Книга имен [Жозе Сарамаго] (fb2) читать онлайн

- Книга имен (пер. Александр Сергеевич Богдановский) (и.с. Интеллектуальный бестселлер) 874 Кб, 257с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Жозе Сарамаго

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Жозе Сарамаго Книга имен

Ты знаешь то имя, которое тебе дали,

но не то, которое носишь.

Книга Очевидностей
Длинная и узкая эмалированная табличка. Главный Архив Управления Актов Гражданского Состояния, сообщают черные буквы на белом фоне. Эмаль кое-где уже потрескалась и облупилась, облез и последний слой коричневой краски на древней двери, обнажилась древесина, прожилками своими напоминающая бороздчатую кожу. Пять окон по фасаду. Запах старой бумаги сразу же за порогом. Да нет, разумеется, дня не проходит, чтобы здесь, в архиве, не появлялись, свидетельствуя о рождении граждан мужского и женского пола, новые бумаги, но запах остается прежним, и прежде всего потому, что всякая новая бумага, чуть только выйдя за ворота фабрики, начинает предназначенное ей судьбой неуклонное превращение в старую, а во-вторых, потому, что едва ли не ежедневно в бумаги, чаще всего в старые, но нередко и в новые тоже, заносится причина смерти с указанием соответствующих случаю времени и места, и каждая из этих записей сообщает документу собственный, слегка щекочущий слизистую оболочку запах, едва уловимо витающий в атмосфере Главного Архива, а все вместе они сплетаются в единый букет, который человеку с тонким обонянием напоминал бы смесь розы с хризантемой.

За высокой застекленной перегородкой сразу же при входе начинается огромный прямоугольный зал, где за длинным, от стены до стены, барьером, который снабжен в левой своей оконечности чем-то вроде калиточки, открывающей доступ внутрь, сидят сотрудники этого учреждения. Расположение рабочих столов естественным порядком повторяет иерархическую структуру и, являя вполне ожидаемую гармонию с этой точки зрения, радует глаз также и чисто геометрическим совершенством формы, ибо лишний раз доказывает, что непримиримых противоречий между эстетикой и властью нет. Восемь столов первого ряда, тянущегося параллельно барьеру, заняты младшими делопроизводителями, которым и поручено принимать посетителей. За первым, строго симметрично по отношении к срединной оси, незримо прочерченной от двери и теряющейся в темных глубинах здания, следуют четыре стола второго ряда. За ними сидят делопроизводители старшие. Далее размещены заместители хранителя в количестве двух. И наконец в одиночестве, отдельно и наособицу, как и должно быть, стоит стол самого главного хранителя, в каждодневном общении именуемого шефом.

Распределение обязанностей в этом коллективе удовлетворяет простому правилу, согласно коему сотрудники низшей категории обязаны исполнять столько работы, сколько смогут, с тем чтобы вышестоящим доставалась лишь самая ничтожная ее часть. Это означает, что младшие делопроизводители трудятся без передышки с утра до ночи, старшие — лишь время от времени, заместители — только изредка, хранитель же — вообще почти никогда. Беспрестанное, неустанное мельтешение восьми передовых, то и дело садящихся и снова вскакивающих, торопливо снующих от стола к барьеру, от барьера — к каталогу, от каталога — к архиву, снова и снова, в разных сочетаниях и с разной очередностью повторяющих свои движения, при полнейшем безразличии начальников, как непосредственных, так и прямых, есть необходимое условие для понимания того, с какой в высшей степени прискорбной легкостью можно нарушить установленный порядок, допустить злоупотребление, устроить подлог, которые и призваны будут составить существо нашего повествования.

А поскольку оно посвящено материи вполне трансцендентальной, будет полезно и уместно, чтобы читатель не утратил нить, описать прежде всего, где находятся, как устроены архивы и каталоги. В структурном отношении или, говоря попросту, в соответствии с законами природы они разделены на зону живых и зону мертвых. Документы тех, кого уж нет, в относительном порядке собраны в дальней или, если угодно, тыльной части здания, чью заднюю стену из-за того, что количество дел непрерывно увеличивается, время от времени приходится сносить и воздвигать заново, отодвигая всякий раз на несколько метров дальше. Нетрудно сделать из этого вывод, что трудности с размещением живых, хоть и немалые, поскольку люди не перестают рождаться, все же значительно менее обременительны и решались до сей поры вполне удовлетворительно, отчасти благодаря механическому сжатию в горизонтальной плоскости личных дел, лежащих на полках, отчасти — использованию тонких и сверхтонких сортов картона, применяемого для карточек, стоящих, натурально, в картотеке. Учитывая упомянутые уже сложности с задней стеной, всяческих похвал заслуживает мудрая предусмотрительность архитекторов, которые в давние времена проектировали здание Главного Архива Управления Записей Актов Гражданского Состояния и, одолев сопротивление замшелых и закоснелых консерваторов, вечно устремленных в прошлое, настояли на возведении пяти исполинских, чуть не до самой крыши, стеллажей за спинами сотрудников, причем центральный несколько отодвинут назад, так, что почти касается кресла хранителя, два боковых высятся у самого барьера, а еще два остались, так сказать, на полдороге. Эти сооружения, единодушно признаваемые всеми, кто их видел, чем-то циклопическим и сверхчеловеческим, тянутся внутри здания насколько глаз хватает и потом исчезают из виду, отчасти еще и потому, что с определенного часа в архиве воцаряется темнота и лампы, которые зажигают, когда надо пролистать какой-нибудь формуляр, плохо справляются с нею. Так вот, эти конструкции держат именно живых. Мертвые, то есть их документы, размещены в глубине и устроены хуже, чем требуют приличия, а потому приходится прилагать большие труды, когда родственник покойного, нотариус или полицейский являются за справкой или копией документов иных эпох. Хаос, творящийся в этой части архива, объясняется и усиливается тем, что документы давным-давно умерших находятся очень близко к вышеупомянутой активной зоне, совсем рядышком с бумагами живых, и лежат здесь, по меткому замечанию шефа Главного Архива, вдвойне мертвым грузом, ибо лишь в крайне редких случаях оказываются востребованы каким-нибудь полуполоумным исследователем, любителем копаться в пустяковых подробностях незначительных исторических событий. И если не будет когда-нибудь принято решение выстроить в другом месте новый архив, где соберут исключительно документы покойников, ситуация останется безвыходной, в чем на свою беду убедился один из замов, в недобрый час предложивший перестроить каталожную систему так, чтобы недавно опочившие лежали поближе, а давние — подальше, ввиду возросшей необходимости облегчения, как бюрократически выразился он, доступа к документам первых, наших современников, которые не озаботились оставить завещание и, следовательно, вызывают жаркие споры и распри наследников над своим неостывшим еще телом. Хранитель принял идею с саркастическим одобрением — и с тем условием, что тот, кто ее выдвинул, сам бы день за днем двигал в глубину и гигантскую массу досье на давних покойников, чтобы освобождающееся таким образом место доставалось новопреставленным. Зам, желая поскорее предать забвению свой замысел, столь же необдуманный, сколь и неисполнимый, а равно и отвлечься от пережитого унижения, не придумал ничего лучше, как попросить у младших делопроизводителей толику работы, отчего содрогнулись сверху донизу исторически сложившийся порядок заодно с иерархией. После этого эпизода возросла небрежность, расцвело разгильдяйство, умножилась неразбериха, а кончилось все это тем, что некий исследователь, который через сколько-то месяцев после дурацкого предложения зама появился в Архиве и стал вести там какие-то геральдические разыскания, неведомо кем ему заказанные, отправился в подземные лабиринты архивного хранилища и сгинул. Когда его чудом обнаружили через неделю, он был изнурен голодом и жаждой, истощен, измучен и нес околесицу, уверяя, что спасся только тем, что, прибегнув к отчаянному средству, поглощал в огромных количествах старые бумаги, хоть они, не нуждаясь в пережевывании, ибо сами рассасывались во рту, не задерживались в желудке, а значит, и не усваивались организмом. Шеф Главного Архива, уже затребовавший себе формуляр незадачливого историка, чтобы сделать там отметку о смерти, решил списать ущерб на мышей, а потом издал приказ, грозивший крупным денежным начетом каждому, кто отправится в архив мертвых без путеводной нити, иначе называемой еще ариадниной.

Но, как ни сложно с мертвыми, несправедливо было бы позабыть о трудностях живых. Давным-давно известно, наизусть вытвержено, что смерть, по врожденной ли некомпетентности, по благоприобретенному ли коварству, отбирает свои жертвы не в соответствии с тем, сколько они прожили на свете, и, заметим в скобках, это ее обыкновение, разверзнув хляби бесчисленных религиозных и философских доктрин, в конце концов привело, причем путями разнообразными и порою взаимоисключающими, к парадоксальному эффекту, который мы назвали бы интеллектуальной сублимацией естественного страха смерти. Возвращаясь к нашей теме, скажем — вот уж в том, что кто-то из живых в живых оставлен на неопределенный срок, забыт или получил позволение стариться просто так, не из уважения к своим заслугам или по иной, не менее уважительной причине, смерть упрекнуть нельзя. Всякий знает, что как бы долго ни тянул старик, в свой час всенепременно протянет ноги и он. И опять же дня не проходит, чтобы младшие делопроизводители не снимали с полок, предназначенных для живых, сколько-то досье и не отправляли их в заднее хранилище, дня не проходит, чтобы не надо было переставлять повыше, то бишь ближе к крыше, формуляры оставшихся, хотя порой, по иронической прихоти непредсказуемой судьбы, суждено им будет простоять там лишь до завтра. В полнейшем соответствии с так называемым естественным ходом вещей чем ближе к вершине стеллажа, тем очевидней, что удача устала улыбаться, что пространство сузилось и ужалось и что дальше ехать, в сущности-то говоря, совсем уже скоро будет некуда. Достигнутый край полки знаменует обрыв во всех смыслах слова. Случается, конечно, что досье по неведомой и необъяснимой причине остается на самом краешке, балансируя над пропастью, но не испытывает ни малейшего головокружения и пребывает в шатком равновесии годы и годы сверх того разумного срока, который, как принято считать, отмерен человечьему веку. Профессиональное любопытство, поначалу пробужденное в делопроизводителях этими досье, уже по прошествии небольшого времени сменяется нетерпением, как если бы такое бесстыдное упорство долгожителей сокращало, съедало, пожирало перспективу их собственного бытия. И, знаете, не вполне беспочвенны эти суеверные ощущения, если принять в расчет, сколь часто, сколь безвременно приходится убирать из каталога живых дела служащих всех категорий, меж тем как документы упрямых мафусаилов по-прежнему стоят себе да стоят и только желтеют все больше, пока, неприятно поражая глаз посетителей, не превращаются в темные пятна на верхних полках. В этот миг шеф Главного Архива говорит одному из младших делопроизводителей: Сеньор Жозе, замените-ка эти папки.

Помимо Жозе, собственного имени собственного, есть у Жозе еще и весьма распространенная, лишенная ономастических экстравагантностей фамилия, доставшаяся ему от отца и от матери обычным, законным порядком, в чем всякий волен убедиться, заглянув в свидетельство о его рождении, хранящееся в архиве, если, конечно, важность дела оправдывает столь пристальный интерес, а результат проверки — труды, положенные на то, чтобы подтвердить и без того известное. Тем не менее по неведомой причине, если, разумеется, не кроется причина эта в незначительности самого персонажа, сеньору Жозе, который будучи спрошен, как его зовут, или оказавшись перед лицом обстоятельств, стекшихся так, что приходится представиться, отвечает: Я такой-то и такой-то, и ни разу в жизни ничем не помогло произнесение полного имени и фамилии, ибо собеседники запоминают только первое слово, которое потом предваряют или нет, смотря по степени близости и воспитанности, вежливым обращением. Впрочем, сразу надо сказать, оно, обращение это, пресловутый сеньор, стоит уже не столько, сколько сулило вроде бы в стародавние времена, по крайней мере здесь, в Главном Архиве, где обыкновение величать друг друга именно так хоть и принято всеми, от шефа-хранителя до самого новехонького из младших делопроизводителей, в каждодневной практике субординации значит вовсе не одно и то же, а всякий раз разное, разница же проявляется и в способе произнесения этого короткого слова, и в оттенках интонаций, определяющих и ранг говорящих, и настроение, в котором они пребывают, благо модуляции, доказывая, какая мощь выразительных средств заложена в двух кратчайших звуках, при соединении начинающих обозначать одно понятие, способны передать и снисходительность, и раздражение, и пренебрежение, и насмешку, и льстивость, и униженность. Вот и с двумя слогами слова Жозе и двумя слогами слова сеньор, в том случае опять же, если обращение предваряет имя, происходит более или менее то же самое. Когда они произносятся в стенах архива либо вне его, в них всегда можно различить снисходительность, раздражение, пренебрежение или насмешку, обращенные к помянутому лицу. Что же касается двух оставшихся интонаций, льстивой и униженной, наделенных особенной, обволакивающей напевностью, то они никогда не ласкают слух младшего делопроизводителя сеньора Жозе, не имеют доступа в хроматическую шкалу тех чувств, которые он обычно вызывает. Следует пояснить, впрочем, что чувства эти значительно многообразнее приведенного нами перечня, куда входит только нечто прямое, явное, первичное и одномерное. И теперь, когда, к примеру, хранитель сказал: Сеньор Жозе, замените-ка эти папки, чуткое и навостренное опытом ухо расслышит в этих словах такое, что можно будет, невзирая на явную противоречивость введенного нами понятия, определить как властное безразличие, выразившееся не только в том, что он не удостоил взглядом человека, к которому обращался, но и не снизошел до того, чтобы удостовериться, исполнен ли его приказ. Добираясь до верхних, почти под самым потолком, полок, сеньор Жозе должен карабкаться по высоченной лестнице-стремянке, а поскольку он, на беду, по причине нервозности своей скверно держит равновесие, ему, чтоб, что называется, не загреметь так, что костей не соберешь, приходится волей-неволей пристегиваться к ступеням крепким ремнем. И никому из оставшихся внизу коллег, равных ему по рангу и должности, о вышестоящих и говорить нечего, даже и в голову не придет поднять эту самую голову да посмотреть, благополучно ли свершается восхождение. Само собой понятно, что это еще один способ продемонстрировать безразличие.

Когда-то — а дата этого когда-то теряется во тьме времен — чиновники и жили в Главном Архиве. Не в нем самом, разумеется, ибо кто бы выдержал корпоративное обитание вповалку, но в незамысловатых, грубо сколоченных лачужках, которые наподобие неприкаянных часовенок, льнущих к крепкотелому собору, притулились снаружи, вдоль боковых стен. В домишках этих имелось по две двери, из которых одна, обычная, выходила на улицу, а другая, дополнительная и почти незаметная, вела прямо в центральный зал архива, и такое тесное соседство в те времена и еще много-много лет спустя считалось в высшей степени благодетельным для исправного функционирования учреждения, ибо сотрудникам его не приходилось терять время на перемещения по городу, а опоздавшим к началу рабочего дня нельзя было отговориться пробками. Помимо этих логистических преимуществ всегда можно было проверить, правду ли сказал сотрудник, сказавшийся больным. К сожалению, смена муниципальных предпочтений и представлений о том, как должен выглядеть квартал вокруг Архива, привела к сносу всех этих забавных домиков за исключением одного, оставленного по решению городских властей в качестве памятника архитектуры такой-то эпохи и напоминания о прежней системе трудовых отношений, в которой, чтобы там ни говорили, как бы их ни поносили легкомысленные нынешние критики, были, были свои положительные стороны. В этом-то домике и живет сеньор Жозе. Так получилось не намеренно, не потому, что ему на долю выпало выпасть в осадок, оказаться в сухом остатке былого, а скорее всего — из-за расположения его жилища, приткнувшегося в уголку и не портившего обновленный вид, а стало быть, не в поощрение и не в наказание, ибо сеньор Жозе не заслуживал ни того ни другого, а так просто — оставили его жить, где живет, да и дело с концом. Однако в ознаменование новых времен и не желая допустить положение, которое легко можно было бы счесть привилегированным, выход в Архив сеньору Жозе перекрыли, а иными словами, приказали ему вторую дверь запереть на ключ и не сметь ею больше пользоваться. Вот почему сеньор Жозе наравне со всеми должен каждый день входить и выходить через главный подъезд Главного Архива, если даже над городом бушует самый яростный из ураганов. Надо, впрочем, заметить, что по складу своей методичной натуры он с облегчением воспринял торжество принципа равенства, пусть и действовавшего в этом случае не в его пользу, хоть, по правде говоря, и предпочел бы, чтобы не его одного отряжали подниматься по шаткой стремянке под самый потолок, ибо, как уже было сказано, страдал страхом высоты. Сеньор Жозе, принадлежавший к числу тех, кто с похвальной застенчивостью избегает рассказывать на всех углах о своих истинных или воображаемых психологических и нервных расстройствах, скорей всего, вообще никогда даже не упоминал об этой фобии, и правильно делал, ибо в противном случае коллеги не сводили бы с него пугливых взоров, опасаясь, как бы, несмотря на страховку, он не сверзился с верхотуры им на головы. И когда сеньор Жозе, перебарывая по мере сил последние приступы порожденной головокружением дурноты, слезает наконец со ступеньки на землю, никто из прочих сотрудников, как равных ему, так и вышестоящих, не подозревает, какой опасности они все подвергались.

Теперь пришло наконец время объяснить, что необходимость обходить здание Архива кругом, чтобы попасть на службу или вернуться домой, сеньор Жозе воспринял исключительно с облегчением и удовлетворением. Будучи не из тех, к кому захаживают сослуживцы в обеденный перерыв, он, если иногда болезнь и укладывала его в постель, сам, по доброй воле, являлся на работу и докладывал о нездоровье заместителю хранителя, чтобы не возникало ни сомнений в его служебном рвении, ни необходимости присылать к его одру врачебную проверку. А после того, как, фигурально выражаясь, замуровали вторую дверь, и вовсе свелась к нулю вероятность неожиданного вторжения в его пенаты в те, к примеру сказать, моменты, когда он по забывчивости оставил бы на столе плоды своих многолетних трудов — обширное собрание сведений о соотечественниках, которые снискали себе добрую ли, худую ли славу. Иностранцы, сколь бы оглушительно известны ни были они, нашего героя не интересовали, поскольку документы их по-прежнему хранились на полках чужедальних архивов, если, конечно, в иных странах эти учреждения называются так же, да и вдобавок написаны были на языках, сеньору Жозе невнятных, определены законами, ему неведомыми, а значит, ни по какой стремянке до них не долезешь. Люди, подобные сеньору Жозе, встречаются везде и тратят время или, вернее, то, что считают временем, свободным от жизни, на собирание марок, монет, медалей, почтовых открыток, стаканов, спичечных этикеток, книг, часов, спортивных футболок, автографов, камней, глиняных кукол, порожних жестяных банок, кактусов, образков, зажигалок, ручек, музыкальных шкатулок, бутылок, карликовых японских деревцев, картин, курительных трубок, театральных программок, фарфоровых лебедей, старинных игрушек, карнавальных масок, побуждаемые к этому метафизическим, с позволения сказать, томлением духа, которое рождается, по всей вероятности, от невозможности принять хаос как единственный движитель вселенной, а потому собственными слабыми силами и без божьей помощи тщатся как-то упорядочить и систематизировать наш мир, и на какой-то недолгий срок им удается и это, и защита их коллекций; которым потом придет, всенепременно придет час исчезнуть, расточиться — по смерти ли владельца, оттого ли, что система опротивела и наскучила, — и тогда все возвращается к истокам, все снова перемешивается и путается.

Поскольку страсть сеньора Жозе явно относится к числу самых невинных и безобидных, отчасти Даже не очень понятно, почему прилагаются такие неимоверные усилия для того, чтобы никто не заподозрил, что он собирает коллекцию вырезок из газет и журналов, посвященных знаменитостям, причем по принципу именно что их знаменитости, ибо ему совершенно безразлично, идет ли речь о политиках или о генералах, об актерах или об архитекторах, о музыкантах или о футболистах, о велогонщиках или о писателях, биржевых спекулянтах или балеринах, убийцах или банкирах, мошенниках или королевах красоты. Впрочем, таился сеньор Жозе не всегда. Да, он никогда не рассказывал о своем пристрастии тем немногим сослуживцам, с которыми поддерживал более или менее доверительные отношения, но объяснение этому следует искать в самом складе характера его, сдержанного и замкнутого, а не в осознанном опасении быть поднятым на смех. Столь ревностное стремление оградить свою частную жизнь от посторонних взглядов проявилось вскоре после того, как были снесены домики, лепившиеся к стенам Архива, а точнее — после того, как нельзя стало пользоваться вторым выходом. Может быть, конечно, это одно из тех случайных, но весьма нередких совпадений, но все же неясно, какая связь сразу или с промедлением возникла между этим запретом и столь остро проявившейся необходимостью соблюсти тайну, однако же всем известно, что дух человеческий зачастую принимает решения, причины которых ему самому непонятны, хоть и предполагает, что сделал это, пролетев по путям разума столь стремительно, что потом уж не в силах не только узнать их, но и вновь на них вернуться. Так было дело или не так, это ли было объяснением или что иное, но однажды вечером, в поздний час, когда сеньор Жозе сидел у себя дома и спокойно работал, приводя в порядок документы некоего епископа, случилось с ним некое откровение, перевернувшее всю его жизнь. Совершенно не исключено, что дух его внезапно смутился от близкого, через стену, хоть и толстую, соседства с Главным Архивом и его огромными полками, отягощенными бременем живых и мертвых, от скудного света тусклой лампы, свисающей с потолка над столом хранителя, лампы, горящей днем и ночью, от сумрака, окутывающего проходы между стеллажами, от тьмы, царствующей в глубине и вполне заслуживающей определения кромешной, от одиночества и безмолвия, так что вполне возможно, что все это вместе взятое, вдруг пронесшись вихрем по вышеупомянутым путям сознания, заставило сеньора Жозе понять, что в его коллекциях не хватает чего-то очень важного, а именно — корня, истока, первоначала, а иными словами, обыкновенного свидетельства о рождении тех знаменитостей, сведения о которых он уже так давно и увлеченно собирал. Вот, к примеру, неизвестно, как звали родителей епископа, кто были восприемниками его на таинстве крещения, где именно он появился на свет, на каком этаже какого дома, под каким номером на какой улице стоявшего, произошло это, и верно ли, кстати, указана дата рождения, случайно встретившаяся ему в газетной вырезке, ибо в полной мере можно брать на веру один только официальный архивный документ, а не сведения, содержащиеся в печати, разрозненные и более чем сомнительные в смысле достоверности, ведь никак нельзя быть уверенным, что журналист чего-то не расслышал, чего-то не перепутал, что корректор, правя текст, не придал словам противоположный смысл, а это, согласимся, происходит в истории не единожды.[1]Решение лежало, можно сказать, под рукой. Непоколебимая уверенность шефа-хранителя в тяжкой весомости своего авторитета, непреложная убежденность, что любой приказ, произнесенный его устами, будет выполнен, как водится, беспрекословно, точно и в срок, без своевольных отсебятин или прихотливых упущений со стороны получившего этот приказ подчиненного, привели к тому, что ключ от второй двери остался у сеньора Жозе. Сеньора Жозе, который в жизни бы не додумался воспользоваться им, а так бы и хранил его в ящике письменного стола и никогда не достал бы его оттуда, не приди однажды к выводу, что все его труды добровольного биографа, объективно говоря, пойдут прахом, если существование предмета исследования — не просто реальное, а официально подтвержденное — не будет доказано подлинником или точной копией документа.

Теперь представьте себе, кто может, в сколь взвинченном состоянии духа пребывал сеньор Жозе, в первый раз отпирая запретную дверь, какой озноб пробрал его при входе и заставил замереть на пороге, словно предстояло проникнуть в гробницу бога, который наперекор канону обрел всемогущество не от того, что воскрес, а наоборот — от того, что отверг воскресение. Ибо только мертвые боги остаются богами навсегда. Смутные очертания стеллажей, тяжко нагруженных документами, пробивали, казалось, невидимый потолок и рвались в черное небо, а слабенькое свечение над столом хранителя было подобно меркнущему свету бесконечно далекой звезды. Сеньор Жозе, хоть и прекрасно знал будущее место действия, тотчас понял, обретя необходимое спокойствие, что тут не обойтись без дополнительного источника света, если не хочет, во-первых, споткнуться о стеллаж, а во-вторых и в главных — потратить бог знает сколько времени, чтобы подобраться к документам епископа — сначала отыскать нужный раздел в каталоге, а затем и досье. Из того же ящика стола, откуда был взят ключ, он вытащил и фонарь. Ведомый им, а потом и новой отвагой, проснувшейся в душе благодаря этому свету, сеньор Жозе почти решительно прошел между столами до барьера, под которым находилась обширная картотека живых. Быстро нашел нужную отсылку и сообразил, что, к счастью, полка, на которой лежит искомое дело, находится совсем близко, на расстоянии вытянутой руки. Без стремянки, значит, дело обойдется, но он все же с внутренней дрожью представил, каково было бы ему, возникни необходимость подниматься в высшие сферы стеллажей, туда, где начиналось черное небо. Из шкафа с бланками достал по одному каждого образца и вернулся к себе, оставив дверь открытой. Присел к столу и еще подрагивавшей от недавнего волнения рукой принялся вписывать в пустые графы установочные данные на епископа, включая его полное имя со всеми частицами, место и дату рождения, имена-фамилии родителей, крестного отца и матери, священника, отправлявшего таинство, регистратора Главного Архива, оформлявшего документы — словом, все имена. По завершении этой недолгой процедуры он, чувствуя, что полностью обессилел, что ладони его взмокли, а по спине бегают мурашки, объяснил свое изнеможение тем, что тяжелей всего дается нам необходимость бороться не с собственным духом, но с некой абстракцией, а он сию минуту совершил серьезный проступок против самой сути государственной службы. Похитив эти документы, он вопиющим образом нарушил служебную дисциплину, преступил этические нормы, а может быть, и попрал закон. И не потому, что они содержали конфиденциальную или даже секретную информацию, ничего такого в них не было, их выдали бы беспрекословно по первому слову любого и всякого, кто с улицы явился бы в Архив и затребовал копию документов епископа или справку о том, что эти документы имеются, затребовал без объяснения побудительных причин и преследуемых целей, — а потому, что грубо нарушил субординацию, разомкнул, так сказать, иерархическую цепь, не получил на свои действия ни распоряжения, ни разрешения от вышестоящего. Сеньор Жозе еще подумал, не вернуться ли в архив, не загладить ли свой проступок, разорвав в клочки и уничтожив дерзкие копии, не вручить ли хранителю ключ со словами: Сеньор хранитель, возьмите, не хочу отвечать, если вдруг что пропадет в архиве, а сделав так, позабыть тот, с позволения сказать, взлет, который пережил недавно. Но нет, пересилили удовлетворение и гордость тем, что теперь он знает все, да, он так и сказал: Все о жизни епископа. Он оглядел шкафчик, где хранил ящики с коллекцией вырезок, и улыбнулся от тайной радости, представив, какая работа отныне ждет его, и свои ночные вылазки, и упорядоченный сбор материалов по каталогам, и копии, сделанные лучшим его почерком, и столь велика была его радость, что даже мысль о том, что без стремянки никак будет не обойтись, не омрачила ее. Он вернулся в архив и поставил документы на прежние места. Затем, впервые в жизни одушевленный верой в себя, обвел лучом фонаря вокруг, словно бы наконец вступал во владение чем-то всегда ему принадлежавшим, но лишь сейчас получившим право считаться его собственностью. Затем взглянул на стол шефа в ореоле худосочного света, падавшего сверху, и понял, что ему теперь надлежит сделать, да, вот именно, сесть за этот стол, ибо отныне он, сеньор Жозе, становится полновластным повелителем архива и станет единственным человеком, кто, проводя здесь дни по обязанности, по ночам сможет, если захочет, жить в свое удовольствие, и солнце с луной начнут безостановочное вращение вокруг Главного Архива, который — одновременно и мир, и средоточие его. Обозначая начало чего-либо, мы говорим обычно о первом дне, хотя и считаться следует прежде всего с ночью и счет начинать с нее же, ибо это она определяет положение дня и, не будь она ночью, длилась бы вечно. Сеньора Жозе, усевшегося в кресло шефа, мы оставим здесь до рассвета, пусть слушает, как пробивается приглушенный шелест документов живых сквозь плотное безмолвие бумаг мертвых, мертвых бумаг. Когда же погасли уличные фонари, а пять окон над высокими дверьми сделались темно-пепельными, он поднялся из-за стола и ушел к себе, притворив за собой Дверь. Умылся, побрился, позавтракал, отодвинул в сторонку документы епископа, надел свой лучший костюм и, когда настало время, вышел через другую дверь на улицу, обошел здание кругом, вошел внутрь. Никто из сослуживцев не догадался, кто это, все привычно отвечали на его приветствие, говорили, как положено: Доброе утро, сеньор Жозе, и не знали, с кем говорят.


По счастью, знаменитых людей не так чтобы уж очень много. Даже применяя такие всеядно-размашистые методы отбора, как те, что в ходу у сеньора Жозе, нелегко, особенно если речь идет о небольшой стране, набрать хотя бы сотню личностей, в самом деле стяжавших себе славу, да еще и не впасть при этом во грех антологий, собирающих под своей обложкой сто лучших сонетов о любви или сто самых трогательных элегий, при знакомстве с которыми нас одолевает вполне правомерное подозрение, что последних по списку добавили для ровного счета, для круглой цифры. Коллекция нашего героя, благодаря своей универсальности, давно перевалила за сотню единиц, но для него, как и для составителей указанных антологий, цифра сто есть рубеж, граница, рамка, nec plus ultra,[2] а выражаясь проще, — нечто вроде литровой бутылки, куда, как ни старайся, больше литра не войдет. И если в этом свете рассматривать относительность славы, думается, не будет неверным употребить динамические критерии, поскольку коллекция сеньора Жозе, необходимо делящаяся на две части, из которых одна объемлет сто безусловно знаменитых персон, а другая — тех, кто достичь этого статуса еще не сумел, постоянно циркулирует в области, условно называемой пограничной. Ибо, нам на беду, слава летуча, как эфир, вертлява, как флюгер, оборачивающийся к северу с такой же расторопной охотой, что и к югу, и, флюгеру подобно, иной человек, не ведая причин этого, переходит от полнейшей безвестности к самой громкой славе, а иной, что случается нередко, нежится сколько-то времени в ее ослепительных лучах, а потом вдруг, глядишь, — он уже никто и звать его никак. Применительно к коллекции сеньора Жозе эти печальные истины означают, что и в ней имеются упоительные взлеты и драматические падения, и некто, покинув группу заштатных, переходит в группу действительных, а кто-то, не вместившийся, хоть умри, в бутылку, должен быть отринут. Собрание сеньора Жозе весьма напоминает жизнь.

И вот, не покладая рук, засиживаясь когда до глубокой ночи, а когда и до утра, что, как и следовало ожидать, весьма плачевно сказалось на производительности его труда в рабочие часы, сеньор Жозе менее чем за две недели завершил сбор и перемещение анкетных данных для ста самых знаменитых экспонатов своей коллекции. Пережил уже мгновения острейшей паники, охватывавшей его, когда он балансировал на последней ступеньке лестницы, без которой не добраться было до самых верхних полок, где, словно мало ему было жестокого головокружения, казалось, что все пауки со всего Главного Архива Управления Записи Гражданского Состояния именно в этом его углу решили сплести самые густые, самые пыльные и развесистые сети, какие когда-либо касались человеческого лица. И когда такое случалось и подобная мерзость обволакивала лицо сеньора Жозе, он с отвращением, а если называть вещи своими именами — в страхе, как безумный, махал руками, и хотя неоценимую, конечно, помощь оказывал ему пояс, которым был он крепко пристегнут к перекладине стремянки, но, бывало, буквально чудом удерживался от того, чтобы со стремянкой вместе не грянуться оземь, взметнув тучу пыли, обычно называемой вековой, и триумфально обрушив себе на голову бумажную лавину. В один из таких вот скользких моментов сеньор Жозе дошел до такой крайности, что подумывал даже отстегнуться и подвергнуть себя опасности свободного полета, ибо в воображении рисовалось ему, какой позор навеки запятнает его имя и память о нем, если шеф, войдя утром в архив, обнаружит там распростертого меж двух стеллажей сеньора Жозе, мертвого, с разбитой головой, с мозгами наружу, да при этом еще и нелепо пристегнутого к ступени стремянки. Потом поразмыслил и решил, что отсутствие пояса спасет от позора, но не от гибели, а раз так, ну и затеваться не стоит. Перебарывая боязливую натуру, с которой сеньор Жозе явился в этот мир, он, ближе к концу своего верхолазания и невзирая на то, что действовать приходилось почти в полной тьме, сумел создать и усовершенствовать технологию, позволявшую ему в считаные секунды находить и выводить из ряда вон нужные ему папки. И тот миг, когда он впервые все же осмелился отказаться от ременной страховки, был занесен в анналы в качестве бессмертной победы, озарившей незначительнейшее бытие младшего делопроизводителя. Он был вконец вымотан, измучен многодневной бессонницей, но при этом не помнил в жизни своей дня счастливее, чем тот, когда последняя, сотая знаменитость, оформленная в полном соответствии с архивными правилами, заняла свое место в соответствующем ящичке. Сеньор Жозе подумал тогда, что после таких трудов заслужил отдых, а поскольку наступали выходные, решил отложить до понедельника следующий этап работы, то бишь роспись по законам регистрации сорока семи знаменитостей второго ряда, пока еще ожидавших своей очереди. Он не знал и не предполагал, что совсем скоро ему предстоит нечто гораздо более серьезное, нежели навернуться со стремянки. Падение могло бы оборвать его жизнь, имевшую, без сомнения, известную ценность в плане статистическом и личном, но что, спросим себя, будет представлять эта самая жизнь, если человек, в биологическом плане оставшись прежним, то есть с прежними клетками, с прежними чертами лица, ростом, манерой смотреть, видеть и замечать, так что никакой статистике не под силу заметить ни малейших отличий, если, говорю, человек этот станет другим человеком, а жизнь его, соответственно, — другой жизнью.

Сеньору Жозе дорого далась борьба с какой-то совершенно ненормальной медлительностью двух остававшихся дней, когда, казалось, конца не будет ни этой субботе, ни этому воскресенью. Он убивал время, делая вырезки из газет и журналов, а иногда открывал дверь в хранилище и любовался его безмолвным величием. Он испытывал неведомое прежде наслаждение своей работой и знал, что благодаря ей сумел проникнуть в сокровенные тайны многих знаменитостей, постичь многое из того, что они всеми силами прятали, как, например, прочерк на месте имени отца или матери или обоих родителей или место рождения, находившееся вовсе не в таком-то столичном квартале или районе, а в богом забытой деревушке, на варварски звучащем перекрестке дорог или в пропахшем навозом и хлевом захолустье, одарившем их своим именем. С этими и другими, но столь же скептическими мыслями сеньор Жозе встретил наступление понедельника, в должной мере оправившись от своих геркулесовых трудов и, невзирая на неизбежное нервное напряжение, вызванное постоянным противоборством того, как сильно хочется, с тем, что так больно колется, решил и впредь не прекращать ни ночных походов, ни восхождений. День, впрочем, не задался с самого утра. Заместитель хранителя, по должности исполнявший в архиве обязанности экзекутора или эконома, доложил шефу, что заметил увеличившийся за последние две недели расход бланков, каковой расход, сильно превышая предусмотренную в правилах делопроизводства норму брака, то бишь бланков и формуляров, испорченных при заполнении, не мог быть объяснен количеством зарегистрированных в архиве новорожденных. Хранитель, выслушав доклад, осведомился, какие шаги предприняты для установления причин такого непомерного расходования материала, а равно и какими мерами намерен его подчиненный воспрепятствовать повторению столь пагубных явлений. Заместитель скромно ответствовал, что пока еще никаких и никакими, ибо не осмеливался выдвигать собственные идеи и тем более проявлять инициативу, пока не повергнет дело на рассмотрение и дальнейшее усмотрение начальства, чем он в настоящую минуту и занимается. Ладно, повергли, с обыкновенной своей сухостью отрезал шеф, теперь будьте добры озаботиться, чтобы я больше об этом не слышал. Заместитель отправился за свой стол думать и через час принес шефу проект приказа, согласно которому шкаф с бланками отныне будет заперт на ключ, а ключ — на ответственном хранении у эконома. Шеф начертал резолюцию: Согласен, заместитель с демонстративной торжественностью запер шкаф, дабы сотрудники в полной мере прочувствовали важность нововведений, а сеньор Жозе, когда прошел первоначальный испуг, вздохнул с облегчением, обрадованно вспомнив, что успел выполнить самую важную часть работы. И стал вспоминать, сколько же еще у него дома в запасе чистых формуляров, двенадцать или пятнадцать. Ничего страшного. Когда и этот запас истощится, он распишет данные тридцати оставшихся личностей на листах обыкновенной бумаги, хоть, конечно, получится разнобой и не так красиво. Что ж поделать, подумал он себе в утешение, за неимением гербовой пишут на простой.

Не имелось решительно никаких оснований подозревать сеньора Жозе в хищении бланков больше, нежели кого-либо из коллег одного с ним служебного положения, поскольку только они, младшие делопроизводители, занимались заполнением документов, однако он, будучи закоренелым неврастеником, целый день опасался, что хруст, производимый, так сказать, угрызениями нечистой совести, будет слышен со стороны и, значит, замечен сослуживцами. Несмотря на свои страхи, он с честью выдержал допрос, устроенный ему, как, впрочем, и всем прочим. Не дрогнув ни единым мускулом на лице, ни голосом, выражением и тоном которых он постарался соответствовать ситуации, сеньор Жозе заявил, что относится к расходованию бланков самым рачительным образом, поскольку, во-первых, вообще бережлив по натуре, но главным образом потому, что непреложно сознает, как сознательное должностное лицо, что бумаги, оборачивающиеся в Главном Архиве, приобретаются за счет налогов, отчего налогоплательщикам весьма часто приходится идти на жертвы, каковые, следовательно, должны неукоснительно уважаться. Речи его, как по форме, так и по содержанию, бальзамом пролились на душу начальников, а сослуживцы, вызванные держать ответ вслед за нашим героем, повторяли его слова с ничтожными стилистическими изменениями, однако именно не высказываемая вслух, но подразумеваемая и с течением времени широко распространившаяся убежденность всех сотрудников в том, что какие бы события ни происходили в Главном Архиве, ничего не может идти вразрез с интересами службы и причинить ей ущерб, да, так вот, именно она, эта убежденность, внедренная в сознание подчиненных своеобразной личностью их начальника, позволила не заметить, что сеньор Жозе впервые за все время службы, начавшейся, кстати, много лет назад, произнес столько слов кряду. А будь заместитель поднатаскан на методах прикладной психологии, позволяющих проникнуть в существо вопроса, в мгновение ока рухнуло бы лживое построение сеньора Жозе, рухнуло бы, как карточный домик, когда не хватило опоры для пикового короля, как подверженный головокружениям человек, под которым пошатнулась лесенка-стремянка. Опасаясь, что проводивший расследование заместитель, a posteriorinote[3]придя к умозаключению о том, что дело нечисто, кошка же превосходно осведомлена, чье мясо она съела, сделает и должные выводы, сеньор Жозе решил от греха подальше в архив этой ночью не наведываться, а побыть дома. Посидеть в уголку, и ни ногой за порог, даже если посулят обрести там невиданные сокровища в виде документа, который разыскивается от начала времен — что-нибудь вроде свидетельства о рождении Бога. Не зря ведь говорится, что истинно мудр тот, чья мудрость сдобрена граном благоразумия, и, несмотря на поистине плачевную неопределенность и неточность этой формулы, следует признать, что в сеньоре Жозе при всех его допущенных в последнее время вольностях наличествует известная толика невольной мудрости из разряда тех, которые, судя по всему, проникают в тело человеческое через дыхательные пути или оттого что голову напекло, а потому и не удостаиваются особенных восторгов. И если сейчас внутренний голос призывал его к осторожности, то он разумно намеревался прислушаться к нему. Неделя-две воздержания от исследований сумеют стереть с его чела малейшие следы страха и неуверенности, если даже те на нем еще имеются.

После ужина, скудость которого проистекала от установившихся привычек и недостаточности средств, сеньор Жозе обнаружил, что ему решительно нечем заняться. Полчаса примерно он сумел Убить, перелистывая кое-какие из самых заметных экспонатов своей коллекции, затем прибавил к ним еще несколько недавнихвырезок, однако в мыслях своих пребывал не здесь, а там, во тьме архивного хранилища, где бродил, подобно черному псу, взявшему след последней тайны. Ему подумалось, что ничего опасного нет в том, чтобы использовать три или четыре формуляра, еще остававшиеся у него в запасе, — исключительно чтобы занять себя на остаток вечера, а потом покойно уснуть. Благоразумие тщилось остановить его, удерживало, хватая, можно сказать, за фалды, но, как всякий знает или обязан знать, оно, благоразумие то есть, хорошо, когда надо сохранить нечто уже совершенно неинтересное, и что, в самом деле, дурного в том, если он отопрет дверь, быстро заберет три или четыре формуляра, ну ладно, для ровного счета пусть будет пять, а папки с делами оставит для другого случая и избегнет необходимости лезть по лестнице. Последняя мысль решила дело. Освещая себе путь подрагивавшим в руке фонариком, он проник в огромную пещеру Архива и подошел к каталогу. Волнуясь больше, чем предполагал раньше, повертел головой из стороны в сторону, словно заподозрив, что за ним из тьмы, склубившейся меж стеллажами, наблюдают тысячи глаз. Он еще не отошел от утреннего потрясения. Быстро, насколько это позволяли ему неловкие от волнения пальцы, принялся выдвигать и задвигать ящики, ища на разные буквы алфавита нужные ему формуляры, ошибся раз и другой, но вот наконец сумел подобрать пятерку знаменитостей второй категории. И бегом вернулся к себе, подгоняемый теперь уже всамделишным страхом, и сердце у него колотилось, как у ребенка, который беспечно отправился стащить что-нибудь вкусненькое, а по пути назад подвергся погоне всех чудовищ, какие только есть на свете. Сеньор Жозе хлопнул дверью перед их мордами, дважды повернул ключ в замке, стараясь не думать, что придется ведь снова идти в Архив и ставить на прежнее место проклятые формуляры. Чтобы успокоиться, прямо из горлышка глотнул водки, которую держал дома на всякий случай, радостный или печальный. От спешки и отсутствия навыка, поскольку в незначительной его жизни радости и печали случались одинаково редко, поперхнулся, закашлялся и опять закашлялся, чуть было не изверг выпитое наружу, почти задохся наш бедный младший делопроизводитель с пятью формулярами в руке, по крайней мере, ему казалось, что пять, хоть когда, сотрясаемый кашлем, в конце концов выронил их, тут же увидел на полу не пять, а шесть, в чем мог бы убедиться всякий, кто умеет считать, один, два, три, четыре, пять, шесть, а единственный глоток водки такого действия не оказывает.

Переведя наконец дыхание, он начал подбирать с пола оброненные формуляры, один, два, три, четыре, пять, да, сомнения не было, шесть, и, собирая, читать имена, все до одного громкие и знаменитые, да, все до одного и кроме одного. От спешки и нервозности сеньор Жозе прихватил один лишний, притулившийся к соседу по полке, формуляры были так тонки, что разница почти не ощущалась. Понятно, что с каким бы любовным каллиграфическим тщанием ни выводить каждую буковку, копирование пяти формуляров со сведениями о рождении и жизни много времени не займет, и вот получаса не прошло, а сеньор Жозе уже мог счесть ночную работу оконченной и вновь отворить дверь в хранилище. Он неохотно собрал шесть формуляров и поднялся со стула. Ему совершенно не хотелось отправляться в Архив, но делать было нечего, ибо каталог к утру вновь должен стать комплектен и упорядочен, как прежде. Если кому-то понадобится свериться с одним из этих формуляров, а его не окажется на месте, ситуация может сильно осложниться. Сперва подозрения, за подозрениями — разбирательства, потом кто-то вспомнит, что сеньор Жозе живет через стенку от Архива, не оснащенного даже таким элементарным средством безопасности, как ночной сторож, а потом кому-нибудь придет в голову осведомиться, где же находится тот ключ, который сеньор Жозе так и не успел сдать. Чему быть, того не миновать, не слишком оригинально подумал он и двинулся к двери. Но на полдороге вдруг остановился: Забавно, я не помню, чей это формуляр, мужчины или женщины. Вернулся, снова присел к столу, оттягивая неминуемую минуту. Оказалось, что формуляр, помимо данных на лицо женского пола, тридцати шести лет от роду, уроженки этого самого города, содержит и номера еще двух документов, один из коих свидетельствует о заключении брака, другой — о расторжении оного. Поскольку таких формуляров в каталоге, без сомнения, многие сотни, если не тысячи, не вполне понятно, почему сеньор Жозе уставился на этот с таким странным выражением, которое на первый взгляд можно определить как повышенное внимание, но одновременно должно быть признано чем-то вроде смутного беспокойства, хотя вовсе не исключено, что именно так и должен смотреть тот, кто постепенно, невольно, но и не артачась, от чего-то освобождается и еще пока не знает, как взять себя в руки, внезапно оказавшиеся праздными и пустыми. Не будет недостатка в тех, которые укажут нам, пожалуй, на явные и недопустимые противоречия между вниманием, беспокойством и неопределенностью, но укажут на это люди, живущие, как живется, и никогда не видевшие перед собою судьбы. Сеньор Жозе всматривается в строчки, заполняющие графы формуляра и выведенные, о чем излишне даже и говорить, другим почерком, не его рукой, теперь так не пишут, а тридцать шесть лет назад какой-то помощник делопроизводителя написал слова, которые можно прочесть здесь, имя девочки, имена родителей и крестных, дату и время рождения, улицу, номер и этаж дома, где она появилась на свет, издала первый крик, испытала первое страдание, начало у всех одинаково, большие и малые различия приходят впоследствии, кое-кто из новорожденных попадает в энциклопедии, в жизнеописания, в каталоги, в учебники, в коллекцию вырезок, а другие проходят по жизни, как, извините за сравнение, проходит, следа за собой не оставляя, облачко по краю небес, которое если и прольется дождем, то недостаточным, чтобы оросить землю. Вот хоть меня взять, подумал сеньор Жозе. У него — полный шкаф людей, о которых ежедневно пишут в газетах, а на столе — свидетельство о рождении совершенно неизвестной личности, и все это похоже на то, как если бы он сию минуту положил на одну чашу весов сотню, а на другую — единицу, а потом с удивлением заметил, что все сто не сумели перетянуть одну, что сто оказались равны одной и одна стоит ста. А если бы кто-нибудь сейчас вошел к нему и спросил без обиняков: А ты что же, в самом деле веришь, что один, ну хоть ты сам, например, может быть равнозначен, равновесен сотне и сто из твоего шкафа, чтобы за примерами далеко не ходить, стоят тебя, сеньор Жозе ответил бы ему без колебаний и раздумий так: Дорогой мой, я всего-навсего и не более чем простой младший делопроизводитель, пятидесяти лет, так и не дослужившийся до следующего звания, и если бы считал, будто стою столько же, сколько хотя бы один из тех, кто хранится у меня в шкафу, или хотя бы один из тех пяти, не сумевших стяжать себе столь громкой славы, то не начал бы собирать мою коллекцию. Тогда зачем ты уже столько времени не сводишь глаз с формуляра этой никому неведомой женщины, словно она внезапно сделалась важнее всех прочих. Именно за тем, мой дорогой, именно за тем, что она никому не ведома. Ну и что, каталог в Архиве битком набит неизвестными. Они в каталоге, а она — здесь. Что ты хочешь этим сказать. Сам не знаю. В таком случае выбрось всю эту метафизику из головы, которая, сдается мне, не для того создана, поставь формуляр на прежнее место и ложись спать. Надеюсь, так оно и будет, сегодня, как всегда, звучит в ответ примирительное, однако сеньору Жозе есть что еще к этому добавить, вот он и добавляет: Что же до метафизических мыслей, дорогой мой, то, по моему мнению, их способна породить всякая голова, а вот способность облечь их в слова дана далеко не каждому.

Вопреки намерению, сеньор Жозе не может заснуть в относительном всегдашнем покое. В запутанном лабиринте своей не созданной для метафизики головы он продолжает расследовать причины, которые побудили его скопировать формуляр неизвестной женщины, — и не может отыскать никаких разумных объяснений своему неожиданному деянию. Удалось лишь восстановить в памяти, как левая рука взяла чистый бланк, как потом правая выводила буквы, как перебегали глаза с одной картонки на другую, словно бы на самом деле это они, глаза, переносили слова оттуда сюда. Вспоминает, как, сам на себя удивляясь, спокойно вошел в архив, твердо держа в руке фонарь, как без суеты и спешки поставил шесть формуляров на место и как тот самый, заведенный некогда на никому не известную женщину, оказавшийся последним и до последнего мгновения освещенный лучом фонаря, соскользнул вглубь и исчез, сгинул меж двух карточек на две буквы алфавита — предыдущую и последующую, стал именем, а более ничем. Посреди ночи, измаявшись от бессонницы, сеньор Жозе зажег свет. Поднялся с кровати, набросил плащ прямо на белье, присел к столу. Потом, уже много, много позже он наконец заснул, уткнувшись головой в сгиб локтя, а ладонью другой руки накрыв копии формуляров.


Решение пришло к сеньору Жозе двое суток спустя. Вообще-то принято говорить, что это мы пришли к решению, ибо люди так ревнивы к неповторимости своей личности, сколь бы мало того и той у них ни имелось, что неизменно предпочитают внушать ближним, что перед поступком долго размышляли, взвешивали за и против, перебирали возможности, искали альтернативу и лишь по завершении напряженной мозговой работы сами к нему, к решению то есть, пришли. Но следует со всей определенностью заявить, что так не бывает. Разумеется, решение поесть не придет в голову, если ее обладатель не почувствует аппетита, аппетит же не зависит от чьей бы то ни было воли, но образуется сам собой в результате объективных потребностей тела, и решение — в другом смысле — этой физико-химической задачи отыскивается более или менее удовлетворительно в содержимом тарелки. Однако даже такой несложный поступок, как покупка газеты на улице, объясняется не одним лишь желанием получить информацию, каковое желание необходимо признать аппетитом, тоже возникшим в результате, пусть и другой природы, специфических физико-химических реакций организма, поскольку это зауряднейшее рутинное деяние предполагает, например, убежденность, уверенность, надежду, хоть и не всегда осознанные, что фургончик, доставляющий прессу к киоску, не опоздал, а самый этот киоск не закрыт по случаю болезни продавца или самовольной отлучки владельца. Впрочем, настаивая на утверждении, что именно мы сами принимаем наши решения, мы должны будем перво-наперво распознать, различить, определить, кому в нас принимать решение, а кому потом придется это решение выполнять, операции же эти невыполнимы. И, строго говоря, не мы принимаем решения, а они — нас, и доказательство этому находим в том, что, всю жизнь совершая череду разнообразных действий, все же не предваряем каждое из них расчетами, оценками, осмыслением, в результате которых заявляем, что вот теперь в состоянии решить, сядем ли обедать, купим ли газетку, примемся ли за розыски никому не известной женщины.

И в свете всего вышеизложенного очевидно, что сеньор Жозе, даже подвергнутый допросу с самым что ни на есть пристрастием, не сумел бы объяснить, как и почему он ли принял решение, оно ли его проняло и приняло в свои объятия, и мы бы услышали примерно вот такое: Знаю только, что дело было в четверг вечером, я сидел у себя дома и чувствовал, что так устал, что и ужинать не хотелось, и голова у меня еще шла кругом после того, как я целый божий день провел на верхних ступеньках этой вот лестницы, и шеф должен бы понять, что мне давно не по возрасту подобная акробатика, я ему не мальчик, не говоря уж, что страдаю. Ах, вы страдаете. Головокружениями я страдаю, приступами дурноты или боязнью высоты, назовите как хотите. Вы никогда прежде не жаловались. Не в моих привычках жаловаться. Это делает вам честь, продолжайте, пожалуйста. Я уже подумывал, что пора ложиться спать, нет, вру, уже башмаки снял, и тут внезапно меня осенило решение. Если так, то вы должны были знать почему. Так ведь не я его, а оно меня осенило. Обычно происходит наоборот. До той ночи с четверга на пятницу я тоже так думал. Что же произошло в ту ночь. Об этом я вам и рассказываю, о том то есть, что на столике в изголовье моей кровати лежал формуляр неизвестной женщины, и я вдруг уставился на него так, словно раньше не видел. А вы видели его. С понедельника ничем другим, считайте, и не занимался. Стало быть, решение зрело в вас. Или я в нем. Продолжайте, продолжайте, не будем больше останавливаться на этом. Да, так вот, я сунул ноги в башмаки, набросил пиджак, а сверху плащ, а вот повязал ли галстук, не помню. В котором часу это было. Примерно в половине одиннадцатого. И куда же вы направились. Туда, где жила эта неизвестная женщина. С какими намерениями. Я хотел увидеть улицу, дом, квартиру. Ну наконец-то вы признались, что все-таки было решение и оно, как и положено, было принято вами. Ничего подобного, я всего лишь проникся его волей. Надо сказать, что для младшего делопроизводителя вы недурно аргументируете. Дарования младших делопроизводителей обычно остаются незамеченными, им не отдают должного. Продолжайте, прошу вас. Нашел дом, в окнах горел свет. Вы имеете в виду дом этой женщины. Да. И что же вы сделали вслед за тем. Постоял несколько минут. Стояли и смотрели. Истинная правда, стоял и смотрел. И больше ничего. И больше ничего. А потом. А потом ничего. Вы не позвонили в дверь, не поднялись, не стали ее расспрашивать. Да ну что вы, в столь поздний час, мне это и в голову не пришло. А сколько времени было. Времени к этому времени было уже половина двенадцатого. Вы пришли к дому пешком. Пешком. А вернулись как. Тоже пешком. Иными словами, свидетелей у вас нет. Каких свидетелей. Ну, людей, которые бы, например, видели вас у подъезда, кондуктор, например, трамвая или автобуса, и могли бы засвидетельствовать, что. Что. Что вы и в самом деле были на улице, где живет эта неизвестная женщина. А зачем. За тем, чтобы доказать, что это был не сон и не игра воображения. Я сказал вам правшу, одну только правду и ничего, кроме правды, я под присягой, и моего слова должно быть достаточно. Может, и было бы достаточно, если бы в ваших показаниях не имелось одной весьма разоблачительной, в высшей степени несуразной подробности. Какой же. Галстук. Галстук-то здесь при чем. Да при том, что сотрудник Главного Архива Управления Записи Актов Гражданского Состояния никуда и никогда не отправится без галстука, это немыслимо, это противно самой его природе. Я ведь говорю, что был не в себе, а осенен решением. Лишнее доказательство того, что все это вам приснилось. Не понимаю, какая связь между. Самая прямая, одно из двух, либо вы признаете, что, как всякий нормальный человек, приняли решение, и тогда я склонен буду поверить, что по адресу неизвестной женщины вы отправились без галстука, совершив деяние, предосудительное с точки зрения служебной этики, которое, впрочем, мы сейчас разбирать не будем, либо настаиваете, что не вы приняли решение, а оно вас, а это, учитывая историю с галстуком, без коего, как видите, не обойтись, могло бы случиться исключительно во сне. Я еще раз вам говорю, что не принимал никакого решения, а просто взглянул на формуляр, обулся и вышел. Вам это приснилось. Не приснилось. Приснилось-приснилось, поверьте, вы легли, уснули и во сне увидели, что идете к дому неизвестной женщины. Да я могу описать эту улицу. Сначала придется доказать, что никогда не бывали там прежде. И рассказать, как выглядел дом. Ну-ну-ну, ночью все дома серы. Кошки, а не дома. Дома тоже. Следует понимать вас так, что вы мне не верите. Именно так, не верю. Почему, позвольте осведомиться. Да потому что рассказанное вами не вмещается в мою действительность, а что не вмещается в мою действительность, того и не существует. Но позвольте, спящее тело вполне реально, а следовательно, вопреки вашему мнению, реален и сон, который ему снится. Он реален только как сон. Иными словами, только это и было реально во всем пережитом мною. Вот именно, только это. Я могу вернуться к своим обязанностям. Да, идите работайте, но имейте в виду, что по вопросу галстука нам с вами еще придется побеседовать, так что советую подготовиться.

Счастливо избежав служебного расследования по поводу чрезмерного расхода бланков, сеньор Жозе, дабы не растерять новообретенные диалектические завоевания, нафантазировал себе этот новый диалог, из которого, несмотря на иронический и угрожающий тон оппонента, легко вышел победителем, в чем может убедиться каждый, кто внимательно перечтет предыдущий абзац. И сделал это столь убежденно, что даже смог сперва солгать себе самому, а потом и поддержать эту ложь, ибо ему ли было не знать, что на самом-то деле он и в дом вошел, и по лестнице поднялся, и приложил ухо к двери, за которой, если верить формуляру, родилась неизвестная женщина. Сеньор Жозе не осмелился нажать кнопку звонка, тут он правду сказал, однако несколько минут простоял неподвижно на темной площадке, напряженно прислушиваясь и пытаясь уловить, не доносятся ли изнутри какие-нибудь звуки, и так увлекся этим, что как-то даже упустил из виду, что его могут застукать здесь и принять за квартирного вора. Он слышал ноющий плач младенца в колыбели и подумал: Должно быть, сын, и нежное женское баюканье: Наверно, это она, внезапно перебитое мужским голосом: Он, похоже, никогда не угомонится, и в сердце сеньора Жозе толкнулись страх и ожидание, что дверь сейчас распахнется, это вполне вероятно, ибо, по голосу судя, мужчина собирался выходить, и: Вы кто такой, вам что здесь нужно, спросит он, оказавшись на лестничной клетке. И что мне тогда делать, в свою очередь спросил себя сеньор Жозе, оцепенев, бедный, от ужаса, но, на его счастье, отец младенца не придерживался старинного обычая после ужина отправляться в кафе поболтать с приятелями. Когда вновь раздался плач ребенка, наш герой начал медленно спускаться по лестнице, не зажигая света, левой рукой слегка касаясь стены, чтобы не потерять равновесие, и его едва не захлестнула волна панического страха при мысли о том, что произойдет, если, безмолвный и в темноте невидимый, поднимается кто-то в эту минуту по лестнице, правой рукой слегка касаясь стены. Столкновение произойдет, что же еще, и встречный головой ударит его в грудь, и это несравненно хуже, чем стоять на верхней ступеньке стремянки, чувствуя, как поглаживает твое лицо паутина, тем более что встречным вполне может оказаться сослуживец, прокравшийся следом с целью застать его на месте преступления, которое, вполне вероятно, тоже будет предметом служебного расследования. И когда сеньор Жозе вышел наконец на улицу, ноги у него дрожали и лоб был в испарине. Нервы просто никуда, с упреком подумал он о себе. А затем внезапно и неведомо почему, так, словно мысли, сорвавшись с узды, понеслись вразброд и сразу во всех направлениях, а время, сколько ни есть его впереди, сколько ни было позади, так же вдруг ужалось в одну секунду, сеньор Жозе подумал, что младенец, чей плач слышался за дверью, тридцать шесть лет назад был этой неизвестной женщиной, а сам он — четырнадцатилетним подростком, не имевшим ни малейших резонов бродить в поисках неведомо кого, да еще в столь поздний час. Застыв на тротуаре, он смотрел на улицу и будто в первый раз видел ее, тридцать шесть лет назад городские фонари светили тусклее, мостовая была не заасфальтирована, а в самом деле вымощена каменными плитами, а вывеска на углу возвещала о том, что там находится не экспресс-закусочная, а сапожная мастерская. Время стронулось с места, стало растягиваться, сперва потихоньку, а потом все быстрее, казалось, что оно яростно бьется, толкается, будто находится в яйце и рвется сквозь скорлупу наружу, а улицы перетекали друг в друга, накрывали друг друга, и дома то возникали, то исчезали, меняли цвет и очертания, и все вокруг лихорадочно искало свое место, торопясь поспеть, пока свет зари снова все не переворошит. Время пустилось отсчитывать дни с начала, теперь вооружась таблицей умножения, чтобы нагнать отставание, и ему это удалось, и сеньору Жозе, когда он добрался до дому, опять стало пятьдесят. Ну а плаксивый младенец повзрослел всего лишь на час, и, вопреки всему тому, в чем тщатся убедить нас часы стенные и наручные, это доказывает, что время для каждого течет по-разному.

Сеньор Жозе провел трудную ночь, под стать предыдущим, да и те тоже выдались не лучшими в его жизни. И потому, несмотря на сильнейшие потрясения, пережитые во время его краткой ночной вылазки, он, едва успев, по своему обыкновению, натянуть на ухо угол пододеяльника, провалился в сон, который всякий с первого взгляда определил бы как глубокий и целительный, провалился, но тотчас и вынырнул из него так внезапно, словно кто-то бесцеремонно тряхнул его за плечо. Его разбудила, молниеносно вырвала из забытья, не дав себе самой вплестись в паутинку сновидения, неожиданная мысль, что, быть может, неизвестная женщина, на которую и был выписан формуляр, это и есть мать, укачивавшая за дверью ребенка, жена столь нетерпеливого супруга, и в этом случае поиски сеньора Жозе завершились, да как еще по-дурацки — в тот самый миг, когда им надлежало бы начаться. Внезапная тоска стиснула ему горло и, хотя огорченный разум, еще пытаясь сопротивляться, побуждал казаться безразличным и сказать что-нибудь вроде: Ну и ладно, ну и бог с ней, мороки меньше, не отпускала, а держала все крепче, все крепче и теперь уж сама спрашивала у разума: И что же ему теперь делать, раз он не может осуществить свой замысел. Что и всегда, вырезать из газет фотографии, заметки, интервью, хронику как ни в чем не бывало. Бедняга, я не верю, что он сумеет. Это почему же. Тоска, если уж пришла, так просто не уйдет. Он ведь может другой формуляр выбрать и разыскивать еще кого-нибудь. Случай не выбирают, он сам подвертывается, случай подставил ему ту женщину, только случай и имеет в этой сфере право голоса. Да мало ли в каталоге неизвестных людей. Людей-то много, мотивов мало, мотивов выбрать именно этого, а не того, не любого другого. Нет, не верю я, что можно строить жизнь на разумных началах, руководствуясь случайностями. Можно или нельзя, на разумных или нет, однако же именно случай дал ему в руки этот формуляр. Но если это — та самая женщина. Если это — та самая женщина, значит, так распорядился случай. И — никаких последствий. Да кто мы такие, чтобы рассуждать о последствиях, если из нескончаемой их вереницы, движущейся нам навстречу, способны увидеть лишь первое. Значит ли это, что может произойти еще что-нибудь. Не что-нибудь, а все. Не понимаю. Исключительно из-за того, что мы погружены в размышления, мы и не замечаем, что происходящее с нами каждую секунду оставляет в неприкосновенной целости и сохранности то, что может произойти. Иными словами, то, что может произойти, постоянно возрождается. Да не только возрождается, но и умножается, и, чтобы понять это, достаточно сравнить сегодня и завтра. Никогда ни о чем подобном не думал. Есть на свете такое, что дано понять лишь настигнутым тоской.

Сеньор Жозе меж тем, словно эта беседа не имела к нему отношения, ворочался с боку на бок, не в силах уснуть. Если женщина, повторял он про себя, та же самая, если в конце концов окажется, что это она и есть, я разорву проклятый формуляр и думать о нем забуду. Он знал, что всего лишь пытается скрыть разочарование, потому что уже не сумеет вернуться к прежним мыслям и действиям, и чувствовал себя так, словно готовился отплыть на поиски неведомого острова, а в последний момент, когда уже занес ногу над сходнями, кто-то протянул ему карту и сказал: Никуда не надо плыть, неведомый остров, который ты собрался открывать, уже нанесен на карту, вот он, взгляни, столько то градусов широты, столько-то — долготы, и есть там порты и города, горы и реки, и у каждой имеется свое имя и история, так что лучше тебе смиренно и кротко принять свой удел и остаться тем, кто ты есть. Но сеньор Жозе не желает смиряться, он по-прежнему всматривается в горизонт, кажущийся навсегда потерянным, и вдруг, как если бы раздернулась черная туча, выпуская на небо солнце, понимает, что мысль не только разбудила его, но и ввела в заблуждение, вспоминает, что в формуляр вписаны были номера двух свидетельств — о браке и о разводе, а та женщина за дверью была, без сомнения, замужем, и, будь она тою, не обошлось бы без отметки о заключении нового брака, хотя, конечно, и в Главном Архиве бывают ошибки. Но об этом сеньор Жозе думать не хочет.


Сославшись на обстоятельства личные, но, как принято говорить, непреодолимой силы, то бишь форс-мажорные, суть которых он просит разрешения не раскрывать, и напомнив, что за двадцать пять лет беспорочной службы позволяет себе обратиться с подобной просьбой впервые, сеньор Жозе попросил разрешения уйти на час раньше. Согласно правилам, регулирующим сложную иерархическую систему, которая сложилась в Главном Архиве, обратился он к своему непосредственному начальнику, от расположения или нерасположения коего зависело, в каких выражениях будет передана просьба по инстанции или команде вышестоящему, а тот в свою очередь, прибавив или убрав словечко-другое, подчеркнув или же, наоборот, затушевав слог-два, сможет, до известной, конечно, степени, воздействовать на принятие окончательного решения. Насчет этого, впрочем, есть большие сомнения, поскольку шеф-хранитель, разрешая или запрещая что-либо, руководствуется ему одному известными мотивами, и за всю долголетнюю историю Главного Архива не было случая, чтобы он как-нибудь обосновывал хоть одно свое распоряжение, отданное письменно или устно. А потому навсегда пребудет тайной, почему сеньору Жозе разрешили уйти со службы раньше не на час, им запрашиваемый, а на полчаса. Можно, впрочем, выдвинуть предположение, порожденное бескорыстной игрой ума, а следовательно, недоказуемое, что тот или иной мелкий начальник — старший делопроизводитель, скажем, начал, а заместитель хранителя продолжил — или оба вместе при докладе добавили, что, по их мнению, столь ранний уход сотрудника с рабочего места пагубно отразится на интересах службы, хотя гораздо вероятней, что именно высшее начальство решило вразумить подчиненных, в очередной раз повернув свои полномочия именно их запретительной гранью. Сеньор Жозе, извещенный о принятом решении старшим делопроизводителем, которого уведомил о нем заместитель хранителя, взглянул на часы и понял, что, если не хочет опоздать на встречу с судьбой, то есть если не горит желанием увидеть на пороге уже вернувшегося с работы хозяина дома, следует позволить себе одно из редчайших в жизни роскошеств, а именно — взять такси. Никто его не ждал, не исключено также, что в этот час вообще никого не будет дома, но сеньор Жозе менее всего на свете хотел испытать на себе раздражительный характер мужа, человека, как мы знаем, нетерпеливого, сознавая, что несравнимо труднее дать удовлетворительные объяснения такому человеку, нежели ответить на вопрос женщины с ребенком на руках.

Но муж не предстал на пороге, и голос его не донесся впоследствии из глубины квартиры, из чего следовало, что хозяин пока на работе или только еще на пути к дому, а у женщины не было ребенка на руках. И сеньор Жозе сразу понял, что отворившая ему дверь женщина, замужем ли она или разведена, не может оказаться той, кого он искал. Как бы прекрасно она ни сохранилась, как бы щадяще ни обошлось с нею время, но по фигуре ну совсем никак нельзя было заключить, что у нее за плечами тридцать шесть лет, а по лицу — что ей больше двадцати пяти. Сеньор Жозе мог бы сразу же просто ретироваться, смастерив на скорую руку какое-нибудь объяснение вроде такого, например: Простите, ошибся, я искал другого человека, но ведь, как ни крути, кончик ариадниной нити, если в интересах и для пользы дела воспользоваться мифологическим образом, оказался именно здесь, да притом не надо отбрасывать вполне вероятную возможность того, что в квартире есть еще люди, а среди них отыщется предмет его поисков, хотя, как мы знаем, эту возможность сеньор Жозе страстно, всей душой отвергает. И потому он достал из кармана формуляр и сказал так: Здравствуйте. Что вам угодно, спросила женщина. Я сотрудник Главного Архива ЗАГС и мне поручено прояснить кое-какие сомнения, возникшие по поводу сведений о лице, которое, как нам известно, родилось в этой квартире. И я, и муж родились не здесь, а вот дочка — да, действительно, но ей три месяца от роду, и вряд ли речь может идти о ней. И в самом деле, лицу, которое я разыскиваю, тридцать шесть лет. А мне двадцать семь. Стало быть, это не вы, сказал сеньор Жозе и тотчас спросил: А как вас зовут. Женщина ответила, он взял и выдержал паузу, употребив ее на то, чтобы улыбнуться, и задал следующий вопрос: А как давно вы здесь проживаете. Два года. А тех, кто жил здесь раньше, до вас, вот этих вот, не знаете, и прочитал по формуляру имя женщины и ее родителей. Нет, мы ничего про них не знаем, квартира пустовала, и муж договорился об аренде с представителем владельца. А есть ли в доме кто-нибудь из прежних жильцов. В бельэтаже, в квартире справа, живет одна престарелая дама, я слышала, она из самых давних жильцов. Скорей всего, все же тридцать шесть лет назад еще не жила, сейчас люди часто переезжают с места на место. Вот чего не знаю, того не знаю, вам лучше поговорить с ней, а мне, простите, надо идти, муж должен скоро вернуться, и ему не понравятся мои тары-бары с посторонним человеком, а кроме того, я ужин готовлю. Какой же я посторонний, я работник Главного Архива ЗАГС, а не посторонний и исполняю здесь свои служебные обязанности, уж вы меня извините, если обеспокоил. От робкого тона сеньора Жозе женщина смягчилась: Да нет, какое там беспокойство, я только хотела сказать, что будь мой муж дома, он давно бы уж попросил вас предъявить официальную бумагу, где было бы сказано, какое дело вы расследуете. Хранитель не подумал, что я могу столкнуться с недоверием такого рода. Каждый, как известно, на свой манер с ума сходит, вот взять хоть ту старушку из бельэтажа, она и вовсе дверь никому не открывает, а я — другое дело, люблю с людьми поговорить. Спасибо вам за то, как любезно вы меня приняли. Жалко, что я не смогла вам помочь. Напротив, очень помогли, упомянули про даму из бельэтажа и напомнили про документ. Хорошо, если так. Беседа могла бы еще некоторое время течь по этому руслу, но тишину в квартире нарушил внезапный плач проснувшегося ребенка. Это ваш мальчик, спросил сеньор Жозе. Не мальчик, а девочка, я же вам говорила, улыбнулась женщина, и сеньор Жозе улыбнулся в ответ. В этот миг стукнула внизу дверь подъезда, на лестнице зажегся свет. Муж, по шагам узнаю, прошептала женщина, уходите скорей и сделайте вид, что вы со мной не разговаривали. Но сеньор Жозе не пошел вниз. На цыпочках и проворно поднялся выше этажом и там на площадке замер, прислонившись к стене, причем сердце у него билось учащенно, словно он переживал опасное приключение, меж тем как твердые шаги молодого мужчины звучали, приближаясь, все громче. Вот брякнул звонок, в промежутке между тем, как открылась и вновь закрылась дверь, послышался плач младенца, а потом всю спираль лестничных пролетов заполнила тишина. Через минуту свет в подъезде погас. Только тогда сообразил сеньор Жозе, что весь его диалог с неизвестной женщиной происходил так, словно было что скрывать обоим собеседникам, стоявшим в этой сообщнической полутьме, да, слово это неожиданно пришло ему в голову: В чем сообщники-то, почему сообщники, спрашивал он себя, не находя ответа, хотя одно сомнению не подлежало, ибо женщина не зажгла на площадке свет, погасший после того, как они обменялись первыми словами. Он наконец начал спускаться по ступеням, сначала крадучись и со всеми предосторожностями, потом торопливо, и задержался на мгновение лишь в бельэтаже, у той двери направо, откуда слышалось неразборчивое бормотание радио, но даже не подумал позвонить, а оставил новое дознание на выходные, на субботу или воскресенье, уж как выйдет, когда он подготовится должным образом и в руке у него будет официальный документ, свидетельство несомненных и бесспорных властных полномочий. Липовый, само собой разумеется, но, наделенный неодолимой силой настоящего грифа и подлинной печати, он избавит сеньора Жозе от необходимости рассеивать недоверие, прежде чем перейти к сути вопроса. И что касается подписи шефа, он был совершенно спокоен, ибо не верил, чтобы пожилая дама из квартиры в бельэтаже направо хоть бы раз в жизни видела факсимиле хранителя, чьи завитушки, надо думать, сеньор Жозе, благодаря собственной орнаментальной фантазии, сумеет воспроизвести без труда. А если все, как он твердо был уверен, пройдет хорошо, можно будет и впредь пользоваться документом всякий раз, как возникнут предвиденные или неожиданные помехи в его расследованиях, которые, вероятней всего, не завершатся в этом бельэтаже. Даже если престарелая дама жила в этом доме и в ту пору, когда здесь же обитала и семья неизвестной женщины, нельзя исключить, что они не были знакомы друг с другом или что в утомленной памяти жилицы из бельэтажа все сведется к нескольким смутным воспоминаниям — смотря сколько лет минуло с того дня, как семейство со второго этажа перебралось в другую часть города. Или страны, или света, озабоченно прибавил он. По пятам за знаменитостями из его коллекции, куда бы те ни направлялись, по непростывшим их следам непременно устремляются репортеры, дабы задать еще один вопрос, щелкнуть еще один снимок, а до простых людей никому дела нет, никто не проявит к ним неподдельного интереса, не озаботится узнать, что они делают, о чем думают, что чувствуют, а в тех случаях, когда происходит обратное, это чаще всего притворство, это почти наверняка лукавство. Если неизвестная женщина уехала за границу, она для сеньора Жозе недосягаема, считай, что умерла. Точка, конец сообщения, пробормотал он, но тотчас сообразил, что это не совсем так, потому что она, даже покинув этот дом, наверняка все же оставила по себе одну по крайней мере жизнь, ну хоть одну крохотную жизненку, жизнишку протяженностью в четыре года или в пять лет, всего ничего, или в пятнадцать, двадцать, какую-нибудь встречу, какое-нибудь ошеломительное впечатление, какое-нибудь горчайшее разочарование, сколько-то улыбок, сколько-то слез, и то, что на первый взгляд представляется одинаковым для всех, в действительности разное у каждого человека. И каждый раз. Дойду, докуда сумею, с несвойственным ему спокойствием решил сеньор Жозе. И, словно именно таков был логический итог его размышлений, зашел в писчебумажный магазин и купил толстую тетрадь с линованными страницами — такие тетради студенты покупают, чтобы записывать учебный материал в ту пору, когда еще полагают, что будут его учить.

Изготовление поддельного документа много времени не заняло. Двадцать пять лет ежедневных упражнений в каллиграфии под присмотром требовательных начальников и придирчивых наставников позволили в совершенстве овладеть инструментом, придали должную твердость запястью и надлежащую гибкость фалангам, научили с волшебной четкостью выводить линии волосяные и с нажимом, почти интуитивно чувствовать округлость изгибов и стройную прямизну палочек, одарили способностью предугадывать, насколько густыми или водянистыми окажутся чернила — и полезные навыки, пригодившись при этой оказии, прошли испытание, создали в результате документ, способный выдержать проверку, проводимую при посредстве сколь угодно мощной лупы. Разоблачительны, конечно, отпечатки пальцев и невидимые пятнышки пота, оставшиеся на бумаге, но крайне мала вероятность того, что документ будет проверен и с этих точек зрения. Самый компетентный графолог, призванный на экспертизу, под присягой показал бы, что рассматриваемый текст составлен и написан собственноручно шефом-хранителем Архива и идентичен тому, который возник бы на бумаге в присутствии самых надежных свидетелей. Стиль документа, то есть особенности построения фразы и словоупотребления, вступил бы в свой черед психолог, поддерживая уважаемого коллегу-графолога, убедительно доказывает, что его автор — человек исключительно властный, с твердым, неподатливым характером, человек замкнутый, уверенный в правоте своих суждений, пренебрегающий чужим мнением, о чем легко может судить даже малое дитя, прочитавшее такой текст: я, главный хранитель Главного Архива Управления Записи Актов Гражданского Состояния, на основании полномочий, мне предоставленных и мною исполняемых неукоснительно и ревностно, как того требует принесенная мною присяга, уведомляю всех представителей военных и гражданских властей, организаций, равно как и частных лиц, ознакомленных с настоящим документом, составленным и написанным мною собственноручно, что Такой-то и Такой-то, младший делопроизводитель вверенного мне и мною руководимого учреждения, действует в соответствии с непосредственно полученным от меня распоряжением и настоящим предписанием об установлении, выявлении и проверке любых данных, имеющих отношение к прошлому, настоящему и будущему Такой-то и Такой-то, родившейся там-то и там-то тогда-то и тогда-то, дочери Такого-то и Такой-то, в связи с чем вышеуказанный сотрудник на весь срок проводимого им расследования облекается всей полнотой прав, какие могут потребоваться ему во исполнение означенного поручения и какими я наделяю его в соответствии с особенностями архивной службы и на основании принятого мною решения, каковое подлежит безусловному исполнению. И это самое дитя, с неимоверным трудом продравшись сквозь дебри канцелярского стиля, задрожало бы от страха перед такой внушительной бумагой, припало бы к материнским коленям, ища защиты и вопрошая, как же стало возможно, чтобы младший делопроизводитель сеньop Жозе, человек от природы мягкий, уступчивый, едва ли не по-овечьи робкий, зачал, выносил и исполнил свой замысел, не имея при этом ни образцов для подражания, ни прецедентов, поскольку не принято было и не вызывалось техническими надобностями наделять служащих архива подобными мандатами, и вверил самому себе столь полновластные прерогативы, ибо это самое малое, что следует из этого деспотического документа. Еще много соли предстоит съесть испуганному ребенку, съесть и слезами ее выплакать, чтобы уразуметь и постичь, что такое жизнь, да перестать удивляться, обнаружив, как при должном стечении обстоятельств, то есть если будет на то выписан надлежащий мандат, неважно, подлинный или поддельный, мягкосердечные обретают жесткую властность, а в свое оправдание говорят, что не виноваты, что всего лишь выправили бумагу, что действовали от имени другого лица, в самом лучшем случае пребывая в добросовестном заблуждении, сами себя обманывая, поскольку на самом-то деле властная суровость, возникшая откуда ни возьмись, взялась-то все же в них, а не в ком-то ином, видимом или незримом. Но все же, оценивая все, до сего часа произошедшее, по его последствиям, маловероятно, чтобы можно было предвидеть, какая серьезная пагуба для нашего мира воспоследует от намерений и поступков сеньора Жозе, а потому давайте-ка на время придержим наши суждения, клонящиеся в сторону осуждений, отложим их, так сказать, до лучших времен, до той поры, пока иные поступки, высветив портрет героя более отчетливо, не придадут его чертам большей определенности.

В субботу, надев свой лучший костюм и свежую, выглаженную сорочку, повязав более или менее правильно почти подходящий галстук, укрыв во внутреннем кармане украшенный фирменным штампом конверт с мандатом, сеньор Жозе у дверей своего дома снова остановил такси, но не потому, что спешил — сегодня в его распоряжении был целый день, — а потому, что тучи грозили пролиться дождем и не хотелось бы предстать перед дамой из бельэтажа с каплями на ушах, с заляпанными грязью обшлагами брюк и рисковать тем, что она захлопнет перед ним дверь прежде, чем он успеет изъяснить цель своего визита. Сеньор Жозе взволновался, представляя, как примет его старушенция, ибо именно этим, словно самим собой сказавшимся словцом с уничижительным оттенком определил он будущую собеседницу, какое впечатление окажет на нее чтение предъявленного ей документа во всей его напористо-грозной силе, и, хоть надо признать, что иные ведут себя совсем не так, как ожидаешь, а прямо противоположным образом, будем надеяться, это не тот случай. Может быть, он при сочинении мандата и переусердствовал с жесткими и властными оборотами, однако же правдоподобие требовало такой же верности взятому за образец характеру шефа, как и его почерку, хотя, с другой стороны, всякий знает, что ежели справедлива народная мудрость насчет каши, которую маслом не испортишь, то не менее метко речение относительно пересола, который в отличие от недосола окажется на спине. Ладно, видно будет, вздохнул сеньор Жозе. Но первое, что стало ему видно вскорости после того, как через щель в приоткрытой двери он ответил на прозвучавшие изнутри вопросы: Кто там, Что вам угодно, Кто, говорите, вас направил, А я-то какое к этому имею отношение, что старушка из бельэтажа оказалась вовсе и не такой старушкой, как он представлял, ибо у старушек не бывает таких живых глаз, такого прямого носа, таких крепких, хоть и тонких, губ нисколько не запавшего рта без морщин в углах, а о немалом числе прожитых лет можно судить разве что по несколько одряблевшей коже на шее, и не потому ли посетитель обратил на это внимание, что и у себя с недавних пор стал замечать эту безобманную примету физического упадка и дряхления, а ведь ему только-только исполнилось пятьдесят. Жилица так и не отворила дверь полностью, говоря опять и снова, что соседями не интересуется, и слова эти были вполне резонны, если вспомнить, что прозвучали они в ответ на промах сеньора Жозе, который избрал неверный путь, для начала уведомив, что ищет женщину, проживавшую на втором этаже в квартире слева. Когда же он понял свой промах и назвал наконец имя неизвестной женщины, недоразумение вроде бы разрешилось, но дверь, приоткрывшаяся было чуть пошире, тотчас вернулась в исходное положение, стоило лишь сеньору Жозе спросить: Вы знаете ее. Знавала, ответила женщина. Вот насчет нее я и хотел бы задать несколько вопросов. А кто вы такой. Уполномоченный Главного Архива Управления ЗАГС, я ведь уже сказал. А откуда мне знать, что это правда. У меня есть мандат, подписанный моим начальником. Я у себя дома и не желаю, чтобы меня тревожили. В подобных случаях необходимо оказывать содействие работникам Архива. Подобных чему. Когда возникает надобность развеять те или иные сомнения по поводу хранящихся у нас документов. А почему бы вам прямо не обратиться к ней. Мы не располагаем сведениями о ее нынешнем местонахождении, а если вам оно известно, сообщите, и мы больше не будем вас беспокоить. Вот уж больше тридцати лет, если память мне не изменяет, как я ничего о ней не знаю. Аона в ту пору была еще ребенком. Да. И тон, каким женщина произнесла это единственное слово, давал понять, что она считает разговор оконченным, однако сеньор Жозе так просто не сдался, ибо руководствовался старинным правилом, уверявшим, будто за семь бед ответ один. Он вытащил из кармана конверт, а из конверта, причем с медлительностью, которая должна была выглядеть угрожающей, извлек мандат. Прочтите. Женщина затрясла головой: Не стану, меня это совершенно не касается. Не прочтете, вам же будет хуже, я приведу полицию. Женщина покорилась, взяла протянутую ей бумагу, зажгла свет в коридоре, надела висевшие на шнурке очки и прочла. Потом вернула ему документ и отомкнула цепочку, освобождая проход. Лучше зайдите, а то нас, должно быть, уже давно подслушивают из той квартиры. Второе лицо множественного числа обозначало пусть необъявленный, но подразумеваемый союз, и сеньор Жозе понял, что первую схватку он выиграл. Пусть эта победа, объективно говоря, вообще первая в его жизни, одержана была благодаря самому бессовестному жульничеству, но если такое множество людей возглашает во всеуслышание, будто цель оправдывает средства, кто он такой, чтобы спорить с ними. И он перешагнул порог со скромным достоинством победителя, который в силу великодушия не позволит себе поддаться могучему искушению унизить поверженного противника, но все же хочет, чтобы его величие было замечено.

Женщина провела его в маленькую гостиную, чистенькую, тщательно убранную и обставленную во вкусе минувших эпох. Предложила стул, села сама и, не давая гостю задать новый вопрос, сказала: Я ее крестная. Сеньор Жозе ждал каких угодно откровений, но только не этого. Он явился сюда в качестве рядового чиновника, исполняющего приказы вышестоящего начальника и, следовательно, лишенного чего бы то ни было личного, и теперь следует убедить в этом и сидящую напротив хозяйку, а помимо того, ценой бог знает каких усилий — удержать губы, готовые разъехаться в улыбке блаженного довольства. Из другого кармана он извлек копию формуляра, долго глядел в него, будто проверяя уже внесенные туда имена, и наконец осведомился: А ваш супруг был крестным отцом. Да. А могу ли я и с ним побеседовать. Я вдова. А-а, и в этом невнятном восклицании было столько же искреннего облечения, сколько и фальшивого сочувствия, ибо одним противником стало меньше. Женщина сказала: Мы были с ними в хороших отношениях, ну, то есть ладили, можно даже сказать, дружили семьями, так что когда девочка родилась, нас и попросили в восприемники. Сколько же ей было лет, когда они переехали. Думаю, около восьми. Недавно вы говорили, что уж лет тридцать как ничего о ней не слышали. Ну да. Нельзя ли поподробней. Вскоре после того, как они съехали отсюда, я получила письмо. От кого. От нее. И что же она вам написала. Ничего особенного, все те немногие слова, которые восьмилетняя крошка может написать своей крестной матери. Сохранилось оно у вас. Нет. Ну а родители никогда вам не писали. Нет, никогда. Вас это не удивляло. Нет. Почему. Дело сугубо личное, и мне бы не хотелось об этом распространяться. Для Главного Архива ЗАГС нет личных дел, кроме тех, что стоят в нем на полках. Женщина взглянула на него пристально: Кто вы. Из предъявленного мною мандата вы сию минуту узнали, кто я. Вы сказали только, что вас зовут сеньор Жозе. Да, я — сеньор Жозе. Значит, вы можете задавать мне любые вопросы, а я ни о чем не имею права спросить. Спрашивать меня может только вышестоящий сотрудник Архива. Счастливый вы человек, раз можете хранить свои тайны. Не думаю, что это приносит счастье. А вы счастливы. Это к делу отношения не имеет, я ведь вам уже объяснил, задавать мне вопросы позволено только тем, кто выше меня по должности. А тайны у вас есть. Не буду отвечать. А я почему-то должна. Это в ваших интересах. Так что вы хотите узнать. Что это было за личное дело. Женщина провела ладонью по лбу, медленно опустила морщинистые веки и потом, не открывая глаз, ответила: Мама этой девочки подозревала, что у меня роман с ее мужем. А его не было. Был, и довольно долгий. Из-за этого они и переехали. Да. Женщина открыла глаза и спросила: Понравились вам мои тайны. Они интересуют меня только в связи с той, кого я разыскиваю, тем более что ни на что больше я разрешения не получал. И вам, значит, неинтересно, что было дальше. Как должностному лицу — нет. А как частному. Не в моих привычках лезть в чужую жизнь, сказал сеньор Жозе, позабыв про те сто сорок с чем-то чужих жизней, лежавших у него в шкафу, а потом добавил: Но без сомнения, ничего уж такого чрезвычайного не происходило, вы ведь сказали, что вдовеете. У вас хорошая память. Это непременное условие для того, кто хочет служить в Главном Архиве, вот мой шеф, к примеру, ну, просто чтобы вы имели представление, знает на память, ну, то есть помнит наизусть все имена, какие только есть и были, все имена и все фамилии. А зачем ему это надо. Память хранителя — это дубликат хранилища. Не понимаю. Дело в том, что мозг моего шефа, способный осуществить все возможные комбинации имен и фамилий, не только знает имена всех, кто жив, и всех, кто умер, но и может сказать вам, как будут звать всех, кто еще только родится отныне и до скончания мира. Вы, похоже, осведомлены лучше своего шефа. Да ну что вы, в сравнении с ним я ничто, пустое место, и потому-то он — главный хранитель, а я — так, младший делопроизводитель. И вы оба знаете мое имя. Ну да. Но он знает обо мне только, как меня зовут. Тут вы правы, разница в том лишь, что он знал его раньше, а я узнал, когда получил это поручение. Зато теперь так резво вырвались вперед, обойдя его намного, ибо вы сидите в моем доме, можете видеть мое лицо, стали первым за все эти годы, кто услышал от меня, что я изменяла мужу, и что еще нужно, чтобы убедить вас, что по сравнению с вами ваш шеф — просто невежда. Не надо так говорить, это нехорошо. Есть у вас еще вопросы. Какие вопросы. Ну, например, была ли я счастлива в браке после того, что случилось. Это не имеет отношения к делу. Подобно тому, как в голове у вашего начальника — все имена, к делу имеет отношение все, поскольку дело одного человека есть дело всех. Вы много знаете. Неудивительно, я долго живу. Мне самому уже пятьдесят, но рядом с вами я чувствую, что не знаю ничего. И не надейтесь, что от пятидесяти до семидесяти наверстаете. Так вам семьдесят. Немного больше. Итак, были ли вы счастливы после того, что случилось. Ах, значит, все-таки вам интересно. Я, видите ли, очень мало знаю о жизни других людей. Так же, как ваш хранитель и ваше хранилище. Весьма вероятно. Муж простил меня, если вы это хотите знать. Простил. Да, это происходит часто, простите друг друга, как принято говорить. Вероятно, вы хотели сказать — возлюбите друг друга. Разве это не одно и то же, прощают, потому что любят, любят, потому что прощают, вы, право, как дитя, вам и в самом деле многое еще нужно познать. Вижу, что да. Вы женаты. Нет. Но жили когда-нибудь с кем-нибудь. В том смысле, какой вы влагаете в слово жить, нет, не жил. Неужели только мимолетные интрижки. Нет, и этого не было, живу один, когда подпирает, делаю то же, что и все, иду и плачу деньги. А вы заметили, что все-таки отвечаете на вопросы. Да, заметил, но это неважно, может быть, я таким способом учусь. Хочу вам объяснить кое-что. Слушаю вас. Начну с того, что спрошу, знаете ли вы, сколько человек участвует в браке. Двое, он и она. А вот и нет, трое, в браке участвует трое — он, она и то третье, что образуется при соединении мужчины и женщины. Никогда бы не подумал. И если один из этих двоих совершает, например, измену, то сильней страдает и самый тяжкий удар получает, сколь бы невероятным это ни казалось, не он, а другой, но не тот другой, о котором вы подумали, а другой другой, вернее — третий, то есть двуединство брака. А и в самом деле можно выдержать это сожительство, я вот, например, и с самим собой-то плохо уживаюсь. Чаще всего в браке так случается, что мужчина или женщина или оба сразу, каждый со своей стороны, хотят уничтожить это третье, которое из них двоих и состоит, а оно противится, бьется, тщится выжить во что бы то ни стало. Для меня эта арифметика чересчур сложна. Вот женитесь, тогда скажете. Да уж куда мне, года мои не те. Не зарекайтесь, мало ли что может случиться, когда выполните свое поручение или что у вас там. Сомнения, которые мне поручено устранить, одолевают Главный Архив, а не меня. Что же это за сомнения такие, не сочтите за нескромность. Не могу сказать, я давал присягу. Присяга мало вам помогла, сеньор Жозе, скоро вам придется уйти отсюда, а знать вы будете не больше того, сколько знали, когда пришли, то есть ничего. Ваша правда, сказал на это сеньор Жозе и уныло покивал головой.

Женщина смотрела на него изучающе, а потом спросила: И давно ли уж вы занимаетесь этим расследованием. Собственно говоря, только сегодня приступил, но шеф все равно разозлится, если явлюсь к нему с пустыми руками, он у нас человек очень нетерпеливый. Несправедливо злиться на сотрудника, который не считает за труд трудиться даже по субботам. Тут нет моей заслуги, у нас так положено. Стало быть, как я понимаю, вы не очень продвинулись. Да, придется еще покумекать, как тут быть. Посоветуйтесь с начальством, оно на то и поставлено. Вы его не знаете, оно вопросов не допускает, отдает приказы — и все. Ну так что же вы. Я уже сказал, буду думать. Что ж, думайте. Неужели вы так-таки ничего и не знаете, ни куда они переехали отсюда, ничего другого, а ведь в письме, которое вы получили, наверняка был обратный адрес. Да быть-то он был, да вот беда, письма этого больше не существует. А вы не ответили на него. Нет. Почему. Если выбирать между убить и дать умереть, я выбираю первое, в фигуральном, конечно, смысле. Значит, я в тупике. Не думаю. То есть. Дайте мне бумагу и чем писать. Дрожащими руками сеньор Жозе протянул ей карандаш: Можете писать прямо здесь, на обороте, это все равно копия. Женщина снова надела очки и быстро вывела несколько слов: Ну вот, нате-ка возьмите, только имейте в виду, это не адрес, а всего лишь название улицы, на которой стояла школа, в которую ходила моя крестница после того, как они переехали отсюда, может быть, эта ниточка выведет вас куда надо, если школа, разумеется, еще стоит на прежнем месте. Дух сеньора Жозе заметался меж личной благодарностью за оказанное содействие и служебной досадой на то, что оно воспоследовало так нескоро. Благодарность возобладала: Спасибо, только и вымолвил он, а потом дал проявиться и сдержанной досаде: Не пойму, почему вы сразу не дали мне адрес школы, зная, что любая подробность, пусть самая на первый взгляд незначительная, жизненно важна для меня. Не надо преувеличивать. Несмотря ни на что, я вам весьма признателен и от своего лица, и от имени Главного Архива ЗАГС, который я здесь представляю, но все же настоятельно прошу объяснить, почему вы так промедлили с этим адресом, а. Причина очень проста, мне совершенно не с кем поговорить. Сеньор Жозе поглядел на женщину, а та на него, и не стоит тратить слов, пытаясь описать выражение его и ее глаз, ибо важно лишь, что после некоторого молчания он оказался способен сказать: Мне тоже. Тогда женщина поднялась со стула, выдвинула ящик стоявшего позади нее комода и достала нечто похожее на толстую книгу. Альбом, в радостном смятении подумал сеньор Жозе. Женщина раскрыла, полистала, через мгновение отыскала то, что искала, фотографии были не приклеены, а вставлены в четыре картонных уголка, прикрепленных к странице, и: Вот, возьмите, сказала, это единственная ее карточка, которая у меня сохранилась, и, надеюсь, вы не станете меня спрашивать, нет ли и родительских снимков тоже. Не стану. Трепетной рукой сеньор Жозе принял черно-белую фотографию девочки лет восьми-девяти с челкой до бровей, с бледным, надо полагать, личиком, на котором глаза глядели серьезно, а губы словно бы захотели сложиться в улыбку, да, как говорится, не сложилось. У сеньора Жозе, человека с чувствительным сердцем, и у самого на глаза наворачиваются слезы: Вы не похожи сейчас на сотрудника Архива, сказала женщина. Однако же я только он и ничего более, сказал он. Не хотите ли кофе. С удовольствием.

За кофе с печеньем говорили мало, разве что обменялись несколькими словами о том, как летит проклятое время: Летит, а мы и не замечаем, ведь только что было утро, а уж, глядь, ночь на дворе, на самом деле заметно, как истаивает день, но, может быть, они говорят о жизни, о своей собственной или же о жизни вообще, сказать трудно, как всегда, когда мы присутствуем при разговоре и невнимательно прислушиваемся к нему, суть его, самое главное, обычно от нас ускользает. Кофе допит, слова истощились, сеньор Жозе поднялся и, сказав так: Мне пора, поблагодарил за фотографию и за адрес школы, а женщина ответила: Случится быть в наших краях, после чего проводила его до дверей, а в прихожей протянула ему руку, которую сеньор Жозе, повторив: Большое вам спасибо, со старомодной учтивостью поднес к губам, и тогда женщина с лукавой улыбкой произнесла: Быть может, следовало бы заглянуть в телефонный справочник.


Удар был такой силы, что сеньор Жозе, уже направив на улицу свои совершенно сбитые с толку стопы, не сразу заметил, что окутан полупрозрачной кисеей мельчайшего дождика из разряда тех, что мочат человека и по вертикали, и по горизонтали, да и вообще во всех направлениях. Следовало бы поискать в телефонном справочнике, со злорадством сказала на прощанье старуха, и эти слова, каждое из которых само по себе было вполне невинно и неспособно ранить даже самую болезненно деликатную душу, моментально превратились в оскорбительную грубость, в констатацию нестерпимой глупости, как если бы во время разговора, с определенной минуты столь богатого чувствами, она холодно рассмотрела его и заключила, что нескладный чиновник Архива ЗАГС, посланный на поиски чего-то далекого и сокрытого от взоров, неспособен увидеть то, что у него перед глазами и под самым носом. Сеньор Жозе, вышедший из дому без шляпы и без плаща, получил заряд вертящейся в воздухе водяной пыли прямо в голову, внутри которой, в свою очередь, вертелись неприятные мысли, причем, как он сразу отметил, вертелись они все вокруг некоей центральной точки, пока еще смутно различимой, но с каждым мгновением делавшейся все отчетливей. Да, он и вправду не вспомнил, что если желаешь узнать номер телефона и адрес того, на чье имя этот телефон зарегистрирован, примени такой простейший, такой буднично обыденный способ, возьми да загляни в телефонную книгу. Если он и вправду намерен установить местонахождение неизвестной женщины, то и следовало в качестве первого шага обратиться к справочнику, меньше чем за минуту узнать все необходимое, потом, под предлогом разъяснения мифических неувязок в досье, назначить встречу где-нибудь за пределами Архива, сказав, к примеру, что собирается взыскать какой-то просроченный налоговый платеж, а сразу же вслед за тем, ну, впрочем, не сразу, а так денька через два, уже войдя в доверие, поставить ва-банк да и попросить: Расскажите-ка о своей жизни. Но сеньор Жозе так не поступил и теперь, как ни слабо разбирается он в психологии и в тайнах подсознания, начинает с достойной уважения догадливостью понимать почему. Представим себе охотника, думает он, представим себе охотника, который тщательно и любовно приготовил всю свою амуницию — ружье, патронташ, запас продовольствия, флягу с водой, сетчатый ягдташ для дичи-добычи, болотные сапоги, — да, представим, как он выходит со своими собаками, исполненный решимости и воодушевления, готовый к долгому походу наподобие тех, что показывают в кино, и за первым же углом, то есть не успев еще далеко отойти от дома, видит стаю куропаток, расположенных принять смерть от его руки, летящих, да, но недалеко улетающих, потому что гремят ружейные выстрелы и они падают наземь, к восторгу и изумлению собак, которые никогда прежде не видели, чтобы валилось с небес столько пресловутой манны. И что же тогда за интерес будет охотнику охотиться, если такая прорва дичи сама себя предлагает, садится, можно сказать, прямо на мушку, спросил себя сеньор Жозе и сам себе дал ответ, совершенно очевидный для всякого: Никакого интересу. Вот и со мной нечто подобное происходит, прибавил он, сидит, наверно, у меня в голове и, без сомнения, в голове у каждого некая отдельная самостоятельная мысль, которая думается сама собой, а решается безо всякого участия другой мысли, она с нами на ты и знакома с тех пор, как мы себя помним, которая ведома нам и нами ведома, хоть на самом деле это она нас ведет туда, куда мы идем якобы своей волей, но при этом, может статься, будет она отведена по другой дороге, в ином направлении, а вовсе не на тот ближайший к дому перекресток, где, о том даже не подозревая, поджидает нас стая куропаток, зато знаем, что истинный смысл находки заключен в поисках и что порой, чтобы найти лежащее поблизости, надо отойти подальше. Озарение, произведенное в голове сеньора Жозе этой мыслью, этой ли, другой ли, захаживавшей туда и раньше или же нагрянувшей вдруг — на самом деле раз уж мысль пришла, не так уж важно, как она это сделала, — было столь ослепительно, что он застыл как в столбняке посреди улицы, окутанный пеленой дождя, которую подсветил уличный, случайно зажегшийся минуту назад фонарь. И всей душой, смятенной и благодарной, раскаялся в том, как дурно, как незаслуженно дурно, а на этот раз еще и вполне осознанно думал он о престарелой даме из квартиры в бельэтаже направо, о даме, чьей благожелательности обязан не только фотографией и адресом школы, но и самым совершенным и завершенным планом действий, коего у него, по правде говоря, не имелось. А поскольку она произнесла приглашение вновь посетить ее, сказав: Будете в наших краях, да, именно так и было сказано, этими самыми словами, достаточно ясными, чтобы не завершать фразу, сеньор Жозе пообещал себе, что как-нибудь на днях непременно постучит в ее двери, чтобы дать отчет о том, как подвигаются его расследования, а заодно и удивить ее, объяснив, почему же на самом деле он раньше не воспользовался телефонным справочником. Разумеется, сперва да поначалу надо будет признаться, что мандат у него — поддельный, что на поиски его отрядил не Главный Архив, а собственное побуждение, ну и, разумеется, во всем прочем. А прочее — это коллекция знаменитостей, это высотобоязнь, это почерневшие от времени бумаги, паутина, монотонная упорядоченность живых и хаос покойников, затхлость и пыль, уныние и подавленность и, наконец, непрошеный формуляр, колдовским образом прицепившийся к пяти другим: Чтобы не позабыли о нем и о вписанном в него имени, да, имени той девочки, которая здесь со мной, вспомнил он, и если бы не сеявшийся с небес дождик, тотчас достал бы из кармана фотографию и взглянул бы на нее. И если когда-нибудь кому-нибудь он решился бы рассказать, что представляет собой Главный Архив изнутри, то только этой пожилой даме из квартиры в бельэтаже, справа. Ладно, как-нибудь со временем, подумал сеньор Жозе. Время в этот самый миг подогнало автобус, чтобы тот доставил его домой, а в автобусе было много мокрых людей, мужчин и женщин, разного возраста, разной наружности, молодых и старых, одних таких, других, наоборот, этаких. Главный Архив ЗАГС знает их всех, знает, как кого зовут, кто где и от кого родился, Главный Архив отмеряет дни каждому, вот и этой женщине с закрытыми глазами, которая прижалась щекой к оконному стеклу, ей, должно быть, лет, ну, сколько, тридцать пять, тридцать шесть, да сколько бы ни было, хватило их, чтобы воображение сеньора Жозе встрепенулось и расправило крылья: А если это и есть та, кого я ищу, да нет, быть не может, а ведь и вправду не может, чаще всего в жизни встречаются нам незнакомые люди, и приходится смириться, нельзя же спрашивать всех подряд: Как вас зовут, а потом доставать формуляр, сверяться с ним да удостоверяться, что это не та, кого мы ищем. Через две остановки женщина сошла, постояла на остановке, дожидаясь, когда автобус уедет, она, без сомнения, хотела перейти на другую сторону улицы, а пока ждала, сеньор Жозе, благо она была без зонта, мог видеть ее лицо сквозь обсевшие стекло мелкие капельки, и вот в какой-то миг, досадуя, наверно, что автобус все не трогается, она вскинула голову, и сеньор Жозе встретил ее взгляд. Они смотрели друг на друга, пока автобус стоял и сколько могли, даже после того как он наконец двинулся, и сеньор Жозе тянул и выворачивал шею, а женщина по ту сторону стекла делала то же и, вероятно, спрашивала себя: Да кто это, а он отвечал себе: Это она.

От остановки, на которой сеньор Жозе должен сойти, до здания Главного Архива, благодаря рачительной заботе транспортных служб, подумавших о тех, кому пришла нужда заняться документами в управлении ЗАГС, было недалеко. Тем не менее сеньор Жозе, когда вошел к себе, был мокр с головы до ног. Он поспешно сбросил плащ, переобулся, сменил брюки и носки, вытер полотенцем волосы, с которых капало, а проделывая все это, продолжал вести с самим собой диалог: Неужели она. Да не она. А может быть, она. Может быть, но не будет. А если все же она. Вот найдешь ту, с формуляра, и узнаешь точно. Если это окажется она, скажу ей, что мы уже знакомы, виделись в автобусе. Не вспомнит. Вспомнит непременно, если не буду тянуть с поисками. Да ты ведь не хочешь найти ее поскорее, ни поскорее, ни помедленнее, боюсь, что и вообще не хочешь, иначе заглянул бы в телефонную книгу, с нее и надо было начинать. Я позабыл. Книга — там, в архиве. Мне сейчас не хочется входить в архив. Темноты боишься. Ничего я не боюсь, я эту темноту знаю как свои пять пальцев. Ага, ты их тоже не знаешь. Если ты такого мнения, оставь меня коснеть в моем невежестве, птицы небесные тоже ведь поют, а зачем, сами не знают. Да ты, я смотрю, лирик. Нет, просто мне грустно. Тут загрустишь, при такой-то жизни. Представь, что женщина из автобуса и женщина с формуляра — одно лицо, представь, что я больше не увижу ее, что это был единственный в своем роде случай, судьба, а я ее упустил. У тебя есть только один шанс начать сначала. Это какой же. Последовать совету жилицы из квартиры в бельэтаже, направо, старушенции этой. Будь так добр выбирать выражения. Ну а кто же она, как не старушка. Просто дама в годах. А ты бы бросил лицемерить, все мы в годах, весь вопрос в том лишь, сколько у кого этих годов, если мало — ты молод, если много — стар, а все прочее — лишь разговоры. Ну ладно, хватит об этом. Хватит так хватит. Посмотрю в телефонной книге. А я тебе о чем полчаса толкую. И сеньор Жозе, в пижаме и шлепанцах, завернувшись в одеяло, вошел в хранилище. Затрапезный вид вынуждал его держаться скованно, словно он боялся потерять уважение почтенных папок и вечного желтоватого света, который, подобно умирающему солнцу, окутывал хранительский письменный стол, на котором лежал искомый справочник. Пользоваться им без разрешения запрещалось, даже если речь шла о служебном звонке, и сеньор Жозе мог бы присесть за стол, как уже бывало раньше, впрочем, один только раз, в тот ни с чем не сравнимый миг торжества и триумфа, но не решился, быть может, оттого, что одет был неподобающим образом, от абсурдного страха, что кто-то застанет его в таком виде, хотя кому тут быть, если ни одна живая душа, за исключением его самого, не появляется здесь по окончании присутствия. Он подумал, что лучше будет забрать справочник с собой, дома он чувствовал бы себя спокойней, не ощущал бы угрожающей близости высоченных стеллажей, вознесенных туда, где под темным сводом потолка ткут и жрут пауки. И вздрогнул всем телом, словно эти липкие пыльные сети уже нависли над ним, и чуть было не совершил опрометчивого шага, когда протянул руку к справочнику, не вымерив предварительно и предусмотрительно, какое расстояние отделяет его от углов стола, а кто говорит о расстоянии, тот имеет в виду и углы, но вовремя заметил, что шеф по своим геометрическим и топографическим пристрастиям совершенно явно тяготел к прямым углам, к параллельным линиям. И сеньор Жозе вернулся к себе в полной уверенности, что, когда через некоторое время положит книгу на место, она и в самом деле окажется на месте, том же самом, прежнем, выверенном с точностью до миллиметра, где была, и шеф не отдаст приказ своим замам расследовать, кто брал ее, когда и зачем. Он до последнего момента опасался чего-то такого, что помешает ему унести справочник, ждал, что раздастся какой-нибудь шорох или подозрительный треск, или из могильных глубин архива внезапно выплывет некое свечение, но полнейшее безмолвие, царившее в архиве, не нарушалось даже тем еле уловимым поскрипыванием, которое производят челюсти жучков-древогрызов, по-ученому называемых еще bostriquideos.

И вот теперь сеньор Жозе, набросив на плечи одеяло, сидит за собственным столом перед телефонным справочником и, открыв его на первой странице, так внимательно, словно именно это входило в его первоначальные намерения, проглядывает правила пользования, коды городов, расценки и прочее. Но по истечении нескольких минут внезапное неосознанное побуждение заставляет его перескочить сразу в середину, перелистать несколько страниц назад, потом вперед и вот остановиться на той, где должно помещаться имя неизвестной женщины. Но то ли его там нет, то ли его глаза отказываются его видеть. Нет, нету. Вот здесь бы ему полагается быть, а его нет. Вот после этого имени положено бы расположиться ему, а оно не расположилось. Ну, я же говорил, подумал сеньор Жозе, хотя ничего подобного ни разу не говорил, это всего лишь способ доказать миру свою правоту, а в данном конкретном случае — выразить свою радость, и любой полицейский следователь выразил бы свое разочарование ударом кулака по столу, а сеньор Жозе — нет, а сеньор Жозе водружает на чело ироническую улыбку, подобающую тому, кто был послан на поиски чего-то заведомо несуществующего и вот теперь возвращается ни с чем, если не считать слов: Ну, я же говорил, у нее либо нет телефона, либо она не хотела значиться в списках. Радость была столь велика, что он тут же, не откладывая, не тратя времени на взвешивание за и против, принялся искать имя отца женщины и вот его-то как раз нашел. Ни одна клеточка в его теле не дрогнула. Напротив, решившись теперь сжечь за собою все мосты, влекомый или подталкиваемый жаром, какой дано изведать лишь истинным исследователям, он принялся искать имя того, с кем неизвестная женщина когда-то развелась, и обнаружил его тоже. Будь у него под рукой план города, сеньор Жозе уже сейчас бы мог обозначить пять точек, две на улице, где родилась девочка с фотографии, третью поставил бы на здании школы, а теперь и эти еще, так что рисунок, как рисунок и всякой жизни, состоял бы из ломаных линий, из пересечений и перекрестий, но не раздвоений, ибо дух никуда не ходит без плотских ног, плоти же невмочь сдвинуться с места без крыльев духа. Он записал адреса, потом пометил, что нужно будет купить — большую карту города, такого же размера лист толстого картона, чтобы было к чему ее прикрепить, да коробку булавок с цветными головками, лучше всего, наверно, с красными, чтобы издали было видно, ибо, согласимся, жизни подобны живописным полотнам, всегда приходится отступить на четыре шага назад, даже если когда-нибудь дотронемся до их кожи, вдохнем их запах, испробуем на вкус. Сеньор Жозе спокоен, его не взволновало, что обнаружилось, где живут родители и бывший муж неизвестной женщины, причем любопытно, что дом последнего, как выясняется, находится неподалеку от Архива, и совершенно ясно, что рано или поздно наш герой постучит в эти двери, но не раньше, чем почувствует, что время пришло и сказало, придя: Давай. Он закрыл телефонную книгу, отнес ее назад, положил на стол шефа, в точности на то место, откуда взял, и вернулся домой. Время, если верить часам, было к ужину, однако дневные передряги так отвлекли желудок, что тот не проявлял никаких признаков нетерпения. Сеньор Жозе снова сел, скорчившись под одеялом и подобрав под него ноги, и пододвинул тетрадь, недавно купленную в писчебумажном магазине. Пора было начинать записи о ходе поисков, о встречах и разговорах, о размышлениях, о планах и тактических схемах расследования, названного сложно: Относительно шагов, предпринятых таким-то для поиска такой-то, и, хоть, по правде говоря, он только еще начался, рассказать уже можно было много чего. Будь это роман, пробормотал сеньор Жозе, раскрывая тетрадь, один только разговор с дамой из квартиры в бельэтаже направо был бы готовой главой, и уже потянулся было за ручкой, чтобы приступить, как вдруг, на середине этого движения, наткнулся взглядом на лист бумаги, куда переписал адреса, и понял, что кое о чем не подумал прежде, а именно не рассмотрел весьма приемлемую гипотезу, что неизвестная женщина после развода вернулась в родительский дом, это, во-первых, а во-вторых, не менее вероятную версию того, что муж-то мог покинуть их некогда общий дом, а телефон по-прежнему зарегистрирован на его имя. Если дело обстоит именно так, если учесть, что рассматриваемая улица находится в двух шагах от Главного Архива, никак нельзя исключить, что женщина в автобусе — она самая, разыскиваемая то есть, и есть. Уже готов был возобновиться внутренний диалог: Она, Не она, Она, Да нет же, но сеньор Жозе на этот раз слушать ничего не стал и, склоняясь над тетрадью, начал заносить на бумагу первые слова, выглядевшие примерно так: Я вошел в подъезд, поднялся по лестнице на второй этаж и стал прислушиваться к тому, что происходит за дверью той квартиры, где родилась неизвестная женщина, а когда услышал плач ребенка в колыбели, подумал, что это ее ребенок, а потом, когда услышал, как она его убаюкивает, — что это она, но потом узнал, что нет.


Вопреки общепринятым представлениям, столь свойственным тем, кто смотрит со стороны, жизнь в государственных учреждениях — далеко не мед, и это более чем справедливо и по отношению к Главному Архиву, где со времен, которые мы не имеем права назвать незапамятными потому лишь, что именно эта структура отвечает за память про все и вся, соединились, благодаря постоянным и непрестанным усилиям сменяющих друг друга главных хранителей, все возвышенности и низости государственной службы, в результате сделав из чиновника существо совершенно особого склада, в одно и то же время с толком пользующееся тем физическим и духовным пространством, круг которого очерчен его навостренным пером, и бесконечно от этого пространства зависимое. Выражаясь проще и имея в виду более точное постижение общих закономерностей, обозначенных в вышеприведенной преамбуле, скажем, что сеньор Жозе должен решить некую задачку. Памятуя, ценою каких трудов он, сломив бронированную регламентациями оборону вышестоящего начальства, сумел вырвать у него позволение уйти со службы на несчастные полчаса раньше, благодаря чему и не был застигнут с поличным мужем юной жилицы из квартиры на втором этаже слева, мы с вами без труда поймем, какая тревога томит его ныне, днем и ночью, пока он подыскивает благовидный предлог вкупе с уважительной причиной попросить не час, а два, да не два, а все три часа, могущие понадобиться для того, чтобы плодотворно посетить школу и всласть поскрести по ее архивным сусекам. И тревога эта, навязчивая и постоянная, не замедлила проявиться в участившихся ошибках, в рассеянности, в приступах неодолимой дневной сонливости, проистекающей от ночной бессонницы, и в итоге сеньор Жозе, до сей поры считавшийся различными своими начальниками чиновником исполнительным, аккуратным и дельным, навлек на себя суровые замечания, выговоры, взыскания, призывы к порядку, которые, впрочем, приводили его только в еще большее замешательство, не говоря уж о том, что он, если бы все же когда-нибудь решился высказать предполагаемую просьбу, в ответ мог бы ожидать теперь только и исключительно гарантированный отказ. Положение обострилось до такой крайности, что после безрезультатного обсуждения сначала старшими делопроизводителями, а затем и заместителями хранителя стало очевидно, что не остается ничего иного, как повергнуть его на рассмотрение самого шефа, которому в первые минуты она, сложившаяся то есть ситуация, представилась до такой степени абсурдной, что он не сразу взял в толк, о чем, собственно говоря, речь. Вопиющее пренебрежение сотрудника своими обязанностями, столь тяжко оскорблявшее традиции Главного Архива и исключавшее возможность проявить снисходительность и найти сколько-нибудь смягчающие обстоятельства, если только таковые вообще имели право на существование, может быть до известной степени оправдано только не менее тяжкой болезнью. Именно об этом сеньор Жозе, представший перед хранителем, и был спрошен: Вы что, больны. Да нет, здоров. Если здоровы, как тогда объяснить, что в последнее время вы работаете из рук вон скверно. Не знаю, может быть, это потому, что я плохо сплю. Значит, все же больны. Да нет, я всего лишь плохо сплю. Вы плохо спите, потому что больны, потому что здоровый человек спит хорошо, если только у него на совести нет какого-нибудь греха, какого-нибудь предосудительного деяния, эту самую совесть гнетущего, а чистая совесть — это очень важно. Совершенно верно. Так вот, если ваши ошибки проистекают от бессонницы, а та, в свою очередь, — от угрызений совести, необходимо установить причину, понять, что вы натворили. Да ничего я не натворил. Этого быть не может, единственный человек здесь, который не допускает промахов, это я, да что с вами вообще происходит, что вы уставились на телефонный справочник. Отвлекся, извините. Опять же это дурной знак, вам ведь известно, что, когда я с вами разговариваю, смотреть полагается только на меня, как предписано правилами внутреннего распорядка, и я единственный, кто имеет право отводить глаза. Да, конечно. Ну, так в чем ваш грех. Не знаю. Значит, дело обстоит еще хуже, нежели мне показалось сначала, забытые грехи — самые тяжкие. Я всегда стремился исполнять свои обязанности. Сведения, которые мне предоставили в отношении вас, свойства удовлетворительного, но это лишний раз доказывает, что причиной служебного несоответствия является грех не забытый и не давний, а теперешний и свежий. Совесть моя молчит. Совести вообще молчат больше и чаще, чем следует, и потому люди придумали законы. Понимаю. Я должен был принять решение. Да. И я его принял. Да. Налагаю на вас штраф в размере дневного жалованья. Сеньор Жозе, увидев, как блеснула искорка надежды, спросил: Только штраф, или и от работы тоже отстраняете. Я лишаю вас жалованья, а отнюдь не работы, вспомните, что совсем недавно были отпущены со службы на полчаса раньше, и не воображайте, что скверная работа будет вознаграждена еще одним выходным. Не буду. Я для вашего же блага и в интересах дела хочу, чтобы взыскание послужило вам уроком и вы как можно скорее стали таким, как раньше. Понятно. И все на этом, больше не задерживаю, идите работать.

В отчаянии и чуть ли не в слезах, вконец расстроенный сеньор Жозе отправился, куда было сказано. За те считаные минуты, что длился трудный разговор с шефом, работы у него на столе прибавилось, словно прочие младшие делопроизводители, воспользовавшись его затруднительным положением, тоже решили на свой собственный страх и риск покарать нерадивого коллегу. Кроме того, несколько человек за барьером ждали своей очереди. И все стояли именно к нему, и вовсе не случайно, и не потому, что, войдя, решили, будто отсутствующий на рабочем месте сотрудник должен быть не в пример симпатичнее и внимательнее тех, кто сидел за своими столами, нет, именно они, ну, не столы же, разумеется, а сидевшие за ними указали посетителям, к кому им следует обратиться. Поскольку должностные инструкции требовали отдавать безусловное предпочтение личному приему граждан перед бумажной работой, сеньор Жозе направился к барьеру, зная, что за спиной у него продолжает хлестать бумажный ливень. Все пропало. Теперь, после предупреждения и последовавшего за ним начета, следовало навсегда выбросить из головы всякую надежду, что ему в обозримом будущем позволят уйти раньше, прийти позже на час, на полчаса, на минуту, даже если бы он измыслил заведомо немыслимое рождение сына или более чем сомнительную кончину дядюшки. Здесь, в архиве, память хранится долго, держится упорно, изглаживается медленно, так медленно, что полностью не исчезает никогда. Соверши сеньор Жозе какое-нибудь, пусть хоть самое незначительное упущение по службе, ему и десять лет спустя напомнят о нем во всех подробностях. Вероятно, это и имел в виду шеф, говоря, что наихудшие из всех грехов — те, что на первый взгляд кажутся забытыми. А для сеньора Жозе, угнетенного трудами, мучимого думами, весь этот день был нескончаемой голгофой. И покуда одна часть его сознания давала пояснения посетителям, заполняла и скрепляла печатями бланки, оформляла документы, другая монотонно проклинала судьбу и случай, в конце концов превратившие-таки в болезненное любопытство то, что даже и самым краешком бы не должно было задеть воображение человека благоразумного и уравновешенного. Шеф совершенно прав, думал сеньор Жозе, интересы Главного Архива превыше всего, живи я нормальной жизнью, никогда бы не ввязался, в мои-то года, в коллекционирование всех этих актеров, балерин, епископов и футболистов, это глупо, это бесполезно, это смехотворно, и, нечего сказать, хорошее наследство оставлю я по себе, счастье еще, что некому его оставить, и, конечно, все это оттого, что живу один, вот если бы у меня была жена. Дойдя до этого пункта, мысль запнулась, а потом двинулась по другому пути, и был он, надо сказать, узок и извилист, и при начале его виднелась фотография маленькой девочки, а в конце стояла, если стояла, живая, реальная, взрослая женщина, которой сейчас тридцать шесть лет, разведенная: А зачем я ее ищу, зачем и для чего, и что буду с ней делать, когда найду. Мысль снова оборвалась, резко шарахнулась назад, отступая по собственным следам: А как ты ее найдешь, если тебя не пускают на поиски, спросил он себя, а тот не ответил, занят был, объяснял последнему в очереди посетителю, что свидетельство о смерти, за которым тот пришел, готово будет завтра.

Однако есть вопросы поразительного упорства, которые не отступятся ни за что, и вот один из них вновь напал на сеньора Жозе, когда он, измученный душевно, изможденный телесно, вернулся наконец к себе домой. Рухнул, можно сказать, на кровать пластом, ибо хотел заснуть, забыть лицо шефа, несправедливое наказание, но вопрос, скользнув, улегся рядом, прошелестел: Не можешь ее найти, не дают тебе, и на этот раз нельзя было сделать вид, что занят с посетителем, но тем не менее сеньор Жозе притворился непонимающим, ответил, что все же попытается изыскать способ, ну а нет, значит, нет, выбросит эту мысль из головы, однако вопрос не унялся: Как же легко ты сдаешься, стоило ли тогда подделывать мандат и заставлять ту пожилую симпатичную даму из квартиры в бельэтаже направо рассказывать о своем греховном прошлом, это вообще-то очень нехорошо, некрасиво так вот втираться к людям и вызнавать у них подноготную. И от воспоминания о мандате сеньор Жозе во внезапном испуге осел на кровать. Он носил бумагу в кармане, ходил с нею все эти дни, и представьте, что было бы, если бы по той или иной причине выронил ее или, еще того чище, упал бы обморок, лишился чувств, что при его нервозности немудрено, и кто-нибудь из сослуживцев, безо всякой задней мысли, расстегнув ему пиджак, чтоб легче дышалось, обнаружил бы белый конверт с грифом Главного Архива и сказал бы: А что это такое, и вот сперва младший делопроизводитель, потом старший, потом зам, а потом дошло бы и до самого хранителя. Сеньор Жозе, не в силах больше думать, что бы последовало за этим, вскочил с кровати, бросился к висевшему на спинке стула пиджаку, вытащил из кармана мандат и, в тревоге озираясь по сторонам, стал соображать, куда же его, черт побери, спрятать. Ни один из шкафов не запирался, и все его немногие пожитки были доступны для первого попавшегося воришки. Тогда сеньор Жозе вгляделся в свои рядком стоявшие на полках коллекции, в них ища выход из затруднительного положения. Вытянул папку епископа и вложил конверт в нее, епископ, обретший славу благодаря своему милосердию, большого интереса вызвать не должен, это же не велогонщик и не пилот Формулы Один. Вздохнув с облегчением, снова улегся, но вопрос был уж тут как тут: Дело не в мандате, можешь прятать его, можешь показывать, он тебя не выведет на эту женщину. Я уже говорил тебе, что найду способ. Очень сомневаюсь, шеф связал тебя по рукам и ногам, шагу не даст ступить. Дождусь, пока все утихнет. А потом. Не знаю, авось осенит какая-нибудь мысль. Ты можешь решить вопрос прямо сейчас. Как. Позвонить ее родителям, сказать, что говорят из Архива, и попросить адрес их дочери. Нет, этого я делать не стану. Завтра отправишься к ней, я и представить себе не могу ваш разговор, но, по крайней мере, извлечешь из этого смысл. Скорей всего, я, увидев ее перед собой, не захочу с ней говорить. Если так, зачем тогда разыскивать ее, зачем ты изучаешь ее жизнь. Я ведь собираю материалы и на этого вот епископа, однако же не собираюсь когда-либо с ним разговаривать. Мне это представляется абсурдом. Да, так и есть, однако пришло время сделать что-нибудь абсурдное. Иными словами, если ты все же найдешь женщину, она не узнает, что ты разыскивал ее. Скорей всего, не узнает. Да почему же. Не могу объяснить. Так или иначе, ты даже в школу ее не попадешь, школы, как и Главный Архив, по выходным дням закрыты. В Архив я могу войти, когда мне заблагорассудится. Тоже мне, подвиг, туда ведет вот эта дверь. В одиночку тебе там бывать не приходилось и не придется. Я иду туда, куда идешь ты, и делаю то, что делаешь ты. Вот и продолжай. Да я-то продолжу, а вот ты в школу не попадешь. А вот посмотрим. Сеньор Жозе поднялся, благо время было к ужину, если заслуживала этого слова та легчайшая еда, которую он привык потреблять вечером. Он продолжал размышлять и в процессе, потом вымыл тарелку и стакан, собрал со скатерти крошки, не переставая при этом думать, и потом, словно это движение явилось неизбежным следствием надуманного, открыл дверь на улицу. Напротив, на другой стороне улицы, стояла кабина телефона-автомата, ну, если не под рукой, то всего лишь в двадцати шагах находился кончик нити, которая привела бы его к голосу, дала бы ответ, и тогда в том или ином смысле завершились бы поиски, и он мог бы спокойно вернуться домой и вновь завоевать доверие шефа, и мир, прокрутившись по собственному незримому следу, вернулся бы на свою всегдашнюю орбиту и обрел бы глубокий покой, присущий тому, кто просто ждет часа, когда все исполнится и сбудется, если, конечно, все эти слова, столько раз произносимые и повторенные, имеют хоть какой-нибудь реальный смысл. Сеньор Жозе не перешел улицу, а вернулся домой, надел пиджак и плащ, а уж затем вышел.

Два раза пришлось пересаживаться с одного автобуса на другой, прежде чем он достиг цели. Длинное двухэтажное здание школы было обнесено высокой решетчатой оградой. Пространство перед ним, клочок земли, где там и сям виднелисьнизкорослые деревца, предназначалось, надо полагать, для рекреаций. В окнах было темно. Сеньор Жозе огляделся, улица, несмотря на непоздний час, была пуста, тем и хороши эти отдаленные от центра кварталы, особенно если пришло время закрыть окна, и жители сидят по пенатам, и снаружи ничего не видать. Сеньор Жозе дошел до самого конца улицы, пересек ее и по другой стороне направился к школе, шагая медленно, как тот, кто вышел подышать вечерней прохладой и кого никто не ждет. У самых ворот наклонился, как если бы только сейчас заметил, что шнурок развязался, старый, сильно поношенный трюк, который никого давно уже не обманет, но все же за неимением лучшего, по недостатку воображения еще применяется. Локтем толкнул калитку, и она подалась, ибо не была заперта на ключ. Сеньор Жозе методически смастерил второй узелок рядом с первым, выпрямился, потопал о землю, проверяя прочность уз, и продолжил путь, однако несколько быстрее, чем прежде, как если бы вдруг вспомнил, что все-таки кто-то его ждет.

А остатки недели прожил сеньор Жозе так, словно исполнял собственные свои мечты. Ко всеобщему удивлению, не допускал по работе ни единой ошибки, не отвлекался, не путал бумаги, и невообразимые объемы их, прежде вызвавшие бы у него справедливый, хоть, разумеется, и немой протест против бесчеловечного обращения, жертвами коего спокон веку становятся младшие делопроизводители, принимал покорно и безропотно, без слова упрека, без вздоха укоризны. Хранитель издали дважды останавливал на нем взгляд, а мы ведь знаем, что не в его обычае смотреть на подчиненных, тем более — низшей категории, однако духовная энергия сеньора Жозе достигла такой степени сосредоточенности, что было попросту невозможно не почувствовать ее в вечно напряженной атмосфере архивного присутствия. В пятницу, перед самым окончанием рабочего дня и совершенно неожиданно для всех шеф преступил все правила, попрал обычаи, осквернил традиции, вверг всех сотрудников в столбняк ошеломления, когда, направляясь к двери и проходя мимо стола сеньора Жозе, на миг задержался и спросил: Вам лучше. Сеньор Жозе ответил в том смысле, что да, что гораздо лучше, бессонница больше не мучит, на что шеф сказал: Беседа пошла вам на пользу — и вроде бы намеревался еще что-то добавить, облечь в слова внезапно и только что пришедшее в голову соображение, но замкнул уста и удалился, лишь сказанным и ограничившись, ибо отменять ранее наложенное взыскание было бы уж и вовсе неслыханным нарушением дисциплины. Прочие младшие делопроизводители, а также старшие и даже оба зама глядели на сеньора Жозе так, словно впервые его увидели, что в сущности недалеко от истины, ибо слова шефа преобразили его, как с поправкой на обстоятельства происходит при крещении младенца, когда в купель погружают одно существо, а извлекают из нее уже другое. Сеньор Жозе сложил бумаги на столе, затем дождался своей очереди на выход, поскольку по внутреннему регламенту первым покидал присутствие старший по возрасту зам, за ним следовали старшие делопроизводители, за ними — младшие, а второму заму в соответствии с установленным порядком надлежало выйти последним и запереть двери. Против обыкновения, сеньор Жозе не сразу обогнул здание Главного Архива, чтобы попасть к себе домой, а сначала прошелся по окрестным улицам, заглянул в три магазинчика и в каждом сделал покупку, в одном приобретя полкило свиного жира, в другом — махровое полотенце, а в третьем — какой-то маленький предмет, который уместился у него в ладони и был упрятан им в боковой карман пиджака, поскольку не нуждался в том, чтобы его завернули или упаковали. И лишь затем сеньор Жозе пошел домой. А после полуночи из дому вышел. В такой час автобусы уже почти не ходили, лишь изредка где-то вдалеке пролетал случайный, и потому сеньор Жозе во второй раз с тех пор, как ему попался формуляр неизвестной женщины, решил взять такси. Он чувствовал какое-то сосание под ложечкой и слышал какой-то звенящий гул в ушах, но голова не поддавалась панике прочего организма, оставалась спокойна, а может быть, просто не в состоянии была думать. Была минута, когда сеньор Жозе, скорчившись на заднем сиденье, словно боялся, что его заметят, еще пытался представить себе, что воспоследует за этим, как может измениться вся его жизнь, если затеянное им дело не удастся, но мысль юркнула за стену, сказала: Я отсюда не выйду, и он понял, что она хочет уберечь его, уберечь не от страха, но от трусости. Немного не доезжая до цели, он попросил таксиста остановиться и недальний оставшийся путь проделал пешком. Руки держал в карманах застегнутого на все пуговицы плаща, сжимая свертки с жиром и с полотенцем. В тот миг, когда свернул на ту улицу, где стояла школа, упало несколько капель, и тотчас же вслед за ними шумно хлестнули по мостовой толстые струи. Еще со времен классической древности принято говорить, что фортуна благоприятствует отважным, и в данном случае благоприятствовать поручено было дождю, а иначе говоря, этим занялись непосредственно сами небеса, поскольку, окажись кто-нибудь в этот поздний час на улице, он, конечно, заботился бы о защите от ливня и не обратил бы внимания на эволюции облаченного в плащ господина, который укрылся от потопа с неожиданной для своего возраста прытью — вот только что был здесь, и вот уж и нет его. Сеньор Жозе, стоя под деревом, чувствуя, что сердце колотится как безумное, дышал часто и трудно и дивился тому, до чего же проворно движется, это он-то, который в плане физических упражнений не поднимался, простите за каламбур, дальше последней ступени стремянки в Главном Архиве и один бог знает, с какой охотой. С улицы заметить его нельзя, так что можно надеяться, что, если осторожно перемещаться от дерева к дереву, он сумеет добраться до школьных дверей. Он убедил себя, что сторожа внутри нет, во-первых, потому, что свет в окнах как раньше не горел, так и сейчас не горит, а во-вторых, школы подвергаются нападениям только в самых особых, можно сказать — исключительных случаях. Особым и исключительным был как раз его случай, и потому-то он и стоял здесь, имея при себе полкило свиного жира, полотенце и алмаз-стеклорез, ибо именно этот маленький, не нуждавшийся в упаковке предмет и лежал у него в кармане. Тем не менее следовало все еще раз обдумать. Попытка проникнуть в здание с фасада была бы чистейшим безрассудством, с какого-нибудь обитателя квартиры на верхнем этаже в доме напротив вполне станется подойти к окну, чтобы убедиться, что дождь хлещет с прежней силой, да и заметить, как некто возится у школы, многие, конечно, и пальцем не пошевелят, чтобы пресечь злокозненное деяние, а наоборот — задернут штору и вернутся в постель, сказавши: Да и черт с ним, но есть и другие, те, кто не спасает мир разве что потому, что он этому противится, и вот они-то наверняка тотчас вызовут полицию и выбегут на балкон с криками: Караул, воры, а ведь сеньор Жозе не заслуживает такого жесткого слова, самое тяжкое его прегрешение — в том, что он предъявляет поддельные документы, но ведь об этом только мы с вами и знаем. Он обошел дом кругом, может быть, отсюда будет легче попасть, подумал сеньор Жозе и, вероятно, оказался прав, если вспомнить, в каком забросе и беспорядке часто пребывают зады дома, сколько там наваливают всякого хлама вроде старой ломаной мебели, ящиков и коробок, ожидающих, когда снова пригодятся и понадобятся, жестяных банок из-под краски, битого кирпича, и лучше этого ничего быть не может для того, кто вздумал смастерить из подручных средств лестницу, долезть по ней до окна да проникнуть в дом. Многое из перечисленного и вправду обнаружил сеньор Жозе, но все это было сложено у стены, как понял он, тщательно пощупав там и тут и поняв, что уйдет много времени и труда, чтобы отобрать и извлечь из кучи то, что будет в наибольшей степени соответствовать структурным задачам по воздвижению пирамиды, по которой предстояло карабкаться. Вот если бы я сумел взобраться на крышу, пробормотал он, и, надо признаться, идея в принципе была неплоха, ибо всего на две пяди выше того места, где верхняя часть этого портика примыкает к стене, имелось окно. Да, идея была, можно сказать, превосходна, но трудноосуществима, потому что скат крыши, и без того шедший под острым углом, под таким дождем стал, наверно, ужасно скользким, продолжал размышлять про себя сеньор Жозе. И почувствовал, что теряет кураж, как и должно было произойти со всяким, кто не изучил науку ограблений, кто не брал уроков у мастеров квартирных краж, а он ведь даже не озаботился предварительно осмотреть место действия, ибо, когда убедился вчера, что ворота не заперты, расценил это как подарок судьбы и, ее не искушая, решил от добра добра не искать. В кармане у него лежал фонарик, которым он пользовался в архиве, ища нужные формуляры, но здесь его включать не хотелось бы, ибо одно дело темнеть пятном во тьме и другое, несравненно худшее — бродить в круге света, оповещая всех: Эй, я здесь. Он притулился под навесом, слыша, как дождь неутомимо барабанит по кровле, и не зная, что предпринять. На задах школы тоже росли деревья, и даже еще выше и раскидистей, чем с фасада, и если за ними в глубине стояли какие-нибудь дома, то они были не видны. Ну, раз они, то и я, смекнул сеньор Жозе и, еще минуточку поколебавшись, включил фонарик и быстро провел лучом из стороны в сторону. Да, он не ошибся, на виду оказалась годная ко всяческому применению, отвечающая всем его требованиям груда разнообразной железной рухляди. Снова зажег фонарик, но на этот раз направил луч вверх. И увидел лежащую несколько отдельно, как нечто такое, что может время от времени понадобиться, лесенку. А когда увидел, то от того ли, что открытие это произошло так неожиданно, от внезапного ли и невольного воспоминания о подпотолочных высотах Главного Архива, шарики у сеньора Жозе заехали за ролики, каковое выразительное и широко бытующее выражение доходчиво и образно обозначает головокружение, когда и если произносящие эти слова уста по простонародному своему происхождению не рождены для подобной изысканности. Лесенка не дотягивалась до окна, но позволяла взобраться на крышу навеса, ну а уж там, боже, помоги.

Потревоженный таким образом Бог решил помочь сеньору Жозе в его предприятии, и это совершенно неудивительно, если вспомнить, какое, с тех пор как стоит этот мир, какое, говорю, неимоверное количество грабителей счастливо возвращались из своих набегов, причем не только навьюченными всяким добром, но при этом еще целыми и невредимыми, то есть не постигнутыми Его карой. Чем иным, как не божьим промыслом, объяснить то обстоятельство, что рифленые бетонные полосы, образующие крышу этой пристроечки-портика, были мало того, что на концах не гладки, но и снабжены по граням резными выступающими бортиками, и перед этой обольстительной вычурой так опрометчиво не устоял архитектор. Благодаря им и невзирая на крутизну ската, стеная, кряхтя, ломая ногти, сбивая носы башмаков — ногу сюда, руку туда, — сеньор Жозе и сумел вскарабкаться. Ему теперь остается только войти, а нам — сказать, что в качестве громилы и взломщика наш герой будет использовать методы, совершенно вышедшие из употребления, старомодные, чтобы не сказать, допотопные. Во время оно, а когда и где, в книге ли или в документе, неизвестно, он вычитал, что свиной жир и пушистое полотенце суть неотъемлемые принадлежности того, кто с преступными намерениями собирается вырезать алмазом стекло, и вот этими-то не менее преступными орудиями он в слепой вере и вооружился. Для ускорения дела он мог бы просто высадить окно, однако, вынашивая замысел, опасался, как бы не всполошить округу звоном разбитого стекла, который неизбежно последует за толчком, и, хотя непогода со всем набором своих шумов, конечно, уменьшала риск, счел за благо с неукоснительной строгостью придерживаться веками испытанной методики. И потому, утвердившись на спасительном бортике и чувствуя, как впивается в колени жесткий бетон, сеньор Жозе начал алмазом вырезать стекло у самой рамы. Потом, тяжело дыша от непривычных трудов и неудобной позы, намазал, как мог, стекло свиным жиром, дабы не пропало втуне вмешательство его или того, что от него осталось, поскольку неимоверные усилия, потребовавшиеся, чтобы вскарабкаться сюда, превратили сверток в бесформенную липкую массу, а уж каковы были последствия ее воздействия на состояние одежды, легко себе представить. Тем не менее сеньор Жозе сумел относительно равномерно намазать жир по всей поверхности стекла довольно толстым слоем, а затем плотно прижать к нему полотенце, которое перед этим изловчился, конвульсивно скособочась, извлечь из кармана плаща. Теперь следовало точно рассчитать степень нажима с тем, чтобы толчок не вышел ни таким слабым, что его пришлось бы повторять, ни чересчур сильным, ибо это свело бы на нет магические свойства пропитанной жиром махровой ткани. Левой рукой прижав, чтоб не соскользнуло, полотенце, сеньор Жозе правую сжал в кулак, отвел ее слегка назад, а затем коротко и резко выбросил вперед, произведя звук отрывистый и негромкий, как выстрел из пистолета с глушителем. Получилось с первого раза, что весьма похвально для новичка. Два или три маленьких осколка все же упали внутрь, но на это можно не обращать внимания, внутри ведь никого нет. Поливаемый дождем сеньор Жозе еще несколько секунд оставался распластан на скате крыши, собираясь с силами и торжествуя победу. Затем потянулся всем телом, просунул руку в открывшийся оконный проем, нащупал шпингалет, господи мой боже, что за жизнь у воров, открыл створку, ухватился за подоконник и, перебирая панически задергавшимися по утрате опоры ногами, сумел подтянуться, перекинуть одну, потом другую и наконец плавно, как древесный листок, оторвавшийся от ветки, спорхнуть по ту сторону окна.


Уважение, издавна питаемое нами к фактической достоверности, и элементарное стремление не обмануть простодушных ожиданий тех, кто склонен, быть может, воспринять перипетии этого неслыханного поиска в качестве череды событий правдоподобных и связных, настойчиво побуждает нас немедленно разъяснить, что нет, не с плавностью древесного листка, оторвавшегося от ветки, опустился по ту сторону окна сеньор Жозе, но, напротив, рухнул с громом и шумом, как повалилось бы под корень подрубленное само это дерево, хотя мог бы, в сущности, потихоньку соскальзывать со своего временного прибежища, пока не почувствовал бы пол под ногами. По силе удара, по череде немедленно последовавших болезненных ощущений во всем теле он еще прежде, чем убедился в этом воочию, понял, что место, где довелось приземлиться, было продолжением или, вернее, внутренностью этого самого портика-пристройки, и оба служили для хранения всякой ненужной всячины, причем в первую очередь — именно это место, а уж потом, за недостатком места, — то. Дожидаясь, когда выровняется дыхание и уймется дрожь в руках и ногах, сеньор Жозе несколько минут посидел неподвижно, а по истечении этого срока зажег фонарик, предусмотрительно осветив лишь пол перед собой, и заметил меж громоздившейся с обеих сторон мебели проход, ведущий прямо к двери. С тревогой подумал, что она, вероятно, заперта на ключ и в таком случае придется ее вскрывать или выламывать без подходящих для сего дела приспособлений, но зато с неизбежным грохотом. Там, снаружи, по-прежнему лило, и жители окрестных домов, должно быть, спали, но полагаться на это не стоит, есть ведь люди, спящие столь чутко, что комарик зажужжит — они проснутся, встанут с кровати, отправятся на кухню выпить воды и, обратив случайный взор в окно, увидят в стене школы черный прямоугольник и, наверно, скажут: Вот растяпы, в такую непогоду оставили окно открытым, или: Если память мне не изменяет, это окно всегда было закрыто, ветром, похоже, распахнуло, никому и в голову не придет, что туда мог забраться вор, и в сем последнем пункте они явно дадут маху, хотя, с другой стороны, сеньор Жозе, напомним о нем еще раз, не воровать туда забрался. А сейчас он подумал было, что надо бы закрыть окно, чтобы снаружи не заметили рефракцию, но сейчас же засомневался, стоит ли, и решил оставить, как есть: пусть думают, что ветром распахнуло или кто-то по небрежности забыл запереть, а если закрою, сразу станет заметно, что стекла нет, тем более что стекло было матовое, почти белое. И, убедив себя, что остальное человечество придет к тем же умозаключениям, что и он сам, сеньор Жозе опустился на четвереньки и пополз меж шкафами к двери. Которая оказалась не заперта. Он вздохнул с облегчением, предвидя, что иных препятствий ему на пути не встретится. Теперь требовался удобный стул, а еще лучше — диван, чтобы провести в покое остаток ночи, а если позволят разгулявшиеся нервы — то даже и соснуть. Как опытный шахматист, он рассчитал последовательность ходов, ибо и в самом деле не очень трудно, если, конечно, ты уверен в непосредственных и объективных причинах, распахнуть веер возможных и вероятных последствий и их превращений в причины, вытягивая бесконечную цепь следствий причин следствий и причин следствий причин, однако мы уже знаем, что в случае сеньора Жозе дело так далеко не зайдет. Людям благоразумным покажется нелепостью сначала бросить младшего делопроизводителя прямо к волку в пасть, а потом, словно мало явил он отваги, оставить его здесь на весь остаток ночи и на весь завтрашний день, рискуя тем, что кто-либо, лучше, нежели он, разбирающийся в природе открытых окон, застигнет его на месте преступления. Но признайтесь однако, что еще большим безрассудством было бы отправить его бродить по школе, включая по дороге свет. Сопоставить открытое окно и горящий свет в доме, где заведомо отсутствуют законные обитатели, — эта умственная задача, согласитесь, по силам любому, и этот любой, сколь бы ни был он беспечен, в таких случаях вызывает полицию.

Сеньор Жозе чувствовал, что все тело у него ломит и ноет, очевидно, он и колени ободрал, может, и до крови, этот вывод позволяют сделать неприятные ощущения, причиняемые касаниями брючной ткани, а кроме того, был насквозь мокр и перемазан с головы до ног. Он сбросил плащ, с которого текло, подумал: Найти бы какое-нибудь помещеньице без окон, зажег бы там свет, и еще бы туалет найти, где бы ополоснуться, ну хоть руки вымыть. Ощупывая дорогу, открывая и закрывая двери, он отыскал, что искал, сперва комнатку без окон, но с полками, заваленными всякими канцелярскими принадлежностями вроде карандашей, тетрадей, чернильниц, пачками и разрозненными листами бумаги, шариковыми ручками, ластиками, линейками, угольниками, транспортирами, рисовальными наборами, тюбиками с клеем, коробочками с цветными мелками и прочим, укрытым от взоров. При свете он смог наконец оценить ущерб, причиненный восхождением. Колени оказались ободраны не так сильно, как представлялось, ссадины были неглубокими, но болезненными. При свете дня сеньор Жозе и безо всякого электричества обнаружил бы белый шкафчик, имеющийся в каждой уважающей себя школе и содержащий средства первой помощи, как то: спирт, перекись водорода, вату, бинты, пластыри и прочее — в таком разнообразном изобилии, какое и понадобиться-то человеку не может. А вот плащу уже ничего не поможет, он погублен навек, пропитан насквозь мерзостной субстанцией под названием свиной жир: Спиртом, что ли, попробовать, подумал сеньор Жозе. Он пошел искать туалет и, по счастью, искал недолго, найдя то, что ему требовалось и что, судя по царившим внутри порядку и чистоте, предназначалось для учителей. Окно, тоже выходившее на зады, было, помимо матовых стекол, ему необходимых гораздо больше, нежели тому, через которое проник в школу наш злоумышленник, снабжено еще и деревянными ставнями, и вот благодаря им он сумел зажечь свет и вымыться не вслепую и не на ощупь. Затем, почувствовав известный прилив сил и в определенной степени приведя себя в порядок, отправился выбирать себе место для ночлега. Хотя в пору его молодости не было еще школ, подобных этой размерами и устройством, он, однако, знал, что не бывает школы без директора, директору же приличествует иметь собственный кабинет, а в кабинете не может не стоять диван, как раз такой, какого просило сейчас его тело. И сеньор Жозе продолжал открывать и закрывать двери, заглядывая в классы, коим слабый рассеянный свет, проникавший с улицы, сообщал нечто фантасмагорическое, превращая ученические парты в ряды гробниц, учительскую кафедру — в подобие древнего жертвенника, а доску — в ту скрижаль, на которой подводится итог всему и всем. Подобные пятнам, которые время оставляет после себя на коже людей и предметов, свисали со стен карты звездного неба, мира и отдельных стран, таблицы, демонстрировавшие гидро— и орографию человека, канализационную систему его крови, магистрали и развязки пищеварительного тракта, сложноподчиненность мускулов, сообщенность нервов, арматуру костей, кузнечные мехи легких, мозговые лабиринты, а также в разрезе представлены были глаз и половые органы. Классы сменяли друг друга, по всей протяженности коридоров, опоясывавших здание, витал запах мела, столь же древний, как запах тела, ибо нет недостатка в тех, кто уверенно полагает, будто Бог, прежде чем замесить глину, из которой намеревался вылепить человека, сначала все же набросал кусочком мела на поверхности первой в истории мироздания ночи эскизик мужчины и женщины, отчего и вселилась в нас непреложная и ни с чем несравнимая уверенность в том, что мы были, есть и будем прахом и что однажды ночью, такой же непроглядно-глубокой, как та, первая, быть перестанем. Кое-где тьма была столь густа и плотна, что казалась сплошь затянутой черным сукном, а кое-где озарялась фосфоресцирующим, мерцающим аквариумным свечением, какое не могли бы дать уличные фонари, если только, проходя сквозь оконные стекла, не преображались их лучи. Припомнив тот бледный свет, который вечно клубился над столом шефа, окруженным готовой вот-вот пожрать его тьмою, сеньор Жозе пробормотал: В Архиве все иначе, а когда прибавил, словно почувствовав необходимость ответить самому себе: Вероятно, чем больше разница, тем сильнее сходство, а чем сильней сходство, тем разительней отличия, то еще не знал, до какой же степени он прав.

На этом этаже только классы, директорский кабинет, наверно, выше и отделен пространством от звона и гомона беспокойных голосов, от суматошной возни и мельтешения взад-вперед. Вверху было слуховое окно, и, поднимаясь по лестнице, сеньор Жозе плавно возносился из тьмы к свету, что в данных обстоятельствах не означает ничего, кроме прозаической возможности видеть, куда ставишь ногу. Превратности нового поиска привели его прежде кабинета директора в канцелярию, представлявшую собой просторную комнату о трех на улицу выходящих окнах. Стояло там, как и полагается в помещениях такого рода, сколько-то столов и равное им количество стульев, сколько-то шкафов, среди коих был и каталожный, при виде коего учащенно забилось сердце сеньора Жозе, ибо именно это он и искал, а в нем наверняка лежали формуляры, карточки, анкеты, история неизвестной женщины той поры, когда она была девочкой и девушкой, если, конечно, предположить, что других школ в ее жизни не случилось. Сеньор Жозе наугад выдвинул один ящик, однако падавший из окна свет был так скуден, что не разобрать было, какого же рода сведения содержат эти формуляры. Успеется, подумал он, а сейчас надо поспать. Вышел из канцелярии и через две двери обнаружил искомый директорский кабинет. По сравнению с суровой простотой, царившей в стенах Главного Архива, обстановку без преувеличения можно было назвать роскошной. Ковер на полу, плотные, толстые, в настоящую минуту задернутые шторы на окне, просторный старинный письменный стол, черной кожи современное рабочее кресло предстали взору незваного посетителя по той причине, что, открыв дверь и оказавшись в кромешной тьме, он без колебаний включил сперва свой фонарик, а сразу вслед за тем и верхний свет. Рассудив, что если сюда снаружи не проникало ни единого лучика, то, значит, и отсюда не пробьется. В поместительном и удобном кресле прекрасно можно было бы подремать, но еще лучше был длинный и глубокий трехместный диван, который, казалось, радушно раскрывал ему объятия, обещая принять и понежить истомленное тело. Сеньор Жозе взглянул на часы и убедился, что уже почти три. И видя, как поздно уже, и даже не сетуя, что не заметил быстротечности времени, внезапно почувствовал сильнейшую усталость. Больше не могу, подумал он и, не в силах больше сдерживаться, заплакал от чистейшего нервного изнеможения, заплакал горько, отчаянно и навзрыд, так, будто здесь вновь стал мальчуганом, за какую-то провинность вызванным к директору школы и ожидающим заслуженной кары. Бросил на пол мокрый плащ, вытащил из кармана брюк и поднес к глазам платок, оказавшийся мокрым, как и все остальное, как и весь он, что осознал только сейчас, с головы до ног сочился влагой наподобие плохо выжатой тряпки, был грязен телом, измучен душой, одинаково исстрадавшимися, и: Что я тут делаю, вопросил он, но ответа себе дать не захотел из опасений, что, если открыть причину, по которой он тут обретается, она окажется нелепа, смехотворна, безумна. Внезапно его пробрал сильнейший озноб: Не хватало еще простудиться, сказал он вслух, а потом чихнул два раза подряд, а покуда шмыгал рассопливившимся носом, к нему причудливыми извивами троп, по коим мысль движется, куда ей заблагорассудится, ничего никому не объясняя, пришло воспоминание о том, как киногерои падают в чем есть в воду, промокают под ливнями насквозь, но при этом никогда не то что пневмонии не получат, а и простой простуды не схватят, тогда как в реальной жизни такое происходит сплошь и рядом, но те, с экрана, в самом крайнем случае завернутся в одеяло поверх вымокшей одежды, что может быть расценено как вопиющая глупость, если не знать, что эпизод был снят уже после того, как актер вернулся в свой трейлер, принял горячую ванну и облачился в халат с вышитой на кармане монограммой. Сеньор Жозе скинул башмаки, затем снял пиджак и сорочку, стянул брюки и все это повесил на вешалку, стоявшую в углу на высокой подставке, и теперь оставалось закутаться в одеяло, которое, впрочем, мудрено обнаружить в кабинете директора школы, если только у директора этого в силу преклонного возраста не стынут колени, когда сидит слишком долго. Пытливый дух познания в очередной раз привел сеньора Жозе к верному выводу, и под сиденьем кресла в самом деле обнаружилось одеяло. Небольшое, правда, целиком им не укроешься, однако лучше все же провести ночь напролет так, чем никак. Сеньор Жозе выключил верхний свет, при содействии фонарика добрался до дивана, кряхтя, улегся и тотчас же свернулся калачиком под одеялом. Его по-прежнему трясло, и белье было влажным, наверно, от обильной испарины, потому что дождю так далеко бы не проникнуть. Сел на диване, снял майку, трусы и носки, потом закутался в одеяло так, словно хотел сделать из него вторую кожу, закуклился, как в коконе, погрузился во тьму кабинета в надежде, что милосердное тепло унесет его в милосердный сон. Но согреться не удавалось, и не шел сон, отпугиваемый упорно ворочавшейся в голове мыслью: Ну а если кто придет и застанет меня в таком виде, в голом, я хочу сказать, виде, ведь полицию вызовут, а та наденет наручники, велит назвать имя, возраст, профессию, и первым явится директор школы, а за ним и шеф, и оба уставятся на меня сурово и осуждающе и: Что вы здесь делаете, а ему и ответить будет нечего, не скажешь ведь, что пустился на поиски неизвестной женщины, все в лучшем случае расхохочутся, а потом опять приступят с вопросом: А все же, что вы здесь делаете, и не уймутся, пока он во всем не признается, и лучшим доказательством, что именно так все и будет, служит то, что вопросы продолжали звучать и во сне, когда уже под утро, встававшее над миром, смог сеньор Жозе покинуть изнурительное бодрствование, ну, или оно его наконец оставило.

Проснулся он поздно, и снилось ему, что он опять лезет по крыше портика и дождь обрушивается на него сверху с силой и шумом водопада, а неизвестная женщина, приняв облик одной киноактрисы из его коллекции, сидит на подоконнике с директорским одеялом на коленях и ждет, когда он завершит подъем, говоря при этом: Лучше бы ты, право, позвонил с главного входа, он же, задыхаясь, отвечает: Я не знал, что ты здесь, а она: Я всегда здесь, никогда не выхожу, а потом перегибается через карниз, чтобы помочь ему вскарабкаться, и вдруг исчезает, а с нею и весь портик, и только дождь остается и все льет, льет без передышки на кресло шефа Главного Архива, а в кресле этом видит сеньор Жозе себя. Побаливала голова, но хворь его, похоже, за ночь притихла. Меж задернутых штор просачивалась тонюсенькая, как лезвие, полоска сероватого света, и это значило, что он давеча ошибся и задернуты они были неплотно. Все равно никто не заметил, подумал сеньор Жозе и был прав, ибо свет звезд, конечно, нестерпимо ослепителен, но ведь, пока долетит из космоса, потеряет по пути большую часть своей силы, да и крохотного облачка довольно, чтобы закрыть от наших глаз то, что останется. Сосед из дома напротив, даже если бы выглянул в окно узнать, каково там на дворе, и увидел светящуюся полоску, вьющуюся меж капель на оконном стекле, наверняка подумал бы, что это сам дождь-то и искрится, он и посверкивает. Сеньор Жозе, завернувшись в одеяло, слегка раздернул тяжелые полотнища, поскольку тоже в свою очередь желал знать, каково на дворе. Дождь к этому часу уже стих, однако небосвод был наглухо затянут сплошной темной тучей, которая висела низко, над самыми крышами, придавливая их, как каменная плита. Ну и хорошо, подумал он, чем меньше народу на улицах, тем лучше. Пощупал распяленную на вешалке одежду, проверяя, можно ли одеться. Сорочка и майка, трусы и носки были относительно сухи, но пиджак и плащ предстояло сушить еще долго. Он облачился во все, исключая брюки, потому что боялся, как бы задубевшая от влаги ткань не растеребила ссадины на коленях, и пустился на поиски медицинского кабинета, которому по логике вещей следовало бы находиться на первом этаже, невдалеке от спортзала и неотъемлемых от него происшествий, поблизости от рекреационной залы, где на переменах в забавах разной степени свирепости избывают школьники необузданную свою энергию и, главное, томительную тоску учебного процесса. Так оно и оказалось. Сеньор Жозе промыл раны перекисью водорода, помазал их каким-то дезинфицирующим средством, пахнувшим йодом, и тщательно перевязал, изведя такое количество ваты и бинтов, что стало казаться, будто он надел наколенники. Тем не менее в коленном суставе ноги сгибались, а обладатель их мог, стало быть, передвигаться. Тут он надел штаны и почувствовал себя другим человеком, не до такой, впрочем, степени, чтобы позабыть про общую ломоту Своего измученного тела. Надо бы что-нибудь принять от озноба и чтоб голова так не болела, подумал он и уже очень скоро, по обретении искомого, оказался с двумя облатками в желудке. Здесь, в медицинском кабинете, можно было не опасаться, что тебя заметят снаружи, потому что окна, как и следовало ожидать, тоже были из матового стекла, однако вот теперь следовало проявить величайшее внимание, следить за каждым своим движением, не отвлекаться и держаться посреди классных комнат, а если придется все же приблизиться к окнам, то совершать этот маневр на четвереньках, одним словом, вести себя так, словно он всю жизнь ничем другим, как незаконными проникновениями в жилища и учреждения, и не занимался. Жжение в желудке напомнило ему, как опрометчиво он поступил, не предварив прием лекарств толикой пищи, да хоть булочкой какой, что ли. Булочкой, значит, очень хорошо, а где же я тебе возьму здесь булочку, спросил себя сеньор Жозе, осознав, что оказался перед лицом новой проблемы, а именно, где раздобыть себе пропитание, ибо до ночи выйти отсюда не сможет. До глубокой ночи, поправился он. А ведь речь, как мы с вами знаем, идет о человеке крайне неприхотливом, привыкшем в вопросах продовольствования довольствоваться малым, так что просто надо будет заморить червячка перед возвращением домой, и сеньор Жозе отвечает возникшей необходимости такими вот стоическими словами: Да чего уж там, один день — не два, не помрешь, если посидишь несколько часов не евши. Он вышел из медпункта и, хотя канцелярия, где предстояло вести разыскания, располагалась, как известно, на втором этаже, решил из чистой любознательности прогуляться по первому. И немедленно обнаружил спортзал со всеми присущими ему принадлежностями вроде раздевалок, бревна, брусьев, колец, козла и коня, мостика и матов, вспомнив, что во времена его ученичества подобных атлетических усовершенствований не имелось, да, впрочем, не больно-то и хотелось их иметь, ибо сеньор Жозе и в те поры был и ныне продолжает оставаться тем, что в общежитии и просторечии определяется емким понятием хиляк. Жжение в желудке меж тем усиливалось, жгучей волной доплеснуло выше груди, подкатило к самому нёбу, ах, если бы, по крайней мере, от этого унялась головная боль. Да и озноб утих, у меня, похоже, температура, подумал он в тот миг, когда открывал очередную дверь. А она, благословен будь дух пытливой любознательности, вела в буфет. И тотчас мысль сеньора Жозе раскрыла легкие крыла, поспешно устремясь на поиски пропитания. Если есть буфет, значит, есть и кухня, и он даже не успел додумать до конца, как вот, пожалуйста, оказалась перед ним кухня с плитой, кастрюлями такими и этакими, тарелками и стаканами, со шкафами и громадным холодильником. К нему-то он и направился и, распахнув дверцу, можно сказать, настежь, в неярком свечении его нутра обнаружил провизию, славься вовеки веков бог любопытных, а заодно и бог воров, в некоторых случаях тоже заслуживающий благодарственной молитвы. Через четверть часа стал сеньор Жозе совсем другим человеком, ибо дух его воспрянул, плоть ободрилась, одежда наконец просохла, а ссадины на коленях подсохли, а желудок взялся варить пищу более питательную и существенную, нежели две горькие таблетки, призванные воспрепятствовать простуде. В обеденный час он вернется сюда, вновь припадет к этому человеколюбцу-холодильнику, а теперь следует направиться в канцелярию, перебрать карточки, сделать еще шаг вперед — и кто ж его знает, большой или маленький — в установлении житейских обстоятельств неизвестной женщины, которая тридцать лет назад, когда была девочкой и смотрела серьезными глазами из-под челки до бровей, за этим вот, может быть, столом ела школьный завтрак, хлеб с мармеладом, и горевала оттого, что посадила кляксу, и радовалась тому, что крестная мать обещала купить куклу.

Ярлычок на ящике без малейших недомолвок, эксплицитно, так сказать, сообщал, что содержит Список Учеников В Алфавитном Порядке, а в других ящиках обнаружились другие двустишия: Первый Класс, Второй Класс, Третий Класс и так далее, по возрастающей, до самого последнего, выпускного. Душа сеньора Жозе профессионально возрадовалась стройной системе здешнего архива, организованной так, что к формулярам ведут два сходящихся и друг друга дополняющих пути, один — общий, второй — частный. В отдельном каталожном ящике хранились, как явствовало из надписи, карточки Учителей. Одного взгляда на него хватило, чтобы привести в движение шестеренки и маховики замечательной дедуктивной системы сеньора Жозе: Если по логике вещей получается так, подумал он, что здесь хранятся учителя действующие, то, значит, и формуляры учеников по всем правилам архивного хранения тоже должны охватывать нынешний состав, хотя всякому сразу же станет понятно, что оные формуляры за тридцать, и это еще самое малое, лет просто никогда не поместятся в полудюжину ящиков, сколь бы тонкий картон ни использовали для этой цели. И безо всякой надежды, просто для очистки совести, сеньор Жозе открыл тот ящик, где в соответствии с алфавитным порядком должен был бы найтись формуляр неизвестной женщины. Нет, он не нашелся. Сеньор Жозе задвинул ящик, огляделся по сторонам. Должен, должен где-то быть каталожный шкаф с данными на выпускников прежних лет, не может того быть, чтобы сжигали их карточки по окончании курса, это вопиющее нарушение самых основ архивного дела. Но если такой каталог существует, то находится не здесь. Предугадывая, что ничего не найдет, он принялся лихорадочно открывать дверцы шкафов, вытягивать ящики столов. Ничего, как и следовало ожидать. И голова, словно не в силах снести разочарование, разболелась еще пуще. А теперь что, спросил он себя и ответил себе: А теперь искать. Вышел из канцелярии, оглядел в оба конца длинный коридор. Классов здесь не было, значит, кроме директорского кабинета, помещения на этом этаже имели иное предназначение, и вот одно, как он сразу же заметил, было учительской, Другое служило кладовой, куда сваливали отслужившие свое школьно-письменные принадлежности, а вот третье и четвертое оказались, судя по коробкам, громоздившимся на длинных полках, именно школьным архивом. Сеньор Жозе было возликовал, но, благодаря профессиональному навыку, хотя, если рассуждать с точки зрения сию минуту утраченной надежды, за что ж тут, спрашивается, благодарить, да совершенно не за что, а пресловутый навык из достоинства становится горестным недостатком, очень скоро сумел убедиться, что и здесь нет того, что он ищет, и архив был этаким отстойником делопроизводства, храня входящие письма и копии исходящих, статистические отчеты, таблицы посещаемости, графики успеваемости, инструкции и циркуляры. Сеньор Жозе порылся раз, другой, третий, но впустую. Столько трудов и все впустую, произнес он вслух, но затем, повинуясь логике, повторил: Да нет же, это невозможно, должны где-то быть проклятые формуляры, если не сожгли служебную переписку за столько лет, никому абсолютно уже не нужную, то неужели же уничтожат личные дела учеников, ведь это же бесценный фактический материал для биографов, и я не удивлюсь, узнав, что эту школу окончили иные экспонаты моей коллекции. В иных обстоятельствах сеньора Жозе, которого некогда осенила идея обогатить свои вырезки копиями свидетельств о рождении, пожалуй, подумал бы и о том, что интересно было бы добавить к своей документации сведения о посещаемости, поведении, прилежании и успеваемости своих героев. Мог бы, но если даже и подумал, замысел так и остался несбыточной мечтой. И потому несбыточной, что одно дело — когда все у тебя под рукой, в Главном Архиве, и совсем другое — когда придется ходить по городу да вламываться по ночам в школы для того лишь, чтобы узнать, что у такой-то по математике в четвертом классе было столько-то, а имярек и вправду был таким сорванцом, как заявляет об этом в интервью. Ну а если надо будет претерпевать те же муки, что и сегодня, то уж лучше сидеть дома, в тепле и уюте, смиренно согласившись познавать мир лишь в той его части, до которой можно дотянуться, не выходя за порог, то бишь в словах, образах да иллюзиях.

Но все же сеньор Жозе решился довести дело до конца и снова вошел в архив. Если существует на свете логика, формуляры эти должны находиться именно здесь, и нигде больше, сказал он себе. И полки в первой комнате были от и до, корешок за корешком, формуляр за формуляром прочесаны частым гребнем, каковое выражение уходит корнями в те времена, когда люди в самом деле применяли именно этот инструмент, именовавшийся также вошеловкой, дабы уловить живность, которую обычная расческа пропускала мимо зубьев, — но опять же ничего не обнаружил, формуляров не нашлось. То есть нет, были, были они, лежали, сваленные как попало в большой короб, но лишь за последние пять лет. И убедившись, что все остальные наверняка уничтожены, разорваны, выброшены на помойку, а то и сожжены, вступил сеньор Жозе уже без упований, но с безразличием человека, всего лишь исполняющего постылую и ненужную обязанность, во вторую комнату. Однако глаза его сжалились над ним, если позволительно употребить здесь этот глагол, ибо не сыщешь, как ни ищи, другого объяснения тому, что, едва лишь ступил он за порог, они вдруг представили ему узкую дверь меж двух стеллажей, и так представили, будто заведомо и заблаговременно знали, что дверь найдется. И сеньор Жозе уверовал, что вот оно, завершение его трудов, вот он, венец его усилий, признаем, впрочем, что всякое иное было бы недопустимой жестокостью судьбы, и должны же быть какие-то основания у народа утверждать с таким упорством и несмотря на все неприятные житейские обстоятельства, что не всегда невезуха за дверью караулит, ибо, по крайней мере, вот за этой вот лежит, словно в старых сказках, клад, пусть даже для обладания им и придется схватиться с драконом. Его пасть не опенена яростью, ноздри не выдыхают дым и пламя, из груди не рвется громоподобный рев, от которого содрогается земля, это всего лишь застывшая в ожидании темнота, плотная и беззвучная, как на дне морском, и многие из тех, кто слывет храбрецами, и шагу бы отсюда не ступили, а многие и вовсе убежали бы прочь в ужасе перед мерзким чудищем, которое сграбастает и проглотит. Но сеньор Жозе, хоть на него и нельзя указать как на образец отваги, все же за долгие годы службы в Главном Архиве так близко познакомился с ночью, с мраком, с тьмою, что отчасти сумел компенсировать природное малодушие, а потому и смог сейчас без излишнего трепета сунуть руку в самую глубь драконьей пасти, чтобы нащупать выключатель. Нашел, привел его в действие, но свет не зажегся. Опасаясь споткнуться, а потому волоча ноги, сеньор Жозе продвинулся еще немного и ударился правой лодыжкой обо что-то твердое. Нагнулся, ощупал препону и одновременно с тем, как понял, что это металлическая ступенька, почувствовал в кармане округлую тяжесть фонарика, о котором в вихре стольких и столь многообразных эмоций совсем было запамятовал. Перед ним возникла винтовая лестница, уходившая куда-то во тьму, и эта тьма, склубясь еще гуще и плотней той, что царила у порога, поглотила слабый лучик света прежде, чем тот успел указать путь наверх. Лестница оказалась без перил, то есть была идеальнейшим образом противопоказана лицам, страдающим головокружениями, так что на пятой примерно ступени сеньор Жозе должен был бы утерять представление о том, на какую высоту он возносится, затем почувствовать, что сейчас сверзится, а затем и в самом деле сверзиться. Но нет, ничего подобного не произошло. Сеньор Жозе выставляет себя на посмешище, но это не имеет никакого значения, ибо он один знает, в какой же немыслимой степени нелепо он ведет себя, и никто не видит, как, уподобляясь ящерице, недавно и еще не вполне очнувшейся от спячки, ползет он вверх, ползет, отчаянно цепляясь за каждую ступеньку поочередно, пытаясь повторить движениями всего тела спиралеобразный изгиб лестницы, которой вроде бы не будет конца, и колени его уже истерзаны вновь. Когда же руки сеньора Жозе наконец нащупали гладкую поверхность чердачного пола, ослабелая плоть его давно ужепроиграла битву со смятенным духом, а потому, даже не в силах сразу подняться, он лежит грудью и лицом в густой пыли, ногами стоя еще на последней ступеньке, да, подумать страшно, на какие страдания обрекает себя человек, отринувший покой домашнего очага и ввязавшийся в безумные авантюры.

По прошествии нескольких минут, по-прежнему распластанный по полу, ибо есть же предел любому безрассудству и хватает благоразумия не подниматься во весь рост в кромешной темноте, рискуя сделать неверный шаг и рухнуть с самыми гибельными последствиями в ту самую бездну, из которой он только что восстал, сеньор Жозе, немыслимым усилием изогнувшись, сумел снова извлечь фонарик, сунутый в задний карман брюк. Зажег и поводил лучом перед собой. Разбросанные кипы бумаг, картонные коробки, частью разодранные, частью целые, пыль на всем. В нескольких метрах дальше заметил что-то похожее на ножки кресла. Приподнял фонарь и убедился, что это оно и есть. Вроде бы не ломаное, в порядке, спинка цела и сиденье, а над ним свисает с низкого потолка лампа без абажура: Как у нас в Главном Архиве, подумал сеньор Жозе. Провел лучом вдоль стен, и высветились смутные очертания стеллажей, что шли вроде бы по всему периметру. Невысокие, а иными они и не могли быть из-за низкого скошенного потолка, забитые до отказа бесформенной массой картонных коробок и папок с бумагами. Где ж тут выключатель, спросил себя сеньор Жозе, и ответ был ожидаем: Вот здесь, внизу, и он не работает. При свете этого фонарика мне нипочем не найти формуляр, тем более что батарейка, похоже, вот-вот сядет. Раньше надо было думать. Может быть, есть еще выключатель. Да, если даже и так, мы видим, что лампочка перегорела. Ничего мы не видим. Не перегорела бы, так зажглась. Пока нам известно лишь, что мы щелкнули выключателем, но света не появилось. Да вот же он. Это может означать и нечто другое. Что, например. Что внизу нет лампочки. Следовательно, я, как и прежде, прав, перегорела эта вот лампочка. Ни из чего не явствует, будто не может существовать двух выключателей и двух лампочек, из коих одна висит на чердаке, а другая на лестнице, и если первая гарантированно пришла в негодность, то про вторую мы ничего определенного сказать пока не можем. Если твой дедуктивный метод верен, он поможет тебе отыскать и второй выключатель. Сеньор Жозе выбрался наконец из неудобного положения, в котором пребывал все это время, и уселся на пол. Могу себе представить, на что похожа будет моя одежда, когда выйду отсюда, подумал он и направил луч на ближайшую ко входу стену: Если он есть, то должен находиться где-то здесь. И в тот самый миг, когда он почти вплотную приблизился к разочаровывающему умозаключению, что выключатель здесь только один и находится внизу, обнаружился и второй. Случайно проведя свободной рукой по стене, чтобы привалиться к ней поудобней, сеньор Жозе включил свет под потолком, кнопочный выключатель был расположен так, чтобы оказался в пределах досягаемости у каждого, кто поднимется по лестнице. Желтоватый свет едва достигал задней, дальней стены, но можно было все же разглядеть, что на пыльном полу нет отпечатков подошв. Припомнив формуляры, которые видел внизу, сеньор Жозе сказал вслух: По крайней мере лет шесть, как сюда никто не заходил. Когда смолкло эхо этих слов, он заметил, что установившаяся на чердаке тишина, полнейшая, совсем уже глухая и непроницаемая, словно бы заключена была раньше в тишине прежней, а теперь проявилась во всей слышимости и, по всей видимости, оттого, что жучки-древогрызы приостановили свою подрывную деятельность. С потолка свисали космы черной от пыли паутины, владельцы которой, надо думать, давным-давно подохли от бескормицы, ибо заблудшую муху, особенно если дверь внизу закрыта, нечем было приманить сюда, а у моли, чешуйниц, шашелей, обитающих в стропилах, не имелось решительно никаких оснований выходить во внешний мир из своих целлюлозных галерей. Сеньор Жозе поднялся, предпринял неудавшуюся попытку отряхнуть штаны и рубашку, лицо же у него, с огромным, во всю щеку, притом — одну, пятном пыли, сделалось, вероятно, как у циркача-эксцентрика. Он уселся под лампой в кресло и завел сам с собой беседу. Будем рассуждать здраво, повторял он, будем рассуждать здраво, если старые формуляры здесь, а так оно, судя по всему, и есть, это вовсе не значит, что все они разложены по порядку, по ученикам, и сомнительно, что формуляры каждого ученика за каждый год собраны вместе и можно одним взглядом окинуть всю траекторию учебного процесса, гораздо вероятней, что канцелярия в конце года собирает все формуляры в охапку и сваливает здесь и едва ли дает себе труд хотя бы сложить их в коробки, но, впрочем, не исключено, что и дает, надо будет посмотреть, и надеюсь, что в этом случае она не забыла написать на боку год, ну да, в любом случае это вопрос времени и терпения. Этот вывод немного прибавил к предпосылкам, поскольку сеньор Жозе от начала дней своих знал, что нуждается во времени, чтобы применить терпение, от младых ногтей надеялся, что ему хватит терпения, чтобы использовать время. Он поднялся и, следуя правилу, что во всякий поиск следует пускаться с определенной точки и продвигаться вперед методично и последовательно, рьяно принялся за дело, то есть начал его с крайнего стеллажа и был преисполнен решимости не оставлять ни единого листка, не убедившись, что между нижним и верхним не притаилось еще какой-нибудь случайно притаившейся бумажки. Открывал ли он коробку, развязывал ли тесемки на картонной папке — любое движение взметало тучу пыли, так что пришлось, чтобы не задохнуться, обвязать нос и рот платком, как и рекомендовалось поступать всем младшим делопроизводителям, отправляемым в покойницкий сектор Главного Архива. В считаные минуты руки сделались черны, платок утратил то немногое, что еще оставалось у него от первоначальной белизны, и стал сеньор Жозе похож на шахтера, ожидающего найти во глубине каменноугольного разреза чистейший углерод алмаза.

Первый формуляр обнаружился через полчаса. Девочка уже не носила челку, но и с этой фотографии, сделанной, надо полагать, в пятнадцатилетнем возрасте, глаза ее смотрели все так же серьезно и печально. Сеньор Жозе аккуратно положил формуляр на сиденье кресла и продолжил разыскания. Он работал как во сне, лихорадочно и вместе с тем тщательно, из-под пальцев у него взлетала спугнутая светом моль, и постепенно, по мере того как он все глубже зарывался в эту гробницу, тревожа покоившийся в ней прах, пропитывала его кожу пыль, такая мелкая, что проникала даже через одежду. Сначала, когда ему попадалась папка с формулярами, он, убедившись, что это не то, немедленно устремлялся к интересующему его предмету, но потом начал задерживаться на именах и фотографиях просто так, бесцельно, потому лишь, что они лежат здесь, потому что никто больше никогда не придет сюда, на чердак, не сотрет пыль, покрывающую их, — эти сотни, тысячи лиц мальчиков и девочек, которые глядели прямо в объектив с другой стороны света и ждали неизвестно чего. В Главном Архиве все не так, в Главном Архиве существуют только слова, в Главном Архиве не видно, как изменились и как еще будут меняться эти лица, а это ведь самое что ни на есть главное, это то, что и меняется под воздействием времени — не имя же, в самом деле, вовеки пребывающее одним и тем же. Когда подал сигнал желудок сеньора Жозе, на сиденье лежали шесть формуляров, причем на двух фотокарточки были наклеены одинаковые, должно быть, мать сказала: Нечего деньги тратить, отнеси прошлогоднюю, она и отнесла, жалея в душе, что не может обзавестись новой фотографией. Прежде чем спуститься на кухню, сеньор Жозе зашел в туалет, примыкающий к директорскому кабинету, чтобы вымыть руки, и, увидев в зеркале невообразимо чумазое лицо в разводах высохшего пота, ахнул, ибо и предположить не мог, что извозился до такой степени. Да это не я, подумал он, и, вероятно, никогда мною не был. Подкрепившись, он поднялся на чердак так проворно, как только позволяли израненные колени, потому что испугался вдруг, что если света не будет, а это опасение более чем обоснованное, когда льют такие дожди, то не сумеет довести до конца свои розыски. Исходя из предположения, что объект их ни разу не оставался на второй год, следовало найти еще пять формуляров, а окажись сейчас сеньор Жозе в потемках, все труды его пойдут насмарку, ибо едва ли ему удастся побывать в школе еще раз. Он так увлекся работой, что позабыл было про головную боль и ломоту, и только сейчас осознал, что чувствует себя очень скверно. Снова спустился принять еще две таблетки, снова, уже из последних сил, поднялся, снова взялся за работу. День кончался, когда был найден последний формуляр. Сеньор Жозе, двигаясь, как сомнамбула, погасил свет на чердаке, закрыл дверь, надел пиджак и плащ, затер по мере возможности следы своего пребывания и уселся ждать наступления темноты.


На следующее утро, едва лишь в Главном Архиве началось присутствие и чиновники расселись по своим местам, сеньор Жозе приоткрыл дверь из своей квартирки и, произведя звук пст-пст, привлек внимание коллеги, младшего делопроизводителя, сидевшего с краю, ближе других. Повернув голову, тот увидел моргающие глаза на побагровевшем лице и спросил: Ну, чего вам, причем вопрос этот, заданный вполголоса, дабы не нарушать течения рабочего процесса, сдобрен был интонацией насмешливого порицания, как если бы скандальный факт отсутствия сослуживца на рабочем месте добавлял скандальности уже свершившемуся факту опоздания. Я болен, сообщил сеньор Жозе, выйти не могу. Коллега нехотя поднялся, сделал три шага к старшему делопроизводителю и сказал ему: Простите, сеньор, там младший делопроизводитель Жозе говорит, что заболел. Старший в свою очередь встал, сделал четыре шага по направлению к столу зама и уведомил его: Простите, сеньор, там младший делопроизводитель Жозе говорит, что заболел. Прежде чем одолеть пять шагов, отделявших его от стола хранителя, зам отправился лично выяснить причину и характер болезни. На что жалуетесь, спросил он. Простудился, отвечал сеньор Жозе. Простуда есть недостаточная причина для невыхода на службу. У меня жар. Откуда вы знаете. Градусник поставил. Должно быть, чуть-чуть повышенная, а вы уж сразу. У меня температура тридцать девять. При обычной простуде такой не бывает. Вполне может оказаться грипп. Или пневмония. Накаркаете. Я не каркаю, а всего лишь высказываю предположение. Простите, это ведь просто так говорится. И как же это вас угораздило. Думаю, оттого, что попал вчера под сильнейший ливень и вымок до нитки. Стало быть, расплачиваетесь за собственную неосторожность. Да-да, вы правы. Болезни, полученные не в ходе исполнения служебных обязанностей, в расчет не принимаются. Я и в самом деле был не на службе. Доложу о вас шефу. Хорошо. Дверь не закрывайте, может быть, он сочтет нужным дать какие-нибудь указания. Хорошо. Хранитель не дал инструкций, ограничившись лишь взглядом, посланным поверх склоненных голов своих сотрудников, и мановением руки, коротким взмахом ее, как бы отбрасывающим происшествие в разряд незначительных или отлагающим на потом внимание, которое все же намеревался уделить ему, а с такого расстояния определить разницу точнее сеньору Жозе было трудно, если вообще его глаза, слезящиеся и воспаленные, могли что-либо различить. Но так или иначе сеньор Жозе, и сами вообразите, с каким испугом во взоре, приоткрыл, сам не понимая, что делает, свою дверку пошире и предстал всему Главному Архиву во всей красе, в старом халате поверх пижамы, в шлепанцах на босу, разумеется, ногу, осунувшимся и блеклым, как всякий, кто подхватил зверскую простуду, или губительный грипп, или, не дай бог, бронхопневмонию из разряда смертельных, никогда ведь наперед не узнаешь, и мало ли было случаев, когда легкий ветерок оборачивался разрушительным смерчем. Зам подошел к нему сообщить, что сегодня или завтра его официально освидетельствует врач, а потом, о чудо из чудес, произнес несколько слов, каких ни один из низших служащих Главного Архива, ни сеньор Жозе и никто иной, никогда еще не имел счастья слышать: Шеф желает вам скорейшего выздоровления, и, выговаривая их, зам и сам, казалось, не до конца верит тому, что произносят его уста. У ошеломленного сеньора Жозе хватило все же присутствия духа взглянуть в сторону шефа, чтобы выразить этим взглядом признательность за доброе пожелание, но тот уже склонил голову над бумагами, словно с нею уйдя в работу, что нам, знающим обычаи Главного Архива, представляется более чем сомнительным. Сеньор Жозе затворил дверь и, дрожа от пережитого волнения и лихорадки, улегся в постель. Вымок он вчера не только покуда, оскальзываясь башмаками по скату крыши, вламывался через окно в здание школы. Когда наконец стемнело и он тем же путем выбрался на улицу, то, бедолага, и представить себе не мог, что еще его ожидает. И тяжкие перипетии верхолазания, и, главным образом, скопившиеся на чердаке многослойные пласты пыли вымазали его с головы до ног невообразимо, неописуемо, вычернив лицо и волосы, руки обратив в подобие обугленных поленцев, при том что изгвазданный свиным жиром плащ стал подобен рубищу, брюки словно только что вытащили из асфальтового чана, а рубашкой прочищали дымоход, где копоть копилась, сажа оседала столетиями, и, короче говоря, самый последний, в самой крайней нищете живущий бродяга постеснялся бы показаться на улице в столь непрезентабельном виде. А при попытке сеньора Жозе, на два квартала отошедшего от школы, когда, кстати, и дождь стих, вернуться домой на такси случилось нечто вполне предсказуемое, ибо при виде черной фигуры, вдруг вынырнувшей из самого чрева ночи, водитель испугался, наддал и умчался прочь, и, последовав его примеру, три других такси, которые сеньор Жозе тщился остановить призывным маханием руки, одно за другим тоже скрылись за углом со стремительностью черта, бегущего от ладана. Делать нечего, пришлось тащиться домой пешком, потому что теперь и в автобус он сесть не отваживался, и хуже новой усталости, поспешившей подкрепить прежнюю, ту, от которой он и так едва передвигал ноги, оказался дождь, не замедливший припустить с новой силой и уже не стихавший ни на минуту все то время, что по улицам, проспектам, площадям, проездам пустынного, будто вымершего города свершал свой нескончаемый путь этот одинокий странник, с которого ручьями стекала вода, а у него даже и зонтика-то с собой не было, да и неудивительно, кто ж это на воровской промысел и на войну ходит с зонтиком, и можно было бы, конечно, заскочить под арку или в проем подъезда и дождаться, когда разверзшиеся хляби решат сделать перерыв, но он решил, не стоит, сильней, чем сейчас, все равно уже не вымокнешь. И когда сеньор Жозе добрался наконец до дому, единственным более или менее сухим местом во всей его одежде оказался левый внутренний карман пиджака, куда он положил школьные формуляры неизвестной девочки, а в сухости его сохранил потому, что правой рукой все время закрывал его, оберегал от ливня, и тот, кто увидал бы нашего героя да сопоставил этот жест со страдальчески искаженным лицом, решил бы наверняка, что ему стало плохо с сердцем. Колотясь в ознобе, сеньор Жозе сбросил с себя всю одежду, в немалом замешательстве спросив себя, как же поступить со всей этой наваленной на полу грудой, поскольку, не располагая должным запасом башмаков, носок, сорочек, костюмов, не мог отнести сразу все в химчистку, как поступил бы человек состоятельный, и нет сомнения, что, когда завтра придется одеваться в то, что имеется дома, явно обнаружится нехватка какой-нибудь части туалета. Впрочем, решение этой проблемы он отложил на потом, оставил, так сказать, попечение, ибо сейчас следовало немедленно привести в относительный порядок самого — донельзя перепачканного — себя, да вот беда, бойлер его действовал до крайности прихотливо, извергая из крана то крутой кипяток, то обжигающе ледяную воду, и при одной мысли об этом сеньор Жозе покрылся гусиной кожей, но тотчас, будто желая заняться самовнушением, пробормотал: Слышал я, контрастный душ помогает от простуды, может, и мне поможет. Затем вошел в свою крохотную ванную и, взглянув в зеркало, понял, чего так пугались таксисты, он и сам бы на их месте кинулся бежать без оглядки при виде этого лика с запавшими глазами, с провалившимся ртом, с углов которого тянулись черные слюни. Водогрей на этот раз повел себя вполне благожелательно, лишь первые две порции хлестнули по спине ледяными розгами, а затем вода пошла приятной теплоты, а выбрасываемые все же время от времени порции кипятка способствовали избавлению от грязи. Выйдя из своей крошечной ванной, сеньор Жозе почувствовал себя заново на свет родившимся, но стоило лишь растянуться на кровати, его вновь затрясло, и вот тогда-то он и сообразил выдвинуть ящик прикроватного столика, где хранился термометр, и немного времени спустя произнес: Тридцать девять, если и завтра так будет, я не смогу выйти на службу. От жара, или от усталости, или от того и другого вместе, но эта мысль почему-то не слишком встревожила его, и как-то не увиделось ничего чрезвычайного в перспективе пропустить один рабочий день, и в этот миг сеньор Жозе казался не сеньором Жозе, но кем-то иным, или оба сеньора Жозе лежали в постели, натянув одеяло до кончика носа, причем один сеньор Жозе утратил столь присущее ему чувство ответственности, тогда как другому сеньору Жозе все стало совершенно безразлично. Не гася свет, он на несколько минут забылся, что называется, дремотой, но тотчас проснулся, как от толчка, поскольку увидал во сне, будто оставил формуляры там, на чердаке, на сиденье кресла, причем не по забывчивости, но намеренно, словно бы во всей рискованной его затее и не заключалось иного смысла, как только искать и отыскать их. И еще приснилось, что потом, уже после его ухода, кто-то поднялся на чердак, увидел стопку из тринадцати формуляров и спросил: Что за притча. Сеньор Жозе, плохо соображая, встал с кровати, нашел формуляры, которые час назад выложил из кармана на стол, и вновь улегся. Формуляры были захватаны пальцами, и кое-какие из этих черных пятен-оттисков вполне отчетливо демонстрировали всю его, сеньора Жозе, дактилоскопию, надо будет, вероятно, попробовать завтра стереть их, чтобы исключить всякую возможность идентификации. Какая глупость, подумал он, к чему бы мы ни прикасались, на всем обнаруживаются отпечатки наших пальцев, а сотрешь одни — другие оставишь, и разница лишь в том, что одни видны, а другие — нет. Закрыл глаза и вскоре вновь заснул, и, когда ослабелая во сне рука с пачкой формуляров, разжавшись, выронила их на пол, у кровати рассыпались фотографии, которые год за годом запечатлевали, как маленькая девочка взрослела и росла, становилась барышней, а сюда были притащены противоправно, ибо никому не дано права владеть чужими снимками, если только они ему не подарены, носить же в кармане портрет человека — не есть ли то же самое, что унести частицу его души. В новом сне, что, не в пример предыдущему не разбудив сеньора Жозе, снился ему теперь, он стирает отпечатки пальцев, оставленные в школе повсюду, где только можно — на окне, через которое проник внутрь, в медицинском кабинете, в кабинете директора, в канцелярии, в столовой и на кухне, в архиве, ну, те, что на чердаке, его не беспокоят, туда-то никто не войдет, не спросит: Что за притча, но плохо, что руки, стирающие видимые отпечатки, оставляют отпечатки незримые, и если директор школы заявит в полицию, а она начнет дознание по всем правилам, то, ясно как божий день, верно, как дважды два четыре, сидеть ему, сеньору Жозе, в каталажке, сначала его посадят, а вслед за тем и он — позорное пятно посадит на репутацию Главного Архива Управления Записей Гражданского Состояния, опорочит его доброе имя. Посреди ночи он проснулся в жару и вроде бы даже в бреду, повторяя: Я ничего не украл, я ничего не украл, и, собственно говоря, это заявление соответствовало действительности, он ведь и в самом деле ничего не украл, и как бы ни доискивался и не дознавался директор, какие бы инвентаризации и проверки ни проводил, заключение неизменно будет оказываться одним и тем же: Кражи, то есть того деяния, которое можно квалифицировать этим понятием, не было, хотя, разумеется, буфетчица заявит, что обнаружилась недостача продуктов в холодильнике, но с учетом, во-первых, того, что это — единственное совершенное правонарушение, а во-вторых, более или менее общего мнения, гласящего, что кража, совершенная с голоду, кражей не является, с чем даже директор согласится, полиция, поначалу отстаивавшая иную точку зрения, должна будет удалиться с недовольным ворчанием: Чепуха какая-то, кто это вламывается в дом ради похищения школьного завтрака. Во всяком случае, поскольку в соответствии с письменным заявлением директора не пропало ничего ценного, как и вообще ничего, то агенты вопреки обыкновению решат не искать отпечатки пальцев: У нас работы и так выше крыши, скажет старший группы. И сколь бы успокаивающе ни звучали эти слова, сеньору Жозе в ту ночь так и не удалось заснуть от страха, что сон повторится и агенты вновь явятся с лупами и порошком.

Дома нет никаких средств унять этот жар, доктор же обещал явиться только во второй половине дня, а может быть, он и вовсе не придет, а и придет — так лекарства с собой не принесет, ограничившись тем, что выпишет рецепт на таблетки, какими пользуют обычно от гриппа или простуды. Грязная одежда по-прежнему навалена посреди комнаты, и сеньор Жозе с кровати поглядывает на эту кучу озадаченно и недоуменно, как бы не понимая, кому она принадлежит, и исключительно остатки здравого смысла не дают ему вопросить: Кто это пришел сюда и разделся, и он же, тот же самый здравый смысл, заставляет наконец призадуматься о том, какие неприятные последствия, как в профессиональном плане, так и в личном, может возыметь визит какого-нибудь сослуживца, который по распоряжению шефа или по собственной доброй воле наведается проведать его да и обнаружит, едва ступив за порог, такое вот безобразие. Поднявшись, сеньор Жозе почувствовал себя так, словно оказался внезапно на самом верху лестницы, однако нынешняя дурнота, непохожая на прежние, объяснялась высокой температурой и слабостью, поскольку то, что он ел в школе, хоть и казалось всякий раз достаточным, скорее унимало расходящиеся нервы, нежели подкрепляло плоть. С трудом, по стеночке, добрался он до стула и сел. Дождался, когда прекратилось головокружение и можно стало подумать, куда бы спрятать грязную одежду, в ванной — нельзя, врачи имеют обыкновение перед уходом мыть руки, под кровать — нечего и думать, это сооружение старинной конструкции, на высоких ножках, и потому любой и каждый, даже не нагибаясь, тут же увидит под нею груду тряпья, а в шкаф, где хранятся вырезки о знаменитостях, — и не поместится, и совершенно неуместно, печальная же истина заключается в том, что голова сеньора Жозе, хоть и перестала кружиться, но соображала очень скверно, вот и выходит, что грязная одежда будет защищена от нескромных взглядов только там, где висела она в бытность свою чистой, то есть за шторкой, закрывающей нишу, которая служит чем-то вроде гардеробной, и доктору либо коллеге надо быть совсем уж невоспитанным нахалом, чтобы сунуть туда нос. Очень довольный тем, что принял наконец решение, в иных обстоятельствах нашедшееся бы тотчас же, а ныне потребовавшее таких длительных раздумий, сеньор Жозе ногой, чтоб не выпачкать пижаму, стал подпихивать одежную груду к занавеске. Но большой влажный след, оставшийся от нее на полу, полностью высохнет лишь через несколько часов, а если кто-нибудь все же явится и спросит, что это такое, он скажет, что случайно разлил воду или что заметил на полу пятно и попытался его отмыть. Давно уже, с той минуты, как сеньор Жозе поднялся с постели, желудок его взывал о милосердном вмешательстве чего-нибудь вроде кофе с молоком, галеты, ломтя хлеба с маслом или еще чего-то, способного утишить аппетит, особенно разыгравшийся теперь, когда определилась на ближайшее будущее судьба одежды и унялись, стало быть, связанные с этим тревоги. Хлеб оказался черств и сух, масла было в обрез, молока не нашлось вовсе, так что в наличии имелся лишь кофе, да и то в крайне незначительном количестве, ибо известно же, что всякий мужчина, которого ни одна женщина не полюбила до такой степени, что согласилась жить с ним в этой конуре, да, так вот, всякий подобный мужчина, за ничтожными исключениями, коим в этой истории места не найдется, останется не обихоженным бедолагой, и жизнь его убога, хоть правильней было бы сказать — у чёрта, в зубах ли или еще где, но уж точно — не у Бога, раз угораздила его злая судьба родиться на свет таким горемычным недотепой, и, надеюсь, понятно, что последние слова относятся к человеку, а вовсе даже ни к какому не Богу. Несмотря на всю безрадостную скудость поглощенной пищи, сеньору Жозе все же прибыло сил, а затем и достало присутствия духа побриться и вследствие этой операции признать изменения своей внешности достаточно благотворными, чтобы по окончании ее произнести, глядя на себя в зеркало: Вроде бы температура упала. Это наблюдение подвигло на размышления о том, насколько уместным и благоразумным шагом — пусть не одним, а полудюжиной, ибо именно столько шагов отделяло его от Главного Архива, — будет явиться туда по доброй воле со словами: Служба прежде всего, и хранитель, надо думать, примет в расчет холодную погоду и простит ему, что не обошел здание кругом, по улице, как предписано правилами, а то, глядишь, и впишет сеньору Жозе в аттестат поощрение за подобное доказательство верности корпоративному духу и самоотверженного отношения кделу. Обдумав свое намерение, сеньор Жозе отказался от него. Все тело болело так, словно его долго били, трясли и выкручивали, ныли все мышцы, ломило все суставы, и вовсе не в результате неимоверных усилий, употребленных на восхождение и проникновение, нет, всякому понятно, что речь идет о тягостях иной природы. Конечно, у меня грипп, подвел он итог своим думам.

Сеньор Жозе только успел улечься в постель, как раздался стук в дверь, и это явно был не сердобольный сослуживец, всерьез воспринявший христианское правило навещать страждущих и заключенных, потому что до обеденного перерыва было еще далеко, а добрые дела творятся только в неслужебное время. Входите, откликнулся он, не заперто, дверь открылась, и на пороге появился тот заместитель, которому давеча болящий поведал о своей болезни: Шеф поручил мне справиться, принимаете ли вы какое-нибудь лекарство, пока доктор не пришел. Нет, сеньор, не принимаю, у меня дома нет ничего подходящего. В таком случае возьмите вот эти таблетки. Очень вам благодарен, вы позволите, чтобы мне не вставать, я потом с вами рассчитаюсь, скажите, сколько я вам должен. Это был приказ шефа, а шефа не спрашивают, сколько ему должны и чем обязаны. Да-да, конечно, извините. И хорошо бы принять одну прямо сейчас, и зам, не дожидаясь ответа, шагнул в комнату. Нуда, разумеется, большое вам спасибо, вы очень добры, и не мог же сеньор Жозе пресечь его путь словами: Стой, ни с места, прохода нет, это частная собственность, и не мог прежде всего потому, что так с начальством не разговаривают, а во-вторых, ни в изустных преданиях, ни в писаных анналах Архива не осталось свидетельств о том, чтобы какой-нибудь шеф-хранитель когда-либо беспокоился о здоровье одного из своих младших делопроизводителей до такой степени, что присылал ему гонца с таблетками. Зам и сам был несколько смущен подобной новацией, по собственному почину он бы никогда на это не пошел, но во всяком случае, сбитый с толку, но не с пути, двигался уверенно, словно был превосходно осведомлен, куда пришел, и знал все углы в этом доме, а именно так и обстояло дело, ибо до градостроительных метаморфоз он и сам жил точно в таком же. Первое, что бросилось ему в глаза, было огромное влажное пятно на полу: Что это, спросил он, протечка, и сеньор Жозе, поборов искушение ответить утвердительно, чтобы не пришлось пускаться в дальнейшие объяснения, предпочел все же сообщить о некоей собственной небрежности, потому что не хватало только, чтобы вскоре явился сюда водопроводчик, который потом представит по начальству доклад о том, что краны и трубы, несмотря на весьма преклонный возраст, находятся в полной исправности, а потому и не могут быть ответственны за появление этого сырого пятна. Зам меж тем уже приближался с облаткой и стаканом воды, и миссия брата милосердия несколько даже смягчила столь присущую чертам его властного лица суровость, тотчас, впрочем, закаменевших сызнова благодаря тому, что можно было бы определить как смесь возмущения с недоумением, когда, приблизившись к одру, он заметил на прикроватном столике ученические формуляры неизвестной девочки. Сеньор Жозе уловил перемену в тот самый миг, как она возникла, и, если бы стоял, почувствовал бы, что земля уходит из-под ног. Мозг моментально отдал приказ мускулам той руки, что находилась ближе к столику: Живо убери это, дура, но тут же, с той же стремительностью, отменяя первоначальный импульс, удержав руку и тем самым как бы признавая, что сию минуту была допущена глупость, послал вослед ему другой: Ради бога, закрой как-нибудь. И потому с проворством, совершенно неожиданным для человека, пребывающего в глубоком упадке физических и нравственных сил, что, как всем известно, есть первейшее следствие гриппа, сеньор Жозе приподнялся в кровати, словно подаваясь навстречу милосердию зама, протянул руку сперва за таблеткой, которую сунул в рот, а потом — за водой, призванной облегчить прохождение ее по иссушенной страданием гортани, а одновременно, воспользовавшись тем, что матрас находился вровень со столиком, поставил на формуляры локоть другой руки, предплечье же и открытую ладонь властно двинул вперед, как бы преграждая путь заму и говоря ему: Стой где стоишь. Значение имела только наклеенная в уголку фотокарточка, служащая главным отличием школьного формуляра от свидетельств о рождении и прочих житейских событий, и не хватало нам только в Главном Архиве получать ежегодно фотографии всех, кто там зарегистрирован, да какое там ежегодно — ежемесячно, еженедельно, ежедневно или даже ежечасно, и, о Боже мой, как время летит, и сколько же понадобится лишней работы, и какое множество новых младших делопроизводителей придется принять на службу, ежеминутно, ежесекундно, а клей, подумать только, а расходы на ножницы, а дополнительные заботы по верному подбору кадров, призванные исключить мечтателей, которые будут бесконечно пялиться на фотографии, витая в облаках и предаваясь идиотическим грезам. На лице зама появилось выражение, какое обретало оно в самые скверные дни, когда на всех столах громоздились кипы бумаг, а шеф вызывал его к себе и интересовался, вполне ли тот уверен, что справляется со своими обязанностями. Благодаря фотокарточке он и не сомневался, что формуляры, лежащие в изголовье у его подчиненного, не из Главного Архива, но поспешность, с которой сеньор Жозе прикрыл их, продолжая, однако, делать вид, что сделал это случайно или по рассеянности, показалась заму подозрительной. Насторожило уже и влажное пятно на полу, а теперь еще и эти формуляры неизвестного образца, с приклеенными в углу фотографиями какой-то, как успел он заметить, девочки. Пересчитать формуляры, лежащие стопкой, он не мог, но по толщине ее понял — не меньше десяти. Как странно, десять формуляров с фотографиями, что им тут делать, думал зам в недоумении, которое усилилось бы безмерно, знай он, что все они выписаны на одно лицо, и лицо это, миловидное и грустное, принадлежит, судя по снимкам, приклеенным к двум последним формулярам, совсем уже взрослой девушке. Оставив упаковку таблеток на ночном столике, он удалился. А выходя, оглянулся и увидел, что локоть его подчиненного по-прежнему опирается на стопку бумаг. Надо будет шефу доложить, сказал он себе. Едва лишь притворилась за ним дверь, сеньор Жозе быстрым движением, словно опасаясь быть застигнутым с поличным, сунул их под матрас. И некому в этот миг было сказать ему, что уже поздно, сам же он думать об этом не хотел.


Сказано было: грипп, дня три постельного режима. Некоторое время назад сеньор Жозе на подгибающихся ногах, со звоном в ушах, поднялся с кровати и пошел открывать: Простите, доктор, что заставил вас ждать на улице, сами видите, каково это одному жить, и врач пробурчал, входя: До чего же погода мерзкая, закрыл зонтик, с которого бежала вода, поставил его в угол у двери и, когда сеньор Жозе, стуча зубами, снова залез в постель, спросил: Ну, на что жалуемся, и, не дожидаясь ответа, добавил: Грипп. Посчитал пульс, велел открыть рот, несколько раз проворно ткнул стетоскопом в грудь и спину и повторил: Грипп, и еще скажите спасибо, что грипп, а не пневмония, дня три постельного режима, а дальше посмотрим. Он только присел к столу, чтобы выписать рецепт, когда дверь, что вела прямо в Архив, открылась и появился шеф собственной персоной. Добрый день, доктор. Отвратительный день, сеньор хранитель, добрый он был бы, сиди я сейчас в тепле своего кабинета, а не разгуливай по улицам в такую погоду. Как поживает наш пациент, осведомился хранитель, и врач ответил: К счастью, всего лишь грипп, я велел полежать в постели. Но сейчас это был не всего лишь грипп. Укрытый до кончика носа, сеньор Жозе дрожал, как в лихорадке, дрожал так, что ходуном ходила железная кровать, на которой был распростерт, но озноб этот, который принято называть потрясающим, объяснялся не тем, что вновь начался жар, но леденящим страхом и глубочайшей растерянностью: Шеф здесь, у меня, проносилось в голове у больного, меж тем как шеф спросил: Ну, как себя чувствуете. Благодарю вас, немного получше. Принимали лекарство, которое я вам прислал. Конечно. Был эффект. Еще бы. Ну, теперь эти больше не принимайте, а принимайте те, что доктор прописал. Разумеется. Если только это не одно и то же, дайте-ка взглянуть, ну да, так и есть, ах, еще и уколы, ну, я об этом позабочусь. Сеньор Жозе не мог поверить, что человек, сложивший и бережно спрятавший в карман рецепты, это и есть его начальник, главный хранитель Архива, шеф, который, насколько он знал, а знание это досталось ему нелегко и стоило дорого, никогда бы не повел себя таким образом, нипочем не явился бы лично справиться о его самочувствии, а само предположение, что он сам, собственной персоной займется приобретением медикаментов для захворавшего младшего делопроизводителя, выглядело бы совершеннейшим абсурдом. Нужна будет сестра делать уколы, промолвил, припомнив, доктор, склонный оставить эту проблему на усмотрение того, кто расположен и способен ее решить, и, уж разумеется, не этого гриппующего бедолаги, осунувшегося и обросшего сероватой щетиной, лежащего в разоре и неуюте своего бедного жилища, где на деревянном полу виднеется мокрое пятно, совершенно явно появившееся от неисправности канализации, о, сколько печальных житейских историй мог бы поведать доктор, не сковывай его обязанность хранить профессиональную тайну. А вот на улицу выходить в подобном состоянии я вам категорически запрещаю, прибавил он. Не беспокойтесь, доктор, сказал шеф, я позабочусь и об этом, позвоню нашему архивному фельдшеру, он купит лекарство и будет приходить делать уколы. Редкий вы начальник, сказал на это врач. Сеньор Жозе слабо кивнул, и это был максимум того, что он мог бы сделать, ибо он, наделенный исполнительностью и послушанием, парадоксальным образом внушавшими ему гордость, не был ни угодлив, ни подобострастен и никогда бы не выдавил из себя какой-нибудь льстивой глупости вроде: Побольше бы таких шефов Главных Архивов, или: Нет на свете вам подобного, или: Таких людей больше не встретишь, вас в бронзе отлили, а изложницу разбили, или: Ради него я, при моих-то головокружениях, лезу на любую верхотуру. И сеньора Жозе томит сейчас другая тревога, гнетет иная печаль, он мечтает, чтобы начальник удалился тотчас же, чтобы ушел первым, раньше врача, и трепещет при мысли, что может остаться с ним наедине и под прицелом роковых вопросов: Что же все же это за пятно такое, или: А что за формуляры лежали на вашем столике в изголовье, Откуда вы их принесли, Где взяли, Чья это фотография. И всем видом своим, выражающим нестерпимое страдание, как бы говорит: Дайте хоть помереть спокойно, и, закрыв глаза, тотчас в испуге снова открывает их, когда: Что ж, надо идти, сказал врач, станет хуже — дайте знать, но я полагаю, оснований для беспокойства нет, это явно не пневмония, и: Буду вас держать в курсе дела, доктор, говорил шеф, пока провожал доктора к дверям. Сеньор Жозе, услышав, как хлопнула дверь, снова закрыл глаза, подумал: Что же теперь будет. Звук твердых шагов хранителя слышался все ближе, но вот они стихли у кровати. Сейчас он наверняка смотрит на меня, думал сеньор Жозе и не знал, что делать — притвориться ли спящим, сделать вид, что медленно погружается в сон, как это свойственно больным, утомленным от посещений, но подрагиванием век уже выдал свое притворство, и можно было, конечно, попытаться изобразить слабый страдальческий стон из разряда тех, что душу рвут, но все же обыкновенный грипп не причиняет таких уж мучений, и обманешь им разве что какую-нибудь балду, балду стоеросовую, но уж никак не хранителя, назубок и как свои пять пальцев ведающего тайны царств видимых и незримых, их ведающего, а также ими. Открыл глаза и — вот он, хранитель, стоит в двух шагах от кровати, лицо его непроницаемо, а взгляд устремлен на него, на сеньора Жозе, которому в голову пришла спасительная мысль — надо поблагодарить Главный Архив за хлопоты, пространно и красноречиво изъявить признательность, и тогда, может быть, удастся избежать вопросов, — но в тот самый миг, когда он уже открывал рот, готовясь произнести вышеупомянутое: Не знаю, право, как вас благодарить, — шеф повернулся спиной, бросив только: Лечитесь, и в единственном этом словечке прозвучали разом и снисходительная участливость, и непререкаемая властность, и только лучшим из лучших начальникам удается так гармонично, без малейшего зазора свести воедино столь противоположные чувства, а за то подчиненные их и чтят. Сеньор Жозе попытался хотя бы ответить: Большое вам спасибо, однако шеф уже вышел, деликатно, как и полагается в доме, где лежит больной, притворив за собой дверь. У сеньора Жозе болит голова, но это сущие пустяки по сравнению с тем, какая буря чувств бушует в душе. Сеньор Жозе пребывает в таком смятении, что первым его побуждением, едва лишь закрылась пресловутая дверь, было запустить руку под матрас и проверить, на месте ли еще формуляры. Дальнейшие действия еще сильнее оскорбляли здравый смысл, ибо он поднялся с кровати и на два оборота запер дверь, ведущую в Архив, чем в полной мере уподобился человеку, который навешивает замки да щеколды после того, как жилище уже ограблено. Улечься снова в постель было четвертым по счету деянием, третье же состояло в том, что он обернулся, подумав: А что, если шеф вздумает вернуться, не благоразумней ли, чтобы избежать подозрений, оставить дверь лишь на защелке. Положительно, к сеньору Жозе в полной мере применимо речение насчет клина, выходящего неизменно и вне зависимости от того, как ты кинешь.

Когда появился фельдшер, был уже вечер. Во исполнение приказа шефа он принес прописанные врачом таблетки и ампулы для инъекций, но, к вящему изумлению пациента, имел с собой и некий сверток, который очень осторожно водрузил на стол, сказанные же при этом слова: Все еще горячее, надеюсь, не разлил, — означали, что он доставил больному еду, каковой вывод подтвердился следующей его фразой: Покушайте, пока не остыло, но сначала все же давайте укольчик сделаем. Сеньор Жозе, по правде сказать, уколов не любил, особенно те, которые делают внутривенно, в руку, и всегда в таких случаях отводил глаза, а потому обрадовался, когда медик сообщил, что укольчик будет произведен в ягодицу, ибо как человек культурный, старой школы, неизменно говорил ягодицы и, щадя стыдливость своих пациенток, прочих, более распространенных обозначений этой части тела не употреблял и вовсе почти забыл про их существование, так что этим понятием пользовался, даже пользуя болящих той категории, которые слышали в этом слове нестерпимо жеманную языковую вычуру и предпочитали задницу, привычную и расхожую. При нежданном появлении пропитания и радости от того, что колоть будут не в вену, дрогнули и смешались оборонительные порядки сеньора Жозе, а может быть, он позабыл или попросту еще не заметил, что пижамные штаны на коленях густо выпачканы пролитой в результате вчерашних ночных верхолазаний кровью. Однако от внимания фельдшера, уже державшего на весу шприц с набранным лекарством, она не укрылась, и вместо того, чтобы сказать: Повернитесь, он спросил: Это что, а сеньор Жозе, которого нежданно преподанный урок жизни утвердил во мнении о благодетельности именно внутривенных, в руку производимых вливаний, ответил, разумеется: Упал. Что ж вам так не везет-то, а, сперва упал, потом грипп подцепил, счастье еще, что такой начальник у вас, ну ладно, повертывайтесь, сказал фельдшер, а потом окинул взглядом поврежденные колени. Сеньор Жозе, ослабелый телом, душой и волей, изнервничавшийся до последней крайности, едва не расплакался как малое дитя, когда почувствовал жалящее прикосновение иглы, а вслед за ним — медленное и болезненное проникновение раствора в ткань мышцы. Совсем я барахло какое-то стал, подумал он, и был прав, бедное двуногое животное, простертое на убогой кровати в убогой комнатенке, где в углу за шторкой спрятана выпачканная на месте преступления одежда, а посередине на полу красуется влажное пятно, которое никогда, видимо, не высохнет. Лягте-ка на спину, сказал медик, посмотрим ваши раны, и сеньор Жозе, вздыхая и кряхтя, подчинился, с трудом перевернулся и теперь, вытянув шею, смотрит, как медик отдергивает и закатывает ему штанины выше колен, разматывает грязные бинты, побрызгав на них предварительно перекисью и очень бережно отделяя их от тела, и, по счастью, в чемоданчике, который у этого истого профессионала с собой, есть все необходимое для скорой помощи, найдутся средства едва ли не на все случаи. Разглядев колени, он скорчил гримасу, явно подвергая обоснованному сомнению версию сеньора Жозе о падении, ибо знал толк в ссадинах и ушибах, а потому невольно и попал вынесенным диагнозом в самую точку: Слушайте, похоже, вы ободрались о стену, на что пациент возразил: Говорю же — упал. Должен буду доложить по начальству. Это не имеет отношения к службе, каждый человек имеет право свалиться, не уведомляя начальство. Если только медицинскому работнику, посланному сделать внутримышечную инъекцию, не приходится заниматься дополнительным лечением. Да ведь я вас об этом не просил. Ваша правда, не просили, но вот если завтра нагноится да воспалится, кто тогда будет виноват, кому отвечать за халатность иненадлежащее исполнение своих обязанностей, а, правильно, мне отвечать, кому ж еще, а кроме того, шеф желает знать все, это ведь он только вид такой делает, будто ничего на свете ему неинтересно и неважно. Я сам завтра ему скажу. Самым настоятельным образом рекомендую вам это сделать, и факты, изложенные в рапорте, тогда подтвердятся. Каком рапорте. Моем. Я в самом деле не понимаю, неужели же какие-то пустяшные ссадины так важны, что заслуживают упоминания в рапорте. Даже самые пустяшные ссадины важны. Мои, когда подсохнут корки, оставят по себе лишь едва заметные шрамы, которые со временем исчезнут. Да, на теле раны зарубцуются, но в рапорте пребудут вечно разверсты, не затянутся, не закроются и не исчезнут. Не понимаю. Как давно вы состоите на службе в Архиве. Скоро будет двадцать шесть лет. Скольких шефов знавали вы по сию пору. Считая нынешнего, троих. И, судя по всему, не замечали. Чего. Да такое впечатление складывается, что вообще ничего не замечали. Не понимаю, куда вы клоните. У шефов обычно очень мало работы, так или нет. Так, все об этом говорят. Ну, тогда примите к сведению, что основное их занятие в те часы, когда они предаются бесконечной праздности, пока подчиненные работают, — собирать об этих самых подчиненных сведения разного рода, и, сменяя друг друга, делают они это с тех пор, как стоит Главный Архив. Дрожь, пробившая сеньора Жозе, не укрылась от внимания медика: Знобит. Знобит. Чтобы вы яснее представляли себе, о чем идет речь, скажу, что даже и этот озноб должен был бы фигурировать в рапорте. Должен, но не будет. Не будет. Примерно представляю себе почему. И почему же. Потому что тогда пришлось бы указать, что озноб прошиб меня после того, как вы упомянули, что начальники собирают сведения о подчиненных, а наш начальник непременно захочет узнать, с какой стати вы завели со мной такой разговор, а также и то, откуда у фельдшера взялась закрытая информация, такая закрытая, что я, например, за четверть века службы ни разу о ней не слышал. Люди обычно очень откровенны с нами, хоть и не так, конечно, как с врачами. Намекаете, что шеф поверяет вам тайны. И он не поверяет, и я на это не намекаю, а просто получаю распоряжения. И должны всего лишь исполнять их. Вы ошибаетесь, в мои обязанности входит нечто большее, я обязан еще и правильно истолковывать приказ. Почему. Потому, что обычно есть разница меж тем, что он приказывает, и тем, чего хочет на самом деле. И если, к примеру, он велел вам прийти и сделать мне укол, то. То это всего лишь видимость. Что же скрывается за ней, какова, так сказать, подоплека. Вы и представить себе не можете, как много всякого-разного можно узнать, только взглянув на раны. Ну, эти вы увидели по чистой случайности. Всегда надо рассчитывать на чистые случайности, они очень помогают. Ну и что же вам стало ясно. Что вы ободрали колени, карабкаясь по стене. Я упал, говорю вам. Да, это я уже слышал. Подобные сведения, даже если предположить, что они точны и правдивы, не сильно пригодятся шефу. Пригодятся, нет ли, это уж не моя печаль, мое дело — рапорты подавать. О том, что у меня грипп, он уже осведомлен. А о сбитых коленях — еще нет. И о влажном пятне на полу — тоже. В отличие от озноба. Если больше вам здесь делать нечего, я вас убедительно прошу удалиться, устал, знаете ли, мне надо поспать. Нет, сначала вы должны будете поесть, не забудьте, и надеюсь, за разговорами нашими ужин не совсем простыл. Лежачего, как известно, на еду не позывает. И все же. Это шеф приказал вам доставить мне ужин. Вы знаете кого-нибудь еще, кто захотел бы сделать это. Да, если бы только этот кто-нибудь знал, где я живу. И кто же это. Некая преклонных лет дама из квартиры в бельэтаже. Ободранные колени, внезапный и необъяснимый озноб, а теперь еще старушка из бельэтажа. Ну-ну. Это был бы мой лучший рапорт, если бы, конечно, я написал его. А вы не напишете. Да нет, напишу, но для того лишь, чтобы проинформировать, что сделал вам укол в левую ягодицу. Спасибо, что обработали мои раны. Из всего, чему меня учили, это я усвоил лучше всего. Когда медик ушел, сеньор Жозе еще несколько минут полежал неподвижно, пытаясь обрести спокойствие и собраться с силами. Разговор вышел трудным, с потайными люками, с ложными дверьми на каждом шагу, малейшая неосторожность — и он неостановимо заскользил бы, как по льду, к полному признанию, не будь он, духом пребывая настороже, так чуток к многозначному смыслу слов, не отбирал бы их столь тщательно, особенное внимание уделяя тем, которые на первый взгляд значат лишь то, что значат, вот с ними следует быть особенно осторожным. Вопреки установившемуся мнению, смысл и значение — далеко не одно и то же, значение — вот оно, постоянно пребывает рядом, оно прямо, оно буквально и ясно, замкнуто в самом себе, одноименно, так сказать, тогда как смысл не способен пребывать в покое, он вечно бурлит вторыми, третьими и пятыми смыслами, ветвится расходящимися лучами, а они в свою очередь, делясь и подразделяясь на новые и новые сучья, рассохи и поветья, уходят вдаль, пока не исчезнут из виду, и смысл каждого слова похож на звезду, напролет через пространство движущую отливами и приливами, космическими ветрами, магнитными бурями и возмущениями.

И наконец сеньор Жозе вылез из кровати, сунул ноги в шлепанцы, надел халат, в холодные ночи служивший также добавочным одеялом. Хоть желудок и сводило от голода, но все же сперва открыл дверку, выглянул в Архив. Он чувствовал, что внутри у него скребет и посасывает, томит и млеет, будто прошло много-много дней с тех пор, как он был в своем учреждении в последний раз. Ничего, впрочем, не переменилось, все осталось как было — длинный барьер, у которого толпятся посетители и просители, а под ним — ящики, содержащие формуляры живых, а дальше — восемь столов младших делопроизводителей, четыре стола делопроизводителей старших, два — заместителей и большой стол хранителя, освещенный свисающей с потолка лампой, уходящие под самый свод исполинские стеллажи и окаменелая темнота там, где хранятся документы мертвых. Хотя в здании Главного Архива не было ни души, сеньор Жозе запер дверь на ключ, да, запер на ключ, хоть в здании Главного Архива и не было ни души. Благодаря тому, что медицинский работник заново перебинтовал ему колени, раны не саднили, и он мог идти свободно и бодро. Присел за стол, развернул сверток и обнаружил две поставленные друг на друга мисочки, причем в первой обнаружился суп, во второй же, как и следовало ожидать, — второе, мясо с картошкой, причем то, и другое, и третье было еще теплое. Сеньор Жозе жадно выхлебал суп, потом отдал дань второму. Повезло мне с таким начальником, пробормотал он, припомнив слова фельдшера, если бы не он, помер бы я здесь с голоду, всеми заброшенный, околел бы, как пес под забором, и повторил: Да, повезло, повезло, словно нуждался в том, чтобы убедить себя в правоте этих только что произнесенных слов. Насытясь и посетив вслед за тем клетушечку, что именовалась туалетом, снова прилег. И был уже готов погрузиться в сон, как вспомнил про тетрадь, куда заносил впечатления о первых своих шагах, посвященных разысканиям. Завтра запишу, сказал он себе, но надобность не менее острая, чем голод, подняла его и погнала искать тетрадь. Затем, усевшись на край кровати, в халате поверх доверху застегнутой пижамы, а сверху еще укрывшись одеялом, продолжил записи с того места, где прервал их. Шеф сказал мне: Если здоровы, как тогда объяснить, что в последнее время вы работаете из рук вон скверно. Не знаю, сказал я, может быть, это потому, что я плохо сплю. И до глубокой ночи сеньор Жозе с жаром, то бишь при повышенной температуре, строчил в тетради.


Прошло не три дня, а целая неделя, прежде чем у сеньора Жозе упала температура и прекратился кашель. Ежедневно приходил фельдшер, приносил еду и делал уколы, через день наведывался доктор, но чрезвычайное усердие последнего, ибо речь идет сейчас именно о нем, не должно побуждать нас к скороспелым суждениям относительно эффективности ведомственного здравоохранения и медицинской помощи на дому, ибо эффективность эта стала всего лишь и просто-напросто следствием недвусмысленно ясного приказа, отданного хранителем: Вот что, доктор, вы его лечите, как лечили бы меня, это очень важно. И доктор не стал ломать себе голову над столь явно выраженным требованием проявить особое внимание и уж подавно не задумался над тем, насколько соответствует действительности это оценочное суждение, хотя, по долгу службы бывая у шефа дома, знал, как мало общего меж этим самым домом, где жизнь была изысканна и уютна, и унылой берлогой, где обитает этот небритый пациент, у которого едва ли найдется лишняя пара простыней. Да нет, второй комплект постельного белья наличествовал, не до такой все же степени был он беден, но это не помешало ему на предложение фельдшера, как-то предложившего проветрить матрас и застелить его чистым простынями взамен прежних, пропахших испариной и лихорадкой: Пять минут — и ляжете в свежую постель, отозваться сухо и неприязненно: Не беспокойтесь, мне и так хорошо. Да ну, что вы, никакого беспокойства, это же моя работа. Я ведь сказал — мне и так хорошо, повторил сеньор Жозе, который никак не мог явить постороннему взору хранимые под матрасом школьные формуляры неизвестной девочки и тетрадь со своими заметками, где описывалось, как он вламывался в школу. Конечно, ничего не стоило перепрятать все это в шкаф с папками, полными вырезок о жизни знаменитостей, это мгновенно решило бы все вопросы, но столь сильным и отчасти даже возбудительным было ощущение, что сеньор Жозе собственным телом закрывает свою тайну, что он не мог отказаться от него. Чтобы избежать повторных дискуссий с фельдшером, а равно и с доктором, который, хоть и не позволял себе никаких комментариев, уже не раз поглядывал со скрытой укоризной на смятые простыни и выразительно морщил нос от нехорошего запаха, ими источаемого, сеньор Жозе однажды ночью восстал с одра и сам, слабыми своими силами, перестелил постель. И чтобы не давать ни доктору, ни фельдшеру ни малейшего повода для новых нареканий, повода, а то и, как знать, возможности известить хранителя о вопиющей неопрятности младшего делопроизводителя, он направился в ванную, побрился, вымылся как мог лучше, потом извлек из комода старую, но чистую пижаму и снова улегся. И почувствовал себя таким обновленным и свежим, что, словно бы собственного развлечения для и забавы ради, решил обстоятельно, во всех подробностях описать в тетради всю процедуру приведения себя в порядок и божеский вид, через которую только что прошел. Это уходила из него болезнь, или сам он, как не замедлил уведомить хранителя доктор: Пошел на поправку, через двое суток и на работу сможет выйти, не опасаясь рецидивов, на что хранитель ответил лишь: Очень хорошо, причем ответил как-то рассеянно, будто мысли его витали где-то далеко.

Да, сеньор Жозе поправился, вернее, выздоровел, потому что за время болезни сильно похудел, хотя фельдшер регулярно доставлял ему хлеб и прочее пропитание, пусть и раз в сутки, но в количествах более чем достаточных для поддержания жизнедеятельности взрослого мужчины, не тратящего физических усилий. Однако следует учитывать, как разрушительно воздействуют лихорадка и повышенная потливость на жировые отложения, тем более если их, как в описываемом случае, и отложилось-то немного. В стенах Главного Архива Управления Записи Актов Гражданского Состояния не принято было отпускать замечания личного характера, особенно связанные с состоянием здоровья, а потому худоба и изнуренный вид сеньора Жозе не вызвали никаких комментариев со стороны его коллег и начальников, комментариев, непременно следует добавить, облеченных в слова, поскольку обращенные к нему взгляды достаточно красноречиво выражали общее для всех снисходительное и сдержанное сострадание, которое человек посторонний, не знакомый с обычаями данного ведомства, совершенно ошибочно истолковал бы как полнейшее безразличие. Для того чтобы изъяснить, до чего же заботит его многодневное отсутствие на службе, сеньор Жозе самым первым оказался в начале рабочего дня у дверей Архива ожидая появления нового зама, на коего по должности были возложены обязанности как отпирать их утром, так и запирать вечером. Инструмент, исполнявший эту операцию, был всего лишь неказистой бледной копией настоящего ключа, а тот, истинный шедевр барочного искусства, некогда созданный резчиком, хранился в качестве материального символа власти у хранителя, который, впрочем, никогда им не пользовался, потому ли, что его, чересчур увесистый и украшенный замысловатыми завитушками, трудно было носить в кармане, или потому, что в соответствии с неписаными, но с давних пор действующими правилами субординации и иерархии обязан был входить в здание последним. И вообще, одной из многих тайн Главного Архива, тайны, раскрытием которой в самом деле стоило бы заняться, если бы история сеньора Жозе и неизвестной женщины не приковывала к себе безраздельно все наше внимание, было то, каким непостижимым образом сотрудники ведомства, несмотря на терзающие город пробки, умудряются всегда появляться на службе в одном и том же нерушимом и неизменном порядке — сначала, вне зависимости от выслуги лет, младшие делопроизводители, за ними — второй зам, отпирающий дверь, за ним, по старшинству, — делопроизводители старшие, за ними — первый зам, а уж за ним — хранитель, который приходит, когда сочтет нужным, и никому в этом отчета не дает. Ну, это так, к сведению.

Снисходительное сочувствие, встретившее, как уже было сказано, возвращение сеньора Жозе в строй, ощущалось вплоть до той минуты, когда через полчаса после начала рабочего дня в Архив вошел шеф, а вслед за тем мгновенно сменилось завистью, вполне, в конце концов, объяснимой и понятной, но, по счастью, не выраженной словами или деяниями. Зная о душе человеческой то, что мы о ней знаем, хоть и не можем похвастаться, будто знаем все, скажем, что иного не следовало и ожидать. Еще за несколько дней до этого пошли, побежали по углам и закоулкам Главного Архива слухи, пополз шепоток о том, что шеф как-то очень уж близко к сердцу принял болезнь сеньора Жозе, и так близко, что распорядился доставлять ему на дом еду, и сам, однажды по крайней мере, навестил его, да притом — в рабочее время, у всех на виду, и неизвестно еще, не повторил ли он свой визит. И нетрудно вообразить себе, какое смятение охватило весь личный и наличный состав сотрудников, безотносительно к их рангу и служебному положению, когда шеф, прежде чем пройти к своему столу, замедлил шаг возле сеньора Жозе и осведомился, вполне ли тот оправился от недомогания. Смятение было тем более ошеломительным, что у всех еще свежо было в памяти, как не очень давно подобный эпизод уже имел место и шеф спрашивал тогда у сеньора Жозе, избавился ли тот от своей бессонницы, словно бы бессонница сеньора Жозе имела для нормального функционирования Главного Архива значение судьбоносное, была вопросом жизни и смерти. Не веря своим ушам, сотрудники внимали абсурдной со всех точек зрения беседе на равных, когда сеньор Жозе благодарил шефа за внимание и заботу, дойдя уж и до того, что открытым текстом упомянул о присылке еды, каковое упоминание в их чопорной среде звучало грубо, чтобы не сказать — непристойно, шеф же объяснял, что никак не мог оставить своего подчиненного на произвол злой судьбы холостяка, которому никто не подаст чашку бульона и не отогнет поверх одеяла край простыни: Плохо, сеньор Жозе, торжественно провозглашал он, водить компанию с одиночеством, необоримые искушения, великие печали и роковые ошибки проистекают почти всегда оттого, что человек остается один, без дружеского участия и возможности получить добрый совет, когда что-либо смущает нашу душу сильней, чем всегда. Не могу с полным правом сказать, что предаюсь печалям как таковым, ответствовал сеньор Жозе, просто я, быть может, по натуре несколько склонен к меланхолии, но это ведь не порок, что же до искушений, то, гм, и по возрасту, и по достатку я от них избавлен, а иными словами, если бы они меня одолевали, я легко бы их одолел. Ну хорошо, а ошибки. Вы имеете в виду упущения по службе. Я имею в виду ошибки вообще, а служба, что ж служба, она их допускает, она их рано или поздно и исправляет. Я никогда никому не причинял зла, по крайней мере осознанно, вот все, что я могу сказать. Ну а в отношении себя самого. Таких я, надо полагать, наделал немало, потому вот и остался один. Чтобы совершать новые. Только те, что порождены одиночеством, и сеньор Жозе, поднявшийся, как полагается, при появлении начальника, почувствовал внезапно, что ноги у него ослабели, а испарина волной накрыла все тело. Он побледнел, дрожащими руками зашарил по столешнице в поисках опоры, но ее оказалось недостаточно, и пришлось опуститься на стул, пробормотав: Прощу прощения. Шеф несколько секунд разглядывал его с непроницаемым лицом, а потом направился к своему столу. Подозвал к себе зама, отвечавшего за участок, на котором трудился сеньор Жозе, какое-то распоряжение отдал ему вполголоса, а вслух добавил: Не расписывать, и это означало, что сию минуту полученные замом инструкции, касающиеся одного из младших делопроизводителей, должны быть, вопреки правилам, обычаям и традиции, не спущены вниз, но выполнены им самим. Иерархическая цепь безбожно расклепалась еще раньше, когда шеф велел этому же самому заму отнести сеньору Жозе лекарства, но тогда это можно было объяснить опасениями, что рядовой сотрудник не справится должным образом с поручением, состоявшим, главным образом, не в том, чтобы доставить таблетки от гриппа, а в том, чтобы по возможности внимательно осмотреть жилище и потом доложить об увиденном. Оный сотрудник не увидел бы ничего необычного во влажном пятне на полу и, объяснив его появление зимним временем года или его, пятна то есть, внутренними причинами, на формуляры же у изголовья внимания не обратив вовсе, воротился бы в Архив с сознанием выполненного долга и готовностью отрапортовать: Все нормально. Тут надо заметить, что оба зама и этот второй — в особенности, благо был непосредственно вовлечен в процесс и призван активно в нем участвовать, догадывались, что шеф руководствуется в своих действиях определенной целью, некой стратагемой и неведомой центральной идеей. В чем она, идея эта, заключается и какова цель, они представить себе не могли, но как люди опытные и хорошо знающие, что представляет собой их начальник, шеф и хранитель, отчетливо сознавали, что все его слова и деяния направлены на достижение определенного результата, а сеньор Жозе, собственной ли волей, волей случая или стечением обстоятельств ставший у него на пути, либо послужил ему просто орудием, неосмысленным, но полезным, либо оказался неожиданной и не менее удивительной причиной всей затеи. Вот из-за того-то, что обоснования поступков были столь противоположны, а чувства — столь противоречивы, и получилось, что переданный сеньору Жозе приказ гораздо больше напоминал просьбу, с коей обратился к нему хранитель, нежели те ясные, не допускающие двоякого толкования инструкции, которые и были даны на самом деле. Сеньор Жозе, сказал зам, шеф склоняется к тому мнению, что вы еще недостаточно окрепли, чтобы выйти на работу, сами видите — недавно лишились чувств. Ничего подобного, я не лишился чувств, не упал в обморок, это была мимолетная слабость. Слабость или обморок, моментальная или длительная, но интересы Главного Архива требуют, чтобы вы полностью оправились от своего недомогания и восстановили здоровье. Я по возможности буду работать сидя и за несколько дней войду в форму. Шеф полагает, что вам бы стоило взять небольшой отпуск, ну, не трехнедельный, разумеется, но дней десять-двенадцать, будете правильно питаться, отдыхать, понемножку гулять по городу, в парках, в садах, там сейчас как раз высаживают розы, и тогда-то уж восстановитесь как следует, и мы вас не узнаем, когда вернетесь. Сеньор Жозе поглядел на зама испуганно — в самом деле, не ведут с младшими делопроизводителями таких разговоров, и было в них что-то постыдное. Ясно, шеф хочет, чтобы он взял отпуск, что уже само по себе интриговало, но, словно этого было мало, выказывал необычную, непомерную заботу о его здоровье. И в стенах Главного Архива, где график отпусков всегда был выверен до миллиметра с тем, дабы на основании многообразных факторов и соображений, ведомых одному лишь хранителю, справедливо распределить время, ежегодно отпускаемое для отдыха, досуга и блаженной праздности, опять же не водилось такого, чтобы в нарушение столь тщательно разработанного плана отпусков на текущий год шеф отправлял младшего делопроизводителя ни больше ни меньше как отдыхать — случай невиданный. Сеньор Жозе, по лицу было видно, смешался. Спиною он ощущал озадаченные взгляды сослуживцев, замечал растущее нетерпение зама, которому его колебания должны были казаться лишенными всяких резонов, равно как и почвы, и готов уж был произнести: Слушаюсь, и просто-напросто повиноваться приказу, как вдруг все лицо его осветилось, ибо его только сейчас осенило, что будут значить для него десять дней нежданной свободы, десять дней, которые он, освободясь от ярма службы, от ее неукоснительного распорядка, сможет употребить на розыски, какие там сады и парки, какое восстановление, в вечной славе пусть воссияет тот, кто выдумал грипп, и потому сеньор Жозе улыбался, произнося: Слушаюсь, и следовало быть сдержанным в проявлении чувств, неизвестно ведь, как представит дело зам, что он скажет шефу: По моему мнению, он отреагировал как-то странно, поначалу, мне показалось, был не то раздосадован, не то плохо улавливал смысл моих слов, а потом вдруг — как будто получил главный выигрыш в лотерею, переменился прямо на глазах и неузнаваемо. У вас есть сведения о том, что он играет. Нет, этот оборот я употребил так, для сравнения. Меж тем сеньор Жозе уже говорил заму: Мне и в самом деле как-то не по себе, я должен поблагодарить сеньора хранителя. Я передам ему вашу признательность. Полагаю, что лучше сделать это лично. Вам очень хорошо известно, что у нас это не принято. Но принимая во внимание исключительность случая, и, произнеся эти слова, с бюрократической точки зрения более чем уместные, сеньор Жозе повернул голову туда, где сидел шеф, никак не ожидая, что тот смотрит в его сторону, и еще менее — что догадывается, о чем идет разговор, однако же обе неожиданности немедля подтвердились отрывистым, одновременно и властным, и досадливым мановением руки, означавшим: Довольно расшаркиваться, делайте, что вам говорят, и ступайте домой.

А дома сеньор Жозе перво-наперво озаботился одеждой, висевшей за шторкой в нише, служившей гардеробом. Если прежде она была грязной, то теперь превратилась и вовсе в нечто совершенно непотребное, издающее кисловатый смрад, смешанный с ароматом прогорклого свиного жира, и, более того, в складках появились зеленые пятна плесени, а иначе и быть не может, если мокрые пиджак, брюки, сорочку, носки завернуть в плащ, насквозь пропитанный водой, да и оставить в таком виде на неделю. Сеньор Жозе как попало запихал все это в большой пластиковый мешок, убедился, что формуляры и Дневник надежно спрятаны под матрасом, формуляры — в изголовье, дневник — в ногах, а дверь, ведущая в Архив, заперта на ключ, и наконец, утомленный, однако со спокойной душой, вышел и направился в ближайшую химчистку, услугами коей пользовался пусть не очень часто, но регулярно. Приемщица, опорожнив содержимое пакета на прилавок, не смогла или не захотела скрыть недовольства: Извините, конечно, но вы что, мариновали это. Почти угадали, сказал сеньор Жозе, который, будучи вынужден прибегнуть к спасительной лжи, решил лгать логично и последовательно: Две недели назад, когда я нес все это в чистку, пакет порвался, и вещи вывалились прямо в грязь, потому что как раз там шли какие-то дорожные работы, помните, как лило в ту пору. Но отчего же вы сразу не принесли. Я и сам свалился с гриппом, из дому не выходил, боялся осложнений. Знаете, вам это довольно дорого обойдется, два раза придется в барабан загрузить да прокрутить, да и то. Ничего. А брюки, посмотрите только, на что они похожи, вы в самом деле их в чистку принесли, посмотрите на колени, матерь божья, можно подумать, вы карабкались в них по стене. Сеньор Жозе в самом деле прежде не обращал внимания на то, в сколь бедственное состояние пришли от ползанья по крыше его бедные штаны, до блеска вытершиеся на коленях, а на одной брючине прохудившиеся, пусть и не очень сильно, ущерб немалый для его совсем даже не богатого гардероба. И ничего нельзя сделать. Почему нельзя, можно, штопальщице их отдать, и дело с концом. У меня нет знакомых штопальщиц. Мы это устроим, но, предупреждаю, обойдется недешево, за хорошую работу и платить надо хорошо. Да лучше уж заплатить, чем остаться, простите, без штанов. Ну, можно и заплату поставить. В заплатанных штанах я смогу только дома ходить, на службу так не пойдешь. Ясное дело. Я служу в Главном Архиве Управления Загсов. Ах, в Главном Архиве, сказала приемщица химчистки, сменой тембра и тона обозначив уважительность, которую сеньор Жозе предпочел не заметить, потому что уже корил себя за это первый раз прозвучавшее признание, ибо и в самом деле — основательный и серьезный профессионал-домушник не должен оставлять следов, а что, если, предположим, приемщица эта замужем за продавцом лавки москательной, где сеньор Жозе приобрел стеклорез, или мясной, где куплен был свиной жир, и вот вечерком зайдет у них, как водится у супругов, легкий банальный разговор ни о чем, о том о сем, обмен, так сказать, обыденными коммерческими впечатлениями минувшего дня, и куда меньшего бывало достаточно, чтобы преступник, опрометчиво считавший, что он вне всяких подозрений, как раз и оказывался за решеткой. Впрочем, с этой стороны опасность вроде бы не грозила, если только подлое намерение донести не скрывалось в словах приемщицы, сказавшей с милой улыбкой, что сделает скидку и химчистка сама оплатит труды штопальщицы: В знак нашего уважения к сотруднику Главного Архива, уточнила она. Сеньор Жозе поблагодарил учтиво, но кратко и вышел. Слишком сильно наследил он по городу, чересчур много оказалось им опрошенных людей, и расследование выходило не таким, как он представлял, хотя, по совести говоря, вообще ничего представить не успел, идея осенила его внезапно и заключалась в том, чтобы искать и найти неизвестную женщину, причем так, чтобы никто не догадался о его усилиях, как если бы один невидимка искал другого. И вот вместо этой тайны за семью печатями, вместо этого тщательно оберегаемого секрета уже двое — жена ревнивого мужа и престарелая дама из квартиры в бельэтаже — знают о его намерениях, а это опасно и само по себе, потому что представим себе, что кто-нибудь из них, движимый похвальным стремлением способствовать розыску, как подобает сознательным гражданам, появится в Архиве в его отсутствие: Мне нужен сеньор Жозе. Сеньора Жозе нет на службе, у него отпуск. Ах, как жаль, у меня для него важные сведения касательно лица, которое он разыскивает. Какие сведения, какого лица, а уж о том, что последует за этим, сеньор Жозе опасался даже и думать, вот, скажем, продолжение диалога между женой ревнивца и старшим делопроизводителем: Поглядите-ка, что я обнаружила под половицей у себя в квартире, видите — дневник. Дневник. Ну да, многие ведь любят вести дневники, я и сама записывала разные разности, пока не вышла замуж. А мы тут при чем, наш Архив интересуют только рождения и смерти. Но быть может, обнаруженный мною дневник принадлежит кому-то из родственников человека, которого разыскивает сеньор Жозе. Мне ничего не известно о розысках, предпринимаемых сеньором Жозе, но в любом случае это не имеет отношения к Архиву, Архив не вмешивается в частную жизнь своих сотрудников. Ничего себе — частная жизнь, мне он сказал, что действует от имени Главного Архива. Попрошу вас подождать, я позову заместителя хранителя, но когда тот приблизился к барьеру, пожилая дама из квартиры в бельэтаже направо уже намеревается удалиться, ибо жизнь научила ее, что наилучший способ защитить собственные тайны — это уважать тайны чужие: Когда сеньор Жозе выйдет на службу, передайте ему, будьте добры, что приходила старуха из квартиры в бельэтаже. Может быть, вы назоветесь. В этом нет необходимости, он поймет. Сеньор Жозе может перевести дух, дама из бельэтажа — воплощенная скромность и ни за что не скажет старшему делопроизводителю, что получила письмо от крестницы. Последствия гриппа, подумал он, что за чушь в голову лезет, нет никаких дневников, спрятанных под половицей, и с чего бы этой даме, молчавшей столько лет, вспоминать вдруг о письме крестной матери, и, хоть старуха благоразумно не назвала свое имя, Главному Архиву и такого кончика ниточки хватит, чтобы, ухватясь за него, размотать все до конца — и скопированные им формуляры, и подделанный мандат, — ибо для него это так же просто, как собрать конструкцию, если чертеж перед глазами. Сеньор Жозе отправился домой, не последовав советам зама погулять, посидеть в городском саду, подставив солнышку бледное лицо выздоравливающего, одним словом, восстановить истраченные лихорадкой силы. Ему необходимо решить, какие шаги следует предпринять теперь, но прежде всего — необходимо унять беспокойство. Он оставил свое убогое жилье на милость Архива, всей своей циклопической громадой нависавшего над ним и готового вот-вот проглотить его. Должно быть, все же дают себя знать последствия жара, потому что в голове вдруг проносится мысль о том, что именно так и было поступлено с другими домишками — все они были пожраны Архивом ради того, чтобы толще стали его стены. Сеньор Жозе ускоряет шаг, ибо если, придя домой, дома не обнаружит, это будет значить, что исчезли с ним вместе и формуляры, и тетрадь с заметками, и он даже думать не хочет о таком несчастье, ведь прахом пойдут труды и усилия многих недель, бессмысленны окажутся все опасности, через которые пришлось пройти. Случатся там люди, которые с участием спросят, не пропало ли у него что-нибудь ценное при этом несчастье, и он ответит: Да, бумаги, и у него тотчас уточнят: Ценные бумаги, акции, казначейские обязательства, кредитные письма, иначе именуемые доверенностями, вот ведь как, ни о чем больше не желают думать нынешние люди, приземленные и бескрылые, все помыслы коих устремлены только к материальной сфере, к выгоде и доходу, и сеньор Жозе снова ответит: Да, и, мысленно придав иной смысл устоявшимся понятиям, добавит про себя: Не просто ценные, а бесценные, акции, которые я совершал, обязательства, которые я брал на себя, доверенность, которой меня удостаивали.

Однако дом стоял на прежнем месте, правда, казался еще меньше, чем всегда, или это здание Главного Архива за последние часы увеличилось в размерах. Сеньор Жозе вошел к себе, пригнув голову, хоть в этом и не было необходимости, притолока двери, выходившей на улицу, осталась на прежнем уровне, и вроде бы не выросли, физически по крайней мере, акции, облигации, кредиты. Он постоял, прислушиваясь, у двери, что вела в Архив, и не потому, что надеялся что-либо услышать, нет, в традициях ведомства работать тихо, а потому, что хотел как-то разрешить смутные сомнения, не дававшие ему покоя с той минуты, как шеф приказал ему уйти в отпуск. Потом извлек из-под матраса формуляры, разложил их на столе по датам — от самого давнего до самого последнего, и получилось тринадцать небольших картонных прямоугольников с чередой лиц — от маленькой девочки до подростка, от барышни до почти взрослой женщины. За эти годы семья трижды переезжала с квартиры на квартиру, но ни разу не удалялась настолько, чтобы нужно было менять школу. Не стоило теперь вырабатывать замысловатые планы действий, и оставалось сейчас сеньору Жозе только одно — отправиться по адресу, обозначенному на последнем формуляре.


И на следующий день с утра пораньше он отправился туда, решив, однако, не подниматься и не беспокоить расспросами новых обитателей квартиры и прочих жильцов дома. Вероятней всего, они ответили бы, что не знают, что недавно сюда перебрались или что не помнят: Сами понимаете, люди постоянно перемещаются с места на место, нет, я и в самом деле не помню эту семью, не стоит даже и голову ломать, а если кто-то и скажет, да, смутно что-то такое припоминается, то сейчас же и добавит, что отношения были такими, какие бывают между людьми воспитанными, то есть никакими не были. И больше вы это семейство не видели, спросит для верности сеньор Жозе, а ему скажут: Нет, с тех пор как переехали, не видал. Жаль. Сказал все, что знал, сожалею, что не могу быть полезен Главному Архиву. А счастливый случай повстречать для начала хорошо осведомленную пожилую даму из квартиры в бельэтаже, согласитесь, едва ли выпадает дважды, хотя уже потом, много-много позже, когда ничего из поведанного здесь уже не будет иметь никакого значения, обнаружит сеньор Жозе, что пресловутая удача ему в этом случае очень даже улыбнулась, избавив его от самых катастрофических последствий. Он не знал тогда, что по дьявольскому стечению обстоятельств один из замов проживал в том же самом доме, и легко представить себе ужасающую сцену — вот наш самонадеянный герой стучится у дверей, показывает формуляр, а может быть, предъявляет и липовый мандат, и встретившая его женщина говорит: Зайдите попозже, когда муж будет дома, он должен знать, и вот преисполненный упований сеньор Жозе возвращается спустя сколько-то времени и нос к носу сталкивается с разъяренным замом, и тот его отправляет в тюрьму, в самом прямом, ничуть не в переносном смысле слова, ибо уставы и регламенты Главного Архива, хоть мы, на свою беду, не все их знаем, таких самовольных легкомысленностей не допускают. И после того как ангел-хранитель настойчиво нашептал ему на ухо свои рекомендации, сеньор Жозе, решившись устремить усилия на окрестных лавочников, избежал, сам того не зная, самой крупной за всю свою долгую карьеру неприятности, по масштабу приближающейся к катастрофе. И ограничился тем, что лишь поглядел на окна дома, где жила в юности неизвестная женщина, и, влезши в шкуру настоящего дознавателя, представил, как выходила она отсюда с портфельчиком, как шла к остановке автобуса и там ждала, и не стоило даже идти по ее следам, сеньор Жозе и так превосходно знает, куда она направлялась, благо у него меж пружинной сеткой и матрасом имеются убедительные свидетельства. Через четверть часа после нее выходит отец, но ему — в другую сторону, потому и не провожает дочь в школу, хоть, может быть, отец и дочь просто не любят ходить вместе и пользуются этим предлогом, а может, и не пользуются, а заключили такое вот негласное соглашение, чтобы соседи не заметили их взаимное безразличие. Теперь сеньору Жозе нужно еще немного терпения, потому что вскоре отправится, как водится в семьях, за покупками мать, и он тогда узнает, куда направить вектор розысков, а ближе всего, всего через три дома, расположена аптека, но сеньора Жозе уже на пороге охватывают сильные сомнения, что он разживется полезной информацией, ибо стоящий за прилавком фармацевт здесь, то есть и на этом свете, и в данном торговом заведении, человек новый, о чем и сам тотчас сообщает: Нет, не знаю, я здесь человек новый, работаю всего два года. Но из-за такой малости сеньор Жозе падать духом не собирается, унывать не станет, и разве мало приобрел он в дополнение к собственному житейскому опыту сведений из журналов и газет, чтобы не понимать — подобные расследования, проводимые на старинный лад, штука весьма и весьма трудоемкая, придется шагать и шагать по городу, без устали топтать улицы и переулки, взбираться по лестницам, стучать в двери, спускаться по ступеням, в тысячный раз задавать одни и те же вопросы и слышать в ответ одни и те же ответы, произносимые чаще всего со сдержанной неприязнью: Нет, не знаю, никогда не слышал, и редко-редко случается так, чтобы из глубин аптеки, услышав разговор, появлялся фармацевт постарше годами и более любознательного нрава и спрашивал: Что вам угодно. Я разыскиваю одно лицо, ответил сеньор Жозе, уже готовясь запустить руку во внутренний карман за мандатом. Но завершить движение не успел, поскольку пробившая его вдруг тревога на этот раз поднята никаким не ангелом-хранителем, а взглядом аптекаря, взглядом, чья острота, плохо вяжущаяся с морщинами и сединами, до такой степени подобна стилету или сверлу бормашины, что, на этот взгляд наткнувшись, самое наивное и простодушное существо должно будет отпрянуть, и не по этой ли причине снедающее аптекаря любопытство никогда не удовлетворяется, ибо чем больше он хочет знать, тем меньше ему рассказывают. Так случилось и с сеньором Жозе. Он не предъявил подложный мандат, не сообщил, что представляет Главный Архив, а ограничился тем лишь, что достал из другого кармана последний по времени школьный формуляр, который его в счастливую минуту осенило прихватить с собой, и сказал: Наша школа разыскивает эту вот женщину, чтобы вручить аттестат, демонстрируя невесть откуда взявшуюся творческую фантазию с таким удовольствием, если не с энтузиазмом, что даже прозвучавший вопрос аптекаря: И все эти годы вы ее разыскиваете, не привел его в замешательство: Ей-то, может быть, это уже и без надобности, но учебное заведение обязано сделать все, чтобы вручить аттестат. И вы столько времени ждете, что она объявится. Сказать по правде, мы не сразу спохватились и заметили свою прискорбную оплошность, произошла, так сказать, бюрократическая ошибка, но никогда ведь не поздно исправить промах. Если ваша выпускница уже скончалась, то, выходит, именно что поздно. У нас есть основания полагать, что она жива. Это какие же. Для начала мы уточнили в каталоге, и сеньор Жозе благоразумно не назвал Главный Архив, и очень правильно сделал, потому что, по крайней мере, в этот самый миг не дал фармацевту вспомнить о заместителе хранителя Главного Архива, регулярно захаживающем к нему в аптеку, благо и живет совсем рядом, через три дома. Во второй уже раз избежал сеньор Жозе усекновения главы. Да, конечно, зам появляется в этой аптеке изредка, здешние товары, как, впрочем, и все прочие, за исключением презервативов, которые он по соображениям морального порядка приобретает в другом квартале, делает его жена, а потому не очень легко представить себе диалог меж ним и аптекарем, однако не следует исключать и возможность другого диалога — меж аптекарем и вышеуказанной женой: Знаете, был тут у меня один чиновник из отдела образования, искал некую даму, некогда проживавшую в вашем доме, и вот он упомянул, будто сверился с каталогом, и ушел, а я лишь после этого удивился, что он не сказал — в Главном Архиве, впечатление такое создавалось, будто он что-то скрывал, чего-то не договаривал, в какой-то миг даже полез во внутренний карман пиджака, как будто собирался предъявить мне документ да раздумал, а из другого кармана достал ученический формуляр, и с тех пор я ломаю голову, что бы это все значило, и, мне кажется, вам бы стоило поговорить с вашим уважаемым супругом, так, на всякий случай, мало ли что, сами знаете, сколько всяких темных личностей. Интересно, уж не тот ли это субъект, что стоял позавчера на тротуаре и пялился на наши окна. Средних лет, чуть помоложе меня, а лицо, знаете, какое бывает после недавней болезни. Он самый и есть. Ну а что я вам говорю, чутье меня никогда не обманывает, и не родился еще тот, кто обведет меня вокруг пальца. Жаль, что он не сунулся в квартиру, я бы попросила зайти попозже, ближе к вечеру, когда муж будет дома, и мы бы теперь знали, что он такой и чего добивается. Я буду настороже, вдруг решит снова здесь появиться. А я расскажу мужу. Она и в самом деле не позабыла это сделать, однако рассказала не все, невольно опустила одну подробность, самую, быть может, важную, не упомянула, что субъект, бродивший вокруг дома, по виду судя, недавно перенес болезнь. А проницательный зам, привыкший соотносить причины и следствия, ибо прежде всего на этом зиждется от начала времен система управления Главным Архивом, где все было, есть и будет связано со всем, покуда живое — с тем, что уже мертво, умирающее — с тем, что зарождается, люди — с людьми, предметы — с предметами, даже если на первый взгляд связь эта не обнаруживается и более того — сильнее проявляется то, что разъединяет их, а не объединяет, так вот, проницательный зам тотчас вспомнил бы о младшем делопроизводителе сеньоре Жозе, который в последнее время при беспримерном попустительстве шефа ведет себя очень странно. Ну и вот, потянувши за ниточку, весь клубочек бы размотали. Этого однако не произойдет, ибо сеньора Жозе в здешних краях больше не увидят. Лишь в трех из десяти магазинов различного назначения, включая аптеки, нашлись люди, вспомнившие девочку и ее отца, а фотография в уголку формуляра освежила им память, если, конечно, не заняла ее место, ибо весьма вероятно, спрошенным просто хотелось выглядеть отзывчивыми и не разочаровывать этого человека, по лицу судя, не вполне еще оправившегося от гриппа и толковавшего что-то такое об аттестате зрелости, который вот уж двадцать лет не удается вручить былой выпускнице. Сеньор Жозе, усталый и обескураженный, вернулся домой, решительно не зная, что делать дальше, ибо первая попытка, предпринятая в новой фазе расследования, никак не указала ему, каким путем следовать дальше, скорее, наоборот — воздвигла, казалось, пред ним преграду непреодолимую. Бедный человек улегся на кровать, спрашивая себя, почему не сделал то, что с плохо скрываемым сарказмом посоветовал ему фармацевт: Я бы на вашем месте давно решил эту проблему. Как, спросил его сеньор Жозе. Полистал бы телефонную книгу, в наше время это самый простой способ найти того, кто тебе нужен. Благодарю за предложение, мы уже попытались, но имя той, кто нам нужен, там не значится, ответил сеньор Жозе, уповая, что ответом этим заткнет рот аптекарю, но не тут-то было: Если так, обратитесь в налоговую, в налоговой знают все про всех. Сеньор Жозе долгим взглядом окинул этого человека, в полной мере заслуживающего определения кайфолом, о таком не вспомнила и пожилая дама из квартиры в бельэтаже направо, и, стараясь скрыть огорчение, еле выдавил из себя: Удачная мысль, непременно доведу ее до сведения директора. И вышел из аптеки, негодуя на самого себя, как если бы, в последний момент лишившись присутствия духа, не смог достойно ответить на обиду, и собрался было, никого ни о чем не расспрашивая, отправиться домой, однако передумал и с покорностью судьбе пробормотал: Вино налито, надо его пить, а не сказал в отличие от того, другого: Да минует меня чаша сия. Второй магазин оказался хозяйственным, третий — мясной лавкой, четвертый — писчебумажным, в пятом торговали электротоварами, все, словом, вплоть до десятого, было как водится в таких кварталах, но все же, можно сказать, удача ему сопутствовала, ибо никто вслед за ядовитымфармацевтом не советовал обратиться в налоговую инспекцию или полистать телефонную книгу. И вот теперь, лежа на спине, заложив руки за голову, сеньор Жозе глядит в потолок и спрашивает его: Ну и что теперь делать, а, а потолок отвечает: Да ничего, ты выяснил ее последний адрес, ну, то есть последний той поры, когда она ходила в школу, а больше у тебя нет ни следов, ни зацепок, чтобы продолжать поиски, ты, конечно, можешь пройти по другим адресам, но это наверняка будет всего лишь зряшной тратой времени, и если уж эти продавцы да торговцы, обосновавшиеся в своих магазинах сравнительно недавно, тебе не помогли, разве могут помочь другие. Стало быть, ты считаешь, надо сдаться и отступиться. Получается, что другого выхода нет, разве что и вправду наведаться в налоговую, навести справки там, это должно быть не очень трудно с твоим-то документом, да и потом, они чиновники, как и ты. Документ-то фальшивый. Разумеется, фальшивый, лучше бы им не размахивать, и, когда тебя рано или поздно зацапают, не хотел бы я оказаться в твоей шкуре. Это совершенно невозможно, поскольку ты — всего лишь оштукатуренный потолок. Оно, конечно, но разве то, что предстает твоему взору, не есть своего рода шкура, ибо шкура есть то, что мы желаем представить окружающим, а уж что там под ней, мы порой и сами не знаем. Ладно, я припрячу мандат. Лучше бы его порвать или сжечь. Нет, положу его в бумаги епископа. Тебе, конечно, видней. Мне не нравится твой тон, тоже мне, авгур нашелся. Беспредельна мудрость потолков. Если ты такой умный, научи, что делать. Продолжай смотреть на меня, иногда это приносит плоды.

И мысль, которую потолок подал сеньору Жозе, заключалась в том, чтобы прервать отпуск и выйти на службу: Скажешь шефу, что уже достаточно окреп, и остаток дней используешь в другой раз, но это, разумеется, в том случае, если найдешь способ выбраться из тупика, где оказался сейчас, — все двери закрыты, ни малейших следов или примет. Шеф удивится, что чиновник появляется на службе, хотя вовсе не обязан и его не отзывали из отпуска. Я тебе так скажу — то, чем ты занимался в последнее время, повергает в еще большое изумление. Да я жил себе спокойно, пока не бросился, как одержимый, искать женщину, даже не знающую о моем существовании. Ты знаешь, и это главное. Конечно, лучше было бы махнуть на все это рукой. Может быть, может быть, но помни, беспредельна не только мудрость потолков, но и число неожиданностей, которые преподносит нам жизнь. Что ты хочешь сказать этой тухловатой сентенцией. Что дни идут за днями и ни один не повторяет другого. Ну, это уж просто пошлость, и не говори мне, что в таких вот плоских банальностях заключена мудрость потолков, с пренебрежением отозвался сеньор Жозе. Ты ничего не знаешь о жизни, если думаешь, что есть в ней что-нибудь еще, ответил потолок и замолк. Сеньор Жозе встал с кровати, запрятал мандат в шкафу, меж документов епископа, потом взял свою тетрадь с заметками и занес в нее все разочарования сегодняшнего утра, особо отметив неприятную манеру аптекаря и его режуще острый взгляд, а в конце приписал, выдав эту идею за свою: Думаю, что мне будет лучше выйти на службу. Пряча дневник на прежнее место, под матрас, вспомнил, что не обедал сегодня, и ему напомнил об этом не желудок, но голова, ибо со временем люди, питающиеся нерегулярно, перестают слышать будильник аппетита. Останься сеньор Жозе в положении отпускника, для него не составило бы ни малейшего труда залечь в постель на весь день, проспать обед и ужин и, быть может, всю ночь до утра, по доброй воле впав в оцепенение, столь свойственное тому, кто желает отвернуться от неприятных жизненных явлений. Но назавтра предстояло идти работать, а потому следовало питать организм, ибо нельзя было допустить, чтобы, утирая ледяную испарину, одолевая приступы дурноты, снова вызывать деланое сочувствие коллег и нетерпение начальников. Он взбил в тарелке два яйца, добавил туда же несколько ломтиков колбасы, добрую щепоть крупной соли, вылил на сковороду оливкового масла, дождался, когда закипит, — приготовление яичницы было единственное его кулинарное умение, все прочие сводились к открыванию консервов. Получившийся омлет он съел медленно, маленькими, геометрически правильными кусочками, растягивая процесс как можно дольше, но не оттого, что смакован, а для препровождения времени. А главное — ему не хотелось думать. Воображаемый и метафизический диалог с потолком был пользителен уже и тем, что помог обнаружить, какая глубочайшая растерянность царит у него в душе, какой панический страх когтит ее при одной мысли о том, что ему больше нечего делать в этой жизни, если, как он имел все основания опасаться, розыск неизвестной женщины завершился. В горле стоял ком, словно в те времена, когда в детстве дразнили его, доводили, желая и до слез довести, а он сопротивлялся, держался изо всех сил, но слезы в конце концов все же выступали на глазах, вот как сейчас. Он отодвинул тарелку, уронил голову на скрещенные руки и заплакал без стыда, благо некому теперь было смеяться над ним и стесняться тоже некого. В подобных случаях потолки ничем не могут помочь огорченным людям и терпеливо ждут наверху, когда стихнет буря, изольется душа, устанет тело. Так случилось и с сеньором Жозе. Через несколько минут ему стало легче, резко вытер слезы рукавом рубашки и пошел мыть посуду. Впереди у него целый день, а делать решительно нечего. Подумал — не навестить ли пожилую даму из квартиры в бельэтаже, направо выложить ей более-менее откровенно все, что случилось, но подумал-подумал и передумал по тем соображениям, что какой, мол, в этом смысл, она рассказала ему все, что знала, и еще, чего доброго, спросит, на кой дьявол Главному Архиву горы сворачивать ради обычнейшей, ничем не примечательной женщины, а ответ, что, мол, для Главного Архива Управления ЗАГС мы все равны, ибо ведь и солнце ежедневно восходит для всех и каждого, звучать будет не только вопиюще глупо, но и режуще фальшиво, и кое-чего не следует произносить в беседе со стариками, если не хочешь, чтобы они рассмеялись тебе в лицо. В надежде, что мимо его внимания прошло что-нибудь интересное или что появились первые упоминания о ком-то, многообещающе вступившем на трудные дороги славы, сеньор Жозе отыскал в углу кипу старых журналов и газет, из которых уже вырезал заметки и фотографии. Он вернулся к своей коллекции.

Меньше всех удивился шеф. Войдя, по обыкновению, когда все уже сидели по местам и трудились, он секунды на три задержался возле стола сеньора Жозе, но не сказал ни слова. А сеньор Жозе ожидал, что его подвергнут прямому допросу о причинах преждевременного возвращения на службу, однако хранитель ограничился лишь тем, что, выслушав тотчас представленные объяснения старшего делопроизводителя, вскоре отпустил его отрывистым взмахом правой руки, на которой указательный и средний пальцы были сложены вместе и вытянуты, прочие же сжаты, что на принятом в Главном Архиве языке жестов означало — он больше не желает слушать ни слова по данному делу. Сеньор Жозе, слегка запутавшийся в своих ощущениях, ибо предвкушал допрос и одновременно испытывал облегчение оттого, что тот не состоялся, попытался прояснить свои мысли и сосредоточиться на работе в виде положенных ему на стол двадцати примерно заявлений о выдаче свидетельств о рождении, данные которых надлежало внести в формуляры, формуляры же в строгом алфавитном порядке разложить по каталожным ящикам под барьером. Работа была простая, но ответственная, а для сеньора Жозе, до сих пор нетвердо державшегося на ногах, имела то преимущество, что могла быть выполнена сидя. Ошибки переписчиков относятся к числу самых непростительных, ибо их никак не оправдают слова: Ах, простите, отвлекся, ибо не равносильно ли это признанию, что думал о чем-то другом, о чем-то своем, что не устремил все внимание на имена и даты, чья исключительная важность объясняется тем, что они, как в настоящем случае, дают законные права на существование реальности существования. И в особенности это касается имени новорожденного. Простая описка, случайная замена первой буквы фамилии сейчас же закинут формуляр очень далеко от его законного места и даже от того места, где он должен находиться, как неизменно случается в этом Главном Архиве, где имена суть многие, чтобы не сказать — суть все. Если бы в свое время помощник писца, копируя в документ имя сеньора Жозе, ошибкою написал бы, скажем, Шозе, введенный в заблуждение почти неразличимым созвучием, то в виде примечания внести в заблудившийся формуляр номера свидетельств о любых трех весьма обыденных и распространенных житейских событиях — женитьба, развод, смерть, — из коих двух можно еще так или иначе избежать, а третьего никогда, то это означало бы неминуемый конец всякой работе. И потому сеньор Жозе трудится, с необыкновенным тщанием и осторожностью выводя букву за буквой, приводя доказательства, что новые человеческие существа, доверенные его попечению, вправду существуют, а когда скопировал уже шестнадцать свидетельств о рождении, и потянулся за семнадцатым, и приготовил чистый бланк, рука его вдруг дрогнула, перед глазами все поплыло и на лбу выступил пот. Имя, значившееся перед ним и принадлежавшее лицу женского пола, было почти в точности такое же, какое носит неизвестная женщина, разница лишь во второй фамилии, но и она начинается на ту же букву. А потому есть все основания предполагать, что формуляр, выписанный на то имя, на который выписан, должен лежать сразу за другим, и вот сеньор Жозе, едва перебарывая нетерпение, ибо приближается миг столь вожделенной встречи, встал со стула, чуть только завершил копирование, устремился к соответствующему ящику каталожного шкафа, трепетными пальцами провел вдоль корешков, поискал и нашел. Нашел надлежащее место, ибо формуляр неизвестной женщины отсутствовал. Ярче молнии и столь же разяще вспыхнуло в голове сеньора Жозе роковое слово: Умерла. И хотя он по должности обязан понимать, что отсутствие формуляра в каталоге означает со всей непреложностью смерть лица, на которое был некогда заведен, и хоть давно утерян счет формулярам, которые он за двадцать-то пять лет службы своими руками извлекал отсюда и перекладывал туда, то есть в архив покойников, но сейчас он отказывается принять очевидное и поверить, что именно это и есть причина исчезновения, и не тешить себя иллюзиями, будто какой-то небрежный или неумелый сослуживец засунул формуляр не туда, быть может, он чуточку впереди или позади, да нет, не может, это сеньор Жозе, впав в отчаяние, хочет обмануть себя, ибо за многие века существования Главного Архива никогда еще не случалось так, чтобы карточка в этом каталоге стояла бы не на своем месте, и чуть теплится надежда на то, что женщина жива, а просто формуляр ее временно попал в руки одного из младших делопроизводителей, вносящих в него какие-то изменения. Может быть, она снова вышла замуж, размышлял сеньор Жозе, как вдруг, в один миг, нежданное противоречие, порожденное этой мыслью, смягчило и уняло его волнение. Вслед за тем, сам едва ли понимая, что делает, он положил заполненный формуляр, куда только что скопировал сведения из свидетельства о рождении, на место формуляра пропавшего, а потом на дрожащих ногах вернулся за свой стол. Он не мог спросить коллег, не у них ли случайно искомое, он не мог обойти их столы и краешком глаза оглядеть разложенные на них бумаги, он, одним словом, ничего не мог сделать — разве что держать в поле зрения заветный ящик каталога на тот случай, если вдруг кто из делопроизводителей вернет на место маленькую прямоугольную картонку, извлеченную оттуда по рассеянности, по ошибке или еще по какой-то причине, менее обыденной, чем смерть. Время шло час за часом, утро уступило место дню, то, что сеньор Жозе сумел проглотить на обед, было все равно что ничего, но, может, у него что-нибудь застряло в горле, а иначе почему так часто стоит комок в горле этом, почему перехватывает его спазмой, почему сдавливает тоской. За весь день ни один человек не открыл ящик каталога, ни один заблудившийся формуляр не нашел пути назад, и неизвестная женщина оставалась мертва.


В ту же ночь сенюр Жозе вернулся в Главный Архив, имея при себе карманный фонарик и стометровый моток крепкого шнура. Фонарик был снабжен новой батарейкой, сулившей несколько часов бесперебойной работы, но сеньор Жозе, более чем измытаренный трудностями, с которыми столкнулся во время кражи со взломом, усвоил прочно, что и самой дальновидной предусмотрительности бывает мало, особенно если с большака честной жизни сворачиваешь на извилистые тропки преступления. Вообразите, что будет, если маленькая лампочка фонарика перегорит, вообразите, что стекло, защищающее ее и усиливающее свет, вылетит из гнезда, простите за сравнение, столь же невольное, сколь и неуместное, с оперившимся птенцом, вообразите наконец, что фонарик с целыми и невредимыми лампочкой, стеклом и батарейкой выпадет и закатится в такую щель, откуда его ни рукой, ни крючком никаким не извлечешь, и, короче говоря, за неимением настоящей ариадниной нити, воспользоваться которой наш герой не осмелится, хоть ящик принадлежащего хранителю письменного стола, где на всякий непредвиденный случай лежит она вместе с мощным фонарем, никогда не запирается на ключ, сеньору Жозе заменит ее купленный в хозяйственном магазине моток простого и непритязательного шнура, который выведет назад, в мир живых, того, кто намеревается сейчас вступить в пределы мертвого царства. Как сотрудник Главного Архива, сеньор Жозе имеет совершенно законный доступ к любым документам, фиксирующим акты гражданского состояния, каковые документы, о чем излишне напоминать, составляют самое существо его работы, и потому не вполне понятно, почему бы ему не обратиться к соответствующему коллеге, сказавши: Иду в архив искать формуляр одной недавно скончавшейся женщины. Только дело-то все в том, что мало будет сказать так, надо еще привести административно обоснованное и бюрократически логичное объяснение, ибо коллега не преминет осведомиться: Зачем она вам, а на этот вопрос сеньор Жозе внятного ответа не отыщет, ибо нельзя же в самом деле сказать: Да хочу, знаете ли, убедиться, что она и вправду умерла, и во что же превратится наш Главный Архив, если начнет исполнять эти и подобные прихоти и чудачества, не столько, впрочем, зловредные, сколько непродуктивные. Самое скверное — это если сеньор Жозе в ходе своей ночной экспедиции не сумеет обнаружить документы покойницы в том хаосе, какой являет собой архив мертвых. Ясно, что в принципе, раз речь идет о недавней кончине, бумаги покойной должны бы размещаться недалеко от входа в архив мертвых, но тотчас возникает новая сложность, ибо попробуй-ка точно определить, где он, этот вход. И слишком просто было бы, уподобясь неисправимым оптимистам, заявлять, что пространство мертвых начинается там, где кончается пространство живых, и, соответственно, наоборот, и если во внешнем мире дела примерно так и обстоят, ибо если не брать в расчет события чрезвычайные и исключительные, ну, или как минимум не столь исключительные, как природные катастрофы или бедствия войны, то, согласитесь, едва ли можно увидеть на улицах мертвых вперемежку с живыми. Однако в Главном Архиве по причинам структурного характера, и не только, подобное вполне может случиться. Может и случается. Ранее мы уже объясняли, что время от времени, когда под постоянным и неодолимым напором мертвецов начинают закупориваться коридорные артерии Архива и вслед за тем, но и вследствие этого затрудняется доступ к нужным документам, ничего другого не остается, как снести заднюю стену и возвести ее снова, но уже на несколько метров дальше. Однако по невольной оплошности мы не упомянули два весьма пагубных последствия этой закупорки. Прежде всего, пока стена еще только сооружается, формуляры и личные дела новопреставленных за недостатком места в тыльной части здания угрожающе надвигаются на документы живых, находящиеся на самых дальних от входа полках, и соприкасаются с ними, отчего происходит каскад щекотливых ситуаций, а именно смешение живых и мертвых. Во-вторых, когда стена уже выстроена и потолок продолжен и архив мертвых может наконец зажить нормальной жизнью, эти же самые пограничные, с позволения сказать, стычки живых и мертвых делают если не невозможным, то крайне затруднительным перевод в торцевую тьму всей кучи докучных покойников, простите, если выражение это покажется вам неуместным. Прибавьте к этим совсем не малым несообразностям и то обстоятельство, что два самых младшеньких делопроизводителя, не заподозренных покуда ни шефом, ни его замами, время от времени, то ли из-за недостатков профессиональной подготовки, то ли из-за вопиющей этической глухоты, ничтоже, что называется, сумняшеся, отбрасывают мертвецов как попало, не поглядев, есть ли для них свободное место. И если на этот раз фортуна не улыбнется сеньору Жозе, если судьба не будет ему благоприятствовать, то недавнее проникновение со взломом в здание школы, сколь бы опасно оно ни было, покажется просто увеселительной прогулкой по сравнению с тем, что предстоит ему сейчас.

Возникает закономерный вопрос — для чего нужна сеньору Жозе путеводная нить длиною в сто метров, если протяженность Главного Архива, как бы его ни расширяли, все же не превышает восьмидесяти. Но задавать такие вопросы есть неотъемлемое свойство людей, воображающих, будто все на свете можно сделать, если только неукоснительно следовать некоей прямой линии, которая кратчайшим путем выведет из одной точки в другую, и, может быть, там, во внешнем мире, это у кого-то и получается, но здесь, где живые и мертвые делят одно и то же пространство, приходится без конца петлять и кружить, обходя горы папок, холмы личных дел, курганы формуляров, продираться сквозь чащобу и блуждать среди руин, брести над мрачными безднами вдоль стены грязных бумаг, нависающих над головой, и многие, многие метры шнура требуется протянуть и оставить позади, подобно извилистому, едва заметному в пыли следу, ибо иначе не понять, проходил ли ты тут или нет, и не найти пути назад. Сеньор Жозе один конец шнура обвязал вокруг ножки хранительского стола, причем вовсе не от недостатка уважения, а чтобы выиграть несколько метров расстояния, а другим окрутил собственную щиколотку, и, разматываясь при каждом шаге, шнур пополз вперед по одному из коридоров архива живых. План состоял в том, чтобы начать поиски с тыльной части, где полагалось бы находиться формуляру и личному делу неизвестной женщины, хотя по причинам, изложенным выше, мало надежды на упорядоченное размещение документов, очень мало. Строгой натуре сеньора Жозе, чиновника прежней школы, вышколенного, вымуштрованного старинными методами, глубоко противно иметь дело с безответственностью новых поколений и приниматься за поиски там, где лишь по злостному и умышленному нарушению основополагающих правил архивного хранения может находиться покойник. Наш герой знает, что главной трудностью, с которой он столкнется, будет темнота. Начиная от шефского стола, по-прежнему тускло освещенного неугасимой потолочной лампадой, весь Главный Архив погружен в густую тьму. Включать же светильники по пути следования, сколь бы ни были немощны они, слишком рискованно, потому что бдительный страж порядка, обходящий квартал, или просто сознательный гражданин, которому небезразличны порядок и безопасность, вполне способны будут различить слабое, рассеянное мерцание в высоких окнах и немедля поднять тревогу. И сеньор Жозе может рассчитывать только на желтоватый кружок, подрагивающий перед ним — а подрагивает он в такт шагам, но еще и потому, что сжимающая его рука нетверда. И, надо сказать, одно дело приходить в архив мертвых в дневные часы, чувствуя позади присутствие сослуживцев, которые, хоть и мало склонны, как мы имели случай убедиться, к товарищескому участию, все же непременно окажут помощь, если будет грозить всамделишная опасность или случится сильнейший нервный срыв, и прежде всего известят шефа: Посмотрите, что там творится с этим, — и совсем другое, когда во тьме ночной бродишь здесь по этим человеческим катакомбам, когда со всех сторон подступают к тебе имена, и поди-ка разбери, шелестит ли это бумага, шепчут ли голоса.

Сеньор Жозе дошел до последнего стеллажа живых и теперь ищет проход в торец Главного Архива, а проход этот в принципе и в соответствии с тем, как по проекту организовано здесь пространство, должен идти по биссектрисе, делящей треугольную проекцию здания на две равные части, однако чудовищные и постоянно увеличивающиеся залежи бумаг превращают прямую и верную дорогу в запутанную сеть тропинок, где на каждом шагу возникают препятствия или глухие тупики. Это белым днем да при включенном свете относительно легко пытливому исследователю не сбиться с пути, достаточно всего лишь дать себе труд бдительно и внимательно держаться тех дорожек, где меньше пыли, ибо это есть верный признак, что там ходят чаще, и до сих пор, хоть не обходилось дело без страхов и внушавших беспокойство задержек, все чиновники благополучно возвращались из экспедиций. Но свет, даваемый карманным фонариком, доверия не внушает и, кажется, производит не свет, но тени, и сеньору Жозе, раз уж он не осмелился позаимствовать фонарик у шефа, следовало бы купить одно из тех современных, мощнейших устройств, способных осветить все вплоть до самой глухой окраины мира. Надо сказать, страх заблудиться не очень мучит его, и натяжение обвязанного вокруг щиколотки шнура до известной степени успокаивает, но тот же шнур, если придется кружиться на месте, поворачиваться в разные стороны, обмотает его тугим коконом, не даст шагу ступить, и придется тогда все начинать сначала. Кстати, это уже происходило несколько раз, но по другой причине, ибо слишком тонкий шнур застревал меж кипами бумаг или на углах и — ни туда ни сюда. Само собой разумеется, что из-за всех этих сложностей и трудностей продвижение вперед осуществляется медленно, и мало чем помогает сеньору Жозе отличное знание здешней топографии, тем паче что сию минуту воздвиглась перед ним в рост человека рухнувшая гора папок, перекрыв то, что казалось правым путем, взметнув неимоверной густоты облако пыли, в котором испуганно запорхала моль, в луче фонарика кажущаяся почти прозрачной. Сеньор Жозе ненавидит этих насекомых, на первый и непросвещенный взгляд приведенных в этот мир только для украшения, ненавидит так же точно, как шашеля, тоже водящегося здесь в невиданном изобилии, ибо эти прожорливые твари повинны в истреблении памяти, в том, что столько детей не обрело отцов и столько денег попало в загребущие руки государства из-за отсутствия доказательств на право наследования, и сколько бы ни клясться и ни божиться, что документ съела, сожрала, сгрызла, в труху обратила нечисть, кишащая в Архиве, сколько бы ни доказывать, что хотя бы из чистого человеколюбия к клятвам этим следует прислушаться, ни один судья в расчет их не примет, решение в пользу вдов и сирот не вынесет, а скажет так: Нет бумаги — нет наследства. Ну а насчет ущерба, причиняемого мышами, нечего даже и говорить. И все же, все же, сколь ни велик ущерб, есть в деятельности грызунов и позитивная сторона, ибо, не будь их, Главный Архив давно бы лопнул по швам или занимал бы вдвое больше места, чем сейчас. Сторонний наблюдатель удивится, пожалуй, что не разрослось мышиное поголовье до такой степени, чтобы сожрать вообще все единицы хранения, особенно если учесть, что трави не трави, мори не мори, все равно стопроцентного успеха не добьешься. Объяснение же этому, хоть многие по-прежнему сильно сомневаются в его убедительности, кроется в том, что у тварей, столкнувшихся в местах своего обитания, которые сами выбрали или куда занесла их нелегкая, с отсутствием воды или достаточной сырости, начинается выраженная атрофия половых органов, что приводит к самым пагубным последствиям для возможности совокупления. Объяснение, приведенное выше, удовлетворяет далеко не всех, и то обстоятельство, что многие оппоненты настойчиво доказывают, что атрофия тут совершенно ни при чем, доказывает, что полемика продолжается и вопрос открыт.

Тем временем сеньор Жозе, весь в пыли, с тяжелыми космами паутины в волосах и на плечах, добрался наконец до пустого пространства, зиявшего между последними залежами документов и задней стеной, которые находились друг от друга метрах в трех и образовывали сужающийся с каждым днем неправильной формы коридорчик от одной боковой стены до другой. Тьма здесь царила уж и вовсе непроглядная. Слабое свечение, и так-то едва проникающее с улицы сквозь густой слой грязи изнутри и снаружи слуховых оконцев — сильнее всего досталось крайним с каждой стороны, — сюда не доходит из-за связок документов, возносящихся чуть не к самой крыше. А задняя стена по необъяснимой причине сделана совершенно глухой, а вернее — слепой, и в ней нет даже отдушины, способной прийти на помощь немощному лучу фонарика. Никто никогда не поймет, почему гильдия архитекторов, с таким тупым упрямством приводя неубедительные резоны эстетического характера, отказалась в свое время модифицировать исторический проект и пробивать окна в стене, постоянно выдвигаемой вперед, хотя даже полный профан поймет, что необходимость этого вызывается самыми элементарными требованиями функциональности. Вас бы сейчас сюда, пробормотал сеньор Жозе, поняли бы тогда, что почем. Кипы бумаг громоздятся по обе стороны прохода на разной высоте, формуляр вместе с делом неизвестной женщины может находиться в любой из них, но, вероятней всего, — в тех, что пониже, ибо чиновник, укладывавший их туда, следовал, надо полагать, закону о том, что привлекательность операции обратно пропорциональна количеству затраченных на нее усилий. К величайшему прискорбию, в нашем свихнувшемся человечестве немало еще извращенцев, так что не стоит удивляться, если помянутому чиновнику, укладывавшему на место формуляр и дело неизвестной женщины, если они и вправду здесь, пришла в голову коварная идея — ни зачем, так просто, по злобе — прислонить длиннейшую лестницу, имеющуюся здесь на этот самый случай, именно что к самой высокой груде да и положить документы на самый ее верх. Так уж устроен здешний мир.

Методично и неторопливо, и, кажется, даже припоминая, как действовал, как двигался на чердаке школы, когда отыскивал ученический формуляр неизвестной, но в ту пору еще вроде бы живой женщины, сеньор Жозе приступил к поискам. Пыли, покрывающей бумаги, здесь было значительно меньше, что и неудивительно, если вспомнить, что не проходит дня, чтобы сюда не приносили документы скончавшихся, и это все равно что сказать, выражаясь с вычурным дурновкусием, — в глубине Главного Архива Управления ЗАГС мертвые пребывают в чистоте. И лишь наверху, где бумаги, как уже было замечено, громоздятся чуть ли не до потолка, один слой спрессованной временем пыли лежит на другом, так что необходимо сильно встряхнуть папки, если хочешь узнать, чье имя значится на обложке. И если искомое не обнаружится на нижних этажах, сеньору Жозе придется, жертвуя собой, вновь карабкаться по ступенькам приставной лестницы, но на этот раз пылью он будет дышать не более минуты, да и голова закружиться не успеет, ибо луч фонарика тотчас покажет, клали ли сюда в последние дни какие-нибудь папки. Учитывая, что кончина неизвестной женщины, по всей видимости и с высокой вероятностью, имела место в весьма краткий промежуток времени плюс-минус день, совпадающий с одним из тех периодов, когда сеньор Жозе отсутствовал на службе, сперва постигнутый затянувшимся на неделю гриппом, потом отправленный в мимолетный отпуск, убедиться в наличии искомого, то есть прошерстить каждую из этих кип, можно довольно быстро, и если даже смерть неизвестной женщины случилась раньше, сразу после того памятного дня, когда формуляр попал в руки сеньора Жозе, то и в этом случае не столько времени прошло, чтобы эти документы оказались погребены под горой других. Это дотошное изучение возникающих ситуаций, эти упорные размышления, эти раздумья, пытливые и кропотливые, о ясном и темном, прямом и извилистом, чистом и грязном происходят, причем именно в таком порядке, как мы это излагаем, в голове сеньора Жозе. Чтобы изъяснить их или, точнее, облечь в слова, времени требуется много, слишком много, и это есть неизбежное следствие, как по сути, так и по форме, и вышеназванных факторов, и того, сколь своеобразны мыслительные способности нашего героя. А им, кстати, предстоит сейчас суровое испытание. Продвигаясь шаг за шагом вдоль узкого коридора, образованного, если помните, задней стеной и грудами документов, сеньор Жозе добрался наконец и до одной из боковых стен. Если рассуждать отстраненно и умозрительно, никому и в голову не придет счесть, что этот вполне просторный, трехметровой ширины коридор узок, но если соотнести его с длиной, которая, как уж было сказано не раз, кажется бесконечной, то поневоле спросишь себя, как же это сеньор Жозе, с его бессонницами и головокружениями, проистекающими от скверной психологической устойчивости, как, спрашиваем мы, до сих пор не испытал в этом удушающе замкнутом пространстве жестокий приступ клаустрофобии. А объяснение, вероятно, отыщется в том, что царящая здесь темнота, не давая осознать замкнутость оного пространства, размывая его границы, которые могут быть тут, там или где угодно, открывает взору лишь знакомую и успокоительную массу бумаги. Сеньор Жозе никогда еще не проводил здесь столько времени, потому что обычно это минутное дело — зайти, положить документы о чьей-то завершившейся жизни и сразу же вернуться в безопасность рабочего стола, но тревожное ощущение чьего-то незримого присутствия, что гнетет его сегодня с первой минуты пребывания в архиве мертвых, он считает проявлением того страха перед таинственным и непостижимым, который более чем присущ человеческой природе и свойственен, значит, даже храбрейшим из храбрых. А обычного страха, страха как такового, он не испытывал до тех пор, пока не дошел до конца коридора и не наткнулся на стену. Но когда наклонился над сваленными на пол папками, где вполне могли бы оказаться документы неизвестной женщины, брошенные здесь равнодушным чиновником, то внезапно, еще прежде, чем успел просмотреть их, перестал быть сеньором Жозе, младшим делопроизводителем Главного Архива Управления ЗАГС, пятидесяти лет от роду, а сделался вдруг маленьким Жозе, который только пошел в школу, который спать не может, оттого что всякую ночь снится ему один и тот же навязчиво повторяющийся кошмар, где предстает ему этот вот самый угол стены, этот глухой тупик, эта темница, а в другом конце коридора, тонущем во тьме, нет ничего, кроме обычного маленького камня. Маленького камня, который медленно растет, и хоть сеньор Жозе сейчас не видит его своими глазами, но память сновидений говорит, что он там, что разрастается и движется, как живой, лезет вверх и в стороны, взбирается на стены и ползет навстречу, обворачиваясь вокруг самого себя, будто это не камень, а грязь, будто это не грязь, а густая кровь. Когда эта омерзительная масса подбирается к самым его ногам, когда, не давая дышать, удавка ужаса захлестывает горло, ребенок с криком вырывается из цепких лап кошмара, но ведь то ребенок, бедному же сеньору Жозе не дано очнуться от сна, снящегося уже не ему. Скорчась у стены, как испуганный пес, дрожащей рукой направляет он луч фонаря в другой конец коридора, но так далеко фонарь не берет, свет замирает на полпути, там примерно, где угадывается проход в архив живых. Сеньор Жозе думает, что, если кинуться сейчас опрометью прочь, можно будет убежать от камня, но страх говорит ему: Берегись, почем ты знаешь, что он не ждет тебя там, побежишь да прямо к волку в пасть и попадешь. Во сне продвижение камня сопровождает музыка, странная какая-то музыка, берущаяся ниоткуда, словно из воздуха, но здесь тишина царит полнейшая, непроницаемая и такой густоты, что душит сеньора Жозе подобно тому, как тьма душит свет фонарика. Уже задушила. И кажется, что она сейчас бросится вперед, присосется к лицу на манер кровососной банки. Но страшный детский сон, впрочем, уже кончился. Для ребенка, что бы там ни толковали люди о душе человеческой, уже одно то, что он не видит больше стен темницы, ни близких, ни дальних, значит, что их здесь больше и нет, что пространство стало свободным и расширилось до бесконечности, а камни вновь обратились в минералы, из которых сделаны, кровь же струится лишь по жилам, а не из них. И теперь уже не детский кошмар пугает сеньора Жозе, его вогнала в столбняк вновь явившаяся мысль о том, что он может умереть здесь, в этом углу, как когда-то, бог знает как давно, ужасала мысль сверзиться с самого верха стремянки, да, умереть здесь, среди бумаг мертвых, и чтобы завтра мертвым нашли и его, раздавленного тьмою, накрытого лавиной бумаг, которая не замедлит рухнуть сверху: Сеньор Жозе не вышел на работу, Явится, куда он денется, — и кто-то из коллег, принеся сюда очередную порцию документов, найдет его в пятне света от своего фонаря, куда лучшего, чем этот вот, ничем не помогший сеньору Жозе, когда был так нужен ему. Прошло сколько-то минут, и прошло их ровно столько, чтобы сеньор Жозе мало-помалу начал различать голос, звучащий где-то внутри: Слушай-ка, до сих пор, если страх не считать, ничего плохого с тобой не случилось, вот ты сидишь целый и невредимый, ну, фонарик погас, эко дело, на что он тебе сдался, у тебя вокруг щиколотки обмотан шнур, другим концом привязанный к ножке стола, ты в полнейшей безопасности, вроде как младенец в утробе матери, пуповиной связанный с нею, хоть, конечно, шеф тебе никакая не мать и даже не отец, здесь отношения меж людьми, надо сказать, посложнее, и должен ты думать о том, что детские кошмары не сбываются, да и мечты — тоже, этот сон о камне и в самом деле очень страшен, но наверняка имеет какое-нибудь научное объяснение, помнишь, когда тебе снилось, как ты, раскинув руки, взмываешь в воздух, опускаешься, паришь над землей, это означало, что ты растешь, так и с этим камнем, зачем-то надо было пережить ужас, и лучше, чтобы это произошло раньше, чем позже, а кроме того, ты не просто должен, это уж никакой не долг, а святая профессиональная обязанность, должен, говорю, знать, что все эти мертвецы — это не всерьез, это просто так говорится, хоть звучит, согласен, и зловеще, это такое обозначение их архива, и если бумаги у тебя в руках вправду принадлежат неизвестной женщине, то ведь это все же и всего лишь бумаги, а не кости, документы, а не разлагающаяся плоть, очень расточительно поступил твой Главный Архив, обратив в бумажки жизнь и смерть человеческие, да, конечно, ты хотел отыскать эту женщину, но не поспел, да, ты даже и на это оказался неспособен, а может быть, хотел и не хотел, разрывался меж страхом и желанием, что вообще свойственно людям, и, может быть, в самом деле следовало бы пойти в налоговую инспекцию, сколько людей тебе советовали сделать это, все кончено, и лучше брось это, нет больше времени для нее, да и твое время уже на исходе.

Держась у шаткой стены, образованной бесчисленными папками, сеньор Жозе осторожно, чтобы не обрушить ее на себя, стал медленно подниматься. А голос, произнесший только что целую речь, говорил ему теперь что-то вроде: Слушай, не бойся, вокруг тебя не темней, чем внутри собственного твоего тела, и две эти тьмы разделены лишь твоей кожей, полагаю, ты никогда об этом не задумывался, и тебя же не пугает, что постоянно переносишь тьму с места на место и совсем недавно чуть было не начал вопить от страха потому лишь, что вообразил себе какие-то опасности, потому лишь, что припомнил свой детский кошмар, и тебе, мой милый, пора бы уж приучиться жить с той тьмой, что снаружи, как уживаешься ты уже столько лет с той, что внутри, ну а теперь вставай, вставай, нечего рассиживаться, положи фонарик в карман, он тебе ни к чему, а документы, раз уж решил забрать их, спрячь, сунь за пазуху, под пиджак или ближе к телу, под сорочку, так надежней, покрепче держись за шнур, разматывай его поосторожней, смотри не запутайся, а теперь вперед и не трусь, ибо хуже трусости ничего нет на свете. Слегка касаясь плечом бумажной стены, сеньор Жозе решился на два первых несмелых шага. Тьма расступилась перед ним наподобие черных вод, расступилась и сомкнулась за ним, еще шаг, еще, и вот уже пять метров шнура приподнялось над полом и размоталось, и как нужна сейчас третья рука, чтобы ощупывать перед собой воздух, но нашлось и другое решение, достаточно поднять обе имеющиеся руки на уровень лица, и одна пусть разматывает, а другая обматывается, это же принцип мотовила. СеньорЖозе уже почти выбрался из этой теснины, еще несколько шагов — и ему не страшен будет новый натиск кошмарного камня, и шнур слегка натянулся, это хороший знак, это значит, что он застрял где-то, чуть выше пола, на углу, за которым — выход в архив живых. В продолжение всего пути медленно падали на голову сеньора Жозе бумаги, одна, другая, третья, словно кто-то с намерением швырял их, падали и как будто прощались с ним. И когда наконец он дошел до стола и, не успев еще даже отвязать шнур, вытащил из-за пазухи подобранную с полу папку, достал и открыл ее и увидел, что она принадлежит неизвестной женщине, то взволновался так, что не услышал, как хлопнула, закрывшись за кем-то, сию минуту вошедшим в Главный Архив, входная дверь.


О том, что время психологическое течет не вполне так, как математическое, сеньор Жозе узнал точно тем же образом, каким приобрел и другие сведения разной степени полезности, и, прежде всего, что совершенно естественно, ибо при всей скромности своего делопроизводительного звания не таков он был и не затем появился на свет, чтобы лишь смотреть, стоя в сторонке, как ходят по нему другие, да, так вот, приобрел благодаря собственному житейскому опыту, но также благодаря благодетельному воздействию научно-популярных книг и журналов, заслуживающих доверия, ну или веры, в зависимости от того, о чем шла речь, а еще и вычитал в художественной литературе, которая относилась к жанру интроспекции и с поправкой, разумеется, на метод и, добавим, на силу воображения затрагивала те же вопросы. Однако никогда в жизни еще не приходилось ему испытывать такой реальной, объективной невозможности измерить время, похожей по своей непреложно физической, можно сказать, сути на непроизвольное мышечное сокращение, как в тот миг, когда уже дома он снова и снова глядел на дату смерти неизвестной женщины и хотел поместить ее, эту дату, во время, прошедшее с начала розысков. И прозвучи сейчас вопрос: Что же ты делал в тот день, — наш герой мог бы ответить практически мгновенно, лишь сверившись с календарем и вспомнив, как он, сеньор Жозе, служащий Главного Архива, по болезни отсутствовал в тот день на службе: В этот день я лежал в постели, у меня был грипп, — а для ответа на следующий вопрос: Теперь скажи, когда это было, уже пришлось бы соотнести дату со своей розыскной деятельностью, заглянуть в дневник, спрятанный под матрасом: Двое суток спустя после ограбления школы. На самом деле, если судить по дате, вписанной в формуляр с ее именем, неизвестная женщина скончалась через два дня после прискорбного эпизода, превращенного в преступный честным до той поры сеньором Жозе, однако эти пересекающиеся подтверждения — делопроизводителя и сыщика, сыщика и делопроизводителя, — которые внешне вполне убедительно доказывают совпадение психологического времени одного с математическим временем Другого, нисколько не облегчают им обоим тягостно головокружительные ощущения человека, безнадежно заплутавшего. Сеньор Жозе не стоит на последних ступенях высоченной лестницы, не глядит вниз и, стало быть, не видит, как они делаются все уже и уже, пока не превращаются в точку у самого пола, но тем не менее ощущает, что тело его, вместо того чтобы в череде сменяющих друг друга мгновений пребывать единым и целым, на протяжении последних дней, на протяжении психологическом или субъективном, отнюдь не математическом или реальном, вместе с ним то растягивалось, то сжималось. Абсолютную чушь несешь, укорил себя сеньор Жозе, в сутках уже было двадцать четыре часа, когда было решено так, и час делился и всегда будет делиться на шестьдесят минут, и шестьдесят секунд от начала времен составляют минуту, и если часы отстают или спешат, то порок не во времени, а в механизме, и, вероятно, у меня просто сносилась пружина. Эта мысль заставила его слабо улыбнуться: Насколько я понимаю, поломалась не машина реального времени, а психологический механизм, который его измеряет, и мне надо бы обратиться к психологу, чтобы подкрутил колесико. И снова улыбнулся, а потом стал серьезен: Нет, дело решится еще проще, природа сама все устроила, женщина умерла, и делать больше нечего, я спрячу формуляр и досье, если захочу сохранить осязаемое воспоминание об этом приключении, а для Главного Архива все будет так, словно она и вовсе не рождалась, и, вероятно, эти документы никем и никогда не будут востребованы, да и я могу оставить их в архиве мертвых, бросить где попало, хоть прямо у входа, где лежат самые давние, не имеет значения, где именно, у всех одна история, родился и умер, и кому теперь есть дело, кем она была, эта женщина, и кем были ее родители, горячо ли они ее любили, долго ли оплакивали, поначалу, наверно, сильно горевали, потом все меньше, а потом и вовсе успокоились, как это водится на свете, а уж бывшему мужу и вовсе безразлично, да, разумеется, она могла бы завести роман, с кем-то жить или за кого-то выйти замуж снова, но это относится к будущему, которое не может быть и не будет прожито, да и кому на свете есть дело до странного случая с неизвестной женщиной. Перед сеньором Жозе лежат досье и формуляр и еще тринадцать ученических формуляров, где одно и то же имя повторяется тринадцать раз, и есть двенадцать разных фотоснимков одного и того же лица, одна карточка повторяется, но все они мертвы, каждая умирала в свой срок, и все умерли еще до того, как умерла женщина, чей облик им суждено было запечатлеть, и старые фотографии лживы и обманчивы, ибо тешат нас иллюзией, будто на них мы живы, а это вовсе не так, и человека, на которого мы смотрим, давно уже нет, а он, если бы мог видеть нас, тоже бы не узнал и сказал бы: Кто это смотрит на меня с таким сожалением на лице. Тут сеньор Жозе внезапно вспомнил, что ведь имеется еще один портрет, полученный от пожилой дамы из квартиры в бельэтаже справа. Вот так совершенно неожиданно пришел ответ на вопрос, есть ли кому-нибудь на свете дело до странного случая с неизвестной женщиной.

Сеньор Жозе не стал дожидаться субботы. На следующий же день, едва окончилось присутствие в Главном Архиве, он отправился получать из химчистки свою одежду. И рассеянно слушал речи добросовестной приемщицы, говорившей так:Посмотрите только, как расстаралась штопальщица, нет, вы посмотрите, вы пощупайте, пальцами проведите и скажите, заметно ли что-нибудь, ведь как будто и не было ничего, то есть именно так, как говорят обычно люди, судящие по наружности. Сеньор Жозе расплатился, взял пакет под мышку, пошел домой переодеваться. Он намеревался нанести визит даме из бельэтажа и желал выглядеть опрятно и авантажно, демонстрируя не только невидимое миру искусство штопальщицы, в самом деле достойной всяческих похвал, но и стрелку на безупречно отутюженных брюках, крахмальный блеск сорочки, чудесно возрожденный галстук. Он уж совсем был готов к выходу, как вдруг в голове у него, единственном, насколько ему известно, органе размышления, мелькнула горькая мысль: А что, если дама из бельэтажа тоже умерла, ее ведь никак нельзя было назвать пышущей здоровьем, да и потом, чтобы уйти на тот свет, достаточно всего лишь явиться некогда на этот, а в ее-то годы — тем паче, и представил, как раз и другой нажимает кнопку звонка, и вот, венчая наградой его длительную настойчивость, открывается дверь квартиры в бельэтаже слева, и утомленная шумом женщина, появившись на пороге, говорит: Зря стараетесь, нет ее. Дома нет. Нигде нет. Умерла. Именно. И давно. Недели две как, а вы, простите, кто. Я из Главного Архива Управления ЗАГС. Из ЗАГСа, а не знаете, что она умерла, плохо, значит, работает ваша контора. Сеньор Жозе, обругав себя за навязчивую склонность к воображаемым разговорам, решил, не подвергая себя колкостям жилицы бельэтажа, все же выяснить, как обстоит дело на самом деле. Он войдет в Архив и меньше чем за минуту установит истину, к этому времени две уборщицы уже, надо думать, справились со своей работой, не слишком, прямо скажем, обременительной, поскольку они ограничиваются тем, что опорожняют корзины для мусора, слегка подметают и протирают влажной тряпкой пол до стеллажа, начинающегося за письменным столом хранителя, и никакими силами, ни лаской, ни таской, невозможно заставить их продвинуться чуть дальше, потому что они уверяют, что им страшно, утверждают, что скорее умрут — как видим, эти две тоже из тех, кто довольствуется внешним и в суть не вдается, — чем пройдут вглубь. И припомнив, что в формуляре неизвестной женщины должно значиться имя крестной матери, той самой дамы из квартиры в бельэтаже справа, сеньор Жозе осторожно приоткрыл дверь и заглянул. Как и следовало ожидать, уборщиц уже не было. Он вошел, быстро прошагал к каталогу, отыскал нужное имя и: Вот она, облегченно вздохнул. Вернулся домой, завершил туалет и вновь вышел. Чтобы сесть в автобус, который доставил бы его к дому дамы из бельэтажа, следовало оказаться на площади перед зданием Архива, ибо остановка находилась именно там. Хотя уже вечерело, еще много парящего в поднебесье дневного света уцелело над городом, и еще минут двадцать оставалось до того, как вспыхнули бы первые фонари. Сеньор Жозе на остановке был отнюдь не один и подумал, что, вероятней всего, в первый автобус сесть не сможет. Так оно и вышло. Но следующий показался довольно скоро и оказался не очень набит. Сеньору Жозе даже досталось место у окна. Он сел и стал смотреть в окно, наблюдая, как рассеянный в атмосфере свет, благодаря редкому оптическому эффекту, окрашивает в красноватые тона фасады зданий, как если бы для каждого из них восходило в этот самый миг солнце. Позади остался Главный Архив со своей древнейшей дверью, к которой вели три черные каменные ступени, с пятью прорезями окон, со всем своим обликом развалины, которую, когда упадок и разруха потребовали восстановления, чинить не стали, а просто подвергли мумификации. Какая-то там заминка на дороге не давала автобусу тронуться. И сеньор Жозе нервничал, не желая оказаться у квартиры в бельэтаже справа слишком поздно. Несмотря на то что в прошлый раз разговор с ее владелицей вышел откровенный, без недомолвок, на удивление доверительный для людей, сию минуту познакомившихся, отношения все же были не столь близки, чтобы барабанить в ее дверь в неурочный час. Сеньор Жозе снова оглядел площадь. Свет изменился, фасад Главного Архива вдруг стал серым, но не мертвенно-пепельным, а покуда еще живым, подрагивающим, колеблющимся и пребывал таким и в тот самый миг, когда автобус наконец резко взял с места, а какой-то рослый широкоплечий человек поднялся по ступенькам, открыл дверь и скрылся внутри: Шеф, подумал сеньор Жозе, интересно, зачем он здесь в такой час. И, охваченный внезапной, необъяснимой паникой, резко сорвался с места, сделал попытку выскочить, чем вызвал недоуменное недовольство соседа, а потом в замешательстве и растерянности снова опустился на сиденье. Он понимал, что еле поборол безотчетное побуждение убежать домой, будто спасаясь от неведомой опасности, что было совершенно явным логическим абсурдом. Вор, если даже принять еще одно абсурдное предположение и допустить, что это шеф, не стал бы входить в жилище сеньора Жозе через дверь Архива. Но не менее нелепо и то, что шеф по окончании рабочего дня вдруг захотел невесть зачем вернуться в Архив, где, как было в свое время указано в нашем правдивом повествовании, делать ему решительно нечего и где, сеньор Жозе готов дать руку на отсечение, никакая работа его не ждет. Представить себе хранителя за сверхурочной работой так же невозможно, как увидеть квадратный круг. Автобус уже выехал за пределы площади, а наш герой все продолжал подыскивать глубинные резоны, заставившие его действовать столь необъяснимым образом. И в конце концов возможную причину обнаружил в том, что уже на протяжении нескольких лет является единственным обитателем комплекса зданий, состоящего из Главного Архива и его собственного дома, если, конечно, последнему подобает это название, ибо если с точки зрения собственно и строго лингвистической он его заслуживает, ибо домом можно счесть любую постройку, то по отношению к эманации архитектурного достоинства, которая просто-таки должна излучаться им, особенно когда мы выговариваем это слово, звучит оно вопиюще неуместно. И вид хранителя, входящего в неурочный час в здание Главного Архива, поразил сеньора Жозе столь же сильно, как если бы, предположим, по возвращении домой он обнаружил начальство в собственном своем кресле. И относительное спокойствие, которое это соображение внесло в душу сеньора Жозе, вспомнившего, помимо неодолимых препятствий морального плана, о чисто физической, материальной невозможности для шефа Главного Архива проникнуть в личную жизнь своего подчиненного так глубоко, чтобы воспользоваться его креслом, так вот, спокойствие это внезапно рассеялось при мысли об ученических формулярах неизвестной женщины, и наш герой спросил себя, а спрятал ли он их под матрас или по непростительной небрежности оставил лежать на столе. Да будь его дом непроницаемей банковского хранилища с бронированными полом, стенами и потолком, да будь он снабжен кодовыми замками и хитроумными запорами, формуляры никогда, ни при каких обстоятельствах не должны оставаться на виду. И то, что никого дома нет и никто их не увидит, никак не может служить оправданием такой колоссальной неосторожности, ибо что мы, невежды необразованные, можем знать о новейших достижениях науки, и если невидимые радиоволны способны переносить звуки и образы по воздуху, через горы и реки, океаны и пустыни, то нет ничего необычайного в том, что уже открыты либо вот-вот будут изобретены волны иные, могущие проникать сквозь стены, фиксировать и передавать наружу находящиеся внутри постыдные тайны нашей жизни, которые мы считаем надежно защищенными от всяких нескромных посягательств. И прятать постыдные тайны под матрасом до сих пор остается более надежным средством, особенно если вспомнить, как с каждым днем все трудней и трудней становится нравам нынешним понимать нравы вчерашние. И сколь бы ни были изощренны новомодные волны, но даже они не додумаются заглянуть меж матрасом и пружинной сеткой кровати.

Хорошо известно, что наши мысли, будь то тревожные или радостные или ни те ни другие, рано или поздно сами от себя устают, самим себе наскучивают, надо лишь, как говорится, дать времени время, то есть предоставить их собственному ленивому струению, свойственному им от природы, не подбрасывать в костер новых, противоречаще-раздражительных идеек, а пуще всего постараться не вмешиваться всякий раз, когда перед уже готовой иссякнуть мыслью возникает соблазнительная развилка, ответвление, отклонение. Или наоборот, вмешаться, но как бы деликатно подталкивать ее — особенно если она из разряда тех, что будоражат и горячат, — в спину, словно бы ненавязчиво советуя: Ступай-ка вон туда, туда, в сторонку, не мешкай и мне не мешай. Вот именно так и поступил сеньор Жозе, когда в голове его возникла несуразная, но такая своевременная фантазия насчет новых волн, и он тотчас дал волю своему воображению, доверился ему и попросил показать, как обшаривают эти всепроникающие волны его жилище в поисках формуляров, оказавшихся все же не на столе, как в конце концов смущенно и пристыженно стихают они, не в силах выполнить полученное задание: Ну вот что, либо найдете, прочтете, сфотографируете, либо прибегнем к методам классического шпионажа. Сеньор Жозе еще немного подумал про шефа, но думы эти были уже вроде осадка и клонились к тому, чтобы подыскать все же приемлемое объяснение появлению шефа в Архиве в неурочное время: Да просто он забыл что-то, без чего не мог обойтись, вот и вернулся, а другой причины и быть не могло. И последнюю фразу сеньор Жозе, сам того не замечая, повторил вслух: Другой причины и быть не могло, уже во второй раз вызвав смятение соседа, резко переместившегося на другое сиденье, благодаря чему мысли его прочлись ясно и недвусмысленно: Сумасшедший какой-то, и можно биться об заклад, что выражались они этими или схожими словами. Сеньор Жозе не обратил внимания на ретираду соседа, ибо сам-то он без задержки переключился на обитательницу квартиры в бельэтаже справа, и вот пожилая дама уже стоит перед ним на пороге и на вопрос: Вы помните меня, я из Главного Архива, — отвечает: Помню прекрасно. Я к вам опять по тому же делу. Нашли мою крестницу. Нет, не нашел, то есть скорей нашел, но, как бы это сказать, ну, в общем, нет, и мне бы очень хотелось поговорить с вами, вот если бы вы мне уделили минутку. Да заходите, мне тоже нужно вам кое-что рассказать. Но когда пресловутая дама из квартиры в бельэтаже справа, представ перед ним во плоти, открыла дверь, то речи, которыми она встретила сеньора Жозе звучали примерно так: Ах, это вы, воскликнула она, и ему, следовательно, не было ни малейшей надобности спрашивать: Вы помните меня, я из Главного Архива, но он не устоял перед искушением все же задать вопрос, ибо столь же постоянна, сколь и настоятельна наша потребность возглашать на весь белый свет, кто мы такие есть, даже если только что услышали: Ах, это вы, словно если нас узнали, то все решительно узнали и о нас, а те жалкие крохи, что остались, нового вопроса не заслуживают.

В маленькой гостиной ничего не изменилось, кресло, где в прошлый раз расположился сеньор Жозе, стояло на прежнем месте, на прежнем расстоянии от стола, и также, образуя точно такие же складки, висели шторы, и руки хозяйка сложила на коленях, как тогда, правую поверх левой, и только разве что свет казался тусклее, словно лампочка под потолком доживала отпущенный ей срок. Сеньор Жозе спросил: Как вы поживаете, — и тотчас же мысленно выругал себя за нечуткость, более того — за выказанную непростительную глупость, ибо пора бы уж знать, что элементарным правилам хорошего тона не следует следовать буквально, без учета обстоятельств, и предположим, что пожилая дама ответит с широкой улыбкой: Слава богу, хорошо, здоровье просто замечательно, лучше не бывает, и настроение превосходное, давно не ощущала я такой бодрости, а визитер возьмет да и огорошит ее следующей своей фразой: Ну, тогда крепитесь, потому что крестница ваша приказала долго жить. Но пожилая дама ничего не ответила на его вопрос, а только безразлично пожала плечами, а потом сказала: Знаете, я несколько дней собиралась позвонить вам в Главный Архив, но потом подумала, что рано или поздно вы сами наведаетесь ко мне. И хорошо, что передумали, шеф не любит, когда нам звонят, утверждает, это мешает работе. Понимаю, но эту проблему я решила бы моментально, достаточно было бы сообщить ему, ему лично, прямо и непосредственно, все, что намеревалась, и не надо было бы просить к телефону вас. На лбу сеньора Жозе выступил холодный пот. Он только что осознал, что несколько недель кряду, не замечая опасности, не сознавая угрозы, пребывал под дамокловым мечом большой беды, которая стряслась бы непременно, стань достоянием гласности все то, что он последовательно и совершенно сознательно творил, попирая священные установления Главного Архива ЗАГС, чьи разделы, главы и параграфы при всей их сложности, замысловатой и витиеватой, проистекающей прежде всего от архаического языка, которым они изложены, многовековой опыт свел к чеканной формулировке: Не суйся, куда не просят. Примерно секунду сеньор Жозе пылал лютой злобой к сидевшей напротив даме, обзывая ее мысленно разными нехорошими словами и наделяя оскорбительными определениями вроде старой карги, безмозглой, из ума выжившей твари, и, не находя лучшего способа отделаться от нежданного и почти смертельного ужаса, предвкушал, как сейчас, была не была, возьмет да и брякнет: Держись за воздух, грымза ты этакая, крестница твоя, ну та, что с портрета, в ящик сыграла. Вам нехорошо, сеньор Жозе, спросила меж тем хозяйка, дать воды. Нет-нет, не беспокойтесь, все в порядке, отвечал он, устыдясь своего злобного порыва. Я сейчас приготовлю чай. Нет, не стоит, благодарю вас, не утруждайтесь, и, произнося эти слова, сеньор Жозе чувствовал себя ничтожней и ниже уличной пыли, а когда хозяйка вышла из гостиной, услышал, как побрякивает на кухне посуда, и минуло несколько минут, ведь прежде всего надо вскипятить воду, сеньор Жозе, вспоминая вычитанное где-то, вероятно в одном из тех журналов, откуда он вырезал портреты знаменитостей, что чай надлежит заваривать вскипевшей, но уже не кипящей водой, думает, что вполне удовольствовался бы стаканом холодной воды, однако настой поможет больше, всякий знает, что для повышения тонуса и поднятия упавшего духа нет ничего лучше чашечки чая, в чем сходятся все руководства и наставления, как западные, так и восточные. Хозяйка появилась с подносиком, на котором стояли две чашки, сахарница и вазочка с печеньем: Ах, а я и не спросила, любите ли вы чай, просто подумала, что чай в это время суток предпочтительней кофе. Да, люблю, очень люблю. Сахару. Нет, благодарю, я пью несладкий, и вдруг побледнел и вновь покрылся испариной и понял, что нужно найти этому какие-то оправдания: Должно быть, я все же не вполне оправился от гриппа. Вот видите, если бы я все же позвонила в Архив, то вас бы там не застала, так и так пришлось бы рассказать вашему шефу о том, что со мной произошло. На этот раз взмокли только ладони, но все равно — счастье, что чашка стояла на столе, а иначе разлетелся бы фарфор об пол или горячий чай окатил колени бедного младшего делопроизводителя со вполне предсказуемыми последствиями вроде ожога и возвращения брюк в химчистку. Сеньор Жозе взял из вазочки печенье, медленно, неохотно откусил и, скрывая жеванием то, как трудно идут у него с языка слова, сумел выстроить несколько запоздалый вопрос: А что же вы намеревались сообщить мне. Хозяйка сделала глоток, неуверенно протянула руку за печеньем, но так и не взяла. И сказала: Помните, когда вы уже уходили, я предложила вам поискать имя моей крестницы в телефонном справочнике. Помню, но я предпочел не воспользоваться вашим советом. Отчего же. Трудно объяснить. Но у вас, вероятно, имелись какие-то резоны. Привести резоны того, что ты сделал или не сделал, это самое простое, ибо, осознав, что их у нас не было вовсе или что они были недостаточно весомы, мы пытаемся их изобрести, а в случае с вашей крестницей я мог бы сказать, что вознамерился идти более долгим и сложным путем. А этот резон, позвольте спросить, истинный или изобретен. Давайте сойдемся на том, что в нем столько же истины, сколько и вымысла. И сколько же. Исходя из того, как я действую и поступаю, его можно счесть чистой правдой. Но можно и не счесть. Можно, потому что не упомянут резон, по которому был выбран именно этот, а не более прямой и короткий путь. Вам, должно быть, приелась рутина вашей работы. Это могло бы послужить еще одной причиной. Ну и как далеко вы продвинулись в своих разысканиях. Сначала вы расскажите, что произошло, сделаем вид, будто я был в Архиве, когда вы решили позвонить, а шеф якобы не возражает, когда его сотрудников зовут к телефону. Женщина снова поднесла чашку к губам, потом совершенно бесшумно поставила на блюдце и ответила, одновременно сложив руки на коленях, правую поверх левой: Я сделала то, что советовала сделать вам. Позвонили ей. Позвонила. Говорили. Говорила. И когда же это было. Через несколько дней после вашего визита, воспоминания нахлынули, заснуть не могла. И что же было. Мы поговорили. Она, вероятно, удивилась. Мне так не показалось. Но это было бы естественно после стольких лет разлуки и молчания. Вижу я, вы не очень много знаете о женщинах, тем более — несчастливых. А она несчастлива. Очень скоро мы обе начали плакать, причем так дружно, словно были привязаны друг к другу цепочкой слез. А о жизни своей говорили. Она или я. Вы с нею. Мало, сказала только, что была замужем и развелась. Это уже нам известно, явствует из формуляра. Договорились, что, как только сможет, навестит меня. Навестила. Пока нет. И не звонила. Нет. И давно. Да уж недели две. Больше или меньше. Пожалуй, меньше, да, пожалуй, что меньше. А вы. Я поначалу думала, что она переменила решение, не хочет восстанавливать прежние связи между нами и былую близость, а слезы ее — это всего лишь минутная слабость, только и всего, это часто бывает, часто случается в жизни так, что мы даем себе волю и готовы выплакать наши горести на плече у первого встречного, помните, когда вы здесь были, я. Помню, и всегда буду вам бесконечно благодарен за доверие. Не стоит принимать за доверие то, что было всего лишь отчаянием. Так или иначе, вам никогда не придется раскаиваться в этом, можете быть совершенно уверены во мне, я не из болтливых. Знаете, а я и не сомневаюсь, что мне не придется жалеть о своей откровенности. Спасибо. А не сомневаюсь я потому, что мне это безразлично. А-а, и перейти от столь безутешного междометия к прямому вопросу типа такого: И что же вы делали потом, было совсем не просто, это требовало времени и такта, сеньор Жозе взял паузу в ожидании того, что придет следом. И хозяйка, будто тоже зная это, спросила: Еще чаю, и он кивнул: Если можно, и протянул чашку. Потом дама сказала так: Несколько дней назад я ей позвонила. И что же. Никто не брал трубку, пока не включился автоответчик. Вы позвонили только раз. В тот первый день — да, а в последующие — звонила еще и в разное время, утром, и днем, и вечером, и даже посреди ночи. И ничего. Ничего, подумалось, может быть, она переехала. Она вам не говорила, где работает. Нет. Беседа больше не могла ходить кругами у черного колодца, скрывающего истину, неумолимо приближался миг, когда сеньору Жозе надлежало произнести слова: Ваша крестница скончалась, хоть прозвучать они должны были бы, едва он переступил порог квартиры в бельэтаже справа, и именно в этом не замедлит обвинить его хозяйка: Отчего же вы мне сразу не сказали, зачем задавали все эти вопросы, раз уж знали, что ее больше нет, и он не сможет солгать, уверяя, что молчал, чтобы не обрушивать ей на голову горестное известие так вот, с бухты-барахты, как снег на голову, безо всякой подготовки, и, по правде говоря, единственным поводом к этому долгому и томительному диалогу были слова, услышанные сеньором Жозе при входе: Заходите, мне тоже нужно вам кое-что рассказать, но в тот момент не нашлось у него смиренного спокойствия человека, решившего одолеть искушение и узнать, о чем же пойдет речь, даже если это будет самая малая малость, да, не хватило спокойного смирения произнести в ответ: Не стоит, она умерла. Словно то, что намеревалась поведать ему дама из бельэтажа, еще могло как-то, а как — неведомо, обратить время вспять и в самый последний изо всех последних мигов исхитить у смерти неизвестную женщину. Устало, уже не желая ничего, кроме как отсрочить неизбежное еще на несколько секунд, сеньор Жозе спросил: А домой к ней не наведывались, соседей не расспрашивали, может, они видели. Да, я, конечно, думала об этом, но так и не собралась. Почему. Потому что ей могло бы не понравиться, что суют нос в ее дела. Но ведь звонили. Это другое. Некоторое время оба молчали, а потом лицо хозяйки стало меняться, приобрело вопросительное выражение, и сеньор Жозе понял, что сейчас будет наконец спрошено, с чем же он сегодня пожаловал к ней, что слышно, какие новости по делу, решилась ли проблема, занимавшая Главный Архив, и если решилась, то когда, и: Сударыня, с прискорбием должен сообщить вам, что ваша крестница скончалась, вдруг быстро проговорил он. Хозяйка широко открыла глаза, сняла руки с колен, поднесла их ко рту: Что. Крестница, крестница ваша умерла. Откуда вы знаете, бездумно спросила женщина. На то и существует Главный Архив ЗАГС, отвечал сеньор Жозе и даже слегка пожал плечами, как бы говоря: Я тут ни при чем. Когда же это случилось. Я принес с собой формуляр, можете взглянуть. Женщина протянула руку, поднесла картонку-несгибай к самым глазам, потом отодвинула подальше, пробормотав: Очки, но за очками не пошла, сообразив, наверно, что они ничем ей не помогут, потому ни в каких очках не различить расплывающиеся от слез строки. Сеньор Жозе сказал: Мне очень жаль. Женщина вышла из гостиной и через несколько минут вернулась, утирая глаза платочком. Села, снова налила себе чаю, спросила: И вы пришли сюда, чтобы сообщить мне о смерти моей крестницы. Да. Очень трогательно с вашей стороны. Я подумал, что просто обязан сделать это. Почему. Потому что я перед вами в долгу. Почему. Ну, вы так радушно меня встретили в прошлый раз, так мило приняли, помогли мне, ответили на мои вопросы. Теперь, когда ваши труды завершились по причинам естественного порядка, силою вещей, так сказать, вы можете не заниматься больше розысками моей бедной крестницы. В сущности, да, могу. И, вероятно, получили распоряжение своих начальников начать искать еще кого-нибудь. Нет-нет, случаи, подобные этому, происходят довольно редко. Смерть хороша уже и тем, что разом все прекращает. Не всегда, сразу начинаются распри между родственниками, дележка имущества, налог на наследство. Я имела в виду всего лишь покойницу. А-а, ну да, для нее-то все уже кончено. Любопытно, что вы так ведь и не объяснили мне, зачем и для чего разыскивал Главный Архив мою крестницу, а очень бы хотелось знать. Но вы сами же только что сказали, что со смертью разом решаются все проблемы. Значит, они были. Были. Какие же. Стоит ли об этом говорить, теперь это уже неважно. Что — это. Не настаивайте, прошу вас, это конфиденциальные сведения, отрезал сеньор Жозе в отчаянии. Хозяйка с глухим стуком поставила чашку на блюдце и сказала, устремив взгляд прямо на гостя: Знаете, у нас с вами так уж с самого начала пошло, что один все время говорит правду, а другой все время врет. Я не врал и сейчас не вру. Значит, вы признаете, что я говорила с вами откровенно и честно, напрямик и без экивоков и что вам ни разу даже в голову не пришло, что в моих словах есть хоть крупица лжи. Признаю, признаю. Значит, если в этой комнате есть лжец, что у меня лично сомнений не вызывает, то это не я. И не я. Допускаю, что от природы вы не лживы, но, явившись сюда в первый раз, стали лгать и с тех пор лжете не переставая. Вы не понимаете. Понимаю достаточно, чтобы не верить, будто Главный Архив когда-либо посылал вас на поиски моей крестницы. Вы ошибаетесь, уверяю вас, посылал. Ну, хорошо, если больше вам сказать нечего, если это ваше последнее слово, сейчас же, сию минуту уходите отсюда вон, вон, и последние два слова были уже-почти выкрикнуты, после чего хозяйка расплакалась. Сеньор Жозе поднялся, шагнул было к дверям, но вернулся и снова сел: Простите меня, сказал он, не плачьте, пожалуйста, я вам все расскажу.


Когда я наконец умолк, она спросила: И что же вы намерены делать. Ничего, ответил я. Вернетесь к своим коллекциям знаменитостей. Не знаю, наверно, надо же чем-то занять голову, сказал я, а потом помолчал немного, подумал и ответил: Нет, вряд ли. Почему же. При ближайшем рассмотрении жизнь у них очень однообразная, все одно и то же, появляются, показываются, говорят, улыбаются в объективы и постоянно то прибывают, то уезжают. Как и все мы. Я — нет. И вы, и я, и все на свете показываемся, и тоже говорим, и тоже выходим из дому и возвращаемся домой, и иногда даже улыбаемся, разница лишь в том, что этого никто не замечает. Но нельзя же всем быть знаменитыми. В этом отношении вам повезло, а иначе ваша коллекция заняла бы весь Главный Архив. Да нет, потребовалось бы помещеньице побольше, Архив ведь интересует лишь, когда мы родились, когда умерли, ну и еще кое-что. Состоим ли в браке, развелись ли или овдовели, женились ли вторично, и Архиву совершенно безразлично посреди всего этого, были ли мы счастливы или нет. Счастье и несчастье подобны знаменитостям, появляются и пропадают, гораздо хуже, что Архив знать ничего не желает о том, кто мы такие есть, каждый из нас для него всего лишь картонка с несколькими именами и несколькими датами. Как формуляр моей крестницы. Да, как ваш или как мой. Ну а если вы бы все-таки отыскали ее, что бы стали делать. Не знаю, может, поговорил с ней, а может, и нет, никогда об этом не задумывался. А не думали вы о том, что, оказавшись наконец перед ней, узнали бы ровно столько, сколько в тот день, когда приняли решение разыскать ее, иными словами, ровно ничего, и если бы захотели в самом деле узнать, кто она, вам пришлось бы начать поиски снова, и они были бы намного труднее, если бы она, не в пример вашим знаменитостям, которые так любят красоваться, не захотела показываться. Ну да. Но теперь, когда она умерла, можете предпринять новый розыск, ей это уже все равно. Не понимаю вас. До сих пор, употребив столько усилий, вы выяснили только, что она ходила в школу, причем в ту самую, о которой я вам сказала. У меня есть фотографии. Фотографии — ведь это тоже бумаги. Мы можем разделить их. И думать при этом, что делим ее самое, часть — вам, часть — мне. Но больше ничего и нельзя сделать, сказал я в ту минуту, подумав, что на том и конец, однако она спросила меня: А почему бы вам не поговорить с ее родителями, с бывшим мужем. Зачем. Чтобы побольше узнать о ней, о том, как она жила, чем занималась. Едва ли муж будет словоохотлив, он, вероятно, станет руководствоваться принципом: что было, то сплыло, или, как говорят в народе, протекшие воды мельницу не вертят. А родители, родители-то наверняка будут не прочь поговорить о детях, пусть тех уже нет на свете, я давно заметила, что за родителями такое водится. Если я раньше к ним не пошел, то сейчас и подавно не пойду, раньше я хоть мог сообщить, что направлен к ним Главным Архивом. Отчего умерла моя крестница. Не знаю. Да как же так, причина смерти должна быть указана. Нет, в формуляре ставится только дата, а не причина. Но ведь наверняка имеется свидетельство или, не знаю, врачебное заключение, они же по закону обязаны, не могут же писать, что умерла оттого, что смерть пришла. Среди бумаг, которые я обнаружил в архиве мертвых, свидетельства о смерти не было. Почему. Не знаю, может быть, выронили, когда ставили папку на полку, может, я сам и выронил, но так или иначе — его нет, а искать — дело совершенно гиблое, все равно что иголку в стоге сена, вы не представляете, что там творится. Отчего же, теперь, когда вы рассказали, представляю. Нет, не представляете, это надо увидеть своими глазами. Но если так, вот вам и прекрасный предлог для визита к родителям, скажите им, что, к сожалению, из Архива пропало свидетельство о смерти их дочери и надо восстановить комплектность дела, иначе вас ждет суровое взыскание, постарайтесь принять встревоженный и жалкий вид, спросите, какой врач ее пользовал, где она скончалась и от чего, в больнице или дома, словом, все надо узнать, тем более что у вас еще и мандат, наверно, сохранился. Да, но он поддельный, не забудьте. Обманул меня, обманет и других, если не бывает жизни без обмана, пусть будет обман и в этой смерти. Служили бы вы в Главном Архиве, знали бы, что смерть обмануть нельзя, возразил я, а она решила, наверно, что не стоит мне отвечать, и была совершенно права, потому что произнесенная мною эффектная фраза относилась к тем, что кажутся глубокими, но ничего не имеют внутри. Мы молчали, наверно, минуты две, она глядела на меня с упреком, так, словно бы я торжественно пообещал ей что-то, а потом в последний момент отступился. Я не знал, куда себя девать, и хотел подняться, попрощаться да и уйти, но это было бы и грубо, и глупо, и совсем неделикатно по отношению к пожилой даме, которая вовсе такого обхождения не заслуживала, да и мне подобное не свойственно, более того, противно моей природе и воспитанию, да, я так воспитан, пусть и не всегда помню, что чай надо пить маленькими бесшумными глотками, но это неважно. Еще я думал, что лучше всего было бы принять эту идею, то есть приняться за новые поиски, смысл коих был бы противоположен прежним и движение было бы направлено от смерти к рождению, а не наоборот, когда хозяйка произнесла: Не обижайтесь, это, знаете ли, у меня уже старческое, когда мы доживаем до определенного возраста и понимаем, что время наше истекает, начинаем воображать, будто держим в руке средство от всех зол и бед в мире, и впадаем в отчаяние оттого, что на нас не обращают внимания. Я никогда не думал об этом. Всему своей черед, вы еще слишком молоды. Да какой там молод, мне уже пятьдесят два. Самый расцвет. Вы шутите. Только после семидесяти человек обретает мудрость, но тут уж она ему ни к чему, ни ему, ни еще кому. Поскольку мне было еще довольно далеко до указанного срока и я не знал, возражать или соглашаться, то счел за лучшее промолчать. А потом, чувствуя, что уже можно прощаться, сказал: Ну, не буду вас больше задерживать, спасибо вам за чуткость и терпение, вы уж меня простите за безумную выходку, за этот нелепый поступок, вы ведь сидели себе тихо у себя дома, а я нарушил ваш покой, появился с вымышленными историями, с поддельными документами, и, поверьте, я и сейчас готов сгореть со стыда, вспоминая, о чем только я вас расспрашивал. Да нет, какой там покой, я ведь одна-одинешенька, и, рассказав вам несколько печальных историй о своей жизни, я как бы сняла некий груз с души. Хорошо, если так. Так я думаю и, прежде чем вы уйдете, хочу обратиться к вам с просьбой. Слушаю вас и готов способствовать чем только смогу, вопрос лишь в том, смогу ли и что именно смогу. Лучше, чем вы, никто на свете с этим не справится, и просьбица моя проста и заключается в том, чтобы вы время от времени захаживали ко мне, как вспомните меня и захотите увидеть, захаживали даже не за тем, чтобы поговорить о моей крестнице. Непременно и с большим удовольствием. Вас всегда будет ждать чашечка чаю или кофе. Этого одного уже более чем достаточно, чтобы я пришел, но есть и другие причины. Спасибо, и вот что, не принимайте очень уж всерьез мою идею, в конце концов она столь же безумна, как была ваша. Хорошо, я подумаю. Я, как и в прошлый раз, поцеловал ей руку, но в этот самый миг произошло нечто совершенно неожиданное: дама из квартиры в бельэтаже перехватила мою руку и поднесла ее к губам. Никогда в жизни ни одна женщина так не делала, и я почувствовал удар в душу, толчок в сердце, да и сейчас, на рассвете, по прошествии уже стольких часов, записав в дневник впечатления минувшего дня, смотрю на свою правую руку и вижу, что она отличается от левой, но чем именно — сказать пока не могу, тут различия не внешние, а внутренние. Сеньор Жозе остановился, положил карандаш, аккуратно спрятал в тетрадь ученические формуляры неизвестной женщины, оказавшиеся все же посреди стола, а потом запрятал их поглубже между матрасом и пружинной сеткой кровати. Согрел оставшееся от обеда жаркое и принялся за еду. Тишину с полным основанием можно было назвать мертвой, если бы не чуть слышный рокот редких автомобилей за окном. Отчетливей раздавался другой приглушенный звук, делавшийся то громче, то тише, словно где-то в отдалении работали кузнечные мехи, но к этому сеньор Жозе давно привык, это дышал Главный Архив. Сеньор Жозе пошел спать, но уснуть не мог. Он перебирал в памяти все, что случилось за день, вспоминал, какое досадливое недоумение охватило его при виде того, как в неурочный час входит в здание хранитель, и изобилующую нежданными поворотами беседу с дамой из квартиры в бельэтаже направо, каковую, то есть не даму, разумеется, и не квартиру, а беседу он воспроизвел у себя в дневнике верно по сути, пусть не дословно, что вполне понятно и извинительно, ибо память, будучи штучкой чересчур чувствительной, обижается, когда ее ловят на изменах, а потому всегда старается заполнить бреши и пустоты порождениями собственной реальности, явно недостоверными, но более-менее схожими с теми, о которых остались у нее лишь воспоминания, зыбкие и смутные, как мелькнувшая мимо тень. Сеньору Жозе казалось, что он еще не дошел до логического заключения по поводу всего произошедшего, что решение еще предстоит принять и что последние слова, сказанные даме из квартиры в бельэтаже направо: Я подумаю, были не просто очередным обещанием из разряда тех, которые так часто звучат в разговорах и так редко выполняются. Он уж отчаялся забыться сном, как вдруг, неведомо откуда, незнамо, из каких глубин, возникло перед ним наподобие вдруг ухваченного кончика новой ариадниной нити выстраданное решение, и: В субботу пойду на кладбище, произнес он вслух. В возбуждении он буквально привскочил на кровати, но тотчас спокойный голос здравого смысла посоветовал: Раз уж решил, как поступишь, ляг и усни, перестань ребячиться, иди хоть сейчас, глубокой ночью, если желаешь перепрыгивать через кладбищенскую стену, и все это означало всего лишь, разумеется, фигуру речи. И сеньор Жозе послушно улегся, скользнул меж простынь, укрылся до самого носа, но еще минуту лежал с открытыми глазами и думал: Не смогу уснуть. А в следующую минуту уже спал.

Проснулся он поздно, когда до открытия Архива оставалось всего ничего, и, не успевая даже побриться, торопливо натянул на себя одежду и вынесся из дому опрометью, несообразной ни возрасту его, ни положению. Все чиновники, начиная с восьми младших делопроизводителей и кончая обоими замами, сидели на своих местах, вперив взгляд в стенные часы, и ждали, когда минутная стрелка коснется цифры двенадцать. Сеньор Жозе направился к своему непосредственному начальнику, которому обязан был представить объяснения, и извинился за опоздание: Плохо спал, попытался оправдаться он, хоть и знал по опыту прошлых лет, что причина не будет признана уважительной, и: Идите на свое место, услышал он сухой ответ. Когда же вслед за тем, последний раз вздрогнув, минутная стрелка перевела время ожидания во время рабочее, а сеньора Жозе, споткнувшегося на шнурках, которые он не успел завязать, еще не оказалось за столом, это прискорбное обстоятельство не укрылось от бесстрастного внимания начальства и было отмечено в рабочем дневнике. Прошло не менее часа, прежде чем появился шеф, и хотя по его сосредоточенному и почти хмурому виду, от которого ушли в пятки души сотрудников, можно было подумать, что и он тоже плохо спал сегодня, был однако, как всегда, тщательно выбрит, причесан волосок к волоску и безупречно одет. Он на миг приостановился у стола сеньора Жозе и поглядел на него молча и сурово. Тот, смутясь, машинальным жестом, свойственным мужчинам в растерянности, поднес было руку к лицу, как если бы намеревался проверить, сильно ли отросла щетина, словно таким манером можно скрыть столь очевидную для всех окружающих непростительную расхристанность своего облика, однако движения этого не завершил. Все подумали, что сейчас без промедления последует взыскание. Шеф устремился к своему столу, уселся и подозвал к себе своих замов. Общее мнение склонилось к тому, что дело плохо, ибо если уж хранитель вздумал вызвать обоих сразу, то уж не иначе как затем, чтобы осведомиться об их мнении относительно суровости кары, которую собирался наложить. Лопнуло его терпение, радостно смекнули младшие делопроизводители, в последнее время просто скандализованные фавором, в который совершенно незаслуженно попал сеньор Жозе у хранителя. Тут же, впрочем, выяснилось, как глубоко они заблуждались. Покуда один из замов приказывал всему персоналу, включая младших и старших делопроизводителей, повернуться лицом к шефу, второй обошел перегородку и запер входную дверь, предварительно вывесив снаружи объявление такого содержания: Закрыто по техническим причинам. Что бы все это могло значить, призадумались чиновники, включая обоих замов, знавших столько же, сколько и все остальные, ну или самую малость побольше, ибо шеф сообщил им, что намеревается говорить. И вот он заговорил, и первое слово, произнесенное им, было: Садитесь. Приказ прошел от замов к старшим делопроизводителям, а от тех — к младшим, и возникший было шум, неминуемо порождаемый стульями, которые поворачивались спинками к столам, быстро смолк, и уже через минуту в Главном Архиве установилась полнейшая тишина. Такая, что было бы слышно, как муха пролетит, благо имелись здесь таковые в достаточном количестве, но одни притаились в надежных местах, а другие тяжкой и позорной смертью умирали в паутинных сетях под потолком. Хранитель медленно поднялся и так же медленно обвел глазами своих подчиненных, задерживаясь на лице каждого, словно видел их впервые или силился узнать после долгой разлуки, и, как ни странно, хмурость уже не омрачала его черты, которые были теперь страдальчески искажены неведомой душевной мукой. Потом он заговорил: Господа, в качестве шефа Главного Архива Управления ЗАГС, в качестве последнего по времени хранителя, замыкающего собой череду своих предшественников, начатую тем, кто первым отобрал древнейший из хранящихся в наших архивах документ, и на основании вверенных мне властных полномочий, равно как и следуя примеру моих предшественников, я требую от самого себя и от других неукоснительного следования законам и установлениям, регулирующим нашу работу, не только не пренебрегая традицией, но и всячески оберегая ее и стремясь ежеминутно следовать ее живому духу. Вполне отчетливо сознавая неуклонный ход времени, я признаю необходимость постоянного и непрерывного обновления и, можно сказать, модернизации средств, подходов и процессов, но, подобно моим предшественникам на этом посту, и то, что сохранение духа — духа, который я назвал бы духом преемственности и органически присущего нам творческого поиска, должно превалировать над соображениями любого другого порядка, ибо в противном случае мы будем невольно потворствовать слому и сносу того морального здания, которое в качестве первых и последних хранителей жизни и смерти мы, как и прежде, представляем здесь. Без сомнения, у кого-то вызовет нарекания отсутствие здесь пишущей машинки, не говоря уж о еще более современном оборудовании, кто-то вознегодует, что каталожные шкафы по-прежнему изготовлены из натуральной древесины, а сотрудникам приходится, словно в незапамятные времена, обмакивать перо в чернильницу и пользоваться промокательной бумагой, не будет недостатка в тех, кто сочтет нас безнадежно застрявшими в прошлом, кто потребует от правительства оснастить нашу службу передовыми технологиями, но если законы и установления могут быть изменены в любую минуту, то ничего подобного не должно происходить с традицией, и суть, и буква которой требуют именно неизменности. Никому не под силу перенестись в ту эпоху, когда возникала традиция, рожденная временем и временем же вскормленная и взлелеянная. Никто не вправе сказать, будто сущего не существует, никто не осмелится, уподобясь малому дитяти, захотеть, чтобы бывшее сделалось небывшим. А если и решится кто-либо, то лишь попусту потратит время. Таковы бастионы нашего разума и нашей силы, такова стена, за которой мы оказались способны защищать, вплоть до самого последнего времени, нашу идентичность вкупе с нашей автономией. Так было, так есть. И так будет впредь до тех пор, пока наша пытливая мысль не укажет нам необходимость новых путей.

Надо сказать, что пока в речи хранителя не содержалось ничего нового, кроме того, что в стенах Главного Архива впервые прозвучало нечто вроде торжественного символа веры, обнародования принципов. Единообразные умы чиновников формировались главным образом службой и сначала отшлифовывались с большой точностью и строгостью, но затем, в следующих поколениях, вероятно от исторической усталости самой институции, стали случаться и множиться, происходить и повторяться известные нам случаи забвения служебного долга, предосудительные даже с точки зрения благожелательнейшего из судей. Затронутое за живое чиновничество подумало было, что это и станет центральной темой нежданной лекции, но очень скоро осознало всю меру своего заблуждения и не замедлило оказаться обманутым в своих ожиданиях. А вот если бы дало себе труд повнимательнее всмотреться в физиономию начальника и, главное, — в выражение ее, то сразу поняло бы, что цель нотации — не повышение дисциплины, не укрепление порядка, не общая выволочка, ибо в любом из этих случаев слова его хлестали бы не хуже оплеух, а на лице застыло бы презрительное безразличие. Меж тем ни единой из этих верных примет не имелось, и шеф вел себя и говорил подобно тому, кто, привыкнув к неизменным и постоянным победам, вдруг оказался лицом к лицу с противником, далеко превосходящим его силами. И вскоре кое-кто и прежде всего — замы и один старший делопроизводитель, которым показалось, будто последняя фраза возвещает немедленное пришествие эры модернизации, а о ней много уже велось досужих разговоров за стенами Главного Архива, вынуждены были в растерянности признаться в своей ошибке. Хранитель меж тем продолжал: Не дайте сбить себя с толку беспочвенными умствованиями относительно того, что упомянутые мной пытливые мысли суть те, что откроют наши двери для новшеств и новаций, нет, на это не стоит тратить мыслительные усилия, достаточно позвать специалиста в этой области, чтобы через двадцать четыре часа это здание заполнила разнообразная машинерия. Как ни горько мне вам об этом сообщать, как ни сильно будет ваше удивление, а возможно, и негодование, но на эти мысли меня навел именно один из основополагающих аспектов традиции, существующей в Главном Архиве, а именно — распределение живых и мертвых в пространстве, настоятельнейшая необходимость строгогоразграничения тех и других, причем речь идет о распределении не только в разных отделах архива, но и в разных зонах нашего здания. Прошелестевший после этих слов легчайший ропоток заставил заподозрить, что это вдруг обрела звучание единая мысль озадаченных чиновников, да чем другим мог он быть, если никто из всей аудитории рта не осмеливался раскрыть. Понимаю, продолжал шеф, как вас всех это удивит, понимаю, потому что и сам сперва воспринял эту идею как ересь, хуже того — почувствовал себя виновным в осквернении памяти всех, кто занимал этот пост до меня, тех, кто трудился там, где теперь трудитесь вы, однако необоримая сила очевидности побуждает меня сбросить гнет традиции, той самой традиции, которую я всю свою жизнь считал нерушимой. И к осознанию этого я пришел не случайно, не по наитию. Дважды за тот срок, что я возглавляю Главный Архив, я получал предупреждения, но не обращал на них особого внимания, хотя теперь понимаю, что они торили путь для третьего, самого последнего по времени предупреждения, но о нем я по известным мне причинам распространяться не намерен. Итак, первый случай, как все вы, надо полагать, помните, произошел, когда один из моих заместителей, здесь, кстати, присутствующий, предложил переустроить архив мертвых с тем, чтобы давние покойники находились подальше, а новопреставленные — поближе. Из-за огромного объема требовавшихся для этого работ, а также из-за недостаточной численности персонала предложение было сочтено неосуществимым и демонстративно отвергнуто, да еще в таких выражениях, о которых я предпочел бы забыть, причем еще больше мне бы хотелось, чтобы о них забыл автор идеи. Упомянутый зам покраснел от удовольствия, обернулся, показываясь, а когда вновь оказался лицом к шефу, слегка наклонил голову, как бы говоря: Ну, будешь теперь слушать, что умные-то люди говорят. Хранитель продолжал: Я тогда не понял, что за этой идеей, которая показалась абсурдной, да с точки зрения оперативной таковой и была, таилось поистине революционное прозрение, невольное, разумеется, неосознанное, интуитивное, но от того не менее поразительное. Разумеется, более осмысленная идея и не могла зародиться в голове моего заместителя, но я, как хранитель, просто обязан был в силу своих должностных обязанностей и просто житейской опытности немедленно понять подоплеку этого вздорного на первый взгляд замысла. На этот раз зам оборачиваться не стал, а напротив — понуро опустил упомянутую голову, так что если пренебрежительный отзыв и вызвал краску на его щеках, то никто этого не заметил. Шеф помолчал, перевел дыхание и продолжил: Второй случай произошел с тем исследователем геральдики, который пропал в архиве мертвых и только через неделю, когда мы уже отчаялись найти его живым, был обнаружен едва ли не при смерти. Поскольку речь шла о происшествии из разряда тех, что случаются довольно часто, ибо, полагаю, нет никого, кому хотя бы однажды не пришлось заблудиться там, я ограничился тем, что принял должные меры предосторожности, специальным распоряжением запретив отправляться в архив без ариадниной нити, как в классическом и, если позволено будет сказать, довольно ироническом духе именуем мы шнур, лежащий в ящике моего письменного стола. А о том, что меры эти оказались более чем уместны и своевременны, свидетельствует тот факт, что с этих пор ни одного подобного или хотя бы схожего происшествия не отмечено. Вы вправе спросить, какие выводы в контексте моего нынешнего сообщения должен был бы я извлечь из дела этого специалиста по геральдике, и я отвечу вам с полной самокритичностью, что если бы недавно возникшие новые обстоятельства не заставили меня задуматься об этом, то я никогда бы не осознал в полной мере двойную нелепость отделения мертвых от живых. Прежде всего это абсурдно с точки зрения архивистики, ибо если нужно найти мертвых, то искать их лучше всего там, где находятся живые, благо эти последние, будучи живыми, постоянно у нас перед глазами, а во-вторых, и с точки зрения мемуаристики, ибо если бы мертвые не находились среди живых, то были бы рано или поздно, но неизбежно в конце концов позабыты, и тогда, уж простите мне вульгарность выражения, черта с два найдешь их, как понадобятся, что, кстати, тоже рано или поздно, но обязательно происходит. И хочу довести до сведения всех присутствующих без различия служебного ранга, занимаемой должности и личных обстоятельств, что говорю сейчас исключительно о нашем Главном Архиве, а не о мире в целом, где ради того, чтобы сохранить физическое и душевное здоровье живых, мертвых принято предавать, земле, я хочу сказать, предавать. Однако возьму на себя смелость заметить, что именно она, забота о гигиене и душевном здравии, требует, чтобы мы, сотрудники Главного Архива Управления ЗАГС, мы, составляющие и запускающие в оборот документы о жизни и смерти, должны собрать в одном едином архиве, который назовем просто историческим, живых и мертвых, сделав их неразлучными хотя бы здесь, если уж за стенами нашего учреждения закон, обычай и страх не допускают это. И отныне во вверенном мне ведомстве вводится новый порядок, согласно коему, во-первых, мертвые будут пребывать там же, в тех же хранилищах, где находились при жизни, и, во-вторых, постепенно, шаг за шагом, досье за досье, документ за документом, от последних — к более давним, будет проводиться воссоединение мертвых в архиве прошлого, который вскоре станет объединенным архивом настоящего. Отдаю себе отчет, что этот шаг потребует многих десятилетий, что не только нас с вами, но, скорей всего, и следующего поколения не будет на свете к тому моменту, когда обтрепанные, изъеденные молью, потемневшие от вековой пыли бумаги вернутся в тот мир, откуда они по жестокой и никому не нужной прихоти были когда-то отторгнуты. И подобно тому, как смерть есть последний плод, произведенный желанием забыть, так и желание помнить сможет даровать нам вечную жизнь. Пожалуй, вы не без хитроумия ответили бы, если бы, конечно, мне было бы интересно ваше мнение, что эта вечная жизнь уже ничего не даст тем, кто умер. А я на это скажу, что так рассуждать может лишь человек, не видящий дальше собственного носа. И в этом случае я, если бы, конечно, счел нужным отвечать, ответил бы, что говорю здесь только о жизни, а не о смерти, а если вы не поняли этого раньше, то лишь потому, что вообще не способны понимать что бы то ни было.

Благоговение, с которым присутствующие внимали речи своего начальника, было грубо нарушено сарказмом его последних слов. Хранитель вновь сделался всем давно и хорошо известным шефом, надменно насмешливым в обращении, беспощадно резким в суждениях, неумолимым ревнителем Дисциплины, что довольно скоро выяснилось из его дальнейших слов. Исключительно в ваших, а никак не в моих интересах могу еще добавить, что совершите величайшую в жизни ошибку, если расцените как слабохарактерность, как ослабление моей власти то, что я обращаюсь к вам с открытой душой и делюсь своими сокровенными помыслами. Я не приказал попросту, не вдаваясь в объяснения, как позволяют мне мои полномочия, объединить архивы лишь потому, что хочу, чтобы вы уразумели глубинные причины моего решения, потому что хочу, чтобы предстоящая всем вам работа выполнялась с воодушевлением людей, созидающих нечто новое и прекрасное, а не с бездушным механическим усердием бюрократов, перекладывающих бумажки с места на место. Дисциплина в нашем Главном Архиве останется такой же строгой, как и прежде, никаких отвлечений, ни единого слова, не имеющего самого что ни на есть прямого отношения к делу, никаких опозданий, никакого разгильдяйства, никаких небрежностей как в поведении, так и во внешнем виде. Сеньор Жозе подумал: Это он про меня, я же небрит, но не слишком встревожился, может быть, это к нему относится, а может быть, сказано так, вообще, но на всякий случай очень медленно пригнул голову, подобно школьнику, который не выучил урок и боится, как бы не вызвали к доске. Речь вроде бы завершилась, но никто не осмеливался шевельнуться, и все ожидали, что вот сейчас отдан будет приказ вернуться к работе, а потому и удивились так сильно, когда хранитель звучно и отрывисто вызвал: Сеньор Жозе. Тот поспешно поднялся, соображая: Зачем бы это я ему мог понадобиться, и уже не думая о щетине на щеках, ибо нечто гораздо более серьезное, нежели простой выговор, сулило и суровое лицо шефа, и о том же благим матом вопила тревога где-то в самой глубине нутра, когда он увидел, как начальник направляется в его сторону, останавливается перед ним, и, затаив дыхание, ожидал первого слова, как ждет приговоренный, когда упадет топор, натянется веревка или грянет залп расстрель-ной команды, но шеф произнес всего лишь: Бриться надо. После чего отвернулся и сделал замам знак: Возобновить работу. На лице его теперь проступила некая размягченность, что-то вроде странного умиротворения, словно и он сейчас завершил долгий дневной переход. Никто из сослуживцев не стал обсуждать с сеньором Жозе свои впечатления, во-первых, чтобы не забивать голову разными фантазиями, а во-вторых, ясно же было сказано: Ни единого слова, не имеющего самого что ни на есть прямого отношения к делу.


Чтобы попасть на кладбище, надо сначала войти в старинный дом, по виду почти неотличимый от здания Главного Архива. Те же три черные каменные ступени, та же обшарпанная дверь посередине, те же пять узких окон. Если бы не массивные ворота сбоку, единственным зримым отличием была бы эмалированная табличка на дверях, гласящая: Главное Кладбище. Ворота на запоре уже много лет, с той поры, как со всей очевидностью выяснилось, что через них не ходят, что они перестали исполнять свое предназначение, заключающееся в том, чтобы обеспечить удобный проход не только покойникам и лицам их сопровождающим и в последний путь провожающим, но и тем, кто будет впоследствии проведывать их могилы. Как и все кладбища в нашем да и в любом другом мире, это тоже начиналось с сущей безделицы, с крошечного клочка земли на окраине — даже еще не города тогда, а городового зародыша, на вольном воздухе холмов, но потом, с течением времени, как оно, к сожалению, на свете водится и ведется, росло и росло, пока не стало таким, как теперь. Поначалу оно было обнесено оградой, но по мере смены поколений и всякий раз, как скученность могил начинала препятствовать и упорядоченному размещению мертвых, и беспрепятственному перемещению живых, стало происходить в точности то же, что и в Главном Архиве, где стены рушили и возводили вновь, но уже на некотором удалении. И в один прекрасный день, отстоящий от нас уже столетия этак на четыре, тогдашний смотритель кладбища решил открыть его, сохранив стену, обращенную к улице, то есть не на все четыре, а лишь на три стороны, а принял он свое решение, сочтя это единственным способом восстановить душевную связь меж тем, что внутри, и тем, что снаружи, связь к этому времени полураспавшуюся, в чем мог бы убедиться каждый, поглядев, в какой мерзости запустения пребывают могилы, особенно давние. Итак, смотритель пришел к выводу, что ограда, хоть в смысле гигиены и декора играет роль позитивную, все же способствует забвению, отращивает, так сказать, памяти крылья, что, впрочем, никого не должно удивлять, ибо со времен изначальных и незапамятных, от их истока, с той поры, как мир стал миром, ходит по нему поговорка о том, что с глаз долой — из сердца вон. У нас имеются многочисленные и веские основания предполагать, что исключительно внутреннего свойства были причины, побудившие хранителя Главного Архива задумать, вопреки традиции и поперек привычки, слияние архива живых с архивом мертвых, а значит, пусть хотя бы в этой ограниченной документами сфере объединить и все общество. И потому тем труднее нам уразуметь, отчего же не был сразу усвоен им урок его предтечи, смиренного и простодушного кладбищенского смотрителя, человека, который сообразно своей профессии и в соответствии с духом времени был не слишком просвещен, однако оказался наделен даром поистине революционного прозрения, хоть оно, как должны мы с глубокой печалью и со стыдом отметить, не удостоилось соразмерного себе упоминания на могильной плите. Напротив, вот уже четыреста лет сыплются проклятия, клевета, оскорбления и брань на голову бедного новатора, ибо в исторической перспективе его считают ответственным за положение, в котором ныне находится некрополь, а находится он в катастрофическом хаосе не только потому, что у Главного Кладбища по-прежнему нет стен, но и потому, что их и не может быть. Сейчас растолкуем подоходчивей. Выше уже говорилось, что кладбище разрасталось, и нет нужды объяснять, что происходило это не благодаря присущей ему способности к размножению, то есть, извините за такой в полном смысле слова кладбищенский юмор, не покойники производили на свет себе подобных, а оттого всего лишь, что увеличивалось население города, а с ним — и занимаемая им поверхность. Когда Главное Кладбище еще было обнесено оградой, не раз случалось в сменяющих друг друга эпохах то, что на языке муниципальных бюрократов называлось последствиями ползучего демографического взрыва. Мало-помалу заселены оказались обширные территории за кладбищем, и там возникли скопления построек, поселки, деревеньки, в свою очередь разраставшиеся, сливавшиеся или вплотную примыкавшие друг к другу, однако оставались и немалые пустые пространства, которые использовали как поля, или сады, или пастбища. Вот туда-то и устремилось кладбище, когда рухнули стены. Как паводок, что, петляя по долинам, сначала заполняет низины и впадины, а потом неторопливо и степенно взбирается по склонам холмов, так и могилы завоевывали себе пространство, зачастую нанося большой ущерб сельскому хозяйству, ибо занимавшиеся им землевладельцы не видели иного способа спастись, как только продавать свои участки, а иногда и огибая нивы да пашни, огороды да выпасы, но никогда не удаляясь от поселений и оказываясь с ними, что называется, дверь в дверь. И при взгляде сверху Главное Кладбище кажется огромным поваленным деревом с коротким толстым стволом, состоящим из ядра первоначальных могил, и четырьмя могучими ветвями, которые в череде бесконечных развилок уходят все дальше и дальше друг от друга и от своего общего корня, так что в конце концов теряются из виду и образуют густолиственный купол, где, выражаясь поэтически, жизнь и смерть смешаны воедино подобно тому, как в кронах настоящих деревьев пребывают в теснейшем соседстве листва и птички. Вот по этой причине ворота Главного Кладбища перестали пропускать через себя похоронные процессии. И открываются они во всю свою ширь, только если какой-нибудь исследователь древних камней, уже изучивший самые первые захоронения, попросит разрешения сделать модель плиты или надгробья, что потребует гипса, мешковины, проволоки, а иногда и тонких и точных фотографий, производство коих, в свою очередь, предполагает всяческие объективы, рефлекторы, фотометры, светофильтры, зонтики, а все это громоздкое оборудование не потащишь ведь через маленькую дверь, соединяющую контору с кладбищем.

Несмотря на это утомительное нагнетание подробностей, которые вполне могут быть сочтены малозначительными и несущественными, ибо если вернуться к ботаническим сравнениям, есть шанс не увидать за деревьями леса, нельзя исключить, что иные слушатели нашего доклада, из тех, кто повнимательней и побдительней прочих и еще не утерял чувства нормативной требовательности, унаследованной от мыслительных процессов, определяемых прежде всего логикой познания, да, так вот, кто-нибудь из наших слушателей резко выскажется против самого существования и тем более распространения столь беспорядочно и бездумно, чтоб не сказать — безумно устроенных кладбищ, как то, что описано нами и проходит, едва не задевая их плечом, по местам, которые живые издавна предназначили исключительно для своего пользования, то есть по домам, по улицам и площадям, по скверам, и паркам, и общественным садам вкупе с детскими площадками, по театрам и кино, по кафе и ресторанам, по больницам обычным и психиатрическим, по стадионам, ярмаркам и выставкам, по большим магазинам и крохотным лавочкам, по тупикам, спускам и проспектам. И сколь бы ясно ни сознавали они, что Главному Кладбищу самым настоятельным образом необходимо расти в гармоническом симбиозе с развитием города и сообразно увеличению народонаселения, считают все же, что место, отведенное для последнего упокоения, должно держаться в строгих границах и удерживаться писаными законами. Обычный прямоугольник земли за высокими, лишенными украшений или архитектурных излишеств стенами был бы, твердят они, куда лучше этого исполинского осьминога, поскольку, как ни жалко плодов поэтического воображения, не на дерево похоже кладбище, а на осьминога, протянувшего свои щупальца, сколько их там — восемь, шестнадцать, тридцать два, шестьдесят четыре, — так, словно собрался опутать ими весь мир. Добавят еще, что существует проверенная опытом практика держать покойников под землей сколько-то лет, обычно не больше пяти, по истечении коих, благодаря чудодейственному отсутствию коррупции, то немногое, что еще уцелело от работы негашеной извести и пищеварения червей, выкапывается и уступает место своего захоронения новому обитателю. В цивилизованных странах не существует нелепого обычая считать любую могилу неприкосновенной и навечно принадлежащей тому, кто в ней лежит, ибо уж если жизнь не окончательна, можно ли считать таковой смерть. И последствия этого налицо, в чем всякий может убедиться самолично, взглянув на вечно затворенные бездействующие ворота, на хаотическое коловращение по кладбищу, на все более и более кружные пути, по которым похоронные процессии должны добираться до места захоронения, на любую оконечность одного из шестидесяти четырех щупальцев, до которой не дойдешь без провожатого. Точно так же, как и в Архиве ЗАГС, хоть соответствующая информация из-за прискорбной небрежности не была предоставлена своевременно, неписаным девизом Главного Кладбища должны стать слова Все Имена, хотя следует признать, что архиву слова эти пристали значительно больше, подходят, как перчатка на руку, поскольку именно там в самом деле собраны все имена, и живые, и мертвые, тогда как кладбище, дарующее последнее пристанище и последнее упокоение, уже по природе своей должно довольствоваться лишь именами покойных. Эта математически выраженная очевидность тем не менее не приводит в замешательство хранителей и смотрителей Главного Кладбища, не заставляет их смущенно умолкнуть, нет, оказавшись перед лицом своей численной неполноценности, они пожимают плечами и говорят: Дайте срок, наберитесь терпения, все там будем, а Главный Архив по здравом размышлении окажется всего лишь притоком полноводного нашего ведомства. Излишне говорить, как больно щемит самолюбие Архива уподобление его притоку. Несмотря на такое соперничество, на такую профессиональную ревность, отношения между служителями архивными и кладбищенскими вполне дружеские, проникнутые взаимным уважением, потому что помимо сотрудничества, к которому их просто принуждают смежность и объективно существующая статусная близость их учреждений, они понимают, что с двух концов возделывают один виноградник, именуемый жизнью и находящийся между двумя видами небытия.

Сеньор Жозе не впервые появлялся на Главном Кладбище. Бюрократическая необходимость проведения всяческих проверок, разъяснения неясностей, сличения данных, уточнения расхождений довольно регулярно требовала, чтобы туда наведывались сотрудники Главного Архива, чаще всего, разумеется, младшие делопроизводители, значительно реже — старшие, а замы или шеф, само собой разумеется, вообще никогда. И делопроизводителям Главного Кладбища по схожим мотивам приходилось бывать в архиве, где их принимали с тем же радушием, что выпало сейчас на долю сеньора Жозе. Не только фасад, но и внутреннее убранство кладбищенской конторы представляло собой точную копию архива, хотя справедливости ради надо уточнить, что, по мнению чиновников кладбища, именно архив — копия кладбища, а не наоборот, и указывают еще на ворота, отсутствующие у архива, на что архивные отвечают обычно в том смысле, что, мол, что же это за ворота такие, смех один, вечно на запоре. Ну, как бы то ни было, здесь тоже имеется длинный, тянущийся поперек всего огромного зала и перегораживающий его барьер, стоят такие же высоченные стеллажи, так же, треугольником, размещены столы сотрудников, из коих восемь младших письмоводителей, четверо старших и двое подсмотрителей, ибо их принято называть здесь именно так, а не делопроизводителями и замхранителями, и, соответственно, не хранитель венчает всю эту пирамиду, но смотритель. Впрочем, персонал состоит не только из сотрудников аппарата, ибо по обе стороны от входа и лицом к барьеру сидят на двух длинных скамьях проводники. Кое-кто по старой памяти продолжает грубовато именовать их могильщиками, но эта категория обозначена в официальном бюллетене как кладбищенский проводник, что при более внимательном рассмотрении и вопреки тому, что может явиться воображению, не в полной мере соответствует иносказанию, придуманному из лучших побуждений, дабы завуалировать прискорбную грубость заступа, отрывающего в земле четырехугольную яму, ибо этот термин все же правильно очерчивает круг должностных обязанностей этих людей, которые перед тем, как опустить покойника в глубины вечности, должны еще и провести его по поверхности. И они, работающие попарно, сидят и безмолвно ждут появления траурных кортежей, а дождавшись, вооружаются маршрутным листом, заполненным письмоводителем, на чью долю пришлись хлопоты по оформлению того или иного покойника, садятся в одну из припаркованных на служебной стоянке машин, снабженных мигающей надписью Следуйте за мной, как это принято в аэропортах, что дает смотрителю кладбища основание заявлять, что его учреждение технологически вооружено несравненно лучше Главного Архива, где традиция все еще велит писать, обмакивая перо в чернильницу. Впрочем, и в самом деле, когда видишь, как катафалк и провожающие послушно следуют за проводниками по гладким улицам города и разбитым проселкам предместий и вплоть до самого места захоронения светящиеся буквы, помаргивая, неустанно твердят лишь Следуйте за мной да Следуйте за мной, невозможно не признать, что перемены происходят в мире не только к худшему. И хотя нижеследующая подробность едва ли будет способствовать всеобъемлющему пониманию нашего рассказа, пусть поведает лезвие лопаты, пусть объяснит оно, что одна из самых ярких черт личности этих самых проводников — это святая вера в то, что вселенная исправно управляется высшим разумом, постоянно и чутко прислушивающимся к надобностям и чаяниям человеческим, а иначе никогда бы не изобрели автомобили как раз в ту пору, когда приспела в них нужда, а иначе говоря, когда Главное Кладбище распространилось столь обширно, что поистине крестная мука — доставлять усопшего на голгофу традиционными средствами, будь то палка и веревка или тачка о двух колесах. Если же со сдержанной учтивостью заметить, что рассуждающим таким образом следовало бы, пожалуй, поаккуратнее выбирать слова, поскольку крестная мука и голгофа — суть одно и то же, да и вообще не стоило бы употреблять понятия, обозначающие страдания, по отношению к тому, кто страдать уже перестал, они, вероятней всего, грубо возразят вам, что не учи, мол, ученого и так далее.

Итак, сеньор Жозе вошел и прямо направился к барьеру, бросив по дороге неприязненный взгляд на проводников, поскольку из-за них численное равновесие двух ведомств нарушалось в пользу кладбища. Его здесь знали, и можно было не предъявлять удостоверение сотрудника Главного Архива, что же касается пресловутого мандата, нашему герою и в лоб, что называется, не влетело взять его с собой, ибо даже самый неопытный младший письмоводитель с полувзгляда определил бы, что это — подделка от первой до последней строчки. Из восьми чиновников сеньор Жозе выбрал того, кто понравился ему больше остальных. Тот был на вид чуть старше его самого и взирал на мир рассеянным взором человека, который ничего уже не ждет от жизни. Когда бы, в какой бы день недели наш герой ни пришел сюда, он неизменно находил его здесь. Поначалу даже думал, что чиновники Главного Кладбища работают круглый год без выходных и отпусков, пока кто-то не сказал ему, что это не так, а просто есть сколько-то сотрудников, по особым условиям договора согласившихся трудиться по воскресеньям, рабство ведь давно отменено, сеньор Жозе. Излишне говорить, что давней и заветной мечтой прочих было, чтобы указанные сотрудники выходили на службу также и по субботам, однако из-за сложностей с бюджетом и сметой это законнейшее требование еще не было удовлетворено, и ничем не помогла работникам Главного Кладбища ссылка на работников Главного Архива, которые по субботам работают только до обеда, а потому не помогла, что, по афористичному высказыванию начальства, отклонившего ходатайство: Живые могут подождать, а мертвые — нет. Так или иначе, сроду не бывало такого, чтобы архивный чиновник появлялся здесь в субботний вечер, когда по всем божеским и человеческим законам полагалось бы наслаждаться радостями семейной жизни, либо прогуливаться на природе, либо заниматься домашними делами, отложенными до тех пор, когда время будет, либо предаваться сладостному безделью, либо задаваться вопросом, зачем вообще нужен досуг, если неизвестно, на что его употребить. И сеньор Жозе, дабы избежать удивления, которое так легко могло бы перерасти в подозрение, озаботился тем, чтобы удовлетворить еще невысказанное любопытство собеседника заранее заготовленным объяснением: Случай исключительный, крайне срочный, зам хранителя должен получить эти сведения в понедельник утром, а потому попросил меня прийти сюда в неурочное время. А-а, понятно, так изложите дело. Дело очень простое, нам необходимо знать дату захоронения этой вот женщины. Кладбищенский принял формуляр из рук архивного, переписал имя покойной и дату смерти и пошел проконсультироваться со старшим письмоводителем. Сеньор Жозе, хоть и не слышал, о чем у них шла речь, ибо в этой конторе, как и в его, принято говорить вполголоса, а здесь эти полголоса скрадывались еще и расстоянием, однако же видел, как начальник кивнул, а по движениям его губ не сомневался, что тот произнес: Разрешаю предоставить требуемые сведения. Чиновник отправился свериться с каталогом под барьером, где хранились формуляры скончавшихся за последние пятьдесят лет, тогда как все прочие занимают места на полках высоких стеллажей, уходящих в глубь здания, выдвинул нужный ящик, отыскал формуляр, переписал на бумажку данные и вернулся к сеньору Жозе со словами: Вот, пожалуйста, после чего добавил, как бы сочтя, что эта информация может пригодиться: Разряд самоубийств. Сеньор Жозе почувствовал, как внезапно засосало под ложечкой, то бишь диафрагмой, где, если верить некогда читанной статье из научно-популярного журнала, размещается многоконечная звезда, нервный узел, иначе еще именуемый солнечным сплетением, однако сумел скрыть свое изумление за автоматически включившимся безразличием. Причина смерти непременно должна была значиться в свидетельстве о смерти, каковое было утрачено, а потому он его никогда не видел, однако, как сотрудник Архива, да еще и явившийся со служебным заданием на Главное Кладбище, никак не мог обнаружить свое незнание. Очень аккуратно сложил бумагу вдвое, спрятал в бумажник, поблагодарил письмоводителя, не забыв добавить, что, впрочем, было чистейшим сотрясением воздуха, ничего не значащей любезностью, фигурой речи, так сказать, ибо оба были мелкими сошками, что, ежели возникнет нужда навести какую-либо справку в Главном Архиве, всегда будет рад содействовать по мере сил и будет в его распоряжении. И, уже сделав шаг и другой к дверям, вдруг обернулся: Знаете, мне сейчас захотелось прогуляться по кладбищу, не разрешите ли пройти здесь, чтобы кругаля не давать. Обождите, пожалуйста, я спрошу, отвечал коллега. И изложил просьбу тому же старшему письмоводителю, однако тот, не отвечая, поднялся и направился к своему подсмотрителю. Расстояние было немалым, но сеньор Жозе по движению головы, по шевелению губ догадался, что ему разрешат воспользоваться внутренним ходом. Помощник письмоводителя не сразу вернулся к барьеру, а сперва открыл шкаф, из шкафа извлек большой лист картона, заложил его под крышку какой-то машины, помаргивавшей разноцветными огоньками. Нажал кнопку, машина загудела, вспыхнули другие лампочки, и из боковой щели выполз лист бумаги поменьше. Помощник взял его, картон снова запер в шкаф и, наконец подойдя к перегородке, сказал так: Возьмите-ка вот план, а то у нас уже были случаи — терялись люди, а искать их потом — такая, знаете ли, морока, на этот случай приходится отрывать от дела проводников, сажать в машины да отправлять на поиски, а дело стоит, и скапливаются похоронные процессии. Люди, надо сказать, легко впадают в панику, а нужно-то всего лишь идти по прямой в одном направлении, вот у нас в архиве мертвых это трудней, там-то прямых нет вообще. Теоретически вы правы, но и здесь прямые — вроде как коридорные лабиринты, постоянно обрываются, меняют направление, крутят вокруг какой-нибудь могилы, и человек сбивается с пути. В нашем Архиве мы пользуемся ариадниной нитью, ни разу еще не подводила. У нас она тоже когда-то была в ходу, но недолго, потому что мы несколько раз обнаруживали, что она перерезана, а установить, кто и по какой причине учинял такую шкоду, так и не удалось. Уж во всяком случае, не покойники. Как знать, как знать. Эти потерявшиеся были какие-то растяпы, могли бы по солнцу сориентироваться. Могли бы, конечно, но только если день погожий. А у нас в архиве таких машин нет. Я вам так скажу — большое подспорье в работе. Подобная беседа не может течь бесконечно, старший уже дважды обращал взор в сторону беседующих, причем во второй раз — нахмурив брови, и тогда сеньор Жозе заметил вполголоса: Ваш начальник уже дважды взглянул на нас, не хочется, чтобы у вас были из-за меня неприятности. Да я только покажу вам на карте могилу этой женщины, вот взгляните на оконечность этой ветви, волнистая линия — это ручей, который пока все еще обозначает границу, а могила находится вот здесь, определите по номеру. А по имени на плите. Ну да, и по имени, если уже поставили плиту, но по номерам надежней, имена не помещаются на карте, а чтобы поместились, потребуется лист со всю землю величиной. Вы ее обновляете. Ну а как же, ежедневно. А скажите мне, с чего вы решили, будто я собираюсь осмотреть могилу этой женщины. Да ни с чего, просто я бы на вашем месте поступил именно так. Это почему же. Чтобы убедиться. Что она умерла. Нет, что была когда-то жива. Старший письмоводитель взглянул в третий раз, обозначил намерение приподняться, тотчас, впрочем, вновь опустившись на стул, и сеньор Жозе торопливо распрощался со своим собеседником: Спасибо, спасибо, сказал он, мелкими кивками в сторону смотрителя одновременно изъявляя тому самую искреннюю признательность, ибо благоговейную хвалу начальству должно воздавать, даже если оно смотрит в другую сторону, точно так же, как молитву воссылают и к небесам, задернутым тучами, а важное отличие состоит лишь в том, что в последнем случае голова не склоняется, но задирается.

Самая старая часть Главного Кладбища, протянувшаяся на несколько десятков метров от задов административного здания, сиречь конторы, издавна была облюбована археологами для своих изысканий. Большая часть древних камней была так безжалостно обработана временем, что не враз поймешь, что там на плите — остатки ли полустершихся букв или следы соскользнувшего неумелого долота, однако надгробья по-прежнему служили предметом острых дискуссий, горячей полемики, в которых, благо представлялось решительно невозможным определить, кто покоится в могиле, дебатировался столь животрепещущий вопрос, как приблизительная дата захоронения. Незначительные колебания на сто лет в ту или иную сторону становились поводом для ожесточенных споров, как публичных, так и печатных, приводивших почти неизменно не только к яростному разрыву отношений, но и к вражде не на жизнь, а на смерть. Дело непоправимо осложнилось еще более, если только это возможно, когда в перепалку встряли историки и искусствоведы, ибо если корпорация археологов еще могла относительно легко прийти к согласию и договориться о главном, оставив даты на потом, то эстетические пристрастия тянули каждого из критиков в свою сторону, причем нередко случалось так, что один резко менял свое мнение потому только, что оно нечаянно совпадало с мнением другого. На протяжении столетий несказанный и пресловутый вечный покой, царивший на Главном Кладбище со всеми его цветами, самочинно и буйно разросшейся зеленью, ползучими растениями, густыми зарослями кустарника, гирляндами и фестонами, чертополохом и крапивой, с могучими деревьями, которые корнями своими иногда взламывают надгробья и выставляют на белый свет удивленные этим кости, да, так вот, покой этот часто делался жертвой и свидетелем ожесточенных словесных схваток, а иногда и оскорблений действием. Всякий раз, когда такое случалось, смотритель для начала приказывал соответствующим проводникам растащить ученых мужей, как, впрочем, и жен, а затем, когда и если того настоятельно требовала накаляющаяся ситуация, появлялся собственной персоной, чтобы насмешливо напомнить драчующимся, что не стоит из-за такой малости драть друг другу волосья, ибо всем рано или поздно придется отсвечивать голым черепом. Как и хранитель Главного Архива, смотритель Главного Кладбища склонен к блистательному сарказму, что подтверждает догадку о том, что для успешного отправления высокой должности совершенно необходим подобный склад мышления, как, разумеется, и немалые теоретические знания вкупе с практическими навыками. И археологи, искусствоведы и историки, проявляя завидное единодушие, все же признали тот очевидный факт, что Главное Кладбище есть истинный кладезь стилей, образцовый их каталог и выставка достижений архитектуры, скульптурного мастерства и декоративного искусства, а стало быть, и свод всех существующих способов видеть, пребывать и обитать, начиная с первого, долотом по камню примитивно выбитого изображения человеческого тела и кончая нержавеющей сталью, зеркальными стеклами, синтетическим волокном и прочими изысками.

Сеньор Жозе, сверяясь с картой и жалея, что не прихватил с собой буссоль, направляется в сектор самоубийц, где похоронена женщина с формуляра, но шагает теперь уже не так стремительно, не так решительно и время от времени и вовсе останавливается, чтобы разглядеть какую-нибудь скульптурную деталь, испятнанную мхом, исполосованную дождевыми подтеками, всмотреться в каких-нибудь плакальщиц, устроивших себе передышку между двумя голошениями, или чтобы разобрать надпись на плите, привлекшую его по пути, но тотчас понимает, что расшифровка уже первой строчки займет много времени, ибо этот чиновник, хоть у себя в архиве и должен был по службе изучать пергаменты приблизительно той же эпохи, не поднаторел в чтении древних текстов, а потому и не продвинулся дальше младшего делопроизводителя. Взойдя на невысокий округлый холмик под сенью обелиска, который прежде был геодезической меткой, сеньор Жозе озирается по сторонам, но вокруг, насколько хватает глаз, нет ничего, кроме могил, поднимающихся и спускающихся сообразно рельефу местности, по равнине расползающихся, а какую-нибудь нежданно возникшую возвышенность — обтекающих. Да их тут тьма-тьмущая, пробормотал он и задумался над тем, сколько же пространства удалось бы сэкономить, если бы покойников хоронили стоймя, плечом к плечу, сомкнутыми рядами, выровненными как на смотру, и в головах у каждого в качестве единственного признака их присутствия здесь ставили бы камень кубической формы, а на пяти открытых взгляду гранях его указывали бы основные сведения о жизни покойного, и были бы эти пять каменных прямоугольников как пятистраничное резюме книги, написать которую невозможно. Там, там, там, почти у самого горизонта сеньор Жозе увидел медленно перемещающиеся огоньки, и они, мерцая подобно желтым светлякам, вспыхивали и гасли через правильные промежутки времени, а были это машины проводников, что звали следующих за ними: Следуйте за мной, следуйте за мной, и вот один внезапно остановился, исчез, то есть достиг цели. Сеньор Жозе взглянул, высоко ли солнце, а потом на часы и понял, что, если хочет добраться до могилы женщины-самоубийцы засветло, надо прибавить шагу. Сверился с картой, проскользил по ней указательным пальцем, чтобы хотя бы приблизительно восстановить путь, что проделал от здания конторы досюда, потом прикинул, сколько еще осталось, и едва не пал духом. По прямой выходило километров пять, однако здесь, на Главном Кладбище, как уже было сказано, прямая прямой остается недолго, и к этим пяти километрам птичьего полета надо, если идешь по земле, прибавить еще два, а то и три. Сеньор Жозе оставил было расчеты, оставил да и предоставил их времени и последним крохам бодрости, еще позволявшим передвигать ноги, но тут услышал голос благоразумия, советовавший ему перенести на другой день посещение могилы, ибо, раз уж он теперь знает, где она, то, последовав примеру всех, кто намеревается поплакать над своими близкими, положить свежие цветы или сменить под ними воду, что особенно актуально в летнюю пору, может сесть в любое такси или рейсовый автобус, обогнуть кладбище с внешней стороны и оказаться в непосредственной близости от места назначения. Сеньор Жозе маялся, пребывая в нерешительности, как вдруг на память ему пришло его приключение в школе в ту бурную и ненастную ночь, вспомнилось, сколь крут и скользок сделался скат крыши, и как, перемазавшись с ног до головы, с ободранными коленями, болезненно саднившими при каждом соприкосновении с брючинами, свершал лихорадочный поиск внутри, и как, благодаря уму и упорству сумев победить собственные страхи, одолеть тысячи препятствий, встававших на пути, проник все-таки на таинственный чердак, где царила тьма пострашнее, чем в архиве мертвых. И разве есть у человека, который оказался способен на все это, право дрогнуть и спасовать перед трудностями долгого пути, сколь бы долог он ни был, тем паче что свершится переход белым днем, при ясном солнце, а оно ведь, как известно, покровительствует героям. А если сумерки наступят прежде, чем он выйдет к могиле неизвестной женщины, если ночь перекроет ему пути, заселит их в изобилии своими невидимыми призраками и не пустит его вперед, то почему бы ему не дождаться рождения нового дня, устроившись на одной из этих замшелых плит, где каменный ангел будет оберегать его сон. Или под защитой этой вот подпорной арки, подумал про себя сеньор Жозе и тотчас вспомнил, что еще немного — и никаких подпорных арок уже не будет. Благодаря неустанной смене поколений и бурному развитию гражданского строительства очень скоро изобретут какой-нибудь менее затратный способ подпирать стену, а на Главном Кладбище прогресс особенно бросается в глаза исследователям или просто любопытным, так что кое-кто уверяет, будто это нечто вроде библиотеки, где вместо книг — захоронения, да и в самом деле, не все ли равно, у кого учиться. Сеньор Жозе поглядел назад и едва различил над высокими могильными памятниками конек кровли. Однако далеко же я забрался, пробормотал он и, сделав это наблюдение, двинулся дальше, словно для шага вперед ему необходимо было лишь услышать звук собственного голоса.

К тому времени, когда сеньор Жозе дошел наконец до сектора самоубийц, небо уже подернулось светлым еще покуда пеплом ранних сумерек, и он решил, что либо сбился с пути, либо карта врет. Перед ним простиралась бескрайняя пустошь, густо поросшая деревьями, так что и не пустошь это была, а скорее чуть ли не роща или даже лесок, в гуще которого могилы, если над ними не стояли надгробные памятники, выглядели как кочки, пригорки или природные бугорки. Ручей отсюда не виден, но доносится легчайшее журчание струящейся меж камнями воды, воздух же, подобный зеленоватому хрусталю, напоен свежестью, каковую нельзя объяснить лишь первыми минутами наступающего вечера. А столь же свежая, всего несколько дней как отрытая могила неизвестной женщины неизбежно должна находиться на самом дальнем кладбищенском рубеже, и хорошо бы теперь еще понять, в какой именно стороне. Сеньор Жозе подумал, что, чтобы не заплутать, надо будет свернуть к ручью и далее двигаться вдоль берега, пока не попадутся последние могилы. Тень ветвей вдруг накрыла его, как внезапно обрушившаяся ночь. Надо бы испугаться, пробормотал сеньор Жозе, этого безмолвия, могил, деревьев, обступающих меня со всех сторон так тесно, а я почему-то спокоен, будто сижу у себя дома, только ноги ноют от долгой ходьбы, а вот и ручей, и было бы мне страшно, я ушел бы отсюда в любую минуту, достаточно было бы перейти его, а для этого надо лишь разуться да закатать брюки, башмаки связать шнурками и перекинуть через плечо да и идти, здесь не глубже, чем по колено, и вскоре был бы среди живых, вон там, где только что зажглись огни. Через полчаса, когда выкатилась из-за горизонта почти полной полноты, почти идеальной круглоты луна, сеньор Жозе достиг края кладбища. Здесь на могилах еще не лежат надгробные плиты с затейливой вязью имен, не стоят памятники, и различить захоронения можно только по белым цифрам номеров, которые выведены на черных табличках в головах и напоминают издали порхающих бабочек. Лунный свет мало-помалу разливается по кладбищу, медленно выступает из-под деревьев, словно являющееся по заведенному порядку и благожелательное привидение. И на прогалине сеньор Жозе нашел то, что искал. Нет, он не сверился с бумагой, полученной от помощника кладбищенского письмоводителя, а еще прежде того не постарался, чтобы комбинация цифр врезалась в память, но вот ведь, понадобилось — и вспомнил номер, который вот сейчас предстает перед ним, ярко светясь во тьме, словно выведен фосфоресцирующей краской. Здесь, говорит сеньор Жозе.


Сеньор Жозе сильно промерз той ночью. Произнести-то бесполезное и явно лишнее слово: Здесь, он произнес, но что делать дальше, не знал. Не вызывало сомнений, что долгие, многие, тяжкие усилия увенчались успехом и он нашел неизвестную женщину, вернее, то место, где она упокоилась навеки на расстоянии семи пядей от поверхности земли, которая его пока еще носит, но наедине с собой и себе самому он признался, что гораздо естественней было бы пребывать в страхе, чему как нельзя лучше способствуют и место, и время, и шорох ветвей в таинственном лунномсвечении, и в особенности — само это особенное кладбище вокруг, собрание самоубийц, скопление молчаний, в любую минуту готовых взорваться криками: Мы пришли сюда до срока, мы ушли своей волей, однако то, что сеньор Жозе чувствовал сейчас, правильней было бы назвать нерешительностью, уподобить сомнению, как если бы его поиски хоть и завершились, да не кончились и пришел он не к финишу, а на какую-то промежуточную станцию, не более значимую, чем квартира дамы из бельэтажа, или школа, или аптека, где он тщился навести не мосты, так справки, или архив, где хранились документы мертвых. Впечатление это было столь сильным и довело сеньора Жозе до такой крайности, что он пробормотал, словно для того, чтобы самого себя в этом убедить: Она умерла, я больше ничего не могу сделать, со смертью не совладаешь. И ему ли, столько долгих часов бродившему по Главному Кладбищу, вдоль эпох, династий, царств, империй и республик, войн и эпидемий, мимо бесчисленного множества отдельных, разрозненных смертей, начиная от самой первой, причинившей такую боль человечеству, и кончая совсем недавней, случившейся всего несколько дней назад — этой женщины, ему ли, спрошу я, не знать, что со смертью не совладаешь. На всем протяжении его пути, вымощенном покойниками, ни один из них не поднялся на звук его шагов, никто не попросил помочь собрать тот прах, что был некогда мясом и костями, никто не взмолился: Вдохни в меня жизнь, ибо они-то лучше всех знают, что со смертью не совладаешь, они это знают, и мы это знаем, но откуда же тогда тоска, сдавливающая горло сеньора Жозе, отчего это так томится душа беспокойством сродни тому, что мучит человека, который трусливо бросил работу на полдороге и теперь не знает, как, не теряя достоинства, снова взяться за нее. Невдалеке, на другом берегу ручья, виднеются дома с освещенными окнами и льющие мертвенный свет фонари на улицах предместья, а то вдруг на миг возникнет в фарах промчавшегося автомобиля кусок шоссе. А чуть впереди, не далее чем шагах в тридцати, как рано или поздно, поближе или подальше должно было случиться, обнаруживается и мостик, переброшенный с одного берега на другой, и, следовательно, сеньору Жозе, если он желает попасть отсюда туда, не нужно разуваться и закатывать брюки. В иных, обычных обстоятельствах он уж давно бы так и сделал, тем паче что не наделен отчаянной храбростью, без которой трудно стоять посреди ночи на кладбище, когда снизу — покойники, а сверху — лунный свет, порождающий призраков. Но обстоятельства сложились именно так, а не иначе, и речь тут не о храбрости или трусости, а о жизни и смерти, и потому сеньор Жозе, даже зная, что нынче ночью много раз придется пугаться, что ветер ужаснет его своими протяжными вздохами, а на рассвете холод, спускающийся с небес, соединится с тем, что поднимается от земли, все равно уселся под дерево, укрылся в спасительной выемке ствола. Поднял воротник пиджака, весь сжался, собирая и сберегая все тепло, сколько ни есть его в теле, обхватил себя руками, ладони сунул под мышки и решил дождаться дня. Он чувствует, как посасывает в животе, как позывает на еду, но это ничего, не страшно, никто еще не умер оттого, что интервал между двумя приемами пищи немного увеличился, если, конечно, вторая трапеза не отодвигается так далеко, что времени на нее уже не остается. Сеньор Жозе желает знать, в самом ли деле все кончено или же наоборот — осталось что-то такое, что он позабыл сделать, или, что еще и несравненно важнее, — такое, о чем он никогда не думал прежде и что в конце концов станет самой сутью странной авантюры, в которую он по случайности ввязался. Он искал неизвестную женщину повсюду, а нашел здесь, под низким холмиком земли, который очень скоро скроется под буйным напором сорняков, если до этого не стешет его кладбищенский служитель, чтобы установить обычное надгробье с выбитыми на нем словами и датами, первой и последней, хотя, конечно, может быть, семья покойной пожелает поместить на могиле простой прямоугольник раковины, а в нем — высадить какую-нибудь декоративную травку, убив таким решением сразу двух зайцев, ибо и обойдется дешевле, и послужит приютом для насекомых, обитающих на поверхности земли. Ну, стало быть, женщина здесь, для нее все пути пресеклись и оборвались, она прошла по ним столько, сколько должна была пройти, а остановилась, где пожелала, и точку поставила там, где сочла нужным, однако сеньор Жозе никак не может отделаться от навязчивой идеи, сознавая, что никто, кроме него, не в силах двинуть последнюю кость, остающуюся на доске, последнюю, решительную кость, что, будучи послана в верном направлении, способна придать реальный смысл игре, и что, если он этого не сделает, выйдет вечная ничья. Он покуда еще не знает, что же это за магический бросок, а если решился провести здесь ночь, то не потому, что надеялся на тишину, которая нашепчет ему это в самое ухо, на лунный свет, который ласково вырисует это в тени дерев, нет, всего лишь потому, что подобен путнику, взобравшемуся на вершину ради дивных видов, сверху видных див, и отказывающемуся спускаться в долину до тех пор, пока не насытит помраченный от восторга взор безмерной ширью пространства.

А приют сеньор Жозе нашел у подножия старой оливы, до сих пор одаряющей своими плодами жителей предместья, хоть оливковая роща и превратилась в кладбище. Под воздействием многих-многих лет с одной стороны ствола образовалась глубокая и высокая впадина, сделав его похожим на колыбель, ради экономии места поставленную стоймя, и вот там-то и задремал было сеньор Жозе, но сейчас он в испуге проснулся оттого, что ветер ударил в лицо, а может быть, и оттого, что безмолвие и неподвижность воздуха сделались столь глубоки, что духу, едва лишь погрузившемуся в сонное забытье, приснилось, как мир с криками скользит в никуда. И в какую-то минуту с решимостью человека, решившего исцелить собачий укус собачьей же шерстью, сеньор Жозе пришпорил свою фантазию и принялся мысленно вспоминать все те классические ужасы, что присущи месту сему, а среди них были и вереницы неприкаянных душ в белых саванах, и пляска смерти в исполнении скелетов, прищелкивающих в такт костями, и сама зловещая смерть, со свистом водящая окровавленным лезвием косы над самой землей, чтобы мертвые смиренно принимали свою участь, но поскольку ничего из перечисленного на самом деле не имелось, а была только игра воображения, на сеньора Жозе стало постепенно снисходить безраздельное умиротворение, лишь изредка нарушаемое безответственным мельтешением светлячков, ибо те способны поставить на грань нервного расстройства любого, сколь бы ни был этот любой крепок духом, ясен умом и сведущ в началах органической химии. Но сеньор Жозе, надо отдать ему должное, при всей своей робости демонстрирует отвагу, какой после всех расстройств и огорчений, коих были мы свидетелями, нельзя было бы ожидать с его стороны, и это лишний раз доказывает — лишь в мгновенья величайших испытаний доказывает дух свое истинное величие. Уже перед рассветом, когда рассеялись страхи, он, пригретый и убаюканный мягким теплом обнявшего его дерева, заснул наконец мирно и сладко, меж тем как мир вокруг него медленно избавлялся от зловещих ночных призраков, от двусмысленного лунного блеска. Когда же сеньор Жозе открыл глаза, был уже белый день. Он совершенно закоченел, благодетельные древесные объятия оказались очередным обманчивым сном, если только дерево, сочтя, что долг гостеприимства, предписанный всем оливам в силу самой их природы, исполнен, разжало их раньше времени и выпустило его без защиты под холодную изморось, сеявшуюся, порхавшую, стелившуюся над кладбищем. Сеньор Жозе с трудом поднялся, чувствуя, как скрипят все без исключения сочленения, и спотыкливо побрел навстречу солнцу, одновременно размахивая руками в надежде согреться. У могилы неизвестной женщины пощипывала влажную траву белая овца. Вокруг там и тут паслось еще несколько. И пожилой человек с посохом в руке шел навстречу. Пес неизвестной породы, не большой и не маленький, не проявлявший враждебности, но всем своим видом показывавший, что ждет на это хозяйского приказа, сопровождал его. Человек остановился по ту сторону могилы и поглядел выжидательно, всем видом своим давая понять, что не просит объяснений, но уверен, что получит их, когда же сеньор Жозе сказал: Доброе утро, ответил: Доброе утро. Славный денек. Да вроде ничего. Я заснул, промолвил потом сеньор Жозе. Да неужто, спросил пастух с сомнением. Да, пришел на могилу своей приятельницы, присел отдохнуть вон под той оливой да и заснул. И всю ночь тут провели. Да. Впервые довелось мне повстречать здесь человека так рано, в тот час, когда гоню овец на выпас. А в остальное время здесь не бываете, спросил сеньор Жозе. Это нехорошо было бы, неуважительно по отношению к людям, что приходят помянуть своих близких, помолиться за упокой их души, поплакать, а тут меж могил овечки бродят, орешки из-под хвоста сыплют, да и проводники не любят, когда им мешают рыть могилы, так что я волей-неволей должен дарить им сыру, чтобы не нажаловались смотрителю. Но ведь Главное Кладбище открыто со всех сторон, стало быть, всякий волен войти, а говоря про всякого, я имею в виду и людей, и бессловесных тварей, даже странно, что на всем пути от конторы я не встретил ни единой кошки или собаки. Тех и других в избытке. А мне вот ни те ни другие не попались. Вы что же, пешком шли. Пешком. Могли бы на автобусе, или в такси, или на своей машине, если есть. Я не знал точно, где могила, и должен был сначала справиться в конторе, ну а потом решил прогуляться, благо погода была на загляденье. Странно, что вас не завернули. Я попросил разрешения, и они согласились. Вы археолог. Нет. Историк. Тоже нет. Неужто искусствовед. Да ну что вы. Может быть, спец по геральдике. Я вас умоляю. Ну тогда я решительно не могу взять в толк, чего ради отмахали вы столько, да и как сумели переночевать здесь, на могилах, я уж на что человек привычный, но после захода солнца не задерживаюсь тут и на минуту. Говорю же, присел и незаметно для себя задремал. Смельчак вы, однако, вот что я вам скажу. И здесь вы тоже не угадали. Ну и нашли, кого искали. Да, вот она, могила, как раз рядом с вами. Мужчины или женщины. Женщины. Могилка-то еще безымянная. Полагаю, семейство озаботится мраморным надгробьем. Я, знаете ли, примечаю, что семьи самоубийц не исполняют этого самого первого своего долга, может, оттого, что совесть их гложет, виноватыми себя чувствуют. Может быть, может быть. Мы ведь с вами ни с какого боку не знакомы, отчего же не скажете, что, мол, тебя не касается, чего пристал. Такая уж у меня манера, о чем бы ни спросили, всегда отвечаю. Вы человек подчиненный, покорный, зависимый, рассыльный. Я младший делопроизводитель Главного Архива ЗАГС. Ага, тогда вам повезло узнать всю правду о секторе самоубийц, но сперва вы должны мне торжественно поклясться, что никому не выдадите эту тайну. Клянусь всем святым. И что же это такое в настоящую минуту. Сам не знаю. Все. Или ничего. Признайтесь, клятва получилась несколько неопределенная. Какая есть, другой не припас. Вот что, поклянитесь-ка честью своей, никогда крепче этой клятвы не было. Будь по-вашему, поклянусь честью, но знайте, что хранитель Архива лопнул бы со смеху, услыхав, что один из его сотрудников клянется честью. Если такую клятву приносит младший делопроизводитель пастуху, это — серьезно и тут уж не до смеха, так что давайте на том и поладим. Ну так в чем же заключается правда об участке самоубийц, спросил тогда сеньор Жозе. А в том, что здесь все не так, как кажется. Но ведь это же кладбище, Главное Кладбище. Это лабиринт. Тогда это было бы заметно снаружи. Не всегда, есть лабиринты невидимые. Не понимаю. Ну, к примеру, здесь лежит, сказал пастух, дотрагиваясь кончиком посоха до холмика, вовсе не тот, кто вы думаете. Земля поплыла под ногами у сеньора Жозе, последняя кость на игральной доске, предельная и непреложная его убежденность в том, что неизвестная женщина нашлась наконец, только что исчезла. Вы хотите сказать, что номер перепутали, весь дрожа, спросил он. Номер есть номер, номер никогда не обманет, отвечал пастух, если вынуть эту табличку отсюда и воткнуть в другое место, будь оно хоть на самом краю света, номер останется номером. Не понимаю. Сейчас поймете. Объясните, пожалуйста, а то у меня голова кругом. Ни один из тех, кто здесь похоронен, не носил при жизни имя, ныне выбитое на мраморе его плиты. Не могу поверить. Я вам говорю. А номера. Номера все поменяны. Как. Так, кто-то их меняет перед тем, как доставить и установить здесь надгробья с именами. И кто же этот кто-то. Я. Но ведь это преступление, возмущенно вскричал сеньор Жозе. Никакой закон я не преступал. Да я сейчас же уведомлю администрацию Главного Кладбища. Вспомните свою клятву. Я отрекаюсь от нее, в данных обстоятельствах она недействительна. Всегда можно добрым словом прикрыть слово злое, но назад взять ни то ни другое нельзя, слово есть слово, клятва — это клятва. Смерть — священна. Вы спутали, господин младший делопроизводитель, это жизнь священна, по крайней мере, так принято говорить. Но ведь надо же питать хоть каплю уважения к усопшим, пусть даже во имя простой порядочности, ведь сюда же приходят люди помянуть родных и друзей, поразмышлять или помолиться, положить цветы или поплакать над дорогим именем, и вот, извольте видеть, по вине какого-то пастуха истинное имя заменено другим, и бренные останки принадлежат вовсе не тому, о ком мы думаем, и смерть, таким образом, обращена в фарс. Не думаю, можно ли оказать незнакомому человеку большее уважение, нежели поплакать над его прахом. Но смерть. Что — смерть. Смерть следует уважать. Мне бы очень хотелось услышать от вас, в чем, по вашему мнению, должно заключаться уважение к смерти. Ну, прежде всего, над нею нельзя глумиться. Смерть, знаете ли, из тех явлений, над которыми особенно-то не поглумишься. Вы же прекрасно понимаете, я говорю не о смерти как о явлении, а о покойниках. Укажите мне хоть малейший признак глумления. Поменять местами таблички с номерами — это ли не глумление. Понимаю, что младший делопроизводитель Главного Архива ЗАГС по должности обязан относиться к именам соответствующим образом. Пастух замолчал, показал псу, чтобы пригнал назад отставшую овцу, и продолжил: Я ведь вам еще не сказал, по какой причине вздумал менять местами таблички с номерами могил. Сомневаюсь, что у меня это вызовет интерес. А вот я не сомневаюсь. Ну, хорошо, говорите. Если люди в самом деле, а я лично в этом совершенно уверен, кончают с собой потому, что не хотят, чтобы их нашли, то лежащие в этих могилах, благодаря злому умыслу пастуха, от людской назойливости избавлены, избавлены окончательно и бесповоротно, ибо я и сам, по правде говоря, уже не смог бы, даже если бы захотел, вспомнить, где чье место, и знаю только, о чем думаю, когда прохожу мимо одного из этих мраморных надгробий, где высечены имя и даты жизни. И о чем же. О том, что можно не замечать лжи, даже если она у тебя перед глазами. Утренняя дымка уже давно рассеялась, и теперь стало видно, сколь обширно стадо. Пастух покрутил посохом над головой, приказывая псу сбить овец покучнее. И сказал так: Мне пора, сейчас появятся проводники, я уже вижу фары двух машин, но эти пока не сюда. Я еще побуду, ответил сеньор Жозе. Вы в самом деле намерены донести на меня, спросил пастух. Я человек слова, что обещано, то свято. Наперед знаю, что они посоветуют вам не поднимать шума. Это еще почему. Сами подумайте, каких трудов будет стоить все дальнейшее, покойников же придется выкапывать и идентифицировать, а ведь многие из них уже прах среди праха. Овцы меж тем уже собрались, и только одна отставшая проворно скакала по могильным плитам, удирая от пса. Пастух спросил: А вы что же, друг ей будете или родня. Я даже не был с ней знаком. И все же разыскали ее могилу. Я и разыскивал могилу, потому что не знал ту, которая лежит в ней. Вот видите, как я был прав, сказав, что нельзя выказать уважения сильнее, чем оплакать незнакомого тебе человека. Прощайте. Может быть, мы еще когда-нибудь встретимся. Не думаю. Не зарекайтесь. Кто вы такой. Овец пасу, как видите. И больше ничего. Ничего. Вдалеке замерцал свет. А вот это сюда, сказал сеньор Жозе. Да, похоже на то. С собакой во главе стадо двинулось к мосту. Прежде чем скрыться за деревьями на другом берегу, пастух обернулся, прощально взмахнул рукой. Сеньор Жозе ответил тем же. Теперь он отчетливо различал пульсирующий свет на крыше машины. Время от времени он исчезал, скрываясь за пригорками или ныряя в низины, прячась за башенками, обелисками, пирамидками, и снова возникал, делаясь ближе и ярче, и надвигался стремительно, что было явным признаком того, что провожающих немного. Сеньор Жозе, когда говорил пастуху, что еще побудет, имел в виду еще немного побыть здесь одному, а уж потом пуститься в обратный путь. Он и хотел-то лишь подумать о себе, собраться с мыслями, определить истинную меру своего разочарования, принять его, успокоить дух, сказать: Все кончилось, однако сейчас другая мысль приходит ему в голову. Подойдя к могиле, он принимает вид человека, глубоко погруженного в думу о том, сколь неумолимо мимолетно наше бытие, сколь несбыточны мечты и тщетны упования, сколь преходяща слава мирская и небесная. И в самом деле задумался так глубоко, что вроде бы даже не заметил появления тех шести-семи человек, что сопровождали покойника и провожали его в последний путь. Не трогался с места все то время, что опускали гроб в могилу и забрасывали ее землей, а из оставшейся насыпали и потом утрамбовывали холмик. Не двинулся и когда один из проводников установил в головах могилы черную металлическую табличку с белыми цифрами номера. Стоял неподвижно и те две минуты, пока родственники утирали слезы и произносили какие-то бесполезные слова, не шевельнулся и потом, когда обе машины — и автомобиль проводников, и катафалк — уехали и пересекли мост. И лишь оставшись один, снял табличку с могилы неизвестной женщины и воткнул колышек над могилой свежей. А номер отсюда поместил туда. Обмен совершился, правда стала ложью. Во всяком случае, совершенно не исключено, что завтра пастух, обнаружив свежую могилу, перенесет, сам того не ведая, установленную на ней табличку на могилу неизвестной женщины, и по этой иронической гипотезе ложь, вроде бы повторяя себя самое, сделается правдой. Пути случайностей неисповедимы. Сеньор Жозе отправился домой. По пути зашел в кондитерскую. Попросил кофе с молоком и ломоть поджаренного хлеба. Потому что есть хотелось просто нестерпимо.


Сеньор Жозе, решив возместить бессонную ночь, сразу же по приходе домой улегся в постель, но уже через два часа проснулся. В странном и загадочном сне он видел себя самого посреди кладбища и в гуще отары овец, столь многочисленных, что под их копытами едва виднелись могилы, и на голове у каждой овцы имелся номер, менявшийся беспрестанно, но поскольку овцы неотличимы друг от друга, то и невозможно понять, овцы ли меняют номера или номера — овец. И чей-то голос, кричавший: Я здесь, я здесь, не мог исходить от овец, потому что они уже давным-давно лишились дара речи, но из могил тоже не мог, потому что не было еще случая, чтобы те когда-либо говорили, а меж тем голос настойчиво продолжал выкликать: Я здесь, я здесь, и сеньор Жозе, взглянув туда, откуда он доносился, увидел только поднятые морды овец, а потом те же слова зазвучали позади, или слева, или справа, и он торопливо повертывался в разные стороны, но не улавливал источник. В тоске сеньор Жозе хотел и не мог проснуться, и сон длился, и возник в нем пастух со своим псом, и сеньор Жозе подумал: Нет такого, чего не знал бы этот пастух, и он, конечно, скажет мне, чей же это голос, но пастух не промолвил ни слова, а только покрутил над головой посохом, и пес понесся кругами, гоня стадо к мосту, по которому беззвучно ехали машины с мигающими светящимися надписями: Следуйте за мной, Следуйте за мной, и стадо исчезло в одну минуту, исчезла собака, исчез пастух, и осталось только кладбище, сплошь покрытое номерами, теми самыми, что были прежде на головах у овец, но теперь, собранные вместе, они вились бесконечной спиралью вокруг сеньора Жозе, который-то и не мог понять, где начинается один и кончается другой. Весь в испарине, он проснулся со словами: Я здесь. Веки его все еще были сомкнуты, он еще не вернулся к яви, но дважды с нажимом повторил: Я здесь, я здесь, потом открыл наконец глаза на то убогое пространство, где обитал столько лет, увидел низкий свод потолка с трещинами на штукатурке, рассохшийся щелястый пол, стол и два стула посреди гостиной, явно не заслуживающей такого звания, шкаф, где хранились вырезки и портреты знаменитостей, закуток, отведенный под кухню, и другой, служивший ванной, и лишь после этого произнес: Надо все-таки как-то избавиться от этого наваждения, имея в виду, разумеется, женщину, теперь уже навсегда остающуюся неизвестной, поскольку бедное обиталище его, бедное и, можно даже сказать, несчастное, было ни в чем не виновато, да и какой с него, убогого, мог быть спрос. Опасаясь повторения сна, сеньор Жозе даже и не попытался заснуть снова. Лежал на спине, уставившись в потолок, ждал, когда тот спросит: Ну, чего уставился, но потолок молчал, по-прежнему ограничиваясь безразличным и отчужденным наблюдением. Сеньор Жозе понял, что от него содействия ждать не приходится, проблему придется решать самому, а наилучший способ для этого — убедить себя, что и нету никакой проблемы. От мертвого гада не бойся яда, пришла ему в голову и выговорилась поговорка, не слишком уважительная по отношению к неизвестной женщине, ибо так получается, что именно она и есть ядовитая гадина, да притом забылось как-то, что иные яды действуют столь медленно, что, когда эффект произведен, мы уж запамятовали, что же послужило причиной отравления. Затем, придя в себя и опомнившись, сеньор Жозе пробормотал: Поосторожней, смерть иногда, и довольно часто, и есть такой медленный яд, а потом спросил себя: Когда же и почему начала она свое умирание. В этот миг потолок без всякой видимой связи, прямой или косвенной, с тем, что только что услышал, нарушил свое безразличное молчание, чтобы напомнить: Есть по крайней мере еще трое тех, с кем ты не разговаривал. Это кто же, спросил сеньор Жозе. Родители и муж. Мне и в самом деле не пришло в голову наведаться к родителям, я было подумал об этом, а потом решил оставить до другого случая. Другого случая не будет, сейчас или никогда, ты можешь еще немного развлечься, пройдя по этому пути, прежде чем окончательно уткнешься носом в стену. Не был бы ты потолком, знал бы, что все это мало походило на развлечение. Ну, не развлечешься, так отвлечешься. А в чем разница. В словаре посмотри, они для этого и существуют. Да я так просто спросил, всякий и так знает, что развлечение и отвлечение суть явления разного порядка. Ну а про него что ты скажешь. Про кого про него. Про бывшего мужа, он, вероятно, может кое-что поведать тебе об этой твоей неизвестной женщине, я полагаю, что жизнь супружеская, жизнь совместная подобна увеличительному стеклу, и не думаю, будто что-то способно надолго укрыться от объективов постоянного наблюдения. Да нет, иные считают, что чем больше смотришь, тем меньше видишь, и, как бы то ни было, не желаю беседовать с этим человеком, проку от него не будет. Просто боишься, что он расскажет, почему они развелись, а ты не хотел бы слышать ничего, что порочило бы эту женщину. Людям, как правило, и с самими-то собой не ужиться, не то что с другими, и верней всего он представит дело так, чтобы доказать свою правоту. Тонкий анализ, нечего сказать. Да я вообще не дурак. Уж не знаю, дурак ли, нет, но слишком долго не можешь уразуметь некоторые веши, даже самые простые. Например. Что у тебя не было иных причин разыскивать эту женщину, если только это не. Что. Не любовь. Только у потолка могло возникнуть столь нелепое предположение. Помнится, я говорил тебе, и не раз, что потолки в домах суть множественное божье око. Не помню. Значит, говорю это сейчас и этими самыми словами. Может, заодно скажешь, как я могу любить женщину, которую не знаю и даже никогда не видел. Вопрос хорош, спору нет, но ответить на него можешь только ты сам. Чего ж с ног на голову все переворачивать. Речь не о ногах и не о голове, а о другой части тела, а именно — о сердце, о коем вы, люди, любите говорить, что это, мол, движитель и средоточие чувств. А я тебе повторяю, что нельзя полюбить женщину, которую не знал, а если и видел, то лишь на каких-то давних-давних снимках. Ты хотел видеть ее, ты хотел познакомиться с ней, то есть испытывал влечение, признаешь ты это или нет. Богатая у вас, у потолков, фантазия. Да не у нас, а у вас. Ты чересчур самонадеян, если полагаешь, будто тебе известно обо мне все. Все не все, но кое-что знаю, после стольких-то лет совместного обитания, хотя, побожусь, ты никогда не думал, что мы живем с тобою вместе, а разница меж нами в том, что ты обращаешь ко мне взор, лишь когда тебе требуется совет, тогда как я смотрю на тебя беспрерывно и неотрывно. Око Господа. Ты вправе принимать мои метафоры всерьез, если угодно, но за свои их выдавать, пожалуй, не стоило бы. После этого потолок решил умолкнуть, сообразив, что помыслы сеньора Жозе уже устремились к посещению родителей, каковое посещение долженствовало стать последним шагом перед тем, как уткнуться носом в стенку, что в переводе с языка метафор означало: Дойти до конца.

Сеньор Жозе поднялся с кровати, сготовил себе кое-чего поесть и, восстановив таким образом физические силы, обратился вслед за тем к мобилизации сил душевных, нужных для того, чтобы с необходимой бюрократической холодностью позвонить родителям неизвестной женщины и узнать, прежде всего, дома ли они, а в случае положительного ответа справиться, смогут ли они сегодня же принять сотрудника Главного Архива Управления ЗАГС по делу, касающемуся их покойной дочери. Шла бы речь о каком-либо ином звонке, сеньор Жозе сделал бы его из кабины телефона-автомата на противоположной стороне улицы, но в данном случае был риск, что абонент, даже самый простодушный и доверчивый, услышав шум падающих в приемник монет, непременно попросит объяснить, с какой это стати пользуется телефоном-автоматом да еще и в воскресенье чиновник, звонящий по служебной надобности. Трудность эта, впрочем, хоть и была легко преодолима, ибо ничего не стоило украдкой вновь проникнуть в здание архива и набрать номер с телефона, стоящего на столе у шефа, однако связана была с немалым риском, ибо счета за все без исключения телефонные звонки, ежемесячно присылаемые со станции и проверяемые хранителем, непременно обнаружили бы тайную связь. А кто это звонил отсюда в воскресенье, спросит своих замов хранитель и, не дожидаясь ответа, прикажет провести расследование, причем немедленно. И нет ничего проще, чем установить, кто звонил, потому что достаточно лишь набрать подозрительный номер и получить все сведения: Совершенно верно, в этот день нам звонил сотрудник Главного Архива Управления ЗАГС, и не только звонил, но и сам пришел, хотел узнать, по какой причине покончила с собой наша дочь, это нужно для статистического отчета, по крайней мере, так он уверял. Так, все понятно, а теперь слушайте меня внимательно. Слушаю. Для того чтобы окончательно прояснить это дело, вам с мужем необходимо вступить во взаимодействие с руководством Архива. И что же мы должны делать. Завтра явиться в Главный Архив на опознание сотрудника, который был у вас. Явимся. За вами пришлют машину. Воображение сеньора Жозе, не удовольствовавшись тем, что создало такой тревожный диалог, принялось вслед за тем рисовать картины дальнейшего разбирательства, представляя, что вот родители неизвестной женщины входят в Архив и указывают: Вот этот, или нет, еще раньше, еще сидя в машине, которая подвезет их к зданию, будут наблюдать за вереницей тянущихся на службу чиновников и вдруг ткнут пальцем: Вот этот. Сеньор Жозе пробормотал: Я погиб, выхода нет. На самом деле выход был, стоило всего лишь отказаться от похода к родителям самоубийцы или прийти к ним без предупреждения, а просто постучать в дверь и сказать: Добрый день, я из Главного Архива Управления ЗАГС, простите, что беспокою вас в воскресенье, однако наша служба из-за того, что столько людей рождается и умирает, так уплотнилась, что мы теперь постоянно работаем сверхурочно. Вот такое поведение, само собой разумеется, было бы разумным и в будущем гарантировало бы сеньору Жозе безопасность, однако по всему выходило, что последние часы, проведенные на этом огромном, широко раскинувшемся кладбище, мутная луна, бродящие там и тут тени, конвульсивные пляски светлячков, старый пастух со своими овцами и безмолвным псом, которому словно удалили голосовые связки, могилы с перепутанными номерами — словом, все впечатления минувшего дня привели в смятение мысли нашего героя, обычно рассуждавшего довольно здраво и умевшего управлять своей жизнью, ибо иначе нечем было бы объяснить, почему он с таким упорством цепляется за свою первоначальную идею да еще и тщится оправдать ее в собственных глазах ребячески наивным доводом: Предварительный звонок расчистит путь к сбору сведений. Он думает даже, что знает формулу, способную сразу же при входе развеять любые сомнения, то есть скажет, да нет, уже говорит, рассевшись в хранителевом кресле: Вас беспокоят из Главного Архива и так далее, и она откроет перед ним все двери, и, надо сказать, рассудил он верно, ибо в ответ не услышал ничего, кроме да, конечно, в любое удобное вам время, мы сегодня будем дома безвыходно. Последний всплеск благоразумия, намекнувший, что сеньор Жозе, кажется, сию минуту затянул петлю у себя на шее, был подавлен безумием, успокаивающе сообщившим, что счет за телефонные переговоры придет еще только через несколько недель, а хранитель, как знать, будет в это время в отпуске, или заболеет и сляжет, или просто-напросто прикажет кому-нибудь из замов проверить номера, не в первый раз, а все это вселяет почти полную уверенность в том, что преступление раскрыто не будет, поскольку ни одного зама такое распоряжение не обрадует. Ладно, пока розга вверх-вниз гуляет, спина отдыхает, припомнил в заключение сеньор Жозе старинную поговорку, решив смиренно принять все, что ни пошлет судьба. Он пододвинул телефонный справочник в точности на то самое место, где тот лежал раньше, повернул его под прежним углом, протер трубку носовым платком, уничтожая отпечатки пальцев, и вернулся к себе. Прежде всего начистил башмаки, затем платяной щеткой прошелся по костюму, надел свежую сорочку, повязал лучший свой галстук и уже протянул руку к двери, как спохватился, что забыл мандат. Предстать перед родителями неизвестной женщины и сказать им просто так: Это я вам звонил из архива, нет, это не имело бы, можно не сомневаться, той убедительной силы, как если бы он помахал перед носом хозяев бумагой с грифом, подписью и печатью, наделяющими подателя сего полномочиями и правами при исполнении им своих служебных обязанностей и возложенного на него задания. И сеньор Жозе открыл шкаф, вытянул епископское досье, а из него — мандат, но, едва пробежав его глазами, понял, что не годится. Прежде всего, потому, что дата выдачи предшествовала дате самоубийства, а во-вторых, из-за самих выражений, в которых составлен был мандат, предписывавший выяснить все, что имело отношение к прошлому, настоящему и будущему неизвестной женщины. Я ведь и не знаю даже, где она сейчас, подумал сеньор Жозе и уже собрался было положить мандат на место, но в последний момент все же решил повиноваться состоянию своего духа, заставившего его одержимо сосредоточиться на одной идее и не отступаться от нее, покуда она не будет воплощена. Снова зашел в Архив, намереваясь достать новый бланк, но позабыл, что после того расследования шкафчик, где они хранятся, теперь всегда заперт. И впервые в жизни этот миролюбивый тихий человек испытал приступ такой лютой ярости, что едва сдержался, чтоб не садануть кулаком в стекло, не думая о последствиях. Но вовремя, по счастью, опомнился, а опомнившись, вспомнил, что зам, отвечающий за расход бланков, держит ключик от шкафа в одном из ящиков своего стола, каковые ящики в соответствии со строгими правилами архива не запираются никогда. Я здесь единственный, кто имеет право хранить тайну, говаривал шеф, а слово его было законом, не вполне, впрочем, применимым к старшим и младшим делопроизводителям, а причина этого столь же проста, сколь и их письменные столы, ящиками не снабженные. И сеньор Жозе, обмотав руку платком, чтобы не оставлять опять же отпечатков, извлек ключ и отпер шкаф. Достал лист бумаги с грифом Главного Архива ЗАГС, шкаф запер, ключ вернул на место, но в этот миг заскрипел, поворачиваясь, и щелкнул замок в дверях архива, все на тот же миг приковав сеньора Жозе к месту. Но немедленно — да, не медленно, а очень даже проворно — вслед за тем, как сеньор Жозе, будто в давних, детских снах, когда невесомо паришь над крышами и садами, на цыпочках, беззвучно отпрянул. Когда же язычок замка высвободился полностью, то был уже у себя дома и с трудом переводил дух, чувствуя, как сердце готово вот-вот сейчас выскочить. Минула долгая минута, прежде чем по ту сторону двери не раздалось чье-то покашливание. Шеф, подумал сеньор Жозе, и ноги у него ослабели, чуть-чуть не попался. Вновь донеслось покашливание, на этот раз — уже более громкое, а может быть, производящий его просто подошел поближе, и отличалось оно от первого тем, что было как бы намеренным, умышленным, словно некто желал оповестить о своем присутствии. Сеньор Жозе с ужасом глядел на хлипкую дверь, отделявшую его от архива. Он даже не успел повернуть ключ в замочной скважине, и запирала дверь только щеколда. Толкнешь — откроется, а как войдет сюда, кричал внутренний голос, так и схватит тебя с поличным, с бланком в руке, с мандатом на столе, и больше ничего не добавил, сжалившись, наверно, над младшим делопроизводителем, ни слова не сказал об имеющих наступить тогда последствиях. Сеньор Жозе медленно отступил к столу, схватил мандат и спрятал его вместе с бланком между еще незапятнанно-свежими простынями. Потом сел и начал ждать. А спросили бы его, чего он ждет, ответить бы, пожалуй, не сумел. Но прошел час, и сеньор Жозе стал терять терпение. Из-за двери не доносилось ни звука. Родители неизвестной женщины, должно быть, уже удивляются, отчего так запаздывает сотрудник дежурной части Главного Архива, поскольку исходят из того, что срочность есть принципиальная особенность дел, находящихся в ведении этого подразделения, будь то авария с водопроводом, газом, электричеством или же самоубийство. Сеньор Жозе провел еще больше четверти часа, не поднимаясь со стула. Когда же даже и это время истекло, понял, что уже принял решение, и речь в данном случае шла не об осуществлении его навязчивой идеи, но именно о решении, хоть он и сам бы не мог объяснить, как оно к нему пришло. И произнес едва ли не вслух: Чему быть, того не миновать, а страх ничего не решает. И со спокойствием, которому уже перестал удивляться, взял мандат и бланк, присел к столу, придвинул чернильницу и вскоре изготовил новое, исправленное и дополненное, издание документа: Я, как хранитель Главного Архива ЗАГС, настоящим уведомляю представителей всех военных и гражданских организаций, должностных, официальных и частных лиц, что Такой-то и Такой-то получил непосредственно от меня приказ и поручение проверить все, относящееся к обстоятельствам самоубийства Такой-то и Такой-то, уделяя особое внимание причинам и побудительным мотивам последнего, как непосредственно предшествовавших ему, так и отдаленных, а с этого места новый вариант текста уже почти не отличался от старого вплоть до заключительной формулы: Подлежит безусловному исполнению. К сожалению, из-за появления шефа в архиве только что состряпанная бумага не могла быть украшена печатью, но заключенная в каждом слове весомая властность ее от этого нимало не пострадала. Первый мандат сеньор Жозе спрятал в вырезках дела епископа, второй сунул во внутренний карман пиджака и с вызовом взглянул на дверь. За нею по-прежнему царила тишина. Да плевать мне, есть там ты или нет, пробормотал сеньор Жозе, шагнул к двери и резко, двумя оборотами кисти запер ее на ключ.

Такси подвезло его к дому, где жили родители неизвестной женщины. На звонок в дверях появилась дама лет шестидесяти с небольшим, то есть моложе дамы из бельэтажа, с которой тридцать лет назад изменял ей муж: Это я вам звонил из Главного Архива, сказал сеньор Жозе. Заходите, пожалуйста, мы вас ждем. Простите, что задержался, пришлось уладить еще одно срочное дело. Ничего-ничего, заходите. Квартира была сумрачная, с тяжелыми портьерами на окнах и дверях, с массивной мебелью, с развешанными по стенам потемневшими картинами, изображающими сельские виды, каких на свете не бывает да и быть не должно. Хозяйка провела сеньора Жозе в комнату, служившую, надо думать, кабинетом, и представила поднявшемуся навстречу мужчине, который на вид был значительно старше жены: Этот сеньор из архива. Прошу садиться, ответил тот, указывая на кресло. Сеньор Жозе извлек из кармана мандат и, держа его в руке, заговорил: Простите, что приходится тревожить вас в вашем горе, но этого требуют интересы службы, ознакомьтесь, пожалуйста, здесь с исчерпывающей полнотой сказано, в чем заключается моя миссия. Он протянул бумагу хозяину, и тот, поднеся ее к самым глазам, прочитал, после чего сказал: Миссия у вас, должно быть, чрезвычайной важности, раз уж тут употреблены столь сильные выражения. Так уж принято в нашем ведомстве, даже когда посылают сотрудника с таким несложным заданием, как мое, например, все равно пишут в подобном категорическом духе. Расследовать причины самоубийства, это, по-вашему, несложно. Не истолкуйте мои слова превратно, я всего лишь хотел сказать, что каково бы ни было поручение, где требуется предъявлять мандат, текст его неизменно составляется в таком вот стиле. Авторитарная риторика. Можно и так сказать. Тут вмешалась хозяйка, спросив: А что же Главный Архив хочет от нас. Во-первых, узнать, каков мог быть непосредственный повод к самоубийству. А во-вторых, осведомился хозяин. Обстоятельства, которые предшествовали этому печальному событию или могли привести к нему, признаки — словом, все, что позволило бы нам лучше понять, что же произошло. Моя дочь покончила с собой, неужели этого недостаточно. Позвонив и сказав, что мне нужно увидеться с вами для уточнения статистических данных, я несколько упростил вопрос. То есть. Те времена, когда мы довольствовались одними цифрами, прошли, и ныне нам необходимо со всевозможной полнотой воссоздать ту психологическую картину, в рамках которой развивалось суицидальное намерение. Зачем, осведомилась мать, мою дочь это не воскресит. Для того, чтобы установить параметры вмешательства. Не понимаю, сказал отец. Испарина пробила сеньора Жозе, дело оказывалось более сложным, чем он предполагал. Уф, жарко, воскликнул он. Дать воды, спросила мать. Если вас не затруднит. Нет, нисколько, поднялась и вышла и через минуту вернулась со стаканом. Сеньор Жозе, припав к нему жаждущими устами, понял, что нужно сменить тактику. Он поставил стакан на поднос, который держала хозяйка, и сказал так: Представьте, что рокового события еще не было, представьте, что расследование, проводимое Главным Архивом ЗАГС, уже позволило выработать те советы и рекомендации, которые, будучи применены своевременно, смогут если не пресечь, то задержать суицидный процесс. Это и есть параметры вмешательства, спросил отец. Точно так, ответил сеньор Жозе и, перехватывая инициативу, нанес упреждающий удар: Если не смогли предотвратить самоубийство вашей дочери, быть может, сумеем с вашей помощью и с помощью других лиц, оказавшихся в схожем положении, избежать большого горя и многих слез. Покуда мать плакала, повторяя: Доченька, доченька, отец с еле сдерживаемой яростью вытер глаза тылом ладони. Сеньор Жозе надеялся, что ему не придется вводить в действие последний ресурс, то есть громко и сурово прочесть, отчеканивая каждое слово, свой мандат. Если же и это не подействует, не останется ничего другого, как подыскать благовидный предлог да убраться отсюда, причем как можно скорей. Да молиться, чтобы твердокаменный отец неизвестной женщины не вздумал позвонить в Главный Архив и справиться там насчет того, что вот тут приходил к нам ваш сотрудник, сеньор Жозе, как фамилия, не помню. Но нет, обошлось. Отец сложил мандат и протянул его визитеру. Потом сказал: Мы в вашем распоряжении. Сеньор Жозе облегченно вздохнул, ибо путь был наконец-то расчищен и можно было приступить к делу: Ваша дочь не оставила предсмертной записки. Нет, ничего не написала, не сказала ни слова. То есть вы хотите сказать, она ушла из жизни за, извините, здорово живешь, беспричинно. Да нет, причины, конечно, были, только нам они неизвестны. Моя дочь была несчастлива, сказала мать. Мало ли на свете несчастных, но не все кончают с собой, нетерпеливо оборвал ее отец. А почему несчастлива, спросил сеньор Жозе. Не знаю, она и в детстве все грустила, а спросишь, что, мол, с тобой, попросишь рассказать, что случилось, всегда отвечала одно и то же: Ничего, мама. То есть причиной самоубийства был не ее развод. Нет, напротив, если и видела я ее счастливой, то именно после развода. Они с мужем плохо жили. Не плохо и не хорошо, это был брак, каких тысячи. Кто же инициировал его расторжение. Она. По каким мотивам. Откуда же нам знать мотивы, да нет, просто оба дошли до конца какого-то пути. А муж что из себя представлял. Обычный человек, ничего особенного, характера покладистого, ничего дурного о нем сказать не могу и жаловаться было не на что. А он ее любил. Думаю, любил. А она его. Тоже. И несмотря на это, они не были счастливы. Никогда. Как странно. Жизнь вообще штука странная, заметил отец. Наступило молчание, мать поднялась и вышла. Сеньор Жозе замялся, не зная, дожидаться ли, когда она вернется, или лучше будет продолжить беседу. Он опасался, что эта заминка нарушит течение допроса, ибо напряжение, висевшее в комнате, было почти физически ощутимо. И спросил себя, не были ли эти последние слова отца отзвуком давней связи с дамой из квартиры в бельэтаже направо, а поспешный уход матери — единственно возможным в данную минуту ответом на них. Сеньор Жозе, тяня и выигрывая время, снова взял стакан, отпил глоток, потом спросил наугад: Ваша дочь работала. Да, преподавала математику. И где же. В той самой школе, которую сама окончила, а потом поступила в университет. Сеньор Жозе торопливо потянулся за стаканом, едва не выронил его, забормотал: Простите, простите, и голос внезапно изменил ему, а отец с пренебрежительным любопытством наблюдал, как пьет визитер, и, по всему судя, думал, что Главный Архив ЗАГС набирает совершенно негодных сотрудников, и в самом деле, стоило ли вооружаться столь грозным мандатом, чтобы потом вести себя так по-дурацки. В ту минуту, когда оносведомлялся ироническим тоном: Не желаете ли узнать номер школы, глядишь, это будет способствовать успешному завершению вашей миссии, в комнату вернулась мать. Буду вам весьма признателен, ответил сеньор Жозе, и отец, склоняясь над столом, вывел на листочке номер и адрес школы, протянул его гостю, да тот уж был совсем не тот, что мгновение назад, ибо восстановил душевное равновесие, вспомнив, что владеет старой семейной тайной, о чем даже не подозревают эти двое. И от этой мысли родился и в следующую минуту прозвучал вопрос: Не знаете ли, вела ваша дочь дневник. Кажется, нет, по крайней мере, я никогда ничего такого не видела, сказала мать. Но ведь наверняка должны были остаться какие-то записи, наброски, наметки, если бы вы позволили мне взглянуть на ее архив, может быть, нашлось что-нибудь интересное. Мы еще ничего не выносили из ее квартиры, сказал отец, и не знаю, когда соберемся. Она арендовала квартиру. Нет, это ее собственная. Сеньор Жозе медленно развернул мандат, пробежал его глазами сверху вниз, как бы проверяя, прописаны ли там и эти полномочия, после чего предложил: Если бы вы позволили мне, в вашем, разумеется, присутствии. Нет, отрывисто и сухо ответили ему. Но мой мандат, напомнил сеньор Жозе. А ваш мандат пусть довольствуется теми сведениями, которые уже были предоставлены, сказал отец и добавил, если угодно, мы можем продолжить нашу беседу завтра, у вас в архиве, а сейчас простите, мне некогда. Да нет, вам нет необходимости являться в архив, то, что я услышал про обстоятельства, предшествовавшие самоубийству, кажется мне достаточным, но у меня еще три вопроса. Слушаю. От чего скончалась ваша дочь. Наглоталась снотворных таблеток. Она была дома одна. Одна. А памятник на могиле уже поставили. Мы этим как раз занимаемся, а почему вы спрашиваете. Так просто, из чистого любопытства. И с этими словами сеньор Жозе поднялся. Я провожу, сказала женщина. Когда вышли в коридор, она прижала палец к губам, жестом показала: Подождите. Из ящика маленького стола у стены бесшумно извлекла связку ключей, потом, открывая дверь, сунула их в руку сеньору Жозе, шепнула: Это от ее квартиры, на днях зайду в архив, заберу назад. И, придвинувшись совсем вплотную, не назвала, а выдохнула адрес.


Спал сеньор Жозе как убитый. Вернувшись домой из своего опасного, но благополучно завершившегося похода к родителям неизвестной женщины, он хотел было занести в дневник необыкновенные события последних дней, но так хотелось спать, что не продвинулся дальше разговора с письмоводителем Главного Кладбища. Не ужиная, улегся в постель, уже через две минуты заснул, а когда при первом свете зари открыл глаза, убедился в том, что принял неведомо как и когда решение на службу не ходить. Был понедельник, то есть как раз самый неподходящий для прогула день, а уж для младшего делопроизводителя — тем паче. Сколь бы извинительна ни была предполагаемая причина, сколь убедительно ни звучали бы объяснения в любой другой день и при других обстоятельствах, но, высказанные в оправдание воскресной неги, продолжившейся в понедельник, коему издавна и традиционно пристало быть посвященным работе, они наведут на неизбежные подозрения и будут выглядеть всего лишь вздорной отговоркой. После череды разнообразных и все более тяжких проступков, совершаемых с тех пор, как он пустился на поиски неизвестной женщины, сеньор Жозе убежден, что прогул способен стать последней каплей, которая переполнит чашу начальственного терпения. Пугающая перспектива, однако, нимало не поколебала его решимости следовать принятому решению. Ибо то, что предстоит сделать сеньору Жозе, нельзя перенести на выходные. И веских причин для этого две. Во-первых, мать неизвестной женщины со дня на день может явиться в архив за ключами, во-вторых же, что очень хорошо известно нашему герою, да не просто известно, а испытано на собственной шкуре, школа по субботам закрыта.

Сеньор Жозе, хоть и решил, что на службу не пойдет, поднялся очень рано, ибо хотел оказаться как можно дальше от архива к той минуте, когда начнется присутствие, чтобы непосредственный зам не послал кого-нибудь справиться через дверь, уж не заболел ли он опять. Бреясь, прикидывал, отправиться ли сначала домой к неизвестной женщине или в школу, и склонился ко второму варианту, поскольку принадлежал к той категории людей, которые самое важное всегда откладывают на потом. Еще спрашивал себя, взять ли с собой мандат или же, напротив, оставить его от греха подальше, чтобы избежать возможной опасности, потому что директор школы просто по должности обязан быть сведущ, начитан и хорошо образован, и представим, что будет, если выражения, в которых составлен документ, покажутся ему чересчур сильными, преувеличенно резкими, задумаемся, какая неприятность выйдет, если он поинтересуется, почему отсутствует гербовая печать, и во избежание всего этого благоразумно положим второй мандат рядом с первым, заложим его меж невинных епископских бумаженций. Служебного удостоверения, где сказано, что я сотрудник Главного Архива ЗАГС, должно быть более чем достаточно, заключил сеньор Жозе, ведь, в конце концов, я приду за подтверждением конкретного, объективного факта, а именно преподавала ли математику в этой школе некая женщина, недавно покончившая с собой. И из дому он вышел в такую рань, что магазины были еще закрыты, и окна темны, и лишь изредка показывалась машина, и даже самый усердный из чиновников Главного Архива сейчас, наверно, только еще вставал с кровати. Чтобы не маячить в окрестностях, сеньор Жозе нырнул в парк, начинавшийся в двух кварталах от главного проспекта, по которому некогда, а точней — в тот день, когда он увидел входящего в архив шефа, доставил его автобус к дому дамы из квартиры в бельэтаже направо. Даже если бы кто и знал заранее, что сеньор Жозе в парке, все равно не различил бы его в густом кустарнике, в пышной листве низко нависающих ветвей. Опасаясь вечерней сырости, он не присел на скамейку, а принялся убивать время, прогуливаясь по аллеям, развлекаясь разглядыванием цветочков и ломая себе голову над их названиями, и, согласимся, ничего удивительного, что так слабо разбирается в ботанике человек, который провел всю жизнь в четырех стенах, где пахло затхлостью старых бумаг и лишь изредка веяло смешанным ароматом розы с хризантемой, о чем мы, помнится, упоминали на первой странице нашего повествования. Когда стрелки часов сообщили, что Главный Архив открылся для посетителей, сеньор Жозе, счастливо избегнувший неприятных встреч, тронулся по направлению к школе. Он не торопился, зная, что сегодняшний день целиком и полностью принадлежит ему, и потому решил идти пешком. На выходе из парка задумался, в какую сторону идти, сообразил, что, если бы во исполнение первоначального своего замысла купил план города, не пришлось бы сейчас спрашивать у полицейского дорогу, хотя, с другой стороны, комическая ситуация, когда правопорядок указывает путь преступлению, не могла не потешить его душу, не согреть ее тайной отрадой. Дело неизвестной женщины близится к завершению, осталось лишь порасспросить о ней в школе, а потом посетить ее дом и, если хватит времени, нанести краткий визит даме из квартиры в бельэтаже направо, рассказать о последних событиях, и все на этом, и больше нет ничего. Сеньор Жозе спросил себя, чем станет жить теперь, вернется ли к своей коллекции знаменитостей, на несколько мгновений представил, как будет по вечерам за столом вырезать заметки и фотографии из стопки лежащих под рукой газет и журналов, интуитивно предугадывая неожиданный и бурный взлет либо, напротив, преждевременный закат, ибо в прошлом уже бывало, что он провидел судьбу каких-то людей, которые вдруг обрели значительность, или в числе самых первых чувствовал, что те или иные лавры вскоре увянут, пожухнут, рассыплются во прах. Все кончается помойкой, проговорил он, сам в этот миг не зная, имеет ли в виду скоротечность мирской славы или собственную коллекцию.

Сейчас, когда солнце щедро освещало фасад, когда зеленела листва соседних деревьев, а на клумбах пестрели цветы, школа совсем не напоминала тот мрачный дом, куда в ненастную ночь лез, ломился и наконец проник сеньор Жозе. Сейчас, миновав главный вход, он говорил вахтерше: Мне необходимо поговорить с директором, нет-нет, я не из управления образования, нет-нет, и поставки учебных материалов тоже не по моей части, я сотрудник Главного Управления ЗАГС, у меня служебное дело. Вахтерша, сняв трубку внутреннего телефона, кого-то уведомила о приходе посетителя и сказала: Пожалуйста, поднимайтесь, вас ждут, директор сейчас в канцелярии, это на втором этаже. Благодарю вас, ответствовал сеньор Жозе, степенно двинувшись по лестнице, и уж ему ли было не знать, на каком этаже канцелярия. Директор беседовал с какой-то женщиной, вероятно заведующей учебной частью, и говорил ей: График нужен мне сегодня же, а она отвечала: Будет, сеньор директор, и сеньор Жозе остановился в дверях, ожидая, когда его заметят. Директор замолчал, посмотрел на него, и лишь тогда сеньор Жозе сказал: Доброе утро, сеньор директор, а потом, уже с удостоверением в руке, сделал три шага вперед: Как вы можете убедиться, я сотрудник Главного Управления ЗАГС, у меня служебное дело. Директор движением руки обозначил, что в предъявлении документов нет необходимости, и осведомился: В чем же состоит ваше дело. Я по поводу одной вашей учительницы. Какое отношение имеют учителя моей школы к архиву ЗАГС. В качестве учителей — никакого, но ведь они люди или были таковыми. Объяснитесь, пожалуйста. Мы сейчас проводим исследование феномена самоубийства, как в психологическом аспекте, так и в социологическом, и я изучаю историю женщины, которая преподавала у вас математику и покончила с собой. Лицо директора изобразило скорбь: Бедная женщина, ужасная история, мы все по сию пору не понимаем, что толкнуло ее. Первое, что мне надлежит сделать, сказал сеньор Жозе, стараясь выражаться на чистейшем бюрократическом языке, это подвергнуть сличению элементы идентификации, находящиеся в распоряжении архива, с данными личного дела. Понимаю, сказал директор и обратился к секретарше: Разыщите-ка этот формуляр. Мы его еще не успели удалить из ящика, извиняющимся тоном ответила та, одновременно перебирая корешки папок: Да, вот он. Сеньор Жозе ощутил знакомое стеснение в области грудобрюшной преграды и легкую, по счастью, но все же дурноту, от которой перед глазами все поплыло, да, прямо надо сказать, сильно расшатана нервная система у этого человека, в весьма плачевном она состоянии, хотя, с другой стороны, нельзя не признать, что любой бы на его месте взволновался, увидев заветный формуляр в пределах досягаемости, вот он, только руку протяни, всего-то лишь надо открыть ящик с наклейкой Педагоги, чтобы увидеть его, да; все так, но кто бы мог подумать, что девочка, столь усердно разыскиваемая, будет преподавать математику в той самой школе, где училась сама. Сумев совладать с душевным волнением, но не уняв дрожь в руках, сеньор Жозе притворился, что сличает формуляры, а потом сказал: Да, это одно и то же лицо, а на вопрос директора, взглянувшего на него с участливым интересом: Неважно себя чувствуете, ответил просто: Ну да, я ведь уже немолод. Я полагаю, вы желаете задать мне какие-то вопросы. Именно так. Ну, тогда пойдемте, пойдемте в мой кабинет. Шагая следом за директором, сеньор Жозе улыбался про себя: Я не знал, что ее формуляр лежит здесь, а ты не знаешь, что я провел ночь на твоем диване. Вошли, и директор предупредил: У меня мало времени, но я в вашем распоряжении, присаживайтесь, и показал на диван, некогда приютивший ночного гостя. Я бы хотел знать, сказал сеньор Жозе, не замечали ли вы каких-либо перемен в ее настроении в те несколько дней, что предшествовали самоубийству. Нет, она всегда была очень замкнута и молчалива. Хорошая учительница. Одна из лучших за всю историю школы. Она была близка с кем-нибудь из коллег. В каком смысле. В самом прямом. Она была со всеми приветлива, дружелюбна, но не думаю, что кто-то мог назвать свои отношения с ней близкими или теплыми. А ученики ее любили. Да, очень. На здоровье не жаловалась. Насколько мне помнится, нет. Странно. Что странно. Я беседовал с ее родителями, и то, что услышал от них, а теперь от вас, заставляет меня предположить, что это было необъяснимое самоубийство. Позвольте узнать, сказал директор, а разве бывают объяснимые самоубийства. Я — про это. А я — вообще. Иногда оставляют прощальные записки. Да, конечно, вот только не знаю, можно ли счесть объяснением причин то, что нам доводится в них прочесть, да и вообще многое в жизни нуждается в объяснении. Это правда. Вот, например, как объяснить происшествие, имевшее место за несколько дней до самоубийства. Какое происшествие. Мою школу ограбили. Ну да. Откуда вы знаете. Простите, мое ну да носит характер не подтверждения, а вопроса, быть может, я просто не придал ему нужной интонации, но в любом случае грабеж вообще-то объяснить нетрудно. Если только злоумышленник не влезает на крышу, не проникает через окно, выдавив предварительно стекло, не бродит по всему зданию, не ночует в моем кабинете на моем диване, не съедает продукты, найденные в холодильнике, не похищает бинты и прочее из медпункта, а потом не уходит, ничего не взяв. Почему вы решили, что он спал здесь. Потому что обнаружил на полу одеяло, которым имею обыкновение укрывать колени, а то стынут, я ведь тоже, по вашему меткому замечанию, не молод. Вы заявили в полицию. Зачем же, если ничего не тронуто, это ни к чему, а полиция наверняка ответила бы мне, что ее дело распутывать преступления, а не раскрывать тайны. Странно, а вы уверены, что ничего не пропало. Мы все осмотрели, все проверили, сейф не взломан, все цело, все осталось на своих местах. Кроме одеяла. Вот именно, кроме одеяла, и вот я спрашиваю вас, есть ли этому какое-либо объяснение. Об этом спрашивать надо злоумышленника, он-то знает, и с этими словами сеньор Жозе поднялся: Сеньор директор, не стану больше отнимать у вас время, благодарю вас за то, что так внимательно и благосклонно отнеслись к злосчастному делу, приведшему меня сюда. Не думаю, что сильно помог вам. Вероятно, вы были правы, сказав, что всякое самоубийство необъяснимо. Следует уточнить — необъяснимо с точки зрения разума и логики. И все это похоже на то, как если бы она просто открыла дверь и вышла. Или вошла. Да, или вошла, это зависит от точки зрения. Вот вам и превосходное объяснение. Но это же метафора. Лучше метафоры ничего не объясняет сути явления. Будьте здоровы, сеньор директор, примите еще раз мою самую сердечную признательность. До свиданья, рад был познакомиться, хоть, конечно, лучше бы не по столь печальному поводу, пойдемте, я провожу вас до лестницы. И когда сеньор Жозе уже миновал второй пролет, директор вдруг вспомнил, что так и не спросил, как его зовут. Ну да и ладно, подумал он сразу же вслед за тем, все равно эта история уже кончена.

А вот сеньор Жозе этого бы сказать не мог. Ему предстояло сделать еще один, последний шаг, отыскать в доме неизвестной женщины дневник ли, записку, клочок бумаги, что угодно, запечатлевшее бы крик, всхлип, выдох: Больше не могу, который всякий самоубийца неукоснительно обязан оставлять после себя, прежде чем выйти в пресловутую дверь, хотя бы для того, чтобы пребывающие покуда еще по эту ее сторону смогли утишить голос совести и утешиться словами: Бедняжка, вот, оказывается, вот в чем дело-то было. И сколько же можно талдычить снова и снова, что душа человеческая издавна облюбована противоречиями, ибо вплоть до самого последнего времени что-то не замечалось, чтобы они процветали или хотя бы сносно существовали вне ее, и, должно быть, по этой самой причине кружил сеньор Жозе по городу, бродил как потерянный, то вверх, то вниз, то в одну сторону, то в другую, будто безнадежно заплутал без карты и маршрута, хоть и знает превосходно, что должен сделать в этот последний день, ибо завтра наступит уже другое время, либо время останется прежним, а вот он сам изменится неузнаваемо, доказательством чего могут служить его мысли: А кем же буду я после этого, завтра, например, и какого же делопроизводителя обретет в моем лице Главный Архив ЗАГС. Дважды уже проходил он мимо дома неизвестной женщины и ни разу не останавливался, потому что боялся, и не будем спрашивать чего, это противоречие больше других на виду, сеньор Жозе хочет и не хочет, желает и страшится своего желания, и так — всю жизнь. Сейчас, выигрывая время, отодвигая неминуемое, он счел, что сначала надо бы все же позавтракать в каком-нибудь ресторанчике, недорогом, где цены сообразуются с его средствами, да еще и расположенном где-нибудь в отдалении, чтобы не в меру бдительный сосед не догадался о намерениях этого человека, который зачем-то крутится возле дома. Хотя по виду сеньор Жозе не отличается от наших представлений о том, как обычно выглядят порядочные люди, но кто же может за это поручиться, кто даст твердые гарантии, внешность, как известно, обманчива, оттого ее и назвали внешностью, и кому бы, например, взбрело в голову, приняв в расчет бремя лет и хилую стать сеньора Жозе, заподозрить, что он по ночам лазает по крышам. Он растягивал свой скромный завтрак как только мог и, поднявшись из-за стола, когда было уже сильно за три часа, неторопливо, нога за ногу, побрел на ту улицу, где жила неизвестная женщина. И прежде чем завернуть за последний угол, остановился, глубоко вздохнул, подумал: Я же не трус, чтобы приободриться, однако был он, как и очень многие мужественные люди, когда именно что трус, а когда и храбрец, а то обстоятельство, что провел ночь на кладбище, нимало не унимает нынешнюю дрожь в коленках. Сунув руку в карман пиджака, он нащупал ключи, из которых один, маленький и узкий, был от почтового ящика, а два других почти совсем не отличались друг от друга, но один был от подъезда, а второй — от квартиры, и не дай бог ошибиться, особенно если внизу сидит консьержка, да еще из породы тех, кому непременно во все нужно сунуть нос, и что ей сказать, как объяснить свое появление, вероятно, тем, что он пришел сюда с разрешения родителей покойной, пришел провести опись ее имущества, я, сударыня, из Главного Архива ЗАГС, вот мое удостоверение, и, как видите, мне доверили ключи. Выбранный наугад ключ подошел, и стражница при подъезде, если таковая и имелась в этом доме, не появилась и, следовательно, не спросила: Вы к кому, и не врет поговорка, что страх перед сторожем стережет лучше его самого, и потому следует прежде всего победить страх, а дальше видно будет, все видно, в том числе — и сторожа, а может, и нет, если он и вовсе не явится. Дом, хоть и старой постройки, но снабжен лифтом, на счастье сеньора Жозе, потому что ему на подгибающихся, отяжелевших ногах нипочем бы не добраться до шестого этажа, где помещается квартира учительницы. Открываясь, дверь заскрипела, испугала посетителя, который вдруг засомневался, что его объяснения возымели бы действие на консьержку, поинтересуйся та все же, куда он и зачем. Сеньор Жозе торопливо проскользнул внутрь, осторожно прикрыл за собой дверь и оказался во тьме, совсем чуть-чуть не дотягивавшей до звания кромешной. Ощупал стену возле дверной притолоки, нашарил выключатель, но благоразумно не стал приводить его в действие, ибо это могло быть опасно. Постепенно глаза его стали привыкать к темноте, и можно было бы сказать, что в подобных обстоятельствах такое происходит с любым и каждым, однако не так широко известно, что младшие делопроизводители Главного Архива, благодаря вынужденно частым посещениям тех помещений, где хранятся документы мертвых, по прошествии известного времени развивают зрительные свои способности до пределов, далеко превосходящих возможности всех иных. И в конце концов начинают видеть в темноте наподобие кошек, если, конечно, это совершенствование не пресекается выходом на пенсию.

Хотя пол в квартире затянут ковром, сеньор Жозе предпочел все же разуться, чтобы сотрясением или нечаянным стуком каблука не оповестить о своем присутствии соседей снизу. С тысячей предосторожностей задернул шторы на том окне, что выходило на улицу, но не наглухо, а так, чтобы немного света все же проникало в комнату. Вошел в спальню. Помимо узкой, девичьей, как принято говорить, кровати там стояли ночной столик, гардероб, еще какой-то шкаф. Вся мебель была выдержана в простом и строгом стиле, являвшем контраст тяжеловесной помпезности родительской обстановки. Сеньор Жозе обошел остальное пространство, состоявшее из гостиной с, как водится, диваном и книжными полками от стены до стены, кабинетика, совсем крохотной кухоньки и туалетной комнаты, ужатой в своих габаритах до последней крайности. Да, здесь вот, в этой квартире жила неизвестная женщина, которая неведомо почему покончила с собой, побывала замужем, но расторгла свой брак, после развода могла бы вернуться в отчий дом, но предпочла жить сама по себе, которая, как и все, была когда-то девочкой, потом девушкой, однако уже в те времена каким-то вполне определенным, хоть и не определяемым словами образом обещала стать той, кем стала, школьной математичкой, чье имя при жизни значилось в картотеках Главного Архива вместе с именами всех иных живых жителей этого города, а по смерти вернулось в мир живых, потому что именно этот сеньор Жозе вернул его из царства мертвых, да, только имя, а не ее самое, ибо младшему делопроизводителю такое никак не под силу. Двери из комнаты в комнату были открыты, и потому свет дня более или менее распространялся по всей квартире, но сеньору Жозе надо бы поторапливаться со своим делом, если он не хочет бросить его на полдороге. Он выдвинул ящик письменного стола, рассеянно скользнул взглядом по его содержимому, но ни школьные задачи и примеры, ни столбцы с вычислениями, ни чертежи никак не объясняли жизни и смерти женщины, что сидела в этом кресле, зажигала эту лампу, держала в руке этот карандаш и писала им. Сеньор Жозе медленно закрыл ящик, начал было выдвигать другой, но, движения своего не завершив, вдруг на долгую минуту или на несколько кратких мгновений, показавшихся часом, погрузился в размышления, потом с силой задвинул ящик, потом вышел из кабинета, потом уселся в гостиной на диванчик и так и остался. Он глядел на свои старые, кое-где заштопанные носки, на неглаженые брюки, привздернутые так, что открывались худые белые голени в редких волосках. Почувствовал, что его тело постепенно приноравливается к мягкой вогнутости, которую на пружинной гобеленовой подушке дивана оставило другое тело. Больше уж так не посидеть, пробормотал он. Тишину, казавшуюся ему всеобъемлющей, взрезал уличный шум, в котором время от времени особо выделялся рев автомобилей, но чувствовалось в воздухе и чье-то ровное и глубокое дыхание, какое-то медленное пульсирование, так, должно быть, дышат дома, оставшись одни, а этот вот, наверно, еще не успел понять, что внутри его опять кто-то есть. Сеньор Жозе сказал себе, что надо бы осмотреть и другие ящики, в комоде например, где хранят обычно самые интимные принадлежности туалета, да и в ночном столике у изголовья, откуда берут принадлежности иные, но не менее интимные, или в гардеробе, скажем, и подумал, что, если откроет его дверцу, не устоит перед искушением провести пальцами по висящим там платьям, как по клавишам немого рояля, и еще подумал, что приподнимет подол какого-нибудь и вдохнет аромат или просто запах. А ведь есть еще ящики письменного стола, которые он не успел осмотреть, и маленькие шкафчики, вделанные в книжный стеллаж, и где-нибудь да спрятано то, что он ищет, — письмо, дневник, прощальное слово, след последней слезы. А зачем, спросил он себя, ну, предположим, что эта записка существует, что я ее найду, что я ее прочту, но ведь от этого платья не перестанут быть пустыми, и не решится ни одна математическая задача, и неизвестное в уравнении не определится, и покрывало вовеки не будет сдернуто с кровати, а пододеяльник — натянут до груди, и лампа у изголовья никогда не осветит страницу книги, ибо что кончилось, то кончилось. Сеньор Жозе наклонился вперед, обхватил лоб ладонями, словно намеревался еще попредаваться малость размышлениям, хотя это было не так, кончились у него мысли. Свет вдруг померк, видно, проплыла в поднебесье туча. И в этот миг зазвонил телефон. Сеньор Жозе раньше и не замечал его, а он был тут, стоял в углу на маленьком столике, как вещь, которой пользуются не слишком часто. Включился автоответчик, женский голос назвал номер и произнес: Меня нет дома, оставьте сообщение после длинного гудка. Кем бы ни был звонивший, он дал отбой, есть люди, которые терпеть не могут разговаривать с машиной, а может быть, просто понял, что не туда попал, и в самом деле — имеет ли смысл продолжать беседу, если нам ответил незнакомый голос. Это должно было бы объяснить сеньору Жозе, никогда прежде не видевшему вблизи таких устройств, принцип его работы, но он, скорее всего, не прислушался бы ни к каким объяснениям, потому что его очень сильно взволновали эти несколько слов: Меня нет дома, оставьте сообщение после длинного гудка, и той, которая произнесла их, никогда больше не будет дома, здесь остался только ее голос, глуховатый и тусклый, с какой-то рассеянной интонацией, как будто говорила она одно, а думала в эту минуту о чем-то другом. Сеньор Жозе сказал: Может быть, еще позвонят, и в этой надежде неподвижно просидел на диване еще час, а мрак в доме меж тем становился все гуще, и никто больше не позвонил. Тогда он поднялся, пробормотав: Пора идти, но прежде чем покинуть квартиру, в последний раз обошел ее, снова вошел в спальню, где света было больше всего, присел на минутку на край кровати, раз и другой медленно провел ладонью по кружевному отвороту пододеяльника, потом открыл шкаф, где висели вещи женщины, которая произнесла такие определяющие слова: Меня нет. Вытянул шею так, что они коснулись его лица, и запах, исходивший от них, можно было бы назвать запахом отсутствия или скорее даже тем смешанным ароматом розы и хризантемы, каким веет иногда в помещении Главного Архива. И на этот раз не обнаружилась консьержка с вопросом, откуда это он идет, безмолвный дом казался необитаемым. Именно эта тишина заронила в голову сеньора Жозе идею, дерзновенней которой не бывало еще в его жизни: А если я останусь здесь, проведу ночь в ее постели, никто ведь этого не узнает. И да будет известно сеньору Жозе, что нет ничего проще, чем подняться на лифте, войти в квартиру, скинуть башмаки, совершенно ведь не исключено, что кто-нибудь опять ошибется номером, и если так, то вновь раздастся глуховатый печальный голос учительницы математики: Меня нет, а если ночью какой-нибудь приятный сон возбудит твое старое тело, разнежившееся в ее постели, сам знаешь, средство под рукой, смотри только поосторожней с простынями. Этих грубых и пошлых насмешек сеньор Жозе не заслужил, ибо его идея, скорее романтическая, нежели дерзновенная, ушла так же внезапно, как и пришла, да и он сам уже на улице, и, похоже, ему помогло покинуть этот дом воспоминание о старых, кое-где заштопанных носках и белых тощих голенях, поросших редким волосом. Все на свете бессмысленно, пробормотал он и направился туда, где в бельэтаже, в квартире направо, проживает пожилая дама. День кончается, Главный Архив уже закрыт, и не очень много часов осталось у младшего делопроизводителя, чтобы сплести историю, объясняющую сегодняшнее не то чтобы опоздание, а полноценный прогул. Всем известно, что у него нет домашних, которым срочно потребовалась бы его помощь и уход, а если бы и были, разве может это служить оправданием для человека, живущего за стеной Главного Архива, что бы ему стоило всего лишь войти да объявить: Прощайте, до завтра, а то у меня кузина при смерти. И сеньор Жозе думает, что, пожалуй, на этом служба его может и кончиться, погонят его, скорей всего, из архива, уволят, но, может быть, пастуху будет нужен помощник менять номера на могилах, особенно если захочет расширить свое поле деятельности, и почему же в самом деле надо ограничиваться только самоубийцами, в конечном-то счете все покойники одинаковы, и все, что можно сделать с одними, то можно и с другими, то есть перепутать их всех, перемешать, эко дело, подумаешь, если мир так и так лишен смысла.

И когда сеньор Жозе звонил в дверь дамы из квартиры в бельэтаже направо, все помыслы его были только о предстоящей чашечке чаю. Нажал кнопку раз, нажал два, но никто не открывал. В смятении и тревоге он позвонил в квартиру слева, и возникшая на пороге женщина неприветливо осведомилась: Вам что. Никто не открывает. И что поэтому. Может быть, вы знаете, не случилось ли что-нибудь. Что. Ну, несчастный случай или болезнь. Весьма вероятно, ее увезли в карете скорой помощи. Когда. Три дня назад. И больше никаких сведений, может быть, вам известно, где она сейчас. Мне неизвестно, позвольте, и дверь закрылась, оставив сеньора Жозе во мраке. Завтра пойду по больницам, подумал он, чувствуя, что вконец измучен, ибо целый день на ногах, и более того — на нервах, а теперь еще и это нежданное потрясение. Вышел из подъезда и остановился на тротуаре, спрашивая себя, что тут можно еще сделать, не расспросить ли других жильцов, не все же такие неприятные, как соседка из квартиры в бельэтаже налево, и с этой мыслью сеньор Жозе снова вошел в дом, по лестнице поднялся на второй этаж, позвонил в квартиру, где живут мать с ребенком и ее ревнивый муж, который к этому часу наверняка уже вернулся с работы, но это неважно, он ведь всего лишь спросит, не знают ли они чего-нибудь о пожилой даме. На лестнице горит свет. У женщины, открывшей дверь, не было на руках ребенка, и, не узнав сеньора Жозе: Что вам угодно, спросила она. Простите за беспокойство, я пришел навестить ту даму из квартиры в бельэтаже направо, но ее нет, а соседка сказала, что три дня назад ее увезла скорая. Да, это так. А вы не знаете случайно, где она, в какой больнице или, может быть, у родни. Прежде чем женщина успела ответить, донесся из глубины квартиры мужской голос: С кем ты там, и, повернув голову, она ответила: Да тут справляются о даме из квартиры в бельэтаже направо, потом перевела глаза на сеньора Жозе: Нет, мы ничего не знаем. Понизив голос, сеньор Жозе спросил: Вы меня не узнаете, и женщина, поколебавшись, сказала: А-а, да, помню, помню, причем сказала шепотом, после чего медленно притворила дверь.

На улице сеньор Жозе остановил такси: В Главный Архив, рассеянно сказал водителю. Он бы, конечно, предпочел пойти пешком, чтобы сберечь деньги, которых оставалось мало, и завершить день так же, как он его начал, но от усталости и в самом деле валится с ног. Так он рассудил. Когда же шофер сказал: Приехали, сеньор Жозе увидел, что приехать-то они приехали, да не к дверям его дома, а ко входу в Главный Архив. Не стоило, конечно, объяснять таксисту, что следует обогнуть площадь и проехать боковой улицей, в конце концов, тут и пятидесяти метров не будет, не о чем говорить. Расплатившись последними монетами, вышел, а когда оказался обеими ногами на тротуаре, поднял голову и увидел свет в окнах архива. Опять, промелькнуло у него в голове, из которой моментально улетучились и беспокойство за судьбу дамы из квартиры в бельэтаже справа, и воспоминания о той матери с ребенком, теперь надо придумать, чем завтра оправдываться. Он завернул за угол, и вот он, его дом, приземистая руина, прилепившаяся к высокой стене здания, нависавшей над ним и готовой, кажется, вот-вот раздавить его. И тут словно чьи-то грубые пальцы стиснули сердце сеньора Жозе. Внутри его жилища горел свет. А ведь он был уверен, что, уходя, погасил, впрочем, если вспомнить, какая каша была у него в голове на протяжении уже стольких дней, вполне можно допустить, что позабыл повернуть выключатель, да и потом, допустить это можно было бы лишь в том случае, если бы не горели так ярко все пять окон по фасаду Главного Архива. Сеньор Жозе вставил ключ в замочную скважину, наперед зная, кого увидит у себя, но все же задержался на пороге, как если бы правила хорошего тона властно предписали ему выказать удивление. На столе в большом порядке были разложены бумаги, а у стола сидел шеф. И сеньору Жозе не было нужды подходить ближе, чтобы увидеть, что это за бумаги — оба фальшивых мандата, школьные формуляры неизвестной женщины, тетрадь с записями и архивный скоросшиватель с официальными документами. Входите, сказал хранитель, будьте как дома. Младший делопроизводитель прикрыл за собой дверь, сделал шаг к столу и остановился. Он молчал и чувствовал, что все его мысли растворяются в водовороте внезапно словно бы разжижившихся мозгов. Садитесь, я же сказал, будьте как дома. Сеньор Жозе заметил, что на стопке ученических формуляров лежит точно такой же ключ, что и у него. Смотрите на ключ, спросил хранитель и спокойно продолжил: Не думайте, что это копия, квартирам чиновников, когда они у них имелись, полагалось два ключа, один, разумеется, вручался им для собственного пользования, второй оставался в распоряжении Главного Архива, все очень, как видите, складно. За исключением того, что сюда вы вошли без моего разрешения, сумел вымолвить сеньор Жозе. Оно мне и не требовалось, у кого ключ, тот и хозяин, так что скажем, мы с вами оба хозяева этого дома, точно также, как и вы считали себя хозяином архива в достаточной степени, чтобы выносить оттуда официальные документы. Я могу объяснить. В этом нет необходимости, я регулярно следил за всеми ваши действиями, да и дневник ваш оказался большим подспорьем, и пользуюсь случаем отметить, что у вас прекрасный слог и богатый язык. Завтра я подам прошение об отставке. Которую я не приму. Сеньор Жозе поглядел на него с удивлением. Нет. Нет, не приму. Позволено ли будет узнать причину. Разумеется, если я намереваюсь стать вашим сообщником в этих предосудительных действиях. Я вас не понимаю. Хранитель взял в руки досье неизвестной женщины и сказал так: Скоро поймете, но сначала расскажите, что там было на кладбище, ибо запись в дневнике обрывается на вашей беседе с тамошним письмоводителем. Долгая история, в двух словах не расскажешь. А вы все же попытайтесь, чтобы у меня создалась цельная картина, но покороче. Ну, я пешком дошел через все кладбище до сектора самоубийц, переночевал под оливой, наутро оказался посреди овечьей отары, а потом узнал, что пастух ради собственного развлечения меняет местами таблички с номерами могил, пока на них еще не установлены надгробья с именами и датами. Зачем же он это делает. Трудно объяснить, все вроде бы вертится вокруг того, что надо бы узнать, где они, люди, которых мы ищем, и пастух вот, к примеру, считает, что нам этого знать не дано. Как та, кого вы называете неизвестной женщиной. Именно. Ну а сегодня вы чем занимались. Был в школе, где она преподавала математику, был у нее дома. Что-нибудь нашли. Нет, и, пожалуй, не хотел ничего найти. Хранитель раскрыл папку, достал тот самый формуляр, который сеньор Жозе когда-то случайно унес вместе с пятью другими, выписанными на знаменитостей: А знаете ли, что бы я сделал на вашем месте. Откуда же мне знать. А знаете ли, каков тот единственный логический вывод, что следует из всей этой истории. Тоже нет. Заполнить на эту женщину новый формуляр, точно такой же, как прежний, и указать там все данные, кроме даты смерти. А потом. А потом поместить его в каталог живых, словно бы она и не умирала. Но это же будет подлог. Ну да, подлог, но если не совершим его, все нами сделанное и нами сказанное лишится даже капли смысла. Не могу постичь. Хранитель откинулся на спинку стула, медленно провел обеими руками по лицу, а потом спросил: Помните, что я сказал в архиве, в пятницу, когда вы появились на службе небритым. Помню. Все помните. Все. Значит, и то, как я упомянул кое-какие обстоятельства, не будь которых никогда бы не осознал, насколько же абсурдно отделять мертвых от живых. И это помню. Надо ли повторять, какие именно обстоятельства я имел в виду. Совершенно незачем.

Хранитель встал: Вот второй ключ, пользоваться им впредь не собираюсь, и добавил, не давая сеньору Жозе возразить: Осталось решить последний вопрос. Какой же. В досье вашей неизвестной женщины отсутствует свидетельство о смерти. Да, я не сумел его найти, то ли оно так и лежит где-то в глубинах архива, то ли я его обронил по дороге. Покуда не найдете, эта женщина останется мертвой. Останется, даже если и найду. Если не уничтожите свидетельство — не останется. С этими словами он повернулся и вышел, и вскоре стало слышно, как хлопнула, закрываясь, дверь Главного Архива. А сеньор Жозе остался посреди своего жилища. Можно было не заполнять новый формуляр, потому что в досье уже имелась копия. Предстояло, значит, порвать или сжечь оригинал с проставленной датой смерти. И еще там лежало свидетельство о смерти. Сеньор Жозе вошел в архив, выдвинул ящик письменного стола, где дожидались его фонарик и ариаднина нить. Обвязал один ее конец вокруг лодыжки и двинулся во тьму.

Примечания

1

Намек на книгу Сарамаго «История осады Лиссабона» (1989), сюжет которой приходит в движение от не на месте поставленного корректорского значка «выкидки». (Здесь и далее прим. переводчика)

(обратно)

2

Крайний предел, крайняя степень, верх чего-либо (лат.)

(обратно)

3

В логике — умозаключение, делаемое на основании опыта (лат.)

(обратно)

Оглавление

  • Жозе Сарамаго Книга имен
  • *** Примечания ***