бог и освободит от всех горестей и бес­покойств. Еще раз повторяю, что если только я могу быть тебе в чем-либо полезной, от всей души предлагаю тебе свою скромную помощь, располагай мною, как тебе заблаго­рассудится».

Сестры имели право на известную долю доходов с гончаровских предприятий, но денежные дела семьи были, как мы говорили выше, в тяжелом положении. Наталья Ива­новна, имевшая собственное довольно значительное состо­яние и поместье Ярополец в 1400 душ (оно, правда, было обременено долгами), мало помогала детям. После смерти Пушкина некоторое время она давала дочери 3000 рублей в год, а потом перестала, ссылаясь на свои финансовые за­труднения. Семье Пушкина была назначена государствен­ная годовая пенсия: 5000 вдове и по 1500 детям; сыновьям — до совершеннолетия, дочерям — до выхода замуж, всего 11 тысяч. Полученные от посмертного издания сочинений Пушкина 50 тысяч Наталья Николаевна положила в банк и ни в коем случае не хотела трогать, считая, что они принад­лежат детям; проценты с этого маленького капитала состав­ляли 2600 рублей; и, наконец, Дмитрий Николаевич дол­жен был выплачивать сестре 1500 рублей. Таким образом, всего Наталья Николаевна имела 15 тысяч в год. Если при­нять во внимание дороговизну тогдашней жизни, то можно понять, что этого было совершенно недостаточно. Одна квартира в те времена стоила 3—4 тысячи в год. Нанять ка­рету для поездки семьи из Москвы в Петербург стоило... 1000 рублей! В записных книжках Дмитрия Николаевича, скрупулезно записывавшего все свои расходы, значится, что он тратил на подобное путешествие 320—350 рублей. В «Архиве Опеки Пушкина» приведены данные расходов по дому при жизни Пушкина. Вот некоторые цифры за январь 1837 года. Было израсходовано: на дрова 210 рублей, по сче­там аптеки — 84 рубля, на продукты — 775 рублей, на вино — 103 рубля, на прислугу, врача и пр. — 450 рублей, на извоз­чика - 300 рублей и т. д. Итого в месяц 1984 рубля! Таким образом, нам становится понятным то тяжелое положение, в котором часто находилась вдова поэта, ей действительно приходилось бороться с бедностью.

Несомненно, большую моральную поддержку имела На­талья Николаевна в лице тетушки Загряжской, которая при­нимала деятельное участие в ее делах, а помогала ли она ей регулярно материально, мы не знаем. Возможно, как это бы­ло и раньше, при жизни Пушкина, она заботилась о туале­тах сестер, на которые у них не было денег. Но, во всяком случае, помощи этой было недостаточно, и нехватки, а ино­гда и просто нужда, часто бывали в доме. Пушкин был бли­зок к истине, когда писал в 1833 году Дмитрию Николаеви­чу, что после его смерти «жена окажется на улице, а дети в нищете».

Вот что писала брату Александра Николаевна (письмо не датировано, но мы полагаем, что оно относится к 1839— 1840 годам):

«Дорогой Дмитрий, я думаю, ты не рассердишься, если я позволю себе просить тебя за Ташу. Я не вхожу в подробно­сти, она сама тебе об этом напишет. Я только умоляю тебя взять ее под свою защиту. Ради Бога, дорогой брат, войди в ее положение и будь так добр и великодушен - приди ей на помощь. Ты не поверишь, в каком состоянии она находит­ся, на нее больно смотреть. Пойми, что такое для нее поте­рять 3000 рублей (деньги, которые посылала мать). С этими деньгами она еще как-то может просуществовать с семьей. Невозможно быть более разум­ной и экономной, чем она, и все же она вынуждена делать долги. Дети растут, и скоро она должна будет взять им учи­телей, следственно, расходы только увеличиваются, а дохо­ды ее уменьшаются. Если бы ты был здесь и видел ее, я уве­рена, что был бы очень тронут положением, в котором она находится, и сделал бы все возможное, чтобы ей помочь. Поверь, дорогой Дмитрий, Бог тебя вознаградит за добро, которое ты ей сделал бы. Я боюсь за нее. Со всеми ее горе­стями и неприятностями она еще должна бороться с нище­той. Силы ей изменяют, она теряет остатки мужества, быва­ют дни, когда она совершенно падает духом. Кончаю, любез­ный Дмитрий, уверенная, что ты на меня не рассердишься за мое вмешательство в это дело и сделаешь все возможное, чтобы прийти на помощь бедной Таше. Подумай о нас, до­рогой Дмитрий, в отношении 1 февраля, и особенно о Та­ше. Я не знаю, что отдала бы, чтобы видеть ее спокойной и счастливой, это настоящее страдание».

В течение семи лет после смерти Пушкина Наталья Ни­колаевна мужественно несла обязанности главы большой семьи. Над детьми Пушкина была назначена опека: в числе опекунов был и граф Г. А. Строганов, двоюродный дядя На­тальи Николаевны. Опекуны привели в порядок дела Пуш­кина, приняли участие в издании собрания сочинений. По просьбе Натальи Николаевны они начали хлопотать о по­купке у сонаследников Михайловского.

Ранней весной 1839 года в Петербург после длительно­го пребывания за границей вернулись граф и графиня де Местр, вместе со своей воспитанницей Натальей Ива­новной Фризенгоф и ее мужем Густавом Фризенгофом. Су­пруги Местр будут играть некоторую роль в нашем повест­вовании, а потому скажем о них несколько слов. Софья Ивановна Местр была родной сестрой Натальи Ивановны и Екатерины Ивановны, следовательно, приходилась тет­кой сестрам Гончаровым. Ее муж, граф Ксавье де Местр, еще в 1800 году эмигрировавший в Россию, — офицер рус­ской армии, принимал участие в кампании 1812 года и до­служился до чина генерал-майора. Это был широко образо­ванный человек — ученый, писатель и художник. Общеизвестна его миниатюра — портрет Н. О. Пушкиной, матери поэта. В 1813 году Местр женился на С. И. Загряжской, и первые годы супруги, очевидно, жили в Москве. Местр час­то посещал дом С. Л. Пушкина, отца поэта. Таким образом, связи этих двух семейств имеют давнюю историю, они бы­ли хорошо знакомы, когда Пушкин был еще ребенком. По-видимому, в 1816 году Местры переехали в Петербург, не­сомненно, бывали у переселившихся в то время туда роди­телей Пушкина и встречались с молодым поэтом до его ссылки в 1820 году.

В середине 20-х годов Местры уехали за границу и верну­лись только в 1839 году. Однако они не прерывали связей с Россией и переписывались с родными и знакомыми, в част­ности, вели между собой переписку сестры Загряжские. Та­ким образом, Местры, а через них и Фризенгофы были в курсе жизни Гончаровых и Пушкиных, вплоть до гибели по­эта. Об этом, например, свидетельствует и письмо Густава Фризенгофа к брату Адольфу от 7 марта 1837 года, где он пи­шет о подробностях дуэли, которые были сообщены Софье Ивановне Местр ее сестрой Екатериной Ивановной За­гряжской. Приведем выдержку из этого письма.

«...Тетя (Софья Ивановна Местр) также чувствует себя не совсем хорошо; вчера они получили известие, которое очень ее взволновало. По­знакомился ли ты в Петербурге с Пушкиным, который же­нился на тетиной племяннице? Сестра племянницы, барыш­ня Гончарова, шесть недель тому назад вышла за племянника и приемного сына голландского посланника в Петербур­ге Геккерна. Между тем какой-то подлый аноним, вероятно из низкой мести, послал Пушкину и многим лицам из обще­ства письма, в которых обвиняет его (Пушкина) жену в... (неразборчиво) свя­зи с холостяком Геккерном. Пушкин был настолько убежден в невиновности своей жены, которая его страстно любила, что, начиная с первой минуты, и даже на смертном одре он не переставал уверять ее в этом; у него, однако, горячая го­лова, и, так как этим делом занялись сплетницы и толковали о нем по-своему — о чем ему стало известно, — он пришел в полное неистовство и принудил своего свояка драться на ду­эли, легко его ранил и был им застрелен. Хотя тетя лично не знает этих двух племянниц, которые были воспитаны у своих родителей в деревне, ты легко поймешь, как ее взволновали обстоятельства, сопровождавшие столь отвратите­льную историю...»

Как мы увидим далее, эти очень тесные родственные от­ношения с Местрами поддерживала впоследствии и Ната­лья Николаевна, а в 1852 году овдовевший старик Местр жил у нее на даче, где и умер.

Приведем недатированное письмо Натальи Николаев­ны, но, несомненно, относящееся к апрелю 1839 года, в ко­тором упоминается о Местрах, а также о свидании вдовы по­эта с императрицей.


(Конец апреля 1839 года. Петербург)

«Дорогой Дмитрий. Вот уже и канун праздников, а де­нег нет, увы. Ради Бога, сжалься над нами, пришли нам их как можно скорее. Скоро уже 1 мая, это будет уже за три месяца, что ты нам должен. Саша, клянусь тебе, в самом стесненном положении. Я не получила еще ответа от тебя насчет просьбы, с которой к тебе обратилась мадам Карам­зина (Е. А. Карамзина просила Д. Н. взять к себе на фабрику двух ее крепо­стных), она меня об этом спрашивает каждый раз как я ее вижу и ждет ответа с нетерпением. На этой неделе, седьмой, я говею и прошу тебя великодушно простить меня, ес­ли в чем-нибудь была перед тобою виновата. Как твоя же­на, она уже родила? Кого она тебе подарила? Говорят, что здоровье бедной Мари (жена И. Н. Гончарова) очень плохо, она с трудом поправ­ляется после выкидыша. Ваня будет проводить лето в Ильи цыне? Потребовал ли Ваня у тебя те 500 рублей, что я ему должна? Вот сколько вопросов, на которые сомневаюсь, что когда-нибудь получу ответ, противный лентяй. Мы не знаем еще, что будем делать этим летом, вероятнее всего, наш первый этаж, то есть семейство Пушкиных, располо­жится лагерем на Островах. Местры заявляют, что не по­едут за город, но я этому не верю. В общем еще ничего не известно. Но я решила, что не останусь в городе ни за ка­кие сокровища в мире.

Недавно я представлялась императрице. Она была так добра, что изъявила желание меня увидеть, и я была там ут­ром, на частной аудиенции. Я нашла императрицу среди своей семьи, окруженную детьми, все они удивительно кра­сивы.

Прощай, дорогой, славный брат, покидаю тебя, так как спешу, я должна сейчас уйти. Поздравляю вас с праздником Пасхи, желаю всяческого счастья тебе, твоей жене и детям. Сашинька тебя нежно целует, а также все твое семейство. Привет и нежный поцелуй от нас обеих Нине».

Итак, из этого письма мы видим, что в апреле 1839 года Местры уже были в Петербурге; летом они жили рядом с Пушкиными на даче.

А как сложились у Натальи Николаевны отношения с двором?

Сохранилось письмо неизвестной (очевидно, Нины До­ля) от 10 апреля 1839 года к Екатерине Дантес, где она гово­рит о встрече, надо полагать, первой, Натальи Николаевны с императрицей в конце 1838 года:

«Натали выходит мало или почти не выходит, при дворе не была, но представлялась императрице у тетки, однажды, когда ее величество зашла к ней, идя навестить фрейлину Кутузову, которая живет в том же доме. Императрица была очень ласкова с Натали, пожелала посмотреть всех ее де­тей, с которыми она говорила. Это был канун Нового го­да».

Вряд ли эта встреча императрицы с семьей Пушкина бы­ла случайной. Вероятно, все было договорено заранее, и На­талья Николаевна привезла к Загряжской всех своих детей, чего, судя по письмам, она обычно не делала. Из письма мы узнаем и то, что был еще один «частный» визит Натальи Ни­колаевны во дворец в апреле 1839 года. Императрице, веро­ятно, хотелось показать Наталье Николаевне и своих краси­вых детей.

До 1843 года Наталья Николаевна не бывала на дворцо­вых вечерах и приемах и почти не появлялась в великосвет­ском обществе, и эти ее свидания с императрицей, возмож­но, были единственными за эти годы. О случайной встрече Натальи Николаевны с Николаем I в английском магазине накануне рождественских праздников в 1841 году сообщает друг Пушкина П. А. Плетнев: «Его величество очень мило­стиво изволил разговаривать с Пушкиной. Это было в первый раз после ужасной катастрофы ее мужа». По-видимому, этим и ограничились в 1839-1842 годах контакты Пушки­ной с императорской фамилией. В вышеприведенном пись­ме Нины Доля есть также такие строки:

«Александрина сделала свой первый выход ко двору в Пасхальное утро... но Натали не ездит туда никогда».

Но более того, мы имеем свидетельство самой Натальи Николаевны, что она совершенно не стремилась бывать при дворе. Вот что она писала в 1849 году П. П. Ланскому:

«Втираться в интимные придворные круги — ты знаешь мое к тому отвращение; я боюсь оказаться не на своем месте и подвергнуться какому-нибудь унижению. Я нахожу, что мы должны появляться при дворе только когда получаем на то приказание, в противном случае лучше сидеть спокойно до­ма. Я всегда придерживалась этого принципа и никогда не бывала в неловком положении. Какой-то инстинкт меня от этого удерживает».

Вряд ли можно переоценить эти строки, свидетельству­ющие об истинном отношении Натальи Николаевны к при­дворным кругам. Обратим внимание на ее слова: «Я всегда придерживалась этого принципа» — и отнесем их и к годам ее жизни с Пушкиным. Перед нами встает иной облик этой женщины — гордой и самолюбивой, боявшейся малейшего намека на неуважительное к ней отношение со стороны ти­тулованных придворных. Следовательно, несправедливы упреки, которые ей бросали при жизни Пушкина и после его смерти, обвиняя в стремлении постоянно блистать на царских приемах и балах...

Лето 1839 года Наталья Николаевна провела на даче на Каменном Острове. Судя по одному из писем Г. Фризенгофа, Екатерина Ивановна сняла там особняк и пригласила к себе любимую племянницу с семьей. В соседнем доме посе­лилась тетушка Местр, которая, как и предполагала Наталья Николаевна, не осталась в душном городе на лето. Вместе с Местрами на даче жили и молодые Фризенгофы. О тех и других в письме от 10 июля 1839 года восторженно отзыва­ется Александра Николаевна:

«...Ты знаешь, я полагаю, что приехала тетушка Местр. Мы видим их каждый день. Они исполнены доброты к нам, невозможно не обожать их, они такие хорошие, такие доб­рые, просто сказать тебе не могу. Фризенгофы также очаро­вательны. Муж — очень умный молодой человек, очаровате­льно веселый, Ната, его жена, также очень добра. Она брю­хата уже несколько месяцев...»

Осенью семейства Пушкиных и Местров поселились вместе в доме Адама на Почтамтской улице, Наталья Нико­лаевна на первом этаже, тетушка с мужем и, по-видимому, с Фризенгофами — на втором. Таким образом, их родствен­ные связи стали еще более тесными.

«...Не могу ничего особенно хорошего сообщить о нас, — пишет Наталья Николаевна брату 15 декабря 1839 года. — По-прежнему все почти одно и то же, время проходит в бе­готне сверху вниз и от меня во дворец. Не подумай, однако, что в царский, мое сиятельство ограничивается тем, что поднимается по лестнице к Тетушке».

«Что сказать тебе о нас, — читаем мы в письме от 7 марта (1840 г.). — Мадемуазель Александрина всю масленицу тан­цевала. Она произвела большое впечатление, очень весели­лась и прекрасна как день. Что касается меня, то я почти всегда дома; была два раза в театре. Вечера провожу обычно наверху. Тетушка принимает ежедневно и всегда кто-нибудь бывает».

Интересные сведения об этом периоде их совместной жизни с Местрами находим мы в письме Ивана Николаеви­ча Гончарова от 12 ноября 1839 года:

«...Что сказать тебе о подноготной нашего семейства, ко­торое я только что покинул; к несчастью, очень мало хоро­шего. Таша и Сашинька не очень веселятся, потому что су­ровое и деспотичное верховное правление не шутит (имеются в виду обе тетушки: Е. И. Загряжская и С. И. Местр); впро­чем, в этом нет, пожалуй, ничего плохого, и я предпочитаю видеть, что есть кто-то, кто руководит ими, чем если бы они были одни в Петербурге, тогда было бы еще хуже. Они мало выходят и проводят почти все вечера в гостиной тетушки Местр, хотя и богато обставленной и хорошо освещенной, но скучной до невозможности. Бедная бывшая молодая осо­ба (С. И. Местр) из всех сил старается делать все возможное, чтобы ее вечера были оживленными, но никто из общества еще не клюет на удочку скуки и бесцветности, которые там ца­рят».

Мимолетные впечатления Ивана Николаевича о вечерах супругов Местр вряд ли в полной мере справедливы. Граф Местр, по свидетельству современников, был очень инте­ресным собеседником. Вот что писал Плетнев о Местрах 22 сентября 1843 года: «...Он один из лучших в Европе живо­писцев, химиков и физиков. Словом, изумительный ста­рик». «Граф и графиня живут одни — двое умных и живых стариков; нельзя изобразить, как интересно видеть 80-лет­него гр. Местра, желающего со всею готовностью души участвовать в умственных занятиях. До сих пор он пишет бро­шюры по части физики и отсылает их в Париж. Еще за два года он написал несколько картин масляными красками».

Несомненно, привлекало гостей в гостиную Местров и присутствие Натальи Николаевны и ее сестры.

«Пушкиных мы видим ежедневно и постоянно, — пишет Густав Фризенгоф брату 1 августа 1839 года, — я привык к ним и в общем их люблю, они значительно содействуют то­му, чтобы салон моей остроумной тетки, который по самой своей природе скучнее всех на свете, был несколько менее скучным». Как видно, и Фризенгоф иронически отзывает­ся о вечерах Софьи Ивановны, но он, судя по его письмам, очень недолюбливал обеих тетушек, так что, вероятно, его суждение в какой-то степени пристрастно.

В ноябре 1839 года в Петербург приехал Сергей Львович Пушкин. Об этом мы узнаем из письма Натальи Николаев­ны от 2 ноября:

«Вчера я была очень удивлена: приехал мой свекор. Он говорит, что ненадолго, но я полагаю, что все будет иначе и он преспокойно проведет зиму здесь». И она оказалась права: и зиму 1839 года и следующие Сергей Львович жил в Петербурге. В письмах Натальи Николаевны за 1841 год мы неоднократно встречаем упоминания о нем. Сергей Льво­вич часто обедал у невестки, по-видимому, были определен­ные дни, когда он приходил к обеду. Наталья Николаевна с сестрой иногда навещали старика. Вот что говорит она об одном из таких посещений (декабрь 1841 г.):

«На этот раз мы застали свекра дома. Его квартира непе­реносимо пуста и печальна. Великолепные его прожекты по размещению мебели ограничиваются несколькими стулья­ми, диваном и двумя-тремя креслами».

Надо полагать, в силу давних дружеских отношений бы­вал Сергей Львович и на вечерах Местров и, конечно, часто навещал внуков. Наталья Николаевна поддерживала посто­янную связь и с другими членами семьи покойного мужа. Она переписывалась с сестрой Пушкина Ольгой Сергеев­ной Павлищевой; сын Павлищевых, как мы увидим далее, жил у нее летом на даче. Через князя Вяземского Наталья Николаевна устроила Льва Сергеевича на службу в одесскую таможню. Со свойственной ей душевной щедростью она старается всем помочь, всех обогреть, приласкать. Много лет спустя, уже после смерти Натальи Николаевны, Алек­сандра Николаевна писала, что у покойной сестры была «го­рячая, преданная своим близким душа», и что все родные всегда могли найти в ней самого ревностного помощника и защитника. Эту горячую, родственную душу мы видим во всех письмах Натальи Николаевны.

Очень тепло относилась Наталья Николаевна и к другу Пушкина Петру Александровичу Плетневу.

Плетнев старался всюду защищать Наталью Николаевну от клеветы петербургских салонов. «Не обвиняйте Пушки­ну. Право, она святее и долее питает меланхолическое чув­ство, нежели бы сделали это многие другие», — говорит он. (Из письма к Гроту от 4 февраля 1841 года.)

В письмах Плетнева к Гроту мы часто встречаем упоми­нание о Пушкиной. Он постоянно навещал ее, бывала у него и Наталья Николаевна, искренне и душевно относившаяся к нему. Приведем несколько выдержек из этих писем.

«Вечер с 7 почти до 12 я просидел у Пушкиной жены и ее сестры, — читаем мы в письме Плетнева к Гроту от 24 авгу­ста 1840 года. — Они живут на Аптекарском, но совершенно монашески. Никуда не ходят и не выезжают. Скажите баро­нессе Котен, что Пушкина очень интересна, хоть и не рас­сказывает о тетрадях юридических. В ее образе мыслей и особенно в ее жизни есть что-то трогательно возвышенное. Она не интересничает, но покоряется судьбе. Она ведет се­бя прекрасно, нисколько не стараясь этого выказывать».

«...Гораздо интереснее после был визит Натальи Нико­лаевны Пушкиной (жены поэта) с её сестрой. Пушкина все­гда трогает меня до глубины души своею ко мне привязанно­стью. Конечно, она это делает по одной учтивости. Но уже и то много; что она старается меня (не имея большой нуж­ды) уверить, как ценит дружбу мужа ко мне...» (21 марта 1841    года).

«1 апреля 1842 года. С. Петербург.

...В понедельник я обедал у Natalie Пушкиной с отцом и братом (Львом Сергеевичем) поэта. Все сравнительно с Александром ужасно ничтожны. Но сама Пушкина и ее де­ти — прелесть».

«...Чай пил у Пушкиной (жены поэта). Она очень мило передала мне свои идеи насчет воспитания детей. Ей хочет­ся даже мальчиков, до университета, не отдавать в казенные заведения. Но они записаны в пажи — и у нее мало денег для исполнения этого плана. Был там на минуту Вяземский, ко­торый, как папа, нежничает с обеими сестрами... (25 ноября 1842 года).

«...Зашел к Пушкиной. Она в среду приедет ко мне со всем семейством своим (семь человек) на вечерний чай» (22 сентября 1843 года).

«...На чай из мужчин пришли: Энгельгардт, Кодинец и Петерсон, а из дам — Пушкина, сестра ее, гувернанта и дочь Пушкиной с маленькими двумя братьями... Сперва накрыли чай для детей с их гувернантами. После новый чай для нас в зале. Кончив житейское, занялись изящными искусствами: дети танцевали, а потом Оля (дочь Плетнева от первого брака) играла с Фукс на фортепиано. Александра Осиповна очень полюбила Пушкину, нашед в ней интересную, скромную и умную даму. Вечер удался необыкновенно» (25 сентября 1843 года).

Петр Александрович Плетнев — поэт и критик, профес­сор российской словесности, а впоследствии ректор Петер­бургского университета, один из ближайших друзей Пушки­на, которому тот посвятил свое любимое произведение «Ев­гений Онегин». Плетнев принимал самое деятельное учас­тие в его издательских и литературных делах. Как мы ви­дим, он очень тепло относился к вдове и детям Пушкина. Это был человек большой души, в высшей степени порядоч­ный, и его характеристика Натальи Николаевны для нас очень ценна. Напомним еще раз его слова: «В ее образе мыс­лей и особенно в ее жизни есть что-то трогательно возвы­шенное. Она не интересничает, но покоряется судьбе. Она ведет себя прекрасно, нисколько не стараясь этого выказы­вать». Вдумаемся в каждое слово этого искреннего отзыва о жене его друга, и мы еще раз найдем здесь подтверждение того, какою была эта женщина и с каким достоинством она себя вела.

Плетнев скромничает, говоря, что Наталья Николаевна так хорошо относится к нему «по одной учтивости». Можно не сомневаться в искренности ее чувств к другу покойного мужа. Совершенно очаровательно описание вечернего чая у Плетнева, который, по его выражению, «удался необык­новенно».

Очень важен для нас и отзыв о Наталье Николаевне пи­сательницы Александры Осиповны Ишимовой, той самой Ишимовой, к которой обращено последнее письмо Пушки­на, написанное перед дуэлью. А упоминание о Вяземском, «нежничающем» с сестрами! Это, по-видимому, ирониче­ский намек на его ухаживание.

Дружеские отношения Натальи Николаевны с П. А. Плетневым продолжались и после ее второго замужества. Для него она прежде всего мать четырех детей его по­койного друга, и к ней самой он питал теплые чувства. Одна­ко, по приводимому ниже письму, Плетнев, видимо, был обижен тем, что после свадьбы по возвращении с дачи На­талья Николаевна нанесла ему визит без мужа, с сестрой.

Мы не знаем причины отсутствия Ланского, может быть, он еще оставался с полком в Стрельне, а Наталья Николаевна спешила навестить старого друга. Но Плетнев, по-видимо­му, недолго сердился, или Ланской нанес ему визит позднее, во всяком случае из письма от 31 октября 1845 года мы ви­дим, что Плетнев запросто заходит к Ланским и хорошо от­зывается о муже Натальи Николаевны.

«21 октября 1844 года. С. ПетербургЧетверг (19 октября)

... на обед зван Ростопчиной. Между тем приехала ко мне с визитом бывшая Пушкина (ныне гене­ральша Ланская) с сестрою. Она непременно хочет, чтобы и нынешний ее дом был для меня тем же, чем был прежний. Хоть муж ее и показал свое с...(многоточие в подлиннике), не сочтя за нужное приехать с нею ко мне, но я намерен сохранить с ней мои старые от­ношения; она мать четырех детей моего друга».

«31 октября 1845 года

...На чай заехал было к Ф. Ф., но как их не застал, то по­шел рядом к Ланской-Пушкиной. И муж ее был дома. Он хо­роший человек».

И Вяземский писал в 1845 году А. И. Тургеневу о Наталье Николаевне: «Муж ее добрый человек и добр не только к ней, но и к детям».

В гостиной Карамзиных Наталья Николаевна неодно­кратно встречала М. Ю. Лермонтова. В письме Плетнева от 28 февраля 1841 года мы читаем: «В 11 часов тряхнул я ста­риной — и поехал к Карамзиным, где не бывал более месяца. Карамзина встретила меня словом: revenant (привидение). Там нашлось все, что есть прелестнейшего у нас: Пушкина — поэт, Смирнова, Растопчина и проч. Лермонтов был тоже. Он приехал в отпуск с Кавказа». (В те времена, когда было несколько женщин с одинаковой фами­лией, было принято называть и имя мужа. Напр., княгиня Владимир Пушкина, а Плетнев часто пишет: «Пушкина — поэт», чтобы отличить Наталью Николаевну от других Пушки­ных).

 Лермонтов, видимо, находился под влиянием сплетен и толков в великосветском обществе, враждебно относившем­ся к вдове поэта, чуждался ее и избегал говорить с нею. А. Арапова в своих воспоминаниях пишет, что мать так рассказывала ей об их последней встрече:

«Слишком хорошо воспитанный, чтобы чем-нибудь вы­дать чувства, оскорбительные для женщины, он всегда избе­гал всякую беседу с ней, ограничиваясь обменом пустых, условных фраз. Матери это было тем более чувствительно, что многое в его поэзии меланхолической струей подходи­ло к настроению ее души, будило в ней сочувственное эхо. Находили минуты, когда она стремилась высказаться, когда дань поклонения его таланту так и рвалась ему навстречу, но врожденная застенчивость, смутный страх сковывали уста...

Наступил канун отъезда Лермонтова на Кавказ. Верный дорогой привычке, он приехал провести последний вечер к Карамзиным, сказать грустное прости собравшимся друзь­ям. Общество оказалось многолюднее обыкновенного, но, уступая какому-то необъяснимому побуждению, поэт, к ве­ликому удивлению матери, завладев освободившимся около нее местом, с первых слов завел разговор, поразивший ее своей необычайностью. Он точно стремился заглянуть в тайник ее души и, чтобы вызвать ее доверие, сам начал посвящать ее в мысли и чувства, так мучительно отравлявшие его жизнь, каялся в резкости мнений, в беспощадности осуждений, так часто отталкивавших от него ни в чем перед ним не повинных людей.

Мать поняла, что эта исповедь должна была служить в некотором роде объяснением; она почуяла, что упоение юной, но уже признанной славой не заглушило в нем неу­довлетворенность жизнью. Может быть, в эту минуту она уловила братский отзвук другого, мощного, отлетевшего ду­ха, но живое участие пробудилось мгновенно, и, дав ему во­лю, простыми, прочувственными словами она пыталась ободрить, утешить его, подбирая подходящие примеры из собственной тяжелой доли. И по мере того, как слова не­привычным потоком текли с ее уст, она могла следить, как они достигали цели, как ледяной покров, сковывавший до­селе их отношения, таял с быстротою вешнего снега, как не­красивое, но выразительное лицо Лермонтова точно преоб­ражалось под влиянием внутреннего просветления.

В заключение этой беседы, удивившей Карамзиных своей продолжительностью, Лермонтов сказал:

— Когда я только подумаю, как мы часто с вами здесь встречались!.. Сколько вечеров, проведенных здесь, в этой гостиной, но в разных углах! Я чуждался вас, малодушно поддаваясь враждебным влияниям. Я видел в вас только хо­лодную, неприступную красавицу, готов был гордиться, что не подчиняюсь общему здешнему культу, и только накануне отъезда надо было мне разглядеть под этой оболочкой жен­щину, постигнуть ее обаяние искренности, которое не раз­бираешь, а признаешь, чтобы унести с собою вечный упрек в близорукости, бесплодное сожаление о даром утраченных часах! Но когда я вернусь, я сумею заслужить прощение и, если не слишком самонадеянная мечта, стать вам когда-ни­будь другом. Никто не может помешать мне посвятить вам ту беззаветную преданность, на которую я чувствую себя способным.

Прощать мне вам нечего, — ответила Наталья Никола­евна, — но если вам жаль уехать с изменившимся мнением обо мне, то, поверьте, что мне отраднее оставаться при этом убеждении.

Прощание их было самое задушевное, и много толков было потом у Карамзиных о непонятной перемене, проис­шедшей с Лермонтовым перед самым отъездом. Ему не суж­дено было вернуться в Петербург, и когда весть о его траги­ческой смерти дошла до матери, сердце ее болезненно сжа­лось. Прощальный вечер так наглядно воскрес в ее памяти, что ей показалось, что она потеряла кого-то близкого!

Мне было шестнадцать лет, я с восторгом юности зачи­тывалась «Героем нашего времени» и все расспрашивала о Лермонтове, о подробностях его жизни и дуэли. Мать мне тогда передала их последнюю встречу и прибавила:

— Случалось в жизни, что люди поддавались мне, но я знала, что это было из-за красоты. Этот раз это была победа сердца, и вот чем была она мне дорога. Даже и теперь мне радостно подумать, что он не дурное мнение обо мне унес с собою в могилу».

Александра Ланская, вероятно, не раз слышала от матери этот рассказ, и в данном случае сути того, что она го­ворит, можно доверять, если абстрагироваться от излиш­ней «беллетризации» изложения. Не подлежит сомнению, что неожиданно разговорившийся с Натальей Николаев­ной Лермонтов почувствовал все обаяние этой женщины, всю мягкость и нежность ее натуры и говорил с ней так иск­ренне и откровенно, что мгновенно нашел отклик в ее душе.

В 1960 году вышла в свет переписка Карамзиных, из ко­торой мы узнаем, что весной 1836 года сын Е. А. Карамзи­ной, Андрей Карамзин, заболел. Подозревали начало чахот­ки, и врачи отправили его лечиться за границу. Письма к не­му семьи Карамзиных охватывают период с конца мая 1836 года по конец июня 1837-го, то есть как раз то время, когда назревали трагические события в семье Пушкиных и после смерти поэта. Именно поэтому эта переписка представляет такой большой интерес. Мы неоднократно будем ссылаться на эти письма, характеризующие отношение Карамзиных и к Пушкину, и к Наталье Николаевне.

Арапова пишет, что у Карамзиных после отъезда Лер­монтова было много «толков» о перемене в отношении поэ­та к вдове Пушкина. Но Карамзины, конечно, видели сдер­жанность и холодность Лермонтова до этого случая, и не Софья ли Николаевна говорила ему в недоброжелательных тонах о Наталье Николаевне?..

В письмах С. Н. Карамзиной мы часто встречаем утверж­дения, что вдова не будет неутешной, что это женщина не способна глубоко переживать. «Это Ундина, в которую еще не вдохнули душу», — говорит она. Надо полагать, эта отри­цательная характеристика Пушкиной из гостиной Карамзи­ных распространялась в светском обществе, а через письма Андрею Карамзину — и за границу. Но пушкиноведение рас­полагает и другими документами, свидетельствующими об обратном. Обнаруженные нами неизвестные письма также подтверждают это.

Наталья Николаевна свято чтила память Пушкина. Каж­дую пятницу она постилась и никогда никуда не ездила в ка­нун и в день смерти мужа. Забегая несколько вперед, приве­дем свидетельство одной современницы.

В 1855 году, во время Крымской кампании, генерал Лан­ской был командирован в Вятку для формирования ополче­ния. Вместе с мужем поехала и Наталья Николаевна. В Вят­ке сохранились воспоминания о ней Л. Н. Спасской, дочери местного врача Н. В. Ионина, лечившего Наталью Никола­евну. Вот что она пишет:

«Я слышала, что один из дней недели, именно пятницу (день кончины поэта—пятница 29 января 1837 г.) она преда­валась печальным воспоминаниям и целый день ничего не ела. Однажды ей пришлось непременно быть у Пащенко (вятский чиновник) в одну из пятниц. Все заметили необыкновенную ее молчали­вость, а когда был подан ужин, то вместо того чтобы сесть, как все остальное общество, за стол, она ушла одна в залу и там ходила взад и вперед до конца ужина. Видя общее недо­умение, муж ее потихоньку объяснил причину ее поступка, сначала очень удивившего присутствующих. Этот послед­ний рассказ я слышала от покойного Ф. К. Яголковского, очевидца-свидетеля происшествия».

О том, что Наталья Николаевна никуда не ездила в тра­урные дни, мы читаем и в письме Плетнева от 30 января 1843 года: «...Остаток вечера я с Вяземским провел у Н. Пуш­киной. Это был канун смерти ее мужа, почему она и не пое­хала на придворный бал».

Пережитая трагедия оставила след на всю жизнь. Нер­вы ее, судя по письмам и ее, и Александры Николаевны, бы­ли в очень плохом состоянии. Она начала курить. Дочь ее Арапова говорит в своих воспоминаниях, что веселой она ее никогда не видела: «Тихая, затаенная грусть всегда вита­ла над ней. В зловещие январские дни она сказывалась на­гляднее: она удалялась от всякого развлечения и только в усугубленной молитве искала облегчения страдающей ду­ше».

Печаль, которую она носила в своей душе, отражалась и на выражении ее лица, где бы она ни была, даже в светском обществе. Молодой итальянец граф Паллавичини, встретив Наталью Николаевну среди гостей на даче у Лавалей, так писал о ней 8 (21) июля 1843 года:

«Общество было очаровательно. Госпожа Пушкина, вдова поэта, убитого на дуэли — прекрасна; омраченное тяже­лым несчастьем ее лицо неизъяснимо печально».

«...Несмотря на то, что я окружена заботами и привязан­ностью всей моей семьи, — писала сама Наталья Николаев­на в 1849 году, — иногда такая тоска охватывает меня, что я чувствую потребность в молитве. Эти минуты сосредото­ченности перед иконой, в самом уединенном уголке дома, приносят мне облегчение. Тогда я снова обретаю душевное спокойствие, которое часто раньше принимали за холод­ность и меня в ней упрекали. Что поделаешь? У сердца есть своя стыдливость. Позволить читать свои чувства мне ка­жется профанацией. Только Бог и немногие избранные имеют ключ от моего сердца».

Поразительное признание! Религиозная настроенность понятна в женщине, получившей строгое религиозное вос­питание в семье, но обратим внимание — скрытность и сдер­жанность, очевидно, одна из основных черт ее характера: не каждому открывала она свое сердце. Еще и еще раз вспомним слова Пушкина: «...а душу твою люблю я более твоего лица». Значит, перед ним была открыта душа этой прекрасной женщины, от ее сердца был у него ключ... Па­мять об этой первой любви она пронесла через всю жизнь, и ее безграничная, самоотверженная любовь к детям от Пушкина тому свидетельство.


ЛЕТО В МИХАЙЛОВСКОМ

Так сложилось, что при жизни Пушкина Наталье Нико­лаевне ни разу не пришлось побывать в Михайловском. В 1832, 1833 и 1835 годах весною или в начале лета она рожа­ла, роды всегда протекали тяжело, она долго болела, и ехать с маленьким ребенком за 400 верст было, конечно, невозможно. Летом 1834 года она с детьми жила у брата в Полот­няном Заводе, так как Пушкин в связи со своими издатель­скими делами должен был оставаться в Петербурге.

«Сегодня 14-ое сентября, — писал Пушкин жене в 1835 го­ду из Михайловского. — Вот уж неделя, как я тебя оставил, милый мой друг; а толку в том не вижу. Писать не начинал и не знаю, когда начну. Зато беспрестанно думаю о тебе, и ни­чего путного не надумаю. Жаль мне, что я тебя с собою не взял. Что у нас за погода! Вот уже три дня, как я только что гуляю то пешком, то верьхом...»

Вспомним, что и вторая его поездка в Болдино осенью 1834 года тоже не принесла желаемых результатов. Поэт то­скует, скучает, без жены ему не работается, и он решает вер­нуться раньше положенного им срока. «Неужто близ тебя не распишусь?»— пишет он Наталье Николаевне! Близ тебя...

Известно, что лето 1841 и 1842 годов Наталья Николаев­на с семьей провела в Михайловском. Но бывала ли она там в 1838—1840 годах? Этого мы не знаем. Однако такое наме­рение у нее было: еще 27 марта 1837 года она писала из По­лотняного Завода П. А. Осиповой, соседке Пушкина по Ми­хайловскому, о своем желании приехать, прося разрешения у нее остановиться.

Прасковья Александровна и дочери ее Евпраксия Нико­лаевна Вревская и Анна Николаевна Вульф, основываясь на великосветских сплетнях, до них дошедших, неприязненно относились к вдове поэта. Получив письмо Натальи Нико­лаевны, Осипова писала А. И. Тургеневу, что ей будет очень тяжело ее видеть: «Конечно, не вольно, но делом она при­чиною, что нет Пушкина и только тень его с нами». И Евп­раксия, и Анна были в Петербурге во время январских тра­гических событий. Евпраксия Николаевна рассказывала, что накануне дуэли Пушкин приезжал к ним и якобы сказал, что завтра дерется с Дантесом. А. И. Тургенев свидетельст­вует, что Наталья Николаевна очень упрекала Вревскую в том, что, зная об этом, она ее не предупредила. Трудно ска­зать, действительно ли Евпраксия Николаевна была столь осведомлена. Возможно, Пушкин в разговоре и бросил ка­кую-то фразу, намекавшую на предстоящую дуэль, которая потом, в свете последовавших событий, уже толковалась Вревской как доверительное отношение к ней Пушкина.

Брат ее мужа, М. Н. Сердобин, в своем письме с выраже­нием соболезнования к С. Л. Пушкину от 27 марта 1837 года так пишет об этом: «Во время краткого пребывания здесь моей невестки (Е. Н. Вревской) покойный Александр Сергеевич часто захо­дил к нам и даже обедал и провел весь день у нас накануне этой злосчастной дуэли. Можете себе вообразить наше удив­ление и наше горе, когда мы узнали об этом несчастье».

Таким образом, Евпраксия Николаевна говорит, что она знала о дуэли, а Сердобин свидетельствует, что они ничего не знали. Во всяком случае, при оценке высказываний тригорских приятельниц поэта следует всегда помнить об их пристрастном отношении к Наталье Николаевне. Анна Ни­колаевна питала в свое время к Пушкину серьезное чувство, Евпраксия Николаевна была в него влюблена, а Пушкин, когда жил в Михайловском в 1824—1826 годах, ухаживал за той и другой. Обе они, несомненно, ревновали его к жене и относились к ней вначале враждебно. Это ясно прослежива­ется в письмах А. Н. Вульф и особенно Е. Н. Вревской. По поводу дуэли Пушкина с Дантесом Вревская говорила: «Тут жена не очень приятную играет роль во всяком случае. Она просит у Маминьки позволения приехать отдать последний долг бедному Пуш. — Так она его называет. Какова?»

Но посмотрим, что писала сама Евпраксия Николаевна мужу 30 января 1837 года, на другой день после смерти поэ­та.

«...Во вторник я хочу уехать из Петербурга, не ожидая се­стры. Я больше не могу оставаться в этом городе, пребыва­ние в котором во многих отношениях так для меня тяжело. Пишу это письмо под впечатлением очень печального собы­тия, которое тебе также будет прискорбно. Бедный Пушкин дрался на дуэли со своим зятем Дантесом и был так опасно ранен, что прожил только один день. Вчера в 2 часа попо­лудни он скончался. Я никак не опомнюсь от этого происшествия, да и твое молчание меня очень беспокоит. Приготовь Маминьку к этой несчастной новости. Она ее очень огорчит. Бедный Пушкин! Жена его в ужас­ном положени и... Мне так грустно из-за твоего молча­ния и этой злополучной новости, что я не могу больше тебе писать».

Итак, Евпраксия Николаевна хочет по многим причи­нам скорее покинуть Петербург. Одна из них: смерть Пуш­кина. Она не знает даже точно, сколько дней прожил поэт после дуэли. «Бедный Пушкин»... Это выражение она нахо­дит предосудительным в устах жены поэта, но ей, которая якобы любит Пушкина больше, оно простительно.

Вревская была пустенькая провинциальная барыня. (В свое время, в 1824 году, Пушкин называл тригорских девиц «несносными дурами» и «довольно не привлекательными во всех отношениях».) Письма ее полны петербургских и де­ревенских сплетен.

Наталья Николаевна узнала о недоброжелательном к ней отношении тригорских соседок и не захотела останав­ливаться у них. Друзья поэта отговорили ее от этой поезд­ки, оберегая от неприятных переживаний.

В 1838 году в ноябре месяце Наталья Николаевна пере­ехала в Петербург и, видимо, зимой в Михайловском не бы­ла. Почему же не ездила она туда с семьей на лето? Полага­ем, что к тому были следующие причины. Целых три года шли переговоры с сонаследниками о продаже имения детям Пушкина. Пока это дело тянулось, летом там, несомненно, жил Сергей Львович, а может быть, и Лев Сергеевич и Оль­га Сергеевна с семьей. Наталье Николаевне не хотелось, ве­роятно, ехать туда до выкупа Михайловского и введения ее в права опекуна, поэтому лето 1839 и 1840 годов она прожи­ла на даче под Петербургом. Но в январе 1841 года, нако­нец, «псковское дело» было окончено, и Наталья Николаев­на сообщает брату, что она с Александрой Николаевной со­бирается в Михайловское на лето. В 1837 году, когда Ната­лья Николаевна уехала в Полотняный Завод, обстановка квартиры и библиотека Пушкина, как мы упоминали, были сданы Опекой на хранение на склад. По возвращении ее в Петербург маленькая квартира, видимо, не дала ей возмож­ности взять все вещи, и часть их осталась на складе. После окончания дела о покупке Михайловского постановлением от 16 февраля 1841 года опекунство решило: «...с одной сто­роны, сдать вдове Н. Н. Пушкиной некоторые предметы имущества, находившегося у оного, а с другой открывшуюся вдове Пушкиной покупкою упомянутого имения возмож­ность принять на свое сохранение те предметы, избавив тем опекунство сие от излишних расходов...»

Хотя Наталья Николаевна и писала брату, что собирает­ся в Михайловское на лето, но у нее, очевидно, была мысль обосноваться там на более продолжительное время. Она от­казалась от петербургской квартиры, часть обстановки, ви­димо, оставила на складе, а остальную мебель и библиотеку Пушкина повезла в Михайловское.

15 мая 1841 года большой обоз и экипажи с семьей Пушкиных и Александрой Николаевной тронулись в путь. 19 мая они прибыли в Михайловское.

На другой же день по приезде Наталья Николаевна пое­хала в Святогорский монастырь на могилу мужа. Еще в кон­це 1839 года Наталья Николаевна заказала известному пе­тербургскому мастеру Пермагорову памятник-надгробие на могилу мужа. В ноябре 1840 года оно было готово, и Ната­лья Николаевна поручила бывшему михайловскому управи­телю Михаиле Калашникову доставить его на место. Но установка надгробия была отложена до весны, то есть до приезда Натальи Николаевны.

«Пушкина хоронили дважды, — пишет в своей книге «У лукоморья» директор пушкинского заповедника «Михай­ловское» С. С. Гейченко. — Первый раз его хоронил в 1837 году А. И. Тургенев. Второй раз хоронила Наталья Никола­евна и дети — в 1841 году... Установка памятника оказалась непростым делом. Нужно было не только смонтировать и поставить на место привезенные из Петербурга части, но и соорудить кирпичный цоколь и железную ограду; под все четыре стены цоколя на глубину два с половиной аршина подвести каменный фундамент и выложить кирпичный склеп, куда было решено перенести прах поэта. Гроб был предварительно вынут из земли и поставлен в подвал в ожи­дании завершения постройки склепа. Все было закончено в августе».

Несомненно, была отслужена торжественная панихида, на которой, кроме семьи Пушкиных, вероятно, присутство­вали и Осиповы, а также дворовые и крестьяне.

Наталья Николаевна в течение лета много раз бывала с детьми на могиле мужа, желая, по ее словам, утверждать в их сердцах священную его память... Ей и самой было очень тяжело еще и еще раз переживать гибель мужа. Вяземскому в начале июня 1841 года она пишет, что чувствует себя смер­тельно опечаленной...

В декабре 1841 года, уже из Петербурга, в письме к Павлу Воиновичу Нащокину она писала:

«Мое пребывание в Михайловском, которое вам уже из­вестно, доставило мне утешение исполнить сердечный обет давно мною предпринятый. Могила мужа моего находится на тихом уединенном месте, место расположения однако ж не так величаво, как рисовалось в моем воображении; сюда прилагаю рисунок, подаренный мне в тех краях — вам од­ним решаюсь им жертвовать. Я намерена возвратиться туда в мае месяце, если вам и всему семейству вашему способно перемещаться, то приезжайте навестить нас...»

Михайловский дом сильно обветшал еще при жизни поэ­та. О состоянии его в 1841 году можно судить по письму к На­талье Николаевне П. А. Вяземского. «Вы прекрасно сделали, что поехали на несколько месяцев в деревню, — пишет он б июня 1841 года. — Во-первых, для здоровья детей это неоце­ненно, для кошелька также выгодно. Если позволите мне дать вам совет, то мое мнение, что на первый год нечего вам тревожиться и заботиться об улучшении имения. Что касает­ся до улучшений в доме, то это дело другое. От дождя и ветра прикрыть себя надобно, и несколько плотников за неболь­шие деньги все устроить могут. Если вы и сентябрь проведе­те в деревне, то и тут нужно себя оконопатить и заделать ще­ли». Очевидно, какой-то небольшой ремонт Наталья Нико­лаевна сделала, и для летнего жилья дом стал пригоден.

Однако жизнь в Михайловском, где не было хоть сколь­ко-нибудь сносного усадебного хозяйства и все приходилось покупать на стороне, причиняла Наталье Николаевне по­стоянные беспокойства и хлопоты. За время пребывания семьи поэта в Михайловском сохранилось несколько писем Натальи Николаевны, здесь мы приведем наиболее инте­ресные из них.

«20 мая 1841. Михайловское 

Вот мы и приехали в Михайловское, дорогой Дмитрий. Увы, лошадей нет, и мы заключены в нашей хижине, не имея возможности выйти, так как ты знаешь, как ленивы твои се­стрицы, которые не любят утруждать свои бедные ножки. Ра­ди Бога, любезный брат, пришли нам поскорее лошадей, не жди, пока Любка оправится, иначе мы рискуем остаться без них все лето. Таратайка тоже нам будет очень кстати. Ты был бы очень мил, если бы приехал к нам. Если бы ты только знал, как я нуждаюсь в твоих советах. Вот я облечена титулом опекуна и предоставлена своему глубокому невежеству в от­ношении всего того, что касается сельского хозяйства. Поэ­тому я не решаюсь делать никаких распоряжений из опасе­ния, что староста рассмеется мне прямо в лицо. Мне кажет­ся, однако, что здесь все идет как Бог на душу положит. Гово­ря между нами, Сергей Львович почти не занимался хозяйст­вом. Просматривая счета конторы, я прежде всего поняла, что это имение за 4 года дало чистого дохода только 2600 руб. Ради Бога, приезжай мне помочь; при твоем опыте, с твоей помощью я, может быть, выберусь из этого лабирин­та. Дом совершенно обветшал; сад великолепен, окрестности бесподобны — это приятно. Не хватает только лошадей, что­бы нам здесь окончательно понравилось — поэтому, пожа­луйста, пришли нам их незамедлительно, а также и деньги. Извини, дорогой брат, за напоминание, но я заняла у кн. Вя­земского при отъезде, и это заставляет меня тебе надоедать. А пока прощай. Почта уходит сегодня вечером. Сейчас я еду в монастырь на могилу Пушкина. Г-жа Осипова была так лю­безна одолжить мне свой экипаж. Целую тебя от всего сердца, а также твоих детей. Твою жену целую отдельно, желая ей счастливых родов — и так как я полагаю, она хочет дочь, я ей ее желаю, вопреки твоему желанию, принимая во внимание, что тебе хватит уже двух мальчиков для удовлетворения от­цовской гордости. Прощай, душа моя, целую тебя от души, будь здоров и счастлив. Дети тебя и всех твоих целуют нежно и крепко. Сестра также вас всех целует».

«5 июня 1841 г. Михайловское

Хотя я и писала тебе в своем последнем письме, дорогой и добрейший брат, что я не осмеливаюсь настаивать и про­сить тебя прислать мне деньги, которые ты обещал, я, одна­ко, все же вынуждена снова докучать тебе. В моем затрудни­тельном положении я не знаю больше никого, к кому могла бы обратиться. Наступило время, когда Саша и я должны вернуть Вяземскому 1.375 рублей. Потом, так как я дала по­ручение подыскать нам в Петербурге квартиру, придется давать зада­ток. Следственно, если ты не придешь мне на помощь, я, право, не знаю, что делать. Касса моя совершенно пуста, для того чтобы как-то существовать, я занимаю целковый у Вессариона (слуга Натальи Николаевны), другой — у моей горничной, но и эти ресурсы ско­ро иссякнут. Занять здесь невозможно, так как я никого тут не знаю. Ради Бога, любезный и дражайший братец, прости меня, если я тебе так часто надоедаю по поводу этих 2.000 рублей. Надеясь на твое обещание, я соответственно устрои­ла свои дела, и эта сумма — единственная, на что я могу рассчитывать для расплаты с долгами и на жизнь до сентября.

Мой свекор находится здесь уже несколько недель, и я пользуюсь минуткой, пока он отлучился, чтобы написать те­бе эти несколько строк. Хочу еще надоесть тебе с одной просьбой, но мне уже не так тяжело к тебе с ней обратиться. Не забудь о запасе варенья для нас; я не могу его сделать здесь, потому что тут почти нет фруктов; ты нам не отка­жешь, не правда ли, мсй добрый братец?

Прощай, вот уже свекор возвращается домой, и я остав­ляю тебя, целуя от всего сердца тебя, жену, а также столько детей, сколько теперь у вас имеется, так как я надеюсь, что уже есть прибавление семейства.

Ради Бога, хоть словечко в ответ, не следуй пословице: на глупый вопрос не бывает ответа».

                                                                                                           (Начала письма нет)

«...Для уплаты долгов и расходов по переезду; осталь­ные 1000 руб. предназначаются мне на прожитие до сентября. Итак, я сейчас сижу без копейки и буду в таком же положении, даже если ты мне пришлешь майские 1000 руб., так как они должны пойти на уплату долга кн. Вязем­скому. Поэтому прошу тебя, дорогой и добрейший брат, сделай милость, пришли мне 2000 сразу. Ради Бога, не сер­дись на меня, но я действительно нахожусь в отчаянном положении, хотя и живу в деревне, но в этом имении ниче­го нет и все надо покупать на первых порах. Надеюсь, что в будущем году я устроюсь здесь лучше, но сейчас я нахо­жусь в большом затруднении. Признаюсь тебе, дорогой брат, что я горячо молю Бога, чтобы ты приехал, твое присутствие было бы для меня такой большой милостью, я брожу как в потемках, совершенно ничего не понимая, и вынуждена играть свою роль, чтобы староста и не подозре­вал о моем глубочайшем невежестве. Прощай, дорогой и добрейший брат, целую тебя от всего сердца и люблю по-прежнему, еще раз прости за мою постоянную докучли­вость, я сама это сознаю. Поцелуй нежно свою жену, же­лаю ей счастливых родов, и расцелуй обоих мальчиков. Не знаю, разберешь ли ты мои каракули, у меня плохое перо, которое едва пишет, а я ленюсь пойти за другим. Еще одна просьба, но я думаю, что ты легко ее удовлетворишь. У ме­ня здесь есть мальчик 10 лет, которого я хотела бы обу­чить на ткача, не мог бы он пройти обучение у тебя, в этом случае я прислала бы его с людьми, которые пригонят нам лошадей. У тебя есть наш адрес, не правда ли? Прощай, еще раз, добрейший Дмитрий».

В течение всего лета Наталья Николаевна тщетно умоля­ла брата приехать и помочь ей своими советами, но так и не дождалась его. Отчасти это можно объяснить тем, что Дмитрий Николаевич ожидал родов жены (она родила 30 июня); заблаговременно до этого события он отвез ее в Ка­лугу, потом, очевидно, прожил там с ней какое-то время по­сле родов, пока можно было ей вернуться в Полотняный За­вод. А там уже, ближе к осени, он, наверное, счел излишним ехать, полагая, что сестра в сентябре вернется в город. Дмитрий Николаевич так и не прислал ей деньги, которые был ей должен, и, видимо, вообще почти не писал ей: о рож­дении дочери он сообщил только 18 августа.

Бедная Наталья Николаевна чувствовала себя совершен­но беспомощной, впервые очутившись одна в деревне, ни­чего не понимая в сельском хозяйстве. Как мы видим, Сер­гей Львович приехал в Михайловское задолго до Натальи Николаевны и прожил там до конца августа. В письме от 9 сентября 1841 года из Царского Села Вяземский пишет На­талье Николаевне, что встретил там ее свекра, вернувшего­ся из Михайловского. Высказывавшееся в некоторых иссле­довательских работах предположение, что Сергей Львович жил не в одном доме с невесткой, а в Тригорском у Осиповой или в Голубове у Вревских, письмом от 5 июня опровергается. Полагаем, что если бы даже у него и было такое на­мерение, Наталья Николаевна никогда не допустила бы это­го, во избежание сплетен и пересудов. Но, учитывая мелоч­ный и придирчивый характер свекра, думаем, что жизнь с ним доставила ей немало неприятных минут. Недаром ост­роумный Вяземский в письме к Наталье Николаевне назы­вает его «бо-перчиком» (игра слов: Ьеаи-реrе - свекор).

Вспомним здесь, что отношения Пушкина с отцом всю жизнь были холодными. И хотя Сергей Львович искренне переживал гибель сына, отголоски этих отношений чувству­ются и в последующие годы. Так, Сергей Львович отказался от своей доли наследства после смерти сына не в пользу вдовы с четырьмя детьми, а в пользу Ольги Сергеевны. «Пода­ренное» им в 1831 году Пушкину к свадьбе Кистенево было передано только в пожизненное владение и после смерти поэта вновь вернулось в собственность отца. В 1837 году по распоряжению Николая I была снята всякая задолженность с болдинских поместий старика Пушкина, следовательно, он получал значительные доходы, но, оплачивая карточные и другие долги младшего сына Льва, ничем не помогал Ната­лье Николаевне. И, как мы увидим далее, одолжив ей 2000 рублей, потребовал с нее «обеспечение» уплаты в виде пись­ма в контору Строганова, с тем чтобы эти деньги вычли из ее пенсии...

Осложняли финансовые дела Натальи Николаевны и гости, посетившие в это лето Михайловское. В конце июля проездом с больной женой за границу заехал навестить сес­тер Иван Николаевич. Об этом до сих пор не было извест­но, мы узнаем это впервые из нижеприводимого письма. Иван Николаевич Гончаров, ротмистр лейб-гвардии гусар­ского полка, блестящий красавец, был женат на Марии Ива­новне Мещерской, родители которой, как мы уже упомина­ли, были близкими соседями Натальи Ивановны по Яропольцу. А. В. Мещерский, племянник Марии Ивановны, так го­ворит о своей тетке:

«...Марья Ивановна была смолоду очень красива и соеди­няла блестящие дарования и остроумие с подкупающей доб­ротой и необыкновенной пылкостью и отзывчивостью сер­дца». В декабре 1840 года Иван Николаевич уволился со службы, как сказано в приказе, «по домашним обстоятельствам», по-видимому, в связи с тяжелой болезнью жены. По совету врачей он повез ее за границу лечиться. О приезде Гончаровых  Наталья Николаевна писала Дмитрию.

«30 июля 1841 г. Михайловское

Я получила твое письмо, любезный и добрый брат, за два дня до приезда Вани, и эта причина помешала мне от­ветить на него сразу. Их приезд был для нас неожиданно­стью, а пребывание только в течение двух дней нас крайне опечалило. Мари очень плохо себя чувствовала, очень устала, но три ночи спокойного сна у нас ее немного под­бодрили, и она была в состоянии продолжить путешест­вие. Здоровье Вани, мне кажется, тоже не блестяще, и хо­роший климат, я полагаю, ему так же необходим, как и же­не. А сейчас мы находимся в ожидании Фризенгофов, ко­торые собираются провести недели две с нами. Они будут постоянно жить в Вене; к счастью для нас, наш уголок ле­жит на пути за границу. Это доставляет нам радость, но также и печаль расставания со всеми нашими друзьями. Прощаясь с Ваней, мы имели надежду через некоторое время снова встретиться; совсем иное дело — Фризенгофы, нет шансов, что мы когда-либо увидимся, поэтому послед­нее прощание будет еще печальнее. Мы связаны нежной дружбой с Натой, и Фризенгоф во всех отношениях заслуживает уважения и дружеских чувств, которые мы к нему питаем.

Мне очень стыдно снова возвращаться к деловой теме. Попытаюсь кратко и точно изложить тебе состояние моих дел, чтобы извинить в твоих глазах мою настойчивость. Я никогда не сомневалась в твоем расположении, при всех обстоятельствах моей жизни ты мне давал в том доказате­льства, а неблагодарность никогда не была моим недостат­ком. Прочти же снисходительно то, что дальше последует; повторяю, если я говорю тебе о моих затруднениях, то только для того, чтобы хоть немного извинить мою надо­едливость. Итак, вот каково мое положение. При отъезде, как я уже тебе раньше писала, я заняла 1000 рублей у Вя­земского без процентов, без какого-либо документа. Срок возврата был 1 июля. Я знаю, что он в стесненных обстоятельствах, и мне было очень тяжело не иметь возможно­сти с ним расплатиться. Позднее, плата за новую квартиру, которую мне подыскивают в П., требовала отправки такой же суммы. Мне были необходимы две тысячи рублей, а где их взять? Я могла их ожидать только от тебя, а твое по­следнее письмо лишило меня всякой надежды. При таком положении вещей я была вынуждена обратиться к свекру. Он согласился одолжить мне эту сумму, но при условии, что я верну ему деньги к 1 сентября. Ему нужно было обес­печение, и он настоял на том, чтобы я дала ему письмо к служащему строгановской конторы, который ему выдаст эти деньги из пенсии за третий — сентябрьский — квартал. Эта сумма выражается в 3.600 руб., и я должна была жить на нее до января. Значит, мне остается всего 1.600 рублей, из них мне придется платить за квартиру, на эти же деньги переехать из деревни и существовать — этого недостаточ­но, ты сам прекрасно понимаешь. Я не поколебалась бы ни на минуту остаться на зиму здесь, но когда ты приедешь к нам, ты увидишь, возможно ли это. Мне не на кого надея­ться, кроме тебя. Итак, дорогой и добрейший братец, про­стишь ли ты мне, что я еще раз умоляю тебя прислать мне 2.000 хотя бы к сентябрю, а остальные, которые мне при­читаются или которые ты мне обещал на сентябрь, я буду считать себя счастливой и спокойной, если у меня будет надежда получить их к концу октября. Письмо к Носову, что ты нам обещал, еще не пришло; тысячу раз спасибо от нас обеих.

Что касается лошадей, единственное, что я тебя попро­сила бы теперь, это сообщить мне без промедления, мо­жешь ли ты прислать мне их на зиму, потому что тогда мне надо сделать запас овса и обучить кого-нибудь на форейто­ра. Если же нет, я ограничусь извозчичьими лошадьми, и эти расходы не нужны.

Я полагаю, мать сейчас живет у тебя, но ничего не пере­даю ей, так как в моем письме говорится о делах, которые от нее надо скрыть, как ты того желаешь. Я надеюсь, что твоя жена уже родила, и хотела бы, чтобы мне не оставалось ничего другого, как послать вам от всего сердца свое по­здравление.

Прощай, мой добрый и горячо любимый Дмитрий, неж­но целую все семейство, жену и детей. Шепни ласковое сло­вечко нашей славной Нине, твоя жена не рассердится, если я дам тебе поручение крепко расцеловать в обе щеки наше­го милого друга. Сашинька просит меня передать вам всем тысячу самых лучших пожеланий».

Фризенгофы приехали в Михайловское 1—2 августа и пробыли там более трех недель. В этот период и гости и хо­зяева часто общались с тригорскими соседками. Видимо, от­ношения с ними у Натальи Николаевны наладились, так как в дальнейшем мы уже не встречаем в переписке этих дам не­доброжелательные отзывы о вдове поэта. В одном из писем Евпраксия Николаевна даже говорит, что мадам Пушкина ее очаровала: «это совершенно прелестное создание».

Наталья Ивановна Фризенгоф очень недурно рисовала и оставила в альбоме Натальи Николаевны, хранящемся те­перь в фондах Всесоюзного музея А. С. Пушкина, драгоцен­ные рисунки с изображением обитателей Михайловского, Тригорского и Голубова (поместье Вревских, находившееся в 20 км от Тригорского). Здесь мы видим Сергея Львовича сидящим в кресле со шляпой в руках, Прасковью Александровну Осипову, Евпраксию Николаевну; последняя изобра­жена невероятно толстой, надутой женщиной — это, несомненно, шарж, но очень хорошо ее характеризующий. Ши­роко известен рисунок, на котором мы видим детей Пушки­на, сидящих за столом. И совершенно очарователен рису­нок, изображающий Наталью Николаевну с дочерью Ма­шей, стоящими у березы.



Сохранился еще один интересный «свидетель» пребыва­ния Фризенгофов в Михайловском — это альбом-гербарий, собранный по инициативе Н. И. Фризенгоф. В нем мы на­ходим засушенные цветы и травы, собранные в Михайлов­ском, Тригорском и Острове. Под каждым растением Ната­лья Ивановна поставила дату и имя нашедшего. Таким обра­зом, мы узнаем, что в составлении альбома участвовали, кроме самой Натальи Ивановны, Наталья Николаевна, ее дети, Александра Николаевна и Анна Николаевна Вульф.

Датировки в альбоме позволяют установить приблизитель­но продолжительность пребывания Фризенгофов в Михай­ловском: растения собирались в период с 3 по 25 августа.

Приближалась осень. Неустроенность Михайловского поместья не позволила Наталье Николаевне, а у нее было намерение, остаться здесь зимовать. Но состояние ее де­нежных дел было таково, что ей даже не на что было вые­хать. Снова ей приходится обращаться к Дмитрию Николае­вичу.

«3 сентября 1841 (Михайловское)

Отчаявшись получить ответ на мое июльское письмо и видя, что ты не едешь, дорогой брат, я снова берусь за перо, чтобы надоедать тебе со своими вечными мольбами. Что по­делаешь, я дошла до того, что не знаю, к кому обратиться. 3000 рублей это не пустяки для того, кто имеет всего лишь 14.000, чтобы содержать и давать какое-то воспитание чет­верым детям. Клянусь всем, что есть для меня самого свято­го, что без твоих денег мне неоткуда их ждать до января и, следственно, если ты не сжалишься над нами, мне не на что будет выехать из деревни. Я рискую здоровьем всех своих детей, они не выдержат холода, мы замерзнем в нашей убо­гой лачуге.

Я просила тебя прислать мне по крайней мере 2000 руб­лей не позднее сентября, и очень опасаюсь, что и этот ме­сяц пройдет вслед за другими, не принеся мне ничего. Ми­лый, дорогой, добрый мой брат, пусть тебя тронут мои мольбы, не думаешь же ты, что я решаюсь без всякой необ­ходимости надоедать тебе и что, не испытывая никакой нужды, я доставляю себе жестокое удовольствие тебя му­чить. Если бы ты знал, что мне стоит обращаться к кому бы то ни было с просьбой о деньгах, и я думаю, право, что Бог, чтобы наказать меня за мою гордость или самолюбие, как хочешь это назови, ставит меня в такое положение, что я вынуждена делать это.

Твое письмо к Носову было безрезультатным, и более то­го, сделало нас мишенью насмешек со стороны Вяземского, которые хотя и были добродушными, тем не менее постави­ли нас перед ним в крайне затруднительное положение. Ты знаешь, я полагаю, что Сашинька заняла у него 375 рублей. Как только твое письмо к Носову было получено, она, страшно обрадовавшись, тотчас послала его Вяземскому, прося его получить деньги, которые Носов должен был нам вручить, и вычесть самому, что ему следовало получить. Но с последней почтой мы получили печальные известия, что Носов не признает себя твоим должником и наотрез отка­зался дать деньги. Так что, ради Бога, найди другой способ, чтобы вывести ее из затруднительного положения. Ты ей должен в настоящее время за три месяца, а кредиторы за­брасывают ее письмами. Одному только Плетневу она долж­на 1.000 рублей, и срок уже прошел. Имей жалость к обеим сестрам, которым, кроме как от тебя, неоткуда ждать помо­щи. Рассчитывая только на твою дружбу, они не решаются поверить, что ты их покинешь в таком ужасном положении.

Прощай, дорогой брат, я так озабочена своими тревога­ми и денежными хлопотами, что ни о чем другом не могу го­ворить. Тем не менее я нежно целую тебя, так же сердечно, как и люблю, не сомневайся в моей к тебе горячей дружбе. Целую твою жену; ты даже нам ничего не сообщаешь о ее родах. Не забудь поцеловать и детишек. Я полагаю, Маминька и Нина уже от вас уехали. Мои дети просят их не забы­вать, ради Бога, не заставляй их мерзнуть, а это будет так не­пременно, если ты не придешь нам на помощь. Не забудь, что я рассчитываю на твое обещание приехать сюда и по­мочь мне своими советами».


«10 сентября (1841 г. Михайловское)

Только вчера, 9 сентября, я получила твое письмо от 18 августа. Спешу ответить тебе сегодня же, чтобы засвидете­льствовать тебе мою поспешность исполнить твое желание. Но прежде всего я хочу поздравить тебя и твою жену со сча­стливым событием в вашей семье. Я не сомневаюсь, что рождение дочери это исполнение всех ваших желаний. Вме­сто покровительства, которое я не имею возможности ока­зывать кому бы то ни было, я обещаю перенести на всех тво­их детей искреннюю и глубокую привязанность, которую я всегда питала и никогда не перестану питать к тебе. Ты, ко­нечно, не сомневаешься в искренности моего пожелания счастья новорожденной. Пусть она всегда будет приносить своим родителям только удовольствие и радость. Ты возь­мешь на себя труд, не правда ли, передать твоей жене, как я была обрадована, узнав, что она уже родила и быстро попра­вилась.

А теперь перейдем к вопросу, который тебя интересует. Граф Строганов вернулся в Петербург. Но если твоя поезд­ка имеет целью только предложить Опеке купить Никули­но, то я сомневаюсь, что это твое намерение удастся осуще­ствить. Покупка имения, мне кажется, не входит в их наме­рения. Впрочем, смотри сам, я не очень в этом уверена. Но если ты хочешь предложить эту покупку мне, увы, дорогой брат, это выглядит грустной шуткой. Мои скромные богат­ства составляют 50 ООО рублей, может быть, немного больше. Этот несчастный маленький капитал приносит нам до­хода всего 3000 рублей, которые помогали нам жить до на­стоящего времени. Но теперь, поскольку мой доход умень­шился до 14 ООО я, может быть, буду вынуждена его затро­нуть этой зимой, чтобы нанять учителей моим детям. Вот блестящее состояние моих дел. Ты извинишь меня, что я подняла этот вопрос, но положение мое очень невеселое, обескураживающее, и, к несчастью, я вынуждена тебе пи­сать в один из таких моментов, когда мужество меня покида­ет и когда я лью слезы от отчаяния, не зная, кому протянуть руку и просить сжалиться надо мной и помочь.

Для меня это печальная новость, что ты мне сообщаешь, уверяя в намерении прислать мне лошадей. Мое желание не осуществилось, они мне были нужны летом, но лето про­шло, а зимой я прекрасно обойдусь без них. И я не могу от­казаться добровольно от 1500 рублей, что получаю от тебя. Если ты хочешь оказать мне услугу, то не посылай мне лоша­дей. Бог знает, смогу ли я еще держать экипаж этой зимой. Занятия детей начинаются и потребуют, следственно, боль­шую часть моего дохода.

Я покидаю тебя, дорогой брат. Сашинька тоже хочет приписать тебе несколько слов. Разреши мне поцеловать те­бя и пожелать тебе больше счастья, чем до сих пор. Про­щай, нежно целую жену и детей. Ты ничего не пишешь, у вас ли Нина. Если да, то скажи, что я ее люблю и нежно целую. Ничего не поручаю тебе передать матери, так как я ей пишу с этой же почтой».

После отъезда Фризенгофов Наталья Николаевна приш­ла просто в отчаяние. В связи с пребыванием гостей, воз­можно, пришлось обратиться за деньгами к Осиповой, и это ей было очень тяжело. Из письма мы узнаем, что Дмит­рий Николаевич собирался приехать в Петербург, чтобы предложить Опеке купить одно из гончаровских поместий для семьи Пушкина или уговорить Наталью Николаевну за­тронуть капитал в 50 ООО рублей, полученный за посмертное издание сочинений Пушкина, но Наталье Николаевне очень хотелось оставить его неприкосновенным для детей, и она всячески сопротивлялась притязаниям и Гончаровых, и Пушкиных.

В сентябре в Михайловское приехал последний гость — князь Петр Андреевич Вяземский.

«А у вас все гости да гости! — писал Вяземский Наталье Николаевне 8 августа 1841 года, собираясь в Михайлов­ское. — Смерть мне хочется побывать у вас...».  «Я еще не теряю надежды явиться к моей помещице», - писал он в другом письме от 12 августа.

Позднее в письме его к А. И. Тургеневу мы читаем: «В конце сентября я ездил на поклонение к живой и мертвому, в знакомое тебе Михайловское к Пушкиной. Прожил у нее с неделю, бродил по следам Пушкина и Онегина». В декабре он писал П. В. Нащокину: «Я провел нынешнею осенью несколько приятных и сладостно-грустных дней в Михайлов­ском, где все так исполнено «Онегиным» и Пушкиным. Па­мять о нем свежа и жива в той стороне. Я два раза был на мо­гиле его и каждый раз встречал при ней мужиков и просто­людинов с женами и детьми, толкующих о Пушкине». Как мы видим, и тогда не зарастала народная тропа к Пушкину — простые люди посещали его могилу и чтили его память...

Возвращаясь из Михайловского, Вяземский провел день в Пскове и так писал об этом Наталье Николаевне 7 октября 1841 года из Царского Села: «Как я вас уже преуведомлял, я для успокоения совести провел день в Пскове, то есть что­бы придать историческую окраску моему сентиментальному путешествию. Поэтому я предстану перед вашей Тетушкой не иначе как верхом на коне на псковских стенах и не слезу с них. Она мне будет говорить о вас, а я буду говорить о стенных зубцах, руинах, башнях и крепостных валах».

Как это будет видно и в дальнейшем, Вяземский был сильно увлечен Натальей Николаевной.

Приведем еще одно письмо, свидетельствующее о тяже­лом материальном положении семьи Пушкина.

«1 октября 1841 г. (Михайловское)

Дорогой Дмитрий. Получу ли я ответ хотя бы на это пи­сьмо. Я совершенно не знаю, что делать, ты меня оставля­ешь в жестокой неизвестности. Я нахожусь здесь в обветша­лом доме, далеко от всякой помощи, с многочисленным се­мейством и буквально без гроша, чтобы существовать. До­шло до того, что сегодня у нас не было ни чаю, ни свечей, и нам не на что было их купить. Чтобы скрыть мою бедность перед князем Вяземским, который приехал погостить к нам на несколько дней, я была вынуждена идти просить мило­стыню у дверей моей соседки, г-жи Осиповой. Ей спаси­бо, она по крайней мере не отказала чайку и несколько свечей. Время идет, уже наступил ок­тябрь, а я не вижу еще момента, когда смогу покинуть нашу лачугу. Что делать, если ты затянешь присылку мне денег дольше этого месяца? У меня только экипажи на колесах, нет ни шуб, ничего теплого, чтобы защитить нас от холода. Поистине можно с ума сойти, ума не приложу, как из этого положения выйти. Менее двух ты­сяч я не могу двинуться, ибо мне нужно здесь долги заплатить, чтоб жить, я зани­мала со всех сторон и никому из людей с мая месяца жалованья ни гроша не платила. Если это письмо будет иметь более счастливую судьбу, чем преды­дущие, и ты пожелаешь на него ответить, или, что было бы очень хорошо с твоей стороны, сжалишься над моей нуж­дой, то есть пришлешь мне денежную помощь, о которой я умоляла столько времени, то адресуй то или другое Булгакову Александру Яковлевичу — московскому почт-директору, он мне перешлет, так как иначе я останусь неоп­ределенное время без твоего ответа.

Сашинька также тебя умоляет снабдить ее письмом к Но­сову в отношении трех месяцев, за которые ты ей должен — август, сентябрь, октябрь, но чтобы, ради Бога, оно было действительным. Князь нам сказал, что он получил сумму, которую мы просили его получить в уплату долга Саши. От­несись внимательно к нашим двум просьбам, обещаю тебе, что Бог тебя вознаградит... Прощай, дорогой брат, целую тебя, а также жену и всех ваших детей. Моя детвора делает то же. Таша заставила меня серьезно поволноваться, она вдруг заболела, но сейчас ей лучше. Сестра вас также всех целует. Извини меня за каракули и зачеркивания, я торопилась, так как должна занимать князя, который завтра покидает нас. Это он отправит письмо петербургской поч­той, я надеюсь, что таким образом ты получишь его скорее».

Наталья Николаевна прожила в деревне до конца октяб­ря. Она писала, что осталась бы там и зимовать, если бы дом был пригоден для жилья в зимнее время и если бы михайловское хозяйство давало возможность как-то существовать. Отговаривал ее от этого и Вяземский. Еще в письме от 6 июня, приведенном выше, он писал: «...О зиме и думать не­чего, это героический подвиг, а в геройство пускаться не к чему». «Хотя вы человек прехрабрый... Но на зимний штурм лазить вам не советую. На первый раз довольно и летней кампании».

Задержалась Наталья Николаевна до поздней осени из-за отсутствия денег: ей не на что было выехать. Выручил ее Строганов.

«Последние дни, что мы провели в деревне, — писала Наталья Николаевна брату 2 ноября уже из Петербурга, — были что-то ужасное, мы буквально замерзали. Граф Стро­ганов, узнав о моем печальном положении, великодушно пришел мне на помощь и прислал необходимые деньги на дорогу».

Таким образом, семья Пушкина прожила в 1841 году в Михайловском около полугода. Приезжала Наталья Никола­евна туда на лето и в следующем году.

ТРУДНЫЕ ГОДЫ

Наталья Николаевна с семьей вернулась в Петербург из Михайловского 26 октября 1841 года. Но, видимо, еще вес­ной было решено, что она поселится отдельно от Местров, и летом тетушка Загряжская подыскивала ей квартиру. По­чему было принято такое решение, мы не знаем. Но можно предположить, что сменили квартиру Местры, и Наталья Николаевна воспользовалась этим, чтобы поселиться от­дельно. Надо думать, ей было тяжело «верховное правле­ние» и каждодневное вмешательство Местров в ее жизнь. Кроме того, и Екатерина Ивановна хотела, чтобы она жила к ней поближе, недалеко от дворца. Александра Николаевна сообщает брату их новый адрес: «...У Конюшенного моста, Дом Китнера».



Еще в сентябре Наталья Николаевна подала прошение в Опеку о выдаче ей пособия на образование детей. На заседа­нии 1 октября 1841 года Опека вынесла решение:

«Слушали письмо вдовы Натальи Николаевны Пушки­ной от 10-го минувшего сентября, которым она изъясняет, что для приготовления детей ее к помещению в казенные учебные заведения требуется нанять учителей и необходи­мую прислугу, а также на наем и содержание квартиры ныне требуется денежных сумм более, нежели сколько прежде оных употреблялось и что на все это всемилостивейше по­жалованных на воспитание детей ее 6000 р. ассигнациями в год она находит недостаточным, а потому и просит Опекун­ство оказать ей в сем случае законное пособие. Вследствие сего опекуны граф Григорий Александрович Строганов и граф Михайло Юрьевич Виельгорский, за отсутствием про­чих г. г. опекунов, рассуждая о просьбе вдовы Пушкиной и находя оную вполне заслуживающую уважения, положили : На наем учителей, квартиры и прислуги для детей по­койного А. С. Пушкина выдавать сверх всемилостивейше пожалованных 6000 руб. ассигнац. по 4000 рублей... в год...»


«Всемилостивейше пожалованных» денег на воспитание детей Наталье Николаевне все время не хватало, но выде­ленные Опекой четыре тысячи, конечно, были некоторым подспорьем. Дети начинали учиться. Маше в это время бы­ло уже девять лет, Саше — восемь. И если до сих пор они могли довольствоваться занятиями с матерью и теткой — а из писем мы узнаем, что день неизменно начинался с уро­ков, которые давали детям Наталья Николаевна и тетя Азя, — то теперь уже необходимо было приступить к серьез­ным занятиям с учителями. Стоило это дорого, за урок бра­ли 3—5 рублей, и каждый учитель вел только свой предмет, значит, учителей было несколько. Вот почему в доме посто­янно чувствовалась нехватка денег.

Сохранилось несколько писем Натальи Николаевны к Фризенгофам за границу за период с 17 ноября по 16 декаб­ря 1841 года. Таких писем, несомненно, было много, но по­ка они, к сожалению, не обнаружены. С Натальей Иванов­ной Фризенгоф Наталью Николаевну связывала теплая дружба, которою она дорожила. По этим письмам мы мо­жем до некоторой степени судить о жизни сестер. Дни тек­ли, похожие один на другой. Много времени приходилось уделять родственникам: обе тетушки требовали, чтобы пле­мянницы их часто посещали, а если им случалось заболеть, то вообще каждый день. Характеры у теток были тяжелые, в особенности у Екатерины Ивановны, и Наталья Николаев­на много терпела от их капризов. Описывая одну из сцен ссоры Софьи Ивановны и Екатерины Ивановны, Наталья Николаевна говорит, что с теткой Катериной «и ангел поте­рял бы терпение». Но милая, добрая Наталья Николаевна, зная, как любит тетушка ее и детей, и будучи в какой-то сте­пени от нее зависима, терпела все...

Екатерина Ивановна жила недалеко, во фрейлинском флигеле дворца, и каждый день в 7 часов вечера приезжала к Наталье Николаевне, вернее — к детям. Она была очень привязана к маленьким Пушкиным и, видимо, у нее была по­требность ежедневного общения с ними. Если сестры уезжа­ли куда-нибудь в гости или в театр, тетушка все равно неиз­менно являлась в положенное время и проводила вечер с де­тьми.

На такое дорогое удовольствие, как театр, денег не бы­ло. Иногда их приглашали Строгановы, у которых была своя ложа. Сестер довольно часто навещали Александр Ка­рамзин, Андрей Муравьев. Изредка бывала Наталья Никола­евна у Вяземских и Карамзиных. Более близкие отношения с ними поддерживала Александра Николаевна. Пока была жива тетушка Екатерина Ивановна, она всячески препятст­вовала общению сестер с этими семьями (о чем писала, как мы увидим далее, Екатерина Николаевна). Так, в письме к Фризенгофам от 24 ноября 1841 года Наталья Николаевна описывает небольшую сцену, очень характерную в этом отношении. В этот день праздновались именины Екатерин. Утром Наталья Николаевна отправилась к тетушке Загряж­ской «всей семьей», как она говорит. Интересно отметить, что там был и Сергей Львович Пушкин, также пришедший поздравить именинницу. Днем был семейный обед у Строга­новых, а вечером сестры собирались к Екатерине Андреев­не Карамзиной. Но в 9 часов явилась тетушка Загряжская и упорно сидела, не желая уезжать, чтобы помешать сестрам ехать к Карамзиным. Наталья Николаевна поняла это, и в 11 часов вынуждена была встать и тем дать понять Екатери­не Ивановне, что больше они ждать не могут. Поневоле те­тушке пришлось уехать...

Салоны Карамзиных, графа Строганова и Местров, где бывала Наталья Николаевна, посещали и ее поклонники. Как свидетельствует А. П. Арапова, за годы вдовства у Ната­льи Николаевны было несколько претендентов на ее руку. Она называет Н. А. Столыпина, блестящего дипломата, ко­торый, приехав в отпуск в Россию, был поражен красотою Пушкиной, без памяти влюбился, но, как говорит Арапова, «грозный призрак четырех детей», которые были бы, по его мнению, помехою в его дипломатической карьере, за­ставил его отказаться от «безрассудного брака».

Та же причина послужила препятствием и для второго претендента, которого Арапова зашифровывает буквой Г. — князь Г. Это, очевидно, князь Александр Сергеевич Голи­цын, штабс-капитан лейб-гвардии конной артиллерии, со­служивец братьев Карамзиных. Он часто упоминается в пи­сьмах Натальи Николаевны к Фризенгофам как постоян­ный посетитель салона Карамзиных. По-видимому, Голи­цын ухаживал за Пушкиной довольно настойчиво. Арапова пишет, что якобы через какое-то третье лицо Голицын пытался выяснить, как отнеслась бы Наталья Николаевна к то­му, чтобы в случае брака с ним всех четверых детей отдать на воспитание в казенные учебные заведения. На что Ната­лья Николаевна сказала: «Кому мои дети в тягость, тот мне не муж!»

Из письма Вяземского 1842 года мы узнаем, что у Ната­льи Николаевны был еще один поклонник — иностранец. Вяземский не называет его, но нет сомнения, что он имеет в виду дипломата графа Гриффео, секретаря неаполитанско­го посольства. В одном из писем Наталья Николаевна упо­минает о Гриффео: он был на вечере у Карамзиных. По по­воду этого поклонника Вяземский разразился длиннейшим письмом Наталье Николаевне, на первом листке которого вверху ее рукой сделана полустершаяся теперь надпись: «Аff  Griff» (история с Гриффео) . Конца имени нет, но, полагаем, и этих четырех букв достаточно. Приведем выдержки из этого письма, обнару­женного нами в архиве Араповой.

«...Ваше положение печально и трудно, — пишет Вязем­ский. — Вы еще в таком возрасте, когда сердце нуждается в привязанности, в волнении, в будущем. Только одного про­шлого ему недостаточно. Возраст ваших детей таков, что, не нарушая своего долга в отношении их, вы можете всту­пить в новый союз. Более того, подходящий разумный союз может быть даже в их интересах. Следовательно, вы совер­шенно свободны располагать вашим сердцем и его склонно­стью. Но при условии, что чувство, которому вы отдади­тесь, что выбор, который вы сделаете, будет правильным и возможным. Всякое другое движение вашего сердца, всякое другое увлечение может привести только к прискорбным последствиям, для вас более прискорбным, чем для кого-либо другого.

Вы слишком чистосердечны, слишком естественны, слишком мало рассудительны, мало предусмотрительны и расчетливы, чтобы вести такую опасную игру... То трудное положение, в котором вы находитесь, отчасти, проистекает из-за вашей красоты. Это — дар, но стоит он немного доро­го. Вы — власть, сила в обществе, а вы знаете, что все стре­мятся нападать на всякую власть, как только она дает к тому хоть малейший повод. Я всегда вам говорил, что вы должны остерегаться иностранцев... Даже при наличии независимо­го состояния подобный союз всегда будет иметь серьезные затруднения. Рано или поздно вы будете вынуждены поки­нуть родину, отказаться от своих детей, которые должны оставаться в России... А без независимого состояния затруд­нения были бы еще более серьезными. Выйдя за иностран­ца, вы, возможно, лишитесь пенсии, которую получаете, и ваше будущее подверглось бы еще более опасным случайно­стям.

Все эти неблагоприятные обстоятельства проистекают из вашего особого положения, из вашего образа жизни. Вы не принадлежите к светскому обществу, не удалились от не­го. Эта полумера, полуположение имеет большой недоста­ток и таит в себе большую опасность. Во-первых, свет, не имея вас постоянно перед глазами и под своим контролем, видя вас очень редко, судит о вас по некоторым признакам и выносит свой приговор по малейшим намекам, которые дают ему возможность думать, что то, что он не видит, куда более серьезно, чем то, что он видит. Эти приметы, кото­рые, может быть, прошли бы незамеченными, если бы вы были постоянно на глазах у ваших судей, носят оттенок тай­ны и умолчания вполне естественного, а вы знаете, что мне­ние большого света видит зло всюду, где оно видит что-либо скрытое. Но самая большая опасность — в вас самой. Вы не должны ей подвергаться, борьба слишком сильна. В этом ложном положении вы слишком подвержены первой же атаке. Рассеяние большого света, его соблазны и притягате­льность, как бы они ни были опасны, они гораздо менее опасны, чем это влияние, глухое и тайное, которое должно неизбежно вызвать в сердце женщины стремление к душев­ному волнению, и появление первого встречного может его разбудить. А это значило бы сдаться врагу вслепую и безо­ружной. Рассеяние большого света лучше, чем развлечение, которое начинается с того, что незаметно касается сердца, а кончается тем, что разрывает его. В большом свете лекар­ство рядом с болезнью: одно увлечение сменяет другое. А здесь болезнь предоставлена самой себе и с каждым днем распространяется все больше и больше. Мое мнение — вы должны вырваться из этого испытания, и если уединение и сердечное спокойствие вам тяжелы, что вполне естествен­но, вернитесь смело в свет... Вы мне скажете, быть может, что я ищу там, где ничего нет, что у страха глаза велики, вы можете делать всякие предположения и дать моему поступ­ку любое насмешливое толкование, пусть так! Но если мои слова правдивы, а они таковыми являются, если мой тре­вожный крик может вас предупредить об опасности, как бы далека она ни была, и заставить вас посмотреть на ваше положение серьезно и спокойно, я с удовольствием принимаю всю странность моего положения...»

Письмо это не имеет даты, но судя по тому, что в конце его Вяземский уговаривает ее во что бы то ни стало уехать на лето в Михайловское, чтобы «вырваться из-под рокового влияния», «избегнуть опасности», — это письмо относится к 1842 году. Да это вытекает и из последующего.

Опасения Вяземского в отношении Гриффео, мы полага­ем, не имели основания. В одном из писем к Н. И. Фризенгоф от конца 1841 года Наталья Николаевна пишет, что ни­кем из своих поклонников не увлечена (мы приводим это письмо ниже). Но Вяземский ревнует и, опасаясь, как бы ухаживание Гриффео не кончилось браком, бросает такой весомый для Натальи Николаевны козырь, как дети. Одна­ко и Гриффео, видимо, оказывал внимание этой красивой женщине без серьезных намерений. Во всяком случае, веро­ятно, увидев, что здесь нельзя ожидать легкого романа, он вскоре увлекся другой женщиной. 12 августа 1842 года в са­мых язвительных выражениях Вяземский сообщает Ната­лье Николаевне в Михайловское об отъезде Гриффео:

«Гриффео уезжает из Петербурга на днях; его министр уже прибыл, но я его еще не встречал. Чтобы немного уго­дить вашему пристрастию к скандалам, скажу, что сегодня газеты возвещают в числе отправляющихся за гра­ницу: Надежда Николаевна Ланская. Так ли это или только странное совпадение имен?»

Но это не было совпадением имен, и Вяземский прекрас­но это знал, и, надо думать, нарочно, желая уколоть Ната­лью Николаевну, приписывает ей «пристрастие к сканда­лам». Надежда Николаевна Ланская (жена Павла Петровича Ланского, брата будущего мужа Натальи Николаевны) дей­ствительно оставила мужа и уехала с Гриффео за границу. Возник бракоразводный процесс, длившийся более 20 лет. Но чего только не бывает в жизни! Сын Надежды Николаев­ны, брошенный матерью, впоследствии нашел приют у На­тальи Николаевны — в письмах 1849 года мы не раз встре­тимся с Пашей Ланским...

Да, положение Натальи Николаевны было действитель­но трудным. «Вы не принадлежите к светскому обществу», — говорит Вяземский, и он был прав — к обществу светской аристократии она, по существу, не принадлежала. Ее довер­чивость, искренность, естественность были разительным контрастом с окружавшим ее обществом — бездушным, лжи­вым, лицемерным, выносившим жестокий приговор всему, что было на него не похоже, ему не подчинялось. Вязем­ский уговаривает ее вернуться в свет, чтобы не давать пово­да к злословию. Он хочет во что бы то ни стало вырвать ее из тесного круга карамзинской гостиной, где в каждом ее поклоннике, вероятно, видит претендента на ее руку.

При жизни Пушкина, любившего посещать Карамзи­ных, где он находил приятное ему общество друзей-литера­торов, для которых сам он, конечно, был главной притяга­тельной силой, салон этот был центром, где собиралась пе­редовая петербургская интеллигенция. Но уже в 40-е годы характер этого литературного салона изменился. Умер Пуш­кин, женился и уехал за границу Жуковский. Неохотно, оче­видно, стал бывать там и Плетнев. Судя по нижеприводимо­му письму Вяземского, надо полагать, что светские друзья и знакомые Софьи Николаевны, товарищи по полку братьев Карамзиных — вот кто главным образом наполнял теперь гостиную, где первую скрипку играла Софья Николаевна. В это время ей было уже сорок лет. Но она так и не вышла за­муж, и это, несомненно, отложило отпечаток на ее харак­тер. Н. В. Измайлов так пишет о ней: «...Едва ли не главным интересом С. Н. Карамзиной была светская жизнь с ее раз­влечениями и интригами, сложной сетью отношений, сплетнями и пересудами. Судить о других — вернее, осуж­дать их зло и насмешливо — Софья Николаевна была боль­шая мастерица, и об этом знали и говорили в «свете», счи­тая ее злоязычной и любопытной...».

В 1840 году Плетнев писал Гроту: «В воскресенье (20 ок­тября) я пошел на вечер к Карамзиным. Признаюсь, одна любознательность и действительная польза от наблюдений в таких обществах еще удерживает меня глядеть на пустошь и слушать пустошь большесветия». И в более поздние годы в письмах к Жуковскому Плетнев так же отзывается о сало­не Карамзиных. «...И у Карамзиных я почти не бываю. Новость этого развлечения прошла. Обороту в их обществе и жизни нет никакого» (2 марта 1845 г.). «...В зиму у Карамзи­ных были только два раза... Всех нас связывала и животво­рила чистая, светлая литература. Теперь этого нет. Все ин­тересы обращены на мастерство богатеть и мотать. Видно, старое доброе время никогда к нам не воротится. Вот если бы еще поселились вы между нами — тогда, быть может, со­вершился бы переворот в отношениях и интересах. А то как соединиться, когда нет центра» (4/16 марта 1850 г.).

Пустошь большесветия... Как это верно! И мы находим тому подтверждение не только со стороны Плетнева, но и со стороны князя Петра Андреевича Вяземского!

В письмах Вяземского к Наталье Николаевне обращает на себя внимание его отношение к дому Карамзиных и ха­рактеристика, которую он дает посещавшему этот салон светскому обществу.

Вот что пишет Вяземский.

«12 августа 1842 г.

...Мы предполагаем на будущей неделе поехать в Ревель дней на десять. Моя тайная и великая цель в этой поездке — постараться уговорить мадам Карамзину провести там зиму. Вы догадываетесь, с какой целью я это делаю. Это дом, кото­рый в конце концов принесет вам несчастье, и я предпочи­таю, чтобы вы лучше посещали казармы. Шутки в сторону, меня это серьезно тревожит».

«13 декабря (1842)»

...Вы знаете, что в этом доме спешат разгласить на всех перекрестках не только то, что происходит в гостиной, но еще и то, что происходит и не происходит в самых сокровенных тайниках души и сердца. Семейные шутки предают­ся нескромной гласности, а следовательно, пересуживаются сплетницами и недоброжелателями. Я не понимаю, почему вы позволяете в вашем трудном положении, которому вы су­мели придать достоинство и характер святости своим пове­дением, спокойным и осторожным, в полном соответствии с вашим положением, — почему вы позволяете без всякой надобности примешивать ваше имя к пересудам, которые, несмотря на всю их незначимость, всегда более или менее компрометирующи... Все ваши так называемые друзья, с их советами, проектами и шутками — ваши самые жестокие и самые ярые враги. Я мог бы многое сказать вам по этому по­воду, привести вам много доказательств и фактов, назвать многих лиц, чтобы убедить вас, что я не фантазер и не поме­ха веселью, или просто сказать собака, кото­рая перед сеном лежит, сама не ест и дру­гим не дает. Но признаюсь вам, что любовь, которую я к вам питаю, сурова, подозрительна, деспотична даже, по крайней мере пытается быть такой».

Поразительные высказывания! Так характеризовать дом Карамзиной, своей сестры! Поразительные еще и потому, что, как мы увидим далее, и Екатерина Дантес обвиняла Ка­рамзиных в происшедших в семье Пушкина несчастьях и предостерегала Наталью Николаевну от посещения этого салона. Точно в тех же выражениях — несчастье — говорит о нем и Вяземский. Он пишет, что Наталья Николаевна ведет себя в высшей степени достойно, но позволяет примеши­вать свое имя к пересудам. Но как она могла «позволять» или «не позволять»? Ведь не в ее же присутствии все это го­ворилось, а то, что делалось за ее спиной, — как могла она этому помешать? Вяземский может назвать многих лиц, рас­пространявших сплетни о Пушкиной, но ведь все это исхо­дило из салона Карамзиных, и в первую очередь, надо полагать, от Софьи Карамзиной. Разве не мог он пресечь хотя бы этот источник? И почему Вяземский полагает, что его ежедневные визиты к Пушкиной в обеденное время не дают повода к сплетням? Почему ему стыдно появляться перед де­тьми Натальи Николаевны и ее прислугой, как мы увидим далее?

И на этом письме Вяземского есть пометка рукою Ната­льи Николаевны: Aff.Alex. Кто такой Алекс? Александр Го­лицын? Сделаем еще одно предположение: не Александр Карамзин ли это?.. Мы знаем, что он увлекался Натальей Николаевной еще при жизни Пушкина; каждую субботу у нее завтракал. Наталья Николаевна упоминает о его визи­тах и в письмах к Фризенгофам 1841 года. Ревность Вязем­ского к «Алексу» не вызывает сомнения. А Карамзины? Они, конечно, были бы против этого брака. Но это только наше предположение, не подтвержденное документально, так что будем пока считать, что «Алекс» — это Голицын.

И все-таки длительнее, настойчивее всех, до самого вто­рого ее замужества, навязчиво ухаживал за вдовою поэта именно Петр Андреевич Вяземский. (Еще П. В. Нащокин го­ворил, что Вяземский «волочился» за Н. Н. Пушкиной. М. А. Цявловский пишет, что это сообщение Нащокина под­тверждается письмами Вяземского к вдове поэта, как ему пе­редавал это еще в 1924 году Б. Л. Модзалевский, говоря о «сильном увлечении князя Вяземского Н. Н. Пушкиной».).Почти ежедневно являлся он к обеду семейства Пушкиных и, не принимая в нем участия, сидел часа полтора. Часто бы­вал и по вечерам. И засыпал Наталью Николаевну письма­ми. Вряд ли Вяземскому можно приписать возвышенное и чисто платоническое поклонение этой необыкновенно кра­сивой, обаятельной женщине. Цели его, мы полагаем, были совсем иные. В одном из писем Вяземский приводит сти­хотворение поэта Нелединского, вкладывая в его уста свои чувства к Наталье Николаевне:

О! если бы мог смертный льститься
Особый дар с небес иметь:
Хотел бы в мысль твою вселиться,
Твои желанья все узреть;
Для них пожертвовать собою,
И тайну ту хранить в себе —
Чтоб счастлива была ты мною,
А благодарна лишь судьбе.

Письма Вяземского полны изъяснений в любви. «Прошу верить тому, чему вы не верите, то есть тому, что я вам ду­шевно предан» (1840). «Целую след ножки вашей на шел­ковой мураве, когда вы идете считать гусей своих» (1841). «Вы мое солнце, мой воздух, моя музыка, моя поэзия». «Спешу, нет времени, а потому могу сказать только два сло­ва, нет три: я вас обожаю! нет четыре: я вас обожаю по-прежнему!» (1842). «Любовь и преданность мои к вам не­изменны и никогда во мне не угаснут, потому что они не за­висят ни от обстоятельств, ни от вас» (1841).

Говоря Наталье Николаевне о том, что «одного прошло­го ей недостаточно», он, вероятно, хотел заменить его на­стоящим в лице князя Вяземского... Но любовь эта, которая, по его утверждению, «никогда не угаснет», исчезла, как дым, когда Наталья Николаевна вышла второй раз замуж.

А как относилась сама Наталья Николаевна к Вяземско­му, его «чувствам», его нравоучениям? Вот отрывок из ее не­большого, недатированного письма, написанного по-русски.

«...Не понимаю, чем заслужила такого о себе дурного мнения, я во всем, всегда и на все хитрые вопросы с вами была откровенна, и не моя вина, если в голову вашу часто вле­зают неправдоподобные мысли, рожденные романтиче­ским вашим воображением, но не имеющие никакой сущно­сти. У страха глаза велики».

Как мы видим, Наталья Николаевна прекрасно понима­ла притязания Вяземского, его «хитрые» вопросы и «не­правдоподобные мысли», рожденные, как она говорит со свойственной ей деликатностью, его «романтическим вооб­ражением».

Видимо, не всегда хватало у нее терпения выносить на­стойчивые ухаживания Вяземского. Сохранилось следую­щее его коротенькое письмо, которое, хотя и не имеет да­ты, может быть отнесено к 1842 г.

«Вы так плохо обходились со мною на последнем вечере вашей тетушки, что я с тех пор не осмеливаюсь появляться у вас и еду спрятать свои стыд и боль в уединении Царского Села. Но так как, однако, я люблю платить добром за зло и так как к тому же я обожаю ручку, которая меня карает, пре­дупреждаю вас, что княгиня Владимир Пушкина приехала. Если я вам нужен для ваших протеже, дайте мне знать запис­кой. Возможно, я приеду в город в понедельник на несколь­ко часов и, если у меня будет время, а в особенности, если у меня достанет смелости, я зайду к вам вечером.

7-го числа этого месяца — день рождения Мари (дочь Вяземского). Не придете ли вы провести этот день с нею?

Ваша покорнейшая и преданная жертва Вяз.

                                                                                                             Суббота»

Можно предположить, что ухаживание Вяземского на этом вечере было особенно настойчивым, что не понрави­лось Наталье Николаевне, и она дала ему это понять. При­езд княгини Пушкиной - предлог для примирения.

Но еще более интересно письмо П. А. Вяземского от 26 июня 1843 г. (Год в письме не проставлен, но нет никако­го сомнения, что оно может относиться только к 1843 году, так как именно в этом году Наталья Николаевна была в Реве­ле. Подробнее об этой поездке мы скажем далее):

«Чтобы не иметь более безрассудного вида, чем на самом деле, прошу вашего разрешения объяснить, почему я не пришел к вам перед отъездом. Много раз я готов был сде­лать это, но всегда мне не хватало смелости. А знаете ли — какой смелости? Боязнь показаться смешным перед вашими детьми и прислугой. Ваша сестра меня нисколько не смуща­ет. Она разумна и добра, а следовательно, беспристрастна. Она должна понимать каждого, и если она меня осуждает в некоторых случаях, в других, я уверен, она отдает мне должное и понимает меня. А вы, вы меня смущаете еще меньше, потому что что бы вы ни говорили или ни делали, но в глу­бине вашего сердца, если оно у вас есть, в глубине вашей со­вести, если она у вас есть, — вы должны признать, что вы ви­новаты передо мною. Поймем друг друга: вы виноваты в эго­изме, доходящем до безразличия и до жестокости. Разреши­те вас спросить: пожертвовали ли вы хоть когда-нибудь для меня малейшей своей прихотью, малейшим каким-нибудь желанием? Поколебались ли вы когда-нибудь хоть на один момент сделать то, что, вы знали, мне будет неприятно или огорчительно? Отвечаю за вас: никогда! тысячу раз никог­да! Не будем говорить о том, что моя взыскательность все­гда имела в виду ваши интересы, а не личный каприз с моей стороны, выгодный только для меня, но поймите, что не может быть никакой дружбы, искренней дружбы и привязанности без взаимности, без взаимных уступок, а вы, вы никогда не хотели мне сделать никакой уступки, следствен­но, я был подле вас дураком, мебелью, я был для вас просто безразличной привычкой, и я хорошо сделал, что уехал. В один прекрасный день я пробудился, не знаю толком, как и почему, так как в вашем поведении ничто не изменилось, ни в том, что я переносил в течение долгого времени с таким ослеплением и примерным самоотвержением, — но в конце концов час пробил, это была капля, переполнившая чашу. Конечно, я мог и должен был бы действовать иначе. Я мог бы отдалиться от вас духовно и, не делая шума, продолжать у вас бывать. Я должен был бы так поступить и ради вас, и ради себя, и ради других. Это правда. Я был неправ и никто от этого не страдает больше, чем я. Я даже могу сказать, что страдаю один. Потому что, если бы у меня были хоть какие- нибудь сомнения в характере ваших ко мне чувств или, вер­нее, в отсутствии всяких чувств, вашего поведения после на­шей ссоры было бы достаточно, чтобы их полностью рассе­ять. Если мое предположение ехать в Ревель после возвра­щения от Мещерских мешает вашему намерению, скажите мне, пожалуйста, потому что я охотно от него откажусь и предоставлю вам возможность ехать одной.

Во всяком случае, вернувшись в Петербург, я воспользу­юсь предлогом моего отсутствия, чтобы появиться перед ва­шими детьми в качестве Петра Бутофорича, как и прежде.

26 июня (1843) В. »

Письмо это, видимо, отражает истинное отношение На­тальи Николаевны к Вяземскому. В конце концов ей надое­ли и его «романтические чувства», и приписывание ей несу­ществующих увлечений, надоело постоянное ревнивое вмешательство в ее жизнь, чтение нотаций, и она ему это вы­сказала...

Ухаживание Вяземского, женатого человека, за вдовой поэта говорит нам по меньшей мере о его неуважении к па­мяти Пушкина. Он убеждает Наталью Николаевну, что ее сердцу только одного прошлого недостаточно, что ему нуж­но и будущее. Графиня Фикельмон говорила, что Вяземский считал себя неотразимым и воображал, что все красивые женщины должны в него влюбляться. Можно понять его увлечение необыкновенной красотой Натальи Николаев­ны, но нельзя простить его навязчивости, хотя и прикрыва­емой словом «дружба». Любопытно, что Вяземский называ­ет себя «Бутофоричем». Что он хотел этим сказать? Значит ли это, что и впредь, как и раньше, он будет появляться в гостиной Натальи Николаевны только в качестве мебели, «бутафории», «отдалившись от нее духовно»?

Видимо, так.

Но чем объяснить, что Наталья Николаевна терпела столько лет излияния Вяземского, его назойливые посеще­ния, почему поддерживала она (хотя бы внешне) дружеские отношения с семьями Карамзиных и Вяземских, которых она должна была бы, по словам Екатерины Дантес, «упре­кать во многих несчастьях»? Мы не знаем, в чем обвиняет Екатерина Николаевна этих людей, но Наталья Николаев­на, вероятно, об этом знала, и именно в этом, мы полагаем, лежит объяснение ее поведения: она их боялась. В приводи­мом (во второй части книги) письме Наталья Николаевна пишет, что женщина должна бояться общественного мне­ния: «законы света были созданы против нее, и преимуще­ство мужчины в том, что он может не бояться». И хотя у нее и произошло что-то вроде ссоры с Вяземским, ей пришлось «примириться» с ним и поддерживать внешне дружеские от­ношения. Пушкин пал жертвою клеветы и ненависти великосветского общества, и это было слишком хорошо извест­но его жене. Но не ей было бороться с ним. Арапова пишет: «Она не принадлежала к энергичным, самостоятельным на­турам, способным себя отстоять». Ради детей, которым предстояло жить в этом обществе, ради их будущего поддер­живала она, как мы увидим далее, светские знакомства; не могла она порвать и с Карамзиными и Вяземскими, тесно связанными с этими кругами. Но положение в корне изменилось, когда Наталья Николаевна вышла замуж: она пере­стала бывать у Карамзиных. В последующие годы она, види­мо, изредка встречалась с Вяземским, иногда они обменива­лись письмами. «Карамзиных я очень редко вижу, — пишет Наталья Николаевна Вяземскому в 1853 году. — Самой не­когда заезжать, княгиня (Е. Н. Мещерская, дочь Карамзиных) всегда больна... Софи все бегает, но к нам никогда не попадает. Вечера их, говорят, много­численны, но я на них ни разу не была». Вряд ли Наталье Николаевне было «некогда» заехать к Карамзиным, просто она не хотела больше посещать этот дом, и Софья Никола­евна, как мы видим, тоже не бывала у нее. «Дружба» кончи­лась...

В письмах-дневниках 1841 года к Фризенгофам за грани­цу есть письмо, которое рисует нам и чувства Натальи Ни­колаевны, и ее отношение к так называемым друзьям.

«16 декабря (1841 г.)

...Я получила ваши хорошие письма, мои добрые, доро­гие друзья. Спасибо, Ната, что ты потрудилась написать раз­борчиво, и пора было это сделать, мы уже начали подозре­вать вас в обмане.

Фризенгоф, я очень опасаюсь, как бы удовольствие, ко­торое вы предвкушаете получить от чтения моего дневника, не было обмануто, он совершенно не интересен: я ограни­чиваюсь только изложением фактов, а что касается чувств, которые мы можем еще испытывать, принимая во внимание наш возраст, то я вам о них не говорю. Могу сказать вам от­кровенно, заглянув в самые сокровенные уголки моего серд­ца, что у меня их нет. Саша, которую я на днях об этом спро­сила, может вам сказать то же самое. Я также ничего не ска­жу о тех, кто может за мной ухаживать. Часто люди стано­вятся смешными, говоря об этом, и вы могли бы меня упрек­нуть в самомнении, упрек, который вы мне часто делали, хо­тя я всегда хранила в отношении вас самое глубокое молча­ние о моих победах. Что касается Саши, то она сама может рассказать о своих. Она говорит, что их очень мало, а я ей приписываю больше.

Я очень вас жалею, милая Ната, что вы живете в чужой стране, без друзей. Хотя настоящие друзья встречаются ред­ко, и всегда чувствуешь себя признательной тем, кто берет на себя труд ими казаться. Вы, по крайней мере, можете ска­зать, что оставили истинных друзей здесь, они вам искрен­не сочувствуют».

К глубокому сожалению, в архиве Араповой сохрани­лось всего 9 листов этих писем-дневников, очевидно, вер­нувшихся к Наталье Николаевне после смерти Натальи Ивановны. Фризенгофы пробыли много лет за границей, и если бы удалось обнаружить остальные письма, это было бы значительным вкладом в биографию Пушкиной. Но и эти немногие страницы дают нам представление о жизни сестер в начале 40-х годов и дополнительные штрихи к об­лику Натальи Николаевны. Мы видим, что беспокойство Вяземского в отношении ее поклонников в действительно­сти не имело основания: сердце ее свободно. Но особенно интересны здесь ее мысли о друзьях: настоящие встреча­ются редко, будем же благодарны и тем, кто хочет ими ка­заться!

Лето 1842 года Наталья Николаевна с семьей снова про­вела в Михайловском. За этот период обнаружено всего 3 ее письма. Из писем Вяземского и Загряжской мы узнаем, что там опять жил Сергей Львович, но только с июля месяца, а также, по-видимому, и Лев Сергеевич, упоминание о кото­ром мы встречаем в одном из писем Загряжской. В архиве Араповой сохранилось 10 писем Екатерины Ивановны к На­талье Николаевне в Михайловское за 1842 год. Письма эти дышат заботой и любовью к милой Душке, как она ее назы­вала, и ее детям. Тетушка посылает им три иллюстрирован­ных тома истории и томик мифологии, детский журнал, а Наталье Николаевне — «Мертвые души», упоминая при этом, что сюжет был дан Гоголю ее покойным мужем. Но писались эти письма уже тогда, когда Екатерина Ивановна была серьезно больна, она сама говорит, что больше не мо­жет передвигаться без посторонней помощи, ее возят в кресле. Последнее письмо ее датировано концом июля, а 18 августа она скончалась. Это была большая потеря для На­тальи Николаевны. Не только моральная, но и материаль­ная. Приехать к похоронам Наталья Николаевна не успела бы, и она послала Г. А. Строганову очень теплое письмо:

«...Тетушка соединяла с любовью ко мне и хлопоты по моим делам, когда возникало какое-нибудь затруднение, — пишет она 25 августа 1842 года. — Не буду распространяться о том, какое горе для меня кончина моей бедной Тетушки, вы легко поймете мою скорбь. Мои отношения с ней вам хо­рошо известны. В ней я теряю одну из самых твердых моих опор. Ее бдительная дружба постоянно следила за благосос­тоянием моей семьи, поэтому время, которое обычно смяг­чает всякое горе, меня может только заставить с каждым днем все сильнее чувствовать потерю ее великодушной под­держки». На Александро-Невском кладбище в Ленинграде сохранилось надгробие, на котором мы прочитали следую­щую надпись: «Здесь покоится тело Двора ея императорско­го величества фрейлины девицы Екатерины Ивановны Загрязской. Родившейся 14 марта 1779 года и скончавшейся 18 августа 1842 года».

Летом 1842 года много неприятных переживаний доста­вили Наталье Николаевне и власти Опочецкого уезда, пы­тавшиеся возбудить процесс против наследников Пушкина и оттягать 60 десятин из Михайловских земель, якобы под­лежащих возврату.

Наталья Николаевна собиралась пробыть в деревне эко­номии ради до середины октября, но смерть Екатерины Ивановны ускорила ее отъезд.

«Ты, может быть, будешь удивлен, дорогой, добрейший Дмитрий, — читаем мы в письме от 17 сентября, — увидев пе­тербургский штемпель на моем письме. Столько разных неприятных обстоятельств, и самых тяжелых, произошли одни за другими этим летом, что я вынуждена была уско­рить на два месяца мое возвращение. Это решение было принято после письма графа Строганова, который выслал мне 500 рублей на дорогу (зная, что у меня ни копейки), на­стоятельно рекомендуя мне вернуться незамедлительно»».

Из письма Екатерины Дантес, которое будет приведено ниже, мы узнаем, что тетушка Местр, очевидно, выполняя волю покойной сестры, отдала Наталье Николаевне «все ве­щи, а также мебель и серебро». Как мы уже говорили, недви­жимое имущество между сестрами поделено не было, и Ека­терина Ивановна просила Софью Ивановну после ее смер­ти передать любимой племяннице поместье в 500 душ. Од­нако при жизни графиня Местр этого не сделала. Умерла она в 1851 году и, по завещанию, все свое состояние остави­ла племяннику Сергею Григорьевичу Строганову, обязав его исполнить волю Екатерины Ивановны в отношении На­тальи Николаевны. Впоследствии это завещание также при­чинило ей много волнений и неприятностей, так как Стро­ганов потребовал от Натальи Николаевны уплаты полови­ны долгов, лежащих на имениях, хотя львиную долю наслед­ства получал он.

В 1843 году Наталья Николаевна впервые после смерти мужа появилась в великосветском обществе и стала бывать при дворе. Очевидно, она где-то встретила императора или императрицу, и те решили украсить придворные балы при­сутствием знаменитой красавицы. Отказаться от «всемило­стивейших» приглашений было, конечно, невозможно.

«Этой зимой, — пишет Наталья Николаевна брату 18 мар­та 1843 года, — императорская фамилия оказала мне честь и часто вспоминала обо мне, поэтому я стала больше выез­жать. Внимание, которое они соблаговолили проявить ко мне, вызвало у меня чувство живой благодарности. Импе­ратрица даже оказала мне честь и попросила у меня портрет для своего альбома. Сейчас художник Гау, присланный для этой цели ее величеством, пишет мой портрет».

Это, очевидно, тот самый портрет, о котором упоминает в своих воспоминаниях Арапова. На одном из придворных костюмированных балов Наталья Николаевна появилась в костюме в древнееврейском стиле и была изумительно хо­роша в нем. В этом костюме и пожелала императрица иметь ее портрет в своем альбоме. По словам Натальи Николаев­ны, это был самый удачный из всех ее портретов. К сожале­нию, портрет этот до нас не дошел.

Наталье Николаевне было тогда 30 лет, и красота ее бы­ла в самом расцвете. Она была, по выражению Вяземского, «удивительно, разрушительно, опустошительно хороша». Денег на туалеты у Натальи Николаевны, конечно, не было, но тетушка Загряжская оставила ей в наследство свой гарде­роб, драгоценности, меха, кружева. И она, и Софья Иванов­на, мы узнаем о том из писем, часто дарили обеим племян­ницам отрезы на платья. Внучка Натальи Николаевны Е. Н. Бибикова в своих воспоминаниях, со слов матери Е. П. Ланской (по второму мужу Бибиковой), пишет, как еще при жизни Пушкина обновлялись ее туалеты:

«Наталья Николаевна тратила очень мало на свои туале­ты. Ее снабжала тетка Загряжская, а домашняя портниха их дома перешивала. Лиф был обыкновенно хорошо сшитый, на костях, атласный, и чехол из канауса, а сверху нашива­лись воланы из какого-то тарлатана, которые после каждого бала отрывались и выкидывались и нашивались новые». Как видим, упреки в огромных тратах на туалеты, которые якобы разоряли Пушкина, вряд ли справедливы.

Летом 1843 года семья Пушкиных не выезжала из Петер­бурга. Вот что пишет Наталья Николаевна брату.

«18 марта 1843 г. (Петербург)

...В этом году я буду вынуждена провести лето в городе, хотя и обещала Ване приехать на лето в Ильицыно (одно из поместий Гончаровых в Рязанской губер­нии). Приезд сюда графа Сергея Строганова полностью изменил мои на­мерения. Он был так добр принять участие в моих детях, и по его совету я решила отдать своих мальчиков экстернами в гимназию, то есть они будут жить дома и ходить туда толь­ко на занятия. Но Саша еще недостаточно подготовлен к по­ступлению в третий класс, а по словам многих первые клас­сы не благоприятны для умственного развития, потому что учеников в них очень много, а следственно, и надзор не так хорош, и получается, что ученье идет очень медленно, и ре­бенок коснеет там годами и не переходит в следующий класс. Поэтому я хочу заставить Сашу много заниматься в течение года, что мне остается, потому что он будет посту­пать в августе будущего года. А теперь, по совету директора гимназии, куда я хочу его поместить, я беру ему учителей, которые подготовят его к сдаче экзамена. Это будет тяже­лый год в отношении расходов, но в конце концов меня воз­наградит убеждение, что это решение будет полезно моему ребенку. Прежде чем решиться на это, я воспользовалась представившимся мне случаем поговорить с самим его вели­чеством, и он не осудил это мое намерение».

Еще в 1841 году Плетнев писал: «...Чай пил у Пушкиной (жены поэта). Она очень мило передала мне свои идеи на­счет воспитания детей. Ей хочется даже мальчиков, до уни­верситета, не отдавать в казенные заведения. Но они записа­ны в пажи — и у нее мало денег для исполнения этого плана».

Сыновья Пушкина были записаны в пажи вскоре после смерти поэта по распоряжению императора, и именно этим объясняется, что Наталье Николаевне пришлось «посовето­ваться» с Николаем I, так как она боялась вызвать его неудо­вольствие. Ей так хотелось иметь детей при себе, дома, сле­дить за их успехами и здоровьем, видеть их каждый день! Но главное, она считала необходимым дать детям солидное общее образование. Саша Пушкин поступил во 2-ю Петер­бургскую гимназию (здание сохранилось, ныне это школа № 232 на улице Плеханова), а год спустя за ним последовал и брат. По-видимому, оба мальчика окончили гимназию, но в силу денежных обстоятельств им не удалось поступить в университет. Плетнев говорит, что у Натальи Николаевны мало денег даже на гимназический курс. Как трудно ей при­ходилось, свидетельствуют ее письма к Д. Н. Гончарову.

«19 мая 1843 года, Петербург

...Я не смогла ответить на твое письмо так быстро, как мне хотелось бы, по многим причинам, но главная — не бы­ло времени. Вскоре все уезжают из города, и я, признаюсь тебе, в восторге от этого. Меньше обязательных выездов, а следственно, и меньше расходов. Местры будут жить в Цар­ском Селе, Строгановы - на Островах. Друзья разъезжают­ся. А мы прочно обосновываемся здесь и никуда не двинем­ся. Дети продолжают усердно и регулярно заниматься.

Зная, что ты находишься в постоянных заботах, я пони­маю, что надоедаю тебе с нашими делами, но если сейчас у тебя голова посвободнее, мой добрый брат, ради Бога, поду­май немножко о нас. Мне нет необходимости говорить те­бе, что мы испытываем большой недостаток в деньгах, что, прислав нам обеим то, что нам полагается, ты чрезвычайно облегчишь наше положение, и мы считали бы это настоящим благодеянием. С тем, что нам причитается на 1-е июня, сумма достигает 3000 рублей, это такая большая сумма, что для нас она была бы помощью с неба. Прости, тысячу раз прости, любезный Дмитрий. Пока я могу обходиться без твоей помощи, я всегда молчу, но, к несчастью, я сейчас на­хожусь в таком положении, что совершенно теряю голову и обращаюсь к тебе, ты моя единственная надежда».

«...Право, прости дорогой, добрый брат, что я так надое­даю тебе, — пишет Наталья Николаевна 26 июня 1843 го­да, —самой смерть совестно, ей-Богу, но так иногда жутко приходится, а теперь нахожусь в самом жалком положении».

Но летом 1843 года Наталья Николаевна серьезно забо­лела и по предписанию врачей вынуждена была поехать в Ревель принимать морские ванны. В те времена морские ку­пания пользовались большой славой, и летом в Ревель, где было много пансионатов и купальных заведений, съезжалось на лечение и отдых светское общество Петербурга. Очевидно, узнав о болезни Натальи Николаевны, Е. А. Ка­рамзина пригласила ее к себе в гости. Карамзина родилась и, возможно, выросла в Ревеле, можно предположить, что у нее там был свой дом, так как она часто и подолгу живала в Ревеле; приезжали туда и Вяземские. Вряд ли и Вяземский уговаривал Екатерину Андреевну провести зиму в Ревеле, если бы ей пришлось жить в пансионате. Из переписки вид­но, что Наталья Николаевна и Александра Николаевна езди­ли туда на две недели, и ванны принесли большую пользу больной.

Осенью 1843 года пришло из Сульца известие о смерти Екатерины Николаевны. Реакция и Натальи Николаевны, и Александры Николаевны была очень сдержанной. Об этом мы расскажем в одной из следующих частей книги.

ВТОРОЕ ЗАМУЖЕСТВО

В течение многих десятилетий эта тема была каким-то «табу», ее избегали касаться... Почему? Вероятно, в силу ка­кого-то внутреннего осуждения... Жене поэта и раньше не прощали ничего, очевидно, и теперь многим хотелось бы, чтобы она осталась верна Пушкину навсегда. Это очень ро­мантично, но... нежизненно. Перенесемся почти на полто­ра столетия назад, войдем в положение этой молодой, необыкновенно красивой женщины, которой трудно живется с четырьмя маленькими детьми, которую преследуют недву­смысленные ухаживания поклонников. Вспомним, что ей было всего 24 года, когда погиб ее муж. Вспомним, что сам Пушкин, умирая, завещал ей носить по нему траур два года, а потом выходить замуж за порядочного человека. Он был мудр и хотел ей добра, он понимал, зная ее мягкий характер и тяжелое материальное положение семьи, как трудно будет ей без него. Такой порядочный человек нашелся. Не будем же осуждать ее за то, что она решила опереться на друже­скую мужскую руку, чтобы поднять детей, чтобы иметь твер­дое положение в обществе.

Наталья Николаевна познакомилась с Петром Петрови­чем Ланским, по-видимому, в начале зимы 1844 года. По вос­поминаниям Араповой, осень 1843 года Ланской провел в Баден-Бадене, куда врачи послали его лечиться после длите­льной болезни. Там он постоянно встречался с Иваном Ни­колаевичем Гончаровым, видимо, приехавшим вторично в Баден с больной женой. С Гончаровым его связывали дав­ние дружеские отношения, и поэтому, когда Ланской воз­вращался на родину, Иван Николаевич попросил приятеля передать сестре посылку и письмо. Исполнив поручение и получив в благодарность радушное приглашение бывать в доме, Ланской, вероятно, не раз в течение зимы 1844 года посещал Наталью Николаевну.

Весной Наталья Николаевна собиралась ехать опять в Ревель, на этот раз ради здоровья детей; врачи советовали ей повезти их на морские купанья. Особенно беспокоил ее Саша, он часто болел, и тогда Наталья Николаевна пригла­шала врачей одного за другим: «Тут я денег не жалею, лишь бы дети здоровы были». Но неожиданно она вывихнула но­гу, и поездка была отложена на неопределенное время, а по­том и вовсе не состоялась. Очевидно, в мае Петр Петрович Ланской сделал Наталье Николаевне предложение, и на этот раз она дала согласие.


Генерал Ланской был уже немолод, ему шел 45 год, же­нат до этого он не был. По свидетельству современников, это был хороший добрый человек. Главным в решении На­тальи Николаевны был, несомненно, вопрос об отношении будущего мужа к детям от первого брака. И она не ошиблась, как мы увидим далее.

Приведем недатированное письмо Александры Никола­евны, относящееся к концу мая — началу июня 1844 года.

«Я начну свое письмо, дорогой Дмитрий, с того, чтобы сообщить тебе большую и радостную новость: Таша выхо­дит замуж за генерала Ланского, командира конногвардей­ского полка. Он уже не очень молод, но и не стар, ему лет 40. Он вообще ...(одно слово неразборчиво), это можно сказать с полным основанием, так как у него благородное сердце и самые прекрасные достоин­ства. Его обожание Таши и интерес, который он выказыва­ет к ее детям, являются большой гарантией их общего сча­стья. Но я никогда не кончу, если позволю себе хвалить его так, как он того заслуживает...»

Гончаровы-родители благожелательно отнеслись к это­му браку. Наталья Ивановна писала Дмитрию Николаевичу и его жене 5 июня 1844 года:

«Дорогие Дмитрий и Лиза, на этот раз я пишу вам обоим вместе, уверенная, что Лиза меня поймет, чтобы сообщить вам счастливую новость. Таша выходит замуж за генерала Петра Ланского, друга Андрея Муравьева и Вани. Г-н Мура­вьев очень его хвалит с нравственной стороны, он его знает уже 14 лет; это самая лучшая рекомендация, которую я могу иметь в отношении его. Он не очень молод, ему 43 года, воз­раст подходящий для Таши, которая тоже уже не первой мо­лодости. Да благословит Бог их союз. Может быть, вы уже знаете об этой счастливой вести и я не сообщаю вам ничего нового. Я с большим удовольствием пишу вам о событии, ко­торое, насколько я могу предвидеть, упрочивает благосос­тояние Таши и ее детей и может только послужить на поль­зу всей семье. Новый член, который в нее входит, со всеми его моральными качествами, как говорит Муравьев, может принести только счастье, а оно нам так нужно после столь­ких неприятностей и горя...»

Отец, Николай Афанасьевич, также тепло откликнулся на второе замужество дочери. «...Поздравляю Вас и любез­ную Вашу Лизавету Егоровну с новым зятем генералом Петр Петровичем Ланским, — пишет он старшему сыну и невест­ке, — по какому случаю в исполнение требования письмен­ного самой сестрицы Вашей Натальи Николаевны дал я ей мое архипастырское (иноческое) благословение».

Нет сомнения, что по поводу своего замужества писала Д. Н. Гончарову и Наталья Николаевна, но, к сожалению, эти письма нами в архиве не обнаружены.

Свадьба, очень скромная, состоялась 16 июля 1844 года в Стрельне, где стоял полк Ланского. Николай I пожелал быть посаженым отцом, но Наталья Николаевна, как пишет Арапова, уклонилась от этой «чести».

Однако, когда на другой день Ланской докладывал царю о состоявшейся свадьбе, Николай I сказал, что будет непре­менно крестить у него первого ребенка. Отказаться и от этой «чести» уже было нельзя, и, таким образом, крестным отцом Александры Ланской оказался сам император. Арапо­ва пишет, что на свадьбе были братья и сестры с обеих сто­рон, мы полагаем, присутствовали и Строгановы и Местры. Свадьба была отпразднована в тесном семейном кругу.

Александра Николаевна осталась жить у сестры. Тяже­лый ее характер, несомненно, осложнил семейную жизнь Натальи Николаевны. Бесконечно любя сестру, Александра Николаевна ревновала ее к мужу, и Наталья Николаевна, как мы увидим по ее письмам, очень страдала от этого разла­да. Однако уравновешенный и спокойный Ланской ради жены, видимо, вел себя сдержанно, и натянутые отношения не привели к разрыву.

По долгу службы Ланскому приходилось отсутствовать целыми месяцами. Но Наталья Николаевна, судя по имею­щимся в нашем распоряжении письмам, неизменно остава­лась с детьми и даже на короткий срок не соглашалась оста­вить их, чтобы поехать к мужу. «Ты мне говоришь о рассуди­тельности твоего довода, — пишет она 8 июля 1849 года. — Неужели ты думаешь, что я не восхищаюсь тем, что у тебя так мало эгоизма. Я знаю, что была бы тебе большой помо­щью, но ты приносишь жертву моей семье. Одна часть мое­го долга удерживает меня здесь, другая призывает к тебе; нужно как-то отозваться на эти оба зова сердца, Бог даст мне возможность это сделать, я надеюсь».

Обратим внимание на слова «ты приносишь жертву моей семье», то есть детям Пушкина. Из-за них она не едет к Ланскому, и эта часть долга для нее важнее. В письме от 24 июля Наталья Николаевна пишет мужу, что сейчас она не может приехать к нему, так как не на кого оставить детей; Александре Николаевне будет трудно одной справиться с домом, поэтому она ждет возвращения гувернантки и рас­считывает приехать к Ланскому в конце сентября, с тем что­бы вернуться в Петербург к ноябрю, когда ей нужно будет вывозить Машу в свет. Но, как нам кажется, не только отсут­ствие гувернантки мешало ей оставить семью. В июле — августе у мальчиков каникулы, и ей хотелось побыть с ними, а в сентябре Гриша должен был поступать в Пажеский кор­пус: Наталья Николаевна не могла, конечно, отсутствовать в такой важный для сына момент. И только когда он попри­выкнет к новой для него жизни, она считала себя вправе не­надолго уехать. Интересно отметить, что ни разу Наталья Николаевна не приводит такого, казалось бы, веского дово­да, как маленькие девочки Ланские, которых она могла бы опасаться оставить на нянек и гувернантку. Она говорит или о детях Пушкиных, или о доме вообще.

В своих письмах Ланской, очевидно, предупреждал же­ну, что не может предоставить ей необходимого, по его мне­нию, комфорта. Вот что писала по этому поводу Наталья Николаевна.

«Не беспокойся об элегантности твоего жилища. Ты зна­ешь, как я нетребовательна (хотя и люблю комфорт, если мо­гу его иметь). Я вполне довольствуюсь небольшим уголком и охотно обхожусь простой, удобной мебелью. Для меня будет большим счастьем быть с тобою и разделить тяготы твоего изгнания. Ты не сомневаешься, я знаю, в том, что если бы не мои обязанности по отношению к семье, я бы с тобой поехала. С моей склонностью к спокойной и уединенной жизни мне везде хорошо. Скука для меня не существует».

И невольно мы переносимся в прошлое, во времена Пушкина. С ее сильно развитым чувством ответственности за семью, склонностью к тихой, спокойной жизни можно себе представить, что Наталья Николаевна, если бы это бы­ло нужно, поехала бы с Пушкиным и в Михайловское и в лю­бое «изгнание», и разделила бы с ним все тяготы жизни...

Наталья Николаевна посылает Ланскому письма-дневни­ки. «Ты прав, — пишет она, — говоря, что я очень много бол­таю в письмах и что марать бумагу одна из моих непризнан­ных страстей». Она шутит, конечно, но, очевидно, у нее бы­ла потребность делиться мыслями и чувствами, но только с близкими людьми. Надо полагать, такими же были и ее пи­сьма к Пушкину, которые, к глубокому сожалению, до сих пор еще не обнаружены. Вспомним, что, посылая подроб­нейшие письма Фризенгофам, она признает, что излагает им только факты и умалчивает о чувствах...

Наталья Николаевна любила Ланского, но это уже была другая любовь, чем ее любовь к Пушкину, — прежде всего основанная на благодарности к человеку, хорошо относив­шемуся к ее детям от первого брака и давшему ей душевный покой, в котором она так нуждалась. «Благодарю тебя за за­боты и любовь, — пишет она. — Целой жизни, полной пре­данности и любви, не хватило бы, чтобы их оплатить. В са­мом деле, когда я иногда подумаю о том тяжелом бремени, что я принесла тебе в приданое, и что я никогда не слышала от тебя не только жалобы, но что ты хочешь в этом найти еще и счастье, — моя благодарность за такое самоотвержение еще больше возрастает, я могу только тобою восхищать­ся и тебя благословлять».

Ланской любил Наталью Николаевну глубоко и предан­но. Но Наталья Николаевна говорит: «Ко мне у тебя чувст­во, которое соответствует нашим летам; сохраняя оттенок любви, оно, однако, не является страстью, и именно по­этому это чувство более прочно, и мы закончим наши дни так, что эта связь не ослабнет». Уезжая надолго, Ланской все же ревновал жену к мужчинам, которые за нею ухажива­ли. Так, в одном из писем мы встречаем упоминание о каком-то ее поклоннике французе, и здесь для нас очень важ­ны суждения Натальи Николаевны:

«Ты стараешься доказать, мне кажется, что ревнуешь. Будь спокоен, никакой француз не мог бы отдалить меня от моего русского. Пустые слова не могут заменить такую лю­бовь, как твоя. Внушив тебе с помощью Божией такое глубо­кое чувство, я им дорожу. Я больше не в таком возрасте, что­бы голова у меня кружилась от успеха. Можно подумать, что я понапрасну прожила 37 лет. Этот возраст дает женщине жизненный опыт, и я могу дать настоящую цену словам. Суе­та сует, все только суета, кроме любви к Богу и, добавляю, любви к своему мужу, когда он так любит, как это делает мой муж. Я тобою довольна, ты — мною, что же нам искать на сто­роне, от добра добра не ищут» (10 сентября 1849 г.).

Это письмо заставляет нас вспомнить о другом францу­зе, перенестись мысленно на 13 лет назад. Думала ли об этом Наталья Николаевна, когда писала Ланскому? Вероят­но, да. Жизненный опыт помог ей правильно оценить пус­тые слова и не поколебать ее отношения к мужу. А тогда? Ве­рила ли она столь бурно выражаемой страсти Дантеса? Вна­чале, по молодости лет, очевидно, да. Она вызывала в ней волнение, смущение. Но то волнение, которое Наталья Ни­колаевна, быть может, и испытывала в первое время при ви­де этой «великой и возвышенной страсти», как иронически писал Пушкин о чувствах Дантеса — иронически потому, что ничего великого и возвышенного в этих чувствах не бы­ло, — это волнение «угасло в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном» (это тоже слова Пушки­на), когда она воочию убедилась в том, каким подлым и низ­ким человеком был Дантес в действительности. Как потом оказалось, у него не было к ней никакой любви, потому что любящий человек не мог бы, вступив в брак с сестрой, про­должать преследовать Наталью Николаевну, как это сделал Дантес. Для Натальи Николаевны это был урок на всю жизнь. Конечно, и тогда она понимала, что страсть кавалер­гарда никогда не может заменить ей любовь Пушкина, дей­ствительно великую и возвышенную, любовь отца ее четве­рых детей... Вот почему она пишет Ланскому, что все суета сует кроме любви к мужу, которой она дорожит и ставит так высоко, что приравнивает к любви к Богу...

Пережитая трагедия никогда не могла забыться. Иногда Наталья Николаевна об этом говорит прямо, иногда это можно прочесть между строк. «Я слишком много страдала и вполне искупила ошибки, которые могла совершить в моло­дости: счастье, из сострадания ко мне, снова вернулось вме­сте с тобой». Какие ошибки? Ей, конечно, были известны упреки в легкомыслии, якобы погубившем  Пушкина, которыми ее осыпали ненавидевшие поэта определенные круги великосветского общества, стремившиеся свою вину в его гибели переложить на жену. Но она не пишет, что соверши­ла эти ошибки, а говорит: «могла». Несомненно, до нее до­ходили разговоры о ее виновности, и ей казалось, что, мо­жет быть, и в самом деле когда-то она поступила неправильно. Каждому человеку, потерявшему кого-либо из близких, приходит мысль о том, что он не все сделал, что должен был бы сделать, сказал что-то, чего не следовало говорить, и т. д И это чувство становится неизмеримо сильнее, если жизнь близкого человека обрывается так трагично.

Наталью Николаевну всегда упрекали в том, что она яко­бы не любила Пушкина или любила недостаточно, и не бы­ла с ним счастлива. Но так переживать смерть мужа, как пе­реживала она, может только любящая женщина. Д. Ф. Фикельмон, дочь приятельницы Пушкина Е. М. Хитрово, писала в те дни в своем дневнике: «Несчастную жену с большим трудом спасли от безумия, в которое ее, казалось, неудержи­мо влекло мрачное и глубокое отчаяние». Наталья Никола­евна была с Пушкиным счастлива. Об этом говорят и ее сло­ва: «счастье снова вернулось ко мне». Значит, было счастье в ее первой любви, любви к Пушкину, и чувство, очевидно, было другое, а не то спокойное, «сохраняющее оттенок любви», которое супруги Ланские питают друг к другу.

Ланской гордился и восхищался красотой своей жены и, по словам Натальи Николаевны, «окружал себя ее портрета­ми». Но интересно отношение самой Натальи Николаевны к ее внешности.

«Упрекая меня в притворном смирении, ты мне делаешь комплименты, которые я вынуждена принять и тебя за них благодарить, рискуя вызвать упрек в тщеславии. Чтобы ты ни говорил, этот недостаток мне всегда был чужд. Свиде­тель — моя горничная, которая всегда, когда я уезжала на бал, видела, как мало я довольна собою. И здесь ты захо­чешь увидеть чрезмерное самолюбие, и ты опять ошибешь­ся. Какая женщина равнодушна к успеху, который она мо­жет иметь, но, клянусь тебе, я никогда не понимала тех, кто создавал мне некую славу. Но довольно об этом, ты не захо­чешь мне поверить, и мне не удастся тебя убедить» (7 августа 1849 г.).

Наталья Николаевна считала, что красота «от Бога», и никакой заслуги в этом нет. Тщеславие ей чуждо, говорит она, и действительно в ее письмах мы не раз встречаем удивление, когда она слышит восторженные отзывы о своей красоте. Об этом же писала и ее дочь, А П. Арапова. Вспомним и слова Пушкина: «Гляделась ли ты в зеркало и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнить нельзя на свете». Не говорит ли это о том, что Пушкину приходи­лось убеждать ее, доказывать, что она обладает редкой, иск­лючительной красотой? Один только раз, отправив Ланско­му ко дню именин в подарок свой портрет, Наталья Никола­евна пишет, что послала ему очень хорошенькую женщину: «чуточку тщеславия» у нее здесь все же проскользнуло, в чем она «смиренно и признается»...

Но если бы Наталья Николаевна была только красивая женщина, она не привлекала бы так внимания всех мужчин, ее не мог бы страстно и безгранично любить такой тонкий знаток женской души, как Пушкин. Это была женщина иск­лючительного обаяния, доброжелательная, приветливая, готовая все понять и всем помочь, именно поэтому и дети и взрослые так любили ее.

И выйдя вторично замуж, она по-прежнему хлопочет о делах Дмитрия Николаевича, теперь привлекая и влиятель­ные знакомства Ланского. Мы становимся свидетелями ее забот о бывшей гувернантке детей г-же Стробель, которую она навещает, когда та болеет, привозит ей врача. Она бес­покоится о старике лакее, прослужившем у нее много лет, и, когда он ушел на покой, снимает ему комнату поблизости, чтобы он не был оторван от семьи, к которой очень привя­зан. Желая сделать приятное своей гувернантке-англичан­ке, которую очень любила в детстве, Наталья Николаевна посылает ей за границу письмо. «...Вернувшись в 9 часов, я села за английское письмо, которое должно быть послано с Каролиной (гувернантка) сегодня. Ко всеобщему и моему удивлению я прекрасно с ним справилась, не знаю, право, как я вспомни­ла построение английских фраз, ведь уже прошло 17 лет, как я не упражнялась в языке. В общем все получилось не­плохо, и моя гувернантка будет иметь право гордиться мною».

Однако свойственная ей доброта и некоторая слабоха­рактерность часто оборачиваются против нее. Так, напри­мер, она чрезмерно балует, как мы увидим далее, свою дочь Александру, доставлявшую ей много неприятных и даже тя­желых минут; в отсутствие Ланского не умеет держать в ру­ках слуг, которые пьянствуют и устраивают драки (она сама же их защищает, умоляя мужа и вида не показывать, что он об этом знает). «Я была бы в отчаянии, если бы кто-нибудь мог считать себя несчастным из-за меня», — говорит она. Очевидно, не могла она повлиять и на сестру, в натянутых отношениях которой с Ланским виновата, несомненно, бы­ла Александра Николаевна. Несмотря на то что это в какой-то степени омрачало ее семейную жизнь, она в силу своей привязанности к сестре не смела даже и подумать о том, чтобы предложить ей оставить их дом.

В то же время она была, видимо, очень импульсивна: вспылит, а потом себя же казнит и просит извинения: «Я, как всегда, пишу под первым впечатлением, с тем, чтобы позднее раскаяться». «Гнев это страсть, а всякая страсть исключает рассудок и логику», — говорит она. «Твердость — не есть основа моего характера», — признается Наталья Ни­колаевна. Она очень самокритична, в ее письмах к Ланско­му мы часто встречаем осуждение своих необдуманных по­ступков. И очень редко она осуждает других, наоборот, обычно старается найти хоть какие-нибудь оправдывающие моменты в неблаговидном поведении тех или иных лиц.

Как большинство женщин ее круга того времени, Ната­лья Николаевна была далека от политики, в чем откровенно признается мужу. И если она и пишет иногда о «политике», то, видно, это с чужих слов. «Ты совершенно прав, что смее­шься над тем, как я говорю о политике, ты знаешь, что этот предмет мне совершенно чужд. Я добросовестно стараюсь запомнить то, что слышу, но половина от меня ускользает, я определенно не в ладах с фамилиями, поэтому когда реша­юсь говорить об этом, то это должно выглядеть смешно. Я более привыкла к семейной жизни, это простое, безыскус­ственное дело мне ближе, и я надеюсь, что исполняю его с ббльшим успехом».

Невольно опять мы возвращаемся к Пушкину. Д. Д. Бла­гой писал в предисловии к книге «Вокруг Пушкина»: «Его печальный закат был озарен улыбкой любви - большого личного счастья, к которому он так давно и так настойчиво стремился... Вносила это большое счастье в личную жизнь поэта именно его жена». Цитируя далее строфу из «Путеше­ствия Онегина» (вариант первоначальной восьмой главы):

Мой идеал теперь — хозяйка,
Мои желания — покой,
Да щей горшок, да сам большой, —

Д. Д. Благой приводит черновые варианты первой строки «Простая добрая жена», «Простая тихая жена», и говорит, что именно эти-то простота и тихость делали Натали непохожей на всех остальных и столь пленяли Пушкина.

Наталья Николаевна в своих письмах почти не упоминает о Пушкине. Не будем упрекать ее в этом. Ланской, по-видимому, ревновал ее к первому мужу, и, как женщина в высшей степени деликатная, она щадит его чувства и даже ста­рается убедить его, что никакое прошлое не может повли­ять на ее отношение к нему. Но Наталья Николаевна не скрывала от Ланского, что память о Пушкине ей дорога, и он в свою очередь лояльно относился к ее постам по пятни­цам (день смерти Пушкина) и к уединению и молитвам в горестные траурные дни. Страстная, необыкновенная любовь Натальи Николаевны к детям Пушкина, каждый из которых был чем-то похож на отца, также говорит нам о многом...

ДЕТИ ПУШКИНЫ

Незадолго до женитьбы Пушкин писал, что молодость его прошла шумно и бесплодно, а счастья не было, что нуж­но искать его на проторенных дорогах — в семейной жизни. И любовь к жене и детям дала ему это счастье. «Мое семей­ство умножается, растет, шумит около меня, — писал Пуш­кин другу своему Нащокину в январе 1836 года. — Теперь, ка­жется, и на жизнь нечего роптать, и старости нечего боять­ся. Холостяку в свете скучно: ему досадно видеть новые, мо­лодые поколения; один отец семейства смотрит без зависти на молодость, его окружающую. Из этого следует, что мы хо­рошо сделали, что женились».

На протяжении всей его короткой женатой жизни в пи­сьмах Пушкина к жене мы постоянно встречаем ласковые, нежные, заботливые строки о детях. Уезжая, он слал жене письмо за письмом, беспокоясь, как она справляется с деть­ми и хозяйством. Приведем несколько выдержек из этих пи­сем разных лет.

«Что с вами? Здорова ли ты? Здоровы ли дети? Сердце за­мирает, как подумаешь».

«Говорит ли Маша? Ходит ли? Что зубки?»

«Что моя беззубая Пускина? Уж эти мне зубы! А каков Саш­ка рыжий? Да в кого-то он рыж? Не ожидал я этого от него».

«Сверх того прошу не баловать Машку, ни Сашку».

«Радуюсь, что Сашку от груди отняли, давно бы пора... Машке скажи, чтобы не капризничала, не то я приеду и худо ей будет».

«Мне кажется, что Сашка начинает тебе нравиться. Раду­юсь: он не в пример милее Машки, с которой ты напляше­шься».

«Цалую Машу и заочно смеюсь ее затеям. Она умная дев­чонка, но я от нее покаместь ума не требую, а требую здоро­вья. Довольна ли ты немкой и кормилицей? Ты дурно сдела­ла, что кормилицу не прогнала. Как можно держать при де­тях пьяницу, поверя слезам и обещанию пьяницы? Молчи, я все улажу».

«...А Маша-то? Что ее золотуха и что Спасский? (домашний врач Пушкиных). Ах, жен­ка-душа! Что с тобою будет?»

«Благодарю тебя, мой ангел, за добрую весть о зубке Машином. Теперь надеюсь, что и остальные прорежутся безо­пасно. Теперь за Сашкою дело».

«Здорова ли ты, душа моя? И что мои ребятишки? Благо­словляю тебя и ребят».

«Что ты про Машу ничего не пишешь? Ведь я, хоть Саш­ка и любимец мой, а все люблю ее затеи».

«Помнит ли меня Маша и нет ли у ней новых затей?»

«Машу цалую и прошу меня помнить. Что это у Сашки за сыпь?»

О. С. Павлищева, сестра поэта, вспоминает: «Александр, когда возвращался при мне домой, целовал свою жену в оба глаза, считая это приветствие самым подходящим выраже­нием нежности, а потом отправлялся в детскую любоваться своей Машкой, как она находится или на руках у кормили­цы, или почивает в колыбельке, и любовался ею довольно долго, часто со слезами на глазах, забывая, что суп давно на столе».

«Рыжим Сашей Александр очарован, — пишут Пушкины-родители дочери Ольге Сергеевне, — всегда присутствует, как маленького одевают, кладут в кроватку, убаюкивают, при­слушивается к его дыханию; уходя, три раза его перекрестит, поцелует в лобик и долго стоит в детской, им любуясь».

В письмах Пушкина к жене так ярко отражена его лю­бовь, любовь отца и мужа к своей семье! Перечитывая их, снова и снова проникаешься убеждением, что, несмотря на неустроенность своей жизни, вечную нехватку денег, на за­боты, именно семья давала то личное счастье, которого так недоставало ему в молодости. И милая, добрая, мягкая Ната­лья Николаевна предстает перед нами со всеми своими сла­бостями: балует Машу, не может прогнать пьяницу корми­лицу, жалеет. И пушкинское «молчи, я все улажу» совершен­но очаровательно: он заранее пресекает все ее оправдания!

Будущее детей тревожило Пушкина. В известном письме к Дмитрию Николаевичу он пишет, что в случае его смерти жена окажется на улице, а дети в нищете. С этими мыслями мы постоянно встречаемся в его письмах к жене.

«Я крепко думаю об отставке. Должно подумать о судьбе наших детей... Я могу иметь большие суммы, но мы много и проживаем. Умри я сегодня, что с Вами будет? ...Ты баба ум­ная и добрая. Ты понимаешь необходимость».

«Я деньги мало люблю — но уважаю в них единственный способ благопристойной независимости»... «Хорошо, коли проживу я лет еще 25; а коли свернусь прежде десяти, так не знаю, что ты будешь делать, и что скажет Машка, и в особен­ности Сашка».

«Денег тебе еще не посылаю. Принужден был снарядить в дорогу своих стариков. Теребят меня без милосердия. Ве­роятно, послушаюсь тебя и скоро откажусь от управления имения. Пускай они его коверкают как знают; на их век ста­нет, а мы Сашке и Машке постараемся оставить кусок хлеба. Не так ли?»

Сам того не подозревая, Пушкин действительно оставил своим четверым малолетним детям кусок хлеба. За посмерт­ное издание его сочинений вдова получила 50 тысяч и, как мы упоминали, положила их в банк как неприкосновенный капитал для детей. Капитал, правда, очень небольшой, но все же что-то было на черный день. Получили дети в наслед­ство и любимое их отцом Михайловское. По-видимому, Опека также приобрела для семьи Пушкина деревню Нику­лино, возможно, то самое Никулино, которое Пушкин соби­рался купить у Гончаровых в 1834 году. Заботу о будущности детей приняла от Пушкина его жена. Эта мягкая, покорная и добрая женщина, как только дело касалось защиты инте­ресов ее детей, становилась настойчивой, деятельной, не­преклонной. Она добилась выкупа Михайловского, отстоя­ла капитал от посягательств Гончаровых и Пушкиных. И выйдя второй раз замуж, продолжала заботиться о благосос­тоянии детей. Вот что писала она Ланскому:

«Я тебе очень благодарна за то, что ты обещаешь мне и желаешь еще много детей. Я их очень люблю, это правда, но нахожу, что у меня их достаточно, чтобы удовлетворить мою страсть быть матерью многодетной семьи. Кроме моих семерых, ты видишь, что я умею раздобыть себе детей, не утруждая себя носить их девять месяцев и думать впоследст­вии о будущности каждого из них, потому что, любя их всех так, как я люблю, благосостояние и счастье их — одна из са­мых главных моих забот. Дай Бог, чтобы мы могли обеспечить каждому из них независимое существование. Ограни­чимся благоразумно теми, что у нас есть, и пусть Бог помо­жет нам всех их сохранить» (20 июля 1849 г.).

Однако не все было безоблачным в отношениях между супругами Ланскими. В письмах Натальи Николаевны обра­щает на себя внимание ее настойчивое стремление к тому, чтобы расходы на детей Пушкиных не ложились на плечи Ланского. Гордость не позволяла ей этого. Но материаль­ное положение ее было трудным. Содержание всего семей­ства требовало больших средств. Кроме того, в связи с час­тыми отъездами Петра Петровича приходилось жить на два дома; как командир полка, он должен некоторую сумму тра­тить на «представительство». Наталья Николаевна часто жаловалась на нехватку денег. Расходы на гувернанток и учителей, на прислугу, постоянное присутствие посторон­них детей — все это причиняло ей много хлопот. Трудно ска­зать, вызывалось ли это ее неумением вести хозяйство, или действительно денег постоянно недоставало, но, очевидно, Ланской упрекал ее в том, что она слишком легко тратит деньги. «Если бы я любила деньги, это было бы, может быть, лучше, — пишет она мужу, — я бы сумела для дома откладывать, а я, однако, только и делаю, что трачу. Но что приводит меня в отчаяние, это что отчасти это падает на те­бя; я не чувствую себя виноватой, и все же нахожу, что ты вправе меня упрекать. Мои гордость и чувствительность от этого страдают, вот почему я так часто плачу над своими счетами. Ах Боже мой, если бы я тратила мои собственные деньги, ты бы ни слова от меня об этом не услышал, а эдак все-таки больно» (21 августа 1849г.).

Михайловское приносило ничтожный доход, пенсии своей по выходе замуж Наталья Николаевна, вероятно, ли­шилась. Дети Пушкина, как мы упоминали, получали по пол­торы тысячи в год каждый, но этого было совершенно недо­статочно. Мы не знаем, учились ли мальчики на казенный счет, и если нет, то их пребывание в Пажеском корпусе сто­ило дорого. Большие суммы тратились и на воспитание и образование девочек Пушкиных. В 1849 году Наталья Нико­лаевна делает попытку переиздать сочинения Пушкина и обращается к книгоиздателю Я. А. Исакову. 20 июня этого года она пишет: «...Затем я заехала к Исакову, которому хо­тела предложить купить издание Пушкина, так как не имею никакого ответа от других книгопродавцов. Но не застала хозяина в лавке; мне обещали прислать его в воскресенье». Переговоры ее с Исаковым тогда ни к чему не привели, и, как известно, второе издание сочинений Пушкина выпус­тил в 1855-1857 годах П. В. Анненков. А Исаков издал со­брание сочинений поэта только в 1859-1860 годах.

Из доходов Полотняного Завода Наталье Николаевне выделялось всего полторы тысячи в год, но, как всегда, деньги задерживались, и ей приходилось постоянно напоминать об этом брату. Приведем еще одно ее письмо к Дмит­рию Николаевичу. Начало его не сохранилось, поэтому нет даты, но лежит оно в архиве среди писем 1845 года, поэтому есть основание датировать его этим годом.

«...Мой муж может извлечь выгоды из своего положения командира полка. Эти выгоды состоят, правда, в великолеп­ной квартире, которую еще нужно прилично обставить на свои средства, отопить и платить жалованье прислуге 6000. И это вынужденное высокое положение непрочно, оно за­висит целиком от удовольствия или неудовольствия его ве­личества, который в последнем случае может не сегодня, так завтра всего его лишить. Следственно, не очень велико­душно со стороны моей семьи бросить меня со всеми деть­ми на шею мужа. Три тысячи не могут разорить мать, а не­хватка этой суммы, уверяю тебя, очень чувствительна для нашего хозяйства. Я рассчитываю на твое влияние на ее ха­рактер, так как ты единственный в семье можешь добиться от нее справедливости, а я не осмеливаюсь хоть что-нибудь требовать, это значило бы навлечь на себя ее гнев. Строга­нову удалось с помощью писем получить 1000 рублей за сен­тябрь; к ним было приложено письмо, в котором ему дали понять, что в дальнейшем на нее не должно рассчитывать. Эти намеки она, кажется, хочет осуществить, так как вот уже апрель, а январские деньги за квартал не поступают, и мы накануне мая, который, я предвижу, также не оправдает мои ожидания. Бога ради, сладь это дело с нею и добейся для меня этого единственного дохода, потому что ты хоро­шо знаешь, что у меня ничего нет, кроме капитала в 30.000, который находится в руках у Строганова. Надеюсь только на тебя, не откажи в подобных обстоятельствах в помощи и опоре...»

Как мы видим, Наталья Николаевна снова добивается помощи от матери. От капитала в 50 тысяч осталось только 30 тысяч, очевидно, 20 тысяч было истрачено на образова­ние детей: в 1843 году она писала, что придется для этой це­ли затронуть капитал. Почему Наталья Николаевна говорит о непрочности положения Ланского — мы не знаем, но, ви­димо, какие-то основания у нее к тому были.

После смерти Сергея Львовича в 1848 году начался раз­дел между наследниками. О нем иногда упоминается в пи­сьмах Натальи Николаевны 1849 года. Раздел тянулся очень долго, и только в 1851 году был оформлен юридиче­ски: сыновья получили в Нижегородской губернии Кистенево и Львовку, а дочерям была определена денежная ком­пенсация, которую обязывались выплатить братья Алек­сандр и Григорий. Но все это в будущем, а в 1849 году при­ходится наводить жесткую экономию. Наталья Николаевна шьет сама домашние платья себе и Александре Николаев­не, перешивает из старого пальто для своей маленькой до­чери. Вечерами экономят свет; все собираются в одной комнате, кто-нибудь читает вслух, остальные рукодельни­чают. Как мы увидим дальше, приходилось отказывать де­тям в таких удовольствиях, как билеты в парк, на представ­ление.

Подавляющее большинство писем Натальи Николаевны из архива Араповой относится к лету 1849 года, когда Лан­ской долго находился в Прибалтике и переписка была осо­бенно интенсивной. Этим летом семья жила на Каменном Острове. В начале прошлого столетия на земле графа Стро­ганова был разбит великолепный сад и построено большое здание искусственных минеральных вод, где в огромном за­ле часто бывали концерты известного в то время оркестра Ивана Гунгля, пел цыганский хор, давали представления фокусники и гимнасты. Публика очень охотно посещала эти вечера. Аристократия приезжала в своих экипажах и ката­лась перед музыкальной эстрадой. Строгановский парк сла­вился своей красотой, в нем были пруды, искусственные горки, в аллеях стояли мраморные статуи, была и специаль­ная площадка для развлечения детей.

Строгановы и Местры жили недалеко от дачи Натальи Николаевны: с этими родственниками и она, и Александра Николаевна виделись постоянно, мы не раз уже встречали упоминание о них в письмах.

У сестер эти посещения тетушек назывались «нести службу при тетках». Графиня Юлия Павловна Строганова поддерживала родственные отношения с семьей Пушкиных и при жизни поэта. Он бывал у них в доме, часто встреча­лись они и в свете. Юлия Павловна «почти безотлучно» на­ходилась в квартире умиравшего Пушкина. По-видимому, она тепло относилась к племяннице и часто навещала ее и детей после смерти Пушкина, приглашала ее к себе. Ната­лья Николаевна, несомненно, была главным украшением строгановских и местровских вечеров и обедов.

В долгие отлучки Ланского дети были единственной ра­достью Натальи Николаевны. В письмах ее мы находим по­дробнейшие описания их характеров, занятий, развлече­ний. Дом Натальи Николаевны полон детьми, и своими и чужими. От брака с Ланским у нее было три дочери — Алек­сандра, Софья и Елизавета. Соня и Лиза редко упоминаются в письмах — они еще не выходили за пределы детской, но старшей, Александре, или, как ее звали в семье, Азе, было в описываемый период четыре года. Это — будущий автор воспоминаний о матери. Девочка, любимица отца, была взбалмошная, капризная. Можно предположить, что Ната­лья Николаевна со свойственной ей деликатностью опаса­лась, как бы Ланской не упрекнул ее в том, что она относит­ся к Азе строже, чем к детям от первого брака, и потому то­же баловала ее. «Это мой поздний ребенок, я это чувствую, и при всем том — мой тиран», — писала Наталья Николаевна мужу.

Избалованная, своевольная девочка причиняла много беспокойства окружавшим ее родным. Если ей не спалось по ночам, она не давала спать ни матери, ни Александре Николаевне. Постоянно надоедала старшим братьям и сест­рам, требуя внимания к себе. Наталья Николаевна описыва­ет один случай, заставивший ее много пережить. Однажды она собиралась в город и решила взять с собой младших де­вочек Ташу и Азю. В детской няня не быстро подала Азе требуемую ею косыночку, и та назвала ее «старой дурой». Схватив косынку, девочка побежала вниз, боясь, что уедут без нее. Наталья Николаевна пришла в детскую за дочерью и застала старушку в слезах. Узнав в чем дело, она наказала девочку и не взяла ее с собою. Та молча убежала, экипаж уехал. Как потом рассказали Наталье Николаевне, девочка помчалась наверх и решила выброситься из окна. Случайно ее увидела горничная: она уже висела за окном, держась только пальцами за подоконник. «Не троньте, брошусь, брошусь, — кричала она, — как смели меня наказать, я им по­кажу!» Ее успели схватить и втащить в комнату. Можно себе представить ужас матери, когда ей все это рассказали. Публикуемый впервые в книге портрет Ази Ланской в возрасте 5 лет подтверждает данную нами ей характеристику: у де­вочки упрямое, капризное выражение лица.



Однако она бы­ла, видимо, неглупа и часто обезоруживала мать своими репликами. На другой день после этой истории, в воскресе­нье, все собирались в церковь, но Наталья Николаевна не хотела в наказание за вчерашнее брать Азю с собой. «Но мне же надо раскаяться в грехах!» — сказала девочка с плу­товским видом. Наталья Николаевна рассмеялась и... усту­пила.

Но помимо своих семерых детей, у Натальи Николаевны живут племянник мужа Павел Ланской, сын сестры Пушки­на Ольги Сергеевны Лев Павлищев, который иногда приво­дил с собой из Училища правоведения и своих товарищей. «Ты знаешь, — говорит Наталья Николаевна, — это мое призвание, и чем больше я окружена детьми, тем больше я дово­льна». Саше Пушкину в то время было уже 16 лет, Маше — 17, Грише — 14, Таше — 13; Лев Павлищев был на год моложе Саши Пушкина. Пушкин видел племянника годовалым ребенком, когда Ольга Сергеевна в конце лета 1835 года при­езжала в Петербург.

Павлищев занимает особое место в письмах Натальи Ни­колаевны. «Горячая голова, добрейшее сердце, вылитый Пушкин», — говорит она о нем. По ее письмам мы видим, что она уделяет большое внимание племяннику, ее восхища­ет живость его характера, по-видимому, всем, всем он напо­минает ей Пушкина. И слова ее о Пушкине: «горячая голова, добрейшее сердце, вылитый Пушкин» вряд ли можно переоце­нить. Как верно определила она и характер покойного му­жа: его пылкий, горячий нрав и безграничную доброту... Очень ласкова Наталья Николаевна с Пашей Ланским, кото­рому в силу семейных обстоятельств (о чем мы уже говори­ли) просто негде жить, и он также нашел приют в ее госте­приимном доме.

Саша Пушкин в 1849 году уже учится в Пажеском корпу­се. Гриша собирается туда поступать. Девочки Маша и Таша учатся дома, к ним приглашаются учителя. Помимо общеоб­разовательных предметов, они занимаются музыкой, языка­ми, рисованием, рукоделием. Горячей любовью и нежно­стью к детям Пушкиным полны письма Натальи Николаев­ны. Особенно любила она, как и Пушкин, а может быть, именно поэтому, старшего сына Александра.


«Мать была всегда одинаково добра и ласкова с детьми, — вспоминает Арапова, — и трудно было отметить фаворитизм в ее отно­шениях. Однако же все как-то полагали, что сердце ее особенно лежит к нему. Правда, что и он, в свою очередь, проявлял к ней редкую нежность, и она с гордостью заявляла, что таким добрым сыном можно гордиться».

Приведем ряд выдержек из писем лета 1849 года, так жи­во рисующих нам горячую любовь Натальи Николаевны к детям Пушкиным, теплое, ласковое отношение к племянни­кам и искреннюю привязанность к ней всех окружавших ее людей.

«...Вернувшись, мы застали у нас Павлищева — отца с сы­ном, они с нами пообедали. После обеда дети упросили ме­ня повести их на воды, где было какое-то необыкновенное представление; за один рубль серебром кавалер мог провес­ти столько дам, сколько захочет. Саша был нашим кавале­ром. Мы хотели, чтобы Гришу сочли за ребенка, но его не согласились признать таковым, и мне пришлось заплатить еще рубль. За эти деньги мы получили развлечение до 11 ча­сов. Оркестр Гунгля чередовался с разными фокусами, ис­полняемыми Рабилями, маленьким Пашифито и нескольки­ми учениками Вруля. Представление было действительно прелестно, в особенности для первого раза, потому что при повторении такие вещи утомляют, за исключением превос­ходного оркестра Гунгля, который всегда слушаешь с удово­льствием» (13 июня).

«Маленький Павлищев приехал сегодня ко мне, и вот наш пансион теперь в полном составе. Графиня Строгано­ва, которая пришла сегодня к нам, не могла придти в себя от удивления, сколько у нас народа. Она очень настаивала, чтобы я привела их всех к ней пить чай. С меня и Сашиньки она взяла обещание придти к ней обедать; мы думаем, что пойдем, когда мадам Стробель будет здесь, иначе невоз­можно оставить молодежь предоставленной самой себе» (21 июня).

«Если бы ты знал, что за шум и гам меня окружают. Это бесконечные взрывы смеха, от которых дрожат стены дома. Саша проделывает опыты над Пашей, который попадается в ловушку, к великому удовольствию всего общества. Я толь­ко что отправила младших спать и, слава Богу, стало немно­го потише» (21 июня).

«У меня было намерение после обеда отправиться вмес­те со всеми на воды, чтобы послушать прекрасную музыку Гунгля и цыганок, и я послала узнать о цене на билеты. Увы, это стоило по 1 рублю серебром с человека, мой кошелек не в таком цветущем состоянии, чтобы я могла позволить себе подобное безрассудство. Следственно, я отказалась от это­го, несмотря на досаду всего семейства, и мы решили благоразумно, к великой радости Ази, которая не должна была идти на концерт, отправиться на Крестовский полюбовать­ся плясунами на канате. Никто не наслаждался этим спек­таклем с таким восторгом, как Азя и Лев Павлищев; этот по­следний хлопал в ладоши и разражался смехом на все забав­ные проделки полишинеля. Веселость его была так зарази­тельна, что мы больше веселились глядя на него, чем на спектакль. Это настоящая ртуть, этот мальчик, он ни мину­ты не может спокойно сидеть на месте, но при всей своей живости — необыкновенно послушен и сто раз придет по­просить прощения, если ему было сделано замечание. В общем, я очень довольна своим маленьким пансионом, им лег­ко руководить. Я никогда не могла понять, как могут надое­дать шум и шалости детей, как бы ты ни была печальна, не­вольно забываешь об этом, видя их счастливыми и доволь­ными. Лев развлекает нас своим пением, музыкой, своим остроумием. Он беспрестанно ссорится и мирится со своей кузиной Машей, но это не мешает им быть лучшими друзья­ми на свете» (29 июня).

«Я прочла Саше и Маше строки, что ты им адресуешь. Спасибо, мой дорогой Пьер, и они тоже тебя благодарят и просят передать тебе привет, а также и все остальные дети. Сейчас все они собрались около фортепиано и поют; Лев Павлищев — Гунгль этого оркестра. Погода такая плохая, что никто не выходит из дома. Они вознаградили себя за это, устроив невообразимый шум и гам. Так как их увеселе­ния совершенно невинны, я предоставила им полную свобо­ду. Такое счастье, что я могу заниматься своими делами при таком шуме, иначе мне было бы трудно найти минутку ти­шины, чтобы писать письма» (1 июля).

«Вернувшись домой после чая, я прилегла отдохнуть на диван и предоставила мальчикам меня развлекать. Лев Пав­лищев играл на фортепиано, Гриша и Паша переоделись женщинами и разыгрывали разные комические сценки, очень хорошо, особенно Гриша, у которого в этом отноше­нии замечательный талант» (10 августа).

«...Перед отъездом я попрощалась со Львом. Бедный мальчик заливался слезами. Я обещала ему присылать за ним по праздникам, и что он может быть спокоен — я его не забуду. Мы расстались очень нежно» (16 августа).

«По дороге на Острова я зашла к правоведам, чтобы уте­шить бедного пленника (Льва Павлищева), который умолял меня навестить его в первый же раз, что я буду в городе. Но я не видела его, они были в классе» (23 августа).

«Забыла тебе сказать, что Лев Павлищев приехал вчера из своей школы провести с нами два дня. Бедный мальчик в совершенном отчаянии, и достаточно произнести слово правоведение, как он разражается потоком слез. Его уже бра­нил директор за то, что он вечно плачет. «Что вы хотите, — сказал мне Лев, — я ничего не могу поделать, достаточно мне вспомнить о парке Строгановых и о том, как мне хоро­шо живется у вас, как сердце мое разрывается». Этот ребе­нок меня трогает, в нем столько чувствительности, что мож­но простить ему небольшие недостатки, которые состоят главным образом в отсутствии хороших манер. Я не смогла удержаться и не сделать замечание Саше, что расставаясь с нами, он не испытывал и четвертой доли того горя, что его двоюродный брат. Но в конце концов у каждого свой харак­тер, а Саша так жаждет всяких перемен и нетерпеливо стре­мится стать мужчиной. Покинуть родительский кров для не­го это уже шаг, который, как он полагает, должен его при­близить к столь страстно им желаемой поре» (22 августа).

«Саша и Лев приехали провести с нами воскресенье. Гриша завтра поедет с братом, чтобы держать экзамен у Ортенберга. Лев, кажется, попривык немного, но еще печален. Я не думаю, что Гриша будет в таком же отчаянии (в 1849 году Г. Пушкин поступил в IV класс Пажеского корпуса).. В моих то хорошо, что общество мальчиков их не пугает, они уме­ют с ними ладить: то с одним немножко подерутся, то с дру­гим, и устанавливаются дружеские отношения, а с ними и уважение» (28 августа).

«Сегодня утром, едва одевшись, я велела заложить про­летку и, как только мы напились чаю, оторвала от семьи мое­го бедного Григория. Он оставил нас не без слез, хотя и стремился испытать новый образ жизни. Я поехала в казар­мы (при кавалергардских казармах Ланской имел казенную квартиру). Там я взяла извозчика, чтобы отвезти моего молодо­го человека в церковь Все Скорбящие. Когда мы прие­хали туда, мы не смогли отслужить молебна, так как священ­ник был в отсутствии, а дьячок нам сказал, что придется ждать более получаса. Я побоялась, что Гриша пропустит час обеда, который бывает в 2 часа, тогда он остался бы до вечера без кусочка хлеба, потому что он и чаю не выпил. И я решила отложить молебен до воскресенья, и, велев ему при­ложиться к иконе, вернулась в казармы пересесть в экипаж, потому что явиться на извозчике в это аристократическое учебное заведение было бы не совсем прилично. Пажи были уже на учебном плацу, и я немного подождала, потом прибе­жал Саша. Когда я передавала ему брата, чтобы он предста­вил его начальству, Жерардот через своего офицера попро­сил у меня разрешения самому мне представиться. Я пошла ему навстречу и рекомендовала ему Григория. Он мне обе­щал последить за ним, хвалил Сашу. После этого я расста­лась с детьми. Несколько раз Гриша бросался мне на шею, чтобы попрощаться. Оба они проводили меня до пролетки, и я вернулась домой с печалью на сердце» (31 августа).

«Вообрази, что в корпусе все находят, что Гриша очень красивый мальчик, гораздо красивее своего брата, и по этой причине он записан в дворцовую стражу, честь, которой Саша никогда не мог достигнуть, потому что он числится в некрасивых. Когда Гриша появился в корпу­се, все товарищи пришли сказать Саше, что брат на те­бя ужасно похож, но сравненья нет лучше т е б я» (2 сентября).


«Я велела подать завтрак пораньше, чтобы не опоздать поехать в корпус повидать сыновей. Там я имела счастье уз­нать, что мой Гага отличается: по-французски получил 10 (в то время была 10-балльная система оценки успеваемости), без ошибки написал диктант; по-немецки получил 9, потому что он впервые подвергался испытанию по этому языку, а вчера по зоологии получил тоже 9. Дай Бог, чтобы и впредь было так. Саша тоже имеет хорошие отметки. Признаюсь, это доставляет мне огромное удовольствие, так как я опаса­лась очень за Гришу» (10 сентября).

«...Не брани меня, что я употребила твой подарок на по­купку абонемента в ложу, я подумала об удовольствии для всех. Неужели ты думаешь, что я такая сумасшедшая, чтобы взять подобную сумму и бегать с ней по магазинам. Я доста­точно хорошо знаю цену деньгам, принимая во внимание наши расходы, чтобы тратить столько на покупку тряпок... Не упрекай меня, я приняла твой подарок, но хочу разде­лить его со всеми» (31 августа).

«...Покончив дела с гувернанткой, я поехала в Пажеский корпус и была бесконечно счастлива узнать, что Саша сегод­ня утром был объявлен одним из лучших учеников по пове­дению и учению, и что Философов и Ортенберг очень его хвалили в присутствии всех пажей. Что касается Гриши, он также имел свою долю похвал, Ортенберг подошел к нему, чтобы сказать, что он не думал, что Гриша будет так хорошо заниматься, как он это делает. Ты представляешь, как я была счастлива, я благословляю Бога за то, что у меня такие сыно­вья, потому что Гриша находится под влиянием брата, хочет ему подражать, и им все довольны. Мальчик уже не имеет апатичного вида, и я начинаю надеяться. Не говорю уж о Са­ше, оставив мою материнскую гордость, могу сказать — это замечательный мальчик. Да благословит Бог их обоих за ту радость, которую они мне доставляют» (29 сентября).

В послужном списке А. А. Пушкина имеется такая запись: «...В уважение примерной нравственности признан отлич­нейшим воспитанником и в этом качестве внесен под № 5 в особую книгу».

Н. А. Раевский в книге «Портреты заговорили» расска­зывает о виденном им в Бродзянах дагерротипе, на котором запечатлен образ Натальи Николаевны тех лет вместе с де­тьми. «Но лучше всего Пушкина-Ланская вышла на отлично сохранившемся дагерротипе... В одинаковых платьях и чеп­цах сидят рядом Наталья Николаевна и Александра Никола­евна. За ними и сбоку трое детей Пушкиных — сыновья в мундирах пажей и девочка-подросток (младшая дочь Ната­лья). Одна из девочек Ланских прижалась к коленям матери. Дагерротип снят не в ателье, а в комнате (видны книжные шкафы) и, по всей вероятности, относится к 1850 или, самое позднее, к 1851 году (старший сын, А. А. Пушкин, окончил Пажеский корпус в 1851 году). Наталье Николаев­не было тогда 38—39 лет. Беру большую лупу и долго смотрю на генеральшу Ланскую. Прекрасные, тонкие, удивительно правильные черты лица. Милое, приветливое лицо — любя­щая мать, гордая своими детьми. Невольно вспоминаются задушевные пушкинские письма к жене. На известных до сих пор изображениях Натальи Николаевны, как мне кажет­ся, нигде не передан по-настоящему этот немудреный, но живой и ласковый взгляд, который сохранила серебряная пластинка».

В письме от 12 сентября 1849 года мы находим очень ин­тересное упоминание о встрече Натальи Николаевны с же­ной Павла Воиновича Нащокина, самого близкого друга Пушкина. Нащокин был на свадьбе Пушкиных и постоянно встречался с ними в то время, когда молодые жили в Моск­ве. Впоследствии между Нащокиным и Натальей Николаев­ной установились самые теплые отношения, это видно из переписки с ним Пушкина. Павел Воинович специально приезжал в Петербург крестить сына Пушкиных Сашу. И вот в 1849 году, оставляя сына одного в чужом ему Петербур­ге, Вера Александровна, его жена, обратилась с просьбой к Наталье Николаевне, зная ее доброту и отзывчивость, брать иногда мальчика в праздничные дни из Училища пра­воведения. Павел Воинович в это время был еще жив, и, ве­роятно, перед отъездом жены из Москвы говорил ей о том, чтобы она попросила Наталью Николаевну взять шефство над сыном. Речь идет о старшем сыне Нащокиных Александ­ре, которому тогда было 10 лет. Нет сомнения, что он был назван в честь Пушкина. А родившуюся в 1837 году дочь На­щокины назвали Натальей.

Вот что писала Наталья Николаевна:

«На днях приходила ко мне мадам Нащокина, у которой сын тоже учится в Училище правоведения, и умоляла меня посылать иногда в праздники за сыном, когда отсутствует мадемуазель Акулова, к которой он обычно ходит в эти дни. Я рассчитываю взять его в воскресенье. Положитель­но, мое призвание — быть директрисой детского приюта: Бог посылает мне детей со всех сторон и это мне нисколько не мешает, их веселость меня отвлекает и забавляет».

Нет никакого сомнения, что сын Нащокиных был частым гостем в этом приюте для всех лишенных по тем или иным причинам родительского тепла детей... Мадемуазель Окулова, о которой говорит Наталья Николаевна, — родственница Нащокина (сестра Павла Воиновича была замужем за М. А. Окуловым).

В 1849 году Маше Пушкиной исполнилось 17 лет. Некра­сивая в детстве, она, как это часто бывает с девочками, вдруг расцвела и похорошела. Впоследствии, по свидетель­ству современников, она была хороша собой, в ней счастли­во соединялись черты матери и отца.


Зимою Маше предсто­яло «выезжать», и Наталья Николаевна, чтобы побороть за­стенчивость дочери, стала брать ее с собой, когда бывала у Строгановых и Местров. Так, в письме от 23 апреля она по­дробно рассказывает об одном из обедов у Строгановых, где Маша Пушкина в белом муслиновом платье с пунцовыми мушками и пунцовыми лентами у ворота и пояса, всем очень понравилась.

«Что касается Маши, то могу тебе сказать, что она тогда произвела впечатление у Строгановых. Графиня мне сказа­ла, что ей понравились и ее лицо, и улыбка, красивые зубы, и что вообще она никогда бы не подумала, что Маша будет хороша собою, так она была некрасива ребенком. Призна­юсь тебе, что комплименты Маше мне доставляют в тысячу раз больше удовольствия, чем те, которые могут сделать мне» (28 августа).

«...Теперь пойду отдохнуть, я очень устала сегодня — эти образчики большого света заставляют меня с ужасом думать о предстоящих выездах этой зимой» (23 августа).

«Если бы ты знал, как я была счастлива вернуться домой; я разделась и села писать тебе. Мои так называемые успехи нисколько мне не льстят. Я выслушала, как всегда, множест­во комплиментов. Никто не хотел верить, что Маша дочь моя, послушать их, так я могла бы претендовать на то, что мне столько же лет, сколько и ей». «...К несчастью, я такого мнения, что красота необходима женщине. Какими бы она ни была наделена достоинствами, мужчина их не заметит, если внешность им не соответствует. Это подтверждает мою мысль о том, что чувственность играет большую роль в любви мужчин. Но почему женщина никогда не обратит внимания на внешность мужчины? Потому что ее чувства более чисты. Однако я пускаюсь в обсуждение вопроса, в котором мы с тобой никогда не бывали согласны...» (28 ав­густа).

«...Что касается того, чтобы их (дочерей) пристроить, то, уверяю тебя, мы все в этом отношении более рассудительны, чем ты думаешь; я всецело полагаюсь на волю Божию, но не считаю преступлением иногда помечтать об их счастье. Можно быть счастливыми и не будучи замужем, конечно, но что бы ни говорили — это значило бы пройти мимо свое­го призвания. Я не решусь им это сказать, потому что еще на днях мы об этом много разговаривали, и я, иногда даже против своего убеждения, для их блага говорила им многое из того, о чем ты мне пишешь в своем письме, подготавли­вала их к мысли, что замужество прежде всего не так легко делается, и потом — нельзя смотреть на него как на забаву и связывать его с мыслью о свободе. Говорила им, что это серьезная обязанность и что надо делать свой выбор в вы­сшей степени рассудительно...

Союз двух сердец — величайшее счастье на земле, а вы (имеются в виду Ланской и Фризенгоф) хотите, чтобы молодые девушки не мечтали об этом, значит, вы никогда не были молоды, никогда не любили. Надо быть снисходительными к молодежи, беда всех родителей в том, что они забывают, что они сами чувствовали, и не прощают детям, если последние думают иначе, чем они. Не следует доводить до крайности эту манию о замужестве, до того, что­бы забывать всякое достоинство и приличия, я держусь та­кого мнения, но предоставить им невинную надежду на при­личную партию — это никому не принесет вреда» (25 июля 1851 г.)

Эти письма — еще одно свидетельство того, как тяжелы были для Натальи Николаевны выезды в свет, к которым ее вынуждали заботы о будущем положении детей, о том, что­бы выдать дочерей замуж, а также и поддержать нужные связи для мужа. Опасение, что дочери останутся старыми девами, навеяны, несомненно, судьбой Александры Никола­евны; ее неустроенность, тайные страдания были постоян­но перед глазами Натальи Николаевны и она, конечно, боя­лась за дочерей. Отсюда и рассуждения ее о том, что красо­та необходима женщине, о разнице в чувствах мужчины и женщины. Вопрос этот, очевидно, не раз обсуждался супру­гами Ланскими, и Наталья Николаевна не соглашалась с возражениями мужа. В какой-то степени она права — внеш­ность девушки или женщины в те времена играла большую роль в чувствах мужчины, во всяком случае в начале знаком­ства, но здесь более всего интересно ее суждение о чувствах женщин, о том, что женщина «никогда не обратит внима­ния на внешность мужчины». Оба ее брака доказывают это. Она вышла 18-летней девушкой за Пушкина, который не был красив и был старше ее на 13 лет, преодолела сопротив­ление матери, настояла на этом браке. Она была, по свиде­тельству одной современницы, «очень увлечена своим же­нихом», глубоко и искренне любила мужа, отца ее четверых детей. Как и Пушкин, Ланской был старше Натальи Никола­евны на 13 лет и он не блистал красотой, однако и в нем она сумела разглядеть ту большую доброту, которая имела для нее решающее значение в вопросе отношения к детям от первого брака.

Когда Наталья Николаевна вышла замуж за Ланского, де­ти Пушкины были уже достаточно большими, в особенно­сти Маша и Саша, чтобы сохранить память об отце, чтобы не только сознательно отнестись к браку матери, но и оце­нить доброе отношение к ним Ланского. Он никогда не пре­тендовал на то, чтобы носить имя отца, дети называли его Петром Петровичем. Александра Николаевна, судя по пись­мам, внесла некоторый разлад в семью сестры. Арапова в своих воспоминаниях пишет, что якобы она настраивала дочерей Пушкина против отчима. Но письма нигде не гово­рят нам о плохом отношении детей Пушкиных к нему. Види­мо, несмотря на вмешательство тетки, он сумел внушить им уважение и признательность за заботу о них. И, конечно, ре­шающим были его отношение к матери и ее стремление поддерживать мир в семье. «Ты знаешь, как я желаю добро­го согласия между вами всеми, — пишет Наталья Николаевна мужу, — ласковое слово от тебя к ним, от них к тебе—это целый мир счастья для меня» (23 июня 1849 г.).

Сохранилась небольшая приписка Маши Пушкиной к поздравительному письму Натальи Николаевны:

«Как старшая в семье, передаю Вам, дорогой Петр Пет­рович, поздравление моих братьев, Таши и Каролины. Я также присоединяюсь к их поздравлениям и желаю вам здо­ровья, счастья и благополучия. Прошу вас верить моей иск­ренней привязанности. М. Пушкина».

Александр и Григорий Пушкины по окончании Паже­ского корпуса были зачислены офицерами в полк Ланского, и письма Натальи Николаевны свидетельствуют об их вза­имных хороших отношениях.

Много лет спустя, когда Ната­льи Николаевны уже не было в живых, младшая дочь Пуш­кина Наталья развелась с первым мужем, и в 1868 году за границей вышла второй раз замуж.


Детей своих от первого брака она была вынуждена оставить Ланскому, и он воспи­тал их. Вряд ли можно переоценить этот поступок Ланского. Об этом рассказывает в своих воспоминаниях внучка На­тальи Николаевны Е. Н. Бибикова. Интересно отметить, что крестной матерью Бибиковой была Александра Николаевна, а крестным отцом Петр Петрович Ланской. Родилась она в Германии, в Висбадене, куда ее мать, очень боявшаяся первых родов, поехала рожать к старшей сестре Наталье Александровне. Там же в это время у падчерицы жил и Лан­ской, лечившийся от ревматизма. Все это еще раз подтверж­дает его родственное отношение к детям и внукам жены и детей Пушкиных к отчиму.

Дети Натальи Николаевны, Пушкины и Ланские, были очень дружны между собою, и эти отношения сохранились у них на всю жизнь. Так, Мария Александровна Пушкина-Гартунг, когда она овдовела, подолгу живала у старшего брата Александра Александровича и у сестер Ланских, у которых она часто проводила лето в их имениях.

В одном из очерков о жизни А. П. Араповой и ее мужа в их имении Лашма, в главе «Усадьба, где жили дети Пушки­на» мы читаем следующее:

«...Лашма, усадьба генерала Ивана Андреевича Арапова и супруги его, Александры Петровны, дочери от второго бра­ка вдовы поэта с П. П. Ланским. Здесь в течение долгих лет проводила лето дочь поэта, Мария Александровна Гартунг, здесь гостил его старший сын Александр Александрович...»

Мария Александровна сюда приезжала из Москвы с на­ступлением майских дней. «...Будучи примерно на десяток лет старше своей единоутробной сестры, Мария Александровна совершенно на нее не походила. Это была худенькая, седая, подтянутая старушка, темноглазая, с сеткой мелких морщи­нок, прорезавших смуглое, не лишенное все же известной привлекательности, характерное «пушкинское лицо»... Еже­годно посещал Лашму и проживал в ней летней порой стар­ший сын поэта, генерал от кавалерии Александр Александро­вич Пушкин, сухой, седой, как лунь, но еще достаточно бод­рый старик в своем васильковом мундире нарвских гусар, ко­торыми командовал на русскотурецкой войне.

...Мария Александровна, сухонькая, но бодрая, выходила к приезжим гостям в неизменном темном костюме без вся­кого следа украшений, скромно усаживаясь в тени, прини­мала участие в общей беседе, вносила в споры примиряю­щее начало. Между прочим, была она до крайности суевер­на: пугалась совиного крика, избегала тринадцатое число, а если выплата пенсии из наравчатского казначейства прихо­дилась на пятницу (день смерти А. С. Пушкина), задерживала поездку «нарочного с ока­зией» на несколько дней».

О хороших родственных отношениях между детьми Пушкина и Ланских пишет в своих воспоминаниях и Е. И. Бибикова:

«Зимой дядя Александр Александрович (сын А. С. Пушкина) приезжал в Пе­тербург по делам институтов и заседал в Опекунском сове­те (А. А. Пушкин был почетным опекуном женских институтов), жил как всегда у моей матери (у Елизаветы Петровны Ланской — младшей дочери Н. Н. Пушки­ной-Ланской), и там я с ним встре­чалась и глубоко уважала этого гордого старика... Мария Александровна Гартунг была старшая дочь Пушкина... Она гостила у нас в Андреевке каждое лето до открытия Казан­ской железной дороги. После этого она стала ездить в Лашму к другой сестре, Александре Петровне Араповой... Она была очень ожесточена на свою неудачную жизнь... со свои­ми седыми волосами напоминала какую-нибудь средневеко­вую маркизу...»

«Я хорошо помню Александру Николаевну (А.Н.Гончарову-Фризенгоф). Она бы­ла моей крестной матерью. Я родилась в Висбадене, в Герма­нии. Мать боялась первых родов, которые и были очень тя­желые, и поехала в Висбаден, где тогда царила ее сестра — красавица Наталья Александровна, урожденная Пушкина, жена принца Нассауского. Крестным был дед П. П. Ланской, который лечился от ревматизма и жил у падчерицы Натальи Александровны...» «Когда мне минуло уже 7 лет, мой отец Николай Андреевич Арапов заболел нервным расстройст­вом в деревне, и мама, списавшись с Фризенгофами, повезла отца и нас детей в Вену. Там мы прожили два года».

Хорошие добрые отношения между детьми Пушкиными и Ланскими продолжались и их потомками. Бибикова пишет, что в 1914 году она была в гостях у Натальи Михайлов­ны Бессель (дочери Н. А. Пушкиной-Дубельт-Меренберг) и очень хорошо о ней отзывается: «Я у нее была в Бонне в 1914 году... я ее хорошо помню, она была пресимпатичная, живая, веселая и очень родственная... У нее было двое де­тей: сын Александр и дочь. Сын очень гордился, что он внук поэта, и собирал целые коллекции его портретов и отзывов о Пушкине».


СВЕТСКИЕ ВСТРЕЧИ

В силу служебного положения своего мужа, а главное — необходимости поддерживать нужные связи в обществе ра­ди детей Наталья Николаевна иногда бывала на званых обе­дах и вечерах, ездила с визитами к светским дамам, принима­ла их у себя. Но делала она это очень неохотно. Так, в письме от 20 июня 1849 года она пишет, что под предлогом, что у нее нет гувернантки и не с кем оставить детей, она отказалась от приглашения на обед к княгине Радзивилл. «Признаюсь те­бе, — пишет она Ланскому, — я не чувствую себя способной присутствовать на этих больших обедах. Это жертва, кото­рую моя лень находит бесполезной приносить»

Еще менее охотно бывает она при дворе, о чем мы уже говорили выше. В одном из писем к Ланскому Наталья Ни­колаевна пишет, что встретила у знакомой г-жу Мятлеву, мать известного поэта И. П. Мятлева. Разговор зашел о по­хоронах только что умершей маленькой великой княжны, и Мятлева сказала, что Наталья Николаевна должна быть на похоронах. «Я не пойду, — пишет Наталья Николаевна, — во-первых, потому, что я не получила никакого извещения, ни приказа по этому поводу, а во-вторых, так как с меня не тре­буют, чтобы я пошла, я избегну таким образом большого расхода, который мне мои капиталы не позволяют сделать, если только не входить в новые долги, а я начинаю прихо­дить от них в ужас, так трудно мне вылезти из старых. Может быть, ты не согласишься со мною, но я еще так мало привыкла к тому, что я что-нибудь значу, и настолько убеж­дена, что мое отсутствие не будет замечено, так как я не принадлежу к интимному кругу при дворе, что считаю себя в праве позволить себе эту вольность. И потом, при моем образе жизни, кто может предполагать, что я здесь. Весь двор, как говорят, в городе» (18 июня 1849 г.).

Но по настоянию тетушки Строгановой, убеждавшей ее, что она как жена генерала непременно должна быть, Наталья Николаевна вынуждена была присутствовать на панихи­де в Петропавловском соборе по великому князю Михаилу Павловичу. «Рядом со мной все время стояла госпожа Охотникова, — читаем мы в письме от 19 сентября того же года, — которая заливалась слезами, г-жа Ливен сумела выжать не­сколько слезинок. Другие дамы тоже плакали, а я не могла». I

Вряд ли нуждается в комментарии отношение самой На­тальи Николаевны к этому печальному событию царствующего дома. Если г-жа Ливен сумела выжать несколько слези­нок, то она этого сделать не смогла, фальшь была чужда ее натуре...

Приведем теперь другое письмо, в котором выражены совсем иные чувства и мысли. Осенью 1849 года умер гене­рал-майор Дмитрий Петрович Бутурлин — военный исто­рик, директор Публичной библиотеки. И он, и жена его Елизавета Михайловна, урожденная Комбурлей, были зна­комы с Пушкиными давно. Пушкин с женой не раз бывал у них на балах и вечерах. Связь с этой семьей, с которой была дружна и тетушка Загряжская, не порывалась и после смер­ти поэта. В письмах Наталья Николаевна упоминает о том, что старик Бутурлин, живший неподалеку на даче у брата, часто навещает ее по утрам. В силу этих дружественных отношений она сочла своим долгом присутствовать на пани­хиде. В письме от 12 октября она описывает свое посеще­ние дома Бутурлиных:

«После обеда я собрала все свое мужество и пошла одева­ться, чтобы одной ехать к Бутурлиным. Я считала необходи­мым сделать это ради сына, который действительно был мне верным другом, и потом старик всегда был так внимате­лен ко мне. Было даже время, когда, принимая во внимание близкие отношения тетушки Катерины со старой Комбурлей, я постоянно бывала в их доме, стало быть, это было почти что моим долгом, и я решила побороть свою застен­чивость. Приехав туда, я прошла через прекрасные гости­ные, чтобы достигнуть бального зала, где столько раз я весе­лилась. Посредине стоял гроб. Из женщин были только две особы, живущие в доме, и горничные, зато довольно много мужчин. Я была просто ошеломлена. Но набралась смело­сти и прошла прямо к этим двум женщинам, которых я даже не знала. Когда началось чтение молитв, пришло много мо­нахов, мне кажется — весь невский монастырь собрался здесь. Наконец приехали тетушка Местр и княгиня Бутера, их присутствие меня ободрило.

Не могу тебе выразить, какое тяжелое впечатление про­извело на меня это печальное зрелище. Столько воспомина­ний вызвало оно во мне. Я снова увидела покойного стояще­го в дверях своей гостиной, в парадной форме, встречающе­го гостей, и его жену, сияющую от сознания своей красоты и успеха. Зала полна, сверкает огнями, танцы, музыка, всю­ду веселье, а теперь скорбь, слезы, монахи, несколько муж­чин в траурной одежде и три дамы — единственные из некогда столь многочисленного общества. Ни жены, ни доче­ри не было, они были около старой матери, которой только что сообщили новость и теперь приводили в чувство после обморока. Я увидела сына. Мы молча обменялись рукопожа­тиями и больше я его не видела. Он сопровождал тело до монастыря. Тетушка и княгиня пошли к госпоже Комбурлей, а я вернулась домой. Мрачное настроение не оставляло меня весь вечер. Твой брат провел его с нами, и невольно разговор принял серьезное направление. Мысли о смерти и наши упования на будущее были единственной печальной темой. В полночь мы разошлись».

Наталья Николаевна не говорит о Пушкине, она щадит чувства Ланского, но все ее письмо пронизано мыслями о нем... Сколько воспоминаний, по ее словам, вызвало это пе­чальное событие. Не только жену Бутурлина, но и себя вмес­те с Пушкиным увидела она в этих залах. И траурная цере­мония так живо воскресила в ней те чувства, которые пере­жила она двенадцать лет тому назад... Сколько горечи в ее словах, что только несколько человек из некогда столь мно­гочисленного общества, бывавшего в этом доме, пришли проводить в последний путь его хозяина.

Среди дошедших до нас портретов Натальи Николаевны этих лет наиболее интересен портрет, приписываемый кис­ти художника Макарова. Иван Кузьмич Макаров, сын быв­шего крепостного художника, окончил Академию худо­жеств, впоследствии стал академиком. В 1849 году ему было 27 лет, но он уже был известен как талантливый портретист. Его кисти принадлежит ряд семейных портретов Пуш­киных, не только Натальи Николаевны, но и известный портрет Марии Александровны Пушкиной-Гартунг, а также девочек Пушкиных — Марии и Натальи (о них упоминает Наталья Николаевна в своем письме) и два портрета сестер Араповых, внучек Натальи Николаевны.

Ко дню рождения Ланского Наталья Николаевна посла­ла ему свой портрет, подробно описывая историю его напи­сания. Сначала она хотела сделать мужу сюрприз и не гово­рила, какой именно подарок она ему готовит, потом обстоя­тельства вынудили ее сказать, что именно она ему посылает.

«Необходимость заставляет меня сказать, в чем состоит мой подарок. Это мой портрет, написанный Макаровым, который предложил мне его сделать без всякой просьбы с моей стороны и ни за что не хотел взять за него деньги: «Я так расположен к Петру Петровичу, что за счастие поставлю ему сделать удовольствие к именинам». Прими же, это дар от нас обоих» (4 июля 1849 г.).

«...Сегодня или завтра ты получишь мой портрет. Отчас­ти я сдержала слово: так как я не могу сама приехать в Ригу, моя копия тебе меня заменит, и все же я тебе послала очень хорошенькую женщину — все, кто видел портрет, подтверж­дают сходство, это мне очень льстит и заставляет предпола­гать, что мои притязания иметь успех у тебя (клянусь тебе, я не стремлюсь ни к какому другому) не покажутся смешны­ми — я любовалась собой; увы, чуточку тщеславия все же проскользнуло, и я тебе в этом смиренно признаюсь. Про­сти мне отступление по этому поводу, но оно необходимо.

Макаров, автор этого сюрприза, с нетерпением ждет со­общения о впечатлении, которое на тебя произведет порт­рет. Надо мне тебе рассказать, каким любезным образом он предложил свои услуги, чтобы вывести меня из затруднения с дагерротипом и фотографией, которые у меня были, пото­му что оба они были неудачными. Он пришел однажды ут­ром к нам работать над портретами детей, и мне пришла в голову мысль посоветоваться с ним, нельзя ли как-нибудь подправить фотографию, и не поможет ли в этом случае кисть Гау. «Да, — сказал он, — может быть». Потом, глядя на меня очень пристально, что меня немного удивило, он ска­зал: «Послушайте, сударыня, я чувствую такую симпатию к вашему мужу, так его люблю, что почту себя счастливым способствовать удовольствию, которое вы хотите ему доста­вить. Разрешите мне написать ваш портрет, я уловил харак­тер вашего лица и легко набросаю на полотне только голо­ву». Ты прекрасно понимаешь, что я не заставила себя про­сить, в таком я была отчаянии, не имея ничего после столь­ких хлопот. Он назначил мне сеанс на следующий день, был трогательно точен и заставил меня позировать три дня подряд. Не утомляя меня, делая большие перерывы для отдыха, он закончил портрет удивительно быстро. Я спросила его о цене, он не захотел мне ее назвать и просил принять порт­рет в подарок, который он счастлив тебе сделать. Не забудь выразить ему свою благодарность, я непременно ее пере­дам. Мы расстались с ним очень тепло, он обещал время от времени бывать у нас. Положив руку на сердце, он меня вся­чески уверял в своем уважении и преданности. Теперь он начал писать портреты г-на и г-жи Айвазовских» (8 июля 1849). «Жду твоего первого письма с нетерпением, чтобы узнать доволен ли ты сходством».

Посылая портрет, Наталья Николаевна в конце письма упоминает о портретах супругов Айвазовских. Знаменитый художник-маринист Иван Константинович Айвазовский был знаком с Пушкиным. Один из современников в своих воспоминаниях рассказывает, что в 1836 году Пушкин с же­ной были в Академии художеств на осенней выставке, и там поэт разговаривал с Айвазовским. Но и после смерти Пуш­кина Айвазовский продолжал знакомство с семьей поэта. Так, в 1847 году он подарил Наталье Николаевне свою кар­тину «Лунная ночь у взморья». Недавно эта картина Айвазовского была обнаружена в Риге и приобретена Картин­ной галереей имени И. К. Айвазовского в Феодосии. На обо­роте имеется полустершаяся дарственная надпись: «Ната­лье Николаевне Ланской от Айвазовского. 1 Генваря 1847 г. С. Петербург».

В письмах 1849 года Наталья Николаевна не раз упоми­нает о визитах Айвазовского, а 4 июля записывает, что, бу­дучи в городе, заезжала к Айвазовским, но они в это время обедали. Она уехала, передав через слугу о своем сожале­нии, что не видела их, и обещала заехать в другой раз. «Айвазовский прибежал вечером на Острова, — пишет Ната­лья Николаевна, — и, не застав меня дома, передал через Са­шу, что он пришел извиниться за глупость своего слуги, ко­торый не захотел обо мне доложить».

Часто бывал у Натальи Николаевны летом 1849 года и Петр Александрович Плетнев, живший поблизости на даче. Видимо, он приезжал представить ей свою молодую жену, и Наталья Николаевна в один из вечеров решила запросто всей семьей навестить друга своего покойного мужа.

«Утро сегодняшнего дня я употребила на письмо мадам Бибиковой, а вечером на одно доброе дело. Мы отправи­лись гулять в сторону лесничества, чтобы отдать визит Плетневу. Мы никого не застали дома, но зайдя в публич­ный сад, где играла музыка, мы его встретили прогуливаю­щимся под руку с женой. Он нас увидел издалека и бросился навстречу. Узнав, что мы у него были, он настоял на том, чтобы мы вернулись. Мы были вынуждены уступить его про­сьбам. Но чтобы не оставаться там долго, я сослалась на то, что мне в 9 часов надо укладывать Азиньку. Сегодня его жена не показалась мне некрасивой, даже совсем наоборот, а дочь его, напротив, порядочная дурнушка. Он кажется очень счастливым, водил нас всюду по своей даче. Наш ви­зит ему доставил удовольствие, но смутил его жену, которая выглядит очень застенчивой» (26 июля 1849 г.).

Мы уже не раз говорили о Плетневе. Приведенные стро­ки еще раз подтверждают его очень теплое отношение к На­талье Николаевне. Краткость этого посещения, видимо, на­до объяснить деликатностью Натальи Николаевны; видя, что молодая хозяйка смущена их неожиданным визитом да еще такой большой компанией, она не захотела долее ее стеснять.

Теперь перейдем к одной из интереснейших встреч На­тальи Николаевны, которая очень подробно описана в ее пи­сьмах 1849 года. Мы имеем в виду ее встречу с княгиней Ели­заветой Ксаверьевной Воронцовой. Об увлечении Пушкина Воронцовой написано очень много. Исследователи по-раз­ному смотрят на этот роман: одни отрицают его серьезность и значение для Пушкина, другие приводят доказательства то­го, что у Воронцовой якобы даже был от Пушкина ребенок. Посмотрим, о чем говорят публикуемые нами письма.

«Графиня Строганова едет сегодня вечером к Лавалям и очень меня звала поехать к ним вместе с нею. Не знаю, ре­шусь ли я на это и не возьмет ли верх моя лень» (17 августа 1849 г.).

«...Надо, однако, вернуться ко вчерашнему вечеру, о ко­тором я не смогла тебе рассказать. Мне кажется, я останови­лась на прогулке на Острова. У елагинской дамбы мы увиде­ли остановившуюся коляску Строгановых, и графиня сдела­ла нам знак, чтобы мы подъехали к ней поговорить. При по­вороте лошади, это были серые, запутались, и мы сошли с коляски из опасения какого-нибудь несчастного случая. Прохожие пришли на помощь Василию, а мы тем временем подошли к экипажу Строгановых. Графиня снова предложи­ла заехать за мною на вечер к Лавалям, и, договорившись обо всем, мы расстались. Сев в коляску, мы отправились прямо домой — мне надо было заняться туалетом, так как графиня должна была заехать за мной в 9 часов. Я была в бе­лом муслиновом платье с короткими рукавами и кружевным лифом, лента и пояс пунцовые, кружевная наколка с белы­ми маками и зелеными листьями, как носили этой зимой, и кружевная мантилья. В момент отъезда Александрина дала мне свой именинный подарок — очаровательную лорнетку; она отдала мне ее вчера, потому что моя была далеко не эле­гантна.

Когда мы приехали, там уже собралось большое обще­ство. До того как начался вечер, был обед, и дипломатиче­ский корпус был в полном составе. Твоя старая жена как но­вое лицо привлекла их внимание, и все наперерыв подходи­ли и смотрели на меня в упор. Феррьеры также там были и тоже оказались в числе любопытных. Так как муж уже был мне представлен у Тетушки, он сел около меня, чтобы пого­ворить. Жена не сводила с меня глаз сидя на диване напро­тив.

В течение всего вечера я сидела рядом с незнакомой да­мой, которая, как и я, казалось, тоже не принадлежала к это­му кругу петербургских дам и иностранцев-мужчин. Графи­ня Строганова представила нас друг другу, назвав меня, но умолчав об имени соседки. Поэтому я была в большом за­труднении, разговаривая с нею. Наконец, воспользовав­шись моментом, когда внимание ее было отвлечено, я спро­сила у графини, кто эта дама. Это была графиня Воронцова- Браницкая. Тогда всякая натянутость исчезла, я ей напом­нила о нашем очень давнем знакомстве, когда я ей была представлена под другой фамилией, тому уже 17 лет. Она не могла придти в себя от изумления. «Я никогда не узнала бы вас, — сказала она, — потому что, даю вам слово, вы тогда не были и на четверть так прекрасны, как теперь, я бы затруд­нилась дать вам сейчас более 25 лет. Тогда вы мне показа­лись такой худенькой, такой бледной, маленькой, с тех пор вы удивительно выросли». Вот уже второй раз за это лето мне об этом говорят. Несколько раз она брала меня за руку в знак своего расположения и смотрела на меня с таким инте­ресом, что тронула мне сердце своей доброжелательно­стью. Я выразила ей сожаление, что она так скоро уезжает и я не смогу представить ей Машу; она сказала, что хотя она и уезжает очень скоро, но я могу к ней приехать в воскресе­нье в час дня, она будет совершенно счастлива нас видеть. По знаку своего мужа она должна была уехать и, протянув мне еще раз руку, она опять повторила, что была очень рада снова меня увидеть.           

Я видела там также Софи Радзивилл, она была в черном и красива, как никогда. Она меня упрекнула, что я не прие­хала к ней обедать, и сказала, что пожалуется на это тебе. Из дам были еще Барятинская и ее сестра Чернышева. Княгиня Долгорукова, жена Николая Долгорукова с дочерью, госпо­жа Анненкова, барышни Пашковы. Потом много других, ко­торые сидели отдельным кружком и которых мне не удалось узнать (Наталья Николаевна была близорука). Мы оставались на этом вечере до 11 часов. Трезолини не пела из-за болезни великого князя. Можно было умереть со скуки. И как только графиня сделала мне знак к отъезду, я поспешно поднялась.

В карете она мне заявила, что я произвела очень большое впечатление, что все подходили к ней с комплиментами по поводу моей красоты. Одним словом, она была очень горда, что именно она привезла меня туда. Прости, милый Пьер, если я тебе говорю о себе с такой нескромностью, но я тебе рассказываю все, как было, и если речь идет о моей внешности, — преимущество, которым я не вправе гордить­ся, потому что это Бог пожелал мне его даровать, — то это только в силу привычки описывать все мельчайшие подробности...» (18 августа 1849 г.).

«...Тетушка проезжала мимо от Данзасов и была так лю­безна, что зашла к нам. Она рассказала, что я произвела ошеломляющее впечатление на иностранцев, которые бы­ли в гостях. Итальянец Регина заявил, что я была самой кра­сивой на вечере у Лавалей (а это не так уж много; впрочем, я забыла, что там были две красавицы — Барятинская и Лебзеттерн-Бржинская). Потом он спросил Тетушку, почему я не бываю у нее, сказал, что он никогда меня здесь не встре­чает. Это были коготки, выпущенные Тетушкой мимоходом в мой адрес, но я сделала вид, что не поняла. Тетушка ему от­ветила, что я прихожу к ней изредка обедать. Впрочем, она была очень любезна, без конца ласкала детей и поручила мне передать тебе привет» (21 августа 1849 г.).

Но состоялось ли свидание Натальи Николаевны с Во­ронцовой у нее дома? Нет, и вот что она об этом пишет.

«...Прежде чем ответить, я расскажу тебе, как провела день. Он начался для меня с того, что я отправилась к обед­не... Вернувшись, я велела заложить карету, чтобы ехать в город с визитом к княгине Воронцовой. В это время я полу­чила твое письмо; торопясь ехать, я прочла его в карете... Но когда мы приехали к княгине, она уже уехала в Петер­гоф, и я вернулась прямо на Острова» (21 августа 1849 г.).

В пушкиноведении, как мы уже говорили выше, не раз поднимался вопрос об отношении Пушкина к Елизавете Ксаверьевне Воронцовой. Общеизвестно, что, будучи в Одессе, поэт сильно увлекался ею, и в ряде исследователь­ских работ встречаются предположения об их близких от­ношениях и о том, что якобы у Воронцовой была от Пушкина дочь. В недавно вышедшей работе Г. П. Макогоненкоесть раздел, специально посвященный версии о любви Пуш­кина к Воронцовой. Подробно разбирая «за» и «против» этого романа, автор приходит к выводу, что «приведенные материалы решительно опровергают созданный пушкини­стами миф о роли Е. К. Воронцовой в жизни Пушкина».

Напомним в нескольких словах о событиях в Одессе. За время пребывания Пушкина в Одессе на службе у М. С. Воронцова (июль 1823 — июль 1824 года) у него было два увле­чения — Амалия Ризнич и графиня Воронцова. Не будем го­ворить о первом, нас интересует второе. По свидетельствам современников, Елизавета Ксаверьевна не была красави­цей, но была очень привлекательной женщиной. Вероятно, графине импонировала влюбленность знаменитого поэта, возможно, и она сама немного им увлеклась. Отношения Воронцова с Пушкиным испортились. Затем последовала уни­зительная для поэта командировка «на саранчу», а в июле 1824 года в результате настоятельных просьб Воронцова к петербургским властям Пушкин был выслан в Михайловское.

Этим же летом в Одессе жила Вера Федоровна Вязем­ская, приехавшая туда на морские купания с больными деть­ми. Пушкин постоянно бывал у нее в доме. Вяземская была в курсе его сердечных дел и обо всем сообщала мужу. «Я была единственной поверенной его огорчений и свидетелем его слабости, так как он был в отчаянии от того, что покидает Одессу, в особенности из-за некоего чувства, которое раз­рослось в нем за последние дни, как это бывает... Молчи, хо­тя это очень целомудренно. Да и серьезно только с его стороны». Достаточно веское доказательство платонического характера этого романа, мы полагаем. Встреча Натальи Ни­колаевны с княгиней Воронцовой на вечере у Лавалей дает еще один довод в пользу этого предположения.

Знала ли Наталья Николаевна об увлечении Пушкина Воронцовой? Думаем, что да, и вероятнее всего, — от самого Пушкина. И вряд ли он скрыл бы от нее характер этих отно­шений, если бы они были серьезны, и тем более если бы у Воронцовой была от него дочь. Но если даже предполо­жить, что Пушкин ей ничего не сказал, можно ли поверить, что Вера Федоровна не поведала бы Наталье Николаевне после смерти поэта об этом целомудренном (или тем более нецеломудренном) увлечении?

Здесь надо сказать, что Наталья Николаевна была очень ревнива, об этом свидетельствуют письма Пушкина к ней, постоянно оправдывающегося и старающегося рассеять ее ревнивые подозрения в отношении тех или иных женщин. С этой же чертой характера встречаемся мы и в письмах На­тальи Николаевны ко второму мужу: она не раз осведомляет­ся, не увлекся ли он какой-нибудь красивой полькой, и гово­рит, что не потерпела бы измены.

Что Наталья Николаевна не придавала значения одес­скому «роману» Пушкина, подтверждает эта встреча у Лавалей. Иначе она никогда не носила бы такого характера, как мы видим из письма, никогда Наталья Николаевна не пред­ложила бы Воронцовой приехать к ней, чтобы познакомить с дочерью Пушкина... А княгиня? Могла ли она с такой открытой, непосредственной доброжелательностью разгова­ривать с вдовой человека, который ей был когда-то близок? Брать ее за руку в искреннем порыве добрых чувств, пригла­шать к себе? Трудно в это поверить. Нам кажется, что Елиза­вету Ксаверьевну в этот вечер наполняли и воспоминания о прошлом, о своей молодости и молодости поэта, и чувство сострадания к Наталье Николаевне, так трагически поте­рявшей мужа, и какого мужа! И горькое сожаление о Пушки­не, безвременно ушедшем, который мог бы быть так счаст­лив с этой красивой, обаятельной женщиной.

В 1849 году Елизавете Ксаверьевне было уже 57 лет, На­талье Николаевне — 37. Четверть века прошло с тех пор, как Пушкин навсегда покинул Одессу. Была, как мы видели из письма, 17 лет назад еще одна встреча, в 1832 году, на каком-то балу или вечере. Очевидно, у княгини осталось неясное воспоминание об этой встрече, она не запомнила, что жена поэта высокого роста, и внешность ее почему-то не произ­вела на нее впечатления, хотя все петербургское общество восхищалось красотой Пушкиной. Интересно отметить, что фамилия «Ланская» ничего не сказала Воронцовой при встрече в 1849 году, значит, она не знала, что вдова поэта вышла вторично замуж.

В 1834 году Воронцова напомнила о себе Пушкину, обра­тившись к нему с просьбой дать что-нибудь для издаваемого в Одессе альманаха в пользу бедных. Пушкин послал ей не­сколько сцен из трагедии, как говорит он в своем письме (по-видимому, из «Русалки»), добавляя: «Я хотел бы поло­жить к вашим ногам что-либо менее несовершенное; к несча­стию, я ужо распорядился всеми моими рукописями и пред­почитаю лучше не угодить публике, чем ослушаться ваших приказаний...» Однако, видимо, рукопись Пушкина опоздала и в альманахе напечатана не была. Вероятно, после 1832 года Пушкин и Воронцова больше не встречались, не сохра­нилось и никаких других писем, да вряд ли они и были.

Чем объяснить, что княгиня уехала в Петергоф, не до­ждавшись Натальи Николаевны? Полагаем, что Наталья Николаевна опоздала и, вероятно, намного, судя по тому, как она спешила. Но не исключено, что тут вмешался князь Воронцов и заставил жену уехать, чтобы избежать этого нежелательного, по его мнению, визита. Обратим внимание, что Наталья Николаевна ни единым словом не комментиру­ет это несостоявшееся свидание. Надо думать, и в том, и в другом случае ей это было очень неприятно.

...В письмах Натальи Николаевны за 1849 год неодно­кратно упоминается о ее посещении светских дам и их от­ветных визитах. Но чаще всего, чуть ли не ежедневно, или она, или Александра Николаевна с кем-нибудь из детей ходи­ли к Местрам. Тетушка Софья Ивановна болеет, теряет зре­ние, граф вспыльчив и раздражителен, видимо, их светские знакомые избегают бывать у них, но сестры считают своим долгом не оставлять стариков. Гораздо реже Наталья Нико­лаевна бывала у Строгановых, мы уже видели выше, что графиня упрекала ее в этом. Почему-то Наталья Николаевна не­охотно ходила туда. В одном из писем она говорит, что нехо­рошо бывать у них так редко, графиня так хорошо к ней от­носится. Полагаем, что ей не хотелось встречаться с их до­черью Полетикой. Когда-то Наталью Николаевну связывали дружеские отношения с Идалией Григорьевной, но позднее они в корне изменились. Что-то произошло между Пушки­ным и Полетикой. По словам П. И. Бартенева, Пушкин яко­бы чем-то оскорбил ее однажды, и она возненавидела его. Во время преддуэльных событий и после Полетика поддержи­вала самые дружеские отношения с Геккернами и в дальней­шем, как мы увидим, встречалась с ними за границей. Приве­дем отрывок из письма Идалии Полетики к Екатерине Ни­колаевне Дантес конца 1838 — начала 1839 года:

«Я вижу довольно часто ваших сестер у Строгановых, но отнюдь не у себя; Натали не имеет духа придти ко мне. Мы с ней очень хороши; она никогда не говорит о прошлом, оно не существует между нами, и поэтому, хотя мы с ней в самых дружеских отношениях, мы много говорим о дожде и хоро­шей погоде, которая, как знаете, редка в Петербурге... Ната­ли все хороша, хотя очень похудела. Есть дни, особенно ког­да у нее очень плохой вид и она совсем слаба. Два дня назад, например, я обедала с ней и Местрами у Строгановых, у нее была тоска, и она казалась очень нервной. Когда я расспрашивала ее об ее состоянии, она уверяла меня, что это быва­ет с ней очень часто. Ее дети хороши, мальчики в особенно­сти, похожи на нее и будут очень красивы, но старшая дочь — портрет отца, что великое несчастье».

Ни о каких дружеских отношениях, конечно, не могло быть и речи. Как ясно из письма, Наталья Николаевна не бывала у Полетики, но, во многом завися от Строганова, опекуна ее детей, вынуждена была бывать в его доме и, следовательно, встречаться с его дочерью. Полетика гово­рит, что «прошлое не существует между нами». Нет, это прошлое существовало, оно навсегда легло между ними... Тон этого письма явно тенденциозен по отношению к Пуш­кину, чего стоят только ее слова о том, что походить на Пушкина — великое несчастье! Однако внешне родственные отношения Идалия Григорьевна старалась поддерживать. В одном из писем 1849 года Наталья Николаевна говорит, что Идалия была с ней очень любезна и мила. Когда Полетика выдавала замуж свою дочь, она сочла нужным приехать с ви­зитом к Наталье Николаевне с дочерью и женихом...

Ежедневные заботы о многочисленной семье, постоян­ная нехватка денег, безусловно, отражались на здоровье На­тальи Николаевны. Нервы ее не в порядке. Мы с удивлени­ем узнаем, что она стала курить. У нее часто болит сердце, по ночам мучают судороги в ногах, которые начались еще в те дни, когда умирал Пушкин. Она нередко пишет Ланско­му, что у нее бывает непереносимая, необъяснимая тоска...

Видимо, это состояние здоровья жены побудило Ланско­го в 1851 году уговорить ее поехать лечиться за границу. Но зная прекрасно, как трудно ей расстаться с семьей и что ра­ди себя самой она никогда на это не согласится, он, вероят­но, сговорился с врачами, которые уверили Наталью Нико­лаевну, что здоровье Маши Пушкиной нуждается в лечении на водах, и настояли на поездке.

Весною 1851 года Наталья Николаевна с сестрой Алек­сандрой Николаевной и дочерьми Марией и Натальей вы­ехала в длительную поездку за границу, рассчитанную на че­тыре месяца. Их сопровождали горничная и преданный слу­га Фридрих. К сожалению, до нас дошли только шесть пи­сем за июль из Бонна и Годесберга, хотя уже истекал второй месяц их путешествия. Наталья Николаевна упоминает, что они были в Берлине, но где провели остальное время — не­известно.

Это тоже письма-дневники, подробно описывающие впе­чатления, чувства и мысли Натальи Николаевны. Они очень живы, порою остроумны, свидетельствуют о ее на­блюдательности. Мы не имеем возможности привести здесь эти письма в сколько-нибудь существенном объеме, но неко­торые небольшие выдержки, мы полагаем, дадут о них пред­ставление.

Сколько-то времени Наталья Николаевна пробыла в Бер­лине, где советовалась с несколькими врачами. «Уверяю те­бя, — пишет она, — как только сколько-нибудь серьезно забо­леваешь, теряешь всякое доверие в медицинскую науку. У меня было три лучших врача и все разного мнения». Судя по отрывочным упоминаниям об этих разговорах с врача­ми, можно прийти к выводу, что в основе заболевания Ната­льи Николаевны было истощение нервной системы и уста­лость. «Соседи по столу сочли меня серьезно больной... Никто не может подумать, что мы за грани­цей для нее (Маши Пушкиной), ибо у меня иные дни лицо весь­ма некрасивое. Вот только два дня стала не­много поправляться и лицо не мертвое».

Проведя несколько дней в Бонне, который очень понра­вился Наталье Николаевне, они переехали в маленький курортный городок недалеко от него, в Годесберг, посели­лись в небольшом недорогом отеле и оттуда совершали раз­личные прогулки в окрестностях. Наталья Николаевна при­нимала здесь ванны, лечебные воды Годесберга были изве­стны еще римлянам. Очаровательные окрестности городка привели в восторг девочек, которые катались на лошадях и осликах. Всей компанией они ездили в горы, осматривали развалины знаменитого замка Годесберг.

Но состояние здоровья Натальи Николаевны было, ви­димо, так плохо и она так скучала по оставленной дома се­мье и беспокоилась о детях, что путешествие не доставляло ей удовольствия.

«Годесберг, 9/21 июля 1851

Ну вот я и в Годесберге. Что я могу сказать? Городок оча­рователен и всякой другой здесь понравилось бы, но я как неприкаянная душа покидаю с радостью одно место, в на­дежде, что мне будет лучше в другом, но как только туда при­езжаю, начинаю считать минуты, когда смогу его оставить. В глубине души такая печаль, что я не могу ее приписать ни­чему другому, как настоящей тоске по родине... Здесь вели­колепный воздух, но все же я жажду покинуть эти места. Лучший воздух для меня это воздух родины... Только тогда мне немного полегче, когда я в движе­нии нахожусь в дороге. Некогда тогда предаваться тоске, иначе хоть на стену лезь, а ты знаешь, что скука не в моем ха­рактере, я этого чувства дома не понимаю».

В маленьком отеле русские паспорта, как говорит Ната­лья Николаевна, произвели большое впечатление, и все се­мейство занимало почетные места в верхнем конце стола. С большим юмором Наталья Николаевна описывает сидящих с ними за табльдотом «принцев».

«...Сегодня утром я тебе писала, что личности, сидящие с нами за табльдотом, мало интересны, придется мне испра­вить эту ошибку. Мы, оказывается, были в обществе ни мно­го ни мало как принцев. Два принца le Tour de Taxis (старинный княжеский род в Германии) учатся в Боннском университете, старший из них — наслед­ный принц. С ними еще был принц Липп-Детмольдский. Что касается этого последнего, то уверяю тебя, что Тетуш­ка, рассмотрев его хорошенько в лорнетку, не решилась бы взять его и в лакеи. У двух первых физиономии тоже совер­шенно незначительные, но все-таки не такие отвратитель­ные... Остальные сидящие за столом — профессура и не­сколько англичан. Словом, это город в высшей степени уче­ный. От нас только будет зависеть, стать или не стать тоже учеными».

Интересно отметить, что Наталья Николаевна разгова­ривала с соседями по столу по-немецки, но, по ее словам, длительный разговор на этом языке ей было вести трудно, она, видимо, уже начала его забывать, и ее выручала Алек­сандра Николаевна. Но немецкие романы она читала, об этом Наталья Николаевна упоминает в письмах. Надо пола­гать, что английский язык она знала значительно лучше.

Маша и Таша Пушкины удивляли всех иностранцев в Годесберге своим прекрасным знанием французского языка. Изучали они также и итальянский. Видимо, знали они до­статочно хорошо и английский язык. О том, что Маша Пуш­кина брала уроки английского языка, Наталья Николаевна упоминает в письмах. Англичанин, сидевший за табльдотом напротив Маши, вел с ней разговоры о России. Удивлялся, как это можно давать балы зимой, ведь в Петербурге так хо­лодно! И был поражен, когда она сказала, что в зале так жар­ко, что приходится открывать окна! Спрашивал ее, какие напитки пьют и едят ли мороженое. «Эти дураки были бы очень удивлены, — резюмирует Наталья Николаевна, — най­дя в Петербурге такую роскошь, о какой не имеют и пред­ставления, и общество несравненно более образованное, чем они сами».

Пробыв в Годесберге неделю и приняв несколько ванн, Наталья Николаевна почувствовала себя много лучше, она говорит, что постоянное пребывание на воздухе ей очень помогло. План их дальнейшего путешествия был таков: Саксония, Швейцария, Остенде, где Наталья Николаевна предполагала остаться некоторое время для лечения. В Дрездене они должны были встретиться с Фризенгофом и дальше путешествовать вместе. Очевидно, он уже считался женихом Александры Николаевны. В письмах из Годесберга мы встречаем неоднократные упоминания о Фризенгофе, интересна характеристика, которую дает Наталья Ни­колаевна жениху сестры. Эти письма читатель найдет во второй части.


ПИСЬМА ПОСЛЕДНИХ ЛЕТ

Письмами из Годесберга и ограничиваются дошедшие до нас сведения о поездке Натальи Николаевны за границу. Далее в архиве Араповой следуют несколько разрозненных писем 1852 и 1855 годов, не представляющих особого инте­реса, и пять писем за 1856 год, написанных из Москвы и Пе­тербурга.

В 1855 году, во время Крымской кампании, генерал Лан­ской был командирован в Вятку для формирования ополче­ния. Вместе с мужем поехала и Наталья Николаевна, оста­вив девочек Ланских на попечение старших дочерей. В Вят­ке Наталья Николаевна прожила с конца сентября до янва­ря 1856 года. Сохранились воспоминания лиц, встречав­шихся там с Натальей Николаевной. Помимо Вятки, по делам ополчения Ланскому пришлось некоторое время про­жить в городе Слободском, в 30 км от Вятки. В фондах вят­ской архивной комиссии хранится дневник слободского протоиерея И. В. Куртеева, в котором есть запись о пребы­вании Ланских в этом городе. Приведем небольшую выдер­жку из этого дневника: «1855 г., ноябрь 7. Сегодня генерал-адъютант Ланской смотрел Слободскую дружину и остался ею весьма доволен... Теперешняя супруга Ланского была прежде женою поэта Пушкина. Дама довольно высокая, стройная, но пожилая, лицо бледное, но с приятною ми­ною. По отзыву архиерея Елпидифора, дама умная, скром­ная и деликатная, в разговоре весьма находчива».

Но более интересные сведения о Наталье Николаевне мы находим в воспоминаниях Л. Н. Спасской, дочери вят­ского врача Н. В. Ионина, лечившего там Наталью Никола­евну.

«Мать моя вскоре встретилась с Натальей Николаевной на детском вечере в вятском клубе, — пишет Спасская. — На­талье Николаевне понравились мои брат и сестра, танцевав­шие между других детей (меня тогда еще не было на свете). Она стала о них расспрашивать и, узнавши, что это дети ее доктора, пожелала познакомиться с их матерью и с ними, была чрезвычайно любезна с матерью, хвалила, ласкала де­тей и рассказывала ей много о своих детях, причем высказа­ла между прочим, что находит своего сына Григория (кото­рого она называла Гришкою) замечательно похожим, как наружностью, так и характером, на его знаменитого отца. В обращении Наталья Николаевна производила самое прият­ное впечатление сердечной, доброй и ласковой женщины и обнаружила в полной мере тот простой, милый аристокра­тический тон, который так ценил в ней Пушкин. Среди вят­ского общества Ланские особенно сошлись с управлявшим Палатою государственных имуществ Пащенко, состоявшим членом Губернского комитета по созыву ополчения, и его женою и бывали у них совершенно запросто. Мадам Пащен­ко, женщина редкой доброты, придумала заинтересовать Наталью Николаевну в судьбе М. Е. Салтыкова, который очень уважал и любил ее (мад. Пащенко) и был у нее в доме принят как родной. Она составила план воспользоваться бо­льшими связями Натальи Николаевны, чтобы выхлопотать Салтыкову прощение и позволение возвратиться в Петер­бург. План этот увенчался полным успехом: Салтыков был представлен Наталье Николаевне, которая приняла в нем большое участие (как говорят, в память о покойном своем муже, некогда бывшем в положении, подобном салтыковскому), и решилась помочь талантливому молодому челове­ку и походатайствовала за него в Петербурге и письменно и лично. Успех не замедлил обнаружиться. Наталья Николаевна уехала из Вятки в январе 1856 года, а в июне того же года Салтыков был уже назначен чиновником особых поруче­ний при Министерстве внутренних дел и возвратился в Пе­тербург».

Факт участия Натальи Николаевны в судьбе Салтыкова-Щедрина общеизвестен, но вот в письмах 1849 года есть сведения о ее хлопотах еще об одном молодом человеке, на этот раз замешанном в деле петрашевцев. Об этом до сих пор не было известно.

«...Мне доложили о Николае Дубельте, — писала Наталья I Николаевна 26 сентября, — которого я просила о деле одного арестованного, в нем принимают участие г-жа Хрущева и Александр Рейтер. Это некий молодой Исаков, замешанный в заговоре, который был открыт нынче летом. Мать его в совершенном отчаянии и хочет знать, сильно ли он скомпрометирован и держат ли его в крепости по обвинению в участии или для выяснения дела какого-нибудь другого лица. Орлов, к которому я обратилась, заверил меня, что он не должен быть среди очень скомпрометированных лиц, по­скольку старый граф не помнит такой фамилии и она не значится в списке. Я передала это через г-жу Хрущеву матери, но она не успокоилась и меня попросила предпри­нять новые шаги. Так как Михаила сейчас нет, я принялась за Николая Дубельта, который явился по моей просьбе с большой поспешностью и обещал завтра принести ответ». Через день Николай Дубельт снова пришел к Наталье Нико­лаевне и сообщил, что «дело молодого человека счастливо окончилось, он на свободе с сегодняшнего утра».

Молодой Исаков, за которого хлопотала Наталья Нико­лаевна, вероятно, сын или родственник петербургского книгопродавца Я. А. Исакова (впоследствии издателя сочи­нений Пушкина). Как мы видим, хлопоты ее через Николая Дубельта, брата Михаила Леонтьевича Дубельта, увенча­лись успехом: распоряжением старого графа Орлова, шефа жандармов и начальника III отделения, Исаков был отпу­щен, видимо, без всяких последствий в дальнейшем. Этим, надо полагать, он был обязан только Наталье Николаевне.

В первых числах января 1856 года мы находим Наталью Николаевну уже в Москве. Ланской, по-видимому, поехал вместе с сформированным им ополчением в Нижний Новго­род. В Москве Наталья Николаевна пробыла более месяца. Здесь она встретилась с братьями Иваном и Сергеем. Еще был жив отец Николай Афанасьевич (он умер в 1861 году), и, вероятно, она остановилась в старом гончаровском доме. Приехала ее встретить и Маша с младшими девочками. На­до полагать, приезжал повидать сестру и Дмитрий Николае­вич. Сохранились три письма из Москвы, в которых Ната­лья Николаевна очень живо описывает свое пребывание в Древней столице, где прошли ее детство и юность. Она во­зобновляет старые знакомства, делает множество визитов, принимает у себя. Интересна ее встреча с известной поэтессой графиней Евдокией Петровной Ростопчиной, которой в то время было 45 лет.

«Сегодня утром мы имели визит графини Ростопчиной, которая была так увлекательна в разговоре, что наш много­численный кружок слушал ее раскрыв рты. Она уже больше не тоненькая...(далее неразборчиво). На ее вопрос: «Что же вы мне ничего не гово­рите, Натали, как вы меня находите» у меня хватило только духу сказать: «Я нахожу, что вы очень поправились». Она нам рассказала много интересного и рассказала очень хорошо».

Пушкин познакомился с Ростопчиной в 1828 году, когда она еще только начала выезжать в свет. В марте 1831 года в Москве поэт и его молодая жена вместе с Ростопчиной уча­ствовали в санном катании. Осенью 1836 года Ростопчина с мужем переехала в Петербург, и Пушкин часто бывал на ее «литературных» обедах, на которых собирались Жуков­ский, Вяземский и другие литераторы. Встречались часто Пушкины с ней и в светском обществе. Пушкин ценил поэти­ческое дарование Ростопчиной, но, по свидетельству В. И. Анненковой, говорил, что «если пишет она хорошо, то, напротив, говорит очень плохо». Однако, видимо, за прошедшие годы она «научилась говорить», поскольку Ната­лья Николаевна отмечает ее умение интересно рассказы­вать.

«Все сегодняшнее утро, — пишет Наталья Николаевна, — я ездила по Москве с визитами. Расстояния здесь такие ужасные, что я едва сделала пять, а в списке было десять. Каждый день я здесь обнаруживаю каких-нибудь подруг, зна­комых или родственников, кончится тем, что я буду знать всю Москву... Здесь помнят обо мне как участнице живых картин тому 26 лет назад и по этому поводу всюду мне расто­чаются комплименты» (17 февраля 1856 г.).

В Москве в эти дни происходили коронационные торже­ства по случаю восшествия на престол Александра II. Ната­лья Николаевна с дочерью собиралась на бал в Дворянское собрание, но упоминания об этом бале в следующем письме нет. Получила она также приглашение на костюмирован­ный бал к Закревской, жене московского военного генерал-губернатора. Наталья Николаевна долго ездила по магази­нам в поисках костюма для дочери, пока ее выбор не остано­вился на красивом цыганском костюме, который очень шел Маше. Аграфеной Федоровной Закревской в молодости увлекался Пушкин. Ей посвятил поэт три стихотворения, есть предположение, что она послужила прототипом Зина­иды Вольской в пушкинском отрывке «Гости съезжались на дачу». В описываемое нами время московской генерал-гу­бернаторше было уже 56 лет...

В этот свой приезд в Москву Наталья Николаевна, по на­стоянию Ланского, заказала известному художнику Лашу свой портрет. Вот что пишет она мужу по этому поводу:

«Я, слава Богу, чувствую себя лучше, кашель прошел и я даже надеюсь вскоре начать мой портрет. Ты взвалил на ме­ня тяжелую обязанность, но, увы, что делать, раз тебе до­ставляет такое удовольствие видеть мое старое лицо, вос­произведенное на полотне» (13 января 1856 г.).

«Мои несчастные портретные сеансы занимают теперь все утра, и мне приходится отнимать несколько часов у вече­ра для своей корреспонденции. Вчера я провела все утро у Лаша, который задержал меня от часа до трех. Он сделал по­ка только рисунок, который кажется правильным в смысле сходства; завтра начнутся краски. Когда Маша была у него накануне вместе с Лизой, чтобы назначить час для следую­щего дня, и сказала, что она моя дочь, он, вероятно, вообра­зил, что ему придется перенести на полотно лицо доброй, толстой старой маминьки, и когда зашла речь о том, в каком мне быть туалете, он посоветовал надеть закрытое платье. Я думаю, добавил он, так будет лучше. Но, увидев меня, он сде­лал мне комплимент, говоря, что я слишком молода, чтобы иметь таких взрослых детей, и долго изучал мое бедное ли­цо, прежде чем решить, какую позу выбрать для меня. Нако­нец, левый профиль, кажется, удовлетворил его, а также и чистота моего благородного лба, и ты будешь иметь счастье видеть меня изображенной в 3/4 (17 февраля 1856 г.).

Здесь Наталья Николаевна немножко кокетничает, гово­ря о своем старом лице (хотя и иронизирует в отношении «чистоты благородного лба» — очевидно, это слова худож­ника); она, конечно, знала, что для своего возраста она еще очень хороша, ей было тогда 44 года, не так и много.

28 марта 1856 года Наталья Николаевна пишет уже из Петербурга, а 6 июня — с дачи (где живет — неизвестно); эти письма особого интереса не представляют. На этом закан­чиваются письма Натальи Николаевны, хранящиеся в ИРЛИ. Несомненно, не все они дошли до нас, и найдутся ли они когда-нибудь или безвозвратно утрачены, сказать труд­но. Но и то, что уцелело, — бесценный материал для харак­теристики этой женщины, душа которой была от нас скры­та до того, как были найдены ее письма, написанные при жизни Пушкина, а вот теперь публикуются и письма более поздних лет.

Видимо, в 50-е годы здоровье Натальи Николаевны на­чало медленно, но неуклонно ухудшаться. Много тревог и горя причинило ей неудачное замужество младшей дочери Таши Пушкиной. Она увлеклась Михаилом Дубельтом, сы­ном управляющего III отделения Л. В. Дубельта. Наталья Николаевна прекрасно понимала неуместность этого бра­ка. Был против выбора падчерицы и П. П. Ланской. «Отец мой недолюбливал Дубельта, — писала А. П. Арапова. — Его сдержанный, рассудительный характер не мирился с необузданным нравом и страстным темпераментом игрока, ко­торый жених и не пытался скрыть. Будь Наташа родная дочь, отец никогда не дал бы своего согласия, явно предви­дя горькие последствия; но тут он мог только ограничиться советом и предостережением». Долго боролась Наталья Николаевна против этого брака, но ничего не могла поде­лать с настойчивостью дочери. «Одну замариновала (намек на старшую сестру, Марию) и ме­ня хочешь замариновать!» — упрекала свою мать Наталья. В конце концов Наталья Николаевна вынуждена была дать согласие.

«Быстро перешла бесенок Таша из детства в зрелый воз­раст, — писала она П. А. Вяземскому незадолго до свадьбы, — но делать нечего — судьбу не обойдешь. Вот уже год борюсь с ней, наконец, покорилась воле Божьей и нетерпению Ду­бельта. Один мой страх — ее молодость, иначе сказать — ре­бячество». «За участие, принятое вами, — заканчивает пись­мо Наталья Николаевна, — и за поздравление искренно бла­годарю вас» (6 января 1853 г.).

Аналогичное письмо послала она и С. А Соболевскому: «Дружба, связывавшая Вас с Пушкиным, дает мне право ду­мать, что Вы с участием отнесетесь к известию о свадьбе его дочери». «Участие», — повторяет она и в том и в дру­гом письме, ища поддержки и как бы оправдания перед дру­зьями Пушкина. Как мы видим из письма, она боролась про­тив этого брака целый год, а это говорит о многом, если принять во внимание ее мягкий характер. Мы полагаем, что не молодость дочери была здесь главной причиной и не «нетерпение Дубельта», а то, что она выходила замуж за сы­на жандарма Л. В. Дубельта. Не мог внушать ей доверия и жених, который был старше Таши Пушкиной на 14 лет. Бурно проведенная молодость и характер его были хорошо известны.

Как и предчувствовала Наталья Николаевна, брак этот не был счастлив, и в 1862 году, уже имея троих детей, супру­ги разъехались, а потом и развелись. Об этом мы скажем не­сколько подробнее в следующей части. «Почти с первых дней обнаружившийся разлад, — говорит Арапова, — загубил навек душевный покой матери». Всю жизнь Наталья Нико­лаевна упрекала себя в том, что по слабости своего характе­ра допустила этот брак.

Немало огорчений доставляла ей и старшая дочь Маша, которая долго не могла устроить свою судьбу. Только в 1860 году, в возрасте 28 лет, она вышла замуж за лейб-гвардии офицера Л. Н. Гартунга и покинула материнский кров. За два года до этого женился Саша Пушкин на племяннице Ланского Софье Ланской, и таким образом дети Пушкина, кроме Григория, женившегося очень поздно, уже не жили с матерью.

О последних годах жизни матери пишет А. П. Арапова. Ей уже было тогда 15—17 лет, и она, конечно, хорошо по­мнила события того времени.

«Здоровье ее медленно, но постоянно разрушалось. Она страдала мучительным кашлем, который утихал с наступле­нием лета, но с каждою весною возвращался с удвоенным упорством, точно наверстывая невольную передышку. Ни­какие лекарства не помогали, по целым ночам она не смыка­ла глаз, так как в лежачем положении приступы учащались; и она мне еще теперь мерещится, неподвижно прислонен­ная к высоким подушкам, обеими руками поддерживающая усталую, изможденную голову. Только к утру она забывалась коротким лихорадочным сном».

В 1861 году консилиум врачей признал необходимым длительное лечение за границей. Ланской подал прошение об отпуске на год и в мае увез жену и дочерей за границу. Сменив несколько курортов в Германии, не принесших об­легчения Наталье Николаевне, они переехали осенью в Же­неву, провели зиму 1862 года в Ницце, и здесь здоровье ее значительно поправилось. Врачи, однако, предписали про­вести еще одну зиму в теплом климате. На лето Наталья Ни­колаевна с девочками поехала к Александре Николаевне в Венгрию, а Ланской вернулся на службу в Россию. Имение Бродзяны лежало глубоко в горах, в долине реки Нитры. Здесь еще раз встретились так нежно, преданно любившие друг друга сестры. Это было последнее их свидание... Но и тут бедная Наталья Николаевна не нашла столь необходи­мого ей покоя. Как раз в это время произошел окончатель­ный разрыв супругов Дубельтов. Вот что пишет об этом А. П. Арапова.

«...Дурные отношения между моей сестрой и ее мужем достигли кульминационного пункта; они окончательно ра­зошлись и, заручившись его согласием на развод, она с дву­мя старшими детьми приехала приютиться к матери. Рели­гиозные понятия последней страдали от этого решения, но, считая себя виноватой перед дочерью, она не пыталась да­же отговорить ее. Летние месяцы прошли в постоянных пе­редрягах и нескончаемых волнениях. Дубельт, подавший первый эту мысль жене, вскоре передумал, отказался от данного слова, сам приехал в Венгрию, сперва с повинной, а когда она оказалась безуспешной, то он дал полную волю своему необузданному, бешеному характеру. Тяжело даже вспомнить о происшедших сценах, пока, по твердому насто­янию барона Фризенгофа, он не уехал из его имения, предо­ставив жене временный покой. Положение ее являлось бе­зысходным, будущность беспросветная. Сестра не унывала; ее поддерживала необычайная твердость духа и сила воли, но зато мать мучилась за двоих. Целыми часами бродила она по комнате, словно пыталась заглушить гнетущее горе фи­зической усталостью... Под напором неотвязчивых мыслей она снова стала таять, как свеча, и отец, вернувшийся к нам осенью, с понятной тревогой должен был признать проис­шедшую перемену; забрав с собой сестру и ее детей, мы на­правились в Ниццу».

Но, по словам Араповой, зима в Ницце снова принесла улучшение, и Наталья Николаевна решительно стала наста­ивать на возвращении домой. Ланскому надо было возвра­щаться на службу, дочери Александре предстояло выезжать в свет, ей минуло восемнадцать лет. «Я всем существом стре­милась к этой минуте, — читаем мы в воспоминаниях Арапо­вой, — да и остальным это двухлетнее скитание прискучи­ло». И несмотря на предупреждение врачей, что ей еще не­льзя так резко менять климат, что нужно закрепить начав­шееся улучшение, Наталья Николаевна, как всегда, пожерт­вовала собою ради дочери и мужа. Семья вернулась в Рос­сию.

Лето 1863 года прошло благополучно. Все три сестры Ланские провели его у брата Александра Александровича в Ивановском, Бронницкого уезда. Родители были в это вре­мя в Петербурге, они устраивались на новой квартире, но Наталья Николаевна иногда навещала дочерей. Вскоре ро­дился у Александра Александровича, жившего тогда в Моск­ве, долгожданный сын, которого в честь деда и отца решили назвать Александром. Александр Александрович очень хо­тел, чтобы мать приехала крестить внука. Несмотря на то что муж отговаривал ее, она настояла на своем. В Москве, накануне возвращения, Наталья Николаевна простудилась, а поездка в холодном вагоне усугубила простуду. Болезнь во­зобновилась.

До нас дошло ее письмо к Ивану Николаевичу (Дмитрия Николаевича уже не было в живых) от 30 октября. Возможно, что это было ее последнее письмо. Написано оно не на почтовой бумаге, а на листочке в клетку, очевидно, вырван­ном из ученической тетради, и почерк уже необычный: пи­сала она лежа. В этом письме, верная себе, прежде всего она сообщает брату о выполнении его поручений и только в конце вскользь пишет, что после возвращения из Москвы она плохо себя чувствует, лежит и только сегодня вот нашла силы ему написать... Приведем это письмо.

«30 октября 1863. Санкт-Петербург

Дорогой и добрейший Ваня. Если я не написала тебе до сих пор, то это не значит, что я не хлопотала по твоему по­ручению, но только вчера я выяснила окончательно, сколь­ко это будет стоить. В готовом виде это будет 250 рублей, и так как это превышает на 100 рублей сумму, что ты мне на­значил, я не решилась сделать заказ. Если ты согласишься на 250, напиши мне поскорее, чтобы сделать его вовремя. Но прими во внимание вот еще что: соболь в Москве дешев­ле; Натали (по-видимому, дочь С. Н. Гончарова) могла бы узнать цену. Тот, что мне показывали, правда, очень хорош, он стоит 20 руб. серебром шкурка. Ес­ли в Москве дешевле, я могла бы прислать выкройку, и вы заказали бы там. Во всяком случае дай мне быстро ответ. И еще о выкупных свидетельствах, их здесь прода­ют по 84 и даже по 82, но курс постоянно меняется.

Спешу послать тебе это письмо, чтобы оно не опоздало на почту. Пишу тебе лежа в постели. Со времени моего воз­вращения из Москвы я очень плохо себя чувствовала и толь­ко два дня как мне немного получше.

Прощай, дорогой, добрейший брат, тысячу поцелуев самых нежных моим двум дорогим невесткам и детям. 

 Н.Л.»

Но болезнь приняла роковой оборот, у Натальи Никола­евны развилось тяжелое воспаление легких. Все дети, кро­ме Натальи, бывшей за границей, собрались у постели уми­рающей матери. Маша успела приехать только накануне ее смерти. Но и теперь Наталья Николаевна думала только о детях. Арапова свидетельствует, что их «всех поражало, что она об отце заботилась меньше, чем о других близких». Бо­льше всего ее тревожила судьба младшей дочери Пушкина, Натальи, разошедшейся с мужем и оставшейся без всяких средств, с тремя детьми на руках. Вероятно, она просила Петра Петровича не оставлять их, что, как мы говорили, он и сделал.

Почти целый месяц боролась Наталья Николаевна с бо­лезнью, но слабый организм не выдержал, и 26 ноября 1863 года она скончалась.

Похоронена жена Пушкина в Александро-Невской лав­ре. Еще совсем недавно такая заброшенная и в этой своей заброшенности такая печальная, могила Натальи Николаев­ны теперь приведена в порядок, кругом посажены цветы. И идут люди... несут цветы. На черном мраморном саркофаге в течение всего лета можно видеть тюльпаны, розы, гладио­лусы — дань памяти жены великого русского поэта.


ЧАСТЬ II. А.Н.ГОНЧАРОВА-ФРИЗЕНГОФ

ОПРОВЕРЖЕНИЕ КЛЕВЕТЫ

Младшая свояченица Пушкина, Александра Николаевна Гончарова, в литературоведческих работах, касающихся ис­тории гибели Пушкина, оказалась в числе людей, роль кото­рых до сих пор дискутируется среди исследователей жизни поэта. Нет единодушия и в оценке ее как личности. Это, не­сомненно, вызвано тем, что до последнего времени пушки­новедение располагало очень незначительным количест­вом подлинных материалов, характеризующих сестру Ната­льи Николаевны, а также ее отношение к Пушкину и траги­ческим событиям конца 1836 года — начала 1837 года.

Теперь, когда найдены новые, неизвестные письма А. Н. Гончаровой-Фризенгоф, ее родных, мужа и некоторых современников, написанные как при жизни поэта, так и по­сле его смерти, читатель получает возможность составить о ней иное представление, свободное от наслоений «расска­зов» современников и неправильных выводов некоторых исследователей, базировавшихся на недостоверных матери­алах прошлого.

Мы не будем повторять сказанного в предыдущей нашей работе о детстве и юности сестер Гончаровых. Напомним только, что в юные годы Александра пережила какую-то драму, и это надолго оставило след в ее душе. По-видимому, это было связано со сватовством А. Ю. Поливанова, соседа Гон­чаровых по Полотняному Заводу, с несбывшимися надежда­ми на этот брак, который расстроила ее мать, Наталья Ива­новна, возможно, из-за причастности брата Поливанова к декабристскому движению.

Осенью 1834 года Александра и Екатерина Гончаровы переехали в Петербург и поселились в квартире Пушкиных. Наталья Николаевна надеялась устроить судьбу сестер, вы­дать их замуж, и вскоре после их приезда начала вывозить их в свет. В семье Пушкиных они нашли заботу и родствен­ное отношение, которых так не хватало им дома. Наталья Николаевна горячо любила сестер, тепло относился к ним и Пушкин.

8 декабря 1834 года Екатерина Николаевна пишет брату Дмитрию: «...Признаюсь тебе, что Петербург начинает мне ужасно нравиться, я так счастлива, так спокойна, никогда я и не мечтала о таком счастье, поэтому я, право, не знаю, как я смогу когда-нибудь отблагодарить Ташу и ее мужа за все, что они делают для нас, один Бог может их вознаградить за хорошее отношение к нам».

А в письме Александры Николаевны от 28 ноября того же года мы читаем: «...Я простудилась на другой день после отправки этого злополучного письма и схватила лихорадку, которая заставила меня пережить очень неприятные мину­ты, так как я была уверена, что все это кончится горячкой. Но, слава Богу, все обошлось, мне только пришлось проле­жать 4 или 5 дней в постели и пропустить один бал и два спектакля, а это тоже не безделица. У меня были такие хоро­шие сиделки, что мне просто было невозможно умереть. В самом деле, как вспомнишь о том, как за нами ходили дома, постоянные нравоучительные наставления, которые нам читали, когда нам случалось захворать, и как сама болезнь считалась Божьим наказанием, я не могу не быть благодар­ной за то, как за мной ухаживали сестры, и за заботы Пушки­на. Мне, право, было совестно, я даже плакала от счастья, видя такое участие ко мне; я тем более оценила его, что не привыкла к этому дома».

Найденные нами письма свидетельствуют о том, что и Александра Николаевна так же тепло, по-родственному от­носилась к зятю. Так, например, неоднократно по поруче­нию Пушкина передает она брату различные его просьбы.

«Пушкин просит тебя прислать ему писчей бумаги раз­ных сортов (у Гончаровых была большая бумажная фабрика): почтовой с золотым обрезом и разные и потом голландской белой, синей и всякой, так как его запасы со­всем кончились. Он просит поскорее прислать. Не задержи с отправкой, потому что, мне кажется, он скоро уедет в де­ревню» (конец июля 1836 г.)

«Что касается денег за бумагу, то Пушкин просит пере­дать, что у него их совершенно нет и что даже когда они у него будут, он ничего не может тебе уплатить вперед в на­стоящее время» (октябрь 1835 г.).

«Посылаю вам условия, заключенные вашим превосхо­дительством, чтобы напомнить об обещании нам данном на­счет лошадей... Надеемся на твое честное слово. Еще два мужских седла, одно для Пушкина, а другое похуже — для Трофима... Пушкин Христа ради просит, нет ли для него какой-нибудь клячи, он не претендует на что-либо хорошее, лишь бы пристойная была; как приятель он надеется на те­бя» (июнь 1835 г.).

«А теперь у меня есть поручение от Пушкина напом­нить тебе прислать ему то, что ты ему обещал, а что — я не знаю. Я выполнила только его поручение» (конец декабря 1836 г.).

«Пушкин просит передать, что если ты сможешь достать для него денег, ты окажешь ему большую услугу» (22—24 ян­варя 1837 г.).

В пушкиноведческой литературе неоднократно говори­лось о том, что Александра Николаевна якобы мало выезжа­ла в свет, не интересовалась балами и театрами и в семье Пушкиных занималась хозяйством и воспитанием детей. Мы не находим тому подтверждения в опубликованных за последние годы ее письмах.

Александра Николаевна с детства была очень дружна с младшей сестрой, поэтому она была ближе к ней, чем Ека­терина, и в период совместной их жизни в Петербурге. Вполне естественно поэтому, что она принимала более близкое участие в семейных делах Пушкиных, однако не на­столько, чтобы приписывать ей роль хозяйки и воспитате­льницы детей, вела хозяйство и воспитывала детей Наталья Николаевна. Александра Николаевна вовсе не избегала светского общества, наоборот, сестры Гончаровы стреми­лись бывать там и нередко заставляли Наталью Николаевну чаще, чем она хотела бы, ездить с ними на вечера и в театр. «Не слушайся сестер, — писал Пушкин жене в 1834 году, — не таскайся по гуляньям с утра до ночи, не пляши на бале до заутрени».

В первое время после переезда Александры Николаевны в Петербург в ней вновь воскресли надежды выйти замуж — мы будем далее говорить об этом, — но вскоре, видимо, они угасли, и письма ее часто полны печали и разочарования. Это была натура неуравновешенная: приступы черной ме­ланхолии сменялись у нее веселым настроением, тогда она смеялась и шутила, иногда остроумно и зло. Письма рисуют нам ее как девушку культурную, очень интересующуюся му­зыкой, которая играет большую роль в ее жизни. Живя в Полотняном Заводе, она много читала, надо полагать, что и в Петербурге, где к тому были несравненно большие воз­можности, она знакомилась, как и ее сестры, с новинками литературы.

В пушкиноведении нет единого взгляда на отношение Александры Николаевны к Пушкину и Дантесу. Наиболее устойчивым на протяжении ряда лет было утверждение, что она была влюблена в поэта и, более того, была в связи с ним. С совершенно непонятной легкостью Пушкину инкримини­ровалась эта связь, причем не были приняты во внимание ни благородство натуры поэта, ни его безграничная любовь к жене, ни, наконец, нежная, искренняя привязанность друг к другу обеих сестер, продолжавшаяся всю их жизнь.

Откуда же появилась эта клевета? Щеголев в своих ис­следованиях о дуэли и смерти Пушкина приводил материа­лы по этому вопросу, но все они основаны не на докумен­тах, а на рассказах современников, переданных через вто­рых или даже третьих лиц, а именно: 1) рассказ кн. А. В. Тру­бецкого в передаче В. А. Бильбасова; 2) рассказ В. Ф. Вязем­ской в передаче П. И. Бартенева и, наконец, 3) «воспомина­ния» А. П. Араповой. Но все эти лица, «свидетельствующие» о связи Пушкина со свояченицей, рассказывают об этом также со слов других лиц: Вяземская и Трубецкой со слов Идалии Полетики, Арапова (несомненно, прекрасно осве­домленная о рассказах Трубецкого и Вяземской) — со слов... няньки. А Полетика, откуда она взяла эти сведения, на кого ссылается? Ни больше ни меньше как на саму... Александру Николаевну, якобы она ей все рассказала. То есть Александ­ра Николаевна — вот тот первоисточник, от которого будто бы все и пошло!..

Большинство исследователей жизни и деятельности Пушкина и его окружения считают А. Н. Гончарову взбал­мошной, неуравновешенной, но все единодушно признают ее умной женщиной. Она, несомненно, знала о враждебном отношении Полетики к Пушкину. У нас совершенно нет свидетельств о том, что Александра Николаевна была друж­на с Полетикой. Как же эта умная женщина могла делать по­добные «признания» Полетике? Зачем? Зачем ей сознавать­ся в связи с Пушкиным, позорить прежде всего себя, а также и сестру с зятем? Абсурд. Нелепость.

В письме Софьи Карамзиной от 27 января 1837 года впервые затрагивается вопрос об отношении Пушкина к свояченице. «Предсмертная драма Пушкина, — пишет док­тор филологических наук Н. В. Измайлов в предисловии к письмам Карамзиных, — является в письмах Карамзиных как драма личная прежде всего, и даже — по крайней мере сначала — не драма, а весьма обычная в свете история меж­ду мужем и женой и влюбленным в жену молодым челове­ком. Именно с этой стороны внимательно интересуется всем происходящим такая любительница светских сплетен и «отношений»... как Софья Николаевна». Приведем это письмо.

«В воскресенье (24 января 1837 года) у Катрин (Е. Н. Мещерской) было большое собрание без танцев: Пушкины и Геккерны (которые продолжают разыг­рывать свою сентиментальную комедию к удовольствию общества). Пушкин скрежещет зубами и принимает свое все­гдашнее выражение тигра, Натали опускает глаза и красне­ет под жарким и долгим взглядом своего зятя — это начина­ет становиться чем-то большим обыкновенной безнравст­венности. Катрин (Е.Н.Дантес) направляет на них обоих свой ревни­вый лорнет, а чтобы ни одной из них не оставаться без своей роли в драме, Александрина по всем правилам кокет­ничает с Пушкиным, который серьезно в нее влюблен и если ревнует жену из принципа, то свояченицу — по чувству. В общем, все это очень странно и дядюшка Вяземский утверж­дает, что он закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных».

Это письмо — единственный документ, автор которого говорит от себя лично, а не через вторых и третьих лиц. По­явление этого документа только еще раз подтвердило, что версия об интимных отношениях поэта со свояченицей — явная клевета. Первой из современных нам исследовате­лей, кто так характеризовал его, была Анна Ахматова. «От всего этого за версту пахнет клеветой, — говорит она. — Ес­ли Пушкин и Александрина в связи и живут в одном доме, зачем им демонстрировать свои преступные отношения? Как можно кокетничать с человеком, который от ярости скрежещет зубами и т. д. и т. д.?»

Этот вывод совершенно справедлив.

Но письмо Карамзиной носит и явно тенденциозный ха­рактер, мимо чего пройти никак нельзя. Софья Николаевна говорит, что «Пушкины и Геккерны продолжают разыгры­вать свою комедию», но осуждает только одних Пушкиных: Пушкин скрежещет зубами и принимает выражение тигра, Александрина кокетничает с Пушкиным, который серьезно в нее влюблен. Натали кокетничает с Дантесом. В чем заключа­ется кокетство? В том, что она опускает глаза под «жарким и долгим» взглядом Дантеса (который Карамзина должна бы­ла бы назвать наглым, но она этого не делает). Но мало того, это вполне естественное смущение квалифицируется Ка­рамзиной как нечто большее, чем обыкновенная безнравст­венность (обратим внимание — обыкновенная, очевидно, допустима!). И ни одного слова осуждения в адрес Дантеса! И «дядюшка Вяземский... закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных», Пушкиных, но не Геккернов...

Эта явная тенденциозность в письме С. Карамзиной доказывает, что она была на стороне Дантеса и Геккерна, под их влиянием, и что клеветнические слухи о связи Пушкина со свояченицей шли и из этого источника. Ярким доказательством того, что эта сплетня исходила от Дантеса, являет­ся рассказ кн. Трубецкого.

В 1887 году была издана брошюрка В. А. Бильбасова под названием «Рассказ об отношениях Пушкина к Дантесу. За­писан со слов князя А. В. Трубецкого». Бильбасов в предисловии пишет:

«Князь Трубецкой не был «приятельски» знаком с Пушкиным, но хорошо знал его по частым встречам в высшем петербургском обществеи еще более по своим близким отношениям к Дантесу. В 1836 году летом, когда кавалергардский полк стоял в крестьянских избах Новой деревни, князь Трубецкой жил в одной хате с Дантесом, который сообщал ему о своих любовных похождениях, вернее о своих победах над женскими сердцами. Это обстоятельство и дало возможность кн. Трубецкому узнать об истинных, быть может, причинах роковой дуэли 27 января 1837 года».

Что же Дантес рассказал Трубецкому, а Трубецкой Бильбасову?

«Не так давно в Одессе умерла Полетика (Полетыка), с которой я часто вспоминал этот эпизод, и он совершенно свеж в моей памяти... Александра очень некрасивая, но весьма ум­ная девушка. Еще до брака Пушкина на Natalie Alexandrine знала наизусть все стихотворения своего будущего beau-frere (зятя), была влюблена в него заочно. Вскоре после брака Пушкин сошелся с Alexandrine и жил с нею. Факт этот не подлежит сомнению, Alexandrine сознавалась в этом г-же Полетике. Подумайте же, мог ли Пушкин при этих условиях ревновать свою жену к Дантесу... Посещая дом Пушкиных, Дантес встречался с Alexandrine. Влюбленный в Alexandrine, Пушкин опасался, чтобы блестящий кавалергард не увлек ее... Вот почему после брака Дантеса с Катериной Пушкин стал относиться к Дантесу даже дружески. Повто­ряю, однако, связь Пушкина с Александриною мало кому была известна... Вскоре после брака в октябре или ноябре Дантес с молодой женой задумали отправиться за границу к родным мужа... Оказалось, что с ними собирается ехать и Alexandrine. Вот что окончательно взорвало Пушкина и он решился во что бы то ни стало воспрепятствовать их отъез­ду... Пушкин все настойчивее искал случая поссориться с Дантесом, чтобы помешать отъезду Александрины. Случай скоро представился...» Далее Трубецкой заканчивает свой рассказ тем, что Пушкин, получив пасквиль, этим «восполь­зовался» и написал общеизвестное письмо Геккерну.

Трубецкой, блестящий кавалергард, был в самых друже­ских отношениях с Дантесом. Недавними исследованиями установлено, что Трубецкой был любовником императрицы Александры Федоровны, следовательно, все подробности «побед» Дантеса — конечно, в его интерпретации — были из­вестны двору. Рассказ Трубецкого полон лживых выдумок о «романе» Дантеса с Натальей Николаевной и Пушкина с Александриной. Все эти нелепости действительно соответ­ствуют «тому, что мы знаем о жизни этого круга», как гово­рит Щеголев, то есть его способности принимать на веру и распространять глупейшие сплетни, не задумываясь о по­следствиях. А последствия, как мы видим, к сожалению, до­шли до наших дней...

Теперь уже пушкиноведением установлены истинные причины гибели Пушкина: не жена и тем более не свояче­ница, не ревность привели его к барьеру. «Трагически, безвременно пресеклась жизнь Пушкина, — пишет Д. Д. Бла­гой, — по форме дуэль, «поединок чести». Но по существу, как об этом наглядно свидетельствует вся преддуэльная ис­тория, жизнь поэта была пресечена бесстыдной и беспо­щадной политической расправой».

Несколько слов о Бильбасове. Что это за человек и поче­му он опубликовал рассказ Трубецкого? Бильбасов — исто­рик, фактический редактор газеты «Голос», издававший ее совместно с Краевским — официальным редактором. В ста­тье «Еще раз о виновниках пушкинской трагедии», опубликованной в 1973 году, профессор Л. Вишневский, исследуя связи иезуитов в России, считает агентами иезуитского ор­дена, стремившегося насадить в России католицизм и пре­следовать все передовое, прогрессивное, министра ино­странных дел Нессельроде, Дантеса, Геккерна и Гагарина. Последний, как известно, еще современниками подозревал­ся в составлении пасквиля, полученного Пушкиным 4 нояб­ря 1836 года. По мнению Вишневского, «Бильбасов был од­но время модным историком, тщательно скрывавшим под маской либерала свои тайные связи с иезуитами и правите­льственными кругами». Если это так, то не удивительно, что именно этот человек в дни, когда вся передовая Россия от­мечала 50-летнюю годовщину со дня гибели Пушкина, выпу­стил свою клеветническую брошюрку.

Скажем здесь также, что в феврале 1901 года Бильбасов в журнале «Русская старина» снова опубликовал «рассказ» князя Трубецкого, но только в сокращенном виде, сильно изменив редакцию. Так, Трубецкой уже не говорит, что «вскоре после брака Пушкин сошелся с Александриной и жил с нею», а — «вскоре после брака Пушкин сам увлекся Александриной до безумия». Таким образом, уже не пишет­ся, что Пушкин сошелся со своей свояченицей, Полетика же и вовсе не фигурирует.

На этот раз публикация вызвала резкие отклики в печати. Так, известный литературовед того времени, член-кор­респондент Академии наук А. И. Кирпичников в апреле то­го же года и в этом же журнале писал: «Имеют ли какую ни­будь степень вероятности «разоблачения» князя Трубецко­го? По моему глубокому убеждению — ни малейшей».

После брошюрки Бильбасова П. И. Бартеневым были опубликованы в «Русском архиве» воспоминания о Пушки­не, записанные со слов супругов Вяземских в 1860—1880-е годы. Щеголев приводит небольшую выдержку из этих запи­сей, где есть такая фраза: «Хозяйством и детьми должна бы­ла заниматься вторая сестра, Александра Николаевна, по­сле Фризенгоф, Пушкин подружился с нею...» Поставлен­ное Бартеневым многоточие заинтересовало Щеголева: пропуск или желание умолчать о чем-то? Бартенев был еще жив, и Щеголев обратился к нему за разъяснением. «Барте­нев ответил мне следующим сообщением, — говорит Щего­лев, — «что он (Пушкин) был в связи с Александрой Никола­евной, об этом положительно говорила мне княгиня Вера Фе­доровна».

Вот еще один дом, где спустя несколько десятков лет по­сле смерти поэта (Вера Федоровна умерла в 1886 году в воз­расте 96 лет) еще была жива эта клевета... Бартенев не риск­нул напечатать в 1888 году эти слова Веры Федоровны, хотя ее уже и не было тогда в живых, а в 1928 году Щеголев при­вел их для подтверждения «виновности» Пушкина.

По этому поводу А. Ахматова пишет: «В. Ф. Вяземской, достигшей к этому времени 80 лет, мы совсем не обязаны ве­рить. Она, конечно, была озабочена лишь тем, чтобы снять всякое обвинение с себя (ведь ей Пушкин сказал о дуэли) и с своего дома».

Но если даже предположить, что между Пушкиным и Александрой Николаевной были интимные отношения (о чем ей якобы говорила Полетика), зачем Вере Федоровне, «близкому другу» поэта, сообщать об этом Бартеневу, а че­рез него делать это достоянием истории? Зачем? Что хотела она этим доказать? Свою необыкновенную близость к се­мейным делам Пушкиных? «Вот как мы были дружны, мне обо всем рассказывали»? Но истинность дружбы как раз вы­ражалась бы в том, чтобы не рассказывать самой... Можем ли мы представить себе, чтобы подобные слухи распространяли Нащокин или Плетнев?

В книге Щеголева приведено еще одно «свидетельство», идущее от «воспоминаний» Араповой. Не будем останавли­ваться на нем, скажем только, что, основываясь, несомнен­но, на предшествующих материалах (Трубецкой — Вязем­ская), а также на «откровениях няньки», не заслуживающих абсолютно никакого доверия, Арапова снова повторила эту клевету. Но даже внучка Натальи Николаевны от ее дочери Елизаветы Ланской Елизавета Николаевна Бибикова на основе рассказов матери опровергла измышления тетки в своих воспоминаниях: «Вопреки рассказам Александры Петровны Араповой, никакого романа не было между Пуш­киным и его свояченицей. Пушкин был честный человек, обожал красавицу жену и не стал бы ухаживать за престаре­лой, некрасивой свояченицей». Ну, «престарелой и некра­сивой» Александра Николаевна, на наш взгляд, не была, но основное сообщение Бибиковой очень важно: в семье по­томков Ланских знали, что сплетни эти не соответствуют действительности.

Арапова говорит также, что якобы Пушкин «не допус­тил» Александру Николаевну попрощаться с ним перед смертью. Но и это опровергается свидетельством давнего друга Пушкина Данзаса, неотлучно находившегося у посте­ли поэта. «Поутру на другой день, 28 января, — читаем мы в воспоминаниях Данзаса, — боли несколько уменьшились. Пушкин пожелал видеть жену, детей и свояченицу свою Александру Николаевну Гончарову, чтобы с ними простить­ся».

И наконец, в 1976 году вышла книга Н. А. Раевского «Портреты заговорили» (2-е издание), в которой автор, ба­зируясь на все тех же рассказах Трубецкого, Араповой и Вя­земской и не приводя никаких новых документов, пишет: «По-видимому, именно в эти преддуэльные месяцы разыг­рывается его (Пушкина) роман со свояченицей Александ­рой Николаевной, о котором тоже осталось немало свиде­тельств».

Но в советское время, уже после Щеголева, стали появ­ляться работы, опровергающие эту клевету. Мы имеем в ви­ду статьи М. Яшина и А. Ахматовой. Вот что говорит Яшин: «Версия об интимной близости Пушкина и Александры упорно держится в работах о поэте. Биографы приняли ее на веру, не заботясь о критической проверке, набросили ро­мантическую мантию на сомнительные факты и поспешно сделали Александрину другом Пушкина. Чтобы в биографи­ческих работах освободиться от слишком специфических материалов, надо прежде всего перестать пользоваться све­дениями Араповой». Известный пушкинист А. Ф. Онегин еще в самом начале публикации их писал: «Записи Арапо­вой еще нелепее Смирновой-дочери и Павлищева-сына, т. е. сочинены и приноровлены... защищать одну сестру (Наталью Николаевну), пачкая другую... Черт знает что такое! Подобную оценку заслужива­ет и сообщение Вяземской».

«Эту версию, — читаем мы у Ахматовой, — выдуманную Геккернами, вырастила и пестовала до своего последнего дыхания Идалия Полетика. Она не уставала вдалбливать свою бесстыдную сплетню полоумному Трубецкому в Одес­се... Она говорила В. Ф. Вяземской, что Александрина «при­зналась» ей, она везде тут как тут. Геккерн и Полетика были людьми своего времени и круга и твердо знали, что ничто в глазах света не могло так запачкать и совершенно уничто­жить Пушкина, как такая сплетня. Недаром Трубецкой пи­шет о романе Пушкина и Александрины: «Об них (причи­нах смертельной дуэли) в печати вообще не упоминается, быть может потому, что они набрасывают тень на человека, имя которого так дорого для нас русских». Он еще помнит, а Щеголев уже не помнит и не понимает неприличие и чудо­вищность этого обвинения, а затем уже все с умилением пе­ресказывают эту «легенду» и пишут стишки подруге поэ­та».

Все это правильно, кроме одного: для Трубецкого имя Пушкина не было дорого, поскольку он предал гласности клеветнические измышления Геккерна и Полетики, несо­мненно, зная, что они попадут в печать. Если бы он не хотел «набросить тень» на поэта, он не стал бы рассказывать об этом в Павловске, на даче Краевского, в присутствии неско­льких лиц, да еще в год 50-летия со дня смерти Пушкина.

Обратимся еще к одной гипотезе, а именно, к увлечению Александры Николаевны... Дантесом. Версия эта была вы­двинута в 1964 году Яшиным, а в 1973 году снова появилась в опубликованных материалах об Александрине Анны Ахма­товой. Яшин приписывает Александре Николаевне вос­торженное внимание к Дантесу, основываясь на одной ее фразе в письме к брату в 1835 году, где она якобы называет его «образцовым молодым человеком». Но внимательное изучение подлинника показало, что там в тексте есть запя­тая, не замеченная переводчиком, и эти слова относятся к другому лицу. Ахматова же делает вывод, что «Александрина влюблена все в того же Дантеса», основываясь на «кон­тексте» письма С. Н. Карамзиной от 27 января 1837 года. Что касается еще одного ее довода, а именно, портрета Дантеса, якобы висевшего при Александре Николаевне в ее сто­ловой в Бродзянах, то об этом мы скажем подробнее далее.

Но каково же было в действительности отношение Алек­сандры Николаевны к преддуэльным событиям, к Пушкину, к Дантесу? Новонайденные письма дают нам возможность совсем иначе рассматривать этот вопрос. Александра Нико­лаевна, несомненно, знала всю подноготную брака Екатери­ны с Дантесом, так взволновавшего своей «загадочностью» петербургское общество. Очевидно, желая поддержать сест­ру в первое время ее новой и трудной жизни после замуже­ства, она иногда ходила к ней. Напомним, что писала Алек­сандра Николаевна брату 22—24 января 1837 года, то есть чуть ли не накануне дуэли.

«Все кажется довольно спокойным, жизнь молодоженов идет своим чередом; Катя у нас не бывает... Что касается ме­ня, то я иногда хожу к ней, я даже там один раз обедала, но признаюсь тебе откровенно, я бываю там не без довольно тягостного чувства. Прежде всего я знаю, что это неприят­но тому дому, где я живу, а во-вторых, мои отношения с дя­дей и племянником не из близких; с обеих сторон смотрят друг на друга несколько косо, и это не очень-то побуждает меня часто ходить туда... Что касается остального, то что мне сказать? То, что происходит в этом подлом мире, муча­ет меня и наводит ужасную тоску. Я была бы так счастлива приехать отдохнуть на несколько месяцев в наш тихий дом в Заводе...»

Это чрезвычайно важные для пушкиноведения высказы­вания. Отношение Александры Николаевны к «дяде и пле­мяннику» выражено здесь совершенно ясно. Она не писала бы так, если бы была влюблена в Дантеса. Кроме того, чув­ствуется, что и Дмитрий Николаевич разделяет это ее отно­шение к Геккернам, и она доверительно пишет ему, уверен­ная, что он ее поймет. Обратим внимание и на «я даже там один раз обедала» — слово «даже» еще раз подчеркивает ее нежелание бывать в доме Дантесов. Но самое главное для нас в данном случае в этом письме ее стремление не причи­нять неприятность дому Пушкиных, то есть Пушкину и На­талье Николаевне. Вряд ли можно переоценить значение этого письма для характеристики чувств Александры Нико­лаевны в эти тревожные дни, ее истинного отношения к «подлому миру», то есть к великосветскому обществу, вклю­чая и Геккернов, о поведении которых ей, конечно, было хорошо известно.

Но вот в процессе дальнейших поисков нами найден еще один, до сих пор неизвестный документ, имеющий перво­степенное значение для опровержения утверждений, что Александра Николаевна была увлечена то Пушкиным, то Дантесом.

Александра Николаевна прожила в Петербурге при жиз­ни Пушкина более двух лет и постоянно бывала в обществе. Неужели она никем не увлекалась, никого не любила? Люби­ла, и ей отвечали взаимностью. Кто же он? Аркадий Осипо­вич Россет, брат известной приятельницы Пушкина Алек­сандры Осиповны Россет, молодой офицер, сослуживец братьев Карамзиных. Он постоянно бывал в карамзинском салоне и там, видимо, познакомился с Александрой Никола­евной и увлекся ею. Известно также, что Аркадий Осипович часто посещал и дом Пушкиных, так как в своих воспомина­ниях (в записи П. И. Бартенева) он говорит, что «полюбил Пушкина, у которого был домашним человеком и о котором до конца жизни вспоминал он с особой теплотою». Пушкин, очевидно, так же тепло относился ко всему семейству Россетов. Через одного из братьев, Климентия Осиповича, он хо­тел поручить в ноябре 1836 года передать Дантесу свой пер­вый вызов на дуэль. Аркадий Осипович был завсегдатаем до­ма Пушкиных. Александра Осиповна, женщина широко образованная, остроумная — постоянная собеседница поэта.

По свидетельству друга Пушкина П. А. Плетнева, Арка­дий Россет был умный, благородный и добрый человек. В одном из писем к Гроту Плетнев писал о нем: «Я очень люблю его за ум, опытность и какой-то замечательный мир души».

Впервые о романе Россета и Александры Николаевны мы узнаем из письма С. Н. Карамзиной от 18 октября 1836 года, где она пишет, что они вернулись с дачи в город и во­зобновили свои вечера, на которых с первого же дня все за­няли свои привычные места: «Александрина — с Аркадием». Значит, ухаживание Россета началось еще раньше, в сезоне 1835/36 года.

Много лет спустя, в 1849 году, в письме Натальи Никола­евны к Ланскому мы находим тому подтверждение и, более того, узнаем о взаимной любви Александры Николаевны и Россета. Вот это письмо.

«...Вчера вечером не могла тебе писать — Россет пришел пить чай с нами. Это давнишняя страстная и взаимная лю­бовь Сашиньки. Ах, если бы это могло кончиться счастливо. Я вижу отсюда, как ты улыбаешься на мои проекты, но почему знать: никто как Бог — у каждого своя судьба, и кто знает, что это не ее. Прежде отсутствие состояния бы­ло препятствием. Эта причина существует и теперь, но он имеет надежду вскоре получить чин генерала, а с ним и улуч­шение денежных дел, и потом Сашинька должна получить 300 душ. С этим можно прожить, по крайней мере, вполне прилично. Оба они не любят света и смогут поладить. Последние дни я, не стесняясь, посылала ее вместо себя на во­ды. Он их также принимает, и я полагаю — надо пользовать­ся обстоятельствами: помоги себе сам и Бог тебе поможет, стучись и отверзится. По моим наблюдениям он сохранил к ней много дружеских чувств: я не решаюсь сказать, что это любовь, но он с удовольствием ее видит, с ней встречается, и вот уже два вечера, что он провел с нами, не будучи приглашенным, и не застал ее в третий, когда мы были у Борхов. Все это только надежды, и я пишу тебе доверительно, имея привычку делиться с тобой самыми сокровенными мыслями, не воспринимай их как нечто, в чем я уверена, а также не смейся надо мной, а присоедини свои молитвы к моим за счастье сестры». Эти слова Натальи Николаевны о любви Россета имеют и несколько косвенных подтвержде­ний, которые мы приводим ниже. Они говорят о многом...

«Давнишняя страстная и взаимная любовь Сашиньки». Вот разгадка тех настроений, которыми полны письма Александры Николаевны, то веселые, то печальные. Види­мо, роман этот протекал не гладко. Россет был увлечен, это несомненно, он постоянно бывал в доме Пушкина, по-види­мому, ради Александрины, все же жениться не решался, воз­можно, и из-за материальной своей неустроенности. Одна­ко весьма вероятно, что его ухаживания и закончились бы браком — Наталья Николаевна говорит, что Россет любил Александрину, а ее словам можно вполне верить, если бы не события конца 1836 года. В это время, очевидно, уже ходи­ли по Петербургу сплетни о «романе» Пушкина со своячени­цей. Россет знал и о пасквиле, и о вызове в ноябре Пушки­ным Дантеса на дуэль, которая тогда не состоялась. Далее события развивались очень быстро и закончились гибелью Пушкина. В этих условиях, конечно, думать о браке Аркадий Осипович не мог. В цитированном нами выше письме Алек­сандры Николаевны, написанном за несколько дней до дуэ­ли, может быть, всего за день-два, она писала, что все, что происходит в этом подлом мире, мучает ее и наводит ужасную тоску. «Я была бы так счастлива приехать отдохнуть на несколько месяцев в наш тихий дом в Заводе», — говорит она.

Подлый мир. Подлое великосветское общество. Оно раз­рушило ее счастье, счастье ее сестры... Тут было отчего прийти в отчаяние. И тихий Полотняный Завод, который некогда она так проклинала, показался теперь Александре Николаевне землей обетованной, где она могла бы скрыть­ся на некоторое время и пережить свое горе.

А потом Александра Николаевна уехала, и прошло два долгих года, прежде чем они снова свиделись. Но прежние чувства Россета уже не вернулись. И, встретившись с Алек­сандрой Николаевной много лет спустя на даче у Натальи Николаевны, он не испытал ничего, кроме «дружеских чувств». Наталья Николаевна в глубине души понимает, что ее матримониальные надежды весьма эфемерны: любовь ушла и не вернется, обоим им было уже под сорок, все в про­шлом... Навестив несколько раз семью покойного поэта, ко­торого он уважал и любил, Россет уехал.

ГОДЫ ИДУТ...

Осенью 1838 года вместе с семьей Пушкиных Александ­ра Николаевна вернулась в Петербург. Надо полагать, что она, как и тетушка Загряжская, уговаривала сестру ускорить их возвращение. Недаром Наталья Ивановна говорит, что «старшая несомненно больше всех виновата». Скучная, од­нообразная жизнь в Заводе, после того как прошли первые месяцы тяжелых переживаний, тяготила ее. А тут еще Ека­терина Ивановна обещала ей свою протекцию — устроить ее фрейлиной во дворец. И, вероятно, главной притягате­льной силой был Россет: быть может, не совсем еще угасли у нее надежды связать с ним свою судьбу.

За 1838—1851 годы сохранилось не так много писем Александры Николаевны, некоторые из них посвящены только денежным вопросам. Положение фрейлины обязы­вало, приходилось выезжать, бывать на дворцовых прие­мах, следовательно, нужны были туалеты, а денег не было.

Александра Николаевна всецело зависела от брата, кото­рый должен был высылать причитающуюся ей долю дохо­дов с гончаровских предприятий, но всегда задерживал. Не получая аккуратно своего содержания (иногда задолжен­ность достигала трех тысяч), Александра Николаевна, есте­ственно, делала долги, и это ее очень мучило. Тетушка, ко­нечно, помогала, но, видимо, недостаточно, ее главной за­ботой была семья Пушкиных.

Первое дошедшее до нас письмо Александры Николаев­ны относится к осени 1838 года.

«24 ноября 1838 г. (Петербург)

Впервые я хочу тебя побаловать и пишу на такой краси­вой бумаге, но не каждый раз у тебя будет такой праздник. Я еще не исполнила твоего поручения касательно бумаги в ан­глийском магазине. Я там, конечно, была, но так как я была слишком занята своей дражайшей персоной, твоя совер­шенно вылетела у меня из головы. А теперь я хочу подождать, когда у нас будет экипаж, чтобы мне совершать свои поездки, потому что платить 20 рублей слишком дорого.

Скажи, пожалуйста, в каком положении дело Доля, я уверена, что ты и с места не сдвинулся. Ну же, расшевелись не­множко и скажи, что там делается: мне не терпится знать результат. Поблагодари хорошенько твою жену и своячени­цу за их заботы о Доля, она очень этим тронута, недавно она нам писала. Бога ради, дорогой брат, устрой ее замужество, Бог тебя возблагодарит за это доброе дело.

Как поживает наследник? Процветает?

Мы ведем сейчас жизнь довольно тихую. Таша никуда не выходит, но все приходят ее навестить и каждое утро точат у нас лясы. Что касается меня, то я была только у Мари Валуевой, Карамзиных и Мещерских. Со всех сторон я получаю приглашения, но мне пока не хочется выезжать, да и туале­тов у меня еще мало.

Прошу тебя, дорогой и добрый Дмитрий, уплатить мне к празднику 1160 рублей, что ты мне остался должен. Деньги у меня кончаются, и я еще не все сделала, что мне нужно. Пожалуйста, не откажи, мне очень нужно. Теперь к 1 янва­ря ты уже сделал все распоряжения, можем ли мы обратить­ся к другу Носову? В этом случае снабди нас рекомендатель­ным письмом к молодому человеку и дай его адрес, так как я уже его забыла.

Целую нежно тебя и жену, передай привет твоей свояче­нице. Таша ко мне присоединяется. Ради Бога, пришли 1160 рублей, я боюсь наделать долгов. Крепко целую Доля, я рас­считываю ей написать на днях. Что с моей лошадью, есть ли надежда ее продать?»

Конец ноября. Уже месяц, как сестры живут в Петербур­ге. За это время Александра Николаевна, видимо, только один раз была с визитом у Карамзиных, а также у Мещер­ских и дочери Вяземских, Валуевой, ее приятельницы. Была одна, без Натальи Николаевны.

Екатерина Ивановна заранее подготовила почву, и на­значение Александры Николаевны фрейлиной к императ­рице состоялось очень быстро — уже в январе 1839 года. Са­мый факт появления при дворе имел для Гончаровой боль­шое значение: Александра Николаевна получала определен­ное положение в великосветском обществе. И то, что импе­ратрица подошла к ней на балу и великий князь разговари­вал с нею, значило для нее очень многое: этим подтвержда­лась безупречность ее репутации.

(Январь 1839г. Петербург)

«Я полагаю, что ты уже вернулся, дорогой Дмитрий, и получил мои послания. Умоляю тебя, будь великодушен, пришли мне, пожалуйста, остальные 660 рублей и напиши, каким образом ты предполагаешь нам выплачивать деньги каждого первого числа месяца. Таше они также нужны, а мы не решаемся обратиться к Носову, так как в прошлый раз он это сделал очень неохотно. Если ты можешь продать мою серую лошадь, сделай это, я тебя прошу. Пошли даже ее в Москву, если нет покупателя поблизости. Мне очень нужны деньги, я наделала много долгов, и так как я бываю теперь в большом свете, у меня много расходов. Графиня Строгано­ва вывозит меня всюду; я уже была на нескольких балах, в те­атре и прошу тебя верить, что я в высшей степени блистате­льна. Недавно великий князь Михаил оказал мне честь, по­дошел ко мне и разговаривал со мною. Таким образом, ты видишь, что я должна поддержать свое положение в свете и вынуждена тратиться на туалеты.

Крепко целую тебя, дорогой братец, а также твою жену. Я надеюсь, что ты не задержишься с присылкой денег. Ради Бога, также распорядись касательно выплаты по первым числам. Самый нежный поцелуй моему маленькому племян­нику».

(Конец января 1839 г. Петербург)

«Дорогой Дмитрий, я в состоянии тебе написать только пару слов, так как совершенно измучена. Вот уже два дня как я танцевала — позавчера у Кочубеев, а вчера у Бутурлиных. На балу у Кочубеев я видела их величества. Императрица со­благоволила подойти ко мне и была очень любезна. Я еще не была при дворе, жду, когда мне назначат день.

Перейдем теперь к вещам самым для меня интересным. Когда же ты пришлешь мне деньги? Меня терзают со всех сто­рон, мне надо сделать придворное платье, я наделала долгов. В конце концов я больше не могу. Любезный брат, ради Бога, выведи меня из затруднения, пришли 660 рублей, потом 375 январских и столько же за февраль. Мы уже накануне 1-го чис­ла, и я опасаюсь, что ты пришлешь только январские деньги, что нас совсем не устроит. Таша также просит тебя прислать то, что ей причитается. Надеюсь, ты не рассердишься на меня за мою надоедливость, но я так боюсь запутаться в долгах, уже целый месяц я сижу без гроша. Бога ради, пришли мне всю сумму сразу. Что касается лошади, то Нина тебе, вероятно, го­ворила о моих условиях. Если ты хочешь мне прислать снача­ла 400, я тебе ее уступаю. Но если ты будешь тянуть с деньга­ми, мне нет никакой выгоды тебе ее отдавать.

Прощай, дорогой и добрейший братец, не сердись на ме­ня за мою просьбу. Крепко тебя целую, тысячу приветов твоей жене. Что поделывает мальчуган? Нежный поцелуй Доля».

Как мы уже упоминали, до нас дошло письмо без подпи­си от 10 апреля 1839 года к Екатерине Дантес за границу. Уже отсутствие подписи указывает на то, что это было ли­цо, близкое семье Гончаровых. Почти наверное можно ска­зать, как мы уже предположили, что это была Нина Доля.

«Александрина получила шифр (вензель императрицы, который фрейлины прикалывали к придворному платью) по просьбе тетки-покро­вительницы. Александрина сделала свой первый выход ко Двору в Пасхальное утро. Она выезжает и бывает иногда на балах, в театре, но Натали не ездит туда никогда».

Первое время Александра Николаевна, видимо, с удово­льствием бывала в обществе и танцевала на балах. «Мадему­азель Александрина всю масленицу танцевала, — пишет бра­ту в недатированном письме Наталья Николаевна. — Она произвела большое впечатление, очень веселилась и пре­красна как день».

Вечерами сестры часто бывали у тетушки Местр, жив­шей, как мы уже говорили, этажом выше.

19 сентября 1839 года Ксавье де Местр писал князю Д. И. Долгорукову: «Вечера мы проводим в семейном кругу. Часто две племянницы моей жены — г-жа Пушкина и ее сест­ра приходят дополнить наше небольшое общество. Первая из них, вдова знаменитого поэта, очень красивая женщина, а сестра ее, хотя и не так одарена природою, однако тоже весьма хороша».

Это очень интересное замечание о внешности Александ­ры Николаевны, которую почему-то было принято считать некрасивой. Мнение Местра как художника безусловно за­служивает внимания.

Ну а Аркадий Россет? В письмах Александры Николаев­ны он никак не упоминается, но они, вероятно, встречались в обществе, главным образом у Карамзиных и Валуевых, где она часто бывала и одна, без Натальи Николаевны. В 1841 году, когда Пушкина с детьми и Александра Николаевна бы­ли в Михайловском, Вяземский писал им туда:

«13 июня 1841

...Вчера всевозможные Петры обедали у Валуевых... Хо­тя Россетый и не Петр, но все-таки считаю не излишним до­ложить, что и он изволил кушать и даже выпил одну рюмку шампанского, задумавшись с глазами навыкате, и произнес какое-то слово вполголоса. Мне послышалось: Александ... Впрочем, удостоверить не могу».

«9 июля 1841

...Аркадий Осипович Россети очень был тронут нежным воспоминанием одной персоны (тут другая из вышереченных сестриц изволила затянуться пахитоской и сказать: как он мил, этот Аркаша!)»

Вяземский пишет в свойственной ему развязно-шутли­вой манере и потому трудно сказать определенно, продол­жалось ли ухаживание Россета или уже все было кончено? Полагаем, что за два года, прошедшие со времени возвра­щения Александры Николаевны в Петербург, Россет имел возможность объясниться окончательно, но он этого не сделал. Вначале Александра Николаевна, возможно, надея­лась, что ее новое положение фрейлины будет импониро­вать Россету. К тому же после двухлетнего пребывания в де­ревне она, несомненно, расцвела, похорошела (недаром са­ма о себе говорила: «Я в высшей степени блистательна»). Но... видимо, прежнее чувство Россета уже не вернулось, и отношение его было только дружественным, с легким от­тенком ухаживания. Для нас в данном случае важно, что строки Вяземского являются подтверждением слов Ната­льи Николаевны о когда-то бывшем увлечении Россета ее сестрой.

Несколько писем Александры Николаевны касаются, в основном, бесконечных просьб о деньгах, мы их здесь опус­каем. Выезды и туалеты требовали больших средств, одно придворное платье стоило 1400 рублей. Екатерина Иванов­на подарила ей отрез бархата стоимостью 500 рублей, но его надо было вышить, очевидно, золотыми нитками, и не­хватало еще 900 рублей. Иногда нужда чувствовалась осо­бенно остро. «Писать все подробно было бы слишком дол­го, - жалуется Александра Николаевна, — но в конце концов я буду вынуждена ходить в костюме Евы. Мне стыдно перед прачкой, которая насмехается над моим бельем. Вот до чего я дошла». Но сестры делились друг с другом последней ко­пейкой, об этом говорится не раз в их письмах. «Положение Саши еще более критическое, чем мое, — писала Наталья Николаевна в 1843 году, — и совершенно в порядке вещей, что я ей отдавала все, что мы получали от тебя. Таким обра­зом, с июля 42 по июль 43 я не получала ни копейки из тех денег, что ты нам присылал. Сумма довольно круглая, дости­гающая 1500 рублей; ты понимаешь, какой помощью она бы­ла бы мне сейчас».

В 1842 году Александра Николаевна шутливо писала бра­ту из Михайловского: «Не подумай, любезный братец, что, очутившись в деревне, наслаждаясь прекрасной природой, вдыхая свежий воздух, и даже необыкновенно свежий воздух полей, — что я когда-либо могла забыть о тебе. Нет, твой об­раз, в окладе из золота и ассигнаций, всегда там, в моем сер­дце. Во сне, наяву, я тебя вижу и слышу; не правда ли, как приятно быть любимым подобным образом, разве это не трогает твоего сердца? Но в холодной и нечувствительной душе, держу пари, мой призыв не найдет отклика. Ну, в кон­це концов, да будет воля Божия»

Постоянная задержка с деньгами приводила в отчаяние Александру Николаевну, она часто писала брату резкие и раздраженно-иронические письма, но тем не менее она лю­била его, и всякое проявление теплых чувств с его стороны трогало ее до глубины души.

«8 ноября (1840 или 1841 г.)

Как только я получила твое письмо, дорогой, добрейший друг Дмитрий, я поспешила исполнить твое поручение и се­годня утром послала тебе материю, и очень счастлива, что могла оказать эту небольшую услугу тебе и твоей жене. Я очень огорчена, узнав, что она по-прежнему больна, наде­юсь, однако, что ее недомогание продлится недолго и сей­час она уже здорова.

Мы должны поблагодарить тебя, любезный брат, за две приятные недели, что ты дал нам возможность провести с тобой. Не могу тебе сказать, какую пустоту мы почувство­вали после твоего отъезда. Первые дни, когда мы расста­лись с тобой, мы бродили как неприкаянные, и с каким-то ужасом я входила в комнату, где ты жил. Мне так хочется, чтобы твои дела заставили тебя еще раз приехать в Петербург, и тогда ты хоть немного продлил бы пребывание здесь.

Я так счастлива, что могу не употреблять слово «деньги» в моем послании и не думать о них некоторое время. Ты пи­шешь, что до января месяца не ждешь от нас писем. Возмож­но, что наша возлюбленная сестрица лень и помешала бы нам сделать это, но твое нежное, сердечное письмо так ме­ня тронуло, что вот результат. Мы иногда бываем обе, и Та­ша и я, в таком тоскливом настроении, что малейшее прояв­ление интереса к нам со стороны близких так живо чувству­ется: поверь мне, ты имеешь дело не с неблагодарными сер­дцами.

Образ жизни наш все тот же: вечера проводим постоян­но наверху или бываем у Мари Валуевой, или Карамзиных. Завтра, однако, я иду на первый бал, что дают при дворе. Признаюсь тебе, это меня не очень радует, я так отвыкла от света, что мне ужасно не хочется туда идти. Просто гру­стно и только. Весь верхний этаж благодарит тебя за память и шлет тысячу приветов. Ты не забыл, дорогой брат, послать одеколон Нине, она уже получила его? У нас уже три дня как установилась настоящая зима и даже очень холодно.

Как нашел ты своих мальчуганов, были ли они рады тебя увидеть? Доволен ли Митя своим костюмчиком?

Прощай, дорогой и добрый брат, целую тебя так же нежно, как и люблю, а также твою жену и племянников. Таша нежно тебя целует, она напишет тебе в другой раз, сейчас она в самом мрачном расположении духа».

По этому письму чувствуется, как рады были Наталья Николаевна и Александра Николаевна приезду брата. И не только, вернее, не столько потому, что он уплатил их долги и, очевидно, оставил еще какую-то сумму, но им действите­льно очень не хватало его теплых родственных чувств, на которые они так живо откликнулись. И на Дмитрия Никола­евича, очевидно, встреча с сестрами, трудное положение двух одиноких женщин с большой семьей произвела впечат­ление, и он по возвращении тотчас же написал им нежное, сердечное письмо, что, вероятно, было не в его обычаях... Дмитрий Николаевич пробыл в Петербурге две недели. Он ездил с сестрами в театр, бывал с ними у тетушки Загряж­ской, у Андрея Муравьева, но нельзя не отметить, что, когда сестры однажды собрались вечером поехать к Карамзиным, Дмитрий Николаевич остался дома. Его не пригласили или он не захотел поехать?..

Настроение у Александры Николаевны грустное. В од­ном из писем 1841 года к Наталье Ивановне Фризенгоф На­талья Николаевна писала (письмо это приведено нами в первой части), что, заглянув в самые сокровенные уголки своего сердца, она может сказать о себе, что никем не увле­чена, и то же ей говорит и сестра, хотя у них и есть поклон­ники.

«...Дети с 6 часов пошли на свой урок танцев, брат вышел куда-то, а мы остались вдвоем, читали каждая в своем углу. Нами овладела такая черная меланхолия, что я готова была плакать весь вечер. Что касается Саши, то ее и голоса почти не слышно. Что это — предзнаменование несчастья или сча­стья? Будь что будет, во всяком случае — да будет воля Божия». Эти слова еще раз подтверждают наше предполо­жение, что роман с Россетом был уже кончен. Но были ли другие серьезные поклонники? В письме от 5 октября 1844 года Александра Николаевна пишет о каком-то Персе. «Ты меня спрашиваешь, дорогой брат, какие у меня новости о П. Увы! Никаких! Однако я видела однажды летом сестру пре­красного Перса, и если верить ее прекрасным словам, то чувства ее брата ни в чем не изменились. Что касается меня, то я стараюсь об этом больше не думать, чтобы не обмануть­ся в своих надеждах. Пусть все будет как Бог даст».

Кто скрывается под прозвищем «Перс»? Не Россет ли это? (Россеты были итальянского происхождения, смуглые, может быть, поэтому Аркадий Осипович и носил такое про­звище.) И не Александру ли Осиповну встретила она, и та заверяла ее в чувствах брата?

Осенью 1843 года пришло известие о смерти Екатерины Николаевны. Как мы уже говорили, реакция сестер на это печальное событие была очень сдержанной. «Нашей бед­ной Катерины нет больше на свете, помолимся за нее» — это все, что пишет по этому поводу Александра Николаевна. В письмах ее к Дмитрию Николаевичу за 1838—1843 годы мы не находим ни одного упоминания об этой сестре, о получе­нии от нее писем. Это знаменательно. Писала ли ей Алек­сандра Николаевна? Возможно, но очень редко, может быть, 2—3 письма за все эти годы. Екатерина Николаевна по­стоянно жаловалась брату на то, что сестры ей не пишут. Но эта смерть, несомненно, заставила Наталью Николаевну и Александру Николаевну еще раз пережить прошлое: и дет­ские, и юные девичьи годы, и трагедию 1837-го...

Как мы уже знаем, летом 1844 года Наталья Николаевна вторично вышла замуж, и Александра Николаевна с искрен­ней радостью восприняла это событие. Она понимала, как Наталья Николаевна была одинока, как ей трудно было справляться с такой большой семьей: мальчики подрастали, им нужна была мужская поддержка. Брак этот должен был принести и известную материальную обеспеченность, сест­ра так страдала от постоянного безденежья и непосильных забот о том, как дать образование детям.

Александра Николаевна осталась в доме сестры и прожи­ла у нее восемь лет, вплоть до своего замужества в 1852 году. Но ничто не изменилось в ее характере, возможно, даже не­устроенность своей собственной судьбы еще больше ожес­точила ее.

«Я в таком мрачном настроении, — пишет Александра Николаевна 10 апреля 1846 года, — в таком глубоком спли­не, что я покидаю тебя, дорогой Дмитрий, чтобы не очень докучать тебе». «Что касается меня, то я живу и прозябаю как всегда, — читаем мы в письме от 8 ноября 1847 года.— Го­ды идут и старость с ними, это печально, но верно. Ничто не вечно под луною, и все иллюзии исчезают».

В первой части было приведено письмо Александры Ни­колаевны, в котором она говорит о благородном сердце и прекрасных достоинствах Ланского. Казалось бы, любя На­талью Николаевну, она должна была бы поддерживать с ним если не дружеские, то хотя бы спокойные, ровные от­ношения. Но как мы знаем, этого не произошло. Ревнуя се­стру к ее мужу, она стала чуть ли не враждебно относиться к Ланскому.

Арапова пишет в своих воспоминаниях, что тетка якобы настраивала детей Пушкина, в особенности Машу, против отчима. Но мы не находим отражения таких отношений в письмах Натальи Николаевны, и сама же Арапова говорит: «С полным доверием поручила она честной, благородной душе участь своих детей, для которых ее избранник неиз­менно был опытным руководителем, любящим другом. Сло­во «отец» нераздельно осталось за отошедшим. «Петр Пет­рович» — был он для них прежде, таким и остался навек. Но вряд ли найдутся между отцами многие, которые бы всегда проявляли такое снисходительное терпение, которые так беспристрастно делили бы ласки и заботы между своими и жениными детьми».

Мы полагаем, что недоброжелательный отзыв Александ­ры Петровны о тетке основывается на том, что та постоян­но читала ей наставления: она росла трудным, избалован­ным ребенком и причиняла много огорчений и тревог На­талье Николаевне, и, конечно, Александра Николаевна со свойственной ей страстностью вмешивалась в воспитание Азиньки (так звали девочку в семье). Что касается детей Пушкина, то, мы уже говорили, добрые, хорошие отноше­ния с отчимом они сохранили до конца его жизни, а он по­сле смерти Натальи Николаевны даже растил ее внуков.

Ланской ради жены терпеливо относился к причудам и выпадам свояченицы. Посылая подарки жене, он неизмен­но делал подарок и Александре Николаевне. Наталья Нико­лаевна писала мужу, что внимание к сестре ее трогает гораз­до больше, чем к ней самой.

«Сашинька просит тебя поблагодарить за твое любезное к ней внимание; она, кажется, была тронута теми строками, что ты адресуешь ей в моем письме, она надеется, что ты на нее не рассердишься за то, что она сама тебе не пишет, но ты ведь знаешь, что для ее самых обязательных писем я слу­жу ей секретарем, поэтому и здесь я снова являюсь передат­чиком ее чувств, что я и делаю»

Но все же иногда Наталье Николаевне удавалось заста­вить сестру приписать несколько строк к ее письму:

«23 июня 1849

Несмотря на мою непреодолимую лень, я все же хочу приписать несколько слов к письму Таши, чтобы поздра­вить вас с днем ангела, пожелать вам счастья, благополучия, здоровья, а также поблагодарить за добрые слова в мой ад­рес в ваших письмах. Тысячу раз благодарю вас, верьте моей искренней преданности.

А. Г.»

Начало первой фразы весьма нелюбезно, и поэтому сло­ва об «искренней преданности» — не более как вежливая формула, обычно употреблявшаяся тогда в конце писем. Ви­димо, приписка эта была сделана по настоянию Натальи Николаевны, но Александра Николаевна не преминула дать понять, что ей не хочется этого делать.

Наталья Николаевна очень страдала от этого семейного разлада. Она всячески старалась примирить сестру с мужем. Приведем несколько отрывков из ее писем.

«13 июня1849

...Я прочитала Саше часть письма, которая ее касается. Она была очень тронута и очень тебя благодарит; я ее знаю, она теперь более благосклонно настроена. Увы, что ты хо­чешь, невольно я являюсь немножко причиной ее отчужде­ния в отношении тебя, что туг поделаешь: раньше я принад­лежала только ей, а теперь тебе и ей. Не может быть, чтобы в глубине сердца она не отдавала тебе должное, не ценила благородство твоего характера».

«13 июля 1849

...В конце концов можно быть счастливой, оставшись в девушках, хотя я в это не верю. Нет ничего более печально­го, чем жизнь старой девы, которая должна безропотно по­кориться тому, чтобы любить чужих, не своих детей, и при­думывать себе иные обязанности, нежели те, которые пред­писывает сама природа. Ты мне называешь многих старых дев, но проникал ли ты в их сердца, знаешь ли ты, через сколько горьких разочарований они прошли и так ли они счастливы, как кажется...»

«26 июля 1849

...Ты, может быть, опять скажешь, что я неправа, что женщина может быть счастлива не будучи замужем. И все-таки нет, я убеждена в обратном. Это значило бы изменить своему призванию. Как бы ни была окружена она привязан­ностью — главной у нее не будет, и ничто не может запол­нить пустоту, которую оставляет любовь. Потеря всякой на­дежды на чувство ожесточает характер женщины. Печально пройти по жизни совсем одной».

«6 августа 1849

...Я передала твою благодарность Саше. Вот уже неделя, как она в плохом настроении, я редко слышу звук ее голоса. Так что, как видишь, твое присутствие в этом случае не име­ет значения. Она всегда была такая, даже в те времена, ког­да ей было семнадцать лет и все будущее было перед нею».

«10 сентября 1849

...Что мне доставило огромное удовольствие, это твое внимание к моей сестре. Как я была бы счастлива, если бы в вашей совместной жизни, когда ты вернешься, было бы бо­льше согласия, чем раньше. Лишь бы она могла выбросить из головы мысль, что ты когда-нибудь имел что-либо против нее, и понять, что ты питаешь к ней только привязанность. Самое мое горячее желание, чтобы она была справедлива к тебе и ценила благородство твоего сердца, и здесь я наде­юсь на время и на Бога. Невозможно, чтобы в конце концов она не убедилась, что твоя душа не способна к ненависти. Во всяком случае я полагаю, что ее немножко ревнивый харак­тер страдает от того, что моя любовь к ней теперь разделена — ей нужна горячая привязанность, и если провидению будет угодно, как я о том молюсь, даровать ей счастливое за­мужество, счастье сгладит неровности ее нрава и даст воз­можность проявиться ее многим хорошим качествам».

«14 сентября 1849

...Сашинька просит передать тебе тысячу приветов. Бог мой, как я была бы счастлива, если бы вы были хороши друг с другом, все будет зависеть от первой встречи; я от души молюсь Богу, чтобы не было никакого злопамятства с обеих сторон. Вы оба хорошие люди, с добрейшими сердцами, как же так получается, что вы не ладите. Это одно печалит ме­ня, но в конце концов я говорю себе, что счастье не может быть полным».

Как вся Наталья Николаевна тут, в этих письмах! Без любви, без материнства женщина не может быть счастлива, это значило бы изменить своему призванию. Это воплоще­ние женственности, несомненно, и вызвало такую безгра­ничную, самоотверженную любовь к ней Пушкина, нашед­шего в ней свой идеал жены и матери своих детей. И Ната­лья Николаевна оказалась права: впоследствии замужество и материнство изменили характер Александры Николаев­ны, принесли ей то счастье, о котором она так мечтала.

В одном из писем Ланскому за 1849 год Наталья Никола­евна пишет, что получила письмо от Фризенгофов, в кото­ром они сообщают, что весною 1850 года собираются в Рос­сию, «чтобы провести целый год со стариками». Это наме­рение осуществилось. Приехала ли Наталья Ивановна уже больная или заболела в России, мы не знаем, но осенью 1850 года она скончалась и была похоронена в Петербурге в Александро-Невской лавре.

Родилась она в России, в Тамбове. Очевидно, была чьей-то незаконной дочерью, но чьей? По одним данным, она но­сила фамилию Ивановой, по другим — Соколовой, третьи считали ее дочерью Ивана Александровича Загряжского, четвертые — даже незаконной дочерью Александра I (А. Н. Раевский пишет, что в замке Фризенгофов в Бродзянах сохранилось такое предание) и, наконец, дочерью само­го Ксавье де Местра. Раевский во время своего посещения Бродзян в 1938 году, сравнив портреты Ксавье де Местра и Натальи Ивановны, нашел между ними сходство и решил, что она его дочь, а фамилия Иванова (и отчество Ивановна) дана по крестному отцу, как тогда было принято делать в от­ношении внебрачных детей. Такого мнения раньше придер­живались и мы.

Но внимательно рассмотрев имеющиеся в музеях стра­ны портреты Натальи Ивановны и Ксавье де Местра, мы не нашли такого сходства. Исследователям пока так и не уда­лось установить, чья же она дочь.

Наиболее вероятно, что Наталья Ивановна была неза­конной дочерью Александра Ивановича Загряжского (сына Ивана Александровича Загряжского). Ес­ли это так, то она приходилась племянницей сестрам Загряжским и двоюродной сестрой сестрам Гончаровым — от­сюда их близкая дружба. Поэтому не случайно Густав Фризенгоф в письме к брату Адольфу называет Софью Иванов­ну тетей.

Мы были на кладбище Александро-Невской лавры в Ле­нинграде и разыскали надгробие Натальи Ивановны с очень интересной надписью. Там значится: «Фризенгоф Наталья Ивановна, урожденная Загряжская. Баронесса Фризенгоф, родилась 7 августа 1801 года. Скончалась 12 ок­тября 1850 года».

Урожденная Загряжская! Старики Местры были, несо­мненно, религиозными людьми и вряд ли стали бы лгать на надгробной надписи, указывая чужую фамилию...

А. И. Загряжский жил в имении Кариан, под Тамбовом. Свидетельство о рождении Натальи Ивановны тоже дано в Тамбове. Когда умер А. И. Загряжский, он оставил большое состояние, которое было разделено между тремя сестрами. Получив после брата наследство, Софья Ивановна вскоре вышла замуж за Местра. А наследство действительно было солидное: судя по материалам гончаровского архива, доля каждой из сестер оценивалась в 300 ООО рублей! После бра­та, видимо, осталась его дочь, родившаяся у неизвестной нам женщины, и бездетные Местры взяли девочку к себе. Но, очевидно, не удочерили в законном порядке, так как в брачном свидетельстве она значится Ивановой. Почему? Сделаем еще одно предположение. Прежде всего, Местры, может быть, надеялись, что у них будут еще и свои дети, но главное, тогда из наследства пришлось бы выделить извест­ную долю и дочери Александра Ивановича, а этого, по-види­мому, все сестры не хотели. Однако, мы полагаем, что Со­фья Ивановна дала за своей воспитанницей хорошее прида­ное.

Но тут возникает еще один вопрос: даты на надгробии. Если судить по надписи, то Наталье Ивановне в 1836 году, когда она вышла замуж за Фризенгофа, было 35 лет, а ему... 29! Странный брак...

В молодости Наталья Ивановна была, видимо, интерес­ной девушкой. Местры долгое время жили в Италии. Там ее окружала масса поклонников, среди которых были и рус­ские, путешествовавшие в то время по Италии, так, например, князь Петр Мещерский, поэт В. А. Жуковский, посвя­тивший ей стихотворение «Поляны мирной украшение», которое и записал ей в альбом. Золотая молодежь, окружав­шая Наталью Ивановну, даже образовала специальный «ор­ден» поклонников русской красавицы. В Италии она встре­тила и Густава Фризенгофа.

Отец барона Густава Фогеля фон Фризенгофа, Ян Фо­гель Фризенгоф, жил в Вене (умер в 1812 году). По некото­рым сведениям, его семья происходила из Эльзаса; Ян Фо­гель в свое время переехал на службу в Австрию и там полу­чил от австрийского императора наследственный титул ба­рона. Эльзасские корни Фризенгофов очень интересны: в Эльзасе жили Дантесы. Не были ли эти семьи знакомы еще в давние времена, и не этим ли объясняется, как мы увидим далее, что Фризенгофы принимали у себя в Вене Жоржа Дантеса и Екатерину Николаевну?

Густав Фризенгоф родился в Вене в 1807 году. В 1828 го­ду окончил юридический факультет Венского университета и в 1830 году, путешествуя по Италии, познакомился с Ната­льей Ивановной. Фризенгоф получает сначала назначение в посольство в Дрездене (Саксония), а через три года на дол­жность атташе — в австрийское посольство в Неаполе. Местры долго путешествовали по Италии, а с 1832 года жили в Неаполе, таким образом, Фризенгоф встречался с их воспи­танницей в течение пяти лет, прежде чем сделал предложение. Свадьба состоялась в Неаполе в 1836 году.

В 1839 году Густав Фризенгоф получает место в австрийском посольстве в Петербурге, Местры и Фризенгофы едут в Россию. Путешествуя за границей, они постоянно поддер­живали связь с Екатериной Ивановной Загряжской и были в курсе всех петербургских событий. По приезде, как мы уже говорили, Местры поселились в одном доме с семьей Пушкиных и Александрой Николаевной. Там ли жили Фризенгофы или отдельно в посольском доме, пока выяснить не удалось. Но несомненно одно: в это время установились тес­ные дружеские отношения Натальи Николаевны, и особен­но Александры Николаевны, с Натальей Ивановной Фризенгоф. В письмах к брату Адольфу за 1839—1841 годы Гус­тав Фризенгоф часто упоминает об их встречах с обеими се­страми.

В 1841 году, как мы упоминали, Фризенгоф был отозван в Вену, и, видимо, до 1850 года супруги не возвращались в Россию, хотя, возможно, и приезжали навестить стариков Местров. Очевидно, в середине или конце 40-х годов Фри­зенгоф вышел в отставку.

В 1850 году, приехав погостить в Россию, Фризенгофы жили у Местров, и после смерти Натальи Ивановны Густав остался у них. В августе 1851 года скончалась Софья Иванов­на. Старик Местр был уже тогда серьезно болен.

После смерти жены Фризенгоф стал постоянно бывать в доме Ланских. Вот что пишет он брату.

«...Ты знаешь, что обе сестры Гончаровы, начиная с первого нашего пребывания здесь (в Петербурге), стали наши­ми — Натальи и моими — близкими приятельницами и что у нас была, в особенности к Александрине, большая симпа­тия, вызванная оценкой ее характера. Когда моя Наталья перед своей смертью переехала в город, Александрина, у которой было больше свободного времени, была ее посто­янной собеседницей, а в последние печальные дни и ее неу­томимой сиделкой. Естественным последствием этих пред­шествовавших событий было то, что в течение целой зимы я охотнее всего бывал у Ланских и находился преимущест­венно в общении с Александриной, с которой одной во всем Петербурге я мог сколько угодно говорить о своей Наталье — наша тетушка от этого уклонялась — и находил утеше­ние и поддержку».

А. В. Исаченко в статье «Родственники Пушкина в Слова­кии», где был впервые опубликован отрывок из этого пись­ма (оригинал не датирован), относит его к марту 1852 года. Мы полагаем, что оно было написано гораздо раньше. Этим письмом, как говорится в статье, Фризенгоф извещал своего брата о вторичной женитьбе. Свадьба состоялась 6 апреля 1852 года, и не может быть, чтобы Фризенгоф писал о том брату чуть ли не накануне. В архиве Фризенгофов в ИРЛИ есть письмо Александры Николаевны от 4/16 января 1852 года к Адольфу Фризенгофу, в котором она пишет, что, вступая через несколько месяцев в их семью, она хотела бы напомнить ему, что когда-то давно они познакомились у те­тушки Загряжской, что, может быть, он помнит об этом, и они встретятся как старые знакомые. (Отметим, кстати, что Адольф Фризенгоф приезжал в Россию, надо полагать, в пе­риод 1834—1836 годов и, возможно, был знаком с Пушкины­ми, которых мог встретить у Загряжской.) Принимая во вни­мание привязанность Адольфа к Густаву и к его сыну Григо­рию (от первой жены), Александра Николаевна выражает надежду, что частицу этого чувства он перенесет и на нее, которая волею провидения предназначена заменить им ту, что ушла от них и которую она сама нежно любила. В заклю­чение Александра Николаевна говорит, что одобрение вы­бора Густава будет иметь для нее огромное значение.

Письмо это, как пишет Александра Николаевна, являет­ся дополнением к посылаемому одновременно письму Густа­ва. Таким образом можно с уверенностью сказать, что пись­мо Фризенгофа может быть датировано январем 1852 года. Из писем Фризенгофа к невесте мы узнаем, что Адольф Фризенгоф благожелательно отнесся к женитьбе брата, и Густав был очень доволен его ответом.

Однако вопрос об этом браке был решен гораздо рань­ше, еще весною 1851 года, то есть всего через полгода после смерти Натальи Ивановны; об этом писала Наталья Никола­евна к Ланскому из-за границы.

В 1851 году Наталья Николаевна с Александрой Никола­евной и старшими дочерьми поехала за границу. В это время Александра Николаевна уже была невестой Фризен- гофа (хотя еще и не официально), следовательно, все было решено еще в конце зимы 1851 года. И Фризенгоф, возмож­но, сопровождал сестер в начале их путешествия. Во всяком случае, в июле 1851 года он был в Вене, и между женихом и невестой шла деятельная переписка. Наталья Николаевна часто упоминает об этом в письмах к Ланскому.

Из этих писем мы узнаем, как боялась Наталья Никола­евна, что по каким-либо причинам брак не состоится, как ей хотелось скорее приблизить этот счастливый момент в жиз­ни сестры. Приведем несколько выдержек из этих писем.

«10/22 июля 1851

...В то время как я мыла тебе голову, или, вернее, делала тебе замечание по поводу того, что ты не был у Фризенгофа, я подумала, что ты и не мог этого сделать и что когда мое письмо до тебя дойдет, визит будет уже сделан, но я, как и всегда, пишу тебе под первым впечатлением, с тем чтобы позднее раскаяться.

Я тебе больше ничего не скажу, что думаю об их женить­бе; то, что было только простым предположением, было так плохо принято Фризенгофом, который вообразил, что я хо­чу избавиться от Саши при проезде через Вену, что я рас­сердилась на вас обоих: на тебя за твою болтовню, на него — за то, что он не воспринял вещи такими, какими они есть на самом деле. Вот причина того, что я вспылила. Но забудем все это, и если случайно ты приедешь за мной в Вену, я наде­юсь, что ты не будешь ни о чем упоминать, — я не хочу, что­бы дела Сашиньки от этого пострадали, ни чтобы ее буду­щее было поставлено под угрозу из-за какой-нибудь новой нескромности с нашей стороны. Он такой немец мнительный и вспыльчивый, он так любит все усложнять, что Сашиньке будет трудно сладить с его харак­тером. Придется ей взяться за это дело очень осторожно. Не знаю, как Ната сумела так хорошо взять над ним верх, потому что ей удалось так обуздать его характер, что он стал покорным слугой своей жены, и надо отдать ему справедли­вость — он был замечательным мужем. Но так как он разгне­вался на меня за то, что я имею неверное представление о его чувствах и считаю его способным забыть всякое прили­чие и жениться на Сашиньке до того как минет год, значит, я верно угадала — правда глаза колет. Он хотел бы, чтобы я верила в то, что скорбь его еще так свежа, но я к ней отно­шусь спокойно, так как не могу ее сочетать с пылкостью его чувств к моей сестре.

Но все это между нами, я тебя умоляю, я делюсь своими мыслями только с тобой, я даже не буду говорить об этом с Сашей, я так теперь всего боюсь».

«13/25 июля 1851г.

...А Фризенгоф, не успел он овдоветь, как принял в каче­стве утешения любовь Сашиньки, и перспектива брака с нею заставила его забыть все свое горе... Что касается Фри­зенгофа, то при всем своем уме он часто в некоторых вещах доходит до крайностей; тому свидетельством его опасение не соблюсти приличие и боязнь общественного мнения до такой степени, что он становится просто бесхарактерным. Женщина должна всему этому подчиняться, законы света были созданы против нее. Но преимущество мужчины в том, что он может не бояться, а он несчастней всех и всего боится. Пример тому — его любовь, он дрожит, как бы его брат или венские друзья о том не догадались. Из-за этого он не решается назначить свадьбу раньше, как того желал бы и он сам. Я прекрасно понимаю, что он не хочет нарушать своего вдовства в течение года, но после этого срока все зависит только от его страха перед тетушкой и братом, а никак не от его дел. Но все это, ради Бога, между нами. Никому об этом не говори и будь осторожен с моими письмами, запирай их, как только прочтешь».

Судя по этим письмам, Ланской при свидания с Фризенгофом в Вене неосторожно что-то сказал о желании Натальи Николаевны ускорить свадьбу. Реакция на это Фризенгофа вполне понятна, и вмешательство Ланских, несомненно, бы­ло бестактным. Однако его чувства вызывают некоторое удивление: слишком скоро, нам кажется, после смерти жены он увлекся Александриной. Но что любовь его была чувст­вом искренним и глубоким, подтверждают его письма к ней от 1852 года, когда она уже была с ним помолвлена.

В начале 1852 года Фризенгоф вновь в Петербурге, жи­вет у овдовевшего к тому времени Ксавье де Местра. Види­мо, он повредил ногу и в течение некоторого времени не мог ходить, поэтому из дома Ланских к дому Местра и обрат­но курсирует все тот же преданный слуга Фридрих, кото­рый сопровождал Наталью Николаевну в заграничном путе­шествии. Жених и невеста переписываются. Письма Фри­зенгофа дошли до наших дней. Это по большей части коро­тенькие записки (без дат, иногда с указанием дня недели и часа отправления), сообщающие о состоянии его здоровья, о том, как прошел день, а главное, пламенные уверения в его любви к ней. Сохранились и три конверта с шутливо-лас­ковыми адресами: «Мадемуазель Александрине Гончаро­вой, самой лучшей из невест». «Густаву принадлежащей Александрине, иначе говоря Гончаровой, дочери Нико­лая». «Любимейшей из невест». Приведем несколько выдер­жек из этих писем, характеризующих его чувства к ней.

«Я тебя люблю как всегда, а больше или меньше — было бы невозможно».

«Я тебя обожаю и жду с нетерпением».

«Правда ли, дорогая подруга моего сердца, что ты меня любишь как и раньше? Я был бы счастливейшим из мужчин, если бы был совершенно в этом уверен».

«Я тебя обожаю, я тебя люблю так, как не могу выразить словами, и больше, чем ты меня, хотя ты меня и очень лю­бишь, но невозможно любить меня так, как я тебя люблю».

«Как ты себя чувствуешь, ангел моего сердца, солнце ду­ши моей».

Только одна записка имеет дату, она здесь очень важна для Фризенгофа:

«18/6 марта. Через месяц, моя Александрина, будет 18/6 апреля, твое сердце радуется». Нет сомнения, что он говорит об уже назначенном дне свадьбы.

Свадьба состоялась, очевидно, в назначенный срок, и молодые уехали из России, по-видимому, сначала в Вену, а потом в Бродзяны, поместье Фризенгофа в Венгрии, где они и прожили большую часть своей жизни. Это, судя по пи­сьмам, было очень счастливое супружество. Наталья Нико­лаевна верно предчувствовала, что любовь и материнство изменят характер сестры. И кто бы мог предполагать, что мятущаяся душа Александрины найдет покой и счастье не в пышном, шумном Петербурге, а в глухом уголке, в замке Бродзяны...

БРОДЗЯНЫ

В горах, в долине реки Нитры, среди большого парка стоял старинный замок Бродзяны, принадлежавший вен­герским аристократам Brogyanyi. Это большое поместье ку­пил Густав Фризенгоф еще при жизни первой жены Ната­льи Ивановны, привел в порядок запущенные дом и парк. В Бродзянах в 1938 году побывал у потомков Фризенгофов Н. А. Раевский, рассказавший об этой интереснейшей поез­дке в статье «В замке А. Н. Фризенгоф-Гончаровой» и в кни­ге .«Портреты заговорили». Воспользуемся его описанием замка и парка.

«Замок — охряно-желтое трехэтажное строение — не очень велик и совсем не роскошен. Скромная резиденция небогатых помещиков. Не зная архитектуры, вида здания описывать не берусь. Оно красиво, но единого стиля во вся­ком случае нет. Создавался замок на протяжении многих ве­ков. Некоторые помещения нижнего этажа, по преданию, построены еще в одиннадцатом столетии, главный корпус, вероятно, в семнадцатом, другая часть — в половине восем­надцатого, а библиотечный зал пристроен уже в девятнадцатом. В нижнем этаже помещаются апартаменты для гос­тей и службы, во втором — жилые комнаты. В третьем я не был, кажется, сейчас там живет прислуга».

«...Вот и ворота старого парка. Они открыты. Очень на­поминают знакомый всем по фотографиям вход в Ясную Поляну — те же белые приземистые столбы. Машина оста­навливается у подъезда. Открывается тяжелая дубовая дверь со старинным железным кольцом, вставленным в львиную пасть. Я не без волнения переступаю порог замка, в котором жила и умерла Александра Николаевна». «...Обста­новка замковых покоев почти целиком старинная. Сохрани­лось и немало вещей, принадлежавших Александре Никола­евне: ее бюро работы русских крепостных мастеров, к сожа­лению, переделанное, несколько икон, столовое серебро, печати с гербами Гончаровых и Фризенгофов, под стеклян­ным колпаком маленькие настольные часы — очень скром­ный свадебный подарок императрицы Александры Федо­ровны фрейлине Гончаровой». «...После кофе Вельсбург пригласил меня пройтись по парку. Он невелик, но красив. Хорошо распланирован в английском вкусе и немного напо­минает Павловск. Старые толстые деревья — липы, дубы, ясени, вязы, лужайки с видами на замок. Немного позднее здесь зацветет сирень. Не помню, где я еще видел такие огромные кусты. Вероятно, им не менее ста лет. Может быть, любуясь ими, Александра Николаевна невольно вспо­минала гончаровское имение Полотняный Завод. И неболь­шая белая беседка с ампирными колоннами, можно думать, построена по ее желанию или по просьбе первой жены Фризенгофа Натальи Ивановны — в Средней Европе ампир­ных построек почти нет». «...Мы ужинали при свечах. Все было как во времена Александры Николаевны. На столе ска­терть из русского льна, искрящийся богемский хрусталь, массивное серебро из приданого шведской принцессы вперемежку с серебряными вещами с монограммой «А. Г.». В полусумраке чуть видны портреты — Дантес, Жуковский, «русские гравюры» с забытыми людьми. Воспоминания, воспоминания... После долго беседуем в малой гостиной. В разных местах комнаты мягко горят свечи. Я сижу в старин­ном глубоком кресле... Вот здесь, в этой комнате, в этих са­мых креслах сиживали две стареющие женщины — генера­льша Ланская и ее сестра. О чем они говорили, о чем дума­ли?..»

Не так давно в Бродзянах в замке Фризенгофов был науч­ный сотрудник Института балканистики АН СССР Л. С. Кишкин. Он рассказал нам, что на косяке двери одной из комнат сохранились отметки о росте Натальи Николаев­ны и ее детей. Рост Натальи Николаевны и ее дочери Ната­льи Александровны — 173 см, Александра Александровича — 174 см. Эти отметки так ярко характеризуют отношения двух сестер, стремление Александры Николаевны перенес­ти и в свой дом (очевидно, это было в обычаях Полотняно­го Завода) милые приметы родственной близости.

В этом старинном замке прошла вся остальная жизнь Александры Николаевны. Сорок лет прожила она в Бродзянах, окруженная дорогими ее сердцу русскими реликвиями, портретами родных и знакомых. По этим аллеям парка гуля­ла с Натальей Николаевной, несколько раз приезжавшей к сестре. Здесь посещали ее Иван Николаевич и, по-видимому, Сергей Николаевич, племянники и племянницы Пушки­ны и Ланские. Здесь она скончалась.

Граф Георг Вельсбург, правнук Александры Николаев­ны, любезно предоставил Н. А. Раевскому возможность ознакомиться с богатой библиотекой, бесчисленным коли­чеством портретов и альбомов, хранящихся там со времени кончины Александры Николаевны. Мы не имеем возможно­сти дать подробное описание всего того, что совершенно неожиданно было обнаружено там Раевским, и отсылаем читателя к его книге «Портреты заговорили». Но на некото­рых моментах, имеющих прямое отношение к нашему повествованию, должны остановиться.

Среди множества портретов и рисунков там оказались портреты Гончаровых, Пушкиных и Ланских, Фризенгофов и Ксавье де Местра, а также П. А. Вяземского, Ю. П. Строгановой и др. Обращает на себя внимание порт­рет Дантеса с собственноручной подписью, висевший в сто­ловой. Наличие этого портрета в бродзянском замке дало повод некоторым пушкинистам упрекать Александру Нико­лаевну в неэтичном отношении к памяти Пушкина. Так, А. Ахматова писала: «В замке у Александрины в столовой до самой войны 1940 года висел портрет Дантеса. Для меня лично этого было бы достаточно, чтобы доказать, что она никогда не любила Пушкина. ...Несомненно, этот портрет в столовой — это остаток культа Дантеса...». Эта гипотеза не имела никакого документального подтверждения. И, как мы видели выше, у Александры Николаевны не было никакого культа Дантеса.

Что касается того, как попал портрет Дантеса в Бродзяны, то этому можно найти объяснение теперь, когда мы имеем письма Екатерины Николаевны Дантес. В 1842/43 году Дантесы провели зиму в Вене, где встречались с Ната­льей Ивановной и Густавом Фризенгофами. В высшем об­ществе венского двора убийцу Пушкина и его жену не при­нимали, и единственным домом, где они бывали запросто, был дом Фризенгофов. Как мы уже говорили, возможно, Дантесы и Фризенгофы были давно знакомы, так как все эти семьи происходили из Эльзаса. В 1843 году осенью Ека­терина Николаевна умерла, но Жорж Дантес и после ее кончины, конечно, бывал в Вене у Луи Геккерна, и там он мог подарить Фризенгофам свой портрет (он датируется 1844 годом). С этой нашей точкой зрения согласен и Н. А. Раев­ский, посетивший Бродзяны. Висел ли он в доме при Ната­лье Ивановне, мы не знаем, но думаем, что нет, учитывая ее очень близкие отношения с Натальей Николаевной. Тем бо­лее трудно предположить, что ежедневно могла спокойно смотреть на убийцу Пушкина Александра Николаевна... Ве­роятно, портрет этот появился в столовой гораздо позднее. Отметим здесь также знаменательный факт: в Бродзянах среди множества портретов родственников Александры Николаевны не было обнаружено ни одного портрета Ека­терины Николаевны! На это как-то до сих пор не обратили внимания. (Вспомним, что и в доме Натальи Николаевны не было ни одного изображения старшей сестры.) И если даже предположить, что Александра Николаевна могла по­весить на самом видном месте портрет Дантеса, то почему бы ей не иметь рядом или в альбомах портрет его жены, своей родной сестры? Однако его не было... А портретов На­тальи Николаевны было несколько. Нет, не висел при Алек­сандре Николаевне портрет убийцы Пушкина!

Но среди многочисленных иконографических материа­лов там не было и ни одного портрета Пушкина. В огром­ной библиотеке, насчитывавшей не менее 10 ООО томов, в так называемом «русском шкафу» Раевский обнаружил только посмертное издание его сочинений с экслибрисом герцо­гини Ольденбургской, дочери Александры Николаевны. Никаких писем, ни одной пушкинской строки... Странно, не правда ли? Но известно, что перед смертью Александра Николаевна сожгла все письма, а после — ее дочь по ее про­сьбе уничтожила и остальные бумаги. Все исчезло навсег­да... Уцелели только письма Густава Фризенгофа к брату. Некоторые материалы и портреты разными путями попали в Пушкинский дом в Ленинграде, часть находится в Слова­кии, а остальное, по-видимому, погибло во время второй мировой войны.

Чем же объяснить такое полное отсутствие каких-либо следов Пушкина в Бродзянском замке? Думаем, что ответ следует искать в событиях последних месяцев 1837 года, а главное — в факте публикации клеветнических измышлений Трубецкого о связи Пушкина со свояченицей. В 1887 году и Александра Николаевна, и Густав были еще живы, и если до этого что-нибудь пушкинское, например, портреты, и было, оно исчезло (если не было уничтожено, то убрано), чтобы ничто не напоминало об этой истории. Можно себе пред­ставить, как переживали старики Фризенгофы это позор­ное обвинение Пушкина и Александры Николаевны. Но в 1889 году умер Густав Фризенгоф, в 1891-м — Александра Ни­колаевна, владелицей замка стала их дочь, Наталья Густа­вовна. Вероятно, ей мы «обязаны» окончательному исчезно­вению всего пушкинского, по-видимому, это именно она по­весила в столовой портрет Дантеса. Очевидно, плохо разбираясь во всех петербургских трагических событиях, кото­рые были для нее далекой историей, она полагала, что та­ким образом (странным, на наш взгляд) «реабилитирует» честь своей матери. Что касается Вельсбургов, то они, тща­тельно храня все, что осталось после прабабки, не сочли нужным убрать портрет Дантеса; возможно, они были со­гласны с Натальей Густавовной, а вернее, по незнанию всех обстоятельств, стремясь только сохранить «все как было».

Но вернемся к 1852 году, когда Александра Николаевна впервые вступила хозяйкой на бродзянскую землю. Какое впечатление произвел на нее этот мрачноватый старинный замок? Была ли она рада укрыться здесь от всех бурных пе­реживаний прежней своей жизни? Нашла ли она здесь успо­коение? Думаем, что да.

В первые годы после приезда из Петербурга Фризенго­фы жили в Бродзянах только летом. В Вене у Фризенгофа был свой дом, унаследованный, вероятно, от отца, об этом мы узнаём из одного из писем Александры Николаевны к Ивану Николаевичу, которое мы приведем ниже; подтверж­дается это и ее письмом к брату Густава Адольфу Фризенгофу от 1852 года: Александра Николаевна сообщает, что ско­ро, как обычно, они приедут на зиму в Вену.

В первые годы супружеской жизни их постигло несча­стье — смерть Адольфа, брата Густава. Сохранились три пи­сьма Густава к Александре Николаевне, выдержки из кото­рых мы приводим (опуская описание болезни и лечения Адольфа). Они свидетельствуют о его глубокой любви к же­не. Тесная дружба связывала обоих братьев Фризенгофов, и когда в 1852 году Адольф перенес серьезную операцию, Гус­тав немедленно поехал к нему в Вену. Оттуда он шлет жене в Бродзяны письма, подробно описывая встречу с братом, его состояние. Третье письмо (1853 год) уже говорит о смерти брата и чувствах Густава. Отметим, что он ищет утешения только в общении с любимой женой.

«Вена, 12 ноября 1852

...Когда имеешь такую хорошую жену и нежно любимого ребенка и когда все счастье жизни в этом, не следует никог­да разлучаться, даже ненадолго, и тем более — надолго... Я понимаю, что немного взволнован всеми этими подробно­стями (о состоянии здоровья брата), хотя в общем-то они хорошие, но более, чем когда-либо, я чувствую, как огорчительно быть далеко от своих, от тех, кто меня любит, утешает, радует, заставляет сердце улыбаться. Я люблю тебя всей душой, моя добрая Александррина... Сейчас 9 часов, ты кончаешь курить, и может быть, думаешь о твоем Густаве, который должен сидеть напротив тебя... Нежно целую тебя и Григория. Твой Густав».

«Вена, 13 ноября 1852 г. 7 часов вечера

Добрый вечер, моя дорогая. Я вижу тебя отсюда лежащей на диване в маленькой желтой гостиной, с книгой в руках и любящей твоего Густава, если только Поль де Кок по­зволяет тебе о нем думать. Это час, когда ты меня любишь. Ты видишь, что я не забыл этого и что я хочу послать тебе свои самые нежные чувства в тот самый час, когда они не­пременно встретятся с такими же твоими чувствами. Я люблю тебя всей душой, моя дорогая Алинка, и что бы ты ни говорила, ты примерная жена, с которой не следует расставаться».

Операция не помогла Адольфу Фризенгофу, и в 1853 го­ду Густав едет на его похороны. Он тяжело переживает смерть брата и делится своими чувствами с любимой же­ной.

«Магдебург, 17 мая 1853 г. 8 ч. вечера

...Ах, моя Александрина, какого друга я потерял! Какая пустота в моей душе! Вот еще одна (Фризенгоф имеет в виду смерть первой жены), которую тебе нужно бу­дет заполнить, но ты сумеешь это сделать, так как ты настоя­щий ангел, и твой прекрасный характер, твоя глубокая при­вязанность все это преодолеют. Дорогая жена, как мне не терпится тебя увидеть снова, тебя прежде всего, а потом на­шего дорогого малыша. У меня так пусто на душе, когда я ду­маю, что у меня нет этого друга, которому я имел привычку в течение 30 лет все говорить, все поверять, вплоть до ма­лейших моих поступков, друга, который всегда выслушивал меня и обсуждал всегда все с самым живым интересом и са­мой нежной дружбой! Это ужасный удар, поразивший меня в самых лучших привязанностях моей души, я еще долго бу­ду его ощущать. Я чувствую, что еще постарел; когда ты уже не молод, ничто не производит такого впечатления, как смерть того, кого так любил. Похороны состоятся завтра ут­ром. Следовательно, послезавтра вечером я обниму тебя, и эта минута будет первой после жестокого часа расставания с братом, которая принесет мне счастье, радость, утешение. А пока, моя Александрина, мой Григорий, целую вас тысячу раз и прижимаю крепко-крепко к моему сердцу».

«...Счастье сгладит неровности ее нрава и даст возмож­ность проявиться ее многим хорошим качествам», — писала в свое время Наталья Николаевна Ланскому. И в одном из писем к Вяземскому она говорит, что сестра очень счастли­ва в браке. Теперь мы можем сказать, что это было действи­тельно так, да и последующие письма, которые мы приве­дем здесь, это подтверждают. Александра Николаевна на­шла в союзе с Фризенгофом и любовь, и успокоение. Ей предстояла еще долгая, долгая жизнь с любимым человеком, радости и заботы материнства.

В 1854 году, 8 апреля, у супругов родилась дочь Наталья, названная так, вероятно, в честь обеих Наталий — Натальи Николаевны и Натальи Ивановны Фризенгоф.

Поселившись в деревне, Густав Фризенгоф занялся хо­зяйством, доходы от которого, видимо, составляли основ­ные средства семьи. Когда бывали неурожаи, материальное положение их было трудным. Из-за недостатка средств в бо­лее поздние годы Фризенгофы не имели уже возможности жить зимой в Вене, и Александра Николаевна была очень озабочена тем, что не может дать дочери необходимое об­разование.

В гончаровском архиве сохранились письма супругов Фризенгоф, в основном к Ивану Николаевичу. После смер­ти матери Натальи Ивановны Гончаровой в 1848 году при разделе Яропольца Иван Николаевич взял долю Александ­ры Николаевны на себя, обязавшись выплатить ее деньгами, и выдал ей соответствующие документы. В 1860 году скончался Дмитрий Николаевич, и Иван Николаевич встал во главе гончаровских предприятий. Этими обстоятельства­ми объясняются денежные расчеты между братом и сестрой, о которых часто упоминается в письмах.

Живя в Бродзянах, Александра Николаевна не порывает связи с родиной, постоянно переписывается с Натальей Николаевной, интересуется всеми членами большой гончаровской семьи, тяжело переживает события русско-турец­кой войны 1854 года. Много пишет она и о горячо любимой дочери. Письма, представляющие интерес, мы здесь публи­куем полностью, остальные — в выдержках.

Первое дошедшее до нас письмо Александры Николаев­ны относится к 1854 году.

«Бродзяны, 12 ноября 1854

Не могу написать тебе ничего особенно интересного, принимая во внимание то уединение, в котором мы живем, дорогой и горячо любимый Ваня. Беру перо просто для то­го, чтобы уведомить тебя о получении твоего последнего письма и поблагодарить за деньги, что нам прислала Таша (Наталья Николаевна). Я послала тебе две расписки, как ты просил, так что теперь наши с тобой дела в порядке. У меня было небольшое недо­разумение с сестрой по поводу суммы, что я должна платить Нине, но это произошло, по-видимому, из-за твоей забывчи­вости, дорогой брат. Ты вычел эти деньги, как ты, навер­ное, помнишь, из первой половины суммы, что ты нам при­слал за год, а Таша, не зная этого, удержала из присланных в последний раз денег. Эта ошибка, впрочем, может быть исп­равлена в будущем году, принимая во внимание, что мы уже ей уплатили. Пишу тебе об этом только для того, чтобы из­бежать подобной ошибки в дальнейшем. При следующем платеже, если ты удержишь деньги для Нины, предупреди об этом Ташу, чтобы не было подобной путаницы. Это пись­мо, так как ты надеешься оставить службу в ноябре, последу­ет, я полагаю, за тобою в Москву; посылаю его на адрес сест­ры, не зная, где ты находишься.

Я была очень огорчена твоим сообщением касательно плохого здоровья твоей дражайшей жены. Я надеюсь, что когда ты ее увидишь, ты найдешь ее в лучшем состоянии. Поцелуй нежно от моего имени нашу милую Машу (М. А. Пушкина) и скажи, что ее молчание меня чрезвычайно огорчает. В одно прекрасное утро я нарушу ее пассивность письмом. Я не буду удивлена, если в скором времени узнаю о свадьбе моей дорогой пле­мянницы Маши, говорят, что она прелестная девушка.

Я так глубоко сожалею, что не знаю никого из твоих де­тей. Мне очень тяжело, что я им совсем чужая, принимая во внимание мою любовь к вам обоим, мои дражайшие, доб­рые друзья. Бог знает, когда мне придется их увидеть, и не предстану ли я перед ними в виде старой, старой тетки, сгорбленной и ворчливой. Ну, будем надеяться, что прови­дение соединит нас раньше этого времени (которое, впро­чем, не так уж далеко). Я не хотела бы внушать ни ужаса, ни отвращения моим племянникам и племянницам.

Мы живем по-прежнему, очень довольные своей судь­бой. Маленькая Таша растет хорошо; кажется, скоро у нее будут резаться зубки, но что-то это дело двигается медлен­но. Нас задерживает в деревне холера в Вене, которая, одна­ко, за последнее время несколько уменьшилась. Вряд ли мы вернемся в город раньше декабря.

Живя вдали от военных бедствий, мы страдаем только душою, когда какая-нибудь прискорбная неудача случается с русскими. Да ниспошлет им Господь помощь в их неудач­ных сражениях и дарует им славную победу в обороне Кры­ма. Мысль о множестве семей, переживающих горе потери своих близких, заставляет нас содрогаться. Молодой Орлов и Андрей Карамзин — две жертвы, которые я искренне оплакиваю.

Вот уже наверное раз двадцать я оставляла сегодня мое письмо из-за моей респектабельной девицы, которую я сей­час отправила гулять.

А теперь, мой горячо любимый, дорогой брат, разреши мне тебя поцеловать как можно нежнее от меня лично и от Густава. Муж просит напомнить о нем невестке, а ты пере­дай ей от меня нежный поцелуй.

Всем сердцем твоя Александра Фризенгоф».

Уже это первое письмо вводит нас в обстановку замка Фризенгофов. Тихо и спокойно течет жизнь семьи, «дово­льной своей судьбой». Растут дети — Григорий, сын Фризенгофа от первого брака, и маленькая Таша — обожаемая дочь уже немолодых родителей. Густав, очевидно, больше не слу­жит, иначе он не мог бы задержаться надолго в Бродзянах. Письмо ее, если сравнить его с петербургскими письмами, полными тоски и жалоб на свою судьбу, говорит о том, как успокоилась ее мятущаяся душа, нашедшая, наконец, свое счастье.

Следующие из сохранившихся писем относятся уже к бо­лее поздним годам. За 1860 год имеется несколько писем: поздравления с женитьбой Ивана Николаевича, описание их бродзянской жизни. В 1859 году умерла жена Ивана Ни­колаевича Мария Ивановна, оставив ему четырех детей. В 1860 году он женился вторично на немолодой уже девушке Екатерине Николаевне Васильчиковой. Супруги Фризен­гоф очень тепло поздравляют его с этим браком.

«Бродзяны, 13/25 мая 1860

Я только что узнала от Таши о счастливом событии — твоей женитьбе, мой милый, дорогой Ваня, и спешу послать тебе по этому случаю самое искреннее поздравление, вмес­те с самыми горячими пожеланиями счастья. Все, что мне пишет сестра о твоей невесте, — верная гарантия того, на что ты надеешься в будущем. Да ниспошлет тебе Господь долгие годы жизни без всяких тревог, как ты того заслужи­ваешь. По крайней мере тебе будет с кем разделить свои за­боты и моральные страдания; незаконченное образование твоих сыновей и затруднения с воспитанием еще маленькой дочери, я думаю, бремя слишком тяжелое для тебя одного. Твое здоровье, столь подорванное тяжелой жизнью в связи с разделом, восстановится от прежних потрясений благода­ря спокойствию, которое непременно сойдет на твою душу. Да смилуется над тобой небо и избавит тебя от всех домаш­них забот.

На какое число назначена ваша свадьба? Я полагаю, что вы спокойно проведете лето в деревне. Ты еще на службе или вышел в отставку?

Таша мне пишет неопределенно о надеждах пристроить вашу прелестную Мари (дочь Н.И.Гончарова), но не называет мне имени и не со­общает каких-либо сведений о претенденте, которого, ка­жется, желает графиня Софья Мещерская для своей пле­мянницы. Если это хорошая партия, я хотела бы, чтобы ей это удалось, и тебе облегчение — с плеч долой. К счастью, Таша избавилась от одной из своих забот, но никогда приго­товления к свадьбе не сопровождались такими сложными событиями, как это было у Маши (М. А. Пушкина, вышла замуж за Л. Н. Гартунга в 1860 г.). Ну, будем надеяться, что теперь их оставят в покое и никто не будет больше вме­шиваться в этот роман.

Я еще должна тебя поблагодарить, дражайший, милый Ваня, за присылку денег за 1859 год. Прилагаю к письму рас­писки, как ты мне говорил.

Не знаю, передавала ли тебе Таша о моем большом жела­нии иметь твою фотографию размером визитной карточки. Если у тебя ее нет, исполни мою просьбу, присоединив к ней и фотографию моей будущей невестки, с которой мне так не терпится познакомиться, хотя бы по фотографии, и потом также моих племянников и племянниц, как только у тебя будут лишние экземпляры.

А теперь я попрощаюсь с тобою, мой дражайший, обожа­емый брат, целую тебя нежно от всего сердца. Рекомендуй меня дружеским чувствам твоей будущей жены и предоставь нам счастье когда-нибудь познакомиться с нею.

Таша (дочьФризенгофов) еще помнит своего дядю Ваню и просит передать ему нежный поцелуй.

А. Ф.

Прошу тебя, напиши мне о нашем бедном отце, целую вечность я о нем ничего не знаю, а также несколько слов о себе».

«Бродзяны, 15/27мая 1860

Я пишу вам только несколько строк, дорогой Жан, что­бы письмо Александрины, готовое еще вчера и ожидающее только моей приписки, не опоздало на почту. Григорий приехал сегодня утром сделать нам сюрприз своим визи­том, и я потерял время в болтовне с ним. Впрочем, напишу ли я десять слов или десять страниц, вы не будете сомнева­ться больше или меньше в том удовлетворении, с которым я узнал о вашей женитьбе. Вы знаете, дорогой Жан, что мое сердце для вас — сердце настоящего брата и друга, и, следовательно, понимаете, что оно испытало. Натали нам подробно пишет о нашей будущей невестке, и то, что она го­ворит о ней, радует тех, кто вас любит... Напишите нам о на­шей будущей невестке, скажите ей, что есть в Венгрии уго­лок, где у вас живет сестра, обожающая вас, и зять, кото­рый, являясь одним целым со своей женой, питает те же чувства, и что, следовательно, эта приятная пара заранее просит немного ее полюбить, а может быть, и побольше, ес­ли счастливый случай соединит нас в один прекрасный день и даст возможность с ней познакомиться. Не дадите ли вы возможность ей попутешествовать? Но вы отныне будете чувствовать себя великолепно и не будете нуждаться в ка­ком-либо курсе лечения. Прощайте на сегодня, дорогой Жан, я вас люблю и целую сердечно.

Густав».

«Бродзяны, 5/17 июля 1860

...Ничего нового не могу сказать о нас. Жизнь наша те­чет спокойнее, чем когда-либо; в отношении сельского хо­зяйства год удовлетворительный. Заботы, конечно, в этом прелестном подлунном мире всегда есть, но пока Бог сохра­нит мне мою жену, любящую и добрую, и моих детей, кото­рые пока преуспевают как нельзя лучше, с моей стороны бы­ло бы несправедливо жаловаться на небольшие облака на картине, и я говорю об этом только для того, чтобы не забы­вать о них и доказать, что каждый человек имеет право не­множко посетовать.

Густав».

«Бродзяны, 4/16 июля 1860

Нужна вся моя любовь к тебе, дорогой и горячо люби­мый Ваня, чтобы решиться взять перо в руки сегодня, при­нимая во внимание, что я только что отправила другое по­слание и что в течение месяца регулярно каждое утро я си­жу за своим бюро и пишу, пишу направо и налево, и исто­щилась уже и физически и умственно. Но мне было бы тя­жело, если бы я не поспешила выразить тебе всю радость моего сердца от того, что ты наконец счастлив и успокоил­ся насчет твоего будущего, как ты того заслуживаешь. Так что ты удовлетворишься, не правда ли, на этот раз несколь­кими строками поздравления по поводу твоей женитьбы, сопровождаемыми самыми искренними пожеланиями пол­ного счастья в твоей новой семейной жизни. Я надеюсь, что твое здоровье, под влиянием спокойной жизни и без больших забот, укрепится, и больше не будет речи о мрач­ных и печальных предчувствиях. Я радуюсь за тебя, что ты успокоился душою, тихо живя в деревне, окруженный семьею, и что ты не одинок в твоих заботах о детях. Когда же я смогу познакомиться со всеми твоими, это мое самое го­рячее желание...

Сестра мне пишет о неясных еще надеждах относитель­но замужества моей милой племянницы, похоже ли, что они осуществятся? Я очень хотела бы этого для Маши; ее жизнь при дворе (Мария Пушкина была фрейлиной императрицы), конечно, очень приятна, но иметь свой счаст­ливый семейный очаг гораздо лучше.

Благодарю за обещание прислать ваши фотографии, жду их с огромным нетерпением. Видеть оригиналы было бы для меня предпочтительнее, но раз уж в ближайшее время нет и речи о вашем путешествии, то мне придется удоволь­ствоваться тем, что ты можешь мне дать.

Мы с апреля месяца все время ждем визита Сережи, я на­деюсь, что он все же приедет, но так как сдвинуться с места для него, насколько мне известно, очень большое дело, то я не знаю, когда он одарит нас своим присутствием.

Жизнь наша сейчас как нельзя более уединенна, соседи поразъехались, но в будущем месяце окрестности оживятся, и мы избавимся, я полагаю, от привычного домоседства.

Я, конечно, занята исключительно своей дорогой доче­рью, которая становится уже в некотором роде сознатель­ным существом. Она очень умна, а ее способность все схватывать просто необыкновенна, так что развить ум этой ма­ленькой головки не составит труда, если Бог нам ее сохра­нит. Она также подает мне надежду стать хорошей музы­кантшей, потому что занимается музыкой с большим увле­чением.

Вот, дорогой, любимый Ваня, все что я могу тебе сказать о нас. Разреши мне поцеловать тебя столь же нежно, как я тебя люблю, а также от имени Таши. Тысячу поцелуев дет­воре.

А. Ф.

Пиши нам время от времени, не будь так ленив. Ты не представляешь себе, какое удовольствие доставляют нам твои письма. Ты знаешь, строки, написанные твоей женой, заставили биться мое сердце — так похож ее почерк на по­черк нашей покойной матери».

В письме от 13/25 мая 1860 года обращают на себя вни­мание какие-то намеки, касающиеся Марии Пушкиной. В 1860 году старшая дочь Пушкина вышла замуж за офицера лейб-гвардии конного полка Леонида Николаевича Гартунга. Это был уже довольно поздний брак — Маше было 28 лет, но нам до сих пор не было известно о каких-либо «сложных событиях», предшествовавших свадьбе, хотя и эти скупые строки ничего не разъясняют. Можно себе представить только, как все это переживала Наталья Николаевна. Судя по письму, и Александра Николаевна принимала близко к сердцу эти события. Как мы видим, она живо интересова­лась всеми своими близкими, очень тепло и она, и Густав от­неслись к женитьбе Ивана Николаевича. По письмам Фризенгофа можно сделать вывод, что он по-родственному от­носился к Гончаровым. Мы не знаем, приезжала ли когда-нибудь Александра Николаевна в Россию. А. М. Игумнова, не раз гостившая в Бродзянах, в своих воспоминаниях пи­шет, что она «всячески поддерживала связь с Россией, не раз ездила к своей родне». Но в письмах Александры Нико­лаевны ни разу не упоминается об этом, более того, в пись­ме от 22 января/3 февраля 1868 года она опять говорит о том, что очень хотела бы познакомиться с женой Ивана Ни­колаевича. Следовательно, до 1868 года она в России не бы­вала. Думаем, что материальное положение семьи вряд ли позволяло тогда предпринять это путешествие. Ездила ли Александра Николаевна позднее, мы не знаем, а после 1880 года это и вообще было невозможно: ее разбил паралич. Что касается Ивана Николаевича, то он приезжал к сестре в Бродзяны, по-видимому, в 1858 или 1859 годах, поскольку его помнит шестилетняя Таша Фризенгоф. Подтверждается это и письмом Густава от 1860 года, которое мы здесь опус­каем: он пишет Ивану Николаевичу, что надеется видеть его с молодой женой в Бродзянах, чтобы отдохнуть, так как он по опыту знает, что его здесь ожидает тихая, спокойная жизнь.

Александра Николаевна много внимания уделяет воспи­танию маленькой Таши. Видимо, в более поздние годы (1865—1867) материальное положение семьи вследствие не­урожаев и стихийных бедствий было затруднительным, и Фризенгофы были вынуждены в целях экономии жить по зимам в Бродзянах. В одном из писем 1867 года Александра Николаевна сетует, что девочка подросла (Таше было тогда 13 лет), и ей уже недостаточно гувернантки, нужны учителя, а их нет в здешней глуши. Страдают также ее занятия музы­кой, нет у нее и общества сверстниц, что необходимо для воспитания.

«Девочка растет как дикое растение, — пишет Александра Николаевна. — Она должна ходить в церковь, но не может этого делать; вот уже четыре года как мы не говели. Счастье еще, что у нее есть ярко выраженная склонность к набожно­сти, и для меня важно, чтобы она знала, к какой религии она принадлежит. Но так как у нее нет в этом отношении прочной основы, ее религиозные убеждения могут быть легко поколеблены».

Следует отметить, что если Екатерина Николаевна со­гласилась с тем, что ее дети будут католиками, то Александ­ра Николаевна настояла на том, чтобы ее дочь была креще­на в православной вере. Однако нам кажется странным, что, думая о том, чтобы дочь не забывала о своей принад­лежности к православной религии, мать не позаботилась, чтобы девочка знала русский язык. Здесь, возможно, сказалось влияние Густава. Александра Николаевна беспокои­лась о дочери не напрасно; мы увидим далее, что Наталья  Густавовна выросла избалованной, эксцентричной девушкой, а в старости была просто чудаковата.

Трудное материальное положение Фризенгофов заставляло их неоднократно обращаться к Ивану Николаевичу с просьбой уплатить им задолженность по наследству от матери, а позднее — и по разделу после смерти отца Николая Афанасьевича. Но Иван Николаевич, обремененный боль­шой семьей (и от второго брака у него было тоже четверо детей), не мог платить даже проценты по векселю. Эти де­нежные расчеты, видимо, несколько нарушили их друже­ские отношения. В 1865 году Густав Фризенгоф даже обра­щается к племяннику Александру Александровичу Пушкину с просьбой помочь им в этом деле и повлиять на дядю.

В письмах Фризенгофов за 1866 год мы находим инте­ресное упоминание о приезде в Бродзяны дочери Пушкина Натальи Александровны. Брак ее с Дубельтом, как мы зна­ем, был очень неудачным: в 1862 году супруги разъехались, а в 1864 году Наталья Александровна получила отдельный вид на жительство и окончательно поселилась за границей.

Младшая дочь Пушкина поражала всех своей оригиналь­ной красотой. Сын писателя Загоскина С. М. Загоскин пи­сал в 1856 году:

«В жизнь мою я не видал женщины более красивой, как Наталья Александровна, дочь поэта Пушкина. Высокого ро­ста, чрезвычайно стройная, с великолепными плечами и за­мечательною белизною лица она сияла каким-то ослепите­льным блеском. Несмотря на мало правильные черты лица, напоминавшего африканский тип ее знаменитого отца, она могла назваться совершенной красавицей, и если приба­вить к этой красоте ум и любезность, то можно легко пред­ставить, как Наталья Александровна была окружена на вели­косветских балах и как около нее увивалась вся щегольская молодежь в Петербурге».

Близкая знакомая Натальи Александровны Е. А. Регекампф с восхищением говорит о ней: «Про красоту ее скажу лишь одно: она была лучезарна. Если бы звезда сошла с неба на землю, она сияла бы так же ярко, как она. В бальной зале становилось светлее, когда она входила, осанка у нее была царственная, плечи и руки очертаний богини».

Наталья Александровна, судя по приводимым в книге портретам, действительно была похожа на мать и отца, а ха­рактер у нее был, видимо, отцовский, живой, веселый. Фризенгофы так описывают ее приезд в Бродзяны.

«Бродзяны, 29 мая/10 июня 1866

...Я ничего не пишу вам об Александрине, которая рас­считывает сама добавить несколько строк. Здоровье всех нас удовлетворительно, а наша семейная жизнь счастлива настолько, насколько ей позволяют заботы, которые не пе­рестают расти в последние два года. Наша малютка процве­тает, растет, развивается очень хорошо, и мы благодарим Бога, что хотя бы в этом отношении он дарует нам полное утешение.

У нас две недели гостила Таша Дубельт со своей младшей дочерью, сегодня она уезжает, чтобы вернуться в Висбаден. Она не падает духом, молода, прекрасна, оживлена, как все­гда. Однако ее положение далеко не розовое. Но какая пре­красная вещь — молодость, она не думает о будущем и, пожа­луй, она права, так как, пока человек молод — будущее всегда с ним, и как бы ни было печально прошлое, всегда можно надеяться на счастливые перемены в будущем, оно всегда перед тобою. А когда стареешь, надо прямо себе говорить, что, может быть, его осталось очень мало, вот почему тогда заботы очень тягостны...

Густав (В начале своего письма Г. Фризенгоф писал, что их постигло большое несчастье: морозы погубили весь урожай)».

«Бродзяны, 29 мая/10 июня 1866

Хочу добавить несколько строк к письму моего мужа, до­рогой Ваня, чтобы напомнить тебе о себе и умолять тебя придти на помощь в наших теперешних отчаянных денеж­ных делах. Густав тебе рассказал о бедствии, случившемся в наших краях. Не буду распространяться на этот счет, скажу только, что мы были бы тебе благодарны, если бы ты мог уплатить нам проценты, что ты должен за год. Это было бы настоящим благодеянием с твоей стороны придти нам на помощь в теперешнем нашем очень затруднительном положении.

Было бы также очень желательно знать, в каком положении дела по разделу, которые вместо того, чтобы продвигаться, кажется, более чем когда-либо отодвигаются (речь идет о разделе после смерти отца Н. А. Гончарова в 1861 г.). Са­ша (Саша Пушкин) ни слова нам об этом не пишет, а теперь, когда предполагается, что он поедет путешествовать за границу, я очень опасаюсь, что это будет тянуться до бесконечности. Будь добр и великодушен и сообщи нам подробности этого дела. Будущее предстает в таких далеко не розовых тонах, что просто впадаешь в уныние от этой жизни. Мое мораль­ное состояние очень плохо, и как я ни хочу избавиться от преследующего меня печального настроения, мне это со­вершенно не удается. Всякая суета вокруг меня тяготит, я чувствую себя хорошо только, когда кругом царит полное спокойствие и я могу заниматься своими повседневными де­лами, методически, без малейшего перерыва.

Вчера Таша Дубельт покинула нас и вернулась в Висба­ден, пробыв у нас недели две. Ее малютка приехала тремя неделями раньше, пока мать путешествовала по Швейца­рии. Планы Натали меняются каждый день, так что в буду­щем нет ничего твердого. Счастливый возраст и счастли­вый характер в одном отношении: она совершенно забыва­ет свое столь трудное положение и предается сомнительным надеждам, которые уже столько раз ее обманывали. Вчера она получила письмо из Петербурга, в котором ее извеща­ют, что ее муж отплывает в Америку и соглашается оставить малютку (которую он всегда таскал с собой за границу) толь­ко кн. Суворовой, сестре его невестки Дубельт, если Натали даст письменное обязательно не забирать у нее ребенка. Но из двух зол надо всегда выбирать меньшее, и хотя опека кн. Суворовой мало внушает доверия, все же лучше знать, что бедная девочка находится на родине, нежели за морем, без всякой защиты. Так как русская няня, которая была с ними во время поездки, отказывается ехать в столь дальнее путе­шествие, то если случится что-нибудь худое, кто приютит это несчастное создание. Вообще о будущем этих троих де­тей надо хорошенько подумать, да возьмет их Господь под свое покровительство.

Я надеюсь, дражайший Ваня, что ты не заставишь нас долго ждать ответа и что он будет благоприятным, как мы того желаем. Напиши нам о своем здоровье и о своей семье, и то и другое меня беспокоит. Когда была жива наша горячо любимая сестра, я время от времени получала вести о вас. Тяжело не быть в курсе всего того, что вас касается. Моя единственная корреспондентка в семье это Аринка (по-видимому, какая-то родственница Гончаровых), но она, увлеченная своими радостями и своим счастьем, не пи­шет мне о том, что делается у вас.

Я покидаю тебя, дорогой, добрейший брат, целую тебя со всей нежностью моего сердца. Тысячу приветов моей не­вестке и поцелуев всей семье.

А. Фризенгоф»

Эти письма дают нам новые сведения о Наталье Алексан­дровне. Мы узнаем, что в 1866 году она путешествовала по Швейцарии. Своих детей она, как мы знаем, оставила в Рос­сии. Но в 1866 году, очевидно, выписала младшую дочь Анну в Бродзяны для свидания с нею. Судя по письмам, этот ребе­нок был яблоком раздора между родителями.

Это был уже не первый приезд Натальи Александровны в Бродзяны. Из воспоминаний А. П. Араповой известно, что Наталья Александровна была там со своими двумя старши­ми детьми в 1862 году. Как мы уже упоминали, одновремен­но там гостила и Наталья Николаевна с девочками Лански­ми, так что Александра Петровна была свидетельницей все­го происходившего, а ей тогда было уже 16 лет, и в данном случае ей можно доверять. «К тому времени вопрос о разво­де был уже решен между супругами, однако Дубельт неожиданно передумал и явился в Бродзяны — сперва с повинной, а когда она оказалась безуспешной, то он дал полную волю своему необузданному, бешеному характеру, — пишет Арапо­ва в письме, на которое мы уже ссылались.— Тяжело даже вспомнить о происшедших сценах, пока, по твердому насто­янию барона Фризенгоф, он не уехал из его имения, предо­ставив жене временный покой».

О намерении Дубельта ехать в Америку мы узнаем из пи­сьма 1866 года впервые; было ли оно осуществлено — неиз­вестно, но младшая дочь Натальи Александровны, Анна, осталась в России. Е. Н. Бибикова говорит, что ее воспиты­вала тетка Дубельта Базилевская; в данном письме говорится о кн. Суворовой. Как было в действительности — мы не знаем. Но двоих старших детей — Леонтия и Наталью — На­талья Александровна, уезжая из России в 1862 году, остави­ла матери и отчиму. В 1863 году Наталья Николаевна умер­ла, и дети остались у П. П. Ланского, который всячески за­ботился о них.

Несколько слов об этих внуках Пушкина. О них расска­зывает в своих воспоминаниях Е. Н. Бибикова. Мы не зна­ем, насколько они достоверны в деталях, но основные собы­тия, вероятно, соответствуют действительности. Леонтий учился в Пажеском корпусе в Петербурге, праздничные дни и каникулы проводил у П. П. Ланского. Он, очевидно, уна­следовал от отца вспыльчивый характер и однажды, поссо­рившись с товарищем по корпусу, всадил ему в бок перочин­ный нож. Решив, что он убил его, Леонтий бросился домой и, найдя в кабинете отсутствовавшего Ланского револьвер, выстрелил себе в грудь. Рана была не смертельной, но пулю извлечь не удалось; в результате этого ранения у него появи­лись эпилептические припадки, не оставлявшие его всю жизнь. Из Пажеского корпуса его уволили, Ланской устроил его в морской корпус, который он благополучно окончил. Леонтий дослужился до капитана второго ранга, но умер молодым, во время одного из припадков.

Старшая дочь Натальи Александровны, тоже Наталья, училась в институте и, как и ее брат, каникулы и праздники проводила дома, в семье Ланских. Когда она окончила ин­ститут, дочь Натальи Николаевны Елизавета Петровна взя­ла ее к себе в деревню, где жила с мужем. Там за нее посва­тался земский врач, и Елизавета Петровна написала Ната­лье Александровне, прося ее разрешения на брак. Но мать не согласилась, видимо, считая, что это неподходящая пар­тия для ее дочери, выписала ее к себе в Висбаден и вскоре выдала замуж за отставного капитана Бесселя. Впоследствии Е. Н. Бибикова встречалась с ней в Бонне, где жила к тому времени овдовевшая Наталья Михайловна Дубельт-Бессель.

О младшей дочери Натальи Александровны, Анне Ми­хайловне Дубельт, мы знаем немногое. Она жила в России, вышла замуж за А. П. Кондырева. После смерти мужа оста­лась с тремя маленькими детьми и очень нуждалась.

В 1868 году Наталья Александровна Пушкина-Дубельт, получив, наконец, развод, вторично выходит замуж за не­мецкого принца Николая Вильгельма Нассауского, с кото­рым она познакомилась еще в Петербурге на одном из при­дворных балов. Брак этот считался морганатическим, т. е. неравнородным. Вследствие этого Николай НассаускиЙ должен был отказаться от престола в пользу брата, но, по свидетельству Бибиковой, получил 1 миллион марок (как бы в виде компенсации). При вступлении в брак Наталье Александровне был присвоен титул графини Меренберг. Всю остальную жизнь она прожила преимущественно в Гер­мании. На этот раз брак, очевидно, был счастливым. После смерти мужа она узнала, что не имеет права, как морганатическая супруга, быть похороненной рядом с ним в родовом склепе. Возмущенная этим Наталья Александровна взяла слово с зятя, что он сожжет ее тело, а прах рассыплет над гробницей Нассауского, что и было сделано. Умерла она в 1913 году во Франции, в Канне, где последнее время жила у замужней дочери.

От брака с Нассауским у Натальи Александровны было тоже трое детей, две дочери и сын. Старшая дочь Софья славилась своей красотой. В 1891 году она вышла замуж за великого князя Михаила Михайловича Романова. При за­ключении брака Софья Николаевна получила титул графи­ни де Торби. Александр III был очень недоволен этим, с его точки зрения, неравнородным браком, не признавал его, и таким образом супруги навсегда остались за границей. Они поселились в Англии.

После смерти матери Софья Николаевна унаследовала 10 писем Пушкина к невесте и одно к теще Наталье Иванов­не. Когда она скончалась, эти письма были проданы ее му­жем великим князем С. П. Дягилеву, а от него перешли к из­вестному парижскому балетмейстеру С. М. Лифарю.

Вторая дочь Натальи Александровны, Александра Нико­лаевна Меренберг, была замужем за аргентинцем д'Элиа. Это все, что мы о ней знаем. И наконец, сын Георг-Николай Меренберг жил в Висбадене, был женат на княжне Ольге Александровне Юрьевской, дочери Александра II от морга­натического брака с кн. Долгоруковой. В 1930 году он же­нился вторым браком на Аде Моран Брамберг.

Таким образом, внуки Пушкина по линии Нассауский - Меренберг все жили за границей, и от них пошли многочис­ленные потомки великого поэта, живущие сейчас в разных странах.

За 1867—1868 годы до нас дошло несколько писем Фризенгофов. Приведем те из них, которые представляют наи­больший интерес.

«Бродзяны, 22 января/3 февраля 1868

Я до сих пор не поблагодарила тебя, дорогой, славный брат, за твое такое дружеское ноябрьское письмо, которое доставило мне большое удовольствие, так как я по-прежнему люблю тебя и потому не хочу стать для тебя чужой. Эта задержка с ответом произошла только из-за моей крайней лености, овладевшей мною, как никогда, а потом я хотела соединить расписку в получении денег к моему посланию, которое хотела тебе написать, чтобы одним вы­стрелом убить двух зайцев. Но теперь, когда срок уплаты, который ты нам назначил, прошел, я хочу тебе напомнить о себе, тем более что с нами случилась большая неприятность. Муж должен был сегодня утром выехать в Вену, чтобы предупредить могущее быть несчастье. Управляющий его городского дома прикарманил деньги, которые должны были пойти на уплату налога за это владение, на которое наложен секвестр. Густав сейчас очень стеснен в деньгах и в большом затруднении, где их достать. Ради Бога, дорогой Ваня, приди нам на помощь как можно скорее и пришли нам то, что ты должен. Я просто страдаю, видя, как муж волнуется и как озабочен этими денежными делами, и серьезно опасаюсь за его здоровье, потому что он не умеет воспринимать вещи спокойно. Настоящее, будущее — все его очень тревожит. С твоей помощью он по крайней мере сможет избежать этого неожиданного удара, который отнял бы у нас доход, на который мы должны жить.

Я как нельзя более обескуражена всеми теми огорчениями, которые вынуждена терпеть в отношении окончания образования Таши, а она становится совсем большой барышней. А что могу я сделать, будучи заперта в деревне? Как хороший отец, ты поймешь мои сетования по этому поводу. Я твердо рассчитываю на тебя, зная благородство твоих чувств и дружбу ко мне, и уверена, что ты поможешь нам в этих печальных обстоятельствах.

А о нас, по правде говоря, ничего особенного тебе ска­зать не могу. Дни проходили бы тихо среди нашего семей­ного счастья, если бы оно не омрачалось расстройством де­нежных дел.

Ты знаешь, я полагаю, от нашего семейства, что Натали Дубельт вышла замуж за принца Нассауского, она нам сооб­щила недавно об этом в письме из Парижа, где она сейчас находится. Дай Бог, чтобы этот союз был более счастли­вый, чем первый. Они обещают приехать к нам летом. Мы ждем также Аринку с мужем и ребенком в мае месяце. А ког­да же я смогу сказать то же самое о тебе, дражайший Ваня, как была бы я счастлива снова тебя увидеть. Муж, уезжая, просил меня передать тебе свои дружеские чувства; я жду его не раньше следующей недели.

Таша поручает себя твоей благосклонности, а я целую так же нежно, как и люблю. Дай мне скоро возможность по­благодарить тебя за присылку денег. Я надеюсь, что твое здоровье и здоровье всех твоих удовлетворительно. Пере­дай привет моей невестке, с которой я хотела бы познако­миться.

А. Фризенгоф».

«Бродзяны, 9/21 июля 1868

Прежде всего благодарю тебя, мой дорогой Ваня, за твое очень хорошее письмо, а затем за надежду, что ты мне пода­ешь ликвидировать твою задолженность в непродолжитель­ном времени. Я тебе также признательна как нельзя более за подробности касательно моих дел в отношении наследст­ва после отца. Это совершенно неожиданный и приятный сюрприз, о котором ты мне пишешь, что часть, на которую я могу рассчитывать, составляет капитал в 10 тысяч рублей, положенный в банк. Я не имела об этом ни малейшего пред­ставления. Лишь бы только все это я получила без особой задержки, чтобы я могла таким образом в какой-то степени участвовать в улаживании дел моего мужа и в образовании Таши, которое сейчас более чем когда-либо не двигается с места. Я так не привыкла к тому, что мои ожидания в чем бы то ни было осуществляются, что поверю в эти неожиданные деньги, которые ты мне обещаешь, только когда буду держать их в руках.

Что касается твоего предложения обратиться к моему племяннику Сергею (сын Сергея Николаевича Гончарова), чтобы попросить его взять на себя мои интересы при разделе, скажу тебе, что мне не только это приходило в голову, но более года тому назад я послала ему по этому поводу письмо, которое осталось без ответа. Я нашла, что это совсем нелюбезно с его стороны, и призна­юсь тебе, что у меня не хватает духу докучать ему своей вто­ричной просьбой. Но я была бы очень рада, если бы кто-нибудь из нашей семьи захотел придти мне на помощь, я бы оставила в стороне всякую обиду и попросила бы тебя, если ты его увидишь, позондировать почву в этом отношении. Если он будет так великодушен взять на себя защиту моих интересов, я предоставила бы ему право действовать от мо­его имени. Пусть только он мне скажет, что я должна для этого сделать. Может быть, ему будет достаточно бумаги, что я дала Саше Пушкину; если же нет, пусть он будет так добр прислать мне образец документа, который мне остава­лось бы только подписать.

Ты мне оказал бы большую услугу, дражайший брат, если бы устроил это дело, одной заботой на сердце у меня было бы меньше, если бы я знала, что кто-то думает обо мне. К го­рьким сожалениям, которые я не перестаю испытывать в связи с потерей нашей горячо любимой сестры, часто при­мешивается мысль, что в ней я нашла бы самого ревностно­го помощника в тех затруднениях, что сыплются на меня по поводу нашего несчастного семейного раздела. С ее пламен­ной, преданной своим близким душой, она, я не сомнева­юсь, сделала бы все возможное, чтобы вывести меня из это­го лабиринта.

Если ты можешь мне помочь в теперешних моих затруд­нениях, дорогой Ваня, будь милосерден в память нежной, братской дружбы, которую ты всегда свидетельствовал в дни нашей молодости, протяни великодушную руку единст­венной оставшейся у тебя сестре, которая тебя любит так же, как и раньше.

Прошу мою невестку не забывать меня, искренне желаю тебе полного благополучия, а также всей твоей семье.

А. Фризенгоф».

Денежные затруднения по-прежнему преследуют Фризенгофов, и они вынуждены безвыездно жить в Бродзянах. Как в свое время Дмитрий Николаевич, так и Иван Никола­евич постоянно задерживает присылку денег, даже процен­тов по тем векселям, что он выдал сестре, «купив» у нее ее часть Яропольца. Мы не знаем, получила ли Александра Ни­колаевна и те 10 тысяч рублей, что пришлись на ее долю по­сле смерти отца. Одновременно с женой пишет своему шу­рину и Густав Фризенгоф (письмо от 11/23 июля 1868), в котором он говорит, как тяжело ложиться и вставать с по­стоянными мыслями и заботами о том, как существовать. В очень деликатных выражениях Фризенгоф дает понять Ивану Николаевичу, что скорейшее окончание дела по на­следству было бы для них настоящим благодеянием и что они оба надеются на его содействие. «Поверьте, что мы не сомневаемся в вашей привязанности, — пишет он, — было бы очень печально, если бы пришлось перестать любить друг друга, потому что, так как мы окружены заботами и печалями, мне кажется, наоборот, чувствуешь еще большее стремление сблизиться с теми, кого любишь, найти у них утешение, такое благотворное, если оно идет от сердца».

Письмом Александры Николаевны от 22 января 1868 го­да еще раз подтверждается, что у Густава Фризенгофа был дом в Вене. Возможно, он сдавался внаем в те годы, что Фризенгофы не жили в столице. В одном из писем Густав говорит еще об одной неприятности: обойщик, у которого находилась на хранении их обстановка из венского дома, разорился, его имущество было продано с молотка, в том числе и их мебель, которую Фризенгофу пришлось выку­пать!

Но больше всего в последнем письме обращают на себя внимание строки, относящиеся к Наталье Николаевне, свидетельствующие об искренней, большой привязанно­сти Александры Николаевны к сестре, с которой ее связы­вала тесная дружба с детских лет. «Пламенная, преданная своим близким душа» — в этих словах вся Наталья Никола­евна, отзывчивая, любящая, всегда готовая сделать все, что в ее силах, для родных. Такой мы видим ее и в письмах на протяжении всей жизни. Пламенная душа — как много го­ворят нам эти слова, как раскрывают они образ этой обая­тельной женщины, как становятся нам понятны чувства Пушкина, сказавшего ей однажды, что душу ее он любит более ее лица...

Последнее сохранившееся в архиве Фризенгофов пись­мо относится к 1870 году. Это черновик письма Александры Николаевны к Ивану Николаевичу, с многочисленными по­правками и вставками, сделанными рукою ее мужа. Оно свидетельствует об ухудшении отношений между братом и сест­рой в связи с задолженностью Ивана Николаевича. Ссыла­ясь на то, что она должна спасти хотя бы остатки родитель­ского капитала для дочери (видимо, она так и не получила те 10 тысяч, о которых мы упоминали выше), Александра Николаевна пишет, что она вынуждена опротестовать век­сель, выданный ей братом, по которому за три года накопи­лось почти 3000 руб. процентов. Упоминая о каком-то пись­ме Ивана Николаевича с несправедливыми упреками в ее адрес, она говорит, что ни в чем перед ним не виновата и никогда и в мыслях у нее не было усугублять его дела.

Иван Николаевич умер в 1881 году, но переписка 70-х го­дов до нас не дошла. Мы не знаем, продолжали ли Фризенгофы до 1876 года, когда вышла замуж их дочь, безвыездно жить в Бродзянах. Но если они и жили по зимам в Вене, то не менее полугода, вероятно, проводили в Бродзянах, так как Фризенгоф должен был заниматься своим хозяйством. Есть сведения, что в 60—70-х годах он вел большую обще­ственную деятельность, принимал участие в словацком об­ществе «Матица», ставившем своей целью развитие национальной культуры. В одном из словацких журналов даже бы­ло в 1863 году помещено стихотворение, посвященное «просвещенному господину Густаву Фризенгофу, помещику, первому выдающемуся словацкому деятелю».

Как мы знаем из писем Александры Николаевны, детст­во и, видимо, раннюю юность Наталья Фризенгоф провела в деревне. Она страстно любила собак и лошадей, постоянно ездила верхом. Росла она без подруг, в обществе взрос­лых, и это, конечно, сказалось на ее характере. Нет сомне­ния, что Густав Фризенгоф, высококультурный человек, много занимался образованием дочери в эти годы, она много читала. В 1876 году Наталья Густавовна вышла замуж за герцога Элимара Ольденбургского, с которым познакоми­лась в Висбадене, вероятно, когда гостила там у тетки Ната­льи Александровны Меренберг-Нассауской. Это был опять морганатический брак. Герцог Элимар принадлежал к коро­левской семье, он был в родстве с домом Романовых, а раз так, то молодые не могли надеяться на благожелательное отношение к ним русского двора вследствие этого «нерав­ного» брака. Брат Элимара был правителем герцогства Ольденбург в Северной Германии. Он так же, как Нассауские, не признал неравнородного брака Элимара. Дети Натальи Густавовны впоследствии, после смерти отца, получили ти­тул графов Вельсбург; о правнуке Александры Николаевны, Георге Вельсбурге, мы уже упоминали. Возможно, в силу всех этих обстоятельств, Наталья Густавовна и не интересо­валась русской родней, не знала языка и никогда не бывала в России, но Наталью Николаевну, несомненно, помнила, ей было уже 8 лет, когда та приезжала в последний раз в Бродзяны.

Герцог Элимар, получивший наследство от матери, был очень богат. Под Веной у него было роскошное имение Эрлаа, в котором и поселились молодые. По зимам там жили и старики Фризенгофы. Дом был всегда полон гостей, устраи­вались охоты, пикники, музыкальные вечера. Супруги Ольденбург интересовались литературой и искусством. Наталья Густавовна писала стихи, даже выпустила два томика своих стихотворений, хорошо рисовала, писала и масляными кра­сками (в молодости, как говорит А. М. Игумнова, она учи­лась в Мюнхене у известного художника Ленбаха). В бродзянской гостиной висели два портрета ее родителей, напи­санные ею.

У Ольденбургов было двое детей, сын и дочь. Воспитате­лем их был молодой священник Пауль Геннрих, прожив­ший в Эрлаа и Бродзянах около 10 лет (с 1887-го по 1896-й). Он оставил «Воспоминания», в которых говорит и об этом периоде своей жизни. Хорошо знал он, конечно, и стариков Фризенгофов. Познакомился он с ними 10 ноября 1887 го­да, когда впервые появился в замке Эрлаа. За обедом он встретился «...с родителями герцогини — бароном Фризенгофом, изящным старым господином, который состоял на австрийской дипломатической службе и, обладая знаниями в самых различных областях, умел очень интересно гово­рить... и его женой, бывшей придворной дамой русского двора и свояченицей поэта Пушкина. У нее уже несколько лет был левосторонний паралич. Говорила она обычно по-французски, но немецкому кандидату все же сказала не­сколько исковерканных немецких слов».

К сожалению, в воспоминаниях Геннриха мы мало нахо­дим сведений об Александре Николаевне. Мы узнаем из них, что часто, уезжая с мужем путешествовать, Наталья Гу­ставовна оставляла своих детей на попечении бабушки, ко­торая их очень баловала. Наталья Густавовна была этим не­довольна, высказывала это матери, а Александра Николаев­на в свою очередь была не согласна с дочерью, и отношения их в последние годы жизни Александры Николаевны, по словам Геннриха, были плохими.

В течение многих лет Александра Николаевна не могла ходить, и ее возили в кресле. Об этом говорят нам и Игумно­ва, и Пауль Геннрих.

В 1889 году в Бродзянах умер Густав Фризенгоф, а в 1891 году, в возрасте 80 лет, скончалась и Александра Николаев­на. Сначала они были похоронены на местном сельском кладбище, а когда было закончено строительство часовни, гробы обоих супругов были перенесены туда. Во время свое­го пребывания в Бродзянах А. Н. Раевский посетил часов­ню, где покоится прах Александры Николаевны. В склепе под часовней стоит на бетонном постаменте серебристый с золотом гроб с немецкой надписью на кресте:

Баронесса Александра Фогель фон Фризенгоф, урожденная Гончарова

Род. 7 авг. 1811 - Сконч. 9 авг. 1891.

Так, далеко от родины, закончила свою жизнь Азя Гонча­рова, московская барышня, петербургская фрейлина двора, баронесса Фризенгоф... К сожалению, она не оставила ника­ких воспоминаний, и с нею ушло в могилу все, что знала она о Пушкине, о последних годах его жизни, о сестрах, а знала она многое...

После смерти герцога Элимара (1885 г.) Наталья Густа­вовна, не любившая Эрлаа, продала его и окончательно по­селилась в Бродзянах. Пауль Геннрих и А. М. Игумнова до­вольно подробно рассказывают об этой эксцентричной женщине. Она вела безалаберную жизнь: в замке постоянно жили многочисленные гости, «непризнанные таланты» — поэты, писатели, художники, музыканты; некоторые из них прожили в Бродзянах всю жизнь. Говорят, что она была доброй женщиной. Она открыла в деревне кооператив, по­строила там больницу и нечто вроде клуба — «казино», где давались иногда концерты и театральные представления. Была она большой оригиналкой. Одевалась или в мужской костюм, или в старинные платья, давно уже не модные. Жи­ла она не в замке, а в башне, построенной на холме, там но­чевала одна с постоянно окружавшими ее собаками. В тече­ние всего года каждое утро Наталья Густавовна посвящала верховой езде и появлялась в замке только к обеду. «Хозяй­ством она совсем не занималась, — пишет А. М. Игумнова, — и все шло вкривь и вкось, так что, несмотря на ее богатство, у нее часто не было в кармане и 20 крон на мелкие расхо­ды... Жизнь в замке шла по заведенному десятилетиями об­разцу, и постепенно все разваливалось, т. к. на ремонт и по­чинки никогда не было денег». И Пауль Геннрих пишет в своих воспоминаниях, что в конце своей жизни Наталья Гу­ставовна с трудом сводила концы с концами: первая миро­вая война, аграрная реформа в Чехословакии и обесцене­ние в результате инфляции денег, полученных за Эрлаа и находившихся в венском банке, — все это разорило владели­цу Бродзян. «Лишь с трудом удавалось предотвратить пол­ное банкротство, отчасти путем продажи ценных вещей из богатой коллекции драгоценностей герцогини. В общем, мое последнее пребывание (в 1933 г.) было печальной про­тивоположностью богатой и веселой жизни, которая проте­кала раньше в Бродзянах», — пишет Геннрих.

Наталья Густавовна умерла в 1937 году в возрасте 83 лет, пережив и сына, и дочь.

Во время второй мировой войны бродзянский замок был разорен и разграблен гитлеровцами. Солдаты, стоявшие в Бродзянах, жгли в печах ценнейшую старинную библиоте­ку. Судьба многих портретов и альбомов до сих пор неизве­стна. Но некоторые портреты и бумаги, как мы уже упоми­нали, все же попали в Пушкинский дом в Ленинграде, они были переданы в 1947 году приезжавшей в СССР делега­цией чехословацких писателей и журналистов.

Публикуемые нами письма Александры Николаевны Гончаровой-Фризенгоф и ее мужа, как петербургского, так и бродзянского периодов, дают нам возможность объектив­но судить об этой женщине. Она была глубоко порядочным человеком, не способным ни на какую временную связь, тем более с мужем сестры, ни вообще на какой-либо предосуди­тельный поступок. Она страдала, это верно, тяжело пережи­вала свое вынужденное девичество (об этом неоднократно так проникновенно говорит Наталья Николаевна), но мы не можем ее обвинить ни в одном некрасивом поступке. К Пушкину она относилась, как подобает свояченице, то есть по-родственному, несомненно, высоко ставила его талант, и из всей ее переписки с родными никак нельзя сделать вы­вод, что у нее были какие-то «особые» отношения с Пушки­ным. Еще раз скажем здесь, что тесная дружба и нежная лю­бовь друг к другу до конца жизни обеих сестер подтвержда­ет это. И то, что Александра Николаевна была так счастлива в браке, свидетельствует о том, что и она, как и Наталья Николаевна, высоко ставила обязанности жены и матери.


ЧАСТЬ III. ПИСЬМА ИЗ-ЗА ГРАНИЦЫ

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ В ПЕТЕРБУРГЕ

После смерти Пушкина в его кабинете были найдены разрозненные клочки черновика письма поэта к Геккерну. На одном из них мы читаем: «...вы играли вы трое такую роль... и наконец госпожа Геккерн...» Эти пушкинские строки вводят нас в самую гущу преддуэльных событий. «Вы трое» — это голландский посланник в России барон Луи Гек­керн, его приемный сын Жорж Дантес-Геккерн и жена Дан­теса Екатерина Николаевна, урожденная Гончарова, сестра Натальи Николаевны Пушкиной. В обстоятельствах, пред­шествовавших дуэли, до настоящего времени много неясно­го, нераскрытого, недоговоренного. Это в полной мере от­носится и к той роли, которую играла в этот период Екате­рина Николаевна Дантес.

Продолжая работу над архивом Гончаровых, что хранит­ся в Центральном государственном архиве древних актов, мы обнаружили не известные до сих пор письма из-за грани­цы Екатерины и Жоржа Дантес-Геккернов и Луи Геккерна. Поскольку эти три лица тесно связаны с гибелью поэта, но­вые материалы представляют значительный интерес для пушкиноведения. Письма говорят нам о том, какая тяжелая атмосфера сложилась вокруг четы Дантесов в светском обществе Парижа и Вены, по-новому освещают отношение Натальи Николаевны и семьи Гончаровых к Екатерине Ни­колаевне, рисуют ее положение в семье мужа и, наконец, да­ют дополнительную характеристику Дантесу и Геккерну.

П. Е. Щеголев в своем труде «Дуэль и смерть Пушкина» писал, что память о Пушкине была коротка и у его жены, и у всех ее родных. Однако опубликованные нами ранее письма Натальи Николаевны и публикуемые теперь рисуют ее жен­щиной большой душевной щедрости, любившей Пушкина и крайне тяжело переживавшей его гибель. Память о муже она хранила всю жизнь, а приводимые здесь письма говорят о том, что она, по-видимому, порвала отношения с сестрой Екатериной, женой убийцы ее мужа.

По этим письмам иной представляется и роль Гончаро­вых, близких родственников Натальи Николаевны. «В архи­ве Дантесов-Геккернов, — читаем мы у Щеголева, — сохрани­лось немало пространных и задушевных писем Н. И. Гонча­ровой и ее сыновей к Екатерине Николаевне и ее мужу Дан­тесу. Эта переписка с очевидностью говорит нам о том, что деяние Жоржа Дантеса не диктовало Гончаровым никакой сдержки в отношениях к убийце Пушкина...». Мы не знаем, был ли Щеголев знаком с архивом Дантесов-Геккернов, во всяком случае он ни одной выдержки из этих писем не приводит, а на страницах 336—341 своей книги дает в качестве примера пять писем Гончаровых, но каких? Из них только два, очень коротких, написаны матерью, Натальей Иванов­ной, Дантесу в Петербург: одно о согласии на брак, другое — поздравление по поводу бракосочетания; остальные три пи­сьма адресованы Екатерине, а не Дантесу. И это все. Делать выводы только по этим письмам об отношении Гончаровых к Дантесу, нам кажется, никак нельзя. Публикуемые нами письма иначе освещают этот вопрос. Что касается «про­странных и задушевных» писем Натальи Ивановны и ее сыновей, то в дальнейшем мы выскажем наше мнение по этому поводу.

Нами обнаружено 18 писем Екатерины Дантес, 4 письма Ж. Дантеса и 6 писем Луи Геккерна из-за границы. Но преж­де чем обратиться к письмам, мы хотели бы сделать неболь­шое отступление и сказать несколько слов о Екатерине Ни­колаевне. Она родилась в Москве в 1809 году и была старшей из трех сестер Гончаровых. Детство ее и юность прошли в старом московском доме Гончаровых на Никитской улице. Большая семья — шестеро детей, тяжелая обстановка в доме: суровая, деспотичная мать, психически больной отец. С ран­них лет тесная дружба со старшим братом Дмитрием.

До сих пор считалось, что Екатерина, Александра и На­талья получили очень скудное домашнее образование, но хранящиеся в ЦГАДА ученические тетради детей Гончаро­вых говорят нам обратное: это были культурные и для свое­го времени вполне образованные девушки.

В силу ряда обстоятельств в 1831—1834 годах Екатерина Николаевна и ее сестра Александра жили у деда в калужском поместье Полотняный Завод. Здесь они, несомненно, мно­го читали, в доме была большая старинная библиотека, по­полнявшаяся и новыми изданиями.

У одного из потомков Ж. Дантеса в семейном архиве хранятся два альбома, принадлежавшие Екатерине Никола­евне, заполненные ее рукою в период, когда она жила в За­воде у деда. Альбомы эти представляют значительный инте­рес, так как свидетельствуют о литературных вкусах Екате­рины Николаевны. В первом из них, «голубом», на 123 стра­ницах переписана комедия А. С. Грибоедова «Горе от ума», тогда еще не изданная. Далее следует ряд стихотворений из­вестных поэтов, в том числе Веневитинова, Языкова, Бара­тынского, Вяземского, Дельвига, Рылеева и стихотворение Пушкина «К Лиденьке». Во втором альбоме, «красном», мы

находим стихотворения тех же и других поэтов. Из пушкин­ских произведений полностью переписан «Домик в Колом­не» и два стихотворения: «Эпиграмма (из Антологии)» и «Желание славы (Элегия)». На титульном листе заглавие: «Разныя стихотворения». «Полот. Завод. Мая 23, 1833». Стихотворение Н. Языкова из второго альбома «Тригорское. К А. С. Пушкину» в Собрании со­чинений Языкова значится посвящен­ным П. А. Осиповой, а в альбоме Е. Н. Гончаровой — А. С. Пушкину.

Мы не имеем возможности подробнее остановиться на этих альбомах, несомненно, заслуживающих специального изучения. Приведем только еще один пример интересов Екатерины Николаевны. В архиве Дмитрия Николаевича сохранилось письмо некоего Мейор Пастера от 12 мая 1836 года, в котором он просит мадемуазель Екатерину вернуть ему взятые год назад две тетради по риторике. Екатерина Николаевна, как мы видим, изучала ораторское искусство Древней Греции! В ее письмах, написанных и при жизни Пушкина, и позднее, из-за границы, мы не раз встретимся с ее довольно смелыми суждениями об императорской фами­лии и петербургской знати. Все это говорит о том, что стар­шая Гончарова была далеко не такой заурядной личностью, какой ее представляли до того, как были найдены ее письма.

В нашу задачу не входит описание всех событий, предшествовавших замужеству Екатерины Николаевны, читатель найдет их в книге «Вокруг Пушкина», но мы считаем необ­ходимым хотя бы кратко напомнить о некоторых обстояте­льствах последних месяцев пребывания Дантесов и Геккерна в России, так как они найдут отражение в публикуемых письмах.

Неожиданная женитьба блестящего кавалергарда на Гончаровой вызвала много толков и пересудов в великос­ветском обществе.

«Вас заинтересует городская новость: фрейлина Гонча­рова выходит замуж за знаменитого Дантеса, о котором вам Ольга наверное говорила, и способ, которым, говорят, устроился этот брак, восхитителен», — пишет А. Н. Вульф своей сестре баронессе Вревской 28 ноября 1836 года.

«Никогда еще с тех пор, как стоит свет, — читаем мы в пи­сьме гр. С. А. Бобринской к мужу, — не подымалось такого шу­ма, от которого содрогается воздух во всех петербургских гостиных. Геккерн-Дантес женится! Вот событие, которое поглощает всех и будоражит стоустую молву. Он женится на старшей Гончаровой... Ничем другим я вот уже целую неделю не занимаюсь, и чем больше мне рассказывают об этой непо­стижимой истории, тем меньше я что-либо в ней понимаю».

«Я должна сообщить тебе еще одну необыкновенную но­вость, — пишет брату за границу С. Н. Карамзина.— Догады­ваешься? Ну, да, это Дантес, молодой, красивый, дерзкий Дантес (теперь богатый), который женится на Катрин Гон­чаровой!» «Все это по-прежнему очень странно и необъяс­нимо... Дантес не мог почувствовать увлечения, и вид у него совсем не влюбленный. Катрин во всяком случае более сча­стлива, чем он».

В книге «Вокруг Пушкина» мы привели ряд документов, свидетельствующих о том, что брак Дантеса был вынужден­ным. Он сошелся с Екатериной Гончаровой (по-видимому, летом 1836 года) и принужден был в силу ряда обстоя­тельств жениться на нелюбимой женщине. Получив 4 нояб­ря 1836 года известный пасквиль, Пушкин, уверенный, что авторами его являются Геккерны, послал вызов Дантесу.

Итак, у Дантеса было два выхода: или дуэль, или женитьба. Но в первом случае карьера и его, и старика Геккерна в Рос­сии была бы кончена, а тот и другой дорожили ею. Из двух зол пришлось выбирать меньшее: жениться. Не следует так­же забывать, что Е. Н. Гончарова была фрейлиной императ­рицы, это тоже немаловажное обстоятельство; в случае об­наружения тайной связи скандал был бы неминуем и также привел бы к нежелательной для Геккерна и Дантеса развяз­ке. Через два месяца после женитьбы Дантеса Луи Геккерн писал весьма откровенно русскому министру иностранных дел К. В. Нессельроде, что этим браком Дантес «закабалил себя на всю жизнь».

Но вызывать подозрение, что он женился не по своей воле, и ставить себя в двусмысленное положение Дантес ни в коем случае не хотел. Вот почему он пишет «нежные» пи­сьма своей невесте и впоследствии старается доказать, что в вопросе женитьбы им руководило только чувство, а матери­альные или иные мотивы не играли никакой роли...

Свадьба состоялась 10 января 1837 года. Молодые посе­лились в голландском посольстве, где Геккерн великолепно отделал для них несколько комнат. «Катерина была без па­мяти влюблена в Дантеса и с первого же дня стала игрушкой в руках баронов», — говорит А. Ахматова. «Екатерина Нико­лаевна вошла в семью Геккернов-Дантесов, — пишет Щего­лев, — и стала жить их жизнью». Все это верно. Тотчас же после свадьбы Екатерина Николаевна послала письмо свек­ру Жозефу Конраду Дантесу в Сульц.

(Петербург, январь 1837 года)

«Милый папа, я очень счастлива, что, наконец, могу на­писать вам, чтобы благодарить от всей глубины моего серд­ца за то, что вы удостоили дать ваше согласие на мой брак с вашим сыном, и за благословение, которое вы прислали мне и которое, я не сомневаюсь, принесет мне счастье. На­ша свадьба состоялась в последнее воскресенье, 22-го теку­щего месяца (нового стиля), в 8 часов вечера, в двух церквах — католической и православной. Моему счастию недостает возможно­сти быть около вас, познакомиться лично с вами, моим бра­том и сестрами и заслужить вашу дружбу и расположение. Между тем это счастие не может осуществиться в этом году, но барон обещает нам наверное, что будущий год соединит нас в Зульце. Я была бы очень рада, если бы, ввиду этого, моя сестра Нанина вступила со мной в переписку и давала мне сведения о вас, милый папа, и о вашей семье. С своей стороны я беру на себя держать вас в курсе всего, что может вас здесь интересовать, а ей я дам те мелкие подробности интимной переписки, какие получаются с радостию, когда близких разделяет такое большое расстояние. Мое счастие полно, и я надеюсь, что муж мой так же счастлив, как и я; могу вас уверить, что посвящу всю мою жизнь любви к нему и изучению его привычек, и когда-нибудь представлю вам картину нашего блаженства и нашего домашнего счастья. Я ограничусь теперь очень нежным поцелуем, умоляя вас дать мне вашу дружбу. До свидания, милый папа, будьте здоровы, любите немного вашу дочь Катрин и верьте нежному и поч­тительному чувству, которое она всегда питает к вам».

Екатерина Николаевна безгранично любила мужа. В не­датированном письме из Петербурга в 1837 году она писала Дантесу: «...Единственную вещь, которую я хочу, чтобы ты знал ее, в чем ты уже вполне уверен, это то, что тебя креп­ко, крепко люблю и что водном тебе все мое счастье, только в тебе, тебе одном...». Она пожертвовала для мужа всем: и родиной, и семьей, и своим положением в обществе. Но не следует думать, что сделала она это легко и просто. И не слу­чайно Александра Николаевна, изредка посещавшая сестру в Петербурге после свадьбы, говорит, что Екатерина «ско­рее печальна иногда; она слишком умна, чтобы это показы­вать и слишком самолюбива тоже, поэтому она старается ввести меня в заблуждение».

Подтверждение этому наблюдению мы находим и в од­ном из писем С. Н. Карамзиной, сомневающейся в искрен­ности чувств Геккернов. Вот как она описывает свой визит к новобрачным: «На следующий день, вчера, я была у них. Ничего не может быть красивее, удобнее и очаровательно изящнее их комнат, нельзя представить себе лиц безмятеж­нее и веселее, чем их лица у всех троих, потому что отец яв­ляется совершенно неотъемлемой частью как драмы, так и семейного счастья. Не может быть, чтобы все это было при­творством: для этого понадобилась бы нечеловеческая скрытность, и притом такую игру им пришлось бы вести всю жизнь! Непонятно!» Публикуемые письма говорят, что Ка­рамзина была права: эту игру они вели всю жизнь. Обраща­ет на себя внимание и то, что она считает участниками дра­мы «всех троих», включая и Екатерину Дантес.

Было ли известно Екатерине Николаевне о подлом пове­дении Геккернов? Конечно, да. Она видела ухаживание му­жа за сестрой, не могла не знать, какую отвратительную роль играл в этом Геккерн. Пушкин писал ему 26 января 1837 года:

«...Вы представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему сыну. По-видимому, всем его поведени­ем (впрочем, в достаточной степени неловким) руководили вы. Это вы, вероятно, диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмеливался писать. По­добно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконно­рожденного или так называемого сына... Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын после своего мерзкого поведения смел разговаривать с моей женой и еще того менее — чтоб он отпускал ей казарменные каламбуры и разыг­рывал преданность и несчастную любовь, тогда как он про­сто плут и подлец».

Знала ли Екатерина Николаевна о дуэли? Приведем вы­держку из письма В. Ф. Вяземской: «В среду 27 числа, в поло­вине 7-го часа пополудни, мы получили от г-жи Геккерн от­вет на записку, написанную моей дочерью. Обе эти дамы ви­делись сегодня утром. Ее муж сказал, что он будет аресто­ван. Мари просила разрешения у его жены навестить ее, ес­ли это случится. На вопросы моей дочери в этом отноше­нии г-жа Г. ей написала: «Наши предчувствия оправдались. Мой муж только что дрался с Пушкиным; слава Богу, рана (моего мужа) совсем не опасна, но Пушкин ранен в поясни­цу. Поезжай утешить Натали».

В. Ф. и П. А. Вяземские знали о дуэли еще накануне, но ничего не предприняли, чтобы ее предотвратить. Из пись­ма видно, что они посылали свою дочь Марию Валуеву к Екатерине Геккерн, — Геккерн, а не к Наталье Николаевне! И о каких «предчувствиях» может идти речь, если все уже было известно? Итак, очевидно, Екатерина Николаевна зна­ла о дуэли, но не предупредила ни сестру, ни тетку и вольно или невольно (если Геккерны заставили ее молчать) стала на сторону врагов Пушкина. Вот этого, мы полагаем, не мог­ли ей простить ни Наталья Николаевна, ни Загряжская, ни Гончаровы.

Рана поэта была смертельна, и 29 января он скончался. Дантес был арестован, судим, разжалован в солдаты и 19 марта 1837 года выслан за границу. Карьера старика Геккерна в России тоже была кончена.

Что за человек был Луи Геккерн, хорошо известно, одна­ко напомним читателю несколько высказываний о голланд­ском посланнике. Н. М. Смирнов, хороший знакомый Пуш­кина, так писал о нем в своих воспоминаниях:

«Бар. Геккерн, голландский посланник, должен был оста­вить свое место. Государь отказал ему в обыкновенной по­следней аудиенции, и семь осьмых общества прервали с ним тотчас знакомство. Сия неожиданная развязка убила в нем его обыкновенное нахальство, но не могла истребить все его подлые страсти, его барышничество: перед отъездом он опубликовал о продаже своей движимости, и его дом превратился в магазин, среди которого он сидел, продавая сам вещи и записывая сам продажу. Многие воспользовались сим случаем, чтоб сделать ему оскорбления. Например, он сидел на стуле, на котором выставлена была цена; один офи­цер, подойдя к нему, заплатил ему за стул и взял его из-под него... Геккерн был человек злой, эгоист, которому все средства казались позволительными для достижения своей цели, известный всему Петербургу злым языком, перессоривший уже многих, презираемый теми, которые его проникли».

П. Е. Щеголев в книге «Дуэль и смерть Пушкина» так ха­рактеризует Геккерна:

«Крепкий в правилах светского тона и в условной свет­ской нравственности, но морально неустойчивый в душе; себялюбец, не останавливающийся и перед низменными средствами в достижениях; дипломат консервативнейших по тому времени взглядов, не способный ни ценить, ни раз­делять передовых стремлений своей эпохи, не увидавший в Пушкине ничего, кроме фрондирующего камер-юнкера; че­ловек духовно ничтожный, пустой — таким представляется нам Геккерн».

По-видимому, кроме четы Строгановых и Идалии Полетики, никто у Геккернов перед их отъездом из Петербурга не бывал. Не показывались нигде и Геккерн, и Екатерина Николаевна. Она была на третьем месяце беременности. Ей предстояло пробыть в Петербурге еще две недели, и вдогон­ку Дантесу она пишет письма. Приведем первое ее письмо.

«В Тильзит (20 марта 1837 г.)

Не могу пропустить почту, не написав тебе хоть несколь­ко слов, мой добрый и дорогой друг. Я очень огорчена тво­им отъездом, не могу привыкнуть к мысли, что не увижу те­бя две недели. Считаю часы и минуты, которые осталось мне провести в этом проклятом Петербурге; я хотела бы быть уже далеко отсюда. Жестоко было так отнять у меня те­бя, мое сердце, теперь тебя заставляют трястись по этим ужасным дорогам, все кости можно на них переломать; на­деюсь, что хоть в Тильзите ты отдохнешь как следует; ради Бога, береги свою руку; я боюсь, как бы ей не повредило пу­тешествие. Вчера после твоего отъезда, графиня Строгано­ва оставалась еще несколько времени с нами; как всегда, она была добра и нежна со мной, заставила меня раздеться, снять корсет и надеть капот; потом меня уложили на диван и послали за Раухом, который прописал мне какую-то га­дость и велел сегодня еще не вставать, чтобы поберечь маленького: как и подобает почтенному и любящему сыну, он сильно капризничает, оттого что у него отняли его обожае­мого папашу; все-таки сегодня я чувствую себя совсем хоро­шо, но не встану с дивана и не двинусь из дому; барон окру­жает меня всевозможным вниманием, и вчера мы весь вечер смеялись и болтали. Граф (Г. А. Строганов) меня вчера навестил, я нахо­жу, что он действительно сильно опустился; он в отчаянии от всего случившегося с тобой и возмущен до бешенства глу­пым поведением моей тетушки и не сделал ни шага к сбли­жению с ней; я ему сказала, что думаю даже, что это было бы и бесполезно. Вчера тетка мне написала пару слов, чтоб уз­нать о моем здоровье и сказать мне, что мысленно она была со мною; она будет теперь в большом затруднении: так как мне запретили подниматься на ее ужасную лестницу, я у нее быть не могу, а она, разумеется, сюда не придет, но раз она знает, что мне нездоровится и что я в горе по случаю твоего отъезда, у нее не хватит духу признаться в обществе, что не видится со мною; мне чрезвычайно любопытно посмот­реть, как она поступит; я думаю, что ограничится ежеднев­ными письмами, чтобы справляться о моем здоровье.

Идалия приходила вчера на минуту с мужем, она в отчая­нии, что не простилась с тобою; говорит, что в этом вино­ват Бетанкур; в то время, когда она собиралась идти к нам, он ей сказал, что уже будет поздно, что ты, по всей вероят­ности, уехал; она не могла утешиться и плакала как безум­ная. Мадам Загряжская (Н. К. Загряжская) умерла в день твоего отъезда в семь часов вечера.

Одна горничная (русская) восторгается твоим умом и всей твоей особой, говорит, что тебе равного она не встре­чала во всю свою жизнь и что никогда не забудет, как ты пришел ей похвастаться своей фигурой в сюртуке. Не знаю, разберешь ли ты мои каракули, во всяком случае немного потерял бы, если бы и не разобрал, не могу сообщить тебе ничего интересного; единственная вещь, которую я хочу, чтобы ты знал, в чем ты уже вполне уверен, это то, что тебя крепко, крепко люблю и что в одном тебе все мое счастье, только в тебе, тебе одном, мой маленький St.Jean Baptiste. Целую тебя, от всего сердца так же крепко, как люблю. Прощай, мой добрый, мой дорогой друг; с нетерпением жду ми­нуты, когда смогу обнять тебя лично».

Да, она считала часы и минуты, что ей оставались до отъ­езда, стремилась броситься в любую неизвестность: что бы ни ожидало ее «там» — все казалось лучше проклятого Петер­бурга, где она встречала враждебное отношение и где все напоминало о происшедшей трагедии. Геккерн внимателен к невестке. Это возможно. И он надел маску, которую носил до самой ее смерти, как мы увидим далее из писем.

Екатерина Николаевна пишет, что граф Строганов «воз­мущен до бешенства глупым поведением» ее тетушки. Что именно говорила и писала Загряжская, мы не знаем, но вряд ли она только справлялась о здоровье или только выражала сочувствие по поводу отъезда Дантеса. Надо полагать, она встала на защиту Пушкиных и осуждала всех Геккернов. Между теткой и племянницей в этот период шла интенсив­ная переписка, пока Геккерн, по его словам, не запретил Ека­терине Николаевне «проводить целые дни за письмами к ней». Об этом она не пишет мужу. Несомненно, Загряжская со свойственной ей прямотой высказала все, что она думала, а Екатерина Николаевна оправдывала и себя, и мужа; веро­ятно, Геккерны сумели ее убедить, что во всех событиях ви­новат Пушкин. Подтверждение неприязненных отношений между теткой и ею читатель найдет в публикуемых письмах.

Все это время Екатерина Николаевна не бывала у сестры. Надо полагать, Наталья Николаевна не хотела ее видеть.

Перед отъездом Н. Н. Пушкиной из Петербурга Екатери­на Николаевна все же приехала к ней. Несомненно, свидание происходило в присутствии братьев, а что при этом была и Загряжская, свидетельствует друг Пушкина А. И. Тургенев. «С другой сестрою (Натальей Николаевной), кажется, она простилась, — читаем мы в письме Тургенева к П. А. Осиповой от 24 февраля 1837 го­да, — а тетка высказала ей все, что чувствовала она в ответ на ее слова, что «она прощает Пушкину». Ответ образумил и привел ее в слезы». «Обе сестры увиделись, чтобы попро­щаться, вероятно навсегда, — пишет брату С. Н. Карамзина, — и тут, наконец, Катрин хоть немного поняла несчастье, кото­рое она должна была бы чувствовать и на своей совести; она поплакала, но до этой минуты была спокойна, весела, смея­лась, и всем, кто бывал у нее, говорила только о своем сча­стье». Александр Карамзин писал брату Андрею за границу, что Екатерина в день отъезда Натальи Николаевны послала сказать ей, что «готова забыть прошлое и все ей простить».

«До этой минуты была спокойна и весела, смеялась и всем говорила только о своем счастье». Эти слова Карамзи­ной, кстати, еще раз свидетельствующие о ее поверхност­ном восприятии событий, говорят нам о начале той двой­ной жизни, которую пришлось вести Екатерине Николаев­не до самой смерти. Даже при последнем свидании с родны­ми она не решилась хоть сколько-нибудь обвинить мужа и Геккерна и не нашла ничего лучшего, как сказать, что она «прощает Пушкину»! Мы полагаем, что Карамзин ошибает­ся, говоря, что Екатерина Николаевна «послала» кого-то к Наталье Николаевне; вероятно, все это было сказано при последнем свидании, когда Наталья Николаевна высказала сестре все, что было у нее на душе...

Никто из родных не провожал Екатерину Николаевну, когда она навсегда покидала родину. Даже Дмитрий Нико­лаевич не приехал, а ограничился прощальным письмом.

«Март 1837, Полотняный Завод

Дорогая и добрейшая Катенька.

Извини, если я промедлил с ответом на твое письмо от 15 марта, но я уезжал на несколько дней. Я понимаю, дорогая Катенька, что твое положение трудное, так как ты долж­на покинуть родину, не зная, когда сможешь вернуться, а быть может, покидаешь ее навсегда. Словом, мне тяжела мысль, что мы, быть может, никогда не увидимся; тем не ме­нее, будь уверена, дорогой друг, что как бы далеко я от тебя ни находился, чувства мои к тебе неизменны, я всегда лю­бил тебя, и будь уверена, дорогой и добрый друг, что если когда-нибудь я мог бы тебе быть полезным, я буду всегда в твоем распоряжении, насколько мне позволят средства, в моей готовности недостатка не будет.

Итак, муж твой уехал и ты едешь за ним; в добрый путь, будь мужественна. Я не думаю, чтобы ты имела право жало­ваться: для тебя трудно было бы желать лучшей развязки, чем возможность уехать вместе с человеком, который дол­жен быть впредь твоей поддержкой и твоим защитником. Будьте счастливы друг с другом, это смягчит вам боль неко­торых тяжелых воспоминаний, это единственное мое поже­лание, да сбудутся мои желания в этом направлении. Когда ты уедешь, пиши как можно чаще, и с возможными подробностями, особенно во всем, что касается тебя, ибо ничто не интересует меня так, как твоя дальнейшая судьба; по правде сказать, изо всей семьи ты сейчас интересуешь меня всех более, поэтому будь откровенна со мною и, повторяю, в ми­нуту нужды рассчитывай на мою дружбу.

Я уже приготовил Носову письмо о деньгах, когда полу­чил твое письмо, в котором ты пишешь, что он выдал тебе сумму, в которой раньше отказывал. Чтобы не подвергать тебя возможности нового отказа с его стороны, я посылаю тебе при этом 416 рублей, которые адресую тебе через Но­сова, чтобы в случае твоего отъезда он переслал тебе их со Штиглицем; пишу ему сегодня же, чтобы условиться отно­сительно дальнейшей доставки предназначаемых тебе де­нег.

Маменька еще здесь, и я посылаю тебе при сем ее пись­мо. Ваня приехал сегодня из Ильицына; что касается денег, которые он должен тебе, дорогой друг, потерпи немного, вскоре я тебе их вышлю, сейчас наши дела в застое.

Жена моя согласна взять твою горничную, но, в самом деле, дорогой друг, мы не сможем платить ей более двухсот рублей в год. Если она согласна на это, пусть едет, и будь уве­рена, что из дружбы к тебе мы будем хорошо относиться к ней, только бы она не заводила сплетен.

Прощай, дорогой друг, и проч.

Дмитрий Гончаров».

В этом письме Дмитрий Николаевич прощался с сестрой навсегда. Он понимал, что возврата на родину ей нет. Но и там, далеко, она не будет счастлива, и желает ей мужествен­но перенести все, что ее ожидает...

В январе 1837 года в силу ряда обстоятельств братья Гон­чаровы вынуждены были перед свадьбой Екатерины Нико­лаевны дать Геккерну обязательство выплачивать ей еже­годно 5000 рублей. Это было непосильным бременем для бюджета семьи, фактически почти разоренной, и мы уви­дим в дальнейшем, что вопрос об этих деньгах будет зани­мать большое место в переписке с Дмитрием Николаевичем.

В ИЗГНАНИИ

1 апреля 1837 года Геккерн с невесткой выехали из Пе­тербурга за границу. В Берлине они встретились с ожидав­шим их там Дантесом. Оттуда молодые отправились в Сульц, к отцу Дантеса, а Геккерн поехал в Голландию улажи­вать свои дела в Гааге.

В конце июня Дантесы и Геккерн приехали в Баден-Баден. Возможно, Дантес предполагал увидеться с лечившим­ся там великим князем Михаилом Павловичем и через него попытаться подготовить себе почву для возвращения в Рос­сию. Но тот, встретившись с ним, якобы даже не ответил на его приветствие.

Писем Екатерины Николаевны из Бадена мы не обнару­жили, но об их пребывании там мы узнаем из переписки Ка­рамзиных. Живший в это время в Бадене Андрей Карамзин довольно подробно описывает свою встречу с Дантесами. Так бурно реагировавший в первое время на гибель Пушки­на, резко осуждавший великосветское общество, погубив­шее, по его словам, поэта, он, однако, счел возможным оправдывать убийцу Пушкина. «Что Дантес находит защит­ников, по-моему, это справедливо: я первый с чистой сове­стью и со слезою в глазах о Пушкине протяну ему руку; он вел себя честным и благородным человеком — по крайней мере так мне кажется...» — писал он своим родным 28/16 февраля 1837 года.

Увидев чету Дантесов в парке Бадена, Карамзин первый подошел к ним; в начале разговора он высказал Дантесу свои обвинения в связи с трагическими событиями, но очень скоро тот сумел убедить его в своей «невиновности». Потом они встретились «за веселым обедом в трактире». «Последние облака негодования во мне рассеялись и я дол­жен делать над собой усилие, чтобы не быть с ним таким же дружественным, как прежде», — пишет А. Карамзин. Одна­ко, встретившись со стариком Геккерном, Карамзин не от­ветил ему на поклон и отошел от него, когда тот попытался с ним заговорить. Карамзины, по-видимому, были убежде­ны, что пасквиль был послан Пушкину Геккерном (этим и объясняется поведение Андрея по отношению к нему), убийцу же Пушкина они оправдывали.

Приведем также несколько выдержек из писем Софьи Николаевны Карамзиной.

«Я рада, что Дантес совсем не пострадал и что, раз уж Пушкину суждено было стать жертвой, он стал жертвой единственной...» (2 февраля 1837 г.)

«Дантеса будут судить в Конной гвардии; мне бы хоте­лось, чтобы ему не было причинено ничего дурного» (10 февраля 1837 г.).

«Некоторые так называемые «патриоты» держали, прав­да, у нас такие же речи о мщении, об анафеме, о проклятии, которые и тебя возмущали в Париже, но мы их отвергли с него­дованием» (29 марта 1837 г.).

Вряд ли эти строки нуждаются в комментариях. Вот их, Андрея и Софью Карамзиных, Щеголев имел бы полное право обвинить в том, что у них не было «никакой сдержки» в отношении к убийце Пушкина!

Сульц, где жило семейство родного отца Дантеса, был в те времена маленьким городком, затерявшимся в горах Эль­заса и насчитывавшим едва четыре тысячи жителей. Ста­рик Дантес, богатый помещик, член Генерального совета департамента Верхнего Рейна, занимал видное положение в Сульце. Внук Екатерины Николаевны, Луи Метман, оставив­ший биографический очерк о Жорже Дантесе, так описыва­ет усадьбу старика Дантеса:

«Жизнь была проста в большом старом доме, которым в Сульце, близ Кольмара, владел ее свекор, барон Дантес. Он был окружен многочисленной семьей, сыновьями, незамуж­ними дочерьми, родственниками. Дом с высокой крышей, по местному обычаю увенчанный гнездом аиста, простор­ные комнаты, меблированные без роскоши, лестница из вогезского розового камня — все носило характер эльзасского дома состоятельного класса. Скорее господский дом, неже­ли деревенский замок, он соединялся просторным двором, превращенным впоследствии в сад, с фермой, которая была центром земледельческой и винодельческой эксплуатации фамильных земель. Боковой флигель, построенный в XVIII веке, был отведен молодой чете. Она могла жить в нем со­вершенно отдельно, в стороне от политических споров и местных ссор, которые временами занимали, не задевая, впрочем, глубоко, маленький провинциальный мирок, ютившийся вокруг почтенного главы семейства».

Нетрудно себе представить, какой отклик нашел брак Дантеса в семье старого барона. Рухнули все надежды на столь удачно начатую карьеру сына: трагические петербург­ские события, разжалование в солдаты и позорное изгна­ние из России не давали надежд на какие-либо перспекти­вы, по крайней мере в ближайшие годы.

Мы не знаем, как относились Дантесы к Екатерине Ни­колаевне. Но полагаем, что «декорум» был соблюден. Нель­зя не учитывать того, что они жили в маленьком провинциа­льном городке и, конечно, стремились избегать всяких сплетен и пересудов. Однако Метман намекает на какие-то «политические споры и местные ссоры», от которых якобы была в стороне новая невестка. Обращает на себя внимание и то, что русскую невестку поселили не в большом доме, вместе со всей семьей, а в отдельном флигеле.


Казалось бы естественным, что, вступив в новую для нее семью мужа, Екатерина Николаевна должна была бы писать о ней Дмитрию Николаевичу, но она хранит глубокое мол­чание во всех дошедших до нас письмах о том, как к ней от­носились Дантесы. Ничего не говорит она и об окружавших ее людях, об обстановке, в которой живет. А между тем, как мы видели, Дмитрий Николаевич просил ее: «...Пиши как можно чаще, и с возможными подробностями, особенно во всем, что касается тебя...» Интересовались ею и в Петербур­ге. Так, в одном из писем к О. А. Долгоруковой за границу Вяземский пишет: «Интересно, какова будет ее судьба те­перь?»

Первое дошедшее до нас письмо Екатерины Николаев­ны написано ею вскоре после рождения дочери.

«Сульц, 30 ноября 1837 г.

Едва я избавилась от своего карантина (6 недель после родов, в течение которых, по обычаю того времени, роженица не выходила из дома), дорогой Дмит­рий, как спешу ответить на твое милое, любезное письмо. Я получила его через несколько дней после родов, и оно доста­вило мне большое удовольствие, как и вообще все письма, что я получаю от моей семьи, что, к моему крайнему огорче­нию, бывает очень редко. Мой муж сообщил тебе о рожде­нии твоей достопочтенной племянницы мадемуазель Мати­льды-Евгении, имею честь тебе ее рекомендовать, надеюсь, что со временем это будет очень хорошенькая девушка, пре­красно воспитанная, которая будет относиться к тебе с боль­шим уважением; сейчас она чувствует себя превосходно и становится очень толстой. Что касается меня, то я уже со­вершенно поправилась, через две недели я была вполне здо­рова, однако не подумай, что я делала какие-нибудь неблаго­разумные поступки, вовсе нет — в течение 6 недель я не по­кидала своих комнат, что мне достаточно досаждало.

Ты сообщаешь мне о рождении сына у Сережи, я его иск­ренне поздравляю и желаю ему всякого благополучия. Это, однако, не мешает мне на него серьезно сердиться за то, что он до сих пор не отвечает на мое письмо, что я послала ему из Петербурга; передай ему мои упреки и скажи, что именно по этой причине я с тех пор ему ничего не писала.

Твои дела причиняют тебе большие неприятности, мой бедный мальчик, я жалею тебя от всего сердца, но терпе­ние, не падай духом, со временем ты пожнешь плоды своих трудов, не может быть, чтобы те старания, что ты прилага­ешь, не дали бы тебе возможности привести дела в порядок. К тому же с тех пор как ты находишься во главе всех дел, ты уже сделал столько улучшений, что тебе остается только во­оружиться мужеством и довести до конца все, что ты так хо­рошо начал; что касается меня, то я уверена в ожидающем тебя успехе.

Вы будете иметь счастье этой зимой принимать почтен­нейшую Тетушку; мне кажется, это визит, который тебе со­всем не улыбается и без которого ты охотно обошелся бы. У меня было намерение ей написать, чтобы сообщить о рож­дении Матильды, но причина, что ты мне приводишь, ее молчания в отношении меня такова, что я не осмелюсь больше компрометировать ее доброе имя в свете перепис­кой со мною. Я тебе признаюсь, однако, что не очень пони­маю эту фразу, потому что, судя о других по себе, я не пости­гаю, как можно вносить расчеты в свои привязанности; ес­ли только любишь кого-нибудь, какое может быть дело до мнения света, и не порывают так всякие отношения с чело­веком, если только он не подал к тому повода. Итак, я имею честь засвидетельствовать ей свое почтение и распрощать­ся, потому что теперь она может быть уверена, что больше не услышит обо мне, по крайней мере от меня.

Я бесконечно благодарна Ване за привет, поцелуй его нежно; как только я узнаю, что он где-то обосновался, я ему напишу. Вернулся ли он снова на службу в Петербург? Удался ли ему ремонт (покупка новых лошадей для полка, которой ведал специ­альный офицер — ремонтер)? Не было ли у вас в связи с этим споров, как в прошлом году? Что поделывает отец, ты ни слова о нем не говоришь, напиши мне, как он, и пришли мне его портрет, который ты мне обещал, тот, что у тебя в кабинете.

Ты хочешь, чтобы я сообщила тебе подробности о Суль­це. Я очень удивлена, что ты его не нашел на карте Лапи (французский географ), он там должен быть, посмотри хорошенько. Это очень ми­лый город, дома здесь большие и хорошо построенные, ули­цы широкие и хорошо вымощенные, очень прямые, очаро­вательные места для гулянья. Что касается общества, то я совсем шокирована тем, что ты так непочтительно гово­ришь о достопочтенных жителях этого города. Общество, правда, невелико, но есть достаточная возможность выбора, а ты знаешь, что не количество, а качество является ме­рилом вещей; что касается развлечений, то они тоже у нас есть: бывает много балов, концертов, вот как!

Передай, пожалуйста, прилагаемое письмо Доля, я не знаю, как ей его переправить, полагаю, что она при детях Натали. Напиши мне о моих бывших горничных, у вас ли еще Авдотья? Я многое отдала бы, чтобы ее опять иметь, по­тому что та, что здесь у меня, настоящая дура, решительно ничего не умеющая делать.

Поцелуй от меня все семейство, муж благодарит тебя за память и просит передать привет, а я целую тебя от всего сердца.

Твоя любящая сестра К. де Геккерн.

Барон (Луи Геккерн) просит передать тебе наилучшие пожелания».

Это письмо сразу вводит нас в сложившиеся с самого на­чала отношения семьи Гончаровых с Екатериной Николаев­ной. В течение тех нескольких лет, что она прожила в Суль­це, с ней вели более или менее регулярную переписку только старший брат и мать. Дмитрий Николаевич, как мы уже говорили, был дружен с Екатериной с детства, очень привя­зан к ней и, видимо, не хотел порывать с сестрой. Кроме то­го, его к тому вынуждали, как мы увидим далее, и денежные их дела и расчеты. Но писал он ей редко, неохотно, так как денег у него не было, а постоянно оправдываться ему было неприятно.

Что касается матери, то любя и жалея дочь, она стреми­лась поддержать ее в новой жизни, и письма Натальи Ива­новны к дочери, судя по ее переписке с Дмитрием Николае­вичем, несомненно, были в стиле того «декорума», что со­блюдали Дантесы, и не касались никаких интимных и ще­котливых вопросов. Надо полагать, они были любезными, но вряд ли «задушевными», как говорит Щеголев.

За все 6 лет ни разу не написал сестре Сергей Николае­вич, любимый брат Натальи Николаевны, к которому очень тепло относился Пушкин. У нас нет сведений, писал ли сест­ре Иван Николаевич. Что касается Загряжской, то она глу­боко и нежно любила Наталью Николаевну, была ей другом, несомненно, разделяла ее отношение к Дантесам и не отве­тила ни на одно письмо племянницы из-за границы.

В приведенном выше письме совершенно не упоминает­ся о сестрах, и это не случайно. Оно является ответом на письмо Дмитрия Николаевича от 14 сентября 1837 года, в котором он пишет о Наталье Николаевне: «Ты спрашива­ешь меня, почему она не пишет тебе; по правде сказать, не знаю, но не предполагаю иной причины, кроме боязни уро­нить свое достоинство или, лучше сказать, свое доброе имя перепиской с тобою, и я думаю, что она напишет тебе не скоро».

Обратим внимание на мотивы, по которым не пишут Екатерине Дантес ни Загряжская, ни Наталья Николаевна. В первом случае сама Екатерина Николаевна говорит (с иронией и вместе с тем с горечью), что, по-видимому, те­тушка боится «скомпрометировать свое доброе имя» пере­пиской с нею. Тот же довод, но в несколько иных выражени­ях (боится уронить свое достоинство, свое доброе имя) при­водит и Дмитрий Николаевич в отношении молчания Ната­льи Николаевны. Можно себе представить, как это было тя­жело читать самолюбивой и гордой Екатерине Николаевне. Она, конечно, понимает истинную причину их молчания — она жена убийцы Пушкина, мужа сестры, но делает вид, что не знает, почему ей не пишут.

У нас нет сведений о том, писала ли Наталья Николаевна сестре. По свидетельству А. П. Араповой, в доме Натальи Николаевны не было ни одного портрета Екатерины, имя ее никогда не упоминалось в разговоре. Возможно, писала Александра Николаевна, но, как мы увидим из писем, так редко, что годами Екатерина Николаевна не имела сведе­ний о сестрах. Очевидно, ничего не сообщали о них и Ната­лья Ивановна, и Дмитрий Николаевич, так как Екатерина Николаевна постоянно жалуется, что ничего о них не знает.

Описывая Сульц, она старается всячески приукрасить этот маленький городок, который Дмитрий Николаевич да­же не может отыскать на карте! И тот факт, что она не на­шла там себе приличной горничной, также говорит о том, что в те времена Сульц был глухой провинцией.

Письмо от 30 ноября 1837 года очень интересно еще и тем, что оно подтверждает дату рождения старшей дочери Дантесов Матильды — 19 октября 1837 года, указанную в метрической книге Сульца. В пушкиноведческой литерату­ре встречались предположения, что дата эта не соответству­ет действительности, что Екатерина Николаевна была бере­менна до брака и родила раньше положенного срока. Это письмо и приводимое далее от 1 октября 1838 года опровер­гают эту гипотезу.

«Сульц, 4 марта 1838 г.

Вот уже очень давно я жду от тебя письма, дорогой Дмит­рий, но, видно, напрасно, и я решила написать еще раз до того, как получу от тебя ответ на два моих письма, тем бо­лее, что сегодня я напишу всего несколько слов, чтобы пого­ворить о делах. Я вижу, как ты делаешь гримасу, но, однако, не могу поступить иначе и потому приступаю к этому пред­мету: это касается денег. Вот уже скоро год, как я уехала из Петербурга, и однако Штиглиц получил до сих пор только 1500 или 1800 рублей, я не помню точно сейчас. Я умоляю тебя, дорогой Дмитрий, будь так добр переслать ему полно­стью сумму содержания, что ты мне назначил.

Не могу тебе сказать, как мне тяжело беспрестанно обра­щаться к тебе с просьбой быть аккуратным, но дело в том, я тебе признаюсь откровенно, что, получая от Барона регу­лярно каждый месяц мое содержание, так мучительно со­знавать, что это он мне их дает, и хотя дела Барона в хоро­шем состоянии, тем не менее ты должен понимать, что по­сле того, как он оставил такое место, как в Петербурге, до­ходы должны были значительно уменьшиться, а 9000 боль­ше или меньше — большая разница. Обо всем этом Барон не говорит мне ни слова, он чрезвычайно деликатен в отноше­нии меня, и когда я ему об этом говорю, он даже не дает мне закончить фразу. Но ты понимаешь, дорогой друг, что быва­ет такого рода деликатность, которая заставляет меня испы­тывать чувство отвращения из-за того, что я за все должна и ничего не вношу со своей стороны. Ради Бога, дорогой друг, не сердись на меня за это, я тебе пишу с полным доверием, я хорошо знаю, что в твоем добром желании нет недостатка и только плохое состояние дел является причиной неаккурат­ности, вот почему мне тем более тяжело тебе надоедать. Ты мне также обещал, дорогой Дмитрий, 700 рублей, что мне должен Ваня, прошу тебя не забыть об этом и переслать их Штиглицу, я буду тебе за это очень признательна.

В последнем письме я тебе писала насчет собак для мужа; не покупай датских, он их достанет здесь. Все, что он про­сит, это прислать ему пару больших и красивых борзых, из тех, что выводят в России, он тебе будет очень благодарен. Он ни за что не хотел, чтобы я давала тебе это поручение из опасения причинить тебе большое беспокойство, но я уве­ряла его, что ты слишком ко мне привязан, чтобы отказать мне сделать это для него, не правда ли, мой славный друг, в этом я не ошиблась?

Прощай, дорогой и добрый друг, целую тебя нежно, а также твою жену, сестер и братьев, и не могу удержаться, чтобы не закончить письмо, побранив вас всех, говоря, что вы настоящая куча лентяев.

К. д 'Антес де Геккерн».

Просьбы о деньгах—лейтмотив многих писем Екатерины Николаевны. Письма Дантеса и Геккерна позволяют сделать вывод, что именно они побуждали ее к этому. Однако она ста­рается скрыть это от брата и даже пытается оправдать Гек­керна, хотя его «деликатность» и внушает ей отвращение...

И Дантес, и Геккерн прекрасно знали, что Гончаровы почти разорены, что Дмитрий Николаевич делает титани­ческие усилия, стараясь спасти остатки состояния. В то же время оба, и Дантес, и Геккерн, будучи людьми состоятель­ными, беспрестанно требовали «причитающихся» им денег.

Как мы видели выше, сама Екатерина Николаевна гово­рит, что «дела Барона в хорошем состоянии». Что касается старика Дантеса, то вот что писал о нем А. И. Тургенев Вя­земскому 4/16 августа 1837 года: «Я узнал и о его (Ж. Дантеса) проис­хождении, об отце и семействе его: всё ложь, что он о себе рассказывал и что мы о нем слыхали. Его отец — богатый по­мещик в Эльзасе — жив, и кроме его имеет шестерых детей; каждому достанется после него по 200 тысяч франков».

Забегая несколько вперед, приведем три письма Геккерна за разные годы с бесцеремонными требованиями высыл­ки денег на содержание Екатерины Николаевны.

«Сульц, Верхний Рейн, 19 июня 1838 г.)

Сударь,

При заключении брака вашей сестры Катрин с Жоржем, соблаговолите вспомнить, вы взяли на себя обязательство по отношению к ней, ее мужу и ко мне — обеспечить ей еже­годный пенсион в пять тысяч рублей ассигнациями. Этот пенсион регулярно вами выплачивался Катрин в январе, феврале и марте 1837 года; с этого времени ваш поверен­ный в делах в Петербурге уплатил господам Штиглиц и К°: 30 апреля 1837 г. 415 рублей и пятого августа того же года 1661 руб. 60 коп. С тех пор всякие платежи прекратились. Следовательно, я получил на счет Катрин 2076 рублей 60 коп., тогда как мне причитается за 15 месяцев ее пенсиона, начиная с 1 апреля 1837 года до июня сего года включитель­но, 6250 рублей. Из этой суммы надо вычесть 2076 руб. 60 коп., которые уплатил г-н Носов; следовательно вы должны мне 4173 р. 40 коп.

В оправдание того требования, с которым я к вам обра­щаюсь сейчас относительно выплаты мне этой суммы, рав­но как я надеюсь, что в будущем вы будете так любезны упол­номочить господина Носова регулярно выплачивать Кат­рин ее пенсион, я вынужден обратить ваше внимание, су­дарь, на то, что я с своей стороны не ограничиваюсь регу­лярной выплатой пенсиона вашей сестре, но что я всеми имеющимися в моем распоряжении средствами стараюсь предупреждать все ее желания. Ее дом здесь так же удобен и так же хорошо обставлен, как и в Петербурге; у нее есть свой экипаж, верховая лошадь и т. д. Недавно я ей предоста­вил возможность совершить крайне дорогостоящее путеше­ствие в Париж, и мне хотелось бы верить, что когда она бу­дет писать вам, она засвидетельствует свое полное и совер­шенное удовлетворение.

Благоволите рассудить, с другой стороны, каково бремя моих расходов: Катрин теперь мать, и это обстоятельство требует новых и значительно больших расходов; следова­тельно, я вынужден быть как нельзя более аккуратным в вы­даче денег, чтобы удовлетворить потребности нашего се­мейства.

Я полагаю, бесполезно, сударь, далее настаивать на этом вопросе, я знаю, что адресуюсь к честному человеку, а также к брату, который всегда изъявлял искреннюю привязан­ность к сестре. Достаточно будет поэтому, что я изложил в нескольких словах мое положение в отношении вашей сест­ры, чтобы вы поспешили пойти навстречу моему законному требованию.

Именно с этой надеждой имею честь заверить вас в моем высоком уважении и совершенном почтении, ваш нижай­ший и покорнейший слуга

Б. де Геккерн».

«Париж, 2 января 1840

Приехав в Париж по делам, я пользуюсь этой возможно­стью, так как она вряд ли представилась бы мне в Сульце, чтобы написать вам без ведома Катрин и ее мужа и чтобы поставить вас в известность о тех затруднениях, которые до сих пор мне удавалось скрывать от наших детей, но не удаст­ся в дальнейшем, если вы не придете мне на помощь. Одна­ко чисто отеческая привязанность, которую вы всегда питали к нашей славной Катрин, является мне порукой, что вы сделаете все зависящее от вас, чтобы не причинить ей горя, которое она испытала бы, узнав правду, в особенности те­перь, когда она готовится стать матерью в третий раз. Мне очень нелегко быть вынужденным сделать этот шаг, обра­щаясь к вам, сударь, и если бы я не ценил по достоинству родственные чувства, доказательства которых Катрин не раз имела с вашей стороны, и в особенности если бы мною не руководило настойчивое желание избавить вашу сестру и ее мужа от всего, что могло бы им причинить малейшее огорчение, желание, которое, я совершенно уверен, вы со мной разделите, я, конечно, постарался бы избегнуть необ­ходимости вам докучать.

Со времени моего отъезда из Санкт-Петербурга собы­тия, происшедшие в моей стране, и обстоятельства, в силу которых мое правительство было вынуждено намного со­кратить количество своих чиновников, не дали ему возмож­ности предоставить мне место. Таким образом, я вынужден был ограничиться только своими личными доходами, к ним я присовокупил 5000 рублей, которые вы обязались ежегод­но выплачивать вашей сестре. Этого было достаточно, что­бы обеспечить скромную, правда, но приличную жизнь Кат­рин и ее мужу, и Бог свидетель, что не было такой жертвы, которую бы я не принес, чтобы окружить моих приемных детей всем, что могло бы сделать их жизнь спокойной и приятной. Однако мне приходилось самым неукоснительным образом вести свои расчеты, и в особенности было не­обходимо, чтобы никакая недостача денег не нарушала мо­их планов. Но случилось обратное. Семья увеличилась, ро­дились двое детей, и скоро появится третий, соответствен­но, увеличились мои расходы, тогда как вы оказались не в состоянии прислать Катрин условленную сумму. Я вошел в долги, срок погашения которых приближается и, признаюсь вам, у меня нет никаких возможностей их погасить. При таком трудном стечении обстоятельств, и опасаясь в особенности, как я вам сказал выше, сделать свидетелями моих затруднений тех, кто нам так дорог, я не поколебался воззвать к вашей дружбе, будучи совершенно уверен, что мой призыв будет услышан и что вы поймете мое положе­ние.

За 1838 год остались невыплаченными 4000 рублей, так­же за истекший год — полностью 5000 рублей; этой суммы мне хватило бы, чтобы уплатить долги. Благоволите, следо­вательно, сударь, сделать все от вас зависящее, чтобы мне ее вручили. Я не требую процентов и буду счастлив, и я бы даже сказал — признателен, если, идя навстречу моему жела­нию, вы избавите меня от моих треволнений.

В случае, если, вопреки тому, что я ожидаю, вам будет абсолютно невозможно собрать всю сумму полностью, я осмеливаюсь рассчитывать на все ваше старание прислать мне большую часть, а остальное как только вам представит­ся к тому возможность. Прошу извинить мою настойчи­вость, но вы найдете ее обоснованной, учитывая срочность дела.

Будьте добры ответить мне в Париж в адрес г-на С. Дюфура № 1а, улица Вермейль, чтобы ваша сестра и не подо­зревала о вашем письме, что неизбежно случилось бы, если бы вы адресовали ваш ответ в Сульц.

Примите, сударь, выражение моих самых дружеских и преданных чувств.

Б. де Геккерн».

«Сульц, Верхний Рейн, 7 апреля 1840 г.

Сударь.

Спешу, любезный друг, сообщить вам о благополучном разрешении Катрин; к несчастью, это опять девочка, но крепкая и хорошо сложенная. Надо надеяться, что в четвер­тый раз ваша сестра подарит, наконец, своему мужу мальчи­ка. Последний написал бы вам сам, но он не отходит от своей жены, и я попросил доставить мне удовольствие вам написать, чтобы поблагодарить вас за письмо, которое вы мне прислали в Париж, оно вселило в меня уверенность в вашем дружеском расположении к нам троим, и я настолько рассчитываю на выполнение ваших обещаний, что решил хранить молчание в отношении Жоржа и его жены. Я обра­щаюсь к вам по этому поводу без церемоний и не буду торо­пить вас в этом письме, уверенный, что вы понимаете мое критическое положение с тремя маленькими детьми.

Сохраните мне вашу дружбу, любезный сударь, рассчи­тывайте всегда на мое старание сделать вашу сестру счаст­ливой, а вы с своей стороны сделайте все, что можете, что­бы облегчить мою задачу.

Так как мне предстоит еще написать много писем, изви­ните меня за краткость данного письма и примите повтор­ные уверения в моих самых сердечных и преданных чувст­вах.

Б. де Геккерн.

Новорожденной будет дано имя Леони. Катрин чувству­ет себя хорошо».

Тон письма от 19 июня 1838 года очень жесткий, исклю­чающий какие бы то ни было намеки на «родственные» от­ношения. Нас не должны удивлять расчеты этого торгаша от дипломатии. За время длительной службы при россий­ском дворе он, несомненно, нажил солидное состояние. Предприимчивый посол занимался попросту... спекуля­цией. В архиве Министерства иностранных дел того време­ни сохранилась объемистая папка с документами «о пропус­ке через таможню вещей, привезенных из-за границы на имя нидерландского посланника барона Геккерна». Только

в 1835—1836 годах (с июля 1835-го по май 1836-го), когда Геккерн выезжал в отпуск за границу, он привез с собой 12 ящиков (оцененных в 10 ООО рублей), в которых находи­лись: серебряная, хрустальная и фарфоровая посуда, вазы, античная утварь, художественная бронза, картины в рамах, громадные запасы разнообразных вин, часы, статуэтки и т. д. и т. п. В течение всей службы в России (а пробыл Гек­керн на посту посла ни много ни мало 14 лет) непрерывным потоком шли из-за границы все эти ценные вещи в адрес голландского посольства. В Петербурге барон перепрода­вал их столичным негоциантам. Как говорится, коммента­рии излишни...

Что касается расходов на содержание семьи Жоржа Дан­теса, то и старик Дантес, и Геккерн делали это совсем не ра­ди Екатерины Николаевны. К тому обязывало положение семьи в Сульце, им нельзя было держать невестку в черном теле. Личных же денег у нее не было даже на шпильки. И она засвидетельствовала брату, как мы видим, не «свое пол­ное и совершенное удовлетворение», а чувства совсем про­тивоположные... Что касается «дорогостоящего» путешест­вия в Париж, то, мы полагаем, предпринято оно было для скучавшего в Сульце Дантеса, а отнюдь не для его жены.

Все три письма говорят о том, что Дмитрий Николаевич с «крайне огорчительным постоянством» не высылал сест­ре денег. Он просто был не в состоянии это сделать. К тому же прекрасно знал, что оба «отца» могли содержать семью Дантеса, тем более что в Сульце они могли жить скромно, не делая больших расходов. Лицемерие Геккерна вызывает отвращение. Кто может поверить, что он скрывает от Дан­теса и Екатерины Николаевны свои «затруднения», когда он постоянно заставлял ее требовать деньги от брата.

Обратим внимание, что Дантес не счел нужным сооб­щить Дмитрию Николаевичу о рождении дочери, поручив это Геккерну. Возможно, он был расстроен, что это опять девочка, но, вернее, он просто не хотел писать шурину. Во всяком случае, трудно поверить, что он не мог написать из- за того, что «не отходит от жены».

О своей поездке в Париж Екатерина Николаевна написа­ла брату, это одно из самых интересных ее писем.

«Париж, 25 мая 1838 г.

Давно уже собиралась я написать тебе, дражайший и славный Дмитрий, но всегда что-то мне мешало. Сегодня я твердо решила выполнить это намерение, заперла дверь на ключ, чтобы избежать надоедливых посетителей, и вот бе­седую с тобой. Я здесь с 5 мая и в восхищении и восторге от всего, что вижу. Париж действительно очаровательный го­род, все, что о нем говорили, не преувеличено, он прекра­сен au nec plus ultra (в высшей степени). И как можно сравнивать блестящую столицу Франции с Петербургом, таким холодно-прекрас­ным, таким однообразным, тогда как здесь все дышит жизнью, постоянное движение толпы людей взад и вперед по улицам днем и ночью, всюду великолепные памятники, красивейшие магазины. А рестораны, просто слюнки текут, когда проходишь мимо вкусных вещей, которые там вы­ставлены. И потом — полная свобода, каждый живет здесь, как ему хочется, и никто ни единым словом тут его не упре­кает.

Так как мы приехали сюда только для того, чтобы раз­влечься, посмотреть и познакомиться со всем тем, что в Па­риже есть любопытного и интересного, мы целыми днями бегаем по городу, но не бываем в светском обществе, потому что это отняло бы у нас драгоценное время, которое мы по­свящаем достопримечательностям; свет — это до следующе­го приезда. Многие хотели непременно нас туда сопровождать, все с нами очень любезны, но мы им приводим те же доводы, что я тебе говорила выше. Удовольствия, которых мы, однако, себя не лишаем, это театры. Здесь их четырнад­цать, так что, как видишь, выбор есть; я была почти во всех, но предпочитаю Комическую оперу и Большой оперный те­атр; к сожалению, я не видела итальянцев, которые играют здесь только до апреля месяца. Все вечера мы проводим или в театре, или в концерте. Я очень часто встречаюсь с г-жой де Сиркур, она очень мила и добра ко мне; каждое воскресе­нье она заезжает за мною, чтобы отправиться в посольскую церковь. Это настоящее счастье для меня; я так долго была лишена православной службы, поэтому я этим воспользова­лась и говела и причащалась, едва только приехала в Па­риж. Об этом я позаботилась прежде всего.

Здесь несметное количество русских: кажется, что после того, как их государь наложил запрет, они как бешеные стремятся в Париж (здесь речь идет об указе Николая I, запрещающем пребывание рус­ских подданных за границей сроком свыше 3—4 лет. Указ был вызван тем, что доходы с русских поместий растрачивались вне государства, а времен­ное проживание за границей зачастую превращалось в постоянное). Я воспользовалась моим пребыванием здесь, чтобы заказать свой портрет, который у меня проси­ла мать; я делаю это с большим удовольствием, хотя, призна­юсь тебе, что позирование смертельно скучная вещь. А что поделываете вы, как себя чувствуете, когда же появится на­следник? Ваня, я слышала, уже женат. На днях, как мне гово­рили, у его шурина Николая пили за здоровье новобрачных, но я ничего об этом не знаю, я их не видела.

Прощай, дорогой друг, целую всех вас миллион раз.

Твой друг и сестра К. д'Антес де Геккерн».

Прежде всего обратим внимание на то, что Екатерина Николаевна пишет это письмо, запершись на ключ, чтобы избежать «надоедливых посетителей». Каких посетителей? Кроме госпожи Сиркур, она, по-видимому, ни с кем не встречается, так как никого не называет из тех «многих» лиц, которые во что бы то ни стало хотят сопровождать их в светское общество. Персонально о Дантесе она в своем письме не говорит ни слова, это тоже очень интересно. И мы полагаем, что не ошибемся, сделав вывод, что именно от него она заперлась, когда писала брату.

Тон ее письма нам кажется наигранно-веселым. Очевид­но, Дантесы столкнулись в Париже с враждебным к ним от­ношением живших там русских. Больше всего Екатерину Николаевну радует в Париже полная свобода: «...каждый живет здесь, как ему хочется, и никто ни единым словом тут его не упрекает». Это случайно вырвавшаяся фраза говорит нам и о Петербурге, и о ее жизни в Сульце, где, видимо, ее поведение диктовалось Геккернами. Очевидно, единствен­ным человеком, не отвернувшимся от Екатерины Дантес, была Анастасия Сиркур, жена французского писателя графа Сиркура, урожденная Хлюстина, соседка Гончаровых по Полотняному Заводу. В Париже Екатерина Николаевна уз­нает о свадьбе брата Ивана Николаевича, узнает от посто­ронних, так как никто из родных своевременно ее об этом не известил.

Портрет, о котором она говорит, написан художником Сабатье. На нем изображена молодая женщина, черты ли­ца которой, хотя и не имеют классической правильности, свойственной Гончаровым, весьма привлекательны, в осо­бенности хороши большие черные глаза. Выражение ее ли­ца серьезное, скорее даже печальное, оно очень хорошо передано художником. Этот портрет приводится нами в книге.

«Сульц, 1 октября 1838 г.

От всего сердца благодарю тебя, любезный и дражай­ший Дмитрий, за твое хорошее письмо. Давно уже я беспо­коилась о вас, никто из вас не писал мне ни строчки, и я не знала, чему приписать это молчание, что все хранили в от­ношении меня. Я думала, может быть, ты на меня сердишься за просьбу о деньгах, но что поделаешь, ты сам прекрасно знаешь, что это вещь, без которой, к несчастью, нельзя обойтись на этом свете. Я была твердо уверена, что твоя не­аккуратность была вынужденной.

А теперь поговорим о другом. От всей души поздравляю тебя с рождением сына и желаю, чтобы он составил твое счастье, как Матильда — наше. С каждым днем она становит­ся все милее и забавляет нас все больше и больше. Я думаю скоро отнять ее от груди, через несколько дней ей испол­нится год.

Я получила недавно письмо от сестер, в котором они мне сообщают о твоем отъезде в Калугу. Надеюсь, что здоровье Лизы не задержит вас там надолго: судя по тому, что мне пи­шут, как будто бы ей лучше. Поцелуй ее от меня и поздравь с рождением сына, скажи ей, что я восхищаюсь ее талантами: она родила двух мальчиков подряд, тогда как я сделала та­кую оплошность и начала с девочки. Надеюсь, что впредь я буду более искусной, я хочу, чтобы тот, кто последует за ней, был мальчиком.

Напиши мне о Ване, что он поделывает? Когда ты его увидишь, передай ему, что со времени его женитьбы он еще не написал мне ни разу. Я хорошо знаю, что он не силен в писании писем, но все же между «часто» и «никогда» — большая разница. А как отец, ты мне о нем ничего не пи­шешь. Вы, наверное, забыли, милостивый государь, что давным-давно обещали мне его портрет, написанный Соболев­ским.

Ты пишешь, что скоро вы будете иметь огромное сча­стье принимать у себя добрую, несравненную, сентимента­льную тетку Катерину, с чем тебя искренне поздравляю, но предпочитаю, чтобы это случилось с тобой, а не со мной, так как своя рубашка ближе к телу, как ты знаешь. Напиши мне подробно о пребывании в ваших краях этого благодете­льного существа, а также засвидетельствуй ей заверения в моих нежных и почтительных чувствах.

Я забыла тебе сказать, что мы недавно купили ферму в четырех или пяти лье от Сульца. Там теперь строится дом, где мы будем проводить три самых жарких летних месяца. Addio mia cara carrissime fradre (прощай, мой дорогой, дражайший брат), целую твою жену, муж шлет привет, а племянница свидетельствует свое почтение».

«Сульц, 3 ноября 1838 г.

Мой дорогой, добрый Дмитрий, письмо, которое на днях получил барон де Геккерн от Штиглица, вынуждает меня вернуться к вопросу о деньгах, чтобы тебе было ясно, какую сумму ты мне должен. 4049 руб. 5 '/2 коп. — эта цифра точна, плюс 1000 руб., которые, по