Долгий сон (fb2)

- Долгий сон (а.с. Библиотека любителей порки) 1.32 Мб, 568с. (скачать fb2) - А-Викинг

Возрастное ограничение: 18+


Настройки текста:



А-Викинг ДОЛГИЙ СОН Полное собрание произведений

Первая гостевушка

Уф… Вот видишь, вроде и снега было немного, а как привалило калитку. У нас специально из-за этого даже над калитками вроде крыши — а то иной раз утром без лопаты не прогребешься. Давай толкать вместе — я же тебе не трактор! Ладно, пуcть будет тракторенок… Ну вот, во дворе тоже сугробы. Дом без присмотра всего неделю, а лопатой теперь махать — на целый день. Ничего, как-нибудь проберемся к крыльцу — нам не на парад. Да, высокое — в старину дома не тяп-ляп делали, вон какие валуны у фундамента: даже сугробы не до конца прикрыли.

Из чего сруб? Лиственница, само собой. Она же не гниет, из нее недаром даже Венеция… Ой, прости, знаю что знаешь, а у наших половина и слова «Венеция» слыхом не слыхивала… Сам ты сноб — просто вот ты про Венецию слыхал, а живого соболя в глаза не видел. И как пули в крышечке из-под «бздеколона» делать — не знаешь. А такие разрывные выходят, что Батюшку наповал кладут. Не, Хозяин — это тигр, в наших местах не водятся, не Уссурийская тайга. У нас так медведей зовут. Ну, и Топтыгой, бывает, как в сказках, или Бером, если по-старому, а так все больше Батюшкой. Уважительно. Даже шатуна зимнего чаще Отчим кличут… Ладно, это у меня от смущения слова не в ту сторону идут, разговорилась не по делу… Проходи, гость дорогой, уважь хозяйку!

Да в дом проходи, чего ты в сенях разуваешься! Звиняйте, господин-барин, тапочек не предусмотрено, бери-ка чуни… Вот же чунька городская! Чуни — вон они, ну, валенки обрезанные! Да проходи же, чего ты там увидал? Ну, конечно, как же — тебе, да не увидать-то: ну да, это и есть та самая кадушка, где розги мочат. А зачем специальная? От огурцов рассол все равно остается, вон и сейчас там огурчики наполовину, а сверху лоза красноталовая мокнет. Экологически чистый продукт, прямо с куста… Я же тебе кусты показывала, когда мимо проезжали — ну да, по-над берегом речки он и растет. Причем тут санитария? А зачем их после порки снова в рассол? Лоза не плетка, на одну порку всего готовят. Ага, вот сейчас тебе возьмет и «сохранится» — это смотря как пороть. Если в игрушечки играть, так и до пенсии одного прутика хватит. А если пороть, так с десяти ударов хоть самый моченый-перемоченый прут в лохмотья. Лозы-то не жаль…

Давай к столу, гость почтенный, с дороги и с устатку настоечку не грех. А чего это у тебя глазки на лобик? Говорила ведь, что в клюквенной за шестьдесят градусов, а ты ее смакуешь, как мартини недосушенный… Ай! Ну, чего дерешься, и не клади ты меня на свои коленки, мы же не все еще посмотрели… Ай! У-у, рука тяжелая, ровно как у деда Никанорыча, царствие ему Небесное. Тот тоже пятерней припечатывал «попную деталь», словно лопатой. Ну, никакой нежности… Ай! Как это — причем нежность? Никанорыч, царствие ему легкое и светлое на Небеси, перед тем, как ума впечатывать, всегда ладонью оглаживал. По голове погладит, по волосам, бедра словно кругом обведет — ладони жесткие, мозоли как камешки, а все равно сладко и нежно… Аж потом и не обидно, даже если с потяжкой прутья вписывал. Девчонка не корова, чтоб попусту молотить, ее даже в большом гневе можно ладошкой погладить или даже поцеловать, чтобы знала: от любви секут, а не от бесовства. М-м-м… Ну, погоди, нетерпеха! Я и сама уж голову с тобой теряю — так и до колечка недолго…

Не про то кольцо подумал, и брови не сдвигай: я вон про то говорю, что в потолочную балку ввернуто. Давай-давай, угадывай со ста раз, для чего оно там! Все тебе «девайсы» на уме! Тут до девайса еще лет пятнадцать… Не понял? Господи, ну какой ты у меня… чуня городской! Под это кольцо колыбельку подвешивают. А как выросла девушка и колыбелька без надобности, под это же кольцо руки поднять можно. Вожжами стянут у кистей, свободные концы в колечко, поддернули — и стоишь себе в струночку. Как струнка и звенишь в голосок, пока мокрой лозой все грешки на спине и попе распишут. Но это чаще зимой, потому как в доме проще на лавке разложить, а «струнку» — на дворе. Там простора больше.

Ой, ну какой ты смешной! Конечно, голышом! Какие там тебе «маечки до пупа», кого волнует «повышенная эротичность»! Ты еще гольфики закажи, слегка приспущенные… Или стрингечки. Это же не секс-шоп, это нормальная порка. А пороть надо всегда голых, чтобы через чистое тело, открытое, и душа побыстрей очищалась. Порка не ради порки, а ради пользы.

О-ох… Горячие какие губы… И руки… Ай, погоди… Ну, погоди ты чуток… Ну, с чего ты взял, что я уже в ночнушке? Это сарафанчик такой… Давно его не надевала, нравится он мне. Легонький, короткий и видишь какой простенький — слегка расшивочка у ворота, по подолу узорчик, и все. Чистенький, светленький. Под ним что? Не что, а кто. Под ним только я… вот, гляди. Ну, хоть бы отвернулся чуток, гляделки твои бесстыжие! Да, ты прав… снимешь его сам…

Нет! Нельзя на кровати… На кровати секут только жен любимых, да очень редко девок — отец до замужества. А полюбовниц, как я у тебя, на супружеской кровати сечь неможно. Грех дому выходит…

Да, твоя воля… Всю кадушку сюда принесу. Подыму, не переживай. А вот лавку тебе придется двигать — тяжела больно. И со шнурками этими не возись — вон там на скобе как раз для такого дела толстые веревки висят. Тонкие — следы оставят, будто от наручников каких, а толстые в самый раз. Сам ты посередке лысый! В этом месте я веревку, если уж совсем невмоготу, кусаю. Зачем орать, коль стерпеть можно…

Дверь за щеколду? А зачем? И занавески можно не дергать зря — окошки все равно в инее, ничего не видно. Да и кому тут дело, как и за что девку порют… Нашел невидаль!

Ну вот, мы с тобой и почти дома. Лавка, кадушка с розгами мочеными, веревки, снимай с меня сарафанчик и позволь лечь. Почему почти? Потому как дом этот тебя еще не принял… Сам поймешь, когда примет.

Сколько розог? Чунька ты моя… Ну, как есть — чунька. Сколько решишь, столько и будет. Моя воля кончилась, когда волосы перед тобой с груди сняла.

…У тебя тоже хорошие руки. Сильные и жесткие. И гладить умеют. А теперь покажи мне, как они умеют наказывать!

М-м-м… М-м-м!!! Как плохо… что… ты! только! на! три дня-а-а!!!


2004 г.

Вторая гостевушка

Даре, милой подружке.

…Дара проснулась от сопения и щекотки. Осторожно приоткрыла ресницы и вздрогнула: прямо нос к носу торчала огромная кошачья морда с наглыми до невероятности глазищами и роскошными гусарскими усами.

— Кс-с… — осторожно прошептала в краешек одеяла, на что котяра фыркнул, презрительно ответил «Мяв-в-в!» и прошелся по одеялу, как по проспекту, не сгибая лап. Под одеялом была сама Дара, и тяжелая поступь кота заставила ее вздрогнуть, снова пробудив к жизни и памяти горячий рисунок на спине и бедрах…

Больше не шевелясь, проводила его глазами, вновь испытывая совершенно нереальное чувство, что это вовсе не кот. Так, КАК он смотрел на нее вчера, коты не смотрят! А вчера… О-о-о!

Осторо-о-ожная потягушка… Под толстым и, вроде, гладким одеялом, которое то ли лечит, то ли просто баюкает, из-под которого так не хочется вылезать — и так хочется вылезти поскорей, вон к тому старому, потускневшему зеркалу, и еще разок посмотреть, как оно там, сзади…

Быстрый взгляд в сторону легкой занавески на двери, такой же — в сторону кота, который рухнул на пол посреди комнаты и уходить явно не собирался.

— Ну и смотри! Пожиратель сметаны! Бе-бе-бе! — показала ему язык, выскользнула из теплой постели и повернулась спиной к зеркалу.

— Ну, и как?

Дара чуть не подпрыгнула: ей показалось, что это спросил котяра. Появившаяся в «занавесочной» двери Ташка тут же передразнила громадные блюдца перепуганных Даркиных глаз.

Облегченно вздохнув, Дара еще раз осмотрела себя и выдохнула:

— Сама не верю!

— Глазам не веришь, так потрогай! — Ташкин хихик сопроводился легким шлепком по тугой голой попе подружки, отчего Дара дернулась. Но не так, как вздрагивают девчонки от шлепка, а каким-то неуловимо красивым, удивительно мягким и вместе с тем сильным движением крепкого, золотистого от легкого загара тела. Так, как двигалась вчера, жарким распаренным телом под жарким распаренным прутом. Закинула руки за голову, изогнулась у туманного зеркала, качнув молодыми, но уже тяжелыми грудями:

— О-ой, Та-аш… Как оно бы-ыло!!!! Всю ночь спала и думала!

— Так спала или думала? — Ташка на этот раз очень осторожно, легким касанием провела ладошками по спине и бедрам Дары: чуть ниже лопаток начинался и на середине плотных ляжек заканчивался ровный, припухший, темновато-багровый частокол «линеек». Отметки моченого в кипятке прута почти не пересекались, шли ровненько, особенно плотно обняв полушария голого зада.

Дара изогнулась еще откровеннее, призывно повела бедрами и тут же кровь бросилась в щеки: наглая кошачья морда уже торчала возле зеркала, бесстыдно пялясь на обнаженную девушку.

Хотела брыснуть наглеца, но Ташка опередила, снова удивляя уважительными интонациями, как будто говорила не с кошкой:

— Евлампий! Ну, нельзя же так… Дай нам одеться. Как будто не насмотрелся еще!

Евлампий (только сейчас Дара вспомнила, как его правильно зовут) медленно повернул голову к Ташке, так же медленно моргнул, облизнулся по всей ширине необъятной морды и, сделав вид, что ему глубоко чихать на все эти голые прелести, демонстративно отвернулся.

Дара ухватила со спинки кровати короткий сарафанчик, выделенный вчера перед баней «заместо городских штанов», как обозвала ее джинсы баба Стеша.

Наверное, это именно она гремела сейчас посудой, и запах сушеных трав, щедро развешанных и под притолоками, и на стенах, смешивался с таки-и-им запахом курника, что Дарка забыла о притухшем горячем узоре на теле: такого как вчера, она еще не пробовала!

…Вчера ближе к вечеру ей первый раз налили темно-вишневой жидкости, запах которой больше напоминал варенье. Дара, благосклонно принимавшая поклоны официантов в Париже или Сан-Франциско — ну, с бутылками в крахмальных салфеточках — легко отличавшая «самый сухой» мартини от просто сухого, вежливо пригубила. Замерла, хлопнула ресницами и выпила весь стакашек. Округлила глаза и в немом восторге уставилась на бабу Стешу:

— А что это было? Я такого… еще никогда… ни разу… это из чего?

Ташка молча ухмылялась, а баба Стеша, неумело пряча польщенное удовольствие, в привычной ворчливой манере отвечала:

— Ой, девка-краса, не спеши хвалить! Глядишь, попозже и золотинкой побалую!

Тут даже Ташка удивленно вскинула брови: видимо, уж что-то, а «золотинку» Стеша предлагала далеко не всем и не всегда… И не потому, что Дарка приехала сюда «аж с самой Америки, мать-ее-тудыть-итить» — как чесал вчера в затылке больше похожий на бурого лесного мишку водитель снегохода по имени… Мишка. Для бабы Стеши что Америка, что Красноярск — один леший знает, за какими буераками. Главное, что девка оказалась — ну, вся наша, хотя и чужая по вере, да и городская, а вежевая! Ишь, молодец — спиной к иконам не становится, обувку где надо сняла, поперед хозяйки за столом к хлебу руками не лезет… И когда дымить пошла, табачищу свою, так сразу из дома на двор сама вышла, даже с крыльца сошла, ровно надоумил кто! Одно слово — вежевая девка! И по глазам видно, что наша… Тут и спрос не нужен!

…А после обеда вчера охотно и весело пел под валенками снег, когда они с Ташкой копали целую траншею в сугробах — через двор, к темному большому сараю, который вдруг оказался баней. По городским меркам, тут саунный комплекс открывать надо! Ташка смеялась:

— Так семьи-то большие были всегда! Не пять же раз топить: никакой тайги на дрова не хватит. И мылись все вместе, опять же чтоб пар не переводить зазря.

Привычно щелкала лучинками, разгоняла первые языки в банной печке:

— А потом ка-ак прыгнем с тобой в сугроб! Тело от этого — ну как слиток золотой делается…

— Ты что? Я туда нос не высуну! Я умру! Там же снег!

— А ты как с пальмы слезла, да? Еще как у меня прыгнешь!

Стопочкой свежая одежда, маленькая бутылочка той самой, вишневого цвета настоечки, темная медь старых лавок и — бельмом на глазу — блестяшка развернутой шоколадки. Ядреный аромат веников, ворчание пара, плеск воды и настороженный, с замиранием сердца, взгляд в банный угол: кадушка с пучками темных, тоже медных по цвету прутьев…

— А нас… Ну, в смысле меня… Прямо в бане? Да? Ой, класс… ой, стыдуха… Ой, кайфово, наверное, будет…

— Не суетись! — Ташка деловито шмыгнула носом, оттаявшим в банном пару. И пояснила: — Не-е, в бане не будут… Тут потолок — сама видишь — низкий, как тут размахнешься! Давай, парься пока, а то скоро и вправду по-другому парить будут.

…А потом Ташка выпихивала ее в предбанник и, кажется, помогал даже кот Евлампий, презрительно мявкая в ответ на отчаянный писк Дары:

— С ума сошла-а!!! Там снег! Сугробы! Заледеню-у-у-у!..

Писк заглох в пушистом сугробе, туда же золотой рыбкой с разгону вылетела и Ташка — и с недалекого кедрача шумно ухнула снежная лавина, сбитая отчаянным, восторженным, до небес вскинувшимся визгом. Визжали с наслаждением, упоенно, барахтаясь и бултыхаясь в нежнейшем пуху сугроба, проседавшего от раскаленных тугих тел. Снова парились, снова тонули в ядреном пару трав, в мелькании веников и звонких шлепках по шелковой и такой податливой коже. И снова летали в сугроб, уже без визга, а в немом наслаждении закрывая глаза и бесстыдно раскидываясь на бархате ласковых снежных иголок.

Дара шлепала обрезанными валенками на шаг сзади Ташки, левой рукой отжимая волосы — и сама не понимала, почему так гордо и открыто идет к дому совершенно обнаженной, прикрывшись только струйками пара. И, сама себя не узнавая, вслед за Ташкой тоже махнула рукой меховой глыбе, возникшей у калитки:

— С легким парком, девицы-красавицы!

— Спасибо, дядь Петя!

— Ай, да красочки-молодушки! — щедрая улыбка, белозубо сверкнувшая в густом меху: это же не воротник! Это у него борода такая!!!! — Эх-ма, сбросить бы этак годков с полста!

Рассмеялись в ответ, греха и стыда не ведая — чистые, звонкие, напоенные жаром — что внутри, что снаружи…

…И, почти не остыв, едва переступив порог дома, словно споткнулась взглядом о лавку. Холодком мгновенного страха… нет, полоской огня и желания — скользнуло от груди к низу: ну, вот! Теперь… теперь… по-настоящему… как в книжках… как читала… как обещали…

Даже не скрипнула тяжелая, словно навек сколоченная, лавка: послушной золотой лентой вытянулось на ней девичье тело. Благодарно бросила быстрый взгляд на свернутую кольцами толстую веревку («вервие» по-здешнему): не стали привязывать, поверили заранее! Только узкие, но сильные ладони Ташки на щиколотках — на первое время, чуток пообвыкнуть под розгой.

Снова горячий пар рядышком: клубится над чугунком с тугими распаренными прутьями. Не к месту мысли: пахучий-то какой… С травами… словно лечить, а не стегать!

И запевшие под прутом бедра. Тугим сжатием, волной изгиба, водопадом такой необычной и сладостной боли. Вскидывалась, словно сушила волосы мотнувшей головой, животом скользила по столешнице широченной лавки, голыми нервами напрягала ноги и без стыда, истово, наслаждалась своими стонами… короткими словами розги и короткими ответами бедер… вскриками боли и жаром хлестнувшего наслаждения… рывком изогнувшейся спины и полосой изогнувшегося на спине прута…

В туманном мареве — перед глазами — то ли встала, то ли сползла с лавки. Никто не учил, ничего не думала, но откуда из глубины веков или души всплыло движение: простое и спокойное, не болью выбитое, а благодарное — опустилась на коленки, целомудренно сведя их рядышком, и низко, метя половицы волосами, склонилась у ног того, кто подарил эту боль и сладость отпущения греха.

Уже у стола, завернувшись в простынку, охнула от вспышки боли, смутилась и тут же старательно уселась плотней. Поняла, отчего туман перед глазами, когда промокнула их краешком простыни — и по ободряющим улыбкам поняла, что ей снова поверили. Не просто от боли плакала. От благодарности за… А за что? И сама не знала, слов не искала… Да и зачем, господи!

И, наконец, попробовала «золотинки» — снова взметнулся в сердце восторг, и даже нахальный, в упор, кошачий взгляд перестал как удав на кролика…

Никто не учил, сама поняла — вот уже отводит взгляд тот самый, который гора меха и шерсти, дядя Петр, от распахнувшейся невзначай простынки. Там, на лавке, где пела розга, не было ни стыда, ни греха в ее наготе. Там — грешно было быть одетой… хоть чуточку. Там — грешно быть стыдливой. Хоть на пол-чуточки. А теперь — все… Позади. Или только до завтра?

x x x

…Котяра важно прошагал на кухню. Дара следом за ним.

— Утречко доброе! — первая поклонилась бабе Стеше. Встретила ее улыбку и ободрилась, чувствуя — все ближе принимает ее к сердцу суровая таежная бабка.

— Давай, девица-красавица, научу тебя травами плетушку заваривать… Это для Ташки. Сегодня ей черед. Везет же этой егозе: и холоду нет, как ей крест обнимать!

Дара прикусила губы, глянув в маленькое, едва оттаявшее оконце: рядышком с колодцем все тот же медведь-дядя Петр оттаптывал сапогами кружок снега. Вокруг большого, черного, широко раскинувшего перекладину могучего креста. Вон значит, как оно, крест обнимать: на улице… под плеткой!

Сильней прикусила губы и… облизнула их. Жадно, призывно, с нетерпением. «Потом ведь и я, правда?»

Обернулась: согласно кивнула ей головой бабка Стеша. Или просто склонилась над чугунком с травами? Согласно моргнул бесстыжий глазастый кот Евлампий: потом и ты! Правда!


2004 г.

Третья гостевушка

— Домой!.. Домой!! — с вагонными колесами и папиросным дымком ностальгировал Расторгуев.

— Домой… — в такт ему мурлыкала Ташка, одной рукой накручивая неповоротливый на колдобинах руль, а другой — длинно шкрябая массажкой по непокорным волосам.

Едва успела навести порядок и над и под тонкой зеленой ленточкой, перехватившей волосы, как знакомый кедрач радостно махнул могучей лапой над крышей машины: вот и околица. Помахала ему рукой в ответ: ты все такой же! Маленькая была, чтобы на верхушку глянуть, нос задирала в зенит. Выросла, а ты все такой же ба-альшой, толстый и важный — вот только кинься шишкой! Вот только попробуй! Они же у тебя как кирпичи! Тяжеленные, но зато па-а-ахнут!!!! И щелкают потом так, что с непривычки подпрыгнуть можно. Я тебя так и звала: шишкарь-щелкун… А ты не обижался, просто всегда чего-то шумел: там, высоко-высоко.

Всем приветики! А вот и я! Рот закрой, «мужичок с ноготок»: ворона залетит… Это чей такой? Светкин? Ух, ты… Ну, привет, родственничек-соседушка. Чего засмущался? Держи, вот тебе пистолет городской. С пистонами!

…А в доме тепло! Никак тетя Матрена постаралась: вроде и не знала, в какой день ждать, а печка недавно протоплена. Занавесочки в стороны — нечего тут слепые окошки изображать! Пакеты в угол, сумочку на стенку… Ужас! Тоже мне, Нина Риччи в розовых тонах. Смотрится на стене, как седло на корове. А что ж тут висело? Ага, ну давай, и ты покрасней, как та сумочка: тут дедов «дед» висел… Широкий, жгучий — ка-ак прихватит, так сразу пол-зада красной зорькой! И шепелявил, как дед — с шорохом со стенки снимали, с шорохом на кулак мотали, а последний шорох — как с голой задницы после удара соскальзывал. Зато перед последним шорохом ух и звонко было! Погромче кедровой шишки посреди ночи.

А где же он теперь? Надо у Матрены спросить — я сама уж точно не убирала…

Звяк посуды на столе, разлет крахмальной скатерки — на короткой стороне так и нет бахромы. Уж и не помню, зачем состригла — что-то понадобилось типа «кружавчиков», зато как потом кружева на лежанке выписывала, до сих пор помню: дед с «дедом» так старались, что неделю потом с синими руками ходила: кусала как дурочка… Не скатерку было жалко, хотя тоже вещь, а что без спросу! А бабка с дедом потом даже поругались: бабка поедом ела за то, что руки искусала — чего мол тут гордячку строишь, не чужие пороли, могла бы и поплакать, прощенья попросить. А дед на нее в ответ — молодец, что молчком отлежалась, потому что девка взрослая, от ремня плакать — стыд. Вот если бы в розги взял!

Степенно проходит гость, второй. Как я по вам по всем соскучилась… Аж растерялась — куда кого посадить, чтоб всем и каждому и уваженье, и радость… Ой, проходи, Никитка! Хотя какой уж Никитка: плечи в сажень, бородка кучерявится, говорят, уж и сынишка в доме, и жена ладная, и все у тебя миром да ладом. Ну, как ты? Вижу… И в глазах кое-чего вижу! Потом поговоришь со мной, Никитка? Я бы и сейчас в радость, однако гостей без хозяйки оставлять не дело. Ну, чего смеешься? А-а, вспомнил! Да, было дело, как мы с тобой в хозяина да хозяйку играли. И как по-смешному ты брови морщил, когда строгого мужа силился изобразить и старательно шлепал… Сколько нам было? Мелочь пузатая! Зато уж как в рост пошли, тут и в жар бросать стало: ровно ненароком коснемся, тронем друг дружку… Но себя как есть в чести держали. Глупые? А может и не глупые… Зато я тебя сильно уважала. Ну, как за что — помнишь, ты не стал втихаря моим стыдом любоваться, когда в сарайке меня «крестом» разложили и всю как есть лозами разрисовали? Ведь тогда мог и насмотреться, и нащупаться: я по шагам поняла, что это ты вошел… Даже головы не подняла. А ты себя пересилил!

…Значит, ты тоже понял, что потом это в награду тебе было? Ну, может и не в награду — я же тебе не орден, нашел великое награждение!.. Но вот благодарность, это точно — когда я на речке сама тебя нашла, и ты меня на бережке бабкиными мазями от плеч до коленок растирал. А я никакого стыда и греха не ведала и знать не хотела — это для тебя все было… Для тебя! Да, видно, не судьба.

И вам спасибо, гости дорогие! Чем могла… Чем могла. Надолго ли? Надолго не получится — всего недельку, и потом снова уезжать. Но зато уже теперь наезжать почаще стану.

Ой, тетя Матрена, я сама приберусь! Тоже мне, нашли царевну! Ладно, ладно, молчу! Хорошо, провожу до калитки гостей и вернусь.

Ну что вы весь вечер молчком, дядя Степан? Да уж помню, что из вас лишнего словами топором не выстругать, но сегодня уж совсем. И душа ноет: не так оно как-то… Да все не так! Сама не знаю, что. Просто чувствую. Дом вроде как свой, и чистенько все, а по всему как паутинкой подернуто. И люди те же, и я та же, а вот ниточки кончиками вьются и никак узелками не свяжутся.

Ну, дядя Степан… Вы уж как скажете, так скажете! Какая же это я гостья? И почему «еще»? Как же я могу у себя дома еще и гостьей быть? Тетя Матрена, ну чего он такой смурной? Чего ушел? Я же не забыла, как он меня на коленке подкидывал аж к потолку, казалось! Уж сто раз с языка срывалось папкой назвать, а все не пускает что-то, язык сушит. Теплая ты у меня, тетя Матрена… И добрая…

Чего мне поискать? По каким уголкам да закоулочкам? Ой! Так вот же он… «Дед» висит… А кто же его над кроватью повесил? Сама ты «домовой», тетя Матрена. Домовой он маленький, как варежка… Ему до гвоздя тут никак не дотянутся. Тут чтобы через кровать перегнуться да до стены достать, такой здоровый мужик нужен, ну ровно как дядя Сте…

Ой…

Тетя Матрена… Ну, как же мне теперь его снова позвать? Ушел ведь! Ну, какая же я дура набитая… Не надо, я сама схожу! Невелика царевна. Почему не надо? Откуда знаешь, что придет? Ой, а ведь и вправду сердце чует. И словно паутиночек перед глазами по всему дому поменьше. И стены теплей… И памяти больше.

Здравствовать тебе еще раз, дядя Степан. Да, поняла. Все поняла. Только не надо там, на кровати. Хочу как раньше, как с дедом: вот тут, посреди горницы. Тетя Матрена, не дергай занавески и свет не убирай: если кому хочется, пусть поглядит, как меня дом обратно примет. Правду ты сказал, дядя Степан: гостья пока… А не хочу! Хочу родная.

Не уходи, тетя Матрена! Хочу, чтоб как по-семейному. И просто без всякого «чтобы…»

Ну, тетя Матрена, ты меня ровно как невесту готовишь. Не впервой, вроде. А может, ты и права. Как заново родиться в своем доме? Тогда веди меня…

Вот и я, дядя Степан… Будь мне теперь заместо отца-батюшки, а ты, тетя Матрена, заместо матери-матушки. И с поклоном: поучите по-родительски, своей волей да властью!

У изголовья скамьи заботливой наседкой Матрена: волосы со спины прибрала, по голове рукой огладила. У изножья Степан: по хозяйски за ноги подтянул, выровнял, несильно по тугому пришлепнул — готова ли, красна девица, дочка ненаглядная?

Готова, и сердце вовсе не от страха колотится птичкой. На щеках жар, по телу холодок. Легла плотней, тихо-о-онечко сама себе шепнула:

— С приездом, Ташка…

Слева стегнул-ошпарил ремень: материнским теплом прошелся по тугому, и тут же справа отеческий ремешок в замах — впечатался в зад, впечатывая бедра в лавку…

Сле-ва! Спра-ва! Е-ще… Еще!!!

До-ма…


2004 г.

Цикл «Бер»

Бер

Совсем нестрашная и совсем не сказка

Сжимая-разжимая кулачки в такт хлеставшим прутьям, Леська намертво прижалась к сырой неструганной доске и сквозь прикушенные губы только тихо шипела:

— Все равно… все равно…

Нервно выдергивая по ее спине свистящие прутья, тетка тоже шипела, но громко и зло:

— Дурищ-ща! Я те покажу, как встревать! Дурищ-ща! Поговоришь у меня!

Никто уже розог не считал: секла остервенело, аж на цыпочки подымаясь, чтоб подальше отмахнуть прутья. Леська принимала розги, задыхаясь не столько от боли, сколько от встречной злости и обиды: «Все равно! Они сами виноваты! Нельзя его трогать!». Так и прошептала припухшими губами в шершавый рисунок доски:

— Нельзя трогать…

Только ее никто уже не слышал — тетка вышла, напоследок грохнув дверью сарая, предоставив Леське самой наводить порядок после очередного «воспитания». Свежим огнем сводило спину и бедра, не спасал даже сквозняк, гулявший на мокром от пота теле. Задавив запоздалые стоны, Леська упрямо собрала измочаленные прутья, повесила на стенку тяжелый обрезок сыромятной вожжи (хорошо хоть она не пригодилась — видно, забыла тетка еще и этой сыромятиной пропечатать!) и лишь потом, снова прикусив губы, натянула на голое тело легкое платьице.

Вышла, с размаху швырнула к забору бывшие розги и чуть не столкнулась с Медвяной. Как всегда в темном платке и с неизменной сучковатой клюкой, Медвяна явно дожидалась именно ее: смотрела пронзительно, остро, а вот слова прозвучали совсем не по облику:

— Добра тебе, девица… Зазря пострадала. Не знают они, чего творят… Ну да Бог им всем судия! Сходи-ка ты на Лясов омут, ополоснись. Знаю, чего говорю — там водица враз все подлечит…

— Да я уж так… ничего… Да и не так уж сильно выстегали… — засмущалась Леська, отвыкшая в своей городской сутолоке от того, что здесь все про всех и все знают. Но Медвяна уже не слышала или не слушала, неторопливо ковыляя к дверям дома. Видно, пошла с теткой толковать. А Леська, перехватив ленточкой волосы и снова скривившись — платье больно липло к исполосованному телу — вышла за калитку. На Лясов омут? Схожу! Медвяна зря не скажет. И вообще чудо из чудес, что с ней заговорила!

x x x

…Как она влезла в эту колдобину, сама не поняла. Верный УАЗик по имени Захарка обиженно ревел мотором и хрипел всеми пониженными передачами, щедро расшвыривая из под ребристых «грязевиков» дорожную жижу. В конце концов даже до нее, водительницы с трехмесячным стажем, дошло: если Захарка сел на брюхо, пиши пропало. Вылезла, вытерла рукавом нос и на всякий случай пнула кроссовкой колесо. Эффекта не было.

Обиженно сопя, Леська обошла машину кругом. Зябко передернула плечами: что-то в обступившем проселок лесу было не так. Те же темные пирамиды елей, густые шапки кедрача, желтые прогалины под лиственницами — знакомое, сто раз пройденное место (ну это там, сразу за Кречетовым урманом!) — но все равно что-то не так. Не забыла еще, под тоненькой городской «окалиной», как должен встречать родной лес. Не таким настороженным молчанием… Не чужая все же!

Хряст валежины под тяжелым шагом. Ближе — второй. Мрачная тень в мрачном подъельнике и догадка вместе с коротким тяжелым ревом. Пулей метнулась за машину, выглядывая из-за капота: пришла беда, отворяй ворота! Вот нарвалась-то! Батюшка-Топтыга припожаловал…

x x x

Хутор встретил неласково. Ну не против нее, конечно — Леську знали и по-своему любили, но словно тот же холодок непорядка навис над упрятанным в лесу человеческим жильем. У дома Петра, который Худояров, (ну, внучатый племянник Савватича, старца пустынного!) молчаливой толпой сгрудились мужики. Молча проводили взглядами, хмуро кивая: ни улыбок, пусть даже сдержанных, ни прищуренных веселкой взглядов.

Тетка всплеснула руками, причитая: ой да как же ты доехала, ой да как же собралась в такую пору, да не случилось бы чего, тут такие дела, согневили мы Господа и архангелов-заступников…

Из причитаний вскоре прояснилось: дядю Петра рано утром изломал бер. Подрядился Петр к чужим охотникам, приезжим каким-то, в проводники. И так уж вышло, что медведку завалили, молодую совсем, да жестоко вышло: подранили, полдня гоняли, чтоб добить. А она еще и на сносях оказалась. Тут на них Батюшко и вызверился.

Мужики баяли, что Батюшко мало того, что огромадный, каких мало, так и налетел не дуром, а как разумник какой: ровно из засады. Двоих чужих порвал едва не насмерть, а главному так сразу хребет сломал, ровно тростинку. Стреляли в него, но ушел. И стал лютым бером: сто верст за Петром шел, потому как тот и добивал медведку.

Нашел чудом каким-то, пару дней у хутора бродил и дождался своего: Петр за околицу, а тот навстречу из кедрача. Петр охотник добрый, успел из карабина в упор, да пуля лишь краешком башки скользнула. Бер два раза шибанул, да так, что кости вдрызг. Но добивать не стал: может, пуль забоялся, а может еще почему… И ушел. Да недалеко: следы показывают, что где-то рядом бродит.

x x x

Замерли оба — девчонка за остывающей машиной и бурая тень среди ельника. Бежать без толку, это тебе не цирковой увалень. Дверкой хлопать — только разъярить. Монтировка не карабин, да и не всякой пулей его остановишь! Осторожно, «шепотом» выпрямилась и, сама не понимая зачем, легонько поклонилась в сторону неподвижной мрачной глыбы. Мотнулись еловые лапы, влажно блеснул бурый мех. Бледная, вымученная улыбка облегчения: выпрямившись в рост, к машине шагнул человек. Перекатились под медвежьим накидом глыбины плеч, когда молча наклонился к заднему бамперу. Густо ухнул, приподнимая и толкая вперед, словно не слыша ее торопливо-радостного:

— Я сейчас… она на передаче стоит… сейчас!

Сунулась в кабину, дергая рычаг и краешком сознания отметила, что он еще подвинул машину — вместе с мостами, передачами и с ней. Спрыгнула обратно, пристроилась рядом, упираясь руками в запаску: давайте вместе!

Как-то неловко, неумело он улыбнулся — не увидела, скорее догадалась по шевельнувшейся всклокоченной бороде. Теперь, конечно, ему стало легче! Выдохнув, еще раз вырвал УАЗ вверх и вперед, толкнул из колдобины, и машина, наконец, мягко качнулась на своих собственных колесах.

x x x

…Мужики выходили из Петрова дома. Кто крестился, кто под ноги смотрел, кто вертел толстенную самокрутку:

— Надо идти на бера… Не даст ужо житья. Вон как Петра изломал… Дай Бог до зимы оклематься…

И даже не возмутились поначалу, от неожиданности, когда гневным голоском вписалась туда и Леська:

— Нельзя его трогать! Он виновного за свою девушку наказал! И теперь или уйдет, или снова в Батюшку станет! Не троньте!

Первым опомнился дед Филип:

— Ты вот что, Леська, иди по добру-поздорову. Не встревай в дела невеленные! Оно, конечно, ты теперь ученая — городская да разумная, а все одно: не перечь мужскому слову! Не твово ума дело…

И другие заворчали, словно стадо: и без того неохота голову под берову лапу подставлять, так тут и эта еще… егоза малолетняя!

— Дядя Петр сам виноват! И вы сами всегда говорили: на сносях медведок трогать грех великий! Вот Батюшко и дал обидчику! Не троньте его, хуже будет!

Тетка дергала за рукав, оттаскивала, а Леська глупым куренком суетилась, в мрачные лица всю правду выкрикивая… Оттащила, от стыда за племянницу и от злости губы белые стали, розги ломала, аж кусты тряслись… В сараюшке едва не порвала платье, пока торопилась с Леськи стянуть. И безо всяких поучаний — на сырую доску, под свист краснотала. Оно и не впервой, так обидно же! Нельзя его трогать! Все равно нельзя!

x x x

— Ой, спасибо вам! Я уж думала, тут до вечера торчать буду! Мне правильно говорили: где Захарка сел, там только танком выдергивать. А вы вот подошли — и как танк! Захарка — это мой «уазик», его так зовут. Он меня понимает. Он сильный, ну почти как вы, только я вот неумеха немножко… Я уж думала, Батюшка пришел, с ним лучше на узкой дорожке не встречаться. Перепугалась насмерть. Ну, сами ведь знаете, как оно с ним нос к носу в тайге… Ой, у вас тут! — оборвала радостный лепет и протянула руку к виску. Там, взбугренный под густыми волосами, едва подсохшей коркой шел неровный шрам. — Где же это вы так… Я сейчас, у меня тут аптечка хорошая…

Он как-то настороженно, не проронив ни слова, смотрел, как она копошится в машине. Даже вроде отстранился, когда щелкнули замочки аптечки, но она, приподнявшись на цыпочки, уже трогала тампоном ужасный шрам.

— Ух, какой вы… громадный. Я же не достаю так!

Снова неловкой и растерянной улыбкой шевельнулась борода — молчун ссутулил плечи, подавшись вперед и доверчиво наклоняя голову. Закончив, гордо осмотрела свой медицинский эксперимент и смутилась:

— А волосы у вас красивые… И проседи немножко — вам так идет!

Снова подняла руку, тронула волосы… Покраснела, отдернула ладонь, стрельнула из-под ресниц…

— Ой, да что это я… Сейчас — у меня тут гостинцы для своих, там такой классный коньяк есть! — копошилась, вытаскивала, обернулась и с растерянной улыбкой посмотрела на ельник: прощально качнулись лапы и снова хрустнул, удаляясь, шаг по валежнику.

x x x

Лясов омут встретил переливчатым щебетом: ишь как распорхались! Леська улыбнулась суетливым пичугам, отвела рукой склоненные ветки ивы и шагнула на крошечный, в три шага, снежно белый «пляжик». Краешком памяти отметила: сегодня вода не такая… словно с серебряной поволокой… Вскинула подол платья, осторожно стянула вверх, напрягая в судороге не подсохшие от розог плечи. Осторожно тронула воду, шагнула. Бо-оже, как хорошо… Проплыла чуть вперед, потом назад, тихо и ласково, не мутя светлой воды: от белого пляжика к черно-зеленому пологу громадной ели и обратно, к иве. Не сдержавшись, расшалилась: нырнула к самому дну, мелькнув над водой крутым изгибом незагорелых бедер. Хотела показать язык рассерженному черному раку и тут же вынырнула, отплевываясь и смеясь над собой.

Перекинула вперед волосы, шагнув на бережок и отжимая светлые струи: а пичужки-то где? Чего притихли? Чего меня бояться? Замерла: в тишине снова, уж который раз за день, разлилось тревожное…

Подхватила с ивы платье, прижала к шее, ступила с пляжика — и лицом к лицу: откуда же ты взялся?! На две головы выше, все так же сутуля плечи (голову повернуть надо, чтоб их сразу увидеть), растерянно улыбнулся. Понял, что напугал, шагнул назад, раскрошив толстенную валежину под ногами. Но не отвернулся: смотрел спокойно, внимательно, и так по-хозяйски, что Леська сразу и бесповоротно поняла: ему можно так смотреть… От макушки до ног, словно не замечая скомканного у шеи клочка платья. Покраснела, опустила глаза, потом снова кинула быстрый взгляд из-под ресниц:

— А чего вы тогда… ушли? Я хотела поблагодарить…

Его взгляд омыл теплой волной, она как завороженная сделала полшажочка навстречу, и вдруг в сердце кольнуло ледышками: из зрачков глянул Зверь. Не в нее! Что-то на плечах углядел. Протянул руки, легонько развернул спиной к себе и — колыхнулся испуганный ельник от короткого, страшного взрева.

Роняя платье, развернулась лицом. Ну, в смысле хотела развернуться, да куда там: этакие ручищи ее плечиками не провернуть. Замерла, словно обмякла в руках — без страха, сама себе не веря и не понимая. А когда упала тяжесть с плеч, он уже стоял в трех шагах, вполоборота к ней, и расшвыривал разнотравье возле ивы. Нашел, что искал, неловко сорвал стебелек, мотнул головой, подзывая. Переступила через платье: ни к чему эта тряпица! Вот она какая, Лебедь-трава!

x x x

Влажные сумерки редко искрились огоньками в окошках. Мелькнула тень: снова причитает тетка.

— С ног сбились, разыскивая: в лесу такое страшило, а она поперлась куда ни попадя! Где была? Где была, негодяйка беспутная? Ой, наказание мое за грехи! Ой, не могу я больше. Ой, сердце не железное. Да я же тебя, стерва, сейчас не в прутья возьму! Ты у меня сейчас до утра под плеткой корячиться будешь!

Сымай платье! Ишь, заживает все как на кошке! И есть — кошка непутевая, удумала тоже в лес тащиться в такой день! Ну, я ж тебе! Подай плеть, говорю! Кладись на пол! Задницу подыми! Выше! Ну, стерва, я тебе сейчас!

Замах взлетевшей плети и… гулкий хряск ворот. Едва устояли плахты в пятерню толщиной. Рев, от которого жалобно звякнули окошки. Скрежет когтей по разорванному дереву и плетка, панически выпавшая из рук.

Суетились мужики, мелькали фонари, вскидывались голоса:

— Снова ушел! Да что же это — отродясь не было, чтобы бер в человечье жилье шел! Ой, гляньте, на Леськиных воротах чего! Напрочь порвал доски!

Всплеск причитаний у дома Петра, страх и потом молчаливое недоумение.

— Глянь… Лось лежит! И следы, следы посмотри!

Примолкли, уже понимая, но еще не веря и не принимая. И только скрипучий голос Медвяны:

— Простил он Петра… Вон тушу и бросил, чтоб знали. Леське спасибо кажите. Отвела девка грех человечий…

x x x

Узенькие листочки серебрились в ладонях, согревая даже руки… А он уже зовет — под другим деревом, под третьим… Еле успевала за ним, аккуратно срывала — он только показывал, чтобы не мять лапищами. И протянулась ничком в шелковистой траве: теперь твоя очередь рубцы залечивать. Глаза закрыла: уселся рядом, словно валун ухнул. Приложил листочек лебедянки — не сдержалась, застонала, и снова колыхнулся рев, к земле прижимая. Заторопилась, глотая слова:

— Нет, она хорошая! Она меня просто очень любит! Это ничего, это все пройдет. Не злись на нее, ладно? И дядя Петя все понял, я его видела… Он не хотел, это чужие, так вышло… Меня больше не будут наказывать, не переживай. Все пройдет, у меня быстро проходит.

Ой, как хорошо лебедяночка холодит… или греет… или это его руки? А почему мне совсем ни капельки не больно? И не стыдно совсем… А чего тут стыдиться… Болтушка ты какой — нашел красавицу: обычная совсем… И волосы как волосы, не люблю я коротышек остриженных. Ой, да ну тебя, бедра тоже обычные. Ой, тихонько, тут розга задела сильно… Не больно… нет… совсем-совсем не больно… Ну не бойся ты меня… Смелее… Ну что ты за глупый мишка… Не бо-ольно совсе-ем. Не…

Пропал в сумерках, словно растаял. Без звука. Словно теплой мечтой опахнул рядышком — и пропал…

x x x

В понедельник к вечеру трудяга Захарка пыхтел на очередном подъеме. Вылез, отфыркиваясь горячим мотором, и остановился. Там, за крутым изгибом, уже большой тракт виден, а тут словно последней крепостной башней — вековой кедр в три обхвата.

Вылезла. Деловито пнула колесо. Постояла в звенящей тишине.

— Ну! — хотела гневно топнуть ногой, а вышло робко и просительно.

Качнулась еловая лапа, взбугрилась громада неясной тени.

— Хочешь, я тебе что-нибудь привезу?

Помолчала.

— Я приеду! Честное-пречестное слово! Я скоро приеду!


2004 г.

Медвяна

Быль — для тех, кто знает и понимает.

А может, просто сказка.

— Долго же ты шла. — Старуха у печи даже не обернулась на легкий скрип дверей. — Суетность молодая… Да ладно уж, из памяти не выжила, сама такой была.

Леська кашлянула, осторожно кланяясь в согнутую спину:

— Бабушка Медвяна, это я, Леся.

— Знамо, что ты… Тебя и жду.

И повторила:

— Ходишь вот долго. Могла уж и не застать.

— Ой, а вы куда-то собирались? Может, я потом зайду?

— Мне уж только на тот свет собираться. Зайдет она… Зайдешь лет через сто, куда денешься! — бабка наконец обернулась, разбежались морщинки улыбки.

— Ой, да что вы, бабушка Медвяна, удумали тоже — на тот свет! Скажете тоже… Я вам вот гостинцев привезла, не откажите…

— Сядь, егоза. Гостинцы… К столу садись, говорят, пока сиделка терпит! Недолго ей сидеть в покое… или уже с дороги тетка всыпала прутов? Ишь, как маков цвет зарделась! И глазищи свою хитрющие к полу-то не опускай: я тебя за сто верст чую, и все твои девкины выверты за сто лет вперед узнала.

— Или за двести? — даже не вслух, а про себя ляпнула Леська — возраст Медвяны был загадкой даже для древнего как мир деда Феофила, который знал всех, все и вся.

— Может и за двести, — тут же ответила Медвяна. — Кто их считал, года… А нашто их считать? Травушки какой по стебелечку в какой отвар — вот тут счет нужен, сколько томить над паром аль как

заваривать — тут тоже без счету никак… А года… Нашто они… — то ли Леське говорила, то ли себе, подхватывая из печи закопченный низкий кувшин. Тяжело бухнула его на выскобленную столешницу, хищно потянула носом. — Везучая ты, девка. В самый раз зашла! Еще бы часок — перестоялись бы травки!

— Так вы и вправду знали, что я…

Медвяна глянула без улыбки:

— Вправду. А про двести годков… Может, тоже вправду. Оно тебе знать пока не велено.

И сразу, без околичностей, попутно выкладывая на край стола чистое полотенце:

— Значит, не пришел к тебе снова Бер-батюшка… И у Камня ждала, и на Светень-озере… И кликала, и обижалась… А его нет и нет… А сердце зовет, да?

Леська молча кивнула.

Медвяна сухими пальцами приподняла ее подбородок, вгляделась. Леська дрогнула, но взгляд выдержала. Бабка пожевала губами, медленно провела рукой над головой девушки. Потом еще раз, еще. Наконец, решительно кивнула и проворчала под нос:

— Значит, так и быть тому. Все одно ведь не утерпишь, на тайные тропы полезешь, лучше уж со мной…

У Леськи хватило ума смолчать. Про тайные тропки, что в судьбу, в человечье «завтра» ведут, даже Черные Скитники говорили шепотом да с оглядкой — ступить туда вроде как и можно, однако назад в своем уме и здравии ох мало кто возвращался!

Эхом отозвалась на мысли Медвяна:

— Еленьица вот тоже полезла. Говорила дурехе, что в омут спотыкнется: а она все смехом да смехом — мол, любовь выведет. Вывела… Люби теперь хто хошь…

Леська поежилась, словно дом холодным сквозняком продернуло: с детства помнила, как ходила по хуторам поразительно красивая женщина по имени Еленьица — с волной роскошных волос, что даже ветер не путал, стройная и гибкая, в просторной холщовой рубахе и с пустыми, страшными глазами, где навсегда застыл немой крик. Ее кормили, поили и старались побыстрей со двора спровадить — за юродивых Бог горой стоит, а Еленьица — та с тайной тропки споткнулась, выжгло ей в одночасье и разум и душу. Не Божий промысел, а грех неснятый. Говорили, шепча и на образа оглядываясь — мол, хотела на тропках суженого разыскать. Не пускали ее в тайное, трудное дело Скитники, отговаривали, даже на правеж к кресту под плети ставили — все одно ушла. Ушла и не вернулась — телом тут, а душой в омуте.

Медвяна помолчала. Дождалась, пока Леська образ Еленьицы с глаз отгонит.

— Боязно?

— С тобой — нет, — честно выдохнула Леська. — Проведешь?

— Поглядим. Туда чистой иттить надо.

— Я с утра и в баньке была уже, а вообще…

— Ты дурочку мне не коси! В баньке она была! Ровно не понимаешь, о чем я.

Леська покорно кивнула — понимала. Набрала в грудь воздуха — чтобы рассказать о потаенном, греховном или сердечном, но Медвяна сурово сдвинула брови:

— Слова побереги. Они мне того, как шелуха. Все одно сама все увижу. — И без перехода, в своей резкой манере: — Остыл отвар. Скидай свои городские тряпицы…

Прошелестело платье, щелкнул замочек кружевной «анжелики», что-то проворчал бабкин говорок по поводу трусиков — «вот ведь удумают… голого больше чем надетого…» — и Леська покосилась на окошки избы.

Медвяна поняла, согласно кивнула и коротко повела рукой — словно темной пеленой, как туманными шторами, окутался домик. Леська беззвучно охнула: «Глаз отвела! Ну, бабуля! Ну, Медвяна!!!»

Медвяна усмехнулась одними глазами — дескать, эка невидаль…

— Ничо вы, молодые, не знаете да не умеете. Все бы вам сказки да глупости. Хранцузы шли, я вот так, отводом, двоих наших, подраненных, прямо у дороги упрятала. Один, правда, помер, сердешный, а второй оклемался. Красавчик был! Из этих, гусаров… Усы и все остальное… Ну все как положено! — Медвяна приговаривала, поворачивая узловатыми пальцами Леську за плечи и внимательно оглядывая фигуру девушки.

— Французы?! — вытаращилась Леська. — Может, немцы?

— Что я тебе, дурочка лесная — француза от немца не отличить? Немцы до нас не дошли, это же на полторы сотни годков попозже было. Мы уже тогда в тайгу убрели, всеми скитами… а те французы были, точно. Гусарику моему, Пантелеюшке, ты бы, девка, хорошо приглянулась! Округ сосков крупное — он это любил… Говаривал, чтоб младенчик ртом не мог закрыть — тогда девка самое то! И целовал, показывал, как это младенчику в радость… Ох, Пантелеюшка, ну все при нем… Ну, гусар гусаром… — Леська стояла спиной, но словно увидела, как юной девицей покраснела Медвяна, как лучиками разбежались миллионы морщинок…

Бабка провела ладонью по гибкой спине, неодобрительно цокнула языком:

— Ну что за дурища твоя тетка, прости господи на недобром слове! Кто же так девку стегает? Сплошь захлесты к грудям… — еще раз потрогала слегка притихшие рубцы розог, огладила тугой зад: — Вот тут бы и выстегивала, сколько надо… Голыши ядреные, крепкие — секи себе знай…

Повернула Леську снова лицом, отвела за спину волосы. Затеплила свечку, снова повела рукой, сгущая сумрак так, чтобы в нем светлым пятнышком только Леська и оставалась. Протянула тяжелый черный кубок:

— Глотни…

Подождала, пока та не пошатнется, поддержала под руку и опустила на коленки, на чистый дощатый пол. Вгляделась еще раз в глаза, зрачки в зрачки, и резко плеснула из кубка прямо в лицо. Леська задохнулась, открыла рот, вздохнуть не смогла, волной боли скрутило омертвевшую грудь, еще сильней вздохнула… Не могу! Еще сильней!

Ухнул воздух в голодную грудь, открыла глаза, оперлась о заботливую твердую руку:

— Не споткнись! Ровней ступай. Вот так…

Глянула под ноги — уже и не пол, а словно песочек натоптанный. По бокам не видно, как в мареве все туманном, а тропочка замысловатым изгибом за камень. И камень не камень — ровно церковь старая-старая, из воска лепленная, вся оплыла от веков. Себя как со стороны увидела — в тонкой вышитой рубашечке, разве что повыше и волосы подлиннее… Ой, это не я… Это же Медвяна!

Та сверкнула белозубо:

— Что же я тебе, с рождения бабка?

Тут же согнала улыбку:

— Под ноги гляди, непутевая! Помни, где ходим! Переступи…

Узловатый корень шевельнулся как живой, Медвяна сердито притопнула босой ножкой:

— Сгинь, коряга! За грош удавился, вот теперь корнем ползает, всех за ноги хватает… Скот был, а не человек…

Испуганно чуть не перепрыгнула корень, Медвяна снова одернула:

— Ровно иди! Распрыгалась! Тут хотя и нестрашно, мы к Долгим Тропкам и не подходили пока… Сначала в Кривень-родник…

Слева в тумане мелькнуло до боли знакомое лицо — но присмотреться толком не успела, Медвяна взмахнула рукавом:

— Поди в туман, не к тебе пришли!

Справа зеленым пятном лужочек, цветами невиданными заискрился. Распрямилась там девушка, что венок плела — юная, словно солнцем пропитанная, с озорной улыбкой и тугой косой поверх простенькой рубашечки. Подбежала, коснулась губами щеки Медвяны, любопытно стрельнула глазами на Леську и зарделась, парочку тонких стебельков Медвяне протягивая:

— Вот, как ты просила.

— Спасибо, Любавушка. Травница ты моя… Как ты тут?

— Мне хорошо! Тут травушки много, и такие все разные! И степняков страшных больше нету! — улыбнулась девушка, а Леська с ужасом видела под левой грудью дыру на рубашке — и словно знала, что на обратной стороне такая же, где тяжелая стрела насквозь девушки вышла… когда же это было?

Обогнули камень-церковь, полосами туман раздвинулся — сбежала тропка к маленькому голубому озерочку. То ли на пеньке, то ли на камушке сидел, дремал, ружьем подперевшись, старый солдат. Хотя совсем и не старый — только какой-то ненастоящий, таких уж нет… Как со старой картинки — ремни наперекрест, табакерка, сабля и усы кольцами! Завидел идущих, ружье грозно взял и тут же в улыбке растаял:

— Медвянушка, ненаглядная моя!

Опустила Леська глаза — они так прижались, так приникли друг к дружке, он так ее руками оплел, а девушка-Медвяна так жарко к устам приникла… Теплой волной повеяло, душу омыло. Стояли посреди тропки, в миру и вне мира, и потревожить, понимала Леська — грех тяжкий. Чуть в стороночку шагнула, чтобы обойти, и всколыхнулся короткий вскрик Медвяны:

— Застынь!

А солдат широкой ручищей, как кутенка, за шиворот из туманной полосы выдернул. Круглым ужасом глаза Медвяны, суровым укором глаза солдата:

— Ну, куда ты, дуреха?! С тропки пол-шага — и обратной дорожки-стежки не будет!

— Я хотела… не мешать… — отходя от налетевшего страха, пролепетала Леська.

— Так иди прямо. Это вон то озерко. Искупнись — оно и очистит.

Не поняла. Потом поняла. Осторожно шагнула — и прошла сковзь Медвяну, прошла сквозь солдата, в спину шепот ласковый и быстрый

— Иди, девочка, иди… Родник ждет. А мы с Пантелеюшкой тоже… обождем.

И еще что-то, в поцелуе угасшее…

Не оглядывалась. Осторожно, шажок за шажком, по тропке к озеру. Сорочка, такая же что на Медвяне, словно сама с плеч скользнула. Нагая вступила в воду. Глаза прикрыла… Что с ней делал Кривень-родник, не знала, да так и не узнала.

Очнулась, когда позвала Медвяна. Подошла к Леське, подняла с бережка брошенную сорочку и тихонько, воды не замутив, по краешку словно ряску накипевшую сорочкой и собрала:

— Вот что на тебе было, девица-подруженька… Нам пора.

Только на полшага замедлились возле Пантелея, а он словно и не видел нагую Леську, только Медвяну искали глаза солдата. Взял ружье на караул, серьезно пожелал:

— Легких путей, милые.

— И тебе, Пантелеюшка. Жди меня, не последний раз видимся.

— Жду, Медвянушка, медвяная травушка… Жду… — отголоском эха прокатилось сзади и снова захлестнуло грудь мертвым воздухом, снова теменью ударило по глазам.

— Приходи! Приходи, девка! — Медвяна трясла за плечо.

Леська судорожно вздохнула. Открыла глаза. Оглянулась. Беспомощно глянула на бабку:

— А это… все было? или будет? или…

Та коротко махнула рукой, велев замолчать. Кинула на пол перед так и стоявшей на коленях Леськой тонкую белую сорочку. Черными пятнами, как россыпь горошинок, по подолу змеились полосы — и вспомнила Леська, как этой сорочкой юная Медвяна ряску с Кривень-родника собрала.

— Это…?

— Да. Черныши с твоей душеньки. Грязиночки всякие…

Леська со страхом коснулась пятнышек, отдернула руку, покраснела.

— Ишь, зарделась. Ругать не стану, грехов немного. Да и хвалить не за что: суета ваша душу вон как пятнает… Не поленись уж, девка, сосчитай горошинки. Да не сбейся!

Леська тыкала пальцем, старательно считала. Проверила заново:

— Двадцать семь!

Медвяна поджала губы.

— Много. С одного раза и не очистить. Эх, давно надо было тебя на Кривень сводить. Моя вина, совсем из ума выживаю.

— А как очищать-то?

— Сама знаешь. Али бабы не шептались?

— Не-ет. У нас про те тропки разговоры заказаны.

— Ну и хорошо. Меньше знаешь, больше… Ну и ладно. Сорочку сожжем. Золу просеем. С отваром смешаем и в ней вон ту «Покаянницу» смочим. Выдержишь, такую-то?

Леська обернулась к стене, на которой (ну только что не было!) висела длинная витая плетка. Плечи повело ознобом — ух ты… Это тебе не теткины прутья, тут с одного удара душу криком выпустит. Ну и пусть…

Кивнула, отвела глаза от плети и кивнула снова.

Медвяна одобрительно провела рукой по волосам, огладила плечи:

— Не боязливая. Кидай сорочку в печь. Сама.

Вспыхнуло синеватым огнем. Колыхнулись тени. Колыхнулись и сгустились — незнакомые мужики, двое, с бородами-лопатами, глаза под бровями спрятались. Охнула, прикрылась руками:

— Не бойся… В том стыда нет. Покаяние открытости просит.

Опустила руки, но не глаза. Мужики переглянулись, одобрительно покивали. Неудержимо краснея, заставила себя не повернуться и не прикрыться снова. Даже не спросила, зачем они тут: и так понятно, что в годы бабушки Медвяны «Покаянницей» витой махать — толку немного. А откуда мохнатые взялись, тоже не след спрашивать — волчий дух, матерый, и так все сказал.

Вот и раскинулись руки — широким крестом выше головы. Словно корешки из стен выросли, запястья намертво, но не больно прихватили. Вот волосы грудью прижала — чтобы спину открыть, послушно и понятливо. Вот и пар с витых полос «Покаянницы» белесым дымком поднялся. Шепот Медвяны, неясная тень, тяжелая рука на поясе, плотнее к стенке прижала. И первое покаяние, вместе с болью сдернувшее грех — от плеч к ногам, напрочь и резко, как откинутая голова и трудный глухой стон.

— Вот и хорошо, девка. Вправду хорошо, — опять голос Медвяны и ее руки, сильно втирающие в тело пахучую мазь.

Уже не стена под грудью, а шершавое покрывало кровати. Горло саднит и ноет, стыдливый шепот:

— Я громко кричала?

— Ничего, это не стыдно сейчас. Все хорошо. Ты молодец. Я знала… Я же говорила, что мы с тобой одинакие. Лежи. Голову не поворачивай.

— Почему одинакие?

— Ну, лет через двести сама поймешь… — хихикнула. — А все одно — я почище тебя первый раз на тропки ступала… У меня от «Покаянницы» было двадцать шесть, на одну меньше… — и снова заливистый, совсем не старый смех.

Тихо улыбнулась Леська, не удержалась, повернула голову и шаловливо показала язык:

— А одна лишняя была!

Ойкнула, когда Медвяна несильно пришлепнула все еще пылающий от плети и мази зад:

— Ишь, разыгралась! Про лишнее будешь своему Беру рассказывать. Может и поверит, чучело лесное.

Леська подавилась смешком.

— Значит? Нам теперь можно? Когда? Сейчас?

Медвяна пригвоздила к постели одним взглядом:

— Скажу, когда! — И чуть теплее добавила: — Потерпи чуток. Скоро уже.

Не удержалась, еще раз шлепнула тугое тело:

— Нужна ты ему с такой расписанной… пусть присохнет да подлечится.

И прикрикнула:

— Лежи, говорят! Я позову, как надо будет.

И она позвала. Как и обещала — скоро.

И они нашли на тропках Бера. Но это совсем другая история.


2005 г.

Долгий сон

…Марку этого «трахтора» Игорь даже не пытался определить — явно собранный из двух или трех транспортных средств в сельской кузне, она же филиал районной сервис-службы «БМВ энд УАЗ», он справно выполнял свою задачу — лениво переваливаясь по ухабам, тащил на здоровенном танковом тросе его мертвый «крузер». Который весь из себя «ленд» и прочее, не считая так же сдохшего кондишена и отчего-то истерично взвывающей сама по себе сигнализации. Оттащили не далеко — но это «недалече, рукой подать», было заявлено по местным меркам — километров под двадцать. И за все время пути ни навстречу, ни сзади не попалось ничего и никого, хотя проселок явно не для коров делали, мостики из мощных стволов перебрасывали и кое-где даже канавы дренажные рыли.

x x x

Даша трудно повела плечами, сводя лопатки: хуже, чем рывком длинной плети, ожгли чужие шаги по дороге. Перевела дух, облизнула закушенные, чтобы не стонать, губы. Разжала сжатые в кулачки кисти растянутых в стороны рук, схваченных на перекладине креста широкими ременными петлями. Хуже очередных плетей был приход кого-то, кто сейчас шептался с теткой. Не оборачивалась, хотя могла бы — привязаны только руки, извивайся как угодно, хоть передком у креста повернись… но чтобы не встречаться глазами — потому что хоть и свои тут все, а когда ты как есть голышом на распялке, вся плетью исписанная — тут позора лишнего — ого!!! По шагам понимала — мужик. И того хуже… Накатило волной горячего стыда — даже про боль спины забыла, стиснула тугие голыши, плотней ляжки свела — хотя все одно задом к нему стоит, а оно как-то… не так стыдней…

Снова бухнули сапоги, удалились, загребая придорожную пыль. Злой, отрывистый и даже какой-то обиженный голос Марковны, что приходилась ей многоюродной теткой:

— Не дал боженька тебе всю порцию прописать… Чужака везут, сломалась машина евоная… А ну-ка, размягчи зад! Хоть напоследок протяну с опоясочкой…

Как-то механически-привычно расслабила бедра, а в голове стучала новость, которая, выходит, взаправду снилась два дня подряд! Вещие, ой вещие были ночки!

— А-а-аххх… мммм… — рвущая боль с «опояской» обернулась вокруг бедер, взрезала на голышах круглый полумесяц, набухший острой болью.

— Ну вот, хоть с протяжки стон подался… — довольно проворчала Марковна, сворачивая кольцом длинную узкую плеть. Потянулась повыше, отстегнула ремни. — Ну-ка, домой! Платье-то натяни, стерва, сверкаешь тут голяком бесстыжим… Ничо, я тебе назавтра хоро-о-ших прутов настегаю! Досыта!

x x x

Хутор, утонувший среди матерого ельника, вынырнул сразу за очередным поворотом. Как и было обещано в начале буксировки, на постой его определили «а вот сразу второй дом, к Ермилу, он до гостей охочий». Так же споро и немногословно плечами затолкнули «крузер» на необъятный Ермилов двор, тяжело проскрипели воротами («крепостные…» — оценив толщину досок, хмыкнул Игорь) и убедительно заверили: человечек в район уже того, пошел, кого надо вызовет, машинку твою сделают, а пока жди — да гостюй. Вот Ермил обо всем чего надо и скажет.

Откланялись, мохнато шевельнули бровями и бородами, презрительно глянув на заготовленную «пятихатку», и окутались дымом «трахтора», пропадая на проселке. Остался с Игорем только один — как выяснилось из коротких, степенно сказанных «гостевых» слов, это и был Ермил:

— В дом прошу, гостевать и мир нести… Меня Ермилом называй.

— А по отчеству?

Сухощавый, подвижный дед еще раз коротко поклонился:

— Сказано ж, как называть… Чего отчество, чего зря слова плодить…

— Хорошо. Спасибо. Я — Игорь…

— Игорь так Игорь… — неуловимо пожал плечами хозяин, отворяя широкую домовую дверь.

Молча поклонилась у печи крупная, статная хозяйка, совсем и не пожилая женщина, ловко сняла со стола накидку, под которой уже густо теснились миски да плошки («„Узун-кулак“, — опять глубоко про себя ухмыльнулся Игорь, — откуда знали, что к ним человека приведут? Пока „крузер“ ставили, такой стол никак не собрать…»), не тратя лишних слов, сел к столу вслед за хозяином. Оглянулся — не сядет ли хозяйка, но той уже не было — даже половицы не скрипнули, когда вышла. Ермил щедро набулькал из темно-синего штофа янтарного цвета жидкость, мелко перекрестил рот и, подавая пример, аккуратно вкинул стопку внутрь бороды. Игорь с непривычки к таким стопарям повторил жест медленнее, а потом некоторое время собирал разбежавшиеся глаза: миленький ягодный запах маскировал градусов этак за шестьдесят…

Упреждая вопросы, Ермил проговорил:

— Откушаешь, отдыхай. Уже постелено, вон там, в боковушке. А уж вечерком разговоры разговаривать будем. Лады?

— Лады, — радостно кивнул Игорь, наконец-то ощутив в себе всю-всю накопившуюся за утро и день усталость. Утонул под толстым стеганым одеялом и вынырнул оттуда уже затемно…

Вечером и вправду куда интереснее «разговоры разговаривать»: и стол хозяйка собрала побогаче, и сама аккуратно с краешку присела, и Ермил выглядел уже не таким молчуном: отвечал обстоятельно, то и дело вворачивая в разговор всякие умные слова, словно подчеркивая — мы тоже не лыком шиты, кой-чего в жизни повидали.

x x x

— А вот поясни-ка, Ермил, — улучив удобный по его мнению момент, решил выловить из головы засевшую неотвязную мысль Игорь. — А вот недалеко от хутора, прямо у дороги, крест стоит… Старый такой, толстый.

— Ну, стоит и стоит, — пожал плечами Ермил, отчего-то покосившись на внезапно зардевшуюся хозяйку. — Вкопали хорошо, вот и стоит, не падает…

— Это-то понятно, — отмахнулся Игорь, — но он странный какой-то… Зачем там петли ременные на концах?

— Ишь, да ты остроглазый… — в голосе Ермила смешалось удивление и неудовольствие. — Да это так… по делу висят. Ну, там если грешки кое-какие… У некоторых… Особливо по молодому делу… В общем, для слабого полу презумпция!

От очередного умного слова хозяйка покраснела еще пуще и двинулась, словно бы выйти из-за стола, но Ермил ловко ушел от темы креста:

— Ты лучше скажи, как это тебя к нам, на Верховень-озеро занесло?

— Понимаете ли, я ученый… Лингвист и филолог. Руны искал старые, спрашивал… В дела старой веры не лезу, вы не беспокойтесь, просто…

— Мы и не беспокоимся, — усмехнулась борода Ермила, оставив настороженными глаза. — Паче того, что старой Веры нету! Есть истинная и прочие. Ну, не об том я тебя спросил, филолог ты аль геолог… И чего ищешь — это дело твое, человечье. Как сюда попал-то?

— По карте глянул, надо было, как потом я подумал, налево свернуть, а меня направо чего-то потянуло, проехал всего ничего, потом хряснуло что-то в моторе, и вот…

— Карта, это хорошо. Умная небось карта, столичная… — то ли смеялся, то ли просто поддерживал разговор хозяин. — Из Москвы оно все видать… и повороты всякие…

После третьего стопаря, который Игорь принял на грудь уже куда смелее, они быстро, но весьма обстоятельно решили сразу несколько важнейших вопросов: вправду ли Игорь Евгеньевич настоящий профессор лингвистики и можно ли после такого открытия называть его просто Игорем, какая рыба ловится на протоках возле Верховень-озера, какой нынче урожай на ягоду будет, и зачем этим клятым «мириканцам» тот самый Иран…

От Ирана вернулись к рыбе, и Ермил пообещал на зорьке показать ему тропку к той самой протоке, где налимы «во-от такие!». А коль повезет, то и сазана взять можно! Когда пошло разведение рук в стороны и воспоминания, каких, кто сазанов да сомов, где и когда вытаскивал, хозяйка убедилась, что посиделки идут в правильном направлении и незаметно оставила мужчин одних.

x x x

— Марковна, лихорадка тебя задери, — не зло, но осуждающе выговаривала Ермилина хозяйка соседке, сухой и всклокоченной женщине непонятного возраста. — Какого ты опять к Дашутке прицепилась? Весь хутор гудит, ну как будто тебе дегтем ворота мазанули… Чего взъелась, спрашиваю? Чего на крест девку повела?

— Отстань, Петровна, — устало говорил та, теребя концы серого платка. — Мое дело за ней глядеть. Вот и гляжу, как умею.

— Твое-то — твое, а вот славу пронесут зазря! Вона, гость пришлый, и тот про крест расспрашивает! А вдруг проверка какая? Беду накличешь… Чужих нам только не хватало… Сколько девочке дала-то?

— Да всего дюжину выстегнула, расшумелись тут! Больше ничо не успела. Девочку нашли… Молодайка тугозадая! Для Дашки дюжина кнутами — что горох об стенку. Даже не взвыла ни разочка!

— А тебе надо, чтобы каждый раз дуром орала? Зря ты так к ней…

— Ой, молчи хоть ты уж, Петровна… Твой все мозги прогрыз — не тронь да не тронь… будто евоная дочка… Да хоть и евоная, сколь надо будет, столько и стегаю! И весь сказ! Так Ермилу своему и скажи! И гостю тоже! Будут тут еще чужаки всякие со своим уставом… — начала кипятиться Марковна, и хозяйка Ермила поняла, что толку опять не добьешься. Только хуже сделаешь, все той же Дашутке… А дочка она Ермилу или нет — то Богу видно… Своих-то не привелось…

Вздохнула и вернулась в дом.

x x x

Игорь не поленился сбегать на двор к «крузеру» за моднючим спиннингом, вызвав независтливое уважение хозяина набором всяких разных блесен. И опять же ненароком, но ловко свернул на оборванную тему:

— Так я насчет того креста так и не понял…

— А тебе и не надо, — махнул рукой Ермил. — Наши знают, и ладно.

— А может и вовсе спрашивать не надо? Вы скажите, а то может я чего задеваю…

— Ну, ты не медведь, заденешь — выживу, — ухмыльнулся Ермил. — А про крест… Иной раз девок да баб молодых к нему ставят. Нравоучать…

— Это как? — наконец-то перехватило спазмом понимания грудь и знакомо отозвалось в висках: «Вот оно! Нашел!»

— Как, как… постегать… как еще… Не по-домашнему, а чтоб знатно, при важном грешке! — Ермил многозначительно воздел палец и внезапно подмигнул: — Моя-то вон как подхватилась, когда ты про крестный правеж спросил… Э-эх, было дело, да быльем поросло, уже не гневаюсь!

Разлил по стопарям, мотнул головой куда-то в сторону:

— Как люди сказали, что твою колымагу ко мне ташшат, Дашку-то тетка и привела обратно. А вот ремни состегнуть наспех забыла. Кабы не ты — девка бы втрое натерпелась…

Рука Игоря потянулась к пачке сигарет, натолкнулась на неодобрительный взгляд хозяина, застыла, как едва выдавленный из горла вопрос:

— А что, сегодня там кого-то…нравоучали? И я помешал?

— Правильно сделал, что помешал, — словно сам себе, проворчал Ермил. — Дашка девка хорошая, это тетка у нее дуркует… Совсем уж девку загнала придирками… Почитай, кажную неделю, а то по два раза — розог да розог, розог да розог… а нынче на крестный правеж снова поставила. Там ведь не прутом, там плетью-длинником! Дуркует совсем.

— А родители что же?

— Одни они живут с Дашуткой. Вот баба и насела на девку. Напраслину возводит — та уже в институт поступать готова, умница да книгочейка каких поискать, а та все норовит ее будто на цепи… дура баба! Разве же Дашутку удержишь в нашей глухомани? Сама, окромя того что в школе, еще и французский язык учит! Не, плохо там дело… скорей бы уж поехала в большой город да выучилась. А то вовсе запорет девку…

— Ну, так вы бы подсказали, или вовсе запретили… Вы человек явно уважаемый.

— Потому и уважаемый, что в чужой дом не лезу… может, и не чужой, да не лезу… — туманно проговорил Ермил. — Лады, человек ты вежевый, умный — я сразу понял. Так что лишнего если сказано чего, языком тоже не молоти.

— Не буду! — Клятвенно и совершенно трезво заверил Игорь.

И, чтобы подчеркнуть свою незаинтересованность ни в чем лишнем, переспросил:

— А почему это я вежевый, в смысле знающий?

— В смысле вежливый да понимающий, — помог с лингвистикой Ермил. — Ну, поперед хозяина к хлебу не полез… Сигаретки вон в доме курить не стал… К божнице задом не поворачиваешься… Мясо из похлебки не поначалу, а в конце доставать стал… Соль не просыпал… Вижу же, что вежевый! А то стал бы я с тобой разговоры разговаривать… Хоть ты и три раза профессор…

Игорь хотел гордо приосаниться, но тут же выяснилось, что после клюквенника не слушаются не только ноги, но и плечи… Ермил, пряча усмешку, довел его до уже знакомой кровати и гость снова утонул… чтобы вытряхнуться оттуда на зорьке от беспощадной тряски Ермила:

— Так за рыбкой пойдешь, аль нет?

— А? Что? Уже пора? — ошалело помотал головой, с удивлением понимая, что вместо ожидаемого колокольного звона голова чиста и вовсе не пуста…

Ермил понимающе хмыкнул и явно в расчете на похвалу уточнил:

— Голова не того? Может, подлечить?

— Ни в коем случае! Великолепная настойка! Как будто и не было!

— Это точно! И не было! Потому как вечерком надо это поправлять. Как же так — гость в доме, а ничего не было… — понятливо переговариваясь, собрали тот самый модный спиннинг, отчего-то оказавшиеся под лавкой блесны, прихватили давно готовый вещмешок Ермила и дружно зашагали по тропинке.

x x x

Точнее, тропку видел только сам Ермил, а у Игоря хватило ума не чертыхаться на каждой кочке. Как хутор, так и протока — вынырнули внезапно, словно откинулась волшебная занавеска. Спустились к песчаному бережку, Ермил показал обещанное «клевое место» и, сославшись на неотложные дела, велел вернуться домой к обеду. Ну, в самый край — часа к пяти вечера, потому как… и подмигнул.

«Понятное дело! — разворачивая спиннинг, подумал Игорь. — Хоть и хорохорится хозяин, а все равно тут каждый новый человек на виду и на счету… И разговоры разговаривать ему страсть как охота… Тем более — как там? Вежевый?» — усмехнулся сам себе, старательно отгоняя мысль — вернуться ближе к хутору, найти тот проселок и увидеть… Нет, не девушку на кресте, хотя бы сам крест, еще хранящий тепло ее тела.

«А вот это уже я сам… дуркую… — провернул катушку. — Это же вчера было. Какое уж тут тепло! Горячее тепло, горячее…» — спорил сам с собой.

Жаркое тело в теплой осенней дымке… С бусинками пота между сочными чашами полных грудей… на лице… гримаса красивых, пухлых губ после хлестких ударов… Судорога белого тела… Волна русых волос, метнувшаяся над изгибом спины… Обнаженная лесная красавица, голым телом к жалу плетки… И обязательно родинка, милая родинка на круглой, тугой попке… Белой… Снежно-белой, сильно сжатой от строгой порки… — вот черт — ругнул сам себя, нервно дергая зацепившийся за что-то спиннинг. Леска мощно дернулась в ответ и через несколько минут упрямой борьбы что-то сверкнуло словно нагим русалочьим боком, размашисто врезало по воде хвостом, дугой выгнулось над пенистым буруном воды. Пока не оглушил рукояткой ножа, уже на берегу, крупный сазан отчаянно бился, вскидывая песок и сухие водоросли. По старому рецепту завернул рыбину в крапиву, сунул в тень под куст, вытащил сигареты, отирая со лба пот, поднял глаза и устало чертыхнулся снова: ну вот же привиделось… Та девчонка, что рисовалась на кресте… Русые волны по плечам, пухлые губы, глазищи в пол-лица…

Привидение от чертыхания не пропало. Наоборот, обрело плоть и кровь, шагнув чуть ближе и внимательно глядя на Игоря:

— Здравствуйте вам…

— И тебе здравствовать! — ответил тот.

— Хорошего взяли, — кивнула головой на рыбину. — Везучий…

— Вчера еще думал, что невезучий! Пока не встретил такую вот нимфу…

— Те на оливках сидели! — засмеялась девушка, — а у нас разве что кикиморы еловые!

— О-о, леди знает мифы Древней Греции?

— Леди еще знает, что вы со своим сазаном мне вершу сорвали… — вздохнула та и, сторонкой обойдя Игоря, спустилась к воде. — Вон там была… Это хорошо, если под корягу снесло… а то пропадет, жалко… хорошая была верша.

Игорь виновато развел руками:

— Я ее просто не видел…

— Само собой. На то и ставят, чтоб не видно. А если бы и видели — сказали бы сазану взять левее? Ля гош, ля гош, мсье сазан!

— У вас, леди, разговор вовсе не… — замялся.

— Не из глухого хутора? — снова засмеялась. — А как надо? Лаптем щи хлебать и через слово сморкаться в подол? Вот не поверите, но я даже трамвая не боюсь!

— Ну, это вы уже слишком… я бы сказал, утрируете. Видите ли, я лингвист, специалист в области языкозна…

— Знаю! — отвела ладонью волосы от лица, — вы у Ермила гостюете, мастеров ждете. Вчера вашу серебрянку мужики приволокли.

— Серебрянку?

— Ну да… она же у вас серебристая?

— Да, правильно… Меня Игорь зовут.

— Игорь Евгеньевич! Мне вас просто Игорем звать неможно, — строго ответила девушка, снова превращаясь из милой собеседницы в настороженную лесную «дичку».

— Неможно… неможно… — посмаковал на языке красивое отрицание Игорь, который снова профессор и Евгеньевич, — а что еще неможно?

— Ждать, пока верша напрочь уплывет! — вздохнула девушка.

— Так давайте же ее вытаскивать! — отложил Игорь свой спиннинг. — Так сказать, проводить спасательные работы по извлечению безвременно утопшей верши… Простите, юная леди, а с кем мы будем эту операцию проводить? Меня вы вот даже по имени-отчеству узнали заранее. Как зовут еловую нимфу?

— Дашей зовут, — и в глазах тут же мелькнуло недоумение: — А что вы так… удивились?

— Я, это… Да так, ничего… Показалось!

«Даша… Даша… имя распространенное, но не факт, что на таком маленьком хуторе много Даш, да еще таких грамотных… книгочейков… неужели — она? Не заметно, чтобы ее вчера на кресте стегали… А как должно быть заметно? Кровь сквозь платье? На носилках к берегу принести? Слезы неделю не сушить? Все, брат профессор, съехала твоя крыша… забудь!»

Девушка отошла еще на шаг в сторону, слегка повернув голову, смотрела, как он расстегивает легкую рубашку. Смущенно покраснела, взялась за подол платья и потянула его вверх. Мельком он отметил что-то странное в ее позе… Потом понял — она снимала платье не спиной к нему или боком, как сделала бы любая девушка рядом с едва знакомым мужчиной, а повернувшись лицом. Удивленно отметил странную смесь купального верха, вполне современного, с плотными, видавшими виды, темно-синими трусами времен фараонов… Долго разглядывать себя Даша не позволила, шагнула к воде и ловко, почти без всплеска, ушла по шею:

— Какое русалочье движение! — громко восхитился Игорь, окунаясь следом в довольно холодную воду. — А вы умеете перекидываться?

Даша удивленно посмотрела на него, и он пояснил:

— В русалку превращаться.

— А чего тут уметь-то? — совершенно спокойно ответила девушка и исчезла, внезапно вынырнув уже с другой стороны от него — только тело почувствовало плавный удар подводной волны. — Я уж думала, вы меня за оборотня приняли… Перекидываются-то в волков! Это мужики в основном, а мне и не надо.

— Идите вдоль берега, вон к той коряге… я веревку поймаю, будем вытаскивать… — внезапно оборвала разговор и снова исчезла, мелькнув удивительно белым телом. Он даже помотал головой от наваждения — мелькнувшая под водой фигурка вовсе не имела темно-синего пятна уродливых толстых трусов! Послушно прошел к коряге, скользя по наносам ила, оглянулся в поисках Даши и чуть не выругался, когда она возникла лицом к лицу, окруженная волной струящихся по воде русых волос. Неторопливо, куда медленнее, чем положено по спасательной операции, протянула ему конец толстой веревки.

— Вот, нашла… Ее на корягу мотнуло, вон там — показала метров на десять в сторону.

Он молча принял веревку, не отводя от нее взгляда. Глаза помимо воли скользнули вниз, к зеленоватой воде, где серебристо рисовалось тело. Не засмущалась, не отстранилась. Осталась рядом, скрытая водой и совершенно открытая. Медленно протянула руку к его голове, тронула мокрые волосы и сразу отдернула, словно обожглась:

— Немножко седые… красиво… А вы совсем и не старый, хотя и профессор!

Не дала ничего ответить, снова упруго толкнула волной и пропала, показавшись уже на выходе из воды.

Игорь не торопился следом: почему-то был уверен, что волшебство закончилось и на берег она выйдет в том же странном наряде. Вышла. Он был прав… и вдруг туманом повело по глазам — когда она убрала вперед волосы, отжимая их у склоненной головы, он на тысячу процентов уверился, что это — та самая Даша. Слегка наискось, от плеч к талии, шли темные полосы вчерашних рубцов. И проклятые, тугие трусы — скрывшие родинку… Она была там, была! Он это знал, знал! Но надо было увидеть. Не знал, зачем и почему, но просто знал: надо. Увидеть, а дальше… Ох, наваждение!

x x x

Выбрался на берег, ворча что-то про бурлаков на Волге, вытягивая за собой веревку и не глядя в сторону девушки. Лишь натянув плотные брюки и ощутив «безопасность», осмелился снова посмотреть в ее сторону и хрипловато сказать:

— А про что спрашивать совсем уж неможно?

— Про то, как я плаваю, — серьезно ответила Даша.

— Не буду… Хотя я же профессор, у меня работа такая вопросы задавать, — почувствовал, что краснеет как свекла или как пацан перед первым свиданием. — Например, про полосочки на спинке… Это тоже неможно?

Встретил ее спокойный и чистый в какой-то наивности взгляд:

— А-а, вы про следы… Это так, поучали немножко.

— Ничего себе «немножко». Я же вижу, какие там рубцы.

Даша отрицательно помотала головой и упрямо повторила:

— Это немножко. Это ничего.

— Слушай, я понимаю, что лезу не в свое дело, но так же нельзя… это… это просто неправильно! Тебя же забьют так!

— С чего вы взяли? — она удивилась совершенно искренне. — Тетушке только кажется, что она сильно порет. Раньше трудно было, а теперь я же умеючи лежу… Приученная! Ей покажи, что вся корчусь, она и рада, и мне быстрей все заканчивается, и она себя важной чувствует… Все хорошо. Не переживайте. И не надо про это больше, ладно?

— Прости… но мне показалось, что… — натолкнулся на взгляд и осекся. — Все. Понял. Молчу.

— Еще ловить будете?

— Ты знаешь, наверное, уже нет… пойду назад. Вот, сазана принесу… Кстати, а вершу-то как? Вытаскивать?

— Нет, я сейчас перевяжу веревку и пусть снова стоит. Пустая она.

— Тащил, тяжелая была!

— Пустая, только пара раков. Я же видела.

— Где??? На глубине, в водорослях, видела что в верше??? — потом вспомнил, кого и о чем спрашивает, очумело махнул рукой и подобрал спиннинг.

По дороге к хутору, которая показалась ему в сто раз короче, он так и не успел обсудить с Дашей важнейшие вопросы современности: как и куда поступать в институт, зачем ей французский («— Да какой там французский! Я только начала… — А зачем он тебе? — Это язык любви…»), почему нельзя рассыпать соль, отчего в больших городах люли злые, что профессор он совсем недавно и что она обожает танцевать, только негде и не с кем, что свет к ним провели уже давно и скоро газ подведут, и что не нужно быть миллионщиком, чтобы купить «серебрянку» как у него… стоп. Неправда. Как раз это все они обсудить успели. Все-все, кроме…

И только напоследок, уже перед домом Ермила, нервным коротким вопросом:

— Прости, Дашенька, а тебя… что ты со мной была… не станут наказывать?

На берегу она приняла вопрос спокойно, а здесь настала ее очередь покраснеть. Почти шепнула:

— Не знаю… Пусть…

Резко повернулась и, не оглядываясь, пропала за своими воротами.

x x x

Ермил колдовал в бане. Судя по тому, что он туда таскал в плошках и бутылках, иначе как колдовством предстоящее «Попаримся маленько!» назвать было трудно. Но хозяин явно был рад блеснуть банным искусством, да и Игорь, хоть и городской, толк в этом понимал. «Маленько», но понимал. Не понимал только, от чего так колотится под рубашкой сердце — ну не мальчишка же, в самом-то деле!

Ну и что, если за невысоким забором, прямо на дворе, между соседским домом и сараем, вдруг появилась коренастая длинная лавка? Может, вечерком чайку попить собрались!

Ну и что, если даже сюда, к ермилиной бане, доносится иногда злой окрик визгливым бабьим голосом? Просто семейные сцены, просто слышимость тут… лесная!

Ну и что, если сокрушенно поджимает губы ермилина хозяюшка, ненароком шепнув в сенях:

— Вы что, и вправду с Дашуткой на двоих купались? И видели, как она?.. — осеклась, отвернулась.

И чего они так волнуются? Сами ведь уже поняли — я «могила», я же вежевый…

Ну и что, если к Дашиному дому прошла откуда-то с огородов сухощавая остроносая женщина в сером платке, сжимая в руках тяжелый пук толстых, тугих, длинных-длинных прутьев? Может, веник обновляет…

Ну и что, если в сердцах чертыхнулся Ермил, глянув на вставшее у лавки ведро с чем-то темным. Может, ему самому на опохмелку рассольчику захотелось!

Очнулся, когда третий окурок обжег пальцы. Аккуратно затоптал, оглянувшись — не заметил ли хозяин. Тот возник откуда-то с другой стороны, мимоходом обронил:

— Дыми уж… на дворе можно. Смолокур ты эдакий… Ну, пошли что ли в баньку?

— Сейчас? — не удержался, скользнул глазами по соседскому двору.

— Сейчас, — хмуро сказал Ермил. — Пошли. Чего уж тут. Оно и пар выходит. — Тоже подмел взглядом двор соседки, видимо, увидел что-то важное и почти подтолкнул: — Пошли. Дашке хужей будет, коль ты ее на лавке глядеть будешь, как она в чем мать родила под прутами вьется… Вот никого не жалел. И не буду. А Дашутку — вот ее жалко…

У низенькой дверки в баню вдруг резко остановился, в пол-оборота спросил:

— Или девка, ну, того, сама тебе сказала? Чтоб ты ее вон так видел?

— Н-нет… — выдавил Игорь.

— Уф… — облегченно вздохнул враз повеселевший Ермил. — А тот тут про вещий сон слушок бродит… Уж больно вы с Дашкой с того сна, похожие.

— А что за сон? — встрепенулся Игорь.

— Пошли. В баню, говорю…

Они скрылись внутри баньки. И почти в ту же секунду Марковна вытолкнула из дверей сарайки девушку. У лавки та повернулась спиной к ермилиному двору. Но Игоря уже не было, и он не увидел на ее бедрах так знакомую ему родинку…

Пока не увидел.

Сон — это штука долгая!


2005 г.

Диана-охотница

Динка сняла с пояса патронташ и передала деду. Три утки уже давно перекочевали на кухонный стол, мелкая ребятня из двух пацанов и сестренки торопливо щипали перья, глотая голодные слюнки, мать гремела горшками в печи, а кустистые брови деда насупленно пересчитывали патроны. Другой бы охотник радовался, добыв аж трех утей, но для Динки это было скорее печалью: слишком торопилась, потому так много извела патронов. А их не накупишься!

Все было давно известно, и возле деда Динка стояла лишь «для порядку», ожидая его слов. Их, как всегда, было немного:

— Черти под

руку дергали, что ли? Восемь выстрелов извела, мазила безрукая! Э-э-х… — сокрушенное покачивание головы.

— Сама знаешь, чего и как… Пять лишних патронов да по пять горячих — иди, девка, на грешное-то место…

Деланно покряхтывая, поднялся и вышел за ней следом. «Грешным местом» в их большом, еще прапрадедом рубленом доме, называлась тяжеленная, из лиственной плахты, вместо ножек на толстенных чурбаках, широкая лавка. Все было привычно и обыденно — ни особого страха, ни обиды, ни протеста. Механическим, отупляющим распорядком…

Динка правила знала туго: дед еще только вошел в дверь, задевая за косяк широкими, вовсе не опущенными книзу плечами, как она уже заканчивала «раздевку» — куртка и плотные штаны-стеганки лежали на сундуке, остальное так же быстро и деловито ложилось сверху. Когда на девушке осталась коротенькая, ну едва до пупка, майка и синие тонкие трусишки, дед проворчал:

— Три утя тож неплохо, потому майку не сымай. Спину да плечи пороть не буду.

И то хорошо, подумала Динка, сдергивая с бедер трусики. Сверкнув круглым голым задом, привычно улеглась на скамью, вытянулась. Опустила между рук голову, так же привычно и плотно сжала губы: вот уж чего дед на дух не выносил, так это всяких визгов и писков. Хуже этого только руками прикрыться — но за это разговор бывает особый, да и давненько уже Динка не имела такой глупой привычки, руками сучить не по делу…

Лежала, ждала. Вот зашуршал снятый со стены ремень. Сейчас дед неоторопливо мотает его конец на руку, отсчитывая обороты. Если пять — значит, хвост будет короткий, терпеть легче. Если трижды обернет — значит, хвост едва не в метр, чуть-чуть за потолок не цепляет с размаху. Тут терпеть куда трудней. Ну, сегодня серединка на половинку: в четыре оборота на кулаке… Динка плотнее устроилась на скамье, и не вдохнула, а наоборот, выдохнула: чтобы ненароком при первом же ударе не охнуть.

Не охнула, молодец, хотя тяжелый удар плотно припечатал голый зад к скамье: дед руку никогда не сдерживал, порол с плеча. Дернувшись, Динка плотнее сжала губы и чуть-чуть, почти незаметно, приподняла над скамьей бедра: если бы секли розгами, то и не надо было бы. Но за патроны и прочие лишние расходы дед порол только пряжкой. Медный квадрат с двумя язычками оставлял на теле сине-багровые, тут же вспухающие следы, резко видные даже на фоне красных полос от кожаной части ремня. Порол дед умело, по очереди впечатывая пряжку то по левой, то по правой половинке зада, а Динке оставалось только вздрагивать, ежить плечи и напрягать ноги под одурело горячими ударами.

Скрипнула дверь — за каким-то полотенцем в горницу, где стояла скамья, забежала мамка. Жалостливо глянула на дергающееся под тяжелыми ударами тело дочки, но перечить деду и не подумала. Порет — значит надо. Успела еще заметить, что лежит девчонка в майке — значит, дед не шибко сердится, значит, Динке не так уж крепко и достанется. Хотя двадцать пять штук пряжкой — все равно не сахар.

Как раз об этом сейчас, удивительно отстраненно, словно и не о самой себе, думала и Динка. «Думала» — странно сказано: скорее, отдельные мысли искорками мелькали между еще более яркими вспышками жаркой и тяжелой боли на попе. Снова и снова задавливая в себе рвущийся стон, девушка выдергивала зад из-под пряжки и благодарила судьбу за трех уток: если бы дед сейчас вот так же бил спину, вынести наказание было бы сто крат тяжелее.

Она еще не забыла, как порол ее дед за утопленный в озере патронташ. Тогда он даже молчаливо простил ей отчаянные стоны, потому что удержаться и не стонать, когда на девичьей спине уже нет живого места — на четвертом десятке пряжек, было просто нельзя. В тот раз он забил Динку едва не до обморока, решив не растягивать порку на два раза, а сразу же всыпать девчонке все приговоренные восемьдесят ударов.

А сейчас и вправду было полегче — если не думать о том, что снова взлетел вверх ремень, снова описывает дугу эта чертова медная железяка и через мгновение… О-о-ох!!! — снова раскаленный добела гвоздь глубоко-глубоко вонзается в тело, сводит судорогой боли от колен до лопаток, тут же растекаясь белым пламенем по бедрам, каплями расплавленного металла скользя между избитых половинок…

Динка не считала ударов — впрочем, она и никогда этого не делала. При очень уж строгих наказаниях, особенно если пороли в присутствии домашних, дед обычно назначал кому-то «вести четки», но саму Динку вслух отсчитывать удары не заставлял. А что она там думает и как считает «внутри себя» — его не волновало. Хоть по четвертинке удара отсчитывай, хоть десятками складывай — все одно, получишь сполна и безо всякой жалости.

Когда в очередной раз не последовало вспышки боли, девушка настороженно и медленно расслабилась. Она не спешила окончательно перевести дух — бывало, что дед просто менял руку или подтягивал поясок на рубахе: распустишься, губки сдуру бантиком сложишь, а тут снова прутьями или как сейчас пряжкой — р-раз!‚ а при такой расслабухе даже обычная розга кнутом покажется!

Нет, на этот раз и взаправду — все. Стукнула о бревенчатую стену пряжка, качнувшись на убранном на гвоздь ремне. Скрипнула половица, тяжелая ладонь деда пришлепнула багровый и какой-то бугристый от порки зад:

— Ну, все. Отлеживайся, скотину другие выгонят. А то завтра на сенокос…

После оглушительной боли тяжелой пряжки шлепок деда казался, да и был, легкой лаской. Когда он вышел, Динка полежала еще минутку, потом, позволив себе совсем тихий, ну совсем-совсем маленький, стон, встала со скамьи. Зачем-то потянула вниз подол короткой маечки, потом накинула на плечи старенький ситцевый халатик и ушла в свою, самую дальнюю в доме, комнатушечку.

Когда туда заглянула мать, Динка спала, вытянувшись на животе поверх так и не снятого с кровати покрывала. Под ее рукой осталась раскрытая книжка. Ее любимая, чуть не до дыр зачитанная: «Диана. Богиня-охотница».

На раскрытой странице мчалась куда-то на коне обнаженная девушка. Красивая, сильная, смелая. И снилось Динке, как вдруг промахнулась великая охотница, упустила волшебного зверя, и вот теперь послушно, но гордо восходит к ложу своего искупления. А самый главный бог с лицом деда снимает со стены свитый из молний кнут…


2004 г.

Роса

…Широко отмахнув ремень последний раз, Родион Сергеич припечатал Аленин зад и аккуратно повесил орудие воспитания на гвоздик. Без разрешения девушка не вставала, все также лежа в бесстыдной позе на коротком спортивном козле, невесть откуда взявшемся не в спортзале, а под навесом двора. Широко раскинутые и опущенные к стоякам ноги позволяли видеть самое сокровенное место девушки, и Родион Сергеевич снова с осуждением осмотрел падчерицу. Негодная девчонка, почти без стонов вытерпевшая порку в пятьдесят полновесных кожаных ремней, совершенно бесстыже… поблескивала мокрым! Раньше он как-то и не придавал этому значения, но теперь любовная роса все гуще и обильнее появлялась между пухлых губок при каждом наказании. Если Аленка становилась к столбу, бока которого лучше всякого лака были отполированы обнаженным телом, то и тут норовила прижаться к дереву крутым лобком, приседала и снова поднималась после ударов. Иной раз стоны девчонки были напоены вовсе не мучением экзекуции, хотя старательный Родион Сергеевич всегда был очень аккуратен и хлестал Алену пусть и не на пределе своих сил, но по-мужски, с плеча и без всякой наигранной жалости. Конечно, если девушке полагалась плеть или пучок соленой лозы, никаких видимых следов возбуждения при порке не было — слишком уж тяжелыми были наказания. Но вот ремень или розги попроще — и тогда…

Родион Сергеевич еще раз неодобрительно покачал головой, дисциплинированно заглянул в бумажку наказания и велел Алене еще десять минут лежать в такой позе на козлах.

— Да… — негромко ответила девушка, после чего Родион Сергеевич вышел из-под навеса и вернулся в дом.

Сегодня он решил-таки рассказать о своих сомнениях супруге, Наталье. Как воспитывать свою дочку, решала она — да и вообще послушный Родион Сергеевич, от души благодарный Наташечке за кров, стол и дом (три года жили так и не расписанными), делал все, что велела ему дородная, плечистая «половина».

— Вот негодяйка! — всплеснула руками Наталья. — Аж течет вся, говоришь?

— Ну, может и не течет, но мокренькая вся, это точно… я уж порю-порю ее, посильнее печатаю, а девке словно медом по этому самому месту!

— Могли бы и раньше сказать, Родион Сергеевич! — когда супруга начинала говорить подчеркнуто на «вы», Родион сразу сникал и становился маленьким, хотя даже на фоне своей крупной Натальи обычно выглядел большим и важным.

Сама же Наталья очень редко принимала участие в воспитательных экзекуциях дочки, просто набрасывая исполнительному Родиону бумажку с указаниями — где, как и сколько. «Девку драть мужской рукой надо!» — говорила она подружке Верочке, которая всегда почему-то жутко смущалась, но, тем не менее, была не прочь взглянуть, как трудится Родион Сергеевич над телом Аленки, и даже иной раз помочь в привязывании девушки на месте порки.

— Она там еще?

— Конечно, Наташенька, тобою велено еще лежать.

Коротко вздохнув, Наталья вышла из дома. Девушка действительно была еще под навесом, на козлах, даже не меняя позы. Заслышав шаги матери, слегка напряглась, но ноги сдвинуть не посмела… Предательского блеска «росы» Наталья не увидела, негодная девчонка явно подсохла или втихаря, пока никто не видит, вытерлась… Сильными руками растянув пошире тугие половинки крепко выпоротого зада, Наталья присмотрелась — ага, прав был Родиоша! Просто высохла девчонка…

— Эх, бесстыжая! — укоризненно проговорила дочери… — Ее уму-разуму учат, трудятся как могут, поят-кормят, ума забивают, а она тут течки устроила! Ну, погоди у меня, я тебе щель-то высушу… вот только еще протеки у меня! Чего молчишь, будто в рот воды набрала? Отвечай, когда мать спрашивает!

— Простите, мамочка… Я и сама не знаю… — тихо ответила Аленка, чуть повернув голову, но не меняя позы. — Когда папенька Родион велит к порке, и потом голая, оно само выходит…

Наталья мрачно покачала головой, ничего не сказала и, тяжело ступая, вернулась в дом.

— Офигела девка… игрушечки себе нашла… — проворчала, потом повернулась к Родиону Сергеевичу:

— Я же просила драть так, чтоб пар из задницы! А у нее сок вместо пара! Значит, так: теперь ремнем не пороть, не прошибает девку. Вяжи плеть из провода, да похлеще! А вон ту, треххвостую, положи-ка на пару ночей в рассол покруче… Завтра на именины к Матрене сходим, а в субботу будем похотницу девке в порядок приводить…

Проблема Аленкиной «похотницы» также деловито была обсуждена и с дедом Петром — самым авторитетным на хуторе воспитателем. По девичьим годам и сама Наталья, тогда еще деваха-Натаха, хорошенько извивалась и потела под его лозинами, захлебываясь стонами и размеренным счетом розог.

— Это бывает… — размеренно кивал снежно-белой головой дедуля. — Это у девок в такие годы бывает… Особливо когда перед мужиком задом брыкать надо… Ты, Натаха-деваха, клин клином выбивай — наказуй не только зад и спинку, а и саму похотницу. Оно строго, конечно, однако же надобно — потому как росу похотливую иначе не вылечить…

Дед поделился еще несколькими рецептами, которые были почтительно выслушаны, а сам дед приглашен для их применения к Аленке.

В обед субботы Родион Сергеевич деловито велел Аленке:

— Как попаришься, иди в дом. Хорошо мойся, да в туалет сходи — наказывать будем сильно…

Аленка вздохнула, покорно кивнула головой и вскоре, ядреная и блестящая от воды, едва отжав длинные волосы, стояла посреди комнаты, вскинув руки над головой. Перед ней на табуретке, опираясь на суковатую палку едва не старше его самого, сидел дедуля Петр, возле него стоял Родион Сергеевич, а красная от стыда и возбуждения мамкина подруга Верочка неподвижно застыла за спиной дедули.

Пауза продолжалась довольно долго — дед молча оглядывал сочное тело обнаженной девушки, Родион Сергеевич почесывал подбородок в ожидании дедовых команд, а Верочка теребила под передником какую-то коробочку. Аленка послушно стояла, не прикрываясь, и только изредка вздрагивала ресницами, опустив глаза и неудержимо краснея. Выждав паузу, дедуля велел:

— А вот теперь повернись, девка, да стань раком…

Аленка залилась почти багровой краской, но беспрекословно выполнила команду.

Она действительно не могла ничего поделать, уже давно ощущая жар между ног и теперь выставив напоказ обильно мокрое влагалище. Стоя в постыдной позе, еле слышно сказала:

— Я не хотела… Она сама…

Дед покивал, свел брови и велел Верочке:

— Давай-ка снова девку в баню. Сама знаешь, чего сделать. Опосля — сюды веди. А ты, Родиоша, готовь пока досочку, что я тебе велел.

Процедура в бане была довольно короткой и совершенно неожиданной — Верочка не очень умело, но старательно орудовала бритвенным станком, высунув от усердия язык и бормоча про себя: «Велено, чтоб сияла как солнышко!» Закончив бритье, сама сполоснула Аленку, не позволяя ей коснуться лона руками. Прикусив губы от неожиданного стыда, девушка снова встала в комнате. Крутой лобок был жутко голым… и Аленка, неудержимо краснея, снова ощутила небывалый прилив сладкого жара…

Дома ее ждала знакомая до этого лишь по шепоту девок кобылка — узкая треугольная доска на двух тяжелых подставках. Аленку буквально посадили на этот узкий выступ, подтянув руки вверх, так что она стояла на носочках и пронзительно ощущала, как тугие половые губки «легли» на края доски, словно взасос целуя дерево… Теперь она была раскрыта… Раскрыта, чисто выбрита и с зажмуренными от стыда глазами — шерстяной варежкой Вера вытерла «росу», которая сразу же выдала Аленку темным пятном на свежеструганном липовом дереве. Аленке велели самой тереться промежностью об острый край — и дедуля неодобрительно хмурился, глядя, как легко и без видимых мучений влагалище девушки скользит на орудии пытки — а ведь едва-едва посадив на кобылу даже сочных зрелых молодок, дед слушал их трудные стоны и мольбы… Ей велели остановиться. Аленка глаз так и не открывала — даже когда почувствовала руки Веры на грудях: женщина сильно накрутила соски, потом помяла ладонями попу, сознательно доводя девушку до жаркой и сладкой истомы. Когда она стала конвульсивно подрагивать и облизывать губы, дедуля кивнул Родиону Сергеевичу. Несмотря на давешнее запрещение Наташеньки-душеньки, в руках у него был аршинный широкий ремень. С маху впечатал по голому заду — оглушительно хлестнул по телу ремень, дернулась Аленка… Еще и еще удары — по заду, по раздвинутым ляжкам… Дедуля жестом приказал «погорячить» девушке спину — и вот широкий ремень тяжело бьет плечи и поясницу…

Аленка приоткрыла рот, дергалась, и даже не пыталась приподняться над острым краем кобылы, и казалось, даже сама с силой втирается в доску промежностью… Ее короткие стоны были наполнены какой-то тягучей, возбуждающей страстью — и когда дыхание стало прерывистым, хриплым, когда вспухшие половые губы стали багрового цвета, а густая смазка уже вовсю блестела на остром конце доски, девушку сильно придержали за бедра, не давая двинуться. Прикусив губы, она с ужасом смотрела вниз — в руках у старика оказались длинные толстые иглы… Мгновенная боль ударила молнией судороги: игла пробила насквозь вспухшую складочку голой «похотницы» и пришпилила ее к доске. Вторая, третья… Голое влагалище девушки буквально прибили четырьмя толстыми иглами к впившейся в промежность доске…

Теперь ее напряженные ноги, дрожащие от стояния на носочках, свели вместе и туго связали. Веревка, тянувшая за руки вверх, была подтянута заново. Ровно напряженное тело было готово к настоящему наказанию. Протерев тряпицей с мокрой солью зад и спину Аленки, подрагивая от возбуждения, Верочка отошла от девушки и с замиранием сердца глянула, как в руках Родиона Сергеевича взлетела к потолку длинная треххвостая плеть, насквозь пропитанная тяжелой солью.

От удара чуть ниже лопаток Аленка лишь тяжело охнула — крик забило болью. Ременные хвосты впились в кожу, просекая тело свистящими рубцами.

— Пошире отмахивай, — велел дедуля, и старательный Родион Сергеевич расчертил голую спину заново.

От силы удара и от невероятной боли Аленка конвульсивно дернулась, и… ее глаза широко распахнулись от ужаса и страха — ей показалось, что приколотые к доске губки рвутся от ее движения! Так и не выдохнув, она замерла как мраморная статуя, но тяжелая плеть снова заставила изогнуть спину и бедра… и снова иглы запели, возвращая Аленку назад рывком раздирающей боли.

Порка соленой треххвосткой и без того была довольно редким и мучительным наказанием — недаром Аленка встала под эту плеть у знакомого столба только год назад, когда исполнилось пятнадцать. И ударов тогда дали немного, всего двадцать, но уже последние четыре или пять плетка хлестала почти бесчувственное тело — обвиснув на ремнях, девчонка почти и не понимала, что ее еще продолжают стегать. Огонь от рвущих кожу рубцов и грызущей соли был такой, что в глазах темнело, а нынче она и не знала, сколько таких плетей ей отсчитают по нервно-напряженному, дрожащему от порки телу. Спасибо еще, Родион Сергеевич старался не захлестывать концами плетей груди и бока девушки — плетка секла только спину и бедра. Выдержала бы, но… но иглы превратили влагалище в горящую складку невыносимой, непрекращающейся боли — приколотая к острой доске, Аленка изо всех сил старалась не дернуть ногами или бедрами, хотя каждый раз проигрывала тяжелым хвостам плети — дергалась, в глазах мутнело от пронзительной боли в промежности и снова крутым кипятком рвалась спина…

…Вера вытащила изо рта Аленки изжеванный, мокрый платок. Родион Сергеевич опустил пониже доску кобылы, а дед уверенными движениями выдернул иглы. На половые губки девушки было жалко смотреть — багровые, вздувшиеся, с четко пробитыми точками игл, истерзанные острой гранью кобылы. Верочка, не дожидаясь пока Аленке развяжут руки, помогла натянуть на бедра мокрые от травяного отвара полотняные трусы, обернула пылающие плечи мокрым полотенцем. Ее положили лицом вниз на кровать и оставили метаться от жаркой, все никак не уходящей боли…

x x x

Прошел месяц…

…Под навес, к ожидавшему Родиону Сергеевичу Алена, вышла из дома уже голая, равнодушно отметив, что на ее чисто бритый лобок с восторгом пялится соседский мальчишка. Жест на козлы — и спокойное, привычное движение девушки. Легла, призывно раскинула красивые ляжки, подождала, пока привяжут ноги. Подвигалась, устраиваясь удобнее. Искоса глянула на ведро с розгами — пучки по пять прутов. Нормально, потерпим. В голос застонала от свиста розог, вскинула бедра, напоказ выставляя красивую, плотненькую «греховницу». Как и положено у послушной девушки, сухую. Словно терка…


2003 г.

Друг

«Миллион, миллион, миллион алых роз…» — попискивал компьютер, выбрасывая на экран веер соцветий: тут были не только розы, но какие-то совсем фантастические цветы, причем по смене картинок и прочим виртуальным прелестям их было точно под миллион.

Данка тихо улыбалась, разглядывая экран: так много и таких красивых цветов ей никогда не дарили. Да и вообще с цветами и тем более прочими подарками у нее как-то пока в жизни не сложилось, не считая парочки полудетских открыточек и тщательно сберегаемого флакончика духов, в складчину купленных приятельницами на прошлогоднее двадцатилетие.

Пиршество цветов прервалось строчкой:

«Тебе нравится?»

«Да…»

Поймала себя на том, что сказал это вслух. Торопливо потянулась к клавиатуре и отпечатала тоже самое в посте. Экран мигнул, отсылая сообщение.

«Правда?»

«Правда…»

«Это я сам рисовал. Для тебя…»

«Спасибо!»

«Смотри дальше.»

Снова расцвел пышный букет, секунду-другую постоял и стал щедро сыпать лепестками, открывая… Да, это были розги. Сочные, блестящие, даже на вид упруго-свистящие прутики, аккуратной розовой ленточкой перевязанные у основания.

«Подарочный набор… Семь — счастливое число!»

«Спасибо… Очень красивые и хорошие.»

«Даночка, а ты… Примерь их к себе!»

«Хорошо! Сделай чуть-чуть подлиннее… И почки „срисуй“ с них, а то они как колючками стегать будут.»

«Да, я понял! Сделаю гладенькие. Я просто не знаю всех тонкостей, я же только в теории… А тебе будет не слишком больно?»

«Когда семь, то не больно… Толстый пучок — это не так больно, как одной розгой или тремя.»

«Они должны быть мокрые?»

«Моченые. Тогда гибкие.»

«Но тебе же будет тогда совсем больно!»

«Разве это плохо?»

«Да, понимаю.»

Он действительно был художником. Данка убедилась в этом пару месяцев назад, когда сначала настороженные, потом все более откровенные чатовские разговоры и приваты закончились невинным вопросом: «Хочешь, я познакомлю тебя с моими друзьями?»

Чуть было откровенно не ляпнула: «Зачем мне твои друзья», — но из вежливости согласилась, и так же из вежливости, кляня маленький трафик, открыла прикрепленные файлы.

— Ой…

На снимке прорисовалась Акулочка. Не акула, а именно акулочка — с удивительно милой и какой-то смущенной мордашкой, которую вовсе не портил частокол зубов… На смену ей пришла Мышка, потом Хомячок… Мягкие поролоновые игрушки, стилизованные под зверушек, даже в статике фотографии жили своей жизнью — Мышка была явной хитрюгой и пронырой, а Хомячок этаким уличным хулиганом в кепочке набекрень. Разве что папиросы не хватало.

В тот раз у них впервые сломался разговор. Данку вдруг захлестнуло душащей петлей стыда — привычно-невидимый собеседник вдруг повернулся такой неожиданной гранью, что на ее фоне вести «приличествующую» беседу о лавках, розгах, грамотном привязывании девушки и позах «вбивания ума в задние ворота» уже не получалось. Ну не получалось, хоть тресни — хотя Гриша все так же вежливо и настойчиво расспрашивал, комментировал, восторгался или ужасался ответам…

А потом он попросил ее фотографию. Тысячу и один раз оговорившись, что вовсе не претендует на жанр «ню» или даже на фото в купальнике:

«Я хочу нарисовать твой портрет, Даночка. С букетом.»

«С букетом из розги?»

«Нет… С Акулочкой или Мышкой на руках… Ты им наверняка понравишься, потому что ты тоже добрая. Они у меня все добрые. И ты такая же.»

«А я хочу с розгами… И не на руках, а на попе!»

«Хорошо, я нарисую тебя и так. Если ты хочешь. Но я не умею представлять такое на дистанции, я не знаю, как должна выглядеть не просто девушка, а именно ты, девушка, когда она… когда ты… ну, с розгами.»

«Под розгами», — выделила курсивом.

«Да-да, извини, я неправильно выразился…»

Она подумала-подумала, и отправила. Через несколько дней он прислал портрет. С экрана на нее смотрела она сама, увиденная чужими глазами и чужим характером. Она «электронная», она «чатовская», она «приватная» — совсем не такая, совсем не она, и все равно — она. Поздним вечером, чуть не силком выгнав домой припозднившуюся бухгалтершу, отпечатала на визжащем принтере этот рисунок. И аккуратной трубочкой бережно несла домой, то и дело мурлыкая: «Миллион, миллион…» У нее теперь был свой портрет. Настоящий, от настоящего художника.

На следующий день она отправила ему еще одну свою фотографию, где-то краешком сознания удивляясь сама себе — эту единственную в ее жизни настоящую тематическую фотографию она берегла покрепче того флакончика духов или бабушкиной старой ладанки.

И получила в ответ его. Конечно, не тематическую — и глядя на его фотографию, вдруг со всей очевидностью поняла — что этот человек никогда не был ни в какой Теме. Никогда не стегал розгами ни дочку, ни подружку, потому что не было у него в этой жизни ни дочки, ни близкой подружки. И никого-никого, никогда-никогда у него не было: столько пронзительной и плохо скрытой тоски было в глазах не старого, но уже крепко пожившего художника.

И вовсе не лавки, не плетки или растворы для замачивания розог нужны были этому милому человеку, перед которым на рабочем столе лежала тогда еще недоделанная Акулочка. Он жил в мире своих друзей, своих мягких и добрых игрушек, создавал им имена и характеры, отчаянно создавая и оберегая свой мир, чтобы в него хоть когда-то, хоть ненадолго, вошел настоящий, живой друг.

Вторым «прицепом» после его фотографии лежал рисунок. Тот, который она просила: девушка на лавке. Смотрела, пока рисунок не подернулся то ли рябью, то ли туманом — и девушка, и весь дом вокруг нее были прорисованы с такой любовью и тщанием, с таким уютом и теплой старательностью, что даже зависшие над ней розги казались мягкой мурлыкающей лапкой домашней кошки…

…Конечно, он сразу продиктовал ей свой адрес. Конечно, он будет рад ее видеть. Конечно, его двери всегда открыты для друзей, но…

Это плохо скрытое «но» читалось в каждой строчке и каждой букве — он верил и не верил, что она действительно придет, что это вовсе не легкий приватный треп, угасающий от кнопки «выкл».

Он не поверил даже тогда, когда близоруко сощурился, открывая дверь. Он не поверил даже тогда, когда принял от нее шубку, растерянно-торопливо подал расшлепанные мужские тапочки сорок последнего размера. Он не поверил даже тогда, когда, отчаянно краснея, Данка проговорила:

— Мы сейчас будем рисовать. Девушку под розгами. Чтобы без ошибок на рисунке было.

Кажется, не до конца поверил, даже приняв из ее рук не букет, а пучок прутьев.

Только когда она взяла со стола Акулочку и чмокнула в мягкий розовый нос, он, наконец, проговорил, несмело проводя рукой по волосам девчонки:

— А разве друзей… можно… наказывать?

Она не ответила. Развернула хулиганистого Хомячка носом к стенке:

— Не подглядывай!

Потом подумала, и повернула его обратно:

— Ладно, смотри уж. Друзьям можно все.

Эпилог

Они дружили долго и счастливо.


2004 г.

Серьги

Конечно, попытка вернуть украденные бабушкины серьги была изначально глупой. По крайней мере, Ксюшка в свои семнадцать лет никакими возможностями для этого не обладала — идти на конфликт с цыганами под силу разве что хорошо оснащенной уличной банде. Единственное, что было за душой у Ксюшки — упорство, больше похожее на упрямство. Серьги были старые, ручной ковки, реальной их цены Ксюшка тоже не представляла (хотя чувствовала, что немалая!) но уж очень обидно стало: зашли водички попить, пока бабка туда-сюда крутнулась, сережек и нет. Вместе со шкатулкой, но там еще бумажки всякие, может важные, может и нет, а вот сережки… Ее дожидались, в наследство, а тут вот какая история…

Может, погоревали бы и забыли, но на второй день Ксюшка увидала их на одной из цыганок, крутившихся на рынке. Дальше понятно — шум, гам, толпа визгливых черномазых лиц, кого-то куда-то потащили, кого-то толкнули, упали, снова завизжали и так далее — но даже в этой кутерьме Ксюшка запомнила эту цыганку и, порасспросив людей, поутру пришла в ставший за оврагом табор.

От такой наглости таборные обалдели настолько, что в растерянности даже показали кибитку своего барона. Он коротко рыкнул на галдящих баб, и их вместе с прорвой детишек словно ветром сдуло шагов за двадцать. О чем и как они говорили с Ксюшкой, нам не услышать, но видно, наговорила она цыгану много чего ласкового. От женского полу, да еще такого возраста, барон подобное стерпеть не мог, но и Ксюшка в запале беды не почуяла. Зато добросовестно пришла через два часа к заброшенной мельнице — аккурат в километре от табора, все за тем же оврагом. Там барон велел подождать, пока он виновницу найдет и золотые бабушкины сережки бедной безвинной девушке вот прямо как есть и возвратит…

Уже сидя на валуне у журчащей воды, Ксюшка вроде как засомневалась, однако вон мелькнула черная куртка, шнурками расшитая: значит, справедливый оказался барон у таборных, и вправду пришел к мельнице: высокий, похожий на бородатого Кощея Бессмертного, неспешно подошел, раскрыл ладонь: блеснули в кулаке сережки.

Ксюшка подхватилась с валуна, руку протянула, но барон снова кулак зажал:

— Ты смелая девка. Уважаю. За то, что не испугалась в табор придти, серьги верну. Мое слово железное. Но сначала я тебя научу, как говорить с мужчиной!

Через пару минут Ксюшка уже стояла под старой седой ивой, ее руки, плотно стянутые куском вожжи, были вскинуты вверх, и толстая веревка, перекинутая через сук, туго тянула вверх. Она даже приподнялась на носочках, что-то неразборчиво мыча сквозь засунутую в рот тряпку. Ноги девушки барон связывать не стал:

— Языком крутила, теперь вся покрутишься!

Закрепив веревку на стволе ивы, вплотную подошел к вытянувшейся перед ним Ксюшке:

— Насиловать не буду, мои женщины слаще тебя. Так что за честь свою не бойся. Ты вот этого бойся: этим языком я говорю с плохими женщинами. Видишь, какой длинный и хороший язык?

Ксюшка побледнела — в руке у цыганского барона как по волшебству возникла рукоятка длинного гибкого кнута, которой словно жил собственной жизнью: вот он свернулся кольцами, вот развернулся по всей длине. Мелькнул, словно косой срезав верхушки травы под ногами, заливисто свистнул большим полукругом и свистнул еще раз, уже короче, расчертив кору на стволе ивы.

Цыган почти не шевелил плечом: кнут играл, то как снайпер срезая один-единственный листочек на ветке, то, не долетев до цели, мягко возвращался к руке хозяина. Даже не думая о том, что такой «язык» может сделать с ней самой, Ксюшка заворожено смотрела на игру настоящего мастера.

Завершив короткое цирковое представление (оно стоило того!), цыган сбросил петлю кнута с кулака на запястье, освобождая руки. Неторопливо и аккуратно, начиная с верхней, расстегнул все пуговички на ее голубенькой блузке. Поцокал языком — руки-то наверху, не снимается… быстрым жестом фокусника появился нож — так же аккуратно, по шву, распорол рукава и бросил блузку на траву. Ксюшка промычала что-то сквозь забившую рот тряпку, барон успокоил:

— Заштопаешь. А не сумеешь — совсем плохая женщина, ходи с голыми титьками. Юбка — это хорошо. Женщина должна ходить в юбке, а не в штанах. Просто снять — и все…

С этими словами спокойно сдернул с девушки юбку, не обращая внимания на изогнувшееся тело. Теперь Ксюшка осталась только в лифчике, трусиках и босоножках. Сдернул бретельки лифчика, чиркнул лезвием, отбросил. Зажмурилась, когда цыган оттянул резинку трусиков и снова коротко махнул ножом. Тонкая ткань упала на блузку. Нож исчез, а барон удовлетворенно сказал:

— Будешь в туфлях. Никто не скажет, что тебя раздели совсем голую. А спина и задница должны быть голыми, когда с тобой говорит кнут. Сильно не крутись, иначе посеку титьки. Ну вот, девка-молодайка — сейчас я тебя научу говорить с мужчинами…

…Сначала ей показалось, что он резанул ее бедра ножом. Лишь спустя мгновение слух поймал короткий свист и резкий щелчок цыганского кнута, а тонкая «ножевая» линия боли зло охватила попу, затопив волной огня все тело. Только теперь Ксюшка поняла, что на ее ягодицы лег первый удар кнута, и что глухой звук в ушах — это ее собственный стон, рвущийся из-под кляпа.

Спокойно и размашисто он хлестнул снова, уложив жало кнута на пару сантиметров выше первого удара. Ксюшка вытянулась звонкой струной, рывком сжимая попу — но волной шла боль еще от первого удара. Когда растеклась и вторая полоса, ей захотелось сжать половинки еще сильнее, чтобы попа превратилась в маленькую точечку, куда не попадет этот страшный язык кнутовой боли… Она так и сделала — под свист третьего удара, сильнее, еще сильнее, и еще в три раза сильнее тиская полыхающий зад.

Цыган рукояткой кнута несильно ткнул сзади:

— Девка, разожми задницу!

Ксюшка с мычанием замотала головой, не в силах справиться с жуткой болью, которая все еще полыхала на голых ягодицах. Не сходя с места, одним локтевым рывком, цыган уложил кнут на ее плечи, мгновенно прочертив лопатки сине-багровой полосой. Ксюшка рванулась вперед, едва не повиснув на веревке, и дернула ногами, словно танцуя от порки.

— Ты не слышишь, девка? Разожми задницу!

Ксюшка что-то простонала в ответ, уже не рискуя отрицательно мотнуть головой, и медленно, со страхом, попыталась расслабить намертво сжатые половинки.

— Держи ее мягкой, только кожу посеку. Будешь сжимать — кнут и мясо прорежет! У меня каждая девушка знает, что зад под кнутом должен быть мягким и ласковым. Кнут — он как живой, он твердую задницу не любит, сразу мясо кусает. Поняла?

Ксюшка отчаянно закивала, но даже не представляла, как сумеет сдержаться и не сжать попу после таких жестоких ударов. Барон отошел на пару шагов назад и с силой хлестнул ее снова по попе: наверное, целых две-три секунды Ксюшка изо всех сил боролась с собой, но потом… Но потом не выдержала и сжала, сжала…

Цыган только пожал плечами, но… Но на первый раз «простил» — язык послушного кнута обнял ляжки спереди и по бокам, чуть ниже воющей от боли попы. Ксюшка подтянулась на руках, суча ногами, и не успела снова дотянуться пальцами ног до земли, как кнут языком огня лизнул спину.

Извиваясь всем телом, девушка под новыми вспышками огня забыла о своей круглой заднице, и кнут тут же обнял сочные половинки, оставляя борозду рубца. От боли она подалась не вперед, а наоборот — оттопырила бедра, словно приглашая кнут еще раз одарить ее лаской, и длинное жало охотно впилось в голое тело под тяжелый, забитый кляпом, стон девушки.

Кнут играл с ней, как хозяин, как хищник с добычей — и как ни извивалась, как ни дергалась под ним девчонка, горящее жало аккуратно и точно расписывало тело линиями рубцов. Ксюшке казалось, что ее подвесили над полыхающим костром: она уже не ощущала отдельных ударов, не понимала, по бедрам или по ляжкам, по спине или лопаткам хлестнул кнут — все слилось в один непередаваемый сгусток режущей, жаркой боли. И в этом сгустке огня вдруг пронзительно мелькнула, ударом молнии, одна-единственная вспышка: барон изящно и точно уложил удар снизу вверх, между раскинувшихся в судороге ног, словно насадив Ксюшку на раскаленное жало…

…Она так и не потеряла сознания, но все остальное подернулось пеленой тумана. Даже не помнила, стегал он ее дальше или нет, развязывал руки или снова блеснул лезвием ножа, говорил что-то или освободил молча. Скользнула вниз, на траву, бессильно уронив голову на руки с темными кольцами синяков на запястьях. И лежала так, пока не начал проходить туман и накатилась запоздалая, из спасительного тумана нахлынувшая, волна боли в измученном теле…

Боль подстегнула, заставила с мертво прикушенными губами встать — сначала на колени, потом в рост. Опираясь на иву, кое-как нашарила юбку, запахнула располосованную ножом блузку. Слезы снова прочертили дорожки на уже подсохших было щеках: даже тонкая ткань, коснувшись исполосованной спины, показалась кошачьими когтями по свежей ране. За разрезанными трусиками не стала даже наклоняться, боясь сделать лишнее движение. И только после нескольких шагов, когда всполохи боли слились в ноющий, но уже почти привычный жар, непривычно ощутила что-то почти забытое, какую-то помеху… Поднесла руку к лицу, тронула — неумело вставленные рукой барона, в ушах тяжко покачивались бабушкины серьги.

x x x

…Этот табор вернулся к городу спустя два года. Были цыгане и до него, и многие из них настороженно замечали, как пристально вглядывается в чернявые лица какая-то местная девушка, с толстой плетеной косой и тугой прической, открывающей аккуратные ушки с серьгами удивительной старинной работы. Присматривалась, уходила, возвращалась к новому табору и снова уходила. Но дождалась своего — и ранним вечером, пока еще только разгорались дымными искрами костры и храпели едва выпряженные из кибиток лошади, она прошла через весь табор к повозке, украшенной лентами и шнурами. Шла, не глядя по сторонам, и непривычная смелость этой молодой девушки как холодным ветром сметала перед ней замолкавших цыганок и суетливую мелочь детворы.

Барон спрыгнул с повозки, сделал шаг навстречу. Остановились, молча глядя друг на друга.

— Я искала тебя.

— Ты выросла…

— Я хорошо помню твой урок.

— Тебе идут эти серьги.

…Глаза в глаза. Тысячелетняя пауза прервалась ее шевельнувшимися губами:

— Завтра, на рассвете. Там же.


2001, 2005 г.

Цикл «Дайчонок»

Тихий час

Сначала в дверях появилась объемистая сумка, потом белый халат, туго обтянувший очень знакомую фигурку — причем обтянувший именно самую вкусную часть этой фигурки, — и лишь потом сама ее обладательница. Порядок появления объяснялся довольно просто: пропихнув в палату сумку, она еще доругивалась с кем-то в больничном коридоре, двигаясь за сумкой попой вперед. Расставив все точки над «и» и победно захлопнув дверь, Данка наконец явила всему миру мордашку не менее привлекательную, чем то, что было обтянуто халатом.

Весь мир, слегка опешивший от ее появления, представлял собой одного-единственного пациента элитной больничной палаты, которая слегка напоминала офис разложенными сразу на двух столах бумагами, мерцающим экраном ноутбука и регулярно «вякающим» телефоном.

— Офигели, блин, поназначали тут всяких режимов посещений, здравствуйте, Владимир Дмитриевич, чуть сумкой по кумполу не настучала этой дурехе, видите ли, тихий час у них, я говорю, у меня передача срочная, шеф ждет, работать надо да и пельмени стынут, короче, пока халат не напялила, не пускали. Вот.

Перевела дух и, наконец, осмысленно улыбнулась:

— Здравствуйте…

— Гм… — Самый Любимый В Мире Шеф поправил очки, слегка запотевшие от ее ураганного появления. — Какие… пельмени?

— С грибами… Горячие, — ткнулась носом в ему в грудь, в спортивный костюм, который даже тут напоминал застегнутый китель. Прижалась под его руками, опущенными на плечи. — В больницах же не кормят нормально, — начала заранее ворчать, представляя его реакцию на горшочки-кастрюлечки.

— Ох, ну ты и чудо ты у меня… в перьях…

— Не-а. В халатике, — потерлась носом теперь о щеку, не отпуская, считая секундочки долгожданной близости. — В противном больничном халатике… Я его скину сейчас…

— Ага. Пельмени. С ложечки. И кашку манную…

— Не-а, — опять закрутила головой, — не манная… Я из манной уже выросла, а вы пока не того… не доросли. Не такой уж и дедушка. Все зубы на месте. Не манная кашка. Березовая… — покраснела, но смотрела снизу вверх чуть-чуть с вызовом: — Ну, даже не березовая… а ивовая…

И тут же выскользнула из обнимавших рук, даже не давая ни ответить, ни тем более возразить, деловито распихала на столе бумаги, освобождая жизненное пространство для своей бездонной сумки. В ней действительно оказались не только привычные больничные передачи типа всяких соков и крутобоких яблок, но и старательно замотанный в толстое полотенце глиняный горшочек с горячими пельменями.

Шеф только молча качал головой и переводил взгляд то на сумку, то на Данку, летавшую между холодильником, столом и сумкой. Что-то, завернутое в опять же полотенце и еще в целлофановый пакет, она тут же убрала в сторону.

— Данка, чудилка, тут же на взвод голодных солдат…

— Ничего. Вы справитесь! Я в вас верю! Я пока бумаги готовые заберу, новые достану, а вы — пельмени.

— Данка, да я…

— Сейчас у нас кто-то допререкается… довозражается… доотнекивается… А кофе не дам! Нельзя!

— Так у меня же не сердце. У меня…

— Не дам! Врачиха сказала, нельзя! Я спрашивала! И вообще, пока я в халатике, я начальство! Вот!

— Ну, некоторые личности только что грозились этот халатик скинуть…

— А вот не скину! Пока не поедите нормально!

— Садистка…

— С кем поведешься… Ой! — потерла попу, увернулась от повторного шлепка и заняла позицию на другом конце стола. Демонстративно зашуршала бумагами, всем своим видом давая понять, что диспут завершен, не надо никого шлепать и всячески возбуждать, и вообще ничего на свете больше не будет, пока не доедятся все-все-все пельмени. Горячие и грибные. Вот.

Шеф Данку знал, и все понял правильно, покорно углубляясь в пельмени. Хорошо знал. Если точнее, он ее и «сделал», как в песенке — слепил из того, что было.

По мнению Данки, «было» непонятно что — провинциальное, глупое и наивное, никуда не годное ни сейчас, ни потом. По мнению Владимира Дмитриевича, «было» и есть — красивое и умненькое чудо, слегка взлохмаченное, с глазами бездомного котенка и готовностью то ли отчаянно царапаться, то ли мурлыкать… С блестящими задатками — эдакий природный алмазик, который мог заиграть настоящим бриллиантом. Мог и должен — хотя огранивать и шлифовать его было ох как непросто.

Их довольно обычное знакомство в пределах первой студенческой стажировки неожиданно для обоих превратилось… Нет, не в стандартный служебный роман умудренного годами шефа и смазливой секретарочки, не в любовные отношения, не в систему учитель-ученица. Хотя там было и первое, и второе, и десятое… Не искали никаких причин, не хотели

заглядывать далеко вперед, жадно впитывали друг друга, и только краешком сознания удивлялись, как легко и просто вписались друг в дружку их непростые характеры и ломаные судьбы. Впрочем, это их глубоко личное дело — они довольно жестко не допускали в свой маленький мирок никого постороннего, и мы тоже туда лезть не будем…

Тем более, что Самый Любимый В Мире Шеф наконец справился с пельменями, с сожалением посмотрел на термос, куда никто не и собирался (врачиха сказала, низззя!) наливать вкуснявый кофе, и осторожно закурил у приоткрытого окна. (Тоже низзя!) Данка выложила на стол несколько журналов и демонстративно поджала губы: знала бы, что эта дуреха-медсестра такая дуреха, фигу бы выполняла просьбу Дмитрича, ваабще офигела, не пускать вздумала, хрен ей, а не журналы. Вот!

Владимир Дмитриевич настороженно посмотрел на Данкину сумку: что еще могло появиться оттуда на свет божий, было совершенно непредсказуемо. Направленному взгляду помешала Данка, наконец отпихнув никому-никому-никому не нужные бумажки и осторожно пристроившись рядышком. Засопела от удовольствия, чуть не замурлыкала, когда снова сплелись его руки, когда чмокнул в пышные волосы и просто крепко прижал к себе, убаюкивая и защищая…

— Я скучаю… — шепнула, потом еще раз: — Очень скучаю… Уже столько времени нету и нету…

— Всего пятый день, — убаюкивали его руки.

— ЦЕЛЫЙ пятый! — заворчала, устраиваясь в них уютнее и удобнее. — Сидит тут, дуры всякие дежурные кругом него бродят, а там Дайчонок один… Совсем один, брошенный, нецелованный и невоспитанный. Вот…

— Приду весь здоровый, отремонтированный и новенький, сразу и будем воспитывать нашего Дайчонка.

Молча помотала головой. Замерла… Еще раз помотала, втираясь сопелкой в плечо и туда же шепнула:

— Дайчонку нельзя ждать. Он плохой делается. — Секундная пауза и просьба: — Идите пока, отнесите журналы этой… чувырле. Я тут подожду.

Он попытался поднять ее голову, чтобы заглянуть в глаза, но она не далась, уперто протирая носом дырку в его плече. Провел рукой по голове, огладил волосы и решительно встал. Взвесил на руке пачку журналов «этой дурехе», обошел стол, мельком глянул на тумбочку, на тот таинственный пакет в мокрой целлофановой упаковке и, не оборачиваясь, вышел.

Когда вернулся, тщательно запер дверь, еще из маленького палатного тамбура увидев, что пакет — уже пустой, — превратился в мокрое полотенце поверх целлофана. Догадывался, знал, что увидит — но сердце забилось, словно в самый-самый первый раз. Год назад или целую вечность назад: кто их считал, эти минуты и дни!

Она лежала, скинув с кровати одеяло. Лежала послушно, аккуратно и ровно, свежая на свежих простынях, уткнув свою хитрющую сопелку между вытянутых вперед рук. Тот самый «противный» больничный халатик только краешком виднелся из-под остальной одежды — она любила встречать его вот так, бесстыже голая или невинно нагая. Лежала и ждала, не признавая никаких веревок даже тогда, когда укладывала сама себе на спину тонкую злую плеть или пучок запаренных прутьев. Так было в первый раз, и в пятый — всегда сама, всегда послушно, всегда с настороженно замершим дыханием и ровно вытянутым телом… А в шестой раз она гибко скользнула к нему лежа, по ковру, игривой кошкой с зажатой в губах длинной розгой. Тогда он поднял ее с колен, поцеловал в сжимавшие прут губы и отрицательно покачал головой:

— Лишнее. Будь выше…

Потом были седьмой раз и сто седьмой. Были и легкие судороги тела под узким ремешком, и смачный шлеп мокрой кожаной полосы, были и тяжелые, мучительные стоны и нервное, жаркое: «Еще!!!», когда из-за этих стонов замирала вскинувшаяся было розга.

Какой раз было сегодня? Да какая разница… Главное, что он был — снова. Снова она лежала ровной обнаженной стрункой, снова темным росчерком ждали уложенные на спину розги, снова замерло дыхание, и чуть-чуть, незаметно, приподнялись в ожидании плечи…

Взял розги со спины. Коснулся тугих крепких ягодиц — то ли кончиком прута, то ли губами… Замирая от ожидания, не посмела даже шевельнуться, хотя сладкой волной заныло в низу живота, захотелось хотя бы немножко, ну совсем чуть-чуть… ну вот совсем чуть раздвинуть плотно сжатые ноги…

— М-м-м…

Это про себя, это совсем про себя, вовсе и не отвечая на короткий, совсем несильный писк розги, стегнувшей попу.

— М-м-м…

Чуть сильнее, словно впервые, словно заново примеряя тонкие ивовые лозинки к голому телу Дайчонка, и только с третьей розги, когда прутики наконец хлестко и сильно прочертили на бедрах жадный поцелуй красных полосок, длинно выдохнула, разрешила себе шевельнуться и приподнять, всего на миллиметрик приподнять послушные, откровенно зовущие и ждущие бедра.

— М-м-м…

Мокрый, заботливо сбереженный пучок ивы взлетал, обещая поцелуй боли, и бедра девушки принимали этот поцелуй нетерпеливым, коротким и жадным рывком. Нервно сжатые кулачки сплелись один с другим, напряженно сжались ноги — розги стали пробирать девчонку, все острее и жарче просекая тонкие вспухшие линии полосочек.

— М-м-м-м…

Они знали — с первого раза или сотого? да какая кому разница… они просто знали, что стыдливая боль первых розог скоро уйдет, уступит место самой лучшей, самой долгожданной и самой настоящей жаркой боли строгой, но не злой порки. Не с плеча, но и не ласкаясь, стегали мокрые лозинки по тугим кругляшам голого зада — и бедра Данки стали жить своей минутной жизнью, короткой жизнью наказания: сжимались, вскидывались, увиливали в сторону и тут же возвращались под розгу, чтоб снова судорожно вздрогнуть от прилипчивого поцелуя ивы.

— О-о-о…

Десять или тридцать? Они не считали. Не было нужды — на сбившихся, смятых простынях все откровеннее и призывнее металось в секущем жару девичье тело. Белое тело на белых простынях. Добела сжимались пальцы на спинке кровати, добела сжимались в погасшем стоне по-детски пухлые губы и добела сжимались непослушные половинки, чтобы снова мягко встретить розгу и не дать, не дать этим совсем уж непослушным ногам показать, как она ждет…

— М-м-м…

Вскинутая голова, вскинутые бедра. Упавшее на руки лицо. Упавшие к кровати бедра и грудной, медленный, прижатый к простыням стон «м-м-м…» с медленным, прижатым к простыням, движением ног: в стороны… шире… еще шире…

Вскинутая голова, откровенный стон-просьба, зажмуренные глаза и приоткрытые губы. Губы с губами. Его руки на горячих бедрах. Дрожь ожидания. И сладкая судорога, от которой теплеет снег, и замертво остывают угольки костров.

Закрытые глаза. Отвернула лицо, тяжело дышит, расслабленно впивая секунды и вечности накатившего счастья. Облизнув припухшие и внезапно пересохшие губы, не слыша своего голоса и еще покачиваясь на горячей-горячей волне, шепчет:

— Спинку…

Но не розги, а ладонь скользит по спине, по плечам:

— Дайчонок, девочка моя… хватит… ну все, все… хватит…

Полминутки длиной в вечность. И совсем по-другому, стыдливо звучащий и торопливый шепот:

— Я сейчас все уберу… приберу… Отнесите ей еще журнал… в сумке… лежит…

Не отпускает ладонь. Гладит плечи и волосы. Касается стонущих бедер. Успокаивает. Прощает и любит. Охраняет…

И отпускает. Потому что снова может вскинуться в порыве бесстыдного и желанного наката тугое тело, и тогда обиженными слезами брызнет отказ от новых розог, новой боли, нового прощения и послушания…

Сначала в коридоре показался край казенного белого халатика, небрежно накинутого на плечи поверх платья. Потом сама Данка и следом за ней — похудевшая сумка. У стола дежурной медсестры с молчаливым вызовом поправила прическу, еще раз одернула платье и деловито отчеканила:

— Я в пятницу приду. В тихий час. У меня будет готова новая передача.


2005 г.

Эксперт

…Данка добросовестно проводила Владимира Дмитриевича к приехавшей за ним машине, торопливо чмокнула, деловито поправила лацкан пиджака и, старательно кивая, выслушала последние наставления: по городу слишком уж активно не шарахаться, запоминать обратную дорогу, всякой ерунды не накупать, вести себя хорошо и сотовый не выключать.

Целый час она вовсю вела себя хорошо: как «Отче наш» запомнила дорогу от гостинцы к метро, поводила пальцем по схеме в вестибюле станции, в каком-то длиннющем подземном переходе удержалась от соблазна накупить всякой ерунды, ну разве что совсем-совсем немножко… Выбравшись наружу, ответила на контрольный звонок и гордо доложила, что нигде не потерялась, все хорошо и вообще — таких паиньков, как она, свет еще не видывал.

Скользнув взглядом по батарее всяких пирожково-булочных фургончиков, с превосходством фыркнула: до настоящих пирожков вам всем как до Москвы раком, хоть вы и в Москве. Углядела какое-то невероятно раскрашенное мороженое, решила, что это не такая уж и ерунда, купила, прошуршала оберткой и уперлась взглядом в желтую стрелку с надписью «Секс-шоп».

Вау… Ух ты… Покраснела, незаметно обернулась по сторонам. Потом огляделась еще раза два: странно, никто не падал в обморок, никто не ломился по стрелке и вообще всем было глубоко по фигу, что она вроде бы как от нечего делать пошла за угол, украшенный желтой табличкой. Позицию у входа заняла лениво-привычную: ну что мы, секс-шопов не видали? Тоже мне, универсам с дефицитом… Вот стою, долизываю мороженку и вообще не собираюсь туда даже поворачиваться! Тем более заходить. Как вон та парочка: крупный грузный дядька, подслеповато поправляющий толстые очки, и молодая женщина при нем. Или он при ней? Нет, она при нем — дверь ему открыла, вперед пропустила… И даже не краснеют, по сторонам не смотрят. А я чем хуже? Мороженка кончилась, цивилизованно ее в ящичек — и следом за парочкой, в дверь с блестящезадой красоткой на плакате. Растопырилась тут… Нас если вот так маслом натереть, не хуже сверкать будем… И покруглей будем, где надо.

Недовольно поморщилась от звякнувшего колокольчика, на звон обернулась и продавщица, чуть постарше ее самой, и парочка. И тут же вернулись к своим делам, разглядывая что-то в коробке, выложенной на прилавок. А Данка состряпала каменно-равнодушное выражение и, не забывая слегка презрительно топырить нижнюю губу, изучила прилавки и витрины.

Ничего особо волнительного, понятное дело, не обнаружила. Еще раз огляделась и замерла: ой какая классная плеточка! Полоски широкие, хвостов много, рукоятка вон как любовно сделана… И даже на вид мягкая, такой можно не только спинку, но и… Покраснела как алая коробка, в которой уютно лежала плетка, и натолкнулась глазами на то, что изучала вошедшая впереди парочка. Мужчина держал в руках плетку, почти такую же — но с куда более длинными хвостами. Хвостов было меньше, всего три, но эта штуковинка явно была куда пожестче, чем «подарочная», как она уже обозвала про себя плетку в алой коробке. Мужчина протянул хвосты сквозь пальцы, молодая женщина рядом с ним смотрела на гибкое, скользящее движение кожаных полос заворожено, как и сама Данка, прикусив губы и почти незаметно, но судорожно вздохнув.

— Почти как розгами будет? Правда? — даже не снижаясь до шепота, спросила женщина.

— Надеюсь, что да… по крайней мере, рубцы не такие грубые будут, уже чувствую.

Женщина повела плечами, словно их уже обняли хвосты плетки, и осторожно коснулась рукой кожаных полос:

— Да, не грубые… и хорошо секут… — в ее голосе не было ни тени страха, только до жути знакомое Данке страстное вожделение принять обжигающий рывок сладкого удара…

Ее недовольное сопение никто поначалу не расслышал, но потом она не выдержала:

— Все равно как розгами не будет! Хорошая розга… это… это… — махнула рукой: — В общем, это настоящая розга! — Тут же поправилась, глядя на растерянное лицо мужчины: — Нет, вы не подумайте, плеточка очень даже… сразу видно, что хлестучая! Но розги это совсем-совсем!!!

Что там «совсем-совсем», уточнять не стала, растерянно посмотрела на продавщицу, из рук которой уплывала дорогая покупка, и пулей вылетела из «шопа».

Вот черт, дернуло за язык… подумают, что я… А что я? И так видно, что она такая же. Или я такая же? Вон как она на плетку смотрела, так бы и лизнула хвосты… и на коленочках к господину… с плеточкой… Уххх! Ну, когда, блин, Дмитрич свои встречи закончит? Бросил тут несчастного недопоротого Дайчонка, хрен знает где!

— Девушка! — сначала не поняла, что это к ней, оглянулась. Ее догоняла она — та самая женщина из магазина. — Ну, ты и вылетела, не догонишь! Чего растерялась? — женщина — при ближайшем рассмотрении такая же молодайка, как и сама Данка, перевела дух. — Слушай, будь другом, удели минутку! Лаврентий просит тебя подойти.

«Ага. Сам Лаврентий Палыч» — чуть не вырвалось у Данки, потом разглядела неподвижно замершего на углу грузного господина и, повинуясь какому-то инстинкту, сразу поняла: ЭТОТ имеет право не только просить, но и приказывать. И она так же послушно, как и его спутница, пошла обратно.

Он не был ни высокомерным, ни грубым. Мягкий, вежливый говор, слегка прищуренные за очками глаза, но тот же инстинкт безошибочно подсказывал: этот толстый дядечка того же поля ягода, что и Самый Любимый В Мире Шеф… Впрочем, это мелькнуло краешком сознания, потому что Лаврентий (Палыч! Берия!) корректно поинтересовался:

— Милая сударыня, вы не могли бы пояснить, что вы так красочно назвали ХОРОШИМИ, настоящими розгами? — видя ее замешательство, пояснил: — Дело в том, что мы с Ангелиной (короткий взгляд на спутницу) применили это воспитательное средство и остались крайне недовольны результатом… точнее, следами — грубые, неровные, и вообще, все наши, с позволения сказать, средства, разлетелись в ниточки почти сразу…

— А сколько это — сразу? И почему в ниточки?

— Разлохматились, — уточнил Лаврентий. — И сломались. И то, и другое. А сколько… — вопросительный взгляд на Ангелину и ее ответ: — Даже и двадцати не получилось!

— С двадцати розог — все прутики в лохмотья? — Данка сморщила нос… — Ерунда какая-то… хорошая розга по-всякому семь-восемь ударов держит, даже если с плеча и с потягом выстегивать…

— Я обратил внимание, что вы хорошо понимаете, о чем говорите… — сделал комплимент дядя Лаврентий. — И потому решил просить если уж не помощи, то совета…

— Ага. Экспертом буду! — попыталась улыбнуться Данка. Но улыбка выглядела еще довольно растерянной и смущенной.

— Именно так, — без тени улыбки подтвердил господин. — Впрочем, здесь очень неудобно… для вас… вести беседу. Мне не хотелось бы доставлять вам лишние неудобства. Кафе? Или тот милый ресторанчик?

— Кафешка! В смысле кафе… — поправилась Данка, почему-то решив не заходить в миленький подвальчик с краснорожим швейцаром у входа.

Тем более, что кафе располагалось в малюсеньком скверике, где кустилось что-то знакомое. Точно, верба! И пока они усаживались за столик, Данка кивнула головой Ангелине на вербу:

— Самая весенняя розга. Почки убрать — так классно стегает!

— Мы совсем недавно… В смысле стали пробовать что-то кроме ремня. Так хотелось розгами, но получилось совсем не то… Один мусор и ощущение полной неумелости. А Лаврентий, он вообще-то умеет! Он хороший…

— Я и не говорю, что он плохой. Просто не пойму, что за розги у вас были, и как они так быстро слохматились… Из чего делали?

— Даже не знаю. Высокие такие кусты, и прутики ровные, как стрелы. Длинные, смотрелись так хорошо, блестели, а как начал воспитывать, я даже чувствовала, как ломаются… и больно и жалко!

— Жалко, что не больно… знаю… — понимающе вздохнула Данка, и обе внезапно рассмеялись.

— Вот кто бы знал! Сидят две дурочки с переулочка и изучают проблему подготовки розги для собственной попы! — засмеялась Ангелина, а Данка поддержала:

— Степень попной реакции на слом прута!

— Так… Народ явно ожил и начал сдружаться! — прокомментировал Лаврентий, возвращаясь к столику с тремя высокими бокалами. — Так что насчет вербы?

— Лучше, конечно, краснотал, — авторитетно заявила Данка. И вскоре выяснила, что пара новых друзей вообще не имеет представления о краснотале, о способах замачивания розог, о старом или свежем рассоле, о «солянушках» или никчемности корявых почек, которые только «ломают» прут и лишний раз просекают кожу…

Ангелина охала, ахала и старательно, как школьница на роке, повторяла по несколько раз:

— Замачивать концами вниз, и лучше, чтобы в высокой посудке, чтоб поглубже мокли…

— Итак, на хорошее замачивание как минимум дня три? — задумчиво проговорил дядя Лавр. — То есть даже если мы сейчас проедем поближе к водоему, найдем иву или тем паче краснотал, проблему сегодняшнего воспитания этот никак не решит?

— Решит! — снова проявился Данкин авторитет. — Если надо быстро, то их запаривают…

Ангелина чуть не поперхнулась коктейлем:

— Запа-а-а-аривают?

— Ну да… как манты! — засмеялась Данка. — Полчаса максимум — и хлестучие! Мягкие! Гибкие-гибкие! Ими даже не надо с потягом сечь — а то кожу махом просекут… под такими так навертишься, словно под солянушки легла.

Лаврентий от прямой просьбы сдержался, но Ангелина, даже не глядя на него, схватила Данку за руку:

— Даночка, зайка, поехали! Ну, пожалуйста! Найдем! Научишь запаривать!

…На берегу чего-то мелкого и полугородского Данка попыталась проявить глубокие географические познания: это Неглинка? Ангелина ее даже не поняла, а Лаврентий подавил смешок:

— Неглинку сто лет как забыли… в трубах она… А это я даже и не знаю что. А это важно?

— Нет, конечно… — засопела Данка и вовремя вспомнила о роли эксперта. — А кто у вас розги готовит? Я обычно сама…

— Ангелина, конечно. Но и я поучусь… — ответил Лаврентий, глядя, как Данка лезет в ивняк за прутами.

Чувствуя знакомую, нетерпеливую волну зовущего жара, Данка меряла с ними прутья, собирала по длине, сразу срывала неровные почки, помогла завернуть и упрятать на заднее сиденье машины. Уже в прихожей большой, богато обставленной квартиры, когда Ангелина убежала на кухню и принялась там греметь чайником, Лаврентий на минутку придержал Данку:

— У тебя взгляд… не ищущей Хозяина. Значит, кто-то есть.

— Есть. Он не совсем Хозяин. Он… он такой, такой…

— Стоп. Я не спрашиваю, кто и какой. Вижу, что хороший и настоящий. Главное, что он есть! Поэтому я не позволю себе хамства предложить тебе принять розги вместе с Ангелочком. Это решать не мне и не тебе, даже если ты попросишь.

— Спасибо, — серьезно ответила Данка. — Вы тоже… настоящий.

— Ладно, обмен комплиментами между приглашающей стороной и экспертной группой можно считать завершенным. — Он неожиданно тепло улыбнулся, а потом столь же неожиданно смутился: — Только, одна маленькая просьба… если можно… хотя я и так уже очень благодарен тебе за помощь и подсказки. Тебя не смутит, если готовить розги ты будешь, ну хотя бы в минимально возможной одежде? Ты красива, и не увидеть такую восхитительную девочку… Преступление. Твой хозяин бы меня понял и не стал бы возражать.

Данка чуть было не потянулась к сотику, сиротливо прятавшемуся в сумочке, представила Владимира Дмитриевича, его понимающую усмешку и решительно кивнула:

— Я поняла! Я буду готовить розги так, как положено!

Когда он пришел на кухню, где в большой импортной кастрюле, самой большой, какая нашлась в доме, уже вовсю бурлила вода, то даже помотал головой: как они были обе похожи! Даже одеждой, если можно было назвать одеждой коротюсенькие фартучки, прихваченные на талии.

— Какие одинаковые…

— Понятное дело, что одинаковые, — отчаянно краснея, ответила ему Данка. — У вас же тут все из одного комплекта, у меня фартучек, у Ангелинки полотенчико…

Краснеть было отчего — надо ли пояснять, что кроме «комплектных» фартучков, народ восторженно и старательно готовил Самые Настоящие В мире Розги как положено — то есть полностью голышом…

Спина и бедра обоих даже отстеганы недавними порками были почти одинаково: чуть наискось, ровными линиями едва заметных от времени полосок. Только Ангелина была повыше и постройнее, а Данка чуть пониже и покруглее. Но все в меру, аппетитно и туго во всех положенных местах. Только Ангелина блондинка, а Данка темно-русая. Но какие они одинаковые… Как две сестры… Горячие, ладные и ждущие… Дядя Лавр протер слегка припотевшие очки и, стараясь больше не сравнивать эту выставку жаждущих розги или плетки бедер, проникся очередным, сорок восьмым рецептом самых хороших в мире розог:

— Окунула, достала. Пусть чуть-чуть поостынут. Потом снова окунула… Видишь, уже куда мягче… А теперь вот что надо. Перец и соль достала?

Ангелина потянулась к шкафчику, на зависть Данке показав под аккуратной белой грудью точечку сигаретного ожога… (ууух ты… А мне не разрешают…) и достала пакетики. Зябко повела плечами:

— Сразу солеными? Даже не пробовала ни разу.

— Тебе пока нельзя солеными. Ты только недавно от ремней перешла. Солянушками — это ужас как… От пареных сейчас вся в пот навертишься и надрыгаешься, а солеными хоть на стенку лезь! Тут фокус в чем: соли всего щепоточку и перчика столько же…чтобы просто тебе знать — не просто розгами секут, а солеными и перчеными. Как вспомнишь, на лавке ожидая, душу перехватит! А уж секут вроде как обычно, но опять же… как вспомнишь…

— Моральный настрой! — понятливо кивнул дядя Лавр.

— Угу… — не отрываясь от процесса, сказала Данка. — Сыпь сама!

Ангелина сыпнула щепотку… потянулась за второй, Данка придержала ее руку:

— Не заводись! Не для соли, для настроя…

— Классный компот получается… — дрогнули ноздри Ангелины. Она повела бедрами, едва сдержала скользнувшие к низу руки…

— Напьешься… — усмехнулась Данка. — Окунай! Теперь вытаскивай, их не варить, а парить надо. Клади на решеточку… Вот. И пусть кипят! Через минут двадцать — (шепнула на ухо) — из задницы пар пойдет, как стеганет по голышам! а уж ТАМ вообще кипяток будет, пока дождешься розочек!..

Оглянулись на Лаврентия, дружно хихикнули и синхронно покраснели.

Тот только покачал головой, поправил очки и, махнув рукой, ушел в комнату, бурча на ходу что-то вроде:

— Вот спелись… так бы двоим под розгами и запеть… хором…

x x x

…Ангелинка была действительно не новичок — Данка сразу это поняла по тому, как привычно та легла на жесткую циновку, брошенную поверх узкой кушетки. По тому, как вытянула руки, подставляя их кожаным петлям. По тому, как старательно расслабила попу, добела сжатую под первой розгой. По тому, как молча, только с резкими выдохами, приняла почти десять хлестких, свистящих ударов.

Она сказала ей правду — судорожные рывки и напряжение тела, резкие и страстные изгибы под пареными прутьями быстро, очень быстро выбили на спине и бедрах Ангелины капельки пота. Данка с кипящим желанием и чуть не стонами принимала вместе с ней каждый удар, стоя на коленочках в двух шагах от кушетки. Прикусив губы, смотрела, как вскинулся прут… Как замер над голым телом, чуть дрогнув длинным мокрым концом… Как незаметной линией просвистел вниз и оставил линию на бедрах…

— М-м-м… — тихо мучилась от желания Данка…

— М-м-м!! — куда громче отзывалась ей с кушетки наказанная девушка.

А потом был перерыв после тридцати розог и почти не заплаканные глаза Ангелинки, которая в голос, громко и бесстыдно, застонала уже на втором десятке. Как в тумане, была торопливая запись адреса и решительный отказ от услуг Лаврентия довезти до гостиницы: там, на кушетке, его ждала девушка. И Данка не могла себе позволить прервать их праздник, в котором оставалось еще ровно семнадцать прутьев. Потому что на полу, все-таки истрепанные, хотя все еще пригодные, лежали только три.

— Фантастика, — говорил Лаврентий, протягивая еще горячий прут сквозь кулак и протягивая на узкой, гибкой спине Ангелинки новую полосу огня. — Вот это розги… вот это порка…

Лишь мельком увидала Данка, всего один раз, лицо наказанной, когда та мотнула головой, приняв прут на лопатки. Увидала и поняла, как она лишняя…

Пока лишняя. Только пока!

Вернулась в гостиницу вовремя. И даже немножко «остыла», хотя в метро каждый брючной ремень бросался в глаза как змея на асфальте, каждая пряжка подмигивала отблеском холодного металла: ну будет тебе! Ох, будет! Ох, скорее бы…

Остыла, но не настолько, чтобы устало бросивший папку с бумагами на тумбочку Владимир Дмитриевич не присмотрелся к ней повнимательней. Данка сидела возле кровати, послушно сложив на коленях руки, упорно уставившись в сорок седьмой канал телевизора и внимательно изучая лекцию по атомарной физике на английском языке. В просторном гостиничном номере даже дикторский английский не мог заглушить наглого кошачьего мурчания…

Самый Любимый В Мире Шеф обошел Данку кругом, огладил взглядом знакомые плечи и туго прижатые к табуретке едва загорелые бедра. Никакого фартучка. Не в гостях. Голая и ждущая.

А подарок — вот он, на кровати. Гонорар лучшему в мире эксперту. Та самая плеть с тремя хвостами…

x x x

Пять дней спустя Дмитрич кивнул головой на Ангелину с Данкой, слово в слово повторив сказанное тогда Лаврентием:

— Ты прав. Точно две сестры…

— У тебя зато эксперт.

— А у тебя ангел.

Они рассмеялись и хлопнули друг друга по плечам.

Переглянувшись, зарделись и хихикнули девчонки. И вернулись к важной работе: готовить пареные розги. Самые лучшие в мире. По сорок девятому рецепту от эксперта…


2005 г.

Фон Данка

Довольно длинные и непривычно темные прутья лежали на густой металлической сеточке над широкой кастрюлей. Бурлила вода, вздымая ароматные от какой-то травы клубы пара, а прутья жадно сосали этот пар, на глазах наливаясь тяжестью и гибкостью.

— М-м-м… М-м-м и ух!!! — это была черемуха, прут сам по себе тугой и беспощадный, а уж пареными!

Данка почти незаметно сжала под платьем свои горячие от стыда и уже бесстыдно голые половинки — но Мирдза прекрасно заметила это ее «почти незаметное» движение и ободряюще расплылась в широченной улыбке.

— От его руки не страшно… Я знаю…

— Я тоже знаю.

Полная рука коснулась ее покрасневших щек:

— Ну, не стыдись так… Это же от большой любви девушка вот так тело дарит! Не как все, а на сладкие муки.

Акцент у Мирдзы почему-то почти пропал. Или Данка уже привыкла к ней за эти полчаса по сути первого и настоящего разговора?

— Да-а… я знаю.

— И я знаю.

— Я прошу его часто, а он никак… — редко-сбивчиво начала говорить, но Мирдза вновь поднесла руку — уже к ее губам:

— Молчи, ваше это ваше. Это ему решать. Телом уговаривай… А не умеешь — так и не пытайся!

Данка послушно замолчала, кивая в знак согласия. Да, наше это наше… А телом? Прошибешь его, как же… А вот прошибу! Снова глянула на прутья, которые совсем скоро станут розгами — скорей уж они прошибут… Ну и пусть!

Деловито повернув их, Мирдза спросила:

— А уздечку тебе дать?

Данка непонимающе посмотрела.

Мирдза выпростала из-под передника короткую круглую деревяшку с завязками.

— Это ведь пареная черемуха. От нее ты будешь отчаянно кричать, а ему это не понравится. В рот возьмешь…

Данка замотала головой:

— Нет… я даже под соленками редко кричу…

— Смотри сама, тебе виднее. Черемуху же, говоришь, пока не пробовала…

Черемуху она и вправду не пробовала, но домашние прутья краснотала, да еще замоченные в старой кадушке! Судорогой воспоминаний снова свело бедра.

Оххх…

x x x

Вентспилс встретил неприветливым моросящим дождиком. Данка поежилась под коротким плащиком, вдохнула мокрый воздух и повторила про себя всплывшие откуда-то строчки: «Балтика встретила привычной холодной сыростью». Смотреть на самую что ни есть Балтику долго не пришлось — да и леший с ней, все равно потом в Юрмалу, насмотрюсь, а тут пора за Дмитричем, вон уже машет.

Несмотря на малые размеры аэропорта, среди встречавших наблюдалась европейская цивилизация — таблички с именами, плакатики, букетики цветов — она даже слегка растерялась, когда такой же нежно-голубой букетик был вручен и ей. Дядька пудов эдак на десять-двенадцать с самоварно-красной физиономией под смешным беретиком вежливо протянул цветы, изобразив нечто вроде сдержанного поклона. Владимир Дмитриевич едва заметно кивнул: бери, это тебе. Приняла, стеснительно заулыбалась, а Самовар уже приглашающим жестом показал в сторону выхода. Показал не ей, а Дмитричу — причем умудрился при этом изобразить куда более щедрый и куда более почтительный поклон.

Зачем и почему они за пару дней до Юрмалы решили завернуть в этот уголок Латвии, Данка пока толком и не поняла. Где-то что-то он обронил про дела, про «хозяйство, которое глаза требует», а что тут за дело и что за хозяйство, ей честно говоря было по фигу. Ну, почти совсем по фигу — тем более, может, человек просто решил просто на родине побывать. Так сказать, на исторически-настоящей. Села сзади на сиденье довольно потрепанной, но все-таки иномарки, уткнулась носом в покрытое капельками стекло — все равно интересно! Названия ну совсем не наши — Латгальс, Видзиене… и дома то почти привычные, то ну прямо совсем буржуйские. Дома кончились быстро, машина нырнула в сосняк. Тут, в лесу, было «знакомее» и привычнее — хотя даже сквозь дождик сосняк казался каким-то прозрачным и звонким. Просторным, что ли…

x x x

Подвал-то был почти и не подвал — верхняя половина окошек, обложенных камнем, торчала над землей. Но зато решетки на окошках были самые что ни есть — толстенные, кованые, хотя и сожранные на треть древней ржавчиной. Тусклые лампочки под потолком, сказочные тени в углах… Нет, тут точно должен быть подземный ход! Ну не может не быть… может, там, за невероятно огромной бочкой? Нет, там только всякая дребедень, свалка деревяшек, поверху какая-то шестеренка и… Ух ты!

Данка присела, нерешительно потрогала толстую старую доску с характерным полукруглым вырезом. Потянула, потом сильнее. Чихнула от пыли, испуганно оглянулась на дверь — грохот развороченной свалки — и окончательно округлила глаза: вытащенная доска оказалась верхней частью от той штуковины, которую тыщу и один раз видела на всяких сайтиках, дравингах и клипчиках — вот для головы, вот для рук, вот закраины для веревок… старая, тяжелая, настоящая! А где низ? А где сама штуковина? Ну, на которой стоит колодка? А где цепи?

Беглый осмотр свалки за бочкой ничего не дал. Еще раз испуганно глянула на дверь, почему-то покраснела и прошла чуть дальше. Ух ты… Дверка… В темницу! Или допросную! Окованная таким же старым железом, как решетки на окнах — и замка нет. Но в пол вросла намертво. Танком дернуть? Да уж, не Данком… Оставила пустую затею, снова посмотрела на верх колодок. Аж губы прикусила: м-м-м… Вот тут, в этом самом мрачном подвале, ждали своей участи зажатые в колодку прекрасные пленницы… или юные крестьяночки… а вон оттуда входил, обязательно в кожаном фартуке, дядька размерами с того встречавшего Самовара… Бултыхал в кадушке мокрыми тяжелыми прутьями… Оглаживал рукой обнаженные, вздрагивающие от страха бедра… Задевая потолок, вскидывал пук розог… м-м-м…

x x x

Ехали не поймешь — то ли долго, то ли нет. Вроде и лесом, но зато по такой дороге, которая у нас называлась бы автострадой. Владимир Дмитриевич коротко и деловито говорил о чем-то с Самоваром — тот аккуратно крутил руль и отвечал старательно, иной раз даже подобострастно. Тема разговора Данку не тронула — какие-то веселя, кредит, лишь раз мелькнуло куда более интересное — «зимниеку брокастис». Она это уже пробовала, случайно, почему-то в Москве, когда Дмитрич водил ее в латышский ресторан. Даже запомнила, что это называется «крестьянский завтрак» — хотя глодали ее смутные сомнения, что крестьянин мог позволить себе на завтрак блюдо из пяти сортов и видов копченых изделий…

Сглотнула слюнки насчет «брокастиса» и поняла, что приехали — машина неторопливо вкатилась в серединку добротных деревянных и кирпичных построек, прокатилась чуть дальше и замерла у крыльца старого, но очень ухоженного каменного дома.

От него сразу повеяло чем-то романтичным и рыцарским — может, из-за остатков круглой толстой башни, может, из-за островерхой мансарды с флюгером, а может, из-за маячившего чуть дальше небольшого, но совсем уж сказочного костела. Дмитрич сам подал ей руку на выходе из машины, чего обычно не делал — она отметила это с удовольствием, но мельком — куда большее ее сейчас занимали взгляды встречавших. И опять всей кожей ощутила разницу — как встречали его и как равнодушно-настороженно — ее. Все нормально и даже предельно вежливо — но именно эта запредельная вежливость с точно отмерянными поклонами и аккуратными пожатиями рук и выдавала отчуждение. Ну, еще бы, он тут свой, ну прямо таки весь латышский, а я что… чукча уральская. Оккупантка, да?

Самовар оказался местным директором и по совместительству — главой довольно многочисленного семейства, в которое входили его младшие братья с женами и отпрысками, сестры с такими же мужьями и опять же отпрысками и прочая и прочая, что в сумме называлось вроде семейного кооператива по производству копченой свинины и прочих вкуснятин.

Зал в каменном доме, который она поначалу приняла за ресторан, оказался всего лишь семейной столовой. Тут ее ждали две новости. Нет, сразу три. Первая была не очень волнительной — Самовар оказался не главой семьи, а старшим сыном главы — щуплого, белого как лунь старичка, которого с превеликим почтением вывели к длинному семейному столу. Вторая удивила: роскошное кресло с высоченной спинкой — ну точно трон! — во главе стола совершенно спокойно, ничуть не смущаясь и даже не дожидаясь старика, занял Владимир Дмитриевич. Лишь после него стали садиться остальные — и было в этом что-то совсем другое, чем вежливость по отношению к гостю… Третья новость просто смутила: возле ее тарелки, точнее тарелки на тарелке, выстроились аж три вилки, не меньше ложек, пара ножей и куча фужеров… Это что, крестьянский обед??? Пришлось применять старое как мир правило — делай как другие. Занятая войной с приборами, не сразу обратила внимание на тост — его негромко, но внятно произнес старичок. Сказал по-латышски, не очень длинно, но на слове «пашумс» Дмитрич едва заметно кивнул, а все остальные, слушавшие этот тост стоя, поклонились куда заметнее. Данка тоже изобразила что-то вроде этого и снова начала вилочную войну…

x x x

…Мирдзу ей все время хотелось назвать Селенитой — кажется, так звали необъятную и предельно добрую негритянку — то ли кухарку, то еще кого-то из сериала про Изауру. Она была еще шире дядьки-Самовара, улыбалась вообще невероятно, так и сочилась таким радостным жизненным весельем, что Данка постоянно и глупо улыбалась в ответ. Даже поверить невозможно было, что лет двадцать с хвостиком назад эта Мирдза была очаровательной девочкой-стройнушкой, которая так робко стояла возле очень даже бравого и очень-очень зеленого Владимира Дмитриевича в новенькой лейтенантской форме. Этот снимок она увидела только вчера вечером — когда он рассказывал про свой первый наезд в Тилтсе в относительно понятливом возрасте. Именно так называлось место, где они оказались. Она уже знала, что «тилтс» переводится как «мост», хотя никакого моста вроде как и не наблюдалось… Зато наблюдались уверенные движения рук Мирдзы, которая шуровала мокрой тряпкой по каменному полу. Данка порывалась было помочь, но Мирдза не позволила. Отказались от помощи и две тихони-сестрички, явно ее дочки, судя по пышной груди и таким же настоящим, неподдельно золотым волосам — одна сметала остатки мусора в углу, где еще вчера была та самая «забочковая свалка», а вторая драила тряпкой окошки — впрочем, от того они светлее не становились…

Зато у толстенной длинной скамьи ей разрешили действовать самостоятельно — и Данка показала им, что умеет драить ничуть не хуже. Тем более, что добиваться чистоты на полированном старостью (или телами??) гладком дереве было не так уж сложно. Скамья была тоже старая, хотя и не настолько, как прутья в окошках, но зато темная и настоящая. Данка, почти уже не замечая Мирдзы и ее дочек, в сотый раз на мгновение замирала, рисуя самую себя, белую и нагую, на этом темном гладком дереве…

Прикусила губы, оценивая ширину — да, толк знали. Вокруг бедер не захлестнешь — лавка-то шире! Выходит, все розги только поверху, ну разве что концы от себя захлестывать… или вон плеткой…

Откуда тут плетка, протри глаза, чучело! Это просто веревка на гвозде повисла!

Ножки толстые, как у слоника — ничуть не слабже лавочка, чем у деда в столярке. Хоть как дергайся и извивайся — не скрипнет! Только и слышно будет, как лозины стегают и как она послушные песенки под ними постанывает… Оглянулась, чувствуя прилив стыда на щеках — но нет, сестричкам вроде не понятиям, а Мирдза… с ее улыбкой вообще ни фига не поймешь. Улыбнулась в ответ и слегка поежила плечи, словно уже легла на скамью.

x x x

Еще в самолете на всякий случай спросила:

— А если меня спросят, кто я тебе, что говорить?

— Не спросят, — ответил Дмитрич.

Причем что-то в его голосе подсказало Данке — точно не спросят. Так оно и вышло — никто, ни на хорошем, ни на ломаном русском ничего у нее не спрашивал. Многие говорили по-русски очень даже прилично — получше, чем некоторые у нее дома, некоторые с сильным акцентом, но поскольку разговоров с ней было не так уж и много, сильно по этому поводу она не переживала. Врезалась в память только одна встреча — между старым, как выяснилось, не замком, а просто господским домом бывшего баронского имения и костелом. Ее встретил подтянутый, аккуратный, словно с картинки списанный католический священник. Вежливо поправил ее обращение — я не ксендз, я пастор. У нас лютеранская вера, дочь моя.

«Дочь» была ненамного младше, но привычка взяла свое — хоть не ее веры, но вбитое с детства почтение к священнику сидело намертво. Даже к руке приложилась (Бог простит, это для родни Дмитрича!), а потом… А потом пастор показывал ей аккуратное, такое как он сам, убранство костела, (одобрительно кивнув, когда она накинула на голову шарфик с шеи), вытаскивал откуда-то из массивных шкафов старинные книги. Увлеченные вдруг найденными общими интересами о древних рунах, они заговорились и наверняка болтали бы еще очень долго, но вдруг на одной из обложек Данка увидала знакомую-знакомую фамилию. Сначала не поняла, что знакомую. Потом поняла. Потом снова ничего не поняла — строгими готическими литерами на обложке была оттиснута фамилия Дмитрича.

— Откуда это?

Глаза пастора стали похожими на нее:

— Вы не знаете? Не может быть! Ваш… гм… спутник… он же урожденный владелец здешних мест. Господин и хозяин. С дворянским титулом «баронет», если это вам что-то говорит.

— Владимир Дмитриевич? Барон? Здешний???

Слово «барон» в ее понимании сливалось лишь с «цыганским» или древними рыцарями в латах — а уж представить Дмитрича, хоть и бывшего военного, в латах с двуручечным мечом… Данка аж головой замотала. Но записи в церковных книгах, любезно представленные пастором, доказывали: все точно!

А Самовар, оказывается, сын того самого дедушки Петерса, который еще пацаном играл вместе с отцом Дмитрича и был его лучшим другом. Нет, крепостничества уже никакого не было, все-таки на грани двадцатого века, но… Нет. В голове сразу не укладывалось. Зато становилось понятным, что значит слово «пашумс», которое на поверку оказалось «владелец», что означает кресло, в которое усадили ее «гм… спутника…» и почему с ним обращаются как… Хотела сказать, как дурни с писаной торбой, но даже про себя остереглась. Эти люди не играли в крестьян и сеньора. Они просто берегли в себе такую долгую и такую верную память предков, что даже наезды раз в двадцать лет никак не могли поколебать их почтения к тому, чьи предки полтыщи лет владели вот всем этим! И Мирдза, жена Самовара, который все-таки Янис Петерсович, была просто подружкой Дмитрича и уж никак не баронской невестой…

Не. Это для Данки было слишком. Налетев на Дмитрича в кабинете, оборудованном на втором этаже и откуда временно выселился Самовар, она приступила к допросу, который вскоре окончился короткой и довольно равнодушной отмашкой Владимира Дмитриевича:

— Дайчонок, отстань. Во-первых, не барон, а всего лишь баронет. Это довольно мелкий титул. Дворянство у нас тоже того… мелковатое (показал пальцами какое). Не полтыщи лет, а всего лишь с 1672 года. И не замок это вовсе, а просто господский дом. Да какая там башня… какой пыточный подвал… Дайчонок, уймись! Может, тебе еще и костюмированный бал тут закатить? С каретами, крестьянскими плясками и заодно правом первой ночи?

Данка подошла ближе и решительно прилипла. Вся. Так, как умела, наученная опытом зачастую бесполезной борьбы с упрямым Самым Любимым В Мире Шефом:

— Не первой… просто ночи… в графской спальне… а потом в подвал… — вплеталась жарким дыханием в ухо. — Я

там видела… все что надо…

На этот раз знаменитое латышское упрямство почему-то дало трещину и Данка ввинтилась в нее победным танковым ударом:

— Господи… там же все настоящее… и ты настоящий… я хочу быть твоей крепостной… я хочу любить тебя под розгами… под плеткой… Нет, я хочу просто принадлежать… как в старину… прикажи им нести розги… много розог…

Он утихомирил Данку едва-едва. Да и утихомирилась она только внешне, всеми своими наглыми глазищами давая понять: не-ет, будет по-настоящему… ты меня знаешь… я конечно твой Дайчонок, но я все-таки Дайчонок! После этой глубокомысленной формулы сделала вид, что успокоилась еще больше и временно затихла на диванчике недалеко от стола, вынашивая коварные дайчонковые планы.

Дмитрич что-то дописывал в толстой тетради, потом вдруг поправил:

— Нету тут графской спальни. И графьев нетути… и вообще я тут по закону никто и звать меня никак. Инвестор, не более… потому как — перешел на лающий акцент: — Есть офицеер оккупационной армии и не иметь права иметь собственность в свободной стране! Вас волен зи?

— В конце уже по-немецки! — заулыбалась Данка и набрала воздуха, чтобы активизировать наезд на Самую Любимую В Мире Шефулю, но тот успел раньше:

— А вот ужин у камина, при свечах, мы оба заслужили! — удовлетворенно захлопнул гроссбух с отчетом Самовара о вложенных инвестициях и коротко велел: — Жди здесь.

x x x

У них действительно был вечер при свечах. Не декоративные игрушки в стилизованном баре. Она почему-то с предельной ясностью, куда лучше, чем после объяснений и книг пастора, ощутила — он действительно корнями отсюда. Это действительно его предки были здесь Владетелями, и пусть он сколько угодно показывает на пальцах, какой маааленький титульчик и какое маааленькое поместье… Ой, блин! Офигеть! Ее Дмитрич — рыцарь! Настоящий! С гербом!

Она повертела в руках старый, слегка выщербленный, в виде большого медальона сделанный герб на серебряной цепочке. Провела пальцами по выпуклой вязи букв:

— А что это означает?

— Девиз рода.

— Я понимаю, — нетерпеливо дернула плечом. — Как переводится?

— Ну, дословно трудно… Если попытаться, то примерно так: «Делай, что велено. Бог рассудит».

— А кем должно быть велено?

— Сюзереном. Магистром ливонского ордена. Королем. Русским императором. Генсеком КПСС. Командиром дивизии… Какая разница? Мы солдаты, и этим все сказано.

— А если рассудит не бог, а люди?

— Дайчонок… девонька моя… не лезь под танки. И не рви на себе тельняшку. Оставь мне мое, а себе свое. Или мы с тобой будем сейчас обсуждать, как грамотно разложить залп «Града» по кишлаку с учетом эллипса рассеивания? Все, тема закрыта.

Данка поежилась и упрямо гнула, подводя к своему:

— А вот эти… люди из твоей деревни… они вот нас осудят?

— За что? Тут, кстати, вообще по фигу наши отношения. Европа, блин, а не твоя тайга…

— Я вообще не понимаю, почему так долго они воспринимают ну вот тебя… или твоего отца воспринимали как владельца… Сколько уж лет как всякая там советская власть…

— Владетеля, если уж точнее. Хм… А твои на староверском хуторе — об этой советской власти много слышали? Ну, слышать оно и слышали. А сильно подчинялись? Кажется, там испокон веков по фигу было, какая где власть!

Возразить Данке было нечего. Встала у окна, вглядываясь в лесную мглу. Подумала и замурлыкала:

— Е-е-есть в графском парке старый пр-у-ууд…

— Сейчас кто-то получит по круглому…

Данка сделала гордый и независимый вид. Поскольку ее наглой мордахи он не видел, наглый вид пришлось делать с помощью той самой «круглой».

Судя по его хмыку, получилось классно. И вовремя, потому что потом на «круглую» легли ладони, а потом она змеей выскользнула из этих невероятно толстых трусищев, которые так мешали ощутить его руки… а потом…

Потом она уплывала и, качаясь на каких-то волнах, упрямо сопела ему в грудь:

— Я видела… в подвале… и лавку тоже… отведи меня туда… я читала, тут тоже секли девочек господа… я хочу быть твоей крепостной… ну пожал… — заткнул рот поцелуем, но даже на вдохе Данка успела шепотом крикнуть:

— Розог…

x x x

…Подвал привели в божеский вид якобы для подготовки к осеннему складированию. Только Мирдза понимала, в чем тут дело — по крайней мере, ни косых взглядов, ни любопытных или обидных ухмылок Данка так и не унюхала, хоче очень настороженно старалась. Самовар сунулся сверху в дверь, оглядел работу, кивнул и исчез, больше не появившись. Мелькнула за окном пасторская сутана и пропала. Девчонки-сестрички исчезли так же незаметно, как и появились. Все?

Мирдза вытерла тряпкой руки и вопросительно посмотрела на Данку. Данка так же вопросительно посмотрела на нее. Обе поняли, что ни та, ни другая ничего не понимают. Мирдза заговорщицки оглянулась и почему-то шепотом, даже согнав с лица постоянную улыбку, спросила:

— А он сам… придет?

Данка округлила квадратные от вопроса глаза:

— Конечно!

Потом до нее дошло и глаза снова стали квадратными:

— А что, мог и не прийти?!

Обе поняли, что опять ничего не поняли.

— Ты же хотела как в старину!

— Ну… — Данка устала краснеть и уже махнула на все рукой. — И что?

— Пашумс спускался в подвал только когда наказывали жену или дочь… Остальных просто стегали по его приказу.

— А он… сам?

Мирдза отрицательно покачала головой:

— Нет, он не делал ничего сам. Для этого люди есть. А пашумс как рыцарь не может стегать женщину.

— А смотреть может?

— Если жена или дочь — должен. Мыло ли что тут… они голые… Мужчины бывают сама знаешь какие… Да и девушки! — игриво повела плечом и так радостно заулыбалась, словно они говорили о рождественских подарках.

Только сейчас до Данки начал доходить смысл ее вопроса о присутствии Дмитрича. Дошел, потом дошел поглубже и она с удивлением поняла, что может краснеть заново и еще сильней чем прежде:

— Не он… сам… будет?? А кто?!

Мирдза улыбнулась так, что стало понятно, кто. Данка даже дух перевела — ей уже рисовались мрачные картины медленно спускающей по каменной лестнице пасторской сутаны, втискивание в дверь Самовара, тенями возникли в углу сестрички-двойняшки, скрипнуло кресло под владетелем — и в центре всего она, голая, беспомощная и послушная баронской воле…

Выдохнула еще раз, отгоняя видение, которое от холодного дыхания в груди вдруг превратилось в знакомый, острый и призывный жар в бедрах. М-м-м… — вслух или про себя? Так и не поняла, хотя Мирдза еще раз, понятно и знакомо, игриво повела плечом…

— Я позову его. Жди…

x x x

Данка тихонько присела на край скамьи. Посмотрела на свои руки, как-то сами по себе послушно сложившиеся на коленках. Сердито засопела, вскочила и вытащила пакет, втихаря доставленный в разгар подвальной уборки. Подсвечник, еще один… Прыгала в руках зажигалка. Ой, блин… Наконец, устроила где хотела, полюбовалась на огоньки свечей. Нашарила выключатель, щелкнула. Без лампочек — так лучше… Нет, вот эту свечку сюда. А эту куда? Молчать, поручик! Отошла на пару шагов — вот! посреди таинственного полумрака — лавка… На ней Данка…

Не, я тут. Пока еще тут. Оглянулась, потянулась поправить свечку еще раз и замерла от скрипа двери.

Нет, не чужие. Вглядываясь в полумрак, на верхней ступеньке притормозил Дмитрич. Дверной проем за его спиной закрывала необъятная Мирдза. А Данка так и застыла, протянув руку к свечке, пока не услышала его голос:

— Да уж, шарм и интим сплошной…

Отдернула руку, упрямо засопела на границе света и тени: чукча ты, мой пашумс… это чтобы ты моих наглых глазищ не видел. И желания, что горит в них получше тех свечей.

Краешком сознания отметила, что Мирдза принесла пареные прутья вовсе не скрывая их в сверточке или еще как: длинный пук тяжелых прутьев, открыто и жадно покачивающихся в ее руке. Снова мгновенным видением — тени «зрителей», настороженный и боязливо-стеснительный шепот сестричек, деловитый приглушенный речитатив пастора, скрип господского кресла…

Нет, скрип был действительно — стула, уже подставленного Мирдзой. Но он не сел, а подошел к Данке, приобнял за плечи, пытаясь заглянуть в глаза. Данка упрямо сопела и отворачивалась, чтобы не отговорил… нет, чтобы понял… нет, чтобы… Почти незаметно ткнулась ему в грудь и неслышно попросила:

— Ну… давай же…

Мирдза коротко и недовольно качнула головой — видно, владетель нарушил какой-то ритуал, подходя и обнимая. Но он пашумс, ему виднее!

Стул действительно скрипнул. И подвальное эхо, как ни старалось, не уловило больше ни слова: он просто кивнул головой, Мирдза молча положила на каменный приступочек прутья, Данка так же молча подняла руки к вороту платья. Шелест платья эхо тоже не повторило, а легкое скольжение трусиков не повторило бы никогда: их просто не было! Ей сказали — жди, и Данка умела ждать и знала, как нужно ждать…

Подвела только старая лавка, хоть и отмытая от столетнего отдыха — скрипнула-таки, принимая на себя Данкино тело. Сразу и привычно вытянулась, скрестила впереди аккуратно сложенные руки, приподняла голову, мотнула волосами, упрямо и гордо не глядя на Дмитрича. Да нет там никакого Дмитрича — в отблеске свечей мутно посверкивают латы, рука в перчатке опирается на тяжелый меч и тени выписывают на мрачной стене слова из девиза: «Делай, что велено. Бог рассудит». Упрямо, одними глазами, отказалась от невзначай подсунутой к лицу уздечки. Мирдза едва слышно вздохнула, убрала ее в карман передника и сноровистой петлей, одним движением, спеленала руки. Сделала пару шагов назад и Данка, чтобы не заставлять господина рыцаря ждать лишнего времени, чуть приподняла аккуратно сомкнутые ноги — петля легла на лодыжки, так же властно спеленала, плотно, но без боли, притянула к лавке.

x x x

Свечи горели ровно, отблесками золота на обнаженном теле, синеватыми отблесками на каплях воды, что выступила на пареных прутьях. Горели-горели и вдруг качнулись: тонкое пламя вспугнула рука Мирдзы, поднятая вверх. Нет, не рука — она у нее теплая и мягкая. Чего вы испугались, солнечные огонечки? Вот эти прутьев в ее кулаке? Я же не боюсь! Я же хочу их. Вот сейчас я…

— Я-а-а!!! — голос прорвался от неожиданности, от непривычно тяжелой и вяжущей боли, которая прорезала голые бедра. Едва успела подавить нежданный вскрик, как тяжелый огонь снова медленно прожег тело — или это ей показалось, что медленно? Да, показалось — вон, как медленно играет тень от медленно поднимающихся вверх прутьев, вон как медленно и невыносимо трудно сжимаются половинки, как медленно возвращают на место веревки ее вскинутые было ноги… Так же не быва-а-й-йет!!!

Господи, мамочки мои, это же ужас! Как они терпели эту черемуху? Открытым ртом жадно впивала еще мокрую от тряпки скамью, ежила плечи, пытаясь зажать уши, чтобы не слышать этого короткого басовитого свиста и все так же медленно, словно внимательно изучая себя со стороны, ловила движение. Вот тяжелые, сочные, почти горячие прутья касаются середины бедер, вот дальние концы неспешно загибаются к голому телу, вот вся пружина медленно бугрит кожу и так же медленно вскидывается вверх, поднимая за собой наливающийся рубец и заставляя до одервенения сжимать кричащий зад. Струнами натянулась веревка, ногти впились в ладони, короткое напряжение плеч и упрямо зажатая между рук голова. Всхлип или вдох? Четыр-р-ре…

Медленно-медленно качнулись огни свечей, но не отозвалось тело безмолвной судорогой боли — после пятого Мирдза, не замахиваясь, слегка повернула голову к креслу и едва заметным жестом показала движение прутьев: продергивать?

С кресла коротко и почти сердито мотнули головой. Мирдза улыбнулась одними губами, обошла скамью с другой стороны и удивленно отметила — девчонка все еще молчит. И на шестом, и на седьмом, и на десятом…

— Дивдесмит пиеки…

Молчат латы на кресле. Молчит Данка. Молча кромсают бедра пареные прутья.

Дивдесмит пиеки… двадцать пять… Не могу больше… Я читала, девушкам давали только двенадцать или восемнадцать! Тридцать три — это в обморок!

Отливали мрачным железом латы, в такт ударам колыхалась сутана пастора, яркими блестками свечей отзывались капельки пота на теле девушки. Тяжелый стон наконец-то вырвали розги из закушенных намертво губ — прикрыв ее бедра от глаз господина, Мирдза разочек, ну всего один разочек, ну чтобы по-настоящему, продернула к себе прутья… Серебряные искры пота, темные рубцы от розог и маленькие бисеринки алых капелек. Сердитая тень на кресле, тень ожидающей губы уздечки, тень вскинутых розог и тень упрямого молчаливого стона: судорогой ног, изгибом бедер, игрой тонкой спины. Почти не заметила, как тугой струной натянулась и потянула ее обратно веревка у ног: сжимая кулаки, ползла вперед, хоть на сантиметрик убирая зад от невыносимой черемухи. Ну за что меня так?! За какую-то рубашку… не успела… потом постира-а-аю!!! Господи, смилуйся, барин… Лудзу, пашумс! не могу я бо-ольше!! Сухими губами в мокрую от пота скамью: то ли грызть, то ли целовать, то ли давить этот упрямый стон, что рвется изнутри.

Погасла свеча. Фитилек чихнул и потух, задетый кончиком взлетевшей розги. «Случайно ошибшись», снова продернула на себя прутья Мирдза — уже с другой стороны и короткое низкое «р-р-р…» вплелось в тугую вязь прикушенных зубами веревок.

Дышала, словно после далекого бега — вдох, хриплый выдох, еще и еще — надо надышаться, нагнать грудь воздухом, чтобы потом снова наглухо зажать голос, не застонать на выдохе — быстрей, Данка, быстрей, сейчас поставят на место свечку, сейчас снова обойдут справа, сейчас снова вскинут розги…

x x x

Спала или бредила? Опять рыцарские латы, уже в углу спальни, опять стальная перчатка, уже на бедрах — нет, это ведь не перчатка, это осторожный ласковый крем… Дрогнула бедрами, потом успокаивающе, слегка-слегка, ну совсем незаметно, раздвинула ноги — мне не больно, мажь, я случайно дернулас-с-с-сь, ууууух… Надо посмотреть потом, что там… в лохмотья все порвала, толстая дура… Голое мясо, а не попа-а-а! Нет, мне не больно, все хорошо… Жаркие смятые простыни — радуйся, девка, тебя в барскую кровать положили, на настоящую белую простынь… тебя лечат, а не просто сволокли с лавки на сырой каменный пол. А он и правда ух какой сырой и холодный — когда, уже отвязанная, пыталась сама привстать на скамье и неожиданно просто сползла с нее на пол, повторяя одними искусанными губами «пьекдесмит… пятьдесят». Заныли от свежей памяти груди, растертые об края скамьи — зря хвалила, вон ссадины какие… или так дергалась? Ой, ни фига не помню… а пастор-то где? Грехи отпускать надо! Не, я чужая ихней вере, мне не надо… и грехов-то нет, я просто лежу, голенькая и послушная, мажусь кремом… и меня мажут… и я не виновата, что ноги опять так тихонько, ну почти незаметно, пошире… я не смогу лечь на спину… я вот так встану… глуууупый… мне так хорошо… я вот так хочу, не бойся, не осторожничай… ай…

Жаркие смятые простыни на жадных к поцелуям грудях, скомканные в кулачках, жадный вскинутый зад, раскрывший все-все-все ее прелести… ой, как тебе не стыдно, нахальная девчонка! Пусть тебя завтра еще высекут, вот так, как стоишь — сладким и бесстыдным образом, стонущей от боли и счастья…

x x x

Тилтсе провожал, как встречал Вентспилс — моросящим неровным дождиком. Аккуратно упакованные баулы, сумки, коробки и сумочки — нет, это не новоселье, это всякие там гостинцы пашумсу. Оголодал там, в своем русском далеке, вкус настоящего брокурса позабыл. И вот эту коробку — в багажник, рядом с этой. Нет, это не пашумсу. Это для нее — видишь, ленточка другого цвета. Побольше, побольше клади, не жалей — он же сам был в подвале, не тетушку Мирдзу считать послал, не Яниса — сам был! А Мирдза мне говорила — молодец девка. Крепкая. Ну и что, что кричала? Ты сама после дюжины в голос орала, а она только на тридцатом! Мамка говорила, что молодой хозяйке очень трудно было — у нее попа очень тугая, а черемуха тугое тело не любит, враз пробирает… и все равно молодец. Не, она-то ладно — зато он сам в подвале был, это он молодец, все как надо!

То ли семья, то ли колхоз вышли на проводы. Данка так и не разобралась в «структуре этой семейно-производственной единицы» — да и все равно ей было. Почти и не морщилась, когда аккуратно переступала к машине. Хотела сделать гордый вид, да не стала — не только глазами, изнутри почувствовала и заметила — ей поклонились совсем не так, как три дня назад, при встрече. Так что и вид делать не надо — он же Сам был в подвале!

Возле машины черной тенью ждал пастор. Не смущаясь, глаза в глаза, встретила его одобрительный взгляд. И удивленно махнула ресницами — он протянул ей маленький, на серебре чеканенный герб. Тот самый, с которого Дмитрич переводил ей девиз.

— Мне?

— Вам. Понимаете ли… — оглянулся, неожиданно смутился и договорил:

— Его хранят по женской линии рода. Мне кажется, вам придется его продолжать.

— Я… не знаю, — покраснела, как в первый раз, и осеклась, встретив в глазах пастора твердую уверенность.

— Он же Сам был с вами…

Села в машину. Ровно и аккуратно. Чтобы не потревожить еще стонущие бедра. Потом вдруг прикусила губы, нарочито поерзала по сидению и кивнула головой провожающим:

— Узердзешанос!

— До свидания, госпожа!


Июль 2006 г.

Барышня. Личный рассказ

…я не знаю, есть ли у него усы.

…я не знаю, воевал ли он.

…я просто знаю, что это — кусочек ЕГО характера.

…Альбертик словно невзначай приобнял за талию, дежурно скользнув чуть-чуть ниже. Данка нервно отстранилась, зыркнула из-под ресниц и ласково пообещала:

— Я ведь могу и кирпичом звездануть. Ручонки-то убрал!

Кирпич не кирпич, но звездануть Данка могла без особых разговоров. Как под Новый год, когда в хмельном угаре коллективного междусобойчика так призывно мелькало бедро в высоком разрезе платья… Он так и не понял тогда — стринги на ней были или девушка и вправду была под платьем «только сама» — не понял, потому что неожиданно врезался лбом в стенку коридора, а галстук удавкой сжал кадык:

— Я тебе, слизняка траханная, сейчас полезу под платье… козел… Альбертино трахетти…

Нашелся проверяльщик стринговый! Надела уже разок, сдуру домой в них заявившись. Волосами и спину и пол подмела, пока голову вскидывала — под шипение бабки и шипение мокрых прутьев, продернутых на голом, уже безо всяких стрингов, заду… Но не этому же шестерке растолковывать? Морда аж масляная…

Альбертик с приклеенной улыбочкой тут же убрал ручонки — и, оглянувшись на дверь кабинета, участливо посетовал:

— Я не хотел сделать больно… Извини, Даночка…

— Чего сделать? — Данка посмотрела в упор, но приклеенная улыбочка Альберта тут же стала искренней и еще более ехидной:

— Ну, ты же сегодня в браслетике. Может, уже и трогать тебя везде больно!

Данка машинально поправила на левой руке широкий кожаный браслет, отделанный полосочкой черного бархата и с серебряным колечком:

— Не поняла! При чем тут браслет? Что мне должно быть больно?

Альберт понял, что ляпнул лишнее — и его спасло лишь появление в кабинете всех полутора центнеров главной бухгалтерши. Данка внимательно посмотрела на него, задумчиво сморщила нос, но тут же была по селектору выдернута в кабинет шефа.

x x x

— Позвольте войти, Владимир Дмитриевич! — даже стук в дверь у Альбертика выходил похожим на вкрадчивый шепот. — Доброго вам здоровьичка, извините что осмелился без вызова, но…

В.Д. снял очки, устало потер лоб и прервал паузу после «но»:

— Что-то случилось?

— Пока нет, но… Но может, может случиться! Вероятна ситуация, когда под некоторую угрозу будет поставлена репутация нашего уважаемого заведения, нашего коллектива и даже, мне представляется, в некоторой степени даже лично ваша, что совершенно недопустимо…

В.Д. коротко усмехнулся:

— Ну, с моей репутацией я как-нибудь сам разберусь. Давайте лучше о коллективе и нашем уважаемом заведении.

— Я бы тем не менее осмелился возразить… дело в том, что эту сотрудницу принимали на работу лично вы, проверку делали лично вы, курируете ее в общем-то полезную деятельность тоже лично вы, и числится она по вашему ведомству…

— Проверку я делаю для всех. Курирую тоже всех. Числятся у нас все, включая и меня, не по моему ведомству, а в нормальном штате согласно нормального штатно-должностного расписания. — Владимир Дмитриевич бросал слова равнодушно и холодно, и только оооочень хорошо знавший его человек заметил бы, как он нервно потер левое предплечье.

Он сразу понял, о ком собирается доносить этот лощеный прохиндей из экономического отдела. Понял, молча придвинул Бергалину пепельницу и, щелкнув зажигалкой, запустил дымовую завесу.

x x x

Она ни разу не называла его по имени. Ну не получалось как-то — он в свое время представился как «дядя Гена», она сморщила нос и лихо ответила, что она «племянница Данка», на что он отвесил короткий полупоклон и с улыбкой прижал руки к сердцу:

— Простите, барышня… Оно, конечно, не дело сразу в родственнички набиваться. Исправимся.

По имени-отчеству тоже не получалось — не настолько уж старше, да и отношения с первого дня сложились… Ну очень какие-то они такие сложились… потерла нос — сама не понимала, какие. Потому что они совершенно искренне улыбались друг другу, а он был единственный, кто так и стал называть Данку «барышней» — если утром ему случалось проверять охрану, то лично щелкал турникетом и здоровался: — Доброго утречка, барышня! Краем уха в конторе слышали, что в какие-то древние времена они то ли служили, то ли даже воевали вместе с шефом, но вся эта полезная кабинетная «инфа» пролетала мимо, сдунутая его шевельнувшимися в улыбке усами и смытая таким хорошим взглядом немного уставших глаз.

Не подсмеивался — называл очень серьезно, уважительно и только мимолетная улыбка заставляла присмотреться повнимательнее: шутит или вправду барышня?

А он и не шутил, хотя то ли в «отместку», то еще почему, тоже ни разу не назвал ее по имени. Барышня так барышня — ей и так было хорошо от мимолетного, но очень внимательного взгляда, от пушистых усов, шевельнувшихся в улыбке, он негромкого с хрипотцой голоса, от руки, что один раз придержала на лестнице — ну, когда с той кучей бумаг на ковре запнулась… Даже удивилась — вроде и мягкой рукой «спружинил», а словно на железном рычаге придержал. Смутилась, суетливо поблагодарить хотела, а он все с той же улыбкой на двери начальственного кабинета кивнул:

— Бегите, барышня, шеф ждет!

Другой раз на крыльцо было сунулась, служебную машину ждать, но он не пустил под дождь — дождался, пока Сашка по кличке Домкрат подрулит ко входу, дверку открыл и лишь тогда приглашающим жестом — Прошу, барышня! и никого ехидства, никакой игры в голосе — просто теплое слово «барышня», такое родное, такое ласковое … сама не знала почему.

x x x

Под дымовой завесой Альбертик решил на всякий случай не морщиться — хотя не курил и запах не выносил. Закурив, В.Д. использовал один из своих профессиональных взглядов — нечто вроде равнодушно ожидающего удава.

Бергалин понял, уложил на краешек стола черную папку и начал старательно краснеть и артистично сбиваться на смущение:

— Понимаете ли, тут весьма много в некоторой степени интима, хотя к откровенной порнографии я бы не стал это причислять в очень категоричной форме, однако…

Равнодушный удав остался неподвижен.

— …Однако… мне представляется, что даже случайное попадание таких изображений в чужие руки может вызвать кривотолки и бросить тень на…

— Про тень я слышал. Дальше… — удав шевельнул кончиком хвоста.

Что говорить «дальше», Бергалин пока не придумал, поэтому растерянно подвинул папку поближе к В.Д.:

— Извольте ознакомиться сами…

Изволил. Перебирая стандартные отпечатки 9х12, так же равнодушно продолжил:

— И каким образом ЭТО может бросить тень? На наш уважаемый коллектив, к примеру?

Пока Альберт формулировал «тенебросание», В.Д. с адским трудом спокойствия МЕДЛЕННО перебирал фотографии, задворками сознания отмечая: «Черт, слишком сильно перетянуты запястья… Вот тут неудачно повернула голову — лицо видно… Тело, изогнувшееся в поцелуе короткой плетки… Вот она покорно замерла у шведской стенки, трогательно отставив уже исполосованный зад… Вот собирает с пола прутья — губами, ползком… ох, глупышка, как же это…»

— Мне представляется, что ЭТО — ее личное дело…

— Я понимаю, вы правы, с одной стороны конечно личное… хотя там есть фото и с двух сторон, простите за невольный каламбур…

— Я уже увидел фото с обеих сторон. И это не каламбур. В литературе это называется иначе. Вернемся к теням…

— Конечно, я понимаю, что во многом это неприятно сознавать, что сотрудница, которую привели лично вы, оказалась вдруг такой… такой…

— Какой?

— Неужели вы не понимаете?! — Альбертик всплеснул руками. — Это же недопустимо! Это уголовное дело! Может быть даже более того — скрытая проституция! Я специально изучил вопрос — это садомазохизм, опаснейшие игры изгоев общества! И она занимается этим почти открыто, непосредственно в нашем офисе! Я давно заметил — когда она носит свой черный браслет, ее поведение совершенно меняется!

— Стоп. Поведенческую психологию и браслеты пока оставим в стороне. Причем тут офис?

— Как же! Вот! — Альберт потянулся к папке, ткнул пальцем в фотографии: — Это же наш тренажерный зал! Созданный для сотрудников! А она в нем вон что вытворяет!

— Скорее уж с ней вытворяют.

— Вот-вот! И надо разобраться, почему в наше строго охраняемое здание проходит неизвестно кто, неизвестно что вытворяет с нашими же сотрудницами и потом появляются такие улики!

— Вы прекрасно сформулировали мой вопрос к вам. Откуда эти улики у ВАС?

— Она дошла до такой наглости, что открыто бросила эту папку на столе!

— Понятно. Вы правы. Это недопустимо. Я приму меры. — В.Д. потянулся к селектору, нажал какую-то кнопку. — Кто кроме вас видел ЭТО?

— Никто! Клянусь! Я сразу, как только — немедленно к вам! Я же понимаю, как вам больно и обидно, что она оказалась…

Но В.Д. уже снова превратился в равнодушного удава и жестом прервал излияния Альберта.

— Еще раз благодарю. Полагаю, нет необходимости повторять о недопустимости дальнейшей огласки.

Альберт тут же прижал руки к сердцу.

— Насколько мне известно, вы в свое время планировались в командировку в Казахстан, на новые объекты…

— Да, это очень интересная командировка, однако по непонятным мне причинам мое участие…

— Ваше участие теперь гарантировано. Вы свободны.

x x x

Даже в тот вечер он не назвал ее по имени. До своего кабинета не добежала — разревелась дурочкой, забившись в уголок зимнего сада, устроенного на переходе между этажами. Когда он тихим привидением возник под листьями какой-то пальмы, только отворачивалась, упорно не отвечая на хриповатый шепот:

— Ну что с тобой, девочка… слышь, барышня ты наша… прекрати сопли-то… Ну что стряслось, а?

Ну как она могла объяснить ему, что стряслось… Рассказать про провинциальную дурочку, в очередной раз распахнувшую даже не глаза, а немножко лишнего — душу? Рассказать, что не знает она половины модных слов? Рассказать, что пока эти фифы из отдела экономики ногти наращивали, она комарье кормила, на учебный взнос зарабатывая сбором клюквы? Рассказать, как тоскливо в этом большом и совсем чужом городе, как не хватает привычного запаха дома, скрипа половиц и угрюмой мрачности лавки у стены?

А может и рассказала. А может, только хотела — но из зимнего сада они выбрались, когда уже за окном была непроглядная темень и слово «барышня», услышанное в очередной раз, прозвучало уже как ее родное имя. Уже не всхлипывалось, давно высморкан покрасневший нос, давно по второй чашке дымится как-то по особому заваренный кофе, а она совсем-совсем ничему не удивляясь, терпеливо ждет, пока он отзвонится своим охранникам, пока переключит на них все эти треклятые камеры, глазки, телефоны и прочую дрянь, чтобы снять с номерка ключик.

Ключик от уютной тренажерки в левом крыле здания.

Хотя нет, это она поторопилась. Это было чуть-чуть потом… На второй чашке кофе он уже мрачно супил брови, что совсем не шло ему, но было как-то по-семейному, к месту:

— Даете вы, барышня… ну зачем снобам да уродам всяким душу открывать, под них подстраиваться? Если слов нахватались, так не значит что они умней! Чего комплексы разводить? Сидит наша барышня в соплях да слезах и головенку свою русую пеплом посыпает… картинка! А душа твоя где? Почему под чужих мнешь-ломаешь? Гордость-то куда делась? Э-эх, обидела ты меня, барышня-красавица… Я уж думал, стерженек в тебе наш, железный, а ты вон как… со всякими… заигрывать…

— Я не заигрывала! Правда! Тошно мне тут и все в растрепе…

Он не стал уточнять, что там у нее в «растрепе». Поняла, что понял. И только руками развел: ну я то чем помогу? В жилетку поплакать?

— Не буду… — мрачно засопела носом. — Плакаться не буду… а то опять скажете про пепел и гнется-ломается… мне деда всегда говорил — гнуться только телом можно, да и то под розгами, а тут…

— Эх, мне бы твоего деда, за стол, да под чарочку! Нутром чую — правильный человек! Уж мы бы с ним спелись да не спились!

Посопела тихонько… задумчиво… из-под ресниц глазами блеснула и в тон, как тогда, с «дядей-племянницей»:

— Эх, мне бы дедову школу, да здесь…

Вот тогда и защелкали переключалки, камеры и телефонки, в ожидании, пока ключик в руке окажется. Вот тогда и пошли по коридору, никого не боясь и ничего не таясь. Вот тогда и пропустила сквозь пальцы широкий ремень, сдернутый из кобуры:

— Как дедовский…

Только раз он спросил:

— Без обид? Без попятного? — И тут же ладони вперед себя выставил: — Ох и глазищами мы сверкаем, барышня! Понял, все понял… прости!

Вот тогда… Нет, уже конечно не «тогда», уже в другой раз… или в третий? Или в какой из «разов»? — принесла выклянченный у подружки фотик, отчаянно краснея, протянула… И хотя получила «за бесстыжесть» лишних тридцать оглушительных, звонких, сладких и одуряющих болью ударов, но потом бережно спрятала пленку. На память!

x x x

В.Д. наклонился к селектору:

— Дана? Будь так добра, изобрази явление Христа народу и гуашь захвати. И пару листов ватмана.

…Вслед за трубкой ватмана в кабинете появилась Данка. Шлепнула бумагу на стол.

— А гуашь где?

— А зачем?

— Стенгазету делать будем. «За передовую порку!». Или «Розги — народу!». Или еще какую? Нет идей?

Данка настороженно засопела.

— Так и нету идей? Напрасно. Тексты надо готовить, а иллюстративный ряд уже есть. Очень даже неплохой. Мне понравилось, — и по столу скользнула черная папка.

— Чего воздвигся, как памятник? — это уже к Геннадию, действительно без стука и внезапно возникшему у дверей.

— Командир, она не виновата.

— Это когда было? — В.Д. даже не обернулся, обкуривая приоткрытое окно кабинета.

— Да уже с месяц…

— Вы что, оба у меня кадровые дебилоиды? Ну ладно, девка п… думает, а ты-то чем?

Тот молча пожал плечами: а мне думать не велено. Я солдат.

— Слушай, ты, солдат х..в! — (Насторожился. Давненько он не слыхал от командира такой интонации… ох давно!) — Как они оказались на ее столе?

— Оба-на… — Гена перестал корчить тупого вояку. — Стоп, командир. Насчет стола вранье. Фотки печатались только вчера, у моего другана, там все тихо, глянь дату на обороте… Я сам отнес ей. Она при мне положила в стол, в нижний ящик. Гадом буду!

— А как они оказались у Бергалина? И что это за знак браслета на руке? В шпионов играете?

— У Бергалина??

— У Альбертика?? — Почти хором…

— Эта шестерка за мной все время охотится…

— Командир, она права, этот сученок…

— Изыйди, Гена… Как друга прошу: молча, тихо и незаметно испарись отсюда… на хрен!!!!

Повернулся к Данке:

— К теме фотоискусства вернемся позже. Я пока еще ничего не услышал про браслет. Внятные пояснения будут?

— Не будут. Он не виноват. Я сама просила, мне это надо, он хороший и надежный, он…

— Я без тебя знаю, кто он и какой он. Он меня на горбу шесть километров по скалам пер, пока я ему в затылок кровью блевал. Я не спрашиваю зачем это тебе или ему. Я спрашиваю, почему этот бл… сучонок лезет к тебе в стол и ни ты, ни он этому не мешают!

Замер… Остановил свою риторику и вдруг, едва не свалив Данку, вылетел из кабинета. Она поняла чуть позже и почти догнала, ну совсем почти. Под заполошный визг забившихся по углам экономисток шеф оттаскивал Гену от рыдающей кучи дерьма под столом: перемазанный чем-то красным, натянув на голову остатки пиджака, там скулил Альберт. Уже от дверей, почти выпнутый шефом, Гена внятно и спокойно произнес:

— Я его все равно кастрирую, командир…

— Бергалин, в медпункт. Ты — ко мне в кабинет. Ты — на свое рабочее место. Вам всем (обвел взглядом экономическую шушеру) — молчать как мыши. Официальную версию событий я вам сообщу дополнительно, тогда и поговорите. И если у кого вдруг появится СВОЯ версия, не советую…

А Данка не спешила «на свое рабочее место», так и стоя в дверях с прижатыми к губам ладонями. Проходя мимо, В.Д. одним касанием состегнул с ее руки черный браслет. Так же молча передал Гене, а тот встретился глазами с Данкой. Распахнутыми, ждущими, уже тонущими в знакомой черноте глазами.

— Я верну его вам, барышня.

Она кивнула, не отводя глаз. Вернет. Сегодня…


Ноябрь 2006 г.

Мишка-иерей

В соавторстве с Serge de K

Этот рассказ сделан на документальной основе рассказа, написанного нашим общим другом, которого вы знаете под ником Serge de K. Каждый сделал свой кусочек работы, о которой, как всегда, судить читателям.

Заранее приношу извинения моему соавтору, что не везде удалось выдержать его изначальный стиль.

Данка удобно устроилась в широком кресле, обхватив руками коленки и тихо сопела в широкий фужер, на донышке которого лениво пузырились остатки шампанского. Плеснув себе и Сереге коньяк, Владимир Дмитриевич покосился на Данку и вскользь заметил:

— Шампанское не греют в ладонях, пьют ледяным… Это коньяк греют, учил ведь!

Данка надулась, быстро показала язык (про себя, ну почти-почти что незаметно!), но на помощь тут же пришел Серега:

— Ну, мы не пижоны, мы и негретый коньячок можем!

— Можем! — охотно кивнул Самый Любимый В Мире Шеф.

Тихо прозвенели над столиком бокалы, сыграв искрами очередное «за встречу». Данка не допила до конца, растягивая вкуснявые пузырьки, а Серега тут же пошутил:

— Во как тихонечко пьет! Сразу заметно воспитание!

— Это не мое, — усмехнулся Дмитриевич, а Данка на этот раз весело и охотно показала язык (Бе-бе-бе! Три раза!), причем обоим. Нашлись тут, воспитатели тематические…

А насчет выпить, не говоря уж «лишнего», тут точно, еще до Дмитрича воспитали. Эк дедуля тогда на зад выплеснул остатки брусничника! Аж зашипело, наверное — по горящим розговым рубцам настоечкой градусиков за полста! Даже сейчас передернулась, а тогда дуркой взвыла, засучила ногами на широком полотне лавки, а дед еще и растер пригоршней, чтоб получше проняло:

— Ума нет, через зад загоним! Да еще и протрем пару разочков, чтобы дым пошел!

Отвизжалась от растертой настоечки, торопливо замямлила что-то типа «не буду-не буду-не надо», взахлеб сквозь распухшие губы, да не успела убедить-доказать-упросить деда: снова коротко вжикнул тугой краснотал на тугом и голом. Снова короткий взвизг и нос, трущийся о заплаканную лавку: третья дюжина хороших розог это тебе не третий глоточек брусничника, втихаря за занавеской!

— Да ладно тебе краснеть! — подмигнул Серега, словно прочитав на Данкиной мордашке эти воспоминания. — Я сам знаю, как по церковной науке девчонок учат! Безо всякой такой темы — голосят, аж повыше колокола песни поют!

Владимир Дмитриевич недоверчиво прищурился:

— Сереж, кто это тебя на правеж допустил? Я полгода пыжился, прежде чем вообще в Данкины края попасть, а уж таинства старые…

— Не, это не староверские края, — тут же поправился Сергей. — Да и не говорил я про староверские обряды. Понимаешь, был у меня друг…

x x x

Последний раз я видел Михаила почти век назад… Ну конечно не век, а лет восемь точно, но ведь это было действительно еще в прошлом веке. Встречи выпускников нашего института он обычно игнорировал: еще во время учебы показал себя слишком «деловым», а после того, как Россия погрузилась в рыночные отношения, настолько глубоко ушел в «пучину рынка», что почти и не появлялся на «поверхности». Правда, в тот раз он все-таки сделал исключение, явив свой образ выходящим из навороченной иномарки в малиновым пиджаке и в сопровождении бритоголовой братвы, державших в своих накаченных «железом» руках два ящика, в одном из которых была водка, а в другом шампанское.

Передав нам свои «дары» и отхлебнув прямо из горлышка треть одной из бутылок он распрощался с нами, «земными холопами», сказав, что через час у него вылет из Шереметьево… Он даже, кажется, назвал нам какую-то страну, но какую мы так и не поняли.

С тех пор Михаила никто не видел, хотя слухов было много: одни говорили, что он «свалил за бугор», другие говорили, что погиб в какой-то бандитской разборке. Была еще одна версия, точнее не версия, а скорее слухи, над которыми мы все без исключения смеялись. Просто кто-то сказал, что Мишка стал «попиком» и живет в какой-то сибирской глубинке. Мишка — попик! Это же надо было такое придумать! Я просто пытался представить Мишку без его «прикидов», цепей, печаток, да к тому же трезвого и в рясе служителя культа… При этом на моем лице неизбежно появлялась улыбка…

Какая у Сергея появлялась улыбка, пояснять было не надо: ее заметил и Дмитриевич, и Данка. Тоже заулыбались, а шеф, наливая еще по чуть-чуть, глубокомысленно кивнул головой — да, сейчас в Сибири и миллионеры в господа ударились… понимаю…

— Для краткости опущу, как я все-таки решил найти Мишку через его родителей. Сначала найти, а потом разговорить их оказалось очень даже непросто, но… Но Ивану Владимировичу, Мишкиному отцу, пришлось в конце концов поведать нам не очень то веселую историю. Полностью пересказывать не стану, тут надо еще по такой вот усидеть, — Серега кивнул на пузатый «бочоночек» «Хеннеси».

— Усидим! — деловито пообещал Самый Любимый В Мире Шеф, но Серега понятливо махнул рукой.

— Не, не об этом сейчас речь.

x x x

Данка слушала в половину уха: эпоху малиновых пиджаков если и застала, то по разговорам. Не то чтобы по малолетству, не такие уж древние времена, просто в их края малиновые пиджаки если и добирались, то только стаей джипов и упакованные в дорогущий камуфляж, изображая из себя крутых охотников и дрища от вида живого таежного мишки прямо в этот камуфляж… Ну да леший с ними, просто дед вспомнился как раз к месту, и снова резануло память слово «усидеть». Кто там к нему погостевать приехал, сейчас уж и не упомнишь — просто был оооочень редкий случай, когда дед сразу сошелся с приезжим, что называется душа в душу.

Раскраснелись, распоясались (буквально и дословно, не тарелками же кидаться, просто жарко в натопленном доме!), а под настроение вдруг и Данка решила тайком от деда настойки пригубить. Уж больно сладко пел про эту настоечку гость — гречишная медовуха в одной «флаконе», брусничная в другом, клюковка в третьем — ну почти что как в каком ресторане! В ресторанах пока не была, а полстакана брусничной себе отлила. Не, дед не убыль во «флаконе» заметил — куда там, второй уж на столе, просто повело ее сразу, с непривычки. Едва успел гостя в первый банный пар спровадить, как уже во всхлипах Данка в дальней горнице дедову руку ждала: приговор был в пять слов, но отнекиваться и смысла не было. С дедом понекайся, втрое больше отлежишь! Сарафан сама стянула, трусишки поначалу к коленкам сдернула, но дедова пятерня и вовсе их напрочь сбросила:

— Майку не сымай, некогда тут телешом заголяться. Кладись ровней!

— О-о-ой, де-еда! — длинно простонала, длинней той розги, что прописала первый грешок на заднице.

— А ну, не пищать! — суровый голос сверху, вслед за вторым грешком, рядышком полоса к полосе. — Мало учена?

Учена была немало — и старательно прикусила еще по-детски пухлые губы, вцепилась в лавку, коротким вздрогом тела гася горящие

полоски розог. Семь, девять… О-о-о!!! — Ужасть как пробрала десятая, снова окрик, и снова розга…

x x x

Словно очнулась, куснула шоколадку, вслушалась в разговор:

— Мишка действительно собирался «свалить за бугор». Судя по всему, количество наворованного не позволяло ему дальше мирно уживаться в пределах России. До отъезда оставалось каких-то пара недель, когда он вместе с семьей решил устроить прощальный выезд на природу, — говорил Серега.

— Это точно, — еще понятливее кивнул Дмитрич. — Типа с родными березками и осинками попрощаться.

— Вот-вот! В результате ему пришлось прощаться с женой. На каких-то пару минут опередила его с посадкой в «джип»… Жизнь ему спасла дочурка Маша, которая в последний момент решила взять с собой в лес любимую Барби. Когда кукла была найдена и дочь с Мишкой вышли из дома, раздался оглушительный взрыв…

Что было дальше?.. Михаил очнулся уже в «Склифе». Руки и ноги чудом были на месте. Врач говорил о том, что он просто появился на этот свет в рубашке. Еще в меньшей степени пострадала его дочь, которая лежала в соседней палате, прижимая к груди куклу и постоянно спрашивая о маме. Если кто и мог ответить на этот вопрос, то только бригада судебно-медицинской экспертизы, которая по фрагментам собирала то, что еще час назад называлось человеческим телом.

— Знакомо, — коротко кивнул Владимир Дмитриевич, а Данка глазами показала Сереге — «про фрагменты» не надо. Шеф свое отвоевал, и куски собирать тоже приходилось…

— Ну, в общем, тряхануло Михаила здорово. По душе, в частности: отправив дочь к своим родителям, он куда то исчез… Нет, конечно же он звонил домой, давай понять, что жив-здоров и что теперь он «начинает новую жизнь». Год или полтора — редкие письма, какой-то Красновершинск, что на карте едва найдешь, обещания скоро приехать и забрать дочь. И он действительно вернулся…

Но это раз он даже находил возможность улыбаться, а любимой фразой стала «На все воля Господа…». На главный вопрос он все-таки ответил, но это произошло в самый последний момент перед отъездом.

— Боюсь ошибиться, погоди, — Серега порылся в карманах, выудил неровно сложенный обрывок конверта: — Ага, вот… Настоятель Церкви Петра и Павла, глава Приходского Совета иерей Михаил!

— Точно, не наш, — качнула головой Данка, а Самый Любимый В Мире Шеф пояснил Сергею:

— У староверов нет иерейских званий.

На этом богословский спор тут же затих, придавленный порцией коньяка и еще парой глотков пузырчатого шампанского.

— Ну, за знакомство! За встречу!

— И что, нашли своего Михаила?

— Нашли…

Желающих посмотреть в «светлые очи батюшки Михаила» поначалу было вроде немало, вот только когда узнали на какие чертовы кулички придется ехать, ряды желающих заметно поредели — в результате «за туманом» согласились ехать только двое: я да Игорешка, который всегда был легок на подъем, и у которого, к тому же, в тех краях оказались какие-то родственники.

Если путь до Абакана особых неудобств не доставил и причин жаловаться на услуги «Аэрофлота» у нас не было, то после Абакана… Это была уже отдельная «песня»! Последний отрезок пути, отделяющий нас от Красновершинска, мы должны были преодолеть в «джипе ульяновского производства», т.к. у рейсового автобуса после прошедших дождей не было особого настроения выезжать из уютного гаража. Впрочем, не было особого настроения брать попутчиков и у хозяина «уазика» Володи, но после того как Игорь продемонстрировал водителю «чудодейственный эликсир» он не только согласился подбросить нас, но и вернуть обратно.

Хотя и удивился:

— А чо там делать? Медвежий угол, он и есть медвежий угол… Акромя заводика, на котором кедровое масло делают да церкви и смотреть там нечего, — пояснил шофер.

— А нам как раз в церковь то и надо.

— Ага, так я и поверил… — после небольшой паузы изрек он. — Да у вас там в Москве церквей этих побольше, чем во всем нашем крае…

— Может и побольше, но в этой мы как раз и не были, — продолжил беседу Игорь.

— Да ладно, заливать будете! Церковь решили посмотреть! Вы наверное старательскую артель ищите, так она в этом сезоне на другое место съехала. Ни хрена они у нас не нашли, акромя медвежьего дерьма… А может, вам в леспромхоз? Тогда вы припоздали — ихняя машина уже ушла…

x x x

Данка снова уткнулась носом в неправильно (и нахально!) согреваемый бокал шампанского — ну, тут Серега не удивил. По нашим дорогам и вправду только на «уазике», а медвежьих углов, говорят, и под Москвой еще навалом. В хорошем лесу на сто шагов отойди — вот тебе и угол. Из пушки пали — фиг кто услышит. Это, однако, если лес настоящий, а не парк причесанный…

Вон, дед в дальней горнице ей вторую дюжину сыпет, уже никак молчком не продержаться, а гостевой-заезжий даже на дворе ничо не слышит! Уже легче, а то стыдуха ведь какая — девке уже целых четырнадцать, а голым задом на скамье елозит, словно маленькая. Хотя как и есть маленькая — вот непутевка, расстроила деда, сейчас он и тебе расстройства добавит! Но все одно, старалась давить визги, мычать побольше — так вроде и легче терпеть, а звону меньше. Стыдуха-а-а! — Вслух, что ли? точно, вслух простонала — вон деда отвечает, новый прут от рассола отряхивая:

— Стыдуха не в розгах, а пьянке непрошеной! Ишь ты, стыдно ей! А стакан прятать не стыдно было? Вон сколько набулькала! — и плеск настойки на зад…

Не, это уже было, вспомнила, а вот чего дальше? Ну, понятно, чего дальше — три дюжины есть как есть, даже маечка от пота мокрая, так на скамье отдергалась, отвилялась. Не, вру, мокрая была уже потом, не в тот раз… А в какой? Когда это он еще не совсем телешом растягивал? Вот блин, напоили своим шампанским, последние мысли и те в кучку не собрать…

— Ты случайно местного батюшку не знаешь?

— Нет, я в городские церкви не хожу.

— Все. Этой больше не наливать! — засмеялся Владимир Дмитриевич, а Данка покраснела, когда поняла, что встряла с непрошеным ответом в Серегин рассказ.

— Михаила, что ли? — зачесал затылок шофер Володя. — Как не знать, конечно знаю. У нас его все знают. Я у него первое время даже шоферил…

— Да же так? — удивился Игорь

— Ага, пока он меня того… Ну, не сошлись мы с ним… Выпил я как то раз, ну так чуть-чуть, жена даже не учуяла… А батюшка Михаил вот… Приспичило же ему ехать… — Володя замолчал. — Одним словом, попер он меня… Да, я если честно и не в обиде… Правильный он мужик. Без строгости с нами никак! Да и вообще — надо же! К нам москвичи разве что в «столыпинских вагонах» приезжают. А этот сам, по своей воле! Все в толк не возьму: чего ж ему в столице то не сиделось?

— Не ты один это в толк не возьмешь, — согласился я, глядя в оконное стекло на размытые дождем пейзажи.

Мы уже выезжали из городка, когда Владимир вдруг резко дал по тормозам. Навстречу нам двигалась фигурка, явно принадлежавшая представительнице прекрасного пола.

— Ну, вот — явление Христа народу, — улыбнулся Володя. — Катерина собственной персоной…

Подошедшая к машине девушка, видимо уже знала свое законное место в этом «кадиллаке», которое этот раз облюбовал себе Игорь, явно смутилась, узрев в салоне незнакомых дяденек.

— Садись, садись, Катерина, чай не волки — не съедят, — пошутил Володя.

Девушка, подойдя к задней дверке, с заметным смущением и не торопясь, открыла ее.

— Ты что ж это опять проспала? Служба с минуты на минуты начнется. Леспромхозовские уже наверное как с час проехали…

— Опоздала, — чуть слышно ответила девушка, поправляя на голове платок и с нескрываемой робостью присаживаясь по соседству со мной.

— А это кстати тебе, Катерина, попутчики будут… Из самой Москвы к нам пожаловали. Вот, хотят с батюшкой Михаилом повстречаться, — пояснил наше присутствие водитель. — Ты уж их до места доведи, а то они в нашей тайге еще и заблукают…

— Провожу, — в той же интонации откликнулась на просьбу «таежная Олеся», найдя в себе смелость все-таки «стрельнуть» в мою сторону взглядом своих милых васильковых глазок.

Понятие «Москва», как я заметил, вызывало у местных аборигенов ассоциацию с какой-то дальней галактикой, а всех, кто в ней жил, они воспринимали как таинственных гуманоидов.

x x x

Всхлипывая, приводила себя в порядок. Проще говоря, натягивала сарафан на расчерченное полосами тело. Ткнулась носом поближе к мутноватому зеркалу на комоде, деловито поправила непокорные пряди волос, еще раз вытерла глаза, потянулась к расческе и охнула — вроде «присохший» к ягодицам брусничник снова дал о себе знать иглами градусов внутри припухших полосок. Вот дал деда… Это же надо, заместо рассола зад настойкой полить! Щеки, правда, горели жарче бедер: посередке третьей дюжины четко грохнула дверь: в дом из бани зашел покуривший на дворе гость. Дед все равно достегал оставшееся — и мертво глотая стоны, девчонка с ужасом думала о том, как слышит он сейчас резкие стежки розог, представляет ее растянутое на скамье голое тело, мечущееся под прутьями и… Ооой, стыдуха-то! Молчи, дурочка! Может, не поймет! может с чем спутает! Ой, деда, потише секи-и-и!!!

— Ничего, не помучишься, не научишься, — приговаривал дед, прочерчивая три последних.

Знакомая присказка, да я бы еще три дюжины отлежала, но потом! Когда тот уйдет! О-о-ой…

Дед кинул обратно в ведро еще не трепаную розгу, пришлепнул мокрый от настойки тугой зад:

— Одевайся. И к нам выходи. Усидишь?

Одними губами упрямо ответила:

— Усижу!

Из вредности усижу. Не мог потом посечь… неймется ему.

Дед усмехнулся точно так как она — одними глазами. Потрепал, уже по голове, и вышел, колыхнув занавеской.

— …А Катерина у нас тоже учится, — между делом вставил Володя.

— Интересно, где это?

— В православном училище, на певческом факультете, — не поворачиваясь ко мне, ответила девушка. — Да уж доучиваюсь, год остался.

— А к батюшке Михаилу какое отношение имеете?

— Так они у нашего батюшки, можно сказать, как на практику призваны, — ответил за девушку Володя. — Вот лето отпоют и снова за учебу…

На горизонте уже показались постройки Красновершинска, когда, выражаясь языком нашего шофера, мы «хорошо сели». Володя хотел, конечно же, выразится иначе, но присутствие дамы в нашем окружение сделала его речь более деликатной. Тем не менее, он все-таки сказал все, что хотел, но это было позже, когда наша попутчица выскочила из салона «джипа» и поспешила покинуть наше общество. Торопилась, однако — хотя явно и окончательно опоздала на службу. Уж здесь Володя и высказался, да так красноречиво и образно, что я очень пожалел, что у меня под рукой не оказалась ручки и блокнота, да бы записать эту «золотую россыпь»…

— Куда ее понесло? — сочувственно произнес Игорь, наблюдая за тем, с какой резвостью отдаляется от нас Катерина.

— Как куда? Известно, куда… Служба уже как минут пятнадцать началась… А батюшка Михаил знаете как дисциплину чтит!

С божьей помощью и чьей-то матерью машину из грязюки мы все-таки освободили и последние полкилометра, отделявшие нас от Красновершинска, доехали без приключений.

Поблагодарив Володю за оказанную услугу и обменявшись с ним крепкими рукопожатиями, мы отправились отмерять метры последнего «этапа».

— Ну, слава богу, добрались, — ускорил шаг Игорь, пройдя поворот и заметив вожделенную цель нашего путешествия.

В эти минуты он мне очень напоминал странника измученного жаждой и зноем, узревшего на горизонте бескрайней пустыни долгожданный оазис.

Впрочем, можно было и не спешить — в церквушке шла служба и нарушать ее своим вторжением было не с руки. Прождали около часа, и только открывшиеся двери и появление в проеме выходящих прихожан стало сигналом для дальнейших действий. Игорек так резво кинулся к входу, что чуть было не сшиб в своем порыве «ровесницу октябрьской революции».

— Ой, да куда ж ты так, милок, спешишь, служба чай окончилась! Опоздал ты, милок, опоздал… — добродушно известила его старушка в черном платке…

— А нам бы, мамаша, с батюшкой Михаилом увидеться

— С батюшкой Михаилом? А почему бы и не увидеться… Вот только недосуг ему щас… Он хоть и божий человек, но и ему передых нужон… В трапезной он щас… Отзавтракает, тогда и примет вас.

— Нашли все-таки, ироды! — вдруг услыхали мы за своими спинами знакомый голос. — Ну вот, разве от таких иродов можно схоронится! Не на этом, так на том свете обязательно найдут, да еще выпить предложат!

— Да вот, батюшка Михаил, исповедоваться к Вам пришли, — затянул «песню» Игорь.

— И в грехах своих земных покаяться, — подхватил ее я.

На этих словах мы заключили батюшку Михаила в дружественные объятия, чем вызвали большое удивление на лице старушки.

— А вот и сестра Агафья, — вырываясь из нашего плена, произнес Михаил. — Прошу любить и жаловать. Сейчас такой нам чаек сварганит, которого вы на «большой земле» и не пили не разу. Что там эти там Индии с Цейлонами!

Михаил оказался прав. Сестра Агафья заварила такой чай, что после первой же кружки от дорожной усталости ничего и не осталось. Когда-то я не плохо разбирался в травах, но сейчас определить содержание этого чудодейственного букета я просто не мог…

— А как батюшка насчет иного чайка? — намекнул Игорь, протягивая руку к своей дорожной сумке.

По лицу отца Михаила можно было легко догадаться, что это он сказал зря.

— Только не здесь. И если честно, то я как то… — Михаил замолчал и после паузы продолжил: — Да и вот еще что давайте не говорить сейчас о работе и о политике… Об этом говорить не принято…

И мы снова пили чай…

Утомленный дорогой и отсутствием привычного горячительного, Игорь вскоре был поручен заботам сестры Агафьи, а меня Мишка повел на экскурсию по своим владениям.

— Ты, Сергей, случайно верующим не стал? — осторожно взял меня за локоть Михаил.

— Да как сказать… Верующий, не верующий… Я просто часто вспоминаю слова нашего замечательного академика Амбарцумяна. Когда его спросили, верит ли он в то, что бог есть…

— И что же он ответил?

— А ответил он очень кратко — «Я не знаю»… И это сказал в те времена самый главный наш академик… Вот и я не знаю: есть боженька или нет… А ты вот лучше ответь мне: эти иконы для «царских ворот» тебе случайно не отец Валерий рисовал?

Что, собственно, было в этом вопросе коварного, я так и не понял, но Михаил чуть было не подпрыгнул от удивления, несмотря на свой сан.

— Отец Валерий… — после приличной паузы озвучил ответ Михаил, — из Чемеровецкого монастыря…

Если бы я еще бы сказал Михаилу номер сотового этого моего знакомого богомаза, то…

— Да, манера письма, выдает… Судя по ликам, их рисовал приверженец византийской школы, а наши православные архиепископы почему то недолюбливают византийские профили…

Пару минут «батюшка» пытался ответить мне, но… Это был полный нокаут…

А ведь это было лишь начало нашего «делового диалога». Еще через полчаса батюшка Михаил узнал, что с «червленым золотом» для куполов его надули и что это вовсе не «червленое золото», а продукт одного из конверсионных заводов под Челябинском. Правда, я его тут же успокоил, заявив, что «надули» его правильно, ибо этот металл куда надежнее и долговечнее какого либо драгоценного металла — как никак космические технологии. А вот, с колоколами его не «надули» и это очень правильно он поступил, связавшись с воронежскими ребятами.

Когда у Михаила с трудом встала на место отвисшая челюсть, я просто сообщил ему, что пару лет имел непосредственное отношение к строительству культовых сооружений, вот кругозор свой и расширил…

x x x

Даже из вредности, из принципа и наследственного от деда упрямства усидеть оказалось нелегко. Свежие рубцы на заду еще наверное наливались и набухали, едва прикрытые тонкой тканью сарафанчика — Данка поневоле сидела у стола чинно, едва не сложив еще и руки на коленях. Хотелось все время одернуть подол — не потому, что открывал коленки, а потому что натягивать на сеченое тело трусики было еще больней и трудней, чем идти в комнату без них под подолом.

Гость с дедом опрокинули еще по паре стопок и засобирались снова в баню: приезжему уж очень по душе пришлись дедовы веники. По душе ему пришлась и Данка:

— А ты молодец, красавица!

Данка удивленно моргнула — с чего это вдруг молодец?

— Вон, я по пруту слышал, как крепко дед стегает, а ты молчком! Уважаю!

Данку едва не смело стыдом с табуретки — понял ведь! Ох, стыдуха! Залилась краской так, что даже сквозь сарафан видно было. Наверное… А тот усмехнулся в почти такие, как у деда, усы:

— Нашла чего краснеть! Я своих дочек в свое время не меньше твоего отполосовал. Зато людьми стали. Частенько ты ее, Евграфыч?

Дед задумчиво пожал плечами:

— Да не так уж чтобы. Девка вроде путевая растет, особо часто и не приходится на заду прописывать. Так что ли, послушная ты наша внученька?

— Н-не знаю… — выдавила Данка, краснея еще жарче.

Спектр ее красноты перешел в инфракрасный диапазон, когда гость деловито заметил:

— Вон, скоро внучке будет десять, тоже начну. Без строгой руки оно никак.

— Никак! — согласным эхом откликнулся дед. — Я уж просто сегодня не стал пробирать до жилочек, а то бы… Ого!

Про «ого» Данка уже знала не понаслышке, хотя… Хотя иной раз так стонала, что в ушах откликалось. Это понаслышке или как? А чего они перемигиваются? А-а, на табуретке привстала… Больно же…

А вот усижу! Села плотно, ровно, демонстративно потянулась к хлебнице. Нашли невидаль, три дюжины розог… Мы и не такое можем…

x x x

— Это они могут! — Данка прислушалась снова.

Владимир Дмитриевич с Сергеем обсуждали помощника и звонаря отца Михаила — какого-то Александра. Бывший «омоновец» из новосибирского отряда… Три года назад поехал в командировку в Чечню… Планировал на месяц, а командировка у него затянулась почти на год… Засада, контузия, плен… Сколько таких парней мы там потеряли… За год два побега, оба неудачные… Два смертных приговора, а сколько попыток перетянуть в мусульманство… Я был в тех краях с международной миссией Красного Креста…

Данка снова едва не встряла с комментарием о том, что ее Самый Любимый В Мире Шеф тоже там был, но немножко с другой миссией. У него в альбоме даже десяток фоток есть, и там так страшно горят танки… и рука на земле, Ой, да на фиг это все…

— Когда я его увидел, то это была груда костей, обтянутая кожей… О его освобождении они не хотели со мной говорить… Они вообще смотрели на меня как… Но тут появился их полевой командир — наш бывший однокурсник Кемал, с которым мы когда-то не одно ведро шмурдюка выпили в студенческие годы.

— Да ты что? Вот как бывает! — снова потянулся за коньяком шеф.

— Да… — задумчиво сказал Сергей и продолжил:

— Так и забрал его Михаил из Чечни. Вот и уверовал с того момента Александр. Точнее, веру он свою и не терял, берег все эти месяцы в плену. В конце концов, так и пристал к Михаилу, стал ему ближайшим помощником, старостой прихода.

В вечер встречи этот Александр принес Михаилу какую-то бумагу.

— Надо же, вроде бы хорошая девка, а опять проблему для себя создала.

— Ты это о чем? — спросил его я.

— Да так… Это тут наши проблемы, местного характера… Взял, понимаешь, тут молодежь из православного училища на лето, чтобы в хоре нашем попели… Вроде бы девушки набожные и прилежные, а дисциплина все одно хромает… Раз опоздали, другой раз опоздали… Ну первый раз, как водится, простил, даже во второй раз пришлось…

Да тут местные бабульки на меня косо смотреть стали… А уж чего я только не услышал от сестры Агафьи! Я первое время, признаюсь честно, сам ее побаивался… Уж сколько она уму-разуму учила в первое время! Сказать что я ей благодарен — все равно, что ничего не сказать… Вы с Игорем тут люди посторонние, как бы из другого мира, поэтому если что воспринимайте все нормально и постарайтесь не удивляться… Я сам первое время удивлялся, воспринимал многое, как нечто патриархальное, вымершее… А потом свыкся… И не только свыкся, а даже вижу по многом вполне «разумное зерно»… Поэтому постарайтесь с Игорем не задавать вопросов, ответы на которые…

Михаил не договорил мне, что он хотел сказать… Вместо этого он в очередной раз пробежал глазами по бумаге, которую принес церковный староста.

— Думал, в толк наука им пойдет… Не тут-то было! У Катерины за месяц уже пятое опоздание, а у Софьи третье, если не изменяет память… А ведь сколько раз им говорил, сколько раз я их предупреждал! Даже как перед Агафьей стыдно — батюшка, божьей волей поставленный, а порядку должного навести не может!

— Катерина… Катерина… — стал я почесывать затылок. — Кстати мы с ней сегодня из города ехали, а уж как резво она к церкви бросилась, когда мы на подъезде застряли — это просто надо было видеть!

— Спать меньше надо — тогда и бегать не придется, — философски заметил Михаил…

Больше мы к этой теме не возвращались, а дальнейшая наша беседа была прервана появлением в трапезной «свежих сил» в лице Игорька.

И все пошло по новому кругу… Ностальгия по прошлому на этот раз обошлась без «горячительных напитков». Если не рассматривать в качестве такового чай, потом был ужин, а после него настоящая русская баня! Александр постарался действительно на славу и мы без особых сожалений расстались с нашей «дорожной пылью»…

Наступившее утро радовало обилием солнечного света… Игорь еще спал, причем так крепко и сладко, что мне просто было жалко его будить… Я и не стал этого делать, осторожно натягивая на себя мирские одежды и бесшумно покидая нашу спальню… При выходе взглянул на часы. Они показывали пять утра… Не мудрено, что Игорь еще спал, не понятно было, что меня в такую рань вздернуло… Но я тут же хлопнул себя по лбу — мне следовало сделать поправку на то, в каком часовом поясе мы находимся… Это ведь в Москве пять утра, а здесь восемь, если не девять…

Краткая экскурсия по хоромам Михаила не выявила присутствие хозяина… Михаил наверняка был уже на службе… Хотя нет… Кажется вчера он сказал нам, что сегодня он целый день в нашем распоряжении… Тогда где он?

Не найдя его в доме, я вышел во двор, но и там его не было… Опьяненный чистотой сибирского воздуха я решил совершить «променаж» в сторону «божьего храма» в надежде, что обнаружу там Михаила… До церкви оставалось идти меньше ста метров, когда я заметил около нее знакомую девичью фигуру… Ошибиться я не мог, это была Катерина. Это точно было она. Вот только на этот раз на ней не было платка. Это меня несколько удивило: насколько я помню, появляться без платка в подобных заведениях было не позволительно.

Да и службы сегодня не было… Что же она тогда вертелась около церкви? То ли к месту, то ли нет, вдруг всплыла в памяти поговорка «Распустила девка волосы — быть попе в полосу!»

Я все-таки пошел к церкви, прекрасно зная, что Михаила в ней не обнаружу. Однако, не доходя до нее, я вдруг резко свернул налево и зашагал по узкой тропке к небольшому, но аккуратному домику, который, судя по вчерашним разговорам, принадлежал Агафье…

К моменту моего появления у порога ее дома, возле него прохаживалась какая-то русоволосая девушка, настроение которой было далеко не веселым… Увидав меня, она засмущалась и постаралась скрыться за углом дома. Но я оказался попроворнее:

— Извините, а сестра Агафья дома? — осторожно спросил я, подходя к девушке.

Она слегка вздрогнула, и не поворачиваясь ко мне, что-то пролепетала.

Мне пришлось повторить вопрос.

— Да, матушка Агафья дома… — наконец услышал я членораздельную речь от незнакомки, которая на этот раз все-таки осмелилась слегка повернуться ко мне. — Но они сейчас заняты…

— А батюшка Михаил? Батюшка Михаил случайно не здесь?

— Нет, батюшки сегодня здесь не было.

Девушка вновь повернулась ко мне спиною и поспешила реализовать свой первоначальный замысел. Догонять и задавать вопросы я на этот раз не стал, а, сделав вид, что услышанное мною пролетело мимо моих ушей, с наглой рожей постучал в приоткрытую дверь… Мне не ответили.

Удвоив степень своей наглости, я перешагнул через порог. В сенях ни кого не было, а моя наглость толкала меня дальше… Я постучал в следующую дверь, вспомнив все-таки о приличии. Но и на это раз ответа я так и не дождался. Эта дверь была так же не заперта… Меня просто удивляла простота местных жителей — входи в дом и бери, что хочешь…

Стоило мне осторожно приоткрыть дверь из сеней, как я до моего слуха донесли подтверждения того, что поговорка по попу и полосу пришлась к месту. В отличие от нас, «высокоцивилизованных», местные жители явно не имели привычки шутить.

Я всего лишь приоткрыл дверь… Переступить через порог, а уж тем более сделать пару шагов за него, я просто не имел морального права.

Но мне и этого было вполне достаточно. Не надо было иметь семь пядей во лбу, чтобы по звукам, доносящимся откуда-то из глубины дома, определить, что сейчас в нем происходит.

— Лександр… Ты, чо ж ее жалкуешь, а? Ты, Лександр, добрый… Это хорошо… Вот только твоя доброта сейчас не к месту. Учи девку, как положено, а не гладь!

Кому принадлежал этот «педагогический монолог», догадаться было не сложно…

Ясно кому — Агафье… Голос смолк, а вместо него на этот раз мой слух резал «иной голос». Более резкий и не менее строгий… Я даже догадывался кому (точнее чему) он принадлежал.

Параллельно со звучанием этого «голоса» до моего слуха донеслись страдальческие возгласы… Известно, чьи… Староста, видимо, внял советам представительницы старшего поколения и начал действовать более решительно: невидимая мне девушка застонала еще громче, длиннее. Отрывистые и короткие звуки розог, стегающих тело, продолжались длинными, полными боли ответными стонами девушки…

x x x

Данка задумчиво пожала плечами, бросив короткий взгляд на Владимира Дмитриевича. Тот не стал ее подначивать по поводу того, что самый упрямый в мире Дайчонок конечно же лежал бы молча и геройски вел себя под самыми болючими в мире розгами. Да и в мыслях такого у Данки не было: тут так вот просто не скажешь, каково было там девушке под розгами. Это смотря какие розги, смотря как стегать и смотря кто стегает… Хотела что-то спросить, но Сергей уже говорил дальше:

— Я осторожно прикрыл дверь и выйдя из сеней, вновь оказался на пороге дома. Возвращение оказалось неожиданным для незнакомки, которая некоторое время тому назад не изъявила особого желания пообщаться с моей персоной… Я застал ее стоящей у самого крыльца. На этот раз она не поспешила покинуть мое «общество»…

Да, естественно я спугнул ее своим появлением, но видимо не настолько, чтобы во всю прыть исчезнуть с моего поля зрения… На это раз она хоть и изрядно покраснела, но тем не менее не отвернулась… Более того, мне показалось, что она даже решила заговорить со мною… Нет, мне это не показалось…

— Батюшка Михаил вас спрашивали! — пропел весьма приятный голосок.

— Меня? Когда? — удивился я, роясь в карманах в поисках пачки с сигаретами.

Дурная привычка, но ведь надо было каким-то образом переварить нахлынувшие на меня волнения…

— Да минут уж пять как прошло, может больше будет… — ответила мне незнакомка, заплетая косу. — Ведь вы Сергей? Да?..

Я кивнул головой в знак полного согласия.

— А ты… А вы, — на ходу поправил я себя, — Софья…

Она также ответила мне кивком головы…

— Что, влетело вам сегодня от батюшки? — поинтересовался я.

— Так то по благословению… А когда по благословению наказывают, так это значит для нашей пользы, — неожиданно для меня ответила девушка.

— Надо же! И где же подобным истинам учат? В православном училище, что ли? — поинтересовался я.

— И в училище, и дома… Папа мой приходской совет церкви Великомученика Георгия возглавляет, — пояснила мне девушка. — Я уже лет пять на Вербное в церковь розги ношу святить.

— А по-другому что, никак нельзя? Подобным способом только в старину наказывали, а сейчас уже двадцатый век на закате.

— Это кто же сказал, что только в старину? Меня и дома наказывают, если я заслуживаю. Плохого в этом нет. Уж лучше пусть посекут, чем на поклоны поставят. Меня в училище сестра Серафима пару раз на поклоны меня ставила. И всякий раз меньше двухсот не назначала. Так у меня от этих поклонов потом по неделе спина болела.

— А после розог меньше болит? — удивился я. — Наверняка после сегодняшней «науки» и не сядешь нормально…

— Я-то сяду… А Катерина уж точно пешком домой побежит… — произнесла девушка, кивая в сторону леса. — Ой, да что это я тут с вами… Вас же батюшка Михаил ищет… Вы идите, идите…

«Проводы» меня, видимо, были связаны с тем, что вот-вот на пороге должна была показаться Катерина и Софья не очень желала, чтобы я стал причиной для смущений.

Я зачем-то снова посмотрел на свои часы… Надо же — ровно сутки как мы приехали в Красновершинск. Всего лишь сутки, а уже сколько впечатлений и сюрпризов! Многое еще было впереди… Впереди еще была рыбалка на Телецком озере, песни под гитару у ночного костра, охота на уток… Впереди еще было целых три дня наполненных незабываемыми впечатлениями от этих воистину сказочных мест… Но вот только почему-то память чаще возвращала меня к эпизоду, связанному с наказанием… Нет, не к самому наказанию — тем более, что я ведь ничего толком и не видел. Просто слышал и догадался. Поражало другое — та спокойная уверенность Софьи, что все правильно, что все так и надо…

x x x

Сергей еще раз пригубил коньяк, потом повернулся к Данке:

— Слушай, неужели в ваших краях та же, с детства привитая уверенность?

Данка снова, в который раз за вечер, пожала плечами.

— Наверное, да. Только край тут ни при чем. И церковь тоже.

— А что?

— Ну… не знаю. Может, просто понимание. Правда? — посмотрела на Владимира Дмитриевича, словно ища поддержки.

Тот коротко кивнул и невольно покосился в угол комнаты. Там, не очень видное от стола, ждало своего часа ведерко. Невзрачное пластиковое ведерко, в котором густым букетом старательно мокли вербовые розги.

Потом еще раз переглянулась с Самым Любимым В Мире Шефом и почти не покраснев (ну, почти-почти!) сказала:

— А можно не только слушать. Можно и смотреть.


Февраль 2007 г.

Дело №…

— Наталья! — Отчим позвал ее в комнату, где, судя по голосам и звону рюмок, высокий суд уже дошел до нужной стадии.

Поправив перед зеркалом прическу и поясок на платье (она должна быть изящной, красивой и изысканной!), девушка открыла дверь и вышла в большой зал. Ее приветствовали сдержанными возгласами или просто кивками, и только дядя Сережа — приветственно приподнял свой бокал. Она склонила голову, лишь на мгновение успев ответить ему теплым взглядом.

— Господа присяжные заседатели! — откашлявшись, начал отчим. — Обвиняемая предстала перед нами, и мы можем приступить к рассмотрению дела номер… — он пошуршал блокнотом — …номер девятнадцать дробь два! Господа, прошу вас задавать вопросы.

— Назовите себя, возраст и род занятий, — Ксения Львовна была деловита, и строга, подчеркнуто сухо глядя на нее сквозь старомодные очки.

— Наталья, двадцать один год, студентка.

— У вас есть отводы к составу суда?

— Есть.

Заседатели удивленно переглянулись. Такой поворот событий был необычен и выбивался из привычного уже сценария. Хотя…

Хотя право заявить такой отвод Наталья имела, и это признавали все.

— Назовите человека и причину.

— Наш дачный сосед Владимир. Причина — мне просто стыдно.

— Отвод отклоняется вследствие незначительности указанной причины.

Володька старательно подавил вздох облегчения, доедая Наташку глазами.

— Кто из присутствующих должен взять на себя неблагодарную и трудную роль вашего защитника?

— Я добровольно отказываюсь от защитника, надеясь на справедливость и мудрость уважаемых господ.

Дядя Сережа незаметно показал большой палец, а заседатели дружно и одобрительно закивали головами.

— Вам известно, в чем вы обвиняетесь?

— Да, известно. Я совершила три проступка. Пропуск занятий по гимнастике, пропуск семинарского занятия по культурологии и невежливое обращение с уважаемым отчимом.

— Вам известно, что столь серьезные проступки подлежат серьезному наказанию?

— Известно.

— Возможность просить о снисхождении вам будет предоставлена в последнем слове. Борис Сергеевич, будьте добры, представьте комиссии свои выводы по первому проступку.

Борис Сергеевич поправил очки, столь же вычурные и старомодные, как у Ксении Львовны, и доложил комиссии:

— Наталья пропустила стандартное тренировочное занятие по гимнастике продолжительностью три часа, на котором должно быть доведено до совершенства упражнение номер семь. В ответ на мое первое и весьма корректное замечание было сказано, что в домашних условиях она сделает это самостоятельно, причем куда лучше и быстрее, чем в нашем тренажерном зале и под моим руководством. Тем самым, как я считаю, было проявлено еще и неуважение ко мне, как к тренеру, поскольку без моего руководства столь сложный комплекс постичь нельзя.

— Обвиняемая, назовите причину пропуска занятий и отказа от наблюдения тренера.

— Я не могла идти на занятия в купальнике.

— Почему?

— На бедрах были свежие следы от наказания.

— Кем и как вы были наказаны?

— По решению отчима за день до занятия — сорок ударов ротанговой розгой по ляжкам спереди и сзади.

— То есть вы решили скрыть от тренера и подруг по секции факт полученного и заслуженного наказания?

— Да.

— А чем был мотивирован отказ от личного руководства Бориса Сергеевича?

— Это не было неуважением. Я постаралась разучить все сама.

— Понятно. Аргумент не принимается… или? — Ксения Львовна сделала паузу, заметив поднятую руку дяди Сережи. Выслушав его, неохотно кивнула головой, скривившись от неизбежной справедливости:

— Уважаемые заседатели, прошу вас отметить в бюллетенях вид наказания по первому пункту первого проступка. Степень наказания за неуважение к тренеру мы определим только после того, как обвиняемая покажет нам, как она самостоятельно смогла разучить указанный комплекс.

— Факт наказания, — упрямо поправил дядя Сережа, — по второму пункту первого проступка — не степень, а факт…

Борис Сергеевич недовольно засопел, но беглое голосование решило вопрос в пользу мнения дяди Сережи. Затем комиссия зашуршала бумажками, которые посыпались в вазу темного стекла.

— Второй проступок — отсутствие на семинарском занятии по культурологии… Назовите причину.

— В этот день я была наказана двухчасовым сидением на кобыле.

— То есть время занятия вы провели в комнате для наказаний?

— Да.

— Вы считаете это уважительной причиной?

Наташа молча пожала плечами. Дядя Сережа предостерегающе покачал головой, но Ксения Львовна уже возмущенно вскинулась очками:

— Отвечайте на поставленный вопрос!

— Да, я считаю это уважительной причиной.

— Уважаемая комиссия, прошу комментировать.

Отчим хмуро заметил:

— Она в тот момент была наказана, и я не мог допустить неповиновения.

— Но ведь можно было перенести время наказания, — откашлявшись и отчаянно краснея, наконец подал голос сосед Володя.

— Я тоже просила отсидеть после возвращения с учебы… — сказала Наташа, и опять недовольно покачал головой дядя Сережа, словно предсказав реплику Ксении Львовны:

— Я просила комментариев присяжных, а не ваших! Извольте стоять молча!

— У меня была запланирована важная встреча, и я не мог ждать ее возращения из института. Поэтому принял решение посадить на кобылу немедленно — тем более, что проступок был идентичный, пропуск занятий. Так продолжаться больше не могло.

Ксения Львовна еще раз поправила очки:

— То есть предыдущий проступок автоматически потянул за собой совершение второго? И первоначальная вина не была компенсирована должным образом? Прошу голосовать простым поднятием рук: признать ли по второму факту вину обвиняемой.

— Четверо считают вас виновной, двое — нет. Итак, вы признаны виновной и по второму пункту. Прошу назначить обвиняемой наказание.

Шуршание бумажек, движение по кругу вазы темного стекла.

— Третий проступок. В чем проявилось неуважение, Олег Сергеевич?

— Я не хотел бы комментировать. Тем не менее, прошу уважаемых коллег принять во внимание сам факт, что неуважение было. И весьма серьезное.

— Не могу ставить под сомнение слово моего друга и коллеги, — впервые взял слово Дмитрий Николаевич, театрально огладив пышную седую бороду. — Однако отказ от комментария делает невозможным наше дальнейшее суждение…

— Ну, пусть скажет, чего там… — снова черт дернул Наташу за язык.

Дядя Сережа в сердцах даже махнул рукой — ну что за девка, опять нарвалась! Она мысленно ответила ему: «А чего он! Придумал тоже — драить сапожки голыми губками… да еще руками не трогать, только бедрами работать… Ну, я высказала, что думаю…»

Отчим повторно отказался комментировать, но ситуацию это уже мало могло изменить: третье предупреждение за неуважение к присяжным и процессу слушания дела, которое выразилось «в пререканиях и замечаниях».

Гордясь собой и своими искусством ведения дела, Ксения Львовна подытожила:

— Третий проступок по первичной заявке с обсуждения снят, однако номер третий остается за неуважение к процессу. Господа, прошу в третий раз определить наказание обвиняемой.

— Обвиняемая, вы можете пока удалиться в свою комнату. Вас вызовут для оглашения приговора.

О чем они там шумели и звенели рюмками, Наташа не прислушивалась. И без того понятно, что проступки достаточно весомые, она не сомневалась в необходимости наказания и переживала только за то, чтобы к наказанию не привлекли посторонних. И так Володька вон сидит, глазами кушает.

— Наталья!

Она вновь проверилась перед зеркалом, хотя знала, что через минуту вся эта укладка волос и тщательно приглаженного наряда полетит ко всем чертям. Вернулась и послушно встала в центр большой комнаты.

— Обвиняемая, вы признаны виновной по всем названным пунктам. Вы будете просить о снисхождении?

— Нет.

— Причина?

— Осознание мною тяжести моих проступков.

— Мы полагаем, что осознание будет еще более полным после наказания.

— Да.

— Все виды наказания, которые вам определены в результате тайного голосования господ присяжных, предполагают полное и безусловное обнажение всего тела. Вы будете обжаловать это решение?

— Нет. Я должна быть наказана голой.

— Будьте добры снять платье.

Наталья быстро выполнила распоряжение, оставшись в скромном лифчике и тонких трусиках.

— Вы будете просить о наказании один на один?

— Нет. Я заслужила публичное наказание.

— Снимите лифчик и предъявите членам комиссии груди.

Щелкнув замочком и аккуратно убрав в сторонку лифчик, девушка по очереди подошла к каждому из шести присяжных и позволила потрогать красивые полушария грудей с крупными сосками.

— Ни у кого нет отводов или возражений по наказанию грудей и сосков обвиняемой?

— Нет. Груди выглядят крепкими и, на мой взгляд, вполне способны перенести назначенное наказание, — ответил Боис Сергеевич.

— Красивые груди, — смутился сосед Володька. Еще бы, его первый раз позвали вот так вот, в полной мере судить и наказывать Наташку, до этого он только пару раз мельком видел ее при порке на лавке в сарае, и когда она полола сорняки голышом.

— Хорошие, развитые груди, однако соски показывают возбуждение обвиняемой, — покачал бородой Дмитрий Николаевич.

— Вы правы. Наказание грудей будет увеличено на десять процентов по всем пунктам. Еще какие-либо замечания у членов суда есть? Если нет, прошу обвиняемую обнажиться полностью.

Наташа без промедления спустила трусики, мельком поймав одобрительный взгляд дяди Сережи. На этот раз члены комиссии столь же внимательно и придирчиво ощупывали, мяли ее зад и промежность. Краснея и потея, первый раз запустил пальцы между ног и сосед Володька, поразившись, какими податливо-горячими были ее половые губки. На бритом лобке Натальи коротко топорщилась едва отросшая щетинка, но в вину это ей не поставили,

поскольку отчим справедливо предупредил комиссию — девушка не выбрила лобок по его распоряжению. (О том, что распоряжение было «в целях более качественной чистки обуви», он решил умолчать).

Перед началом наказания ей предстояло проделать эту процедуру: кто-то из комиссии, по жребию, удалит оставшиеся волоски сухой и тупой бритвой. Внимательно были проверены не только бедра, ягодицы и промежность — опытные челны комиссии осмотрели также запястья и лодыжки Натальи — потому что это был весьма важный вопрос фиксации тела наказанной.

Там же, посреди общей комнаты, ей пришлось дважды, в быстром и затем в замедленном темпе, провести ту самую серию упражнений по гимнастике, которую она пропустила на тренировке. Вышколенное, тренированное и закаленное наказаниями тело девушки с такой грацией извивалось и изгибалось на полу, что дрогнуло даже закаленное сердце Бориса Сергеевича — и когда Наталья в очередной раз, в замедленном темпе, перешла из стойки на руках в шпагат, а затем буквально вывернулась наружу, высоко и открыто вскинув волнительно обнаженные бедра, он ворчливо снял обвинение «по пункту два…»

Перед тем, как отвести обвиняемую, точнее уже приговоренную, в зал для наказаний, комиссия продолжила легкий ужин, совмещенный со жребием — кому готовить девушку к исполнению приговора. Как и следовало ожидать по закону подлости, это оказался вовсе не дядя Сережа, одно присутствие которого так заметно волновало Наташу. Жребий подготовить ее лобок к порке, то есть попросту побрить начисто, выпал, как она и боялась, соседу Володьке. Тот едва дождался, пока Наталья выйдет из душа и сухо вытрется. После этого она легла на спину, широко раскинув ноги и приподняв навстречу лоно. К счастью, поза девушки не позволяла видеть ее прикушенные губы — настолько неумело орудовал Володька действительно тупой бритвой. К концу бритья промежность девушки была красной от сильного раздражения, и с общего разрешения Ксения Львовна побрызгала на влагалище спреем. Наталья выгнулась еще сильнее и глухо застонала — боль от спрея была длинно-огненной и сухой.

И вот, наконец, все проходят в хорошо знакомую Наталье и почти всем присутствующим комнату наказаний. Кто-то усаживается, кто-то стоит у стенки, а девушка занимает место посреди гостей, стоя на коленях и закинув руки за голову. Это вычитанная то ли отчимом, то ли Борисом Сергеевичем в книжках «Поза послушания и ожидания приговора».

— Обвиняемая, напоминаю, что вы признаны виновной по трем пунктам. Согласованное мнение комиссии, за вычетом самого легкого и самого сурового наказания, выглядит следующим образом:

По первому пункту — сто ударов мокрыми ремнями, распятой на косом кресте, двумя исполнителями одновременно. Исполнители — Борис Сергеевич и Дмитрий Николевич, согласно выпавшего жребия.

По второму пункту — наказание розгами в виде повторяющегося движения ползком «сквозь строй» господ заседателей — общим числом в 40 ударов каждым исполнителем.

По третьему пункту — наказание легкой многохвостой плетью грудей в 20 ударов и промежности в 30 ударов, жребий выпал Ксении Львовне.

И последнее: недельный жребий владения вами выпал… — Ксения Львовна сделала театральную паузу, развернула бумажку и с откровенным вздохом сожаления огласила: Сергею Ипатьевичу.

…Пока ее руки привязывали к кресту и готовили к порке ремни, дядя Сережа под видом укладки рассыпавшихся волос шепнул на ухо:

— Мы выиграли дело, зайка. Вся неделя — наша!


2005 г.

Ягода-Маринка

Маринка пошуровала кочергой в печке, подумала и подкинула туда еще парочку полешков. Баня — это тебе не ванная: как деда говорит, тут пар стенки до скрипа распирать должен… Как они с дедом парятся, это не всякий умеет! Спасибо, научил всяким-разным плескалкам и поддавалкам — вон и квас в кружке, вон и пиво старое, вон и черемуховый запарник, а вон… Ой, надо краюшку ржаную на железке печной заменить — старая высохла, а свежая дух даст. От одного запаха взлета-а-а-аешь и над полком виси-и-и-ишь…

Выскочила в предбанник, убрала на спину еще не расплетенную косу и накинула на плечи коротюсенький халатик (давно из него выросла, вот он и перекочевал из дома в баню, не поймешь, то ли полотенце, то ли одежка…). Застегиваться и не пыталась — сочные груди едва прикрылись, когда спереди пальцами ткань прихватила и шмыгнула в тихих сумерках через двор к дому. Сверкнула в дверях тугим и голым, когда край «халатика» зацепился за что-то, и вскоре появилась обратно, прижимая к груди все, что забыла сразу — краюшку ржаного, пару толстых свечей в старой стеклянной баночке, фигуристую «фунфырку» шампуня и толстое махровое полотенце.

— Ягода мали-ина… — мурчала сама под нос, вприпрыжку двигаясь к бане.

За кустом смородины, у задней стены бани, почудилась неясная тень. Что-то вроде светлое, или просто луна на секундочку плеснулась между тучек… Присматриваться было лень, скрипнула дверью предбанника и снова окунулась в ароматы скобленого дерева, нагретой душистой воды и развешанных по всем углам трав.

Затеплила свечку — провод от лампочки отгорел, а возиться с розетками она не умела — потом вторую, пристроила повыше, чтоб не попало брызгами воды, потом уложила наконец краюшку ржаного, засопела от удовольствия… На секунду замерев, прислушалась — то ли скрип, то ли шорох у задней стенки. Ладно, фигня… Верный не лает, значит все тихо. С наслаждением потянулась, провела ладонями по бедрам, огладила груди, потом потискала их ладонями, отчего-то прикусывая губы и зажмурившись… А потом утонула в клубах пара, под хлест веника и собственные, тихие и восторженные взвизги. Выскочила из парилки в мыльную, бухнула сверху ушатик холодной воды, повизжала еще раз, потом на закуску еще разок и наклонилась, отжимая русалочью волну волос. Когда наклонилась, чуть не ткнулась носом в маленькое темное окошечко, врубленное посередке над вторым венцом сруба. Глаза в глаза: ее, распахнутые от удивления, и с той стороны — тоже глаза, вытаращенные от восторга…

— Ах, ты, хрень несуразная! — все тот же вроде как халатик, наброшенный на мокрое тело, поворот за заднюю стенку бани и требовательный, но тихий выкрик в темноту:

— Пашка, зараза! Подь сюда!

Молчание.

Топнула босой ногой:

— Я кому сказала? Я за тобой бегать не стану — сам не выйдешь, вот прям счас к твоему батяне!

За кустом смородины понуро завозилось бледное пятно, встало, шагнуло вперед и медленно превратилось в Пашку, курносого и стеснительного соседского паренька. Маринка знала, что он давно и прочно «неровно дышит» по ней и даже намеревался чуть было не в бега удариться, за ней в город, и это несмотря на огромную разницу в годах — ей уже целых семнадцать, ему всего четырнадцать!

Любовь любовью, а под баней ползать да по стеклам таращиться не дело!

— Ну, паразитские твои глаза… И не стыдно?

Пашка виновато сопел, попыток удрать не делал, но опущенные гляделки сверлили вовсе не пол, а Маринкины ноги, от самых бедер открытые халатиком.

Маринка вдруг выглянула на двор — в доме сквозь занавески еще смутно рисовались тени — деду с Никанорычем там еще надолго, кварту настойки приговаривают, а я тут пока сама разберусь… Прихлопнула дверь, ткнула ладонью в плечо Пашки:

— Раздевайся, бесстыдник!

— Чего? — Пашка аж задохнулся, не веря своим ушам.

— Снимай все, зараза! Пороть буду!

Подхватила мокрый, уже истрепанный веник, выдернула, не глядя, несколько березовых прутиков, помогая зубами, содрала остатки листочков. Пашка стоял истуканом, но когда она повела плечами, встала перед ним, в рост, не скрываясь и красуясь, его руки потянулись к пуговицам рубашки. Руки работали как-то сами, расстегивая, скидывая, то рубашку, то потом и штаны, а глаза восторженно шарили по всему ее телу — прошла из предбанника внутрь первая, вильнула тугим и сочным телом, вступила под неровные отсветы чадно горящих свечек. Сдвинула в сторону короткую банную лавку, молча кивнула — мол, сам знаешь, чего и как…

Его руки все-таки же сами по себе — прикрыли, чего надо, но кончик призывно и нагло торчал поверх ладоней, и только неясный свет бани, а то и просто распаренное тело, не дали Пашке увидеть, как внезапно и сильно покраснела Маринка…

Пашка лег, хотя скорее встал на четвереньки — коленки на полу, живот на лавке, оттопыренный зад и главное — лицо, что магнитом за Маринкой. Взмахнула прутиками — а Пашка глазами не за розгой, а за шарами грудей, что сквозь прилипший халатичек чуть приподнялись, потом мягко под ним мотнулись — вздрогнул, чуть губы прикусил, когда прутики свистнули по оттопыренному заду, но про себя молча клял только свечки — потому что мало света, а надо видеть ее всю… Как есть всю, в движениях, в изгибах, в поворотах ладного желанного тела…

Стегнула еще несколько раз, молча и не так уж чтобы сильно, потом глухо и сказала:

— Не пробирает тебя… Размахнуться не могу…

Бросила на пол прутики, сдернула халатик и встала над ним откровенно голая, бело-розовая, не пряча ни выпуклого треугольника под втянутым животом, ни темно-розовых ореолов вокруг крупных набухших сосков. Наклонилась, подбирая прутики и почти коснулась грудями его спины — а его как током от близости, от жара распаренного тела, от желания видеть-видеть и трогать-трогать-трогать… м-м-м…

Почти и не замечал прутиков — стегала и вправду не сильно, но могла бы и плеткой — все равно бы ничего кроме маятников тяжелой груди, кроме жадного изгиба бедер и стройных, напряженных ног, не видел бы и не запомнил.

А Маринка под накатывающий между ног жар прикусывала губы и то легко проводила кончиками прутиков вдоль его стройной загорелой спины, то внезапно постегивала ими по узкому заду, глядя как судорожно и несильно вздрагивают половинки и чувствуя, как отчего-то сжимаются и ее тугие полушария…

Пламя свечек мотнулось разом, наклонилось вдоль — дед-то тайком и не пробирался, но за своими «любованиями» они и черта не услышали бы. Открыл дверь из предбанника, так и увидел — голый Пашка, над скамейкой раскоряченный, а над ним Маринка, так же бесстыже голая, вскинула правой рукой прутики, а левой ладошкой срам прикрыла… Да где там «прикрыла»-то! Пальцы в мокрую щелку впечатались, сжала все как есть…

…Деда часто любил говорить: «Я те не прафесар, лекцев читать не буду, заголяй зад да знай себе постанывай!». Маринка послушно заголяла и постанывала — когда коротко и тихо, когда отчаянно захлебываясь долгими стонами. А «прафесар» выписывал на девчонке полосочки науки — то узким ремнем, то распаренной гибкой лозой, то змеиным языком недлинной тонкой плети.

И тут все без долгих «лекцев» обошлось, да и чего говорить, когда и так все наружу? Пашка примостился в углу на коленках, спрятав-зажав между ладоней орущее от напряжения хозяйство, окаченная ушаткой холодной воды Маринка — в струночку прямо посреди мыльной, на полу, и огоньки свечек туда-сюда, туда-сюда: от каждого взмаха дедовой руки. В кулаке зажата розга — но не та тройка торопливых прутиков, что Маринка из веника для Пашка дернула, а домашняя, из кадушки, для девкиного зада загодя припасенная и как надо вымоченная — жадно голый зад лижет, пухлый рисунок сразу прочерчивая, кожу зазря не рвет, а ума — ого-как прописывает!

С перепугу и от того, что так не к месту застукали, первый пяток хлестких ударов Маринка отлежала сгоряча — как недавно Пашка, едва чувствуя боль от розог. Но то ли дед начал сечь сильней, то ли прутья, наконец, хорошо «пробрали» зад, но после очередного Маринка выгнулась, подтянула ладони к лицу и глухо, коротко застонала.

— Ишь, бесстыдные свои гляделки прикрыла… — проворчал дед, отмахивая назад мокрые прутья. — Ничо, мы так лозы пропишем, что ты их наоборот выпучишь! Вот-та!!!

— М-м-м… — стон Маринки и почти неслышный, но почти хором — нутряной стон Пашки: ой, как она изогнулась! Как повела бедрами! Как хочется погладить плечи или вот их, сжатые от боли, но все равно круглые и такие красивые половинки!

— Ничо… выпучишь… — мрачно приговаривал дед, выхлестывая то сжатый от боли Маринкин зад, то прописывая ума поверх стройных сильных ляжек, то прочерчивая следы слегка наискось по гибкой спине. — Ты, кавалер хренов! — бросил взгляд на Пашку, подтягивая кальсоны с огромными желтыми пуговищами. — Подай свежих розог! Да штаны надень, торчишь… стручок недозрелый!

Пашка двумя росчерками пули слетал-вернулся, на ходу подтягивая наспех насунутые штаны и панически боясь вовсе не того, что свежие прутья могут засвистеть теперь и на нем, а того, что Маринкин дед выгонит его на фиг, прервав эту волшебную картинку извивающейся на голом мокром полу мокрой голой красавицы.

Стегать справа дед больше не стал — чтобы не порвать Маринке задницу — а зайти с другой стороны было не с руки: баня тебе не сарай, тут и замахнуться мудрено, а уж с плеча девке всыпать и вовсе никак. Ничо, мы умеючи…

— Ну-ка, переляжь на другу сторону! Головой к дверям кладись, стервоза бесстыдная!

Маринка поежила плечи, уперлась руками в пол, встала на коленки. Повернула к Пашке мокрое лицо с пробежавшими по пунцовым щекам дорожками то ли банной воды, то ли слез, стыдливо потупилась и так, на коленках, развернулась в другую сторону. Снова вытянулась на полу, но теперь ее голова была повернута в сторону Пашки, он прекрасно видел слегка приплюснутые под телом груди, изгиб зада, а главное — при первом же ударе Маринка вскинула голову и ее полные, красиво очерченные губы изогнулись в сдержанном стоне, а под ресницами сверкнули то ли слезинки, то ли направленный на него, Пашку, взгляд…

Взлетели розги, опустились… Вместе с ними ухнуло вниз Пашкино сердце — аж шипят, казалось, гибкие темные лозы на золотом заду Маринки, заставляя девушку белорыбицей забиться на темном полу досок…И жалко ее, голую-милую, под такими вот розгами, да жалость восторгом перебивает: как же красива она, как зад играет, как ножками стройными перебирает!

И как глаза в глаза сцепляются — снова вскинула голову, волосы мокрые спутанные по всему лицу, а глаза все одно видны: и не боль в них одна плещется, а еще что-то, чего сразу и не понять, но от чего сладко ноет Пашкино сердце и снова кипит в жилах — протянуть руки, щеки огладить, по плечам провести, губами к стонущим губам…

И Маринка в ответ словно вся, как есть, к нему потянулась — даже дед крякнул, глядя, как она под лозой заизвивалась — врешь, девка, от розог так не вертятся…

В распахнутых глазах Маринки то вспышкой плеснется боль, то темным омутом затянет жгучее, сладкой истомой поведет тело и не поймешь, отчего вдруг языком по губам провела, отчего не в такт лозе ладошки в кулачки сжала, отчего снизу вверх так смотрит, словно это она на троне, а он, у нее ног, распростертый…

Отбросил дед второй пук длинных, в хлам измочаленных прутьев. Перевел дух. Оглядел обоих, как мог строго проговорил:

— Ну, кончай тут балаган голозадый… Пашка, брысь! И ни звука чтоб мне! Не то…

Подавившись торопливым согласием, привидением растаял Пашка — только огоньки свечей следом за ним колыхнулись. Когда стукнула за ним дверь, дед перешагнул через Маринку, все так же без сил лежавшую на полу, молча набрал ковшик своей «парной» смеси, ухнул на каменку. В белых клубах запаха послышалось:

— Подымайся, неча вылеживаться… Иди на полок, полечу.

Почти без стона поднялась, тяжело взобралась на гладкий щит полка, покорно подставила тело под ладони и мягкое шелковистое касание коротенького пучка трав — запаренный вместе с вениками пучок черемухи и зверобоя с острыми полосками лебедь-травушки прошелся от плеч до коленок, горячил и без того пылающее от розог тело. Болючая, жаркая была у деда эта «лечилка», но Маринка знала ее силу и, сжав губы, терпела — словно еще продолжалось наказание, словно уже не волны пахучего пара, а шипящие розги гуляли по спине и бедрам.

Охнула от ледяного ковшика, тут же снова охнула от тяжелой пришлепки ладонью по заду:

— Иди, охолонь в предбаннике…

Уже в дверях застал вопрос:

— Я тебя сегодня… не того? Не лишку выстегал?

Обернулась, едва подавила изгиб тела от накатившей волны жара внизу живота:

— Не, деда… Спасибочки…

Проводил взглядом налитую фигуру, проворчал сам себе:

— Созрела ведь, ягодка… ягодка-Маринка…

Потом чуть громче, зная, что слышит:

— Созрела, говорю! Ягодка ты моя! Кто сорвать вздумает — срывалку на хрен оторву! Поняла?


2005 г.

Пятый крик

Все совпадения с настоящими именами и событями

прошу считать совершенно не случайными.

Поблескивая стеклами очков, благообразный джентльмен с небольшими аккуратными залысинами неторопливо, растягивая удовольствие, перебирал выложенные на синее казенное покрывало темно-красные прутья.

— Молодец… Лоза хорошая, длинная. Сколько тут? Два десятка? Ну, наверное, хватит… Если что, я не поленюсь и сам сходить, за новой порцией. Эх, не бережешь старого человека… Или все-таки нам хватит? Ну-ну, молчи…

Еще раз перебрал прутья.

— Кстати, мы же договорились, что розги должны быть мочеными. А это свежие. Непорядок!

— Мы не договаривались на моченые, — она ответила негромко, но твердо.

Джентльмен пожал плечами:

— Ну ладно, видимо, это я запамятовал. Плохая память, ты же знаешь. Старый стал. Не нужный. Не интересный… Ну-ну, молчи… Кстати, а в наличии припасенной веревочки убедиться можно?

Она открыла дверку шкафа и кинула рядом с прутьями несколько кусков грубой веревки.

— Ну-ну, не надо эмоций. Та-ак, это на наши ручки, это на наши ножки, это под коленочки, это на локотки… Ишь ты, даже парочка в запасе! А может… Наверное, можно каждую ножку в отдельности привязать? Пошире? Впрочем, нет-нет, не надо так вскидывать голову и делать страшные глаза: у нас ведь никакой любви, никакой эротики и никакого упаси боже секса… Куда нам, мы уже старые, никому не нужные… Я помню, мы договаривались — ты будешь лежать в струночку, ровненькая как розга… Красивая розга под другими розгами… Да? Ну-ну, молчи…

x x x

Звонок телефона. Обычный среди многих в сутолоке обычного рабочего дня, который медленно скатывался к вечеру.

— Ну, здравствуй…

— Здравствуйте.

— Это снова я. Или уже успела забыть?

— Я РЕШИЛА забыть… — чуть дрогнувший, но старательно и жутко холодный голос: — Давайте не будем толочь воду в ступе и оставим эти пустые беседы…

Усмешка на том конце провода:

— Правильно, чего там толочь… Чего там пустым заниматься… я тоже РЕШИЛ тебя забыть, — наигранно копирует ее интонации, но холод в голосе куда жестче, чем у нее, — моя радость. Но надо ведь кое-что оставить на память… Хотя кое-что у меня уже есть: ты не забыла про свои радостные и послушные письмишки, про красивые такие снимочки какой-то красивой девочки? И чего это мы вдруг замолчамши? Чего это у нас дыхание перехватимши?

— Ты… Вы… Ведь сказали, что сожгли письма… И фотографии все отдали… у меня же они все…

— Даже маленькая глупенькая девочка должна знать, что с пленки можно печатать МНОГО фотографий… Ну, посуди сама: как можно уничтожить такую прелесть? Вот, смотри: ладные ровные ножки… Тугая попка… И никакой ерунды типа одежды.

— Ты… Вы…

— Что мы там залепетамши? Чего переживать — ну, просто снимочек красивой обнаженной натуры… Таких теперь пруд пруди… Даже если кто милое личико и узнает, ничего страшного, теперь так сниматься можно и даже модно. Нет? Это я так, риторически…

Ну как можно сжигать такие милые письма: мой Учитель, мой Господин, мой Повелитель — вот-вот, с большой буквы… Я ваша рабыня… вот-вот, на этот раз с маленькой… и прочий красивый лепет послушной умной девочки с красивым почерком…

А вот этот снимок — ну вообще прелесть. Лежит и загорает все та же милая красивая девушка… Наверное, ей так нравится и для здоровья полезнее — загорать голенькой. Но вот почему-то на кровати загорает… И что там у нее с ручками-ножками? Наверное, веревочки какие-то… А рядом с ней что? Прутики какие-то в ведерочке… А-а, я знаю — девочка не выучила уроки и любимый учитель сейчас ее будет сечь! Вот и подпись наличествует: «Я жду вашу розгу, Учитель…».

x x x

Юка торопливо набирала буквы, то сбиваясь, то промахиваясь по клавишам:

«Ты там что, с ума сошла? Пошли его на хрен! Не вздумай встречаться! Он же тебя убьет!!!»

Мигнув, приват выбрасывал очередную строку ответа и Юка деловито изучала ситуацию:

«А сколько у него снимков? Сколько писем? Твоим почерком или на принтере? Лицо видно? Кто из подруг знает о твоем увлечении? И ты со всем этим одна? Ой, блин…»

«Ну и черт с ним, с твоим университетом… Нет, погоди, тут я что-то не то. Плевать ректору на твои снимки и письма, что у него других дел нет? А ты на бюджетном? А специальность дефицитная? Да, дела-а…»

«Черт с твоей работой… а ты кем работаешь? Ой, блин…»

«А кто из мужиков может его встретить и рога отшибить? Ну, придумай чего нибудь… Как не успеваешь, а когда он приедет? Утром?!!! Ты офигела — у тебя уже три часа ночи! Раньше не могла сказать? Когда позвонил? Во сколько? Ой, блин…»

«Подруге дай задание: ровно через час стучаться и ломать дверь, если ты не позвонишь и не дашь ей знать, что у тебя все нормально. А лучше всего пусть подруга будет в соседней комнате. Да ты замучала со своей оглаской! Плевать на огласку, нет, не то… Ой, блин… короче — сначала письма и снимки, только тебе в руки, никаких камер хранения и никаких ключиков на потом».

x x x

— Ну так что, может сначала для храбости винца? Помнится, моя любимая ученица старательно изучала самые изысканные марки… Вот, рекомендую — настоящий «Ашкенази»? А я, с вашего позволения, все-таки выпью половинку бокальчика. Мне больше нельзя, я старый… У тебя, кстати, пока есть время раздеться. Или помочь? Ах, как мы дернули плечиком… Когда-то кто-то просил разорвать на ней трусики… Наверное, это я запамятовал, это была вовсе не ты… Я понимаю, трусики теперь денег стоят…

Ага. Я был прав. Какие мы стали красивые носить трусики… Какие очаровательные тонкие кружевчики. Ты не помнишь, кто учил одну деревенскую девочку разбираться в хорошем белье и носить не стоптанные башмаки, а туфельки на шпильках? У нас обоих с памятью плохо?

— У меня всегда было хорошо с памятью. И совестью. — Наконец-то она разлепила плотно сжатые губы, заводя руки за спину и сбрасывая с груди лифчик.

— Мораль мы уж как-нибудь оставим в стороне. У нас простая коммерческая сделка: некие бумаги на некий долг… Я свою часть договора выполнил. А насчет памяти — я что-то запамятовал, как мы договоривались? Как на снимочке номер три? Вот и умничка — не надо слов, надо больше дела…

Отставив в сторону початый бокал, наугад взял с кровати один прут и кинул его в дальний угол комнаты. Девушка повернулась к нему спиной, слегка расставила красивые сильные ноги и медленно, низко-низко наклонившись, провела вниз кружевами трусиков. Выпрямилась, переступила ногами и отложила их в сторону. На секунду-другую замерла, словно собираясь с духом.

— Ну-ну, не надо так вздрагивать плечиками и так демонстративно играть попкой… Снимочек номер три. Попрошу к исполнению…

Она прошла в угол и опустилась на колени. Завела руки за спину и губами подняла с пола валяющийся прут. Теперь руки вперед, скользнула обнаженной золотистой рыбкой по крашеным доскам пола. На четвереньках пошла к нему, приподняв голову и поднося розгу…

— Что-то у нас с глазками… Ну-ну, не надо таких сверканий, у нас же просто договор, правда? И никто ни в чем от него не отступает, правда? Так как, постоим послушной голой собачкой, пока я допью бокал, или приступим к главному? Ну-ну, молчи… А к главному пора, потому что розгочки вовсе не замоченные, не ровен час подсохнут…

x x x

— Короче, милая. Есть товар, есть цена.

— Сколько?

— А вот не надо такого яда в голосе, не надо… Денежки — мусор… Я себе троих куплю, если надо… Мы имеем некие письма и некие снимочки. Это хорошая память. Но я ее зачеркну, в обмен на ту, что унесу в душе…

— Что вы хотите?

— Ох, какой холодок в голосе и жалко, что не вижу, во взгляде… Моя школа… Умница… Вот этот голосок я и хочу унести в душе. Чтобы в далеких краях вспоминать, как одна из моих самых любимых учениц наконец-то искренне и от души, отчаянно и во весь голос кричит «Пощадите!».

— Я не буду кричать…

— Будешь, — юродливые интонации, наконец, прорвались волной злости. — Такова моя цена. Порка розгами, без счета, до пяти громких криков о пощаде.

— Я не буду кричать… — в телефоне злость на злость.

— Будешь. Именно потому, что никогда даже не стонала, теперь ты будешь очень громко и долго кричать. Даю тебе слово…. Такова цена и я не отступлю.

Условия предельно просты: полностью голая. На полу. Связана в руках и ногах. Первую розгу подать в зубах. И порка без счета ударов. Пять, слышишь — не меньше пяти натуральных криков о пощаде… Можешь пока тренироваться…

x x x

«Абонент временно не доступен… Попробуйте перезвонить позже».

Листы записной книжки. Не то, не то… Это тоже не то…

Генеральный директор, на секунду заглянувший в дверь:

— Ты чего такая смурная? Улыбайся — нам с тобой через неделю в Китай лететь! Какие твои годы и такие командировки!

«Абонент временно недоступен… Попробуйте перезвонить позже».

— Слушай, ты не забудь — в понедельник вечер чествования лучших заочников! Тебя сам Борода награждать будет, делай чего хочешь, чихал я на твою фирму, но чтоб как штык в пять часов! Все, давай, гордость придурочного курса… — балаболил Семка-староста. — И не забудь, ты обещалась мне конспекты по прикладной политологии дать…

«Абонент временно не доступен… Перезвоните позже.»

Ночь. Тусовка в чате. И хочется кирпичем по монитору: ну никого! Никого из тех, с кем уже успела пошептаться в приватах, кому можно сунуть заплаканный нос в жилетку и заорать оттисками клавиатуры: «Мужики! Помогите! Я не хочу сдаваться! Я не могу с этой падалью!!!!»

Этот в отпуске… Этот болен… Этого ограбили… Да хоть бы все здесь выстроились: где вы его достанете, милые и умные чатовские ребята, что вы мне подскажете? Между нами тысячи километров или десяток границ…

Три часа ночи. Звонок-приговор, звонок принятия решения…

…— Ну, конверт готов. Адрес надписан. Я правильно твой университет написал? Ты это сама проверишь. Мой поезд будет на вокзале в десять утра. Ты ничего не хочешь мне сказать?

— Зачем вам это? — Уже ни злости, ни ненависти, ни упаси Господи, слез или просьбы в голосе. Просто отупевшая от нервов усталость.

— Я посвятил тебе три года. Я учил тебя. Воспитывал. Помогал. Я сделал тебя из провинциальной дуры современной девушкой… И я хотел просто представить тебя своим друзьям, как произведение МОЕГО искусства, как МОЕ достижение, как МОЮ находку. Я имел право на эту неделю с тобой, так как хочется МНЕ, а не так, как ты позволяла со своими «можно-неможно», «рано-не рано…»

Я научил тебя правильно подавать мне розгу, грамотно ласкать мужчину, красиво одеваться и еще красивее раздеваться. Я наказывал тебя, иногда сильно. Ну так что тебе стоило сделать всего лишь один шаг вперед? И какие горизонты я распахнул бы перед тобой! Всего один шаг! Я всего лишь просил показать тебя, как лучшее из созданного мною, очень важным и очень хорошим людям…

Ты помнишь?

x x x

…Она лежала на полу. Поправляя то и дело сползающие очки, джентльмен туго стягивал веревками ее тело: плотные кольца на кистях. Пошевелила: туго… Кольца веревки на локтях. Припонял лодыжки, тяжело врезалась еще одна веревка. С пыхтением просовывает веревку под коленками, сильно и резко тянет узлы… Снова взял за лодыжки, буквально протянул на полметра по полу:

— Ровнее… В струночку, я сказал!

Сбросил сбившийся набок галстук, снова хлебнул вина, уже не пижонясь с бокалом:

— Даю последний шанс… Проси прощения… Ну…

Золотистой, почти незагорелой рыбкой-струночкой вытянулась на полу девушка. Волной в стороне волосы — деловито откинул, открывая ровные плечи и гибкую спину. Нервно, расшвыривая, выбрал с кровати три длинных гибких прута, сложил в беспощадную розгу. Глоток вина, хрипловатый голос над струной стянутого веревками тела:

— Удары без счета. Считаю только крики. Пять. «Пощадите». Громкие крики, сучка…

Поперхнулся, то ли вином, то ли словами, то ли ознобом, затрусившим руки. Опустился рядом, левой рукой сгреб за волосы и поднял верх ее лицо с мертво сжатыми губами. Выдохнул в зажмуренные глаза:

— Последний шанс… И все забудем… Все будет хорошо… Хотя бы шепни «простите»… Ну, поцелуй меня, моя девонька…

Приник жадным ртом к холодно-презрительным губам. Мял, тискал ртом ее губы, чувствуя волну красного давления и наката злости. Бросил волосы, она уронила лицо между рук и через секунду выгнулась рвущейся от боли стрункой: с размаху, в три тугих прута, по гладким и голым плечам…

x x x

С размаху шарахнула по клавише ни в чем не повинного кондиционера. Тот жалобно звякнул и наконец-то заткнулся. Даже с облегчением: четыре утра, а он все пашет и пашет на эту растрепанную дурочку, которая до сих пор не выходила из рабочего кабинета.

Вот и молчи себе, дурная железяка… Куда мне идти?

«Понимаешь, концепция нереализованной тяги все равно приведет тебя к пониманию глубинных процессов собственной психики и в этом случае настоящие события следует рассматривать как не совсем удачный, несколько неплановый, но шанс реализации…»

Еще раз перечитала строчки на мониторе. Это что, заумный утренний бред или индульгенция на поход?

«Нет, я бы не хотел, чтобы сказанное мною воспринималось именно как разрешение и тем более подталкивание тебя к встрече с этим человеком. Это тебе решать самой. Но давай посмотрим на это со стороны глубинных перверсий…»

Не стала смотреть. Ни с какой стороны, и теперь звякает другая клавиша — вслед за кондишеном заткнулся и комп. Все, хватит советчиков… Все равно придется один на один…

Ты же мечтала о поединке? Чтобы сила на силу, воля на волю?

Ну, не в таком же виде!

А в каком? Перечитай свои собственные сюжетики… Даже «Поединок» есть — ну просто один к одному!

Там другое!

Нет, не другое, не другое! Не ври хотя бы самой себе… Если ты такая офигенно принципиальная, вцепись ему в харю всеми когтями, притащи его самого к ректору или на работу — и пусть там машет снимками, письмами… Тебя даже пожалеют, поохают, поахают, дядечку с дерьмом аккуратненько смешают…

А потом — меня?

Потом — это будет потом. Главное, ты не пойдешь у него на поводу…

А на поводке ходила? В игрушки играла, пока он не привел от поводочка к первому ремешку?

Думать надо было! Мозгами, а не…

Замотала головой, ткнулась лбом в черное ночное стекло. Сейчас сама себя свихнешь…

x x x

Компот из оглушительной тишины.

Шипящий, густой и короткий свист тальниковых прутьев. Короткий противный писк прогнувшейся доски на полу: вон там, шляпка гвоздика, теперь вижу, когда сама на полу… Придыхание, знакомое и хрипловатое: это там, наверху, когда он замахивается. Сочный хлест. Всплеском шум в ушах. Всплеском умерший стон.

И оглушительная тишина.

Качнулась доска, гадко скрипнул гвоздик… я забью его… обязательно-о-о-О!! Скрип веревок… Чего это они? Или мне кажется? А-а, это я так ногами… Черт, как туго свя-за-АЛ!!! Тихонечкий стук кончика розги… Обломился, завертелся рядом… потом убрать, все. Обязательно-о-О!!! Свист прутьев. Без хлеста. Взял новые? Примеряется? Скрип ногтей по дереву… жалко, ведь обломят-СЯ!!!

И оглушительная тишина.

Только свист розги. Только тяжелое дыхание двоих людей. Только скрип половицы и шелест тугой веревки. Только жестокий и мокрый хлест по голому телу.

И оглушительная тишина.

x x x

Шла, обходя редкие лужи. Дождь был ночью, что ли? Или с утра уже машины поливочные прошлись? Шла неторопливо. А куда торопиться? Быстренько прибраться в комнате — черт бы с ним, но порядок у девушки должен быть всегда. Навести марафетик на мордашечку… Черт бы с ним — но я должна быть дьявольски красива… Назло ему: чтобы не видел ни бледности, ни кругов, ни неровно упавшего локона. Изящество, стройность и строгость…

А вот и заросли над старым прудом, недалеко от дома. Брелочек-ножницы — черт, попробуй ими тальник срезать… У-у, аж пальцы сводит… Обломать не получается — гибкий, зараза… Не-а, вот этот обломился… Под сучок его… Ну все, два десятка хватит? Выше крыши. В великую героиню будешь уже с ним играть — а перед собой крутую не корчи. И одного десятка хороших прутов хватит, чтобы завыла под этим… этим… Ну-ка, девочка, без мата! Ты же леди! Да, леди, хрен вас всех возьми! Суки, ненавижу!!!

Кого, идиотка, сама себя? Заткнись и побереги злость…

Вот, умничка. Газетку разложи, охапку прутьев туда, заверни. Вот тебе и букетик. Концы торчат — длинные получились. Ничего, дома обрежу. Не этими же маникюрками корячиться. Совсем умничка, с газеткой-то: вот дворничиха метлой шарахает, здоровается… Хороша была бы с утра пораньше с пуком розог. А кто знает, что это розги? Может, листики буду дома в вазе распускать. Ага, в середине лета. Юная биологиня-натуралистка. Юная идиотка… Шиза недопоротая… Заткнись, тебе говорят!

Нет, эту веревку нельзя. Она тянется, один раз туго крутанул узлы, потом на кистях словно от наручников было… Два дня длинными рукавами прятала… Вот эта пойдет. Толстая, витая, такая вся мохнатая из себя. Откуда она у меня, на ней только КАМАЗы таскать? Да черт его знает, откуда. Так, не забыть лохматые концы у прутьев отрезать. Да хрен бы с ним, но все должно быть нагло и изысканно: это моя тебе подачка, подавись, гад… Это не ты меня заставил, это я тебе позволила… Снизошла…

Перекусить, что ли? Или опять кофе? Ты за ночь уже бидон выжлуктала… Как Никитос свой портер ведрами дует… У камина. Я тоже хочу у камина. Как истинная леди. Ничего, скоро будет тебе леди… Через сколько?

Поезд через два часа.

x x x

— Ну что, слегка размялись? — снова стук бокала, или бутылки — чем он там на столе. — Вот за что я тебя всегда уважал, так это за детские игрушечки в гордость. Помучаться хочешь, девочка, помучаться… Другая бы давно хоть разок вскрикнула — а ты два десятка молчком…

«Как два десятка? Чего врешь, гад? Там уже сто было!!!»

«Нет, не врет… Это я нюни распустила…»

— Ну-ну, молчи… Все-таки хочешь немножко винца? Я даже развяжу по такому случаю. Заодно и отдохну, а то совсем ведь старый стал, устал тебя стегать-то. Ты как, нормальненько? Попочка наша кругленькая не болит? А спинка? А ляжечки? Знаю, что нигде и ничего не болит, что я гад и сволочь… Это у тебя первый слой злости сходит. Ничего, зайка, я сейчас от разминки к делу перейду. К порке… Для начала мы тебе уж совсем душевно попку разрисуем. Чтоб на третьей серии все прутики по свеженьким полоскам ложились: они как раз припухнут хорошенько, набухнут…

А чего это у нас попка вдруг сжалась? Я же не секу, просто разговариваю. Ты ведь тоже поговорить любишь. На тему послушной девочки… Нет? Ну-ну, молчи…

А чего это мы ножками и руками шевелим? Затекли веревочки? Не надо, не ври. Ты уже их того, расслабила. Когда дрыгалась тут и виляла во все стороны. Что? Не слышу? Ну-ну, молчи…

«Я бы тебе сказала… Я бы тебе все сказала… Молчи, дурочка, он же специально на слова вызывает. Не отвечай, молчи!»

Вздрогнула, когда провел рукой по голове, по волосам.

«Ох, гад, ну почему мне это раньше нравилось? Такие руки…»

Погладил, словно кошку, кончиками пальцем изысканно пошлепал по ноющим бедрам, снова огладил волосы:

— Ох и красивая ты стала… Столько я над тобой старался. Мог бы и дальше… Чего плечиками дернула, а? Не спеши дергаться, я пока новые прутики не подобрал. Вот, лучше эти возьму: вроде как погибче будут. Сама знаешь, гибкие они в самый раз для попки…

Двадцать первый? Или все-таки сто первый? Не надо, не считай, не пугай сама себя… просто молчи, просто м-м-м-м…

x x x

Первый в жизни букет настоящих роз. Первый ресторан. Взгляды мужчин. Вежливый поклон официанта в настоящем белом смокинге. Предупредительно распахнутая дверца машины. Всего две свечи — возле красивого букета — и в этом полумраке сказочное преображение одинокой девичьей комнаты. Нет, он все-таки волшебник…

Как хорошо, что он есть: опытный, мудрый, понимающий… Руки по телу… О-ох, какие умные руки… спокойные, мудрые, властные руки… Тонкая шелковая ткань. Та, что на теле — шепотом скользит вниз. Та, что вдруг легла на глаза черной полоской — шелестом закрывает мир. Спокойные, властные руки мужчины и властное прикосновение к шее: что там? Отблески свечей в зеркале. Волной приподнятые волосы: ожерелье? Странное какое ожерелье — черное, с отблеском металла…

— Ты будешь королевой. Но если хочешь носить корону, сначала научись носить ошейник…

x x x

Сгреб рукой за волосы, рывком приподнял лицо:

— Девка, не доводи до греха… Доиграемся… Оба доиграемся… Сама будешь виновата во всем! Ну и молчи, дура…

Резче свист прутьев, короче и тяжелей удары. Хрип тяжелого дыхания, змея сброшенного рядом галстука. Вспотел, сволочь… Ни…че…го… я… еще… по…дер…жусь…

Противный вкус веревки. Зубами ее, до скрипа, чтобы не слышать свиста вверху и не слышать, как с каждым ударом рвется изнутри то ли рычание, то ли стон… Черные пятна: потекла тушь: не надо было краситься… не надо было слез…

Дугой изогнутое тело, звенящей струной ноги, опахалом метнувшиеся волосы. Соль на губах. Откуда? Дурочка, это твои слезы… Убери лицо, опусти его… Пусть не видит… Боль в ногах — ударил? Дурочка, сама ударилась, не надо было так сильно дергаться…

Куда он меня тянет? Зачем выравнивать? Неужели я так сжалась? Господи, стыдно-то как… вот, я снова ровненько… Секи, га-ад!!! О-о-х…

Снова наклонился, рывком выдернул вперед поджатые под грудь и лицо руки:

— Я сказал лежать стрункой! — молния прутьев, прошивающая воздух.

Шипение, хлест, красные молнии на тонкой спине, с загибом сбоку груди и захлебнувшийся голос, забитый толстой веревкой. Третий наклон, третий рывок за связанные кисти:

— Нет, сучка, ручки вперед… Не будем грызть веревочки… Не будем грудки прикрывать… Будем кричать… Вот так! Вот тебе!! Вот!!!

Сквозь вату в ушах голос. Довольный, хриплый, ненавистный голос:

— Видишь, как хорошо! Вот и умничка… Отдохни, и мы с тобой еще покричим. Четыре раза осталось. Таких громких, красивых, настоящих разика…

«Я… Не… Когда?!!»

x x x

Узнала сразу. Издали. Как всегда, строгий костюм. Холеное лицо и ухоженные руки. Неторопливая походка. Почти никаких вещей — только дипломат в руках. С подножки вагона — словно король навстречу свите. Вот и правильно — а ты встречай его, можешь еще и на коленки бухнуться…

Встреча высоких договаривающихся сторон. В сторонке. Тридцать секунд, словно тридцать лет, паузы. Толстый белый конверт. Не торопись, делай все медленно… Не тряси руками говорю, идиотка! Открой, не забудь скорчить презрительную мину… Пересчитай, внимательно… Вот только не торопись. Разверни одно для пробы, с ленцой в руках и взгляде, усмехнись… Изящно щелкни зажигалочкой…

Корчатся в полупустой урне листочки писем и белые прямоугольники снимков. Молча стоят над дымом высокие договаривающиеся стороны.

Покровительственная и понимающая усмешка:

— Ну что, вот теперь меня можно и послать?

Усмешка, еще холодней и в предел презрительней:

— Я свои слова ценю дороже…

Усмешка на усмешку:

— Чем кто? Или чем что? И, наверное, мы сейчас вот возьмем и поедем?

— Именно так. Возьмем и поедем.

Шла впереди. Стройная и гордая. Спину прямо, походка от бедра. Царственный поворот головы. Пусть сзади топает, пусть пыхтит, пусть глазами ест и раздевает…

Ага, сейчас не только глазами начнется… Молчи, дура, ни о чем сейчас не думай! Взмахом руки — «левака» на привокзальной площади.

— Леди позволит мне рассчитаться за машину? Ох, сколько льда и яду в наших глазках… Научилась, научилась быть королевой… Значит, ошейник был впору?

x x x

Золотой рыбкой на сером полу. Красноватые прутья, красные полосы, багровые концы. Набухшие, рвущиеся болью росчерки. Черные брюки, серая от пота рубашка. Белое тело, серые веревки. Мусор истрепанных прутьев. Жар. Бисер пота по телу.

Мокрым сгустком огня — на мокром полу. Мокрые щеки на мокрых руках. Искры слез на слипшихся ресницах. Толчками воздух из груди. Толчками шум в ушах. Рывками боль по всему телу. Тяжелыми гвоздями голос сверху:

— Лежать… ровно… кричать… громко… Руки, руки вперед!

Крутым кипятком розог по спине и ляжкам. Хрипящий позор: ну заткни же свой рот, дурочка! Закуси губки, ты же можешь… Дави

голос, дави… Я же… не… бревно-о-о-!!!

— Порву, сучка… Всю задницу порву-у!!!

Одурелые глаза, озверелый замах. Вбитые в тело розги.

Горящим от боли червяком — рывки и изгибы на мокром полу. Воющий стыд: ну потерпи, ну не извивайся под ним, ну миленькая, ну, зайка, ну, потерпи-и-и-и!!!!

— Будешь орать, сучка… будешь!!! Не слышу! Громче! Громче!!!

x x x

Кольца снятых веревок. Ой, не трогай меня… Убери руки… Убери свой поганый рот…

Заходящийся лепет:

— Прости меня, моя королева… Будь моей богиней… Открой глаза, девочка… ну поцелуй, поцелуй же меня… сладенькая, милая, голенькая, послушная… О, моя госпожа, моя мечта…

Черные брюки. Черное мокрое пятно на них.

И пятым криком:

— Ненавижу!


2002 г.

Цикл «Пасечник»

Яблочный спас

Пару-тройку километров через лес Натка прошла, почти не заметив дороги. Сумка оттягивала плечо, тропинка петляла по корням да кочкам, но девушка шла легким, веселым шагом, с наслаждением вслушиваясь в трели птиц и вдыхая густой, напоенный зноем и разнотравьем, аромат августовского леса.

Расступившиеся березки открыли невысокую, обросшую кустами да лопухами ограду пасеки. У калитки Натка остановилась и призывно замахала рукой:

— Де-ед! Дедуля!

Он выглянул из распахнутой двери сарайчика, отряхнул из седой клочковатой бороды налипшие стружки и сдвинул брови:

— Пришла? Явление Христа народу… второй день жду как дождя в засуху! — потом перестал хмуриться и скупо улыбнулся: — Ну, проходи, проходи, гостья дорогая.

Ворчливая встреча не была игрой — Никанорыч действительно ждал ее еще в понедельник, а сегодня куковала уже среда. И Натка, сбросив с плеча надоевшую сумку, робко прижалась к широкой груди:

— Прости, деда! Но я же все равно пришла. Я всегда буду приходить!

Никанорыч неловко приобнял ее за плечи, прикрытые тонкой тканью легкого сарафанчика, коснулся седыми усами пышных волос:

— Ладно уж… — Коротко и сильно вдохнул запах: от Натки пахло летним зноем, юным тугим телом и нерастраченной страстью.

Под его рукой вздрогнула гибкая спина — вскинув глаза, девушка глянула снизу вверх и выдохнула:

— Ты мой дедуля, я твоя внучка… Правда? Я твоя, правда?

Из-под пушистых ресниц окатила его вовсе не родственным жаром, прижалась плотнее — твердые груди словно вырывались из сарафанчика, дрогнули ноги, слегка, но очень понятно изогнулось все тело, но Никанорыч решительно, хотя и несильно, отстранил от себя:

— Ох и егоза ты, Натка! Право слово, егоза… Пошли в дом, пока прямо тут до греха не довела.

В просторном, крепко сколоченном, основательном как и сам Никанорыч, доме Натка без умолку говорила, между делом выкладывая на стол всякие городские разности. Говорила о занятиях, подружках, приключениях, обо всем — но любой деревенский житель не понял бы главного: а почему ни слова о родне? Все-таки дед да внучка…

Но разве можно верить словам? У Никанорыча не то что внучек — семьи отродясь не было. Прокрутила, промусолила жизнь бобылем — но крепок оказался мужик, не растерял ни сути своей, ни воли, ни правды. Насчет «воли» — оно так, к слову… От сумы да от тюрьмы!

А Натка? О ней разговор особый, да сейчас и не к месту. Ну, кроме того, что пошел девке семнадцатый, все что надо, при ней, кроме души истосковавшейся. По мужской руке, по власти строгой, по умению не только девичье сердце послушать, но и на путь истинный наставить. Хорошенько наставить, чтобы ум через все ворота до головы добирался!

Как нашлись они, две половинки? И про то не сейчас разговор. А про что?

Ну, про яблочный спас, наверное…

Когда Натка из той же сумки красивую, с ручкой, бутылку вытащила, опять сдвинул брови дед:

— Это что еще за штучки? Деньги девать некуда? Сама знаешь — моего разлива куда лучше будет. Чисто медовая! А для тебя — вареного меду наготовил. Градусов не так уж, но зато вкуснотища!

— А что ты еще для меня приготовил? — хитро прищурилась Натка.

— Поглядишь, попробуешь. Может, и добавки попросишь! — так же хитро ухмыльнулся Никанорыч. Подумал, и добавил, видя, что опять Натка сама ничего сказать не решается: — Когда попробуешь да попросишь, неведомо, а вот должок маленький кое за кем остался… Нет?

— Остался, деда… — согласно кивнула головой девушка. — Ты уж прости за тот раз. Давай и вправду, поначалу должок спишем.

— Поначалу на стол собери. А потом и сама приходи — я пока в сараюшке коромысло достругаю.

На стол собрать — дело нехитрое, управилась Натка быстро. Туфли так и остались в сенях, еще при входе в дом, и к сараю шла босиком по пружинистой травке, густо устилавшей весь двор пасечника.

Он заметил упавшую в дверь легкую тень, провел ладонью по гладко оструганному дереву, которое держал в руках и, не оборачиваясь, негромко велел:

— Подай-ка наш, служивый.

Натка шагнула внутрь сарая, где густо пахло свежей стружкой, сеном и дубленой кожей, протянула руку и сняла с гвоздя «Служивого», что висел между двумя хвостами крученых вожжей, короткой плеткой-пятихвосткой и аккуратно свернутым в кольца кнутом-длинником. Широкий, старый солдатский ремень с тяжелой бляхой прошел немало дорог со своим старым хозяином — а теперь его ожидал другой путь: по девичьему телу. Словно натертый маслом, лоснился он от времени, от бритвы, от дождей и ветров, и пока еще немного (с учетом почтенного возраста!) от близкого знакомства с бархатистой кожей молоденькой девчонки.

Натка на мгновение задержала его в руках, словно здороваясь со старым служакой, и протянула деду. Никанорыч уверенно захватил пряжку в ладонь, свободно отвесил вниз широкую кожаную полосу ремня, из-под бровей глянул на девушку.

Она поняла и, покраснев разве что самую малость, взялась за подол сарафана. Всего одно гибкое движение тела, и легкая ткань слетела через голову. Коротко качнулись и замерли твердые шары грудей с кругляшами сосков, а пальцы уже скользнули вниз, оттягивая резинку тоненьких трусиков.

Никанорыч с откровенным удовольствием окинул ее взглядом — «Хороша ведь, негодница! И знает, что хороша — ишь как бедрами сыграла, и сарафаном груди подкинула, и даже покраснеть догадалась… Лента в волосах с кружавчиками как есть детская, а соски пухлые, словно рожать собралась. Ох, егоза… »

— Сиськи голые, оно понятно: лифчик тебе без надобности, да и жарко. А почто трусишки такие мелкие, да прозрачные, аж все наскрозь?

Про то, что под крутым лобком шелк стал прозрачным от предательской влаги, он не сказал, но Натка знала: заметил. Если и покраснела погуще, то только от этого! И быстро, одним махом, сдернула с бедер последний кусочек ткани, переступила из трусиков стройными ногами и встала перед ним — послушная и совершенно голая, опустив вдоль тела руки и даже не пытаясь прикрыть наготу.

— Ладно, про трусишки твои да бесстыдство другой будет разговор. А пока уж не обессудь, но — должок! Кладись вот прямо на верстак.

Натка удивленно взмахнула ресницами: на верстаке густо топорщились свежие ломкие стружки.

— Ничего, ничего: кладись! Как начнешь сильно ерепениться, так заноз полные сиськи и наберешь!

Натка едва заметно повела плечами, прошла к верстаку и легко взобралась на плотный дощатый настил, которому было суждено сыграть сейчас роль привычной лавки. Поежилась — стружки действительно кололи кожу, впивались в самых «неудобных» местах. Легла, как он учил, ровненько, опустив лицо и плотно сдвинув ноги.

Никанорыч неторопливо провел широкой и грубой лопатой ладони по плечам, по спине, огладил круглые сочные бедра, ляжки.

— Хорошая ты девка, Натка… Вот потому и пороть надо нещадно, чтоб ни душа, ни тело зазря не растратились!

— Да… — негромко ответила девушка, не поднимая головы. — Выпори меня, деда…

— Послужи, служивый, — сказал он ремню, перехватывая его немного покороче: хвост тяжелый, садкий, и без лишней длины проберет девку досыта. Вскинул руку, поиграл плечами и хлестко уложил первую полосу на круглый голый зад Натки.

Боль горячо полоснула бедра, заставив девушку вздрогнуть и напрячь ноги. Тут же живот и ляжки остро кольнули стружки — дед знал, что говорил. Натка попыталась расслабиться и лежать ровно, но новый жаркий хлест перекрестил полосу первого удара — снова по заду, снова без жалости. Он всегда порол ее без жалости: «Жалеть надо калек, а ты девка крепкая. К тому же жалость, она — унижает! Терпи, внучка!» — и порол, порол…

Третья полоса удара пропечатала середину ягодиц — полосы быстро вспухали, широко рисовали на бедрах жаркие следы наказания. Натка вовсю старались лежать послушно и ровно, но «служивый» обнял верхнюю часть ляжек и девушка коротко вскинула голову, мотнув волной волос.

— Лежи, лежи, — почти добродушно проворчал Никанорыч, отпуская ремень подлинней и вставая поудобнее возле наказуемой. — Пора и плечики!

Ремень сочно жахнул чуть наискось по округлым плечам, выбивая из Натки сдавленный возглас:

— Больно…

— На то и порка, чтоб больно… — проговорил дед, опуская беспощадный ремень пониже лопаток. — На то и порка! Чтоб!! Больно!!! — стегал с размаху, полосуя гибкую девичью спину. Натка резко дергалась, ежила плечи, все громче постанывала и сильно сжимала пальцами стойки верстака. Он не привязывал ее, поскольку по их общему разумению порка не выходила за пределы «обычного» наказания. А обычное наказание она должна была терпеть «без привязки, потому как послушание да понимание веревок не просит!».

Десятый удар снова лег на ляжки и снова от неожиданной боли девушка запрокинула голову, прикусив губы. Она уже почти не замечала стружек, которые под ее телом превратились в злое крошево иголок. Да и то: не на крапиве же сечет! На крапиве — оно вовсе по-другому, там и не поймешь, где пожар сильней: то ли снизу, от аршинных стеблей с кусачей злобой листьев, то ли сверху, где гибкая лоза с посвистом режет голое тело…

На минутку остановившись, Никанорыч подошел поближе к Натке и строго спросил:

— А теперь отвечай: за что порка?

— За мной должок был в прошлый раз. — Девушка приподняла на локтях и повернула к нему немного покрасневшее лицо.

— Ну и что с того?

— Долги надо отдавать! — послушно ответила понятливая Натка. — Пори меня, дедушка! Сильней пори!

— Значится, ничего нам пока непонятно, — с сожалением сказал Никанорыч. — Значитца, и вправду пороть посильней… Терпи, девка, да заодно думай, за что порят! — отмахнул с плеча и снова врезал тяжелым ремнем по голому заду.

Ремень чуть не гудел, со всей силы впечатываясь в голое тело, по уже вспухшим полосам, снова и снова. Ягодицы сплошь покрылись широкими следами строгой порки, несколько раз подряд безжалостные удары чертили ляжки, и снова извивалась под ударами спина… От жаркой и тяжелой боли Натка стала подниматься на животе, вскидывать напряженные ноги, туго сжимать исхлестанные половинки и все громче постанывать, не в силах удержать голос под старым «служивым». Ее тело заблестело от пота, руки пару раз оторвались от ножек верстака, словно она собиралась прикрыть ими попу. Прикрылась бы, но не смела: такой грех требовал самой суровой кары: («Под поркой руками закрываться все одно, что в брачную ночку ляжки сжимать!). Никанорыч видел, что девку «проняло» до пота и снова опустил ремень. Не только ради передышки — иной раз при порке отдыхать только во вред наказанной.

— Снова отвечай: за что порка?

— Долг… — уже не поднимая головы, сдавленно ответила девушка.

— Сколько был должок-то?

— Пятнадцать.

— А сколько уж сейчас всыпано?

— Тридцать.

— Так за что порота?

— За то, что в прошлый раз не стерпела!

— Ну, наконец-то! Запомни, внучка: долги отдавать — это одно, это не главное. Главное — в них не лезть! Хоть в деньгах, хоть в жизни: сдохни, но в долг не бери! Вот за то и порол! Ну, отдохнула маленько? Теперь не обессудь: чтоб памятно, надо больно. Придется нынешний урок запечатать!

Натка откровенно вздрогнула всем телом, но после секундного замешательства твердо проговорила:

— Да!

— Голосок не сдерживай, при печатях в том греха нет. И задничек не тискай, не то глубоко порвет… Ну, сама знаешь, не впервой…

— Да, — в голосе Натки не было страха, только напряжение. Оно было и в теле, на что Никанорыч еще раз заметил:

— Распусти и зад, и ляжки… Студнем лежи, девка, — с этими словами дед перехватил ремень по-новому.

Теперь хвост спрятался в кулаке, а внизу качнулась тяжелая медная пряжка. Полшага назад, мелькает короткая тень, по высокой дуге чертит воздух взлетевшая пряжка и мучительный вскрик девушки:

— Бо-ольно!

На левой половинке мгновенно вспухает четкий квадрат «печати», наливается темно-багровым, а Натка торопливо, взахлеб, со слезами приговаривает сама себе:

— Боженьки, как больно…

Почти без паузы в сарае разносится отчаянный голос поротой:

— А-а-а-а!!!

Мотая головой, изо всех сил цепляясь за верстак и сжав полыхающий болью зад, лепечет девчонка:

— Дедуля, больно мне, больно…

Дед сочувственно вздыхает и снова отмахивает назад руку. На обоих полушариях голого зада, красного от порки, полыхают огнем две печати. Натка знает: святое число будет семь, и придется вытерпеть все до конца. Но это же для науки, для хорошего урока, для ее же пользы, правда?

Еще два отчаянных крика, еще два пылающих квадрата на попе. Словно со стороны видит свою порку Натка: вот вскинулся ремень, качнулась жестокая пряжка, и летит, медленно-медленно летит вниз, касается тела, впивается в попу, прошибая ее насквозь, до верстака, ломая все тело и выбивая из груди жалобный вопль…

Шесть! На верху бедер, посреди ягодиц, внизу, у самых ляжек… Спину бить нельзя, пряжка не шутки и одуревшая от боли Натка, как механическая кукла, встает в последнюю при «печатях» позу: высоко вверх поднимает воющий от боли зад, грудью на верстаке, а ладонями…. Да, ладошками сильно-сильно раскрывает половинки, всему свету выставляя голое и позорное…

Неужели и сюда, в нежное и горячее, мокрое то ли от страсти, то ли от страха, потаенное и позорно голое местечко, вопьется свистящая пряжка?

Нет, все куда хуже. Заслуженно, на долгую память и от того еще стыднее. Лучше бы пряжкой, но… Никанорыч склонился над бесстыдно выставленным телом, пожевал губами и сочно, коротко, обильно плюнул…

Замычав, словно от жуткой боли, Натка судорожно сжала ляжки, прижалась животом к верстаку, по-детски всхлипнула. Дед несильно пошлепал ладонью по избитой попе:

— Ну будет, будет… Стыд не дым, глаза не выест. Вставай, внучка, должок прощен!

Натка подняла от верстака заплаканное лицо (всю порку терпела, а под пряжкой не сдержались слезы) и вдруг попросила:

— Деда, отнеси меня в дом… На руках…

Хмыкнул, усмехнулся в густые усы и согласно кивнул. Принял на руки, даже не пошатнувшись, прижал к себе как ребенка и понес в дом: голую, послушную, горячую то ли от порки, то ли от страсти. И давно забытой музыкой слушал ее сбивчивый шепот, скорее читал по губам, уткнувшимся в его грудь:

— Я твоя… Я не могу без тебя…

x x x

В доме, под мазями и травами, укутанная в широкое мокрое полотенце, Натка уснула. Спала нервно, то и дело вздрагивая — наверное, ей снился ремень, снилась боль и уроки в сарае. Или мечталось о чем-то?

Но пока она спит, в прохладных сенях дед меряет розги. Чтоб ровные, одна к одной, чтобы гибкой лозой под соленым прутом вилось девичье тело. А как же иначе — не помучишь, не научишь, три дня Яблочного спаса — это же сколько уроков преподать надобно!

Просыпайся, Натка!


2002 г.

Лекарство от ревности

— Я что тебя, третий раз звать должен? — крупная фигура пасечника Никанорыча закрыла тенью грядку, на которой копалась Натка.

— Иду. — В тон ему, так же недовольно и сердито, проворчала девушка. Уже с утра она всячески старалась выразить свое «недовольство, перерастающее в негодование».

Ларчик открывался предельно просто: ни с того ни сего, часов в девять, на пасеке появилась крепкотелая молодуха лет тридцати, чуть ли не с порога заявившая какие-то особые права на деда Никанорыча. То в щечку чмокнет, то плечики под объятия подставит, то в нужное время крутым бедром качнет: в общем, женскому глазу азбука понятная.

Приехала Натка вчера очень поздно, на пасеку добралась чуть не в первом часу, и потому никаких «воспитательных мероприятий» Никанорыч проводить не стал. Может, от усталости, может, по каким другим причинам, но покаяние Натки в грехах выслушал совершенно спокойно и ровно, сказав лишь:

— Утречком и разберемся. Отдыхай пока, шалунья…

А утречком приперлась эта самая Аннушка: вот уже время к пяти, а она все еще изображает пятое колесо в телеге. Кто она такая, что нужно от деда, почему трется возле него как привязанная — ни один вопрос из гордости Натка не задавала. Но и ответов сама найти не могла, что бесило еще больше. Демонстративно ушла на огород, так же демонстративно отказалась «похлебать окрошки», а ближе к обеду прополку грядок вела в купальнике: том самом, который терпеть не мог дед: «Это чего за три веревочки на сиськах и письке? Позорище бесстыжее, а не одежка…».

Издали действительно казалось, что Натка ковыряется на грядках голышом: «веревочки» и те были телесного цвета. Но сейчас дед стал сердится всерьез — не было еще такого, чтоб дважды позвал, а девка ни сном ни духом, ни фунт внимания. И Натка поняла, что перегибать палку не стоит и отряхнула от налипшей земли ладони, накинула на себя более приличный наряд в виде легкого сарафана и вернулась в дом. В сенях нос к носу столкнулась еще с одним гостем — она даже не слышала, как к пасеке подъехал потрепанный «москвич» с фургончиком. Анна и водитель фургончика резво таскали к «москвичу» банки с медом. Оказалось, что машина где-то сломалась с самого утра, Анна добралась пешком, и только сейчас забирала то, ради чего и приехала: рыночный товар от Никанорыча…

Не успел оранжевый хвост фургона скрыться за деревьями, как дед коротко и отрывисто велел понурившей голову Натке:

— Крапивы нарвать! Охапку! Потом — в горницу. Там и поговорим.

Крапивы Натка нарвала действительно много, завернув этот зеленый пушистый пук петлей длинного рушника: словно большой сноп пшеницы внесла в горницу. Дед уже вытащил из сеней старый бочонок с мутным рассолом, где мокли в ожидании Наткиного тела гибкие, словно леска, длинные ивовые и березовые прутья.

— Говорить с тобой буду, негодница! А слухать ты будешь лежа… Тяни скамью на середку, чего стоишь?

Девушка привычно взялась за потемневшую от времени доску, шириной больше похожую на стол и с натугой, в три приема, вытянула скамью на середину горницы.

— Ну, чего встала, как свечка? Как ревность корчить, так едва не голышом, а как правду-матку слушать, так сарафан силком с тебя тянуть? Мигом — и сразу наголо, чтоб твоих веревочек видеть не успел!

Натка торопливо стянула сарафан и в два коротких рывка сбросила купальничек, потом без команды гибко опустилась на колени, села на пятки и завела руки за спину.

— Ох какие мы стали вдруг послушные… — проворчал Никанорыч, загребая крапиву и густо расстилая ее по поверхности лавки.

— Вот и помягче стало, а то разговор долгий будет, лежать неудобно нашей негоднице… Милости просим! — широким жестом указал на «зеленую постель».

Натка встала, повернулась в красный угол и широко перекрестилась, потом вздохнула всей грудью и решительно, словно бросаясь в ледяной омут, легла на крапиву. Едва успела вытянуть руки и ноги, как на ресницах предательски заблестели слезы, а сквозь сжатые вроде бы губы вырвался негромкий, но наполненный мукой стон:

— М-м-м-м…

Тысячи злобных искр впились в голое тело, ошпарили нестерпимой болью живот, круглые ляжки, жестоко опалили тугую грудь со вспухшими сосками. Пошевелиться означало увеличить страдания и Натка с ужасом ждала, что сейчас дед возьмет розги — а под просоленной лозой волей-неволей будешь вздрагивать, извиваться: голышом, совсем-совсем голышом на злобной крапиве!

Оберегая лицо, она подняла голову и едва разлепила губы, чтобы ответить на первый вопрос:

— Почему психовала? Отвечай!

— Она… с тобой… заигрывала! — каждое слово давалось с трудом: хотелось не говорить, а в голос стонать и рыдать! С каждой секундой крапива мучала все сильней и сильней, жар становился нестерпимым, впивался все глубже.

— Почему меня не спросила?

— Стыдно было! О-о-ой, деда, как горит!

— А голым задом сверкать на грядках не стыдно?

— Я красивее… Деда, миленький, прости! Ой не могу как горит!

— А у меня душа горела, как ты из себя любовницу корчила! Мелочь пузатая! Чего о себе возомнила? А ну-ка, не подымайся на локтях! Крепче, крепче сиськами жмись!

Натка начала громко всхлипывать: пытка казалась бесконечной, хотя дед и не думал прекращать наказание: он хорошо знал возможности своей «воспитанницы». Однако розги в руки не брал, продолжая неторопливо ходить вдоль распростертой на скамье голой девушки и негромко, как-то увесисто, читать нотацию:

— Никому душу не открывай и не показывай! Пусть горит, пусть больно в сердце, но чужому туда глядеть не давай! Это хуже, чем голая по проспекту! Ты чего меня позоришь? Какие такие права ты взяла меня ревновать? Надо будет, полный дом девок наберу и любить стану, а ты мне не полюбовница, ты во внучки пришла! Чтобы я учил тебя, воспитывал, на разум наставлял!

В таком тоне он громко и размеренно рассуждал еще минут пять, пока стоны Натки не перешли в сдавленный и почти непрерывный хрип, а по телу стали пробегать короткие и резкие судороги, словно под плеткой. Наказывать дальше смысла не было — девка уже плохо соображала, что ей говорил Никанорыч, пытка и так «пробрала» до косточек и дальше превращалась в наказание просто ради боли. А так нельзя, девчонку надо учить, а не попусту мучить…

Но тут пришло время удивиться и деду, которому казалось, что «свою внучку» за год знакомства изучил уже наизусть:

— Все равно ты только мой… — сквозь слезы и хрип упрямо выдавила Натка. — Хоть забей, все равно ты мой!

Никанорыч даже почесал в затылке: ну что ты с нее возьмешь! Не обращая внимания на резкий ожог крапивы, подсунул под тело девушки сильные руки, легко поднял со скамьи и в три шага перенес к дверям. Зрелое, сильное тело девушки казалось ему невесомым: свой груз горб не тянет. Донес до колодца, уложил на густую зелень травки лицом вверх, ласково провел ладонью по залитому слезами лицу.

Все тело девушки стало густо багрового цвета, только ярко белела нетронутая крапивой впадинка между грудей и низ живота: Натка до самого конца наказания едва заметно держала на весу бедра, чтоб спасти от крапивы крутой лобок и внутреннюю сторону ляжек. Молча поднял бадейку колодезной воды, окатил девушку с шеи до ног. Вода охладила горящее от жуткой боли тело, опираясь на руку деда, Натка встала и виновато глянула из-под мокрых ресниц:

— Деда, ты не думай… я все слышала и все поняла… Накажи хорошенько, и вправду была дурой…

— Накажу, это ты права. Однако же поперед немножко полечить надо. Пошли-ка в дом.

В маленькой комнатушке за горницей Натка легла на узкую кровать, с которой Никанорыч по-хозяйски убрал покрывало. Ароматное масло, вареное на семи травах, иногда уже касалось Наткиного тела — но до сих пор дед не растирал ее сам, своими руками. Зачерпнув щедрой горстью, плеснул на грудь. Неожиданно легкими от таких рук-лопат движениями растер по тугим шарам грудей, сладкой масляной лаской обнял мгновенно отозвавшиеся соски. Ладони скользнули ниже, кругами очертили подтянутый живот, прошлись по стройным красивым ножкам. Набирал масло, втирал, откровенно ласкал покорное тело девушки, которое вдруг из послушного, податливого превратилось в гибкое и страстное: Натка откровенно, не стыдясь и не скрываясь, плавным изгибом тела раздвинула ноги, пальцами огладила груди и соски, приоткрыв губы и призывно, открыто бросив отчаянный взгляд из-под ресниц:

— Деда!

Никанорыч мягко убрал ее руки с грудей, накрыл своей ладонью. Вторая легла на живот, масляно и легко скользнула к стонущему от нахлынувшей страсти лобку:

— Пойми, девчоночка: ты мне очень нравишься. Сильно нравишься. Ну как не знаю кто… однако же давай по-честному: или я тебя учу уму-разуму, иль любовью маемся. Вместе не умею! Ты уж прости да пойми.

— Я от твоих рук схожу с ума! — чуть не застонала Натка, приподнимая бедра, чтоб крепче и шире его ладонь легла…

— В твои годы да с таким телом от любых рук с ума сходят. Голенькая ведь лежишь, вон ножки сами собой в стороны раскрываются, щелка аж набухла вся! А ты разумом живи, душой крепкой, а не губками сладкими! А то сейчас заместо головы ты кой-чем другим думаешь, девка!

— Не могу, деда… Ты же видишь …

— Вот то и плохо… А ну-ка, девка, резко мысли возьми да поверни: как да в чем виновата, как меня сегодня подставляла, как себя дурой ставила… Про вину думай, про наказанье, а не про похоть!

— Да, дедушка… Да, виновата! А пусть эта Анна сама меня посечет! Хочешь, я ее на коленях попрошу, повинюсь и плетку подам! И пусть бьет меня, голенькую, при тебе!

Дед нахмурился:

— Кому и как тебя пороть, это уж я сам решу. От Аннушки-продавщицы наказанье получить — мысль дельная. Подумаю…

— А вот тут-то чего? Вроде маслом не трогал? А, девка? — взгляд деда плотно приник к пухлым губкам, между которыми предательски блестела густая, сочная, бесстыжая влага необузданной страсти.

— Бесстыдница ты, Натка… Ну как не совестно: как есть голяком, ляжки развела и старому деду срамное место вот так выставила!

— Накажи, деда!

— Накажу, как не наказать… Только не за то, что передо мной голышом вот так выгибаешься: это дело юное, понять можно. Сначала за ревность и за дурость. А уж потом и за твои «веревочки» получишь — специально, что ли, такой срам надеваешь? Мода для умных, а для дурочек — розги!

Пять минут спустя Натка снова вытянулась на скамье. На этот раз крапивы под ней не было, теплый аромат масла ссохся на горячем теле тонкой лаковой пленкой, от которой обнаженное тело плотней ощущало широкую пластину лавки.

Ласки кончились, девушку ждала порка. Но волна упоенного возбуждения не ушла, скорее, просто спряталась глубоко внутри, вытянулась горячей струной вдоль всего тела, скрылась на время, хотя держала Натку в странном напряженном ожидании. Это было именно то настроение, когда боль приносила ей глубокое, настоящее наслаждение, пугавшее ее саму своим приходом. Раскаяние, чувство щемящей вины и решимость зачеркнуть эту вину рубцами на голом теле, притаившийся страх показаться слабой — смешалось все…

Дед вытянул из кадушки, так и ожидавшей своего часа возле скамьи, несколько ивовых лоз. Стряхнул капли рассола — брызги коснулись ее тела, девушка чуть заметно дрогнула налитыми половинками.

— Еще не секу, попкой не дергай… Голыши твои круглые трогать не стану, а вот спинку… Не обессудь, внучка — все розги по спине пойдут. Оно и больней, и злей, и памятней… Ложись ровней, девка. Ну, с Богом!..

Взлетали вверх, замирали на мгновение в воздухе и резко летели вниз ивовые розги. Зло посвистывали, опускаясь на голую спину наказанной, чертили на лопатках и по всей спине мучительную роспись рубцов.

Никанорыч был в ударе — каждая розга ложилась ровненько, пересечений почти не было и лишь кое-где алели маленькие, чуть заметные капельки крови. Хлестал без злобы, но сильно и очень больно, лишь изредка делая паузы, чтобы сменить розги и зайти с другой стороны скамьи. Отмахивал повыше прутья, примерялся и снова стегал девчонку, негромко приговаривая почти про себя:

— Для ума… Для науки… А вот еще по плечикам…

Но что это мы все про розги да Никанорыча? А как там наша Натка? То запрокидывая голову, то пряча лицо между рук, она гибкой русалкой извивалась под розгами. Приподнималась на животе, вскидывала напряженные ноги, добела сжимала нетронутые лозой половинки и не стесняясь, в голос стонала и вскрикивала. Тугой лук изогнутой под прутьями спины, поднятые плечи, рывок плотно сжатых ножек и снова свист секущего прута, который заставляет девушку отвечать ему все телом…

Она не считала ударов — ни вслух, ни про себя: сбилась где-то на тридцати. Не до арифметики — не только голой спиной, всем телом она впитывала боль наказания, вкус свистящих просоленных розог, которые секли тело, но лечили душу. Как в тумане, услышала короткий отсчет Никанорыча:

— Полста!

Облизнула вспухшие искусанные губы (поначалу ведь крепилась, глупенькая — под солеными розгами!), с трудом прошептала:

— Спасибо, деда!

— Ну, вылечилась?

— Да…

— Ну и хорошо. Компресс из розги, он завсегда помогает! Встать-то сможешь?

Опираясь руками на край скамьи, Натка с трудом, но встала сама. Поморщилась от жгучей боли, пошатнулась, но выровнялась и требовательно заглянула в лицо Никанорыча:

— А когда за купальник… вылечишь?

Мужик провел ладонью по шарам грудей, еще хранящим масляный блеск и красноту крапивы, повернул Натку спиной к себе, придирчиво оглядел иссеченную спину, нетронутые бедра и пришлепнул по круглому заду:

— Самые лучшие компрессы, сама знаешь — на ночь глядя… В баньке отпаришься, и готовь свою круглую задницу.

— И не только ее — правда, деда?

Лечение от купальника начнется в чертово время — ровно в полночь. Но пока еще светло, пока еще впереди ужин, впереди пахучая баня и осторожные касания исхлестанной спины, горящих плеч. Душа — она внимательного лечения требует: по частям и по строго отмерянным дозам. Как в аптеке.

До встречи в аптеке, читатели!


2001 г.

Ночь для души

Лечение от купальника началось в чертово время — ровно в полночь. Но пока еще светло, пока еще впереди ужин, впереди пахучая баня и осторожные касания исхлестанной спины, горящих плеч. Пока еще лечение не закончилось. Душа — она внимательного лечения требует: по частям и по строго отмерянным дозам. Как в аптеке…

x x x

На этом месте мы в свое время оставили читателя со знаком вопроса: а что будет дальше? Что ждет Натку за упрямое надевание этого откровенного купальника, который так терпеть не может Никанорыч?

Если кто-то подумал про порцию розог или хорошую порку тяжелым солдатским ремнем, то он поторопился. Сказано же — душа, она внимательного лечения требует. И в полночь началась вовсе не порка…

Мужик по жизни грамотный и тертый, Никанорыч подпоил Натку ровно настолько, чтоб разговор пошел по душам, на откровенность, но чтоб и язык не заплетался, когда кроме — «Ты меня уважаешь?», ничего и не говорят. Мази, баня да снова мази свое дело сделали — девушка явно отдохнула, согнала боль от дневных «воспитаний», спину уже не саднило, так что и эти дела разговору по душам вовсе не мешали.

— А вот скажи мне, девочка, голую правду.

— Скажу! — глаза в глаза ответила Натка, вся подобравшись и, как школьница, сложив руки на коленках.

Никанорыч отрицательно мотнул головой:

— Не так. Я хочу, чтоб голую правду ты мне говорила тоже голая.

— Хорошо, — в ее голосе не было ни вызова, ни покорности, скорее удивленное понимание того, что он прав. Снимая сарафан, поймала себя на мысли, что впервые раздевается перед ним не для массажа и медовых притираний, не для наказания, а… А вот просто так — потому что он захотел, чтобы она стояла перед ним обнаженной.

Под сарафаном не было ничего, кроме юного тугого тела. Никанорыч велел ей закрыть глаза и взяться пальцами за соски. Неожиданно для себя Натка даже вздрогнула, когда сделала то, что он сказал. Медленная и плавная волна возбуждения пошла сверху вниз, ноги непроизвольно напряглись, а крутые бедра медленно, словно нехотя, плавно и сильно качнулись в сторону. Повинуясь его голосу, девушка сначала как бы нехотя, а потом все откровеннее выполняла все, что говорил: то ласкала, то щипала пухлые и сочные соски грудей, наклонялась вперед, доставая пальцами до пола и высоко вскидывая голый зад, широко раздвигала ноги и обеими руками проводила по половым губам, и это повторялось не раз. До тех пор, пока ее дыхание не стало прерывистым, нервным и она, не открывая глаз, ощутила несильное нажатие не плечи:

— На кровать, Натка. Лицом вниз, ну, вытянись, как перед поркой.

Девушка быстро легла, вытянув вперед руки и скрестив их в запястьях, выровняла ноги и чуть-чуть приподняла сочные бедра.

— Розга уже вверху, сейчас секанет… — сказал Никанорыч и кивнул сам себе: мол, так и знал. Потому, что Натка с придыханием простонала что-то, уткнувшись лицом в суровое синее одеяло, а ее бедра приняли… Нет, не удар секущей розги, а словно властный порыв мужчины.

Дед положил руки на ее ляжки, помедлил, ожидая пока девушка еще разок-другой подвигает бедрами и одним властным движением раздвинул так, что вся Наткина прелесть оказалась на виду. Снова кивнул: при недавних ласках она была влажной и даже на вид горячей, но сейчас, когда девушка лишь представила себе розги, внешние губы откровенно вспухли, приоткрылись и буквально сочились любовной смазкой.

— Вот и все секреты… — вздохнул Никанорыч. — Ты просто созрела раньше времени, и заместо мужика у тебя вышла розга…

— Но ты ведь знал это и раньше, — почти простонала Натка, пытаясь сомкнуть ноги. — Ты ведь с первого раза не поверил в злую тетку, которая послала меня за свежими розгами!

Никанорыч не дал ей сдвинуть ноги, оставляя ее такой же беззащитной и открытой.

— Не поверил, да ты потом ни разу и не врала мне. Просто я ни о чем не спрашивал. И купальник твой я специально, чтобы меня разозлить? Знаешь ведь, что не переношу такого вранья: то ли голая, то нет. Эти твои «веревочки» хуже вранья, потому что исподтишка, потому что не честно! Что, мало тебя и без них драл? И вину никакую выдумывать ведь не надо: напроказила, получаешь… Ну-ка, накинь сарафан да пошли к столу. Остынешь немножко, а то уже задница вздрагивает, словно не говорю с тобой, а трахаю в две дыры сразу…

И за столом, и потом снова в бане, куда Никанорыч повел Натку уже во втором часу ночи, все продолжалось в том же духе, словно одними разговорами дед решил довести «внучку» до оргазма. Впрочем, в бане в дело пошли не только слова: Натка безо всякого стеснения, с громкими и сладкими стонами нежилась под его руками — а одетый в одни лишь холщовые штаны дед то намыливал, то споласкивал, то легко массировал ее горячее тело. Гладил, потом сильно тискал и снова гладил груди, живот, мягкими разводами мыла покрывал круглые, подрагивающие от возбуждения половинки, ласково пришлепывал ладонью между раздвинутых ног, с ворчливым удовольствием выговаривая Натке:

— Ну откуда ты свалилась на мою голову, красота бесстыжая! Только и радости, что потискать да погладить… а тут вообще — уж скоро дым из мокрой щелки повалит!

Натка изгибалась все резче и судорожнее: ей действительно уже становилось больно от постоянного, все более растущего возбуждения, которое никак не находило выхода. Когда он взялся за бритвенный станок и в несколько сильных движений совершенно «открыл» всю ее прелесть, Натка уже кусала руки, истекая соком. Она и сама не понимала, почему никак не наступает жаркая, пьянящая волна оргазма, хотя настолько хорошо и сладостно ей было впервые в жизни. Может быть, это и был оргазм длиной в несколько часов? Забываясь, шептала искусанными губами:

— Ну трахни же меня! Возьми силком, как голую сучку! Ну сделай, сделай же что-нибудь!

И от бритвы, и от постоянных касаний все влагалище вспухло, стало призывно-красным, капли пота выступили даже на крутом изгибе лобка, а легчайшее касание клитора буквально бросало девушку в дугу — но сцепленные по его приказу за головой руки она опустить не смела.

— Тебя нет… Ни рук, ни ног… Только сладкие губы помежду ляжек… Только мокрая щель… Только огонь в матке… Тебе хочется еще больше огня!

— Да… Да!

— Огонь из матки жарит губы… они уже красные… они хрустят от огня…

— Да! Еще сильней! Да!!!

— Вся твоя вина в этом огне… В этих пухлых складках… В этой мокрой щели! В ней нет стыда, она вертит тобой как хочет! Она виновата во всем!

— Да… Она виновата… Она плохая… — как в бреду, повторяла Натка его слова и наконец шепнула, потом едва не в крик, в голос:

— Накажи ее! Деда, милый, накажи ее больно-больно!

— Она такая сладенькая, такая голенькая… зачем ее наказывать? — (легкое и расчетливое касание клитора). — Сечь нужно зад… — (и снова скольжение намыленного пальца вдоль раскрытого бутона).

— Нет! Ее! Накажи ее, деда! Высеки ее розгами!

Не увидела (руки-то за головой), а почувствовала, как в ее ладони оказался пучок прутиков:

— Ножки пошире… А теперь сама и наказывай.

Натка привстала на локте, взмахнула правой рукой и неожиданно зло, сильно, стегнула ивовой лозой по лобку. Тонкие концы коротких, но очень гибких прутиков сочно впились в голые половые губы. Тяжело, словно рожая, замычала девушка и хлестнула снова, потом снова и снова. Ее сил хватило на пять ударов: выпустив из пальцев иву, накрыла ладонями груди, стиснула соски и тяжелым грудным голосом скорее простонала, чем выговорила:

— Сам… Сильней… Ну же, секи ее!

Никанорыч неторопливо, чтобы дать уйти первой волне резкой боли, провел мыльными ладонями по раскинутым ляжкам, по пострадавшему местечку, по втянутому животу и взяв под коленями, поднял ее раскинутые ноги вверх. Согнул, молча положил ее ладони под коленки — она поняла, зажала ноги, все шире и беззащитнее разводя их в стороны.

— Не смотри! — строго предупредил девушку и та послушно зажмурилась, успев заметить, как он встал у торца банной лежанки, оказавшись прямо между ее ногами. Вместо боли вдруг с изумлением ощутила на раскрытых и совершенно мокрых половых губах щекотное касание жестких усов:

— Ну, уж прости старика, голышка… помучайся…

— Пусть… Пусть помучается! — как о чем-то о совершенно чужом, подумала Натка и длинно, прерывисто простонала, как удар молнии приняв неожиданный и крепкий поцелуй: прямо в раскрытую щель!

— Бесстыжая голышка… — снова скорей угадала, чем услышала слова Никанорыча — Не мучай Натку, а то накажу…

— Накажи! — уже не говорит, а молит девушка.

Плеснул водой из ковшика, чтобы еще более гладким стало бесстыдное место, выпрямился, почти не глядя выбрал из кадушки прут: не короткую ивушку, которой стегала себя Натка, а длинный, хорошо промоченный, красноватой вербы. Такими розгами на заду полосы рисовать — и то девка ужом корчится, крик глотает, а тут самое нежное да сокровенное!

Взмахнул, примерился, еще раз сам себе шепнул оправдательное — «бесстыдница!» и размашисто высек чуть наискось вспухших складок.

От такой боли Натка даже не почувствовала… боли! Это сразу перешло какой-то порог восприятия, она открыла глаза и словно со стороны, внимательно и напряженно, смотрела на происходящее: вот вскидывается вверх лоснящийся гибкий прут, вот он неслышно свистит, глубоко впивается в очерченный валиками половых губ овал, корчатся в напряжении упрямо раздвинутые ноги какой-то голой девки и волна судорог проходит по всему ее телу, сотрясая даже груди. Еще раз поднимается розга, рука почти не видного сейчас человека сдвигается чуть в сторону, и между ног этой позорно выставленной негодницы вскипает еще одна резкая полоска, перечеркивая ее голую щель крест-накрест.

«За что так секут девушку? Поверните ее на живот, стегайте ее попу и спину… Не надо стегать прутьями ее складочки, ей же очень больно! Почему она так лежит? Что она сделала? Ей стыдно! Ей больно! Я же вижу, как плотно врезается прут, как он липнет к ее голому местечку, как нехотя отлипает, оставляя черный след боли… Не секите ее между ног, ей больно!»

И только сейчас она услышала это слово, которое казалось чем-то чужим и посторонним. Оказывается, это было ее слово, это она его не кричала, нет — воем выла при хлесте розги:

— Бо-о-ольно!!!

Никанорыч морщился, словно больно было и ему, но отмахивал розгу повыше, ладней прицеливался и снова вписывал прут между дергающихся ног девушки. Старался не попадать по рубцам, но Натка мешала ему, неудержимо дергая задом, казалось, во все стороны сразу. Но держала, добела вцепив пальцы, свои ноги вверху и в стороны. В его глазах мелькнуло уважение, но жалеть ее он не мог, не имел права…

— Ну, сдавайся, своди ляжки, глупенькая! Ты же знаешь, что порка по прелестям — без счета, пока не закроешься! Уже губок твоих сладких не видно под резкими отметинами рубцов, уже щелочка багровеет от муки, уже голосок все слабей и хрипит… Сдвигай ляжки, негодница-любовница! Я тебя

все-таки переупрямлю…

И розга сечет уже не наискось, отдавая часть боли всей промежности и ляжкам, а точно вдоль распахнутой раковинки, злым концом впиваясь в налитый страстью клитор…

Словно лопнуло что-то: капелька алой крови на конце прута и брызгами — любовный сок бешеного, длинного оргазма, от которого девку сбросило с топчана. Корчась на мокром банном полу, зажала руками лоно и вперемешку, как в бреду, вскрикивала:

— Больно! Сладко! Улетаю, деда! — и низкое, почти звериной рычание в судорогах дикой страсти…

Ей и не пришлось просить, чтобы из бани в дом он отнес ее на руках — он сам поднял Натку, словно драгоценность, шептал в ухо ласковые успокаивающие слова, уложил не на узкую кровать в горнице, а на пуховик в спальне, обложил живот и ляжки теплыми компрессами на травах. Не поленился подать бодрящую рюмку своей фирменной медовухи и, когда высохли озера ее слез (смешных и странных слез — про боль и сладость она шептала ему, словно заведенная), когда утихла волна мучительного огня между ног, испытующе заглянул в глаза, до самого дна достал:

— А вот если сейчас, без ласки и без разогрева, чтобы не срамное место, а душа силы давала и страх не пускала я снова скажу ножки раскинуть и снова — розгами по голенькой?

— Я буду кричать и любить! Нет, я буду просто любить… Тебя и твою розгу!

— Ну-ну, не заводись, девонька… лишку будет. А если уж совсем по-честному, то ты уж прости меня, но не все это, однако…

— Говори, деда. Сегодня моя ночь!

— Полежи чуток, отдохни, а я пока легкую плеточку в травах вскипячу, разварю помягче хвосты-ремешки. Потом позову, рюмочку за здоровье выпьем — и еще разок полежишь на лавочке. Передком вверх: потому как надо и грудки твои ладненькие посечь…

x x x

Ночь продолжалась.


2001 г.

Чужая лавка

Мария с неприкрытой бабьей завистью оглядела сочное, налитое тело девки:

— Ну ровно как кошка сытая… ишь, потягушки устроила…

Катька довольно усмехнулась и изогнулась еще раз, блаженствуя в жаркой истоме хорошо протопленной баньки. Даже шутливо промяукала, «царапанув» ногтями стенку пахнущего квасом и мятой предбанника. А Мария, едва сдержав желание зло щипнуть тугие шары грудей с вишневыми сосками, деланно-весело подмигнула:

— Иван-то глубоко засаживает?

Катька густо покраснела и обиженно отвернулась:

— Да ну… удумаешь тоже… не было ничего такого!

Мария въедливо прищурилась:

— Зад-то у тебя хорошенько ремнем расписан!

— Ну и что с того? — откровенно обиделась Катька, — будто тебя не пороли…

— Меня папаня порол, да муж теперича вожжами жарит… Так они-то свои, кровные! А у тебя дядька не-поймешь-какой-юродный, неужто не поласкает, не приголубит такую кошечку? Неужто по голым булкам и ладошкой не пришлепнет?

Катька надулась еще пуще:

— Он… Он… Хороший и строгий! Он не голубит, а если уж порет, так порет!

— Ну и я говорю, порет! — скабрезно разулыбалась Марья. — Небось и платье не сымаешь, когда порет?

— Сымаю… — проворчала Катька. — Порет как положено, у него строго — заголилась и получай… А насчет чего лишнего — напраслину говоришь…

Не добившись своего, Марья перевела разговор на что-то другое, но неприкрытое ехидство и чуть не злоба, внезапно рванувшиеся из груди этой сочной молодухи, запали в душу девушке. Иван действительно приходился ей настолько далекой родней, что даже по тесным деревенским меркам не определишь… Так уж вышло, что последние два года они жили вдвоем с молчаливого и даже одобрительного согласия более близкой родни Катерины: все же мужик в доме, хозяйство не пропадет… А девка вырастет, там видно будет!

Поздним вечером, когда сизые космы тумана уже пропали в темноте и дядька Иван собрался гасить свет, девушка тихо позвала его из своей комнатки.

— Чего тебе, Катеринка? — дядька возник на пороге, обрисовавшись в дверном проеме широченными буграми плеч и большой косматой головой.

Катька сбивчиво пересказала ему Марьины слова, надеясь на утешение и такое любимое движение Ивановой ладони: от затылка к плечам, по волне густых волос расплетенной на ночь косы.

Однако Иван молча застыл, задумчиво поскреб бороду, так же молча снял с печки кисет (покупных сигарет не признавал), свернул толстую самокрутку. Выдохнул клуб терпкого дыма и лишь потом заговорил:

— Ну, видать, ты и вправду заневестилась, Катька… Не дело, значит, мне уж тебя наказывать… На чужой роток не накинешь платок — а кто ж поверит, что такую сладкую красавицу не потискать да не поласкать душевно? Одни ведь живем… Вот и разговоры… Марья — дура, от голодухи на мужика бесится, но язык распустит, и ославят тебя, Катеринка… Хорошо, что сказала. Спи, невеста…

Ушел к себе, лег, ворочался… ну бабы, ну стервы… Ведь чуяла душа, что не зря Мария так крутится рядышком, так и норовит прижаться или под руку подставиться… Сел на кровати, снова закурил и почти не удивился, когда по доскам пола послышались легкие босые шаги:

— Дядюшка Иван… (Катерина всегда называла его именно так) Давай плюнем на их всех… Пусть будет как раньше… Я люблю тебя даже когда ты меня лупишь… Я тебя тогда еще сильней люблю! Я чего хошь для тебя сделаю!

— Ну-ка брысь спать! Ишь ты… любит она… егоза…

«Хотя какая там егоза!» — подумал сам себе, провожая взглядом фигуру в тоненькой ночной рубашке: девка и вправду самый смак, титьки рубашку задирают, бедрами поведет — аж волна по телу, и по ночам во сне стонет да мечется… Созрела красочка! Как есть созрела!

И на другой день и на третий Иван как-то по-другому стал смотреть на свою Катьку, (даже не замечая, что думает уже как о СВОЕЙ), подмечая ее движения, повороты тела, изгибы ладной фигуры. Но раз почувствовав ее «своей», он попал в мертвые тиски между откровенным желанием и опаской навредить девушке… Детское «люблю и хочу»? Или серьезные слова? Не умею, вздыхал Иван — как тут поговоришь, как узнаешь? И решил — пусть идет как идет, куда выведет… А коль языки бабьи в роспуск пошли, надо наперекосяк сделать! Тяжко, но — придется…

И после субботней заутрени, сбросив у банной печи охапку ровно наколотых дров, мрачно проговорил:

— Вот такие дела, Катеринка… Придется тебе нынче на чужой лавке отлеживать…

— Это как на «чужой»? — не поняла Катька, уже запарившая в котелке дикие травы — протирать горящие бедра после субботней лупки.

Иван неуклюже пожал плечами, ворчливо пояснил:

— К Степану отведу… у него Светка такая ж как ты. Когда ее порют, мать да бабка глядят. Вот и тебя… там… посекут.

— Не пойду в чужие! — вскинулась Катька. — Не хочу! Дядюшка Иван, сам выпори! Хоть втрое больше всыпь, не хочу в чужие!

— Ну-ка мне! — построжал голосом Иван. — Нельзя уж нам… Чтоб один на один… Пока ты на лавке голеньким елозишь…

— Ну и чего? — тихо спросила Катеринка. — Так скажи, не буду елозить… буду как деревянная лежать…

Иван аж крякнул: прикидывается или вправду не понимает, о чем разговор? Потом посмотрел в глаза — не поймешь… Серединка на половинку: тело просит, а сама девчонка и не поймет, чего просит…

Да ладно уж, тут как бы с собой совладать! Ведь и вправду как к скамье идет, как ложится, как круглый зад кладет да потом под прутами взбрыкивает — тут уж нет сил, как охота за тугие бока приподнять, крепкий зад повыше вскинуть и…! Ух, упаси господи от греха окаянного!

Упрямо мотнул головой:

— И не перечить! Тута тебе не игрушечки! Под чужими полежишь — зато разговоров не станет.

Катька задавила решительное «нет» и вдруг севшим голосом спросила:

— А ты у Степана меня пороть будешь? Или меня Степан будет?

— Степан… — неохотно ответил дядька.

— А ты даже глядеть не станешь, как чужой мужик меня голышом на лавке распинает? — она и сама не поняла, что этот вопрос задавала не девчонка, а вдруг проснувшаяся женщина… Вопрос как последняя надежда, как палочка-выручалочка. Черт с ним, со Степаном — но ей нестерпимо захотелось, чтобы снова Иван, чтобы всегда только Иван…

— Вот потому и не буду… что у чужих. А ты гляди, Катеринка — там бабы к тебе ох как приглядываться будут… Бабы Степановы, жена да бабка, велели тебе не подол заголять, а совсем нагую сечь…

Ничего нового в этом нет — почти всегда секут голыми, но то, что это намеренно и особо подчеркнули, неприятно резануло по сердцу.

Катерина отвернулась, спрятала глаза под упавшей на лицо прядью волос… Но Иван почувствовал что-то новое, искрой мелькнувшее в накаленном, почти злом, обиженном воздухе между ними. Оба смолчали. Оба механически и коротко доделали мелкие дела по хозяйству. Также молча Катерина вышла к калитке, в пол-оборота посмотрела на сидевшего у крыльца Ивана, спрятанного за клубом самосадного дыма. Коротко вздохнула и пошла к чужим…

Не проронив ни словечка, кроме послушно-вежливого «здравствуйте», деревянным идолом простояла в уголке, пока юркий чернявый Степан при сборе всего семейства стегал свою Светку. Та была ровесницей Катерины, но тонкая, словно лозинка, вертлявая в отца, глупо-смешливая от непривычной ситуации — в комнате была подружка, которая не просто поглядит за поркой, но и сама потом попробует того же! Мать и бабка Светки вроде и занимались какими-то своими делами, но привычно видели все, что творилось в большой горнице. Светка в ночной сорочке вытянулась на толстой пластине скамьи, Степан снял с гвоздя крепкий ремень и возникшая словно ни откуда бабка самолично задрала подол Светкиной рубашки едва не до лопаток, оголяя спину и бедра. Светка сразу же замерла, накрепко стиснула половинки зада и резко задергалась в такт отцовским ударам. Так и отлежала все сорок ремней, звонко ойкая и добела сжимая узковатые, но сильные бедра.

Степан ухмыльнулся, показывая концом ремня на лавку:

— Давай, вторая доченька, твой черед.

Катерина шагнула к лавке, как сквозь вату услышав ворчание Светкиной матери:

— Ты еще в шубе ложись… Сымай рубашку напрочь, не в гостях, а пороть привели…

Катерина задавила обиду, и решительно стянула рубаху прямо там, где стояла. Не прикрывая руками яркой, спелой наготы, прошла через всю горницу к лавке и, словно не замечая оторопелых глаз, вежливо спросила у Степана:

— На лавку? Или на двор, на козлы дровяные? А то что ж мне… стыд не дым, глаза не выест!

Пряча глаза от жены, Степан порол Катеринку с плеча, мстительно отпечатывая на белом заду девушки налитые полосы широких рубцов. Она лежала почти без движений, только изредка судорога пробегала по красивым ногам и изгибала в талии юное тело. Она почти и не понимала, как сильно хлещет ремень, как колышутся от тяжести ударов полушария зада, только одно слово вспыхивало перед зажмуренными глазами:

— Чужие… чужие…

Не считала удары. Краем сознания только уловила, что давно уж за полсотни, когда знакомая даже на ощупь рука коснулась головы и волос:

— Ну все, Катеринка, подымайся… пошли домой…

Он вошел незваным и нежданным — теперь Степан виновато отводил глаза не от жены с тещей, а от Ивана, расширенными глазами смотрела на огромного мужика еще не отошедшая после собственной порки Светка… А Катерина, тоже не глядя на него, равнодушно накинула рубашку, натянула платье и также отрешенно пошла следом за ним, не забыв в дверях остановиться и поклониться хозяевам дома.

Не успела затвориться за ними их собственная домашняя дверь, как Иван тяжко бросил:

— Прости меня, Катеринка… Хотел, чтоб без пересудов… прости за чужую лавку… Я хотел…

— Не надо, дядюшка Иван! — она подняла на него глубокие ясные глаза. — Я все понимаю… На той неделе мне к кому идти, на чьей лавке распинаться?

— Ну перестань же, Катеринка! — скрипнул зубами Иван.

Она повернулась к нему и посмотрела снизу вверх, не доставая головой до плеча и все равно глядя как глаза в глаза.

— Хорошо… Не буду. Я всегда тебя слушалась. Только напомни, как надо слушаться!

Он понял ее… Медленно кивнул:

— Напомню…

А она сделала шаг навстречу, не стесняясь никого и ничего, закинула руки ему на шею, обвила и прижалась горячим телом к широкой груди:

— Не хочу на лавке… От чужой пока еще живот стыдом сводит… Хочу на кровати… На твоей…

Почти оттолкнула, метнулась в сени, тут же вернулась с тяжелым пуком мокрых прутьев. И металась на Ивановой кровати, бесстыдно и жадно раскидывая ноги, то снова судорогой плотно сводя ляжки, подбрасывая зад, подметая спину волной волос и хрипло, надрывно и сладко считая:

— Двадцать… двадцать пять… Еще-о-о!!! С-сымай кожу с зада-а-а!!! Со-орок…

Обмякла на семидесяти, в мягком тумане парилки очнулась, с рычанием дикой кошки повела бедрами под его руками, что втирали мазь в исполосованную наготу, нашла силы поймать эти сильные руки, завести под голодные без ласки груди и призывно вскинуть зад:

— Бери меня…

Тихо и сладко улыбнулась от мимолетной боли между ног, и снова проваливаясь в забытье, счастливо слушая несвязное бормотание своего мужчины:

— Никаких чужих, красочка моя… любовь моя… все сам… только сам… теперь всегда сам…


2003 г.

След Медведя

Автору «Будней империи» — с огромной благодарностью!

Где-то очень далеко, аж в другом углу кабинета и за тридевять земель от нее, сопел и пыхтел над горячим кофе любимый начальник. По столу в художественном беспорядке ворошились бумаги и бумажки — деловая активность должна была потрясать на дистанции в километр! Потому что Сашка была занята куда более интересным делом — вывела на экран компьютера недавно присланный друзьями рассказ Медведя и теперь, прикусив от восторга губы, наслаждалась каждой строчкой…

«Не знаю, как ее звали прежде, здесь же она получила имя Тина и успела к нему привыкнуть. Она давно смирилась со своим положением, которое, похоже, было ей совершенно не в тягость. Есть прирожденные музыканты, художники, зодчие. Тина была прирожденной рабыней, счастье и предназначение которой состояло в служении господину…»

Покосилась в сторону начальника… Незаметно и осторожно… Вздохнула — нет, на императора он никак не походил… Даже на господина средней руки тоже. А вот дядя Паша с охраны! Не император, но с виду — солиднейший господин! Аж оторопь берет, как из под бровей глянет… Хотя откуда мне знать, какие они были, настоящие императоры… Может тоже лысоватые, но уж точно без очков.

— Сашенька, почему у вас опять бумага в принтер не заправлена? Ну сколько можно говорить, чтобы проверяли!

Вздрогнула, зашуршала в боковой тумбочке, вытащила из пачки бумагу…

— Извините… Уже готово!

«Специально для нее на стене висела тяжелая плеть примерно двух локтей в длину, свитая из восьми толстых узких ремней. В обязанности Тины входило хорошенько смазывать плеть жиром, и если я находил, что та пропитана недостаточно, Тина получала дополнительное наказание…»

Сейчас бы не замечание делал, а… Ох, а что тут «а…?» Представила на стенке над компьютером висящую плеть из восьми ремней… Поежилась, когда эта плеть скомкала на спине блузку — вот тебе за бумагу! вот за принтер! Отпустила сжатые пальцы на крышке стола — это еще ласково, даже не по голой спине. А вот Тинку! Там за уголком отдыха, где полукругом стекла зимнего сада — колонна. Шершавая, в пупырышках… К ней бы встать, прижаться, сжать намертво губы, чтобы на крик из кабинетов морды любопытные не высовывались и побыть немножко Тиной…

«…Тина отчаянно извивалась, стоны ее, прорывавшиеся сквозь кляп, становились все громче. Иногда казалось, что ремни, которыми она была привязана, вот-вот лопнут, однако прочные, почти в палец толщиной, полоски кожи держали крепко. Вниз, к коленям, потом вверх до талии, потом снова вниз… Плеть продолжала свистеть в неспешном, но неумолимом ритме, разрисовывая пухлый зад женщины густой сетью быстро набухающих рубцов. Я делал небольшие перерывы, давая Тине слегка отдышаться. Тело ее от поясницы до колен было покрыто вздувшимися полосами, из которых кое-где сочилась кровь…»

— Что, зубы?

Оторвалась от экрана, непонимающе уставилась на босса.

— Мне показалось, что вы, Сашенька, вроде как застонали.

— Нет-нет, показалось! — мотнула головой, смущенно улыбнулась. Господин не велел Тине кричать…

— Я сейчас, на минутку, — Шеф благосклонно кивнул, и Сашка выскользнула из кабинета.

Вот моя колонна… Никого в коридоре… Оглянулась, быстро прижалась и ощутила скользящий по всему телу жар — вот они, вздувшиеся полосы… густая сесть быстро набухающих рубцов… Шагнула назад, осторожно провела руками по спине, по тонкой ткани юбки, ощутила под пальцами полосы… Го-о-споди… Сто ударов… Голенькой… Послушной…

Смазанной жиром плетью! Это же и вправду больней! Наверное. А почему не сказано, что император растер кремом и саму Тину? Чтобы плотнее приникала, прижималась, обнимала ее тело плетка! Или тогда не было крема? Ну значит маслом… из амфоры… Мягким и гладким. Всю…

Закурила, отдышалась, нервно расхаживая между непонятными джунглями в горшках. Ткнула окурок в банку из-под кофе, заторопилась обратно. Там еще столько страничек…

«Используя имеющиеся на столбе приспособления, я привязал к нему Тину за руки, за талию и под коленями. Достав из мешочка на поясе два зажима, соединенные суровой ниткой, я прикрепил их к соскам Тины, заведя нитку за столб. Теперь любое движение Тины будет весьма болезненным для ее сосков. Коротко объяснив ей причину моего гнева, я отступил на шаг и расправил хлыст. Туго свитый из тяжелых просмоленных ремней, этот хлыст гораздо больше подходил для толстой шкуры животных, чем для ее нежной кожи.

Контраст между изящным телом женщины и грубым орудием, предназначенным для ее наказания, был даже по-своему красив. Жаль, что я не художник — я с удовольствием изобразил бы что-либо подобное. А впрочем, кто мешает мне заказать такую картину для моих покоев?»

Зажжужал принтер… Как хорошо, когда все на обеде! И как хорошо, когда любимый шеф-император напоминает о заправке бумаги… Если бы этот рисунок еще на стенку повесить… В служебных покоях… как руководство к действию. Нет, не получится. Тут вот какой станок! И кнут в кабинете даже не расправишь — ой, как девушка его терпит? И наверное господин у нее мастер — следы почти без крови… Интересно, а шеф сумел бы так? Или дядя Паша с охраны? Или это тренироваться надо? Второй рисунок, третий… У-ух ты!!! А вот этот!!!! Главное не забыть убрать в папку, а папку забрать домой… а то будет как в прошлый раз — хорошо еще, вниз изображением лежали! А то вместо странички доклада «о повышении эффективности капитальных вложений» — повышение эффективности применения розог при их просаливании в горячем рассоле… Бр-р…

Провела руками по груди… представила зажимы… Черт, надо было читать без лифчика, мешает почувствовать… Бедненькая Тина! Ее таким страа-а-ашным кнутом, она дернется, а соски аж рвутся! Ужас… но какой кайф так Принадлежать!

«Тина была привычной к наказаниям и умела правильно дышать под ударами плети.

Более опытные невольницы, в числе прочего, обучают новеньких искусству чередования криков и вдохов во время порки. Тина расслабляла тело в момент удара, а после него начинала извиваться, насколько позволяли ей ремень вокруг талии и нитка между зажимами.»

Правильно дышать… правильно дышать… прикрыла глаза, откинулась на кресле с колесиками… Вдох, пауза, представила жадную грубую полосу плети, рвущую ягодицы… Прикусила губы, мотнула головой от внезапной острой боли в губах — ну ты совсем сдурела, Сашка…

Резкий выдох, участливый голос шефа:

— Сашенька, ну что с вами сегодня? То стонете, то одышка… Может, вам лучше домой?

— Тина благодарит господина…

— Не расслышал? — растерянно смотрит из-под очков.

— Ой, извините… спасибо вам! Я действительно пойду! А то слишком хочется, а тут никак, и вообще…

Шеф молча и обалдело проводил глазами к дверям.

— Нет, Сашенька, вам и вправду сегодня нездоровится! Вы мне нужны, так что болеть не надо!

И решил пошутить:

— А то если не сделаем доклады вовремя, вот возьму и нашлепаю!

Она вылетела из дверей. Пулей. Шеф покраснел вдогонку — «Обиделась?»

Ой, глупенький ты мой… Хочешь, вернусь, закроем кабинет — и не надо никакого кнута, возьми ремень и дай мне еще раз познать Тину!


2003 г.

Незнакомка

По виду Ерофеич действительно был «Дед Мороз с рождественской картинки» — с бородкой, морщинками, ласковым шепотком — ну разве что не такой упитанный. Незнакомке было лет двадцать пять: красивая, с гордо посаженной головой, всегда изысканно одетая женщина. Так и хочется сказать — дама.

Самая бредовая идея, которая могла прийти нам в голову относительно их связи, ничего общего с реальностью не имела. Она приходила к нему в дом, никогда и ни от кого не скрываясь, уходила когда засветло, когда в полночь. Дед Мороз тоже посмеивался, хорохорился:

— А мы там — того… иротикой увлекаемся! Я ведь еще ого-го!

Какая уж там «иротика», когда деду под семьдесят? Но, с другой стороны, не в шахматы же они играли два-три раза в месяц? Вот была загадка…

По селу упорно ходили слухи, что дед увлекается знахарством и всякими разными травами. Слухи имели под собой определенную почву, что в конечном итоге и снимало в глазах старшего поколения все вопросы о появлениях незнакомки. Однако мне все равно чудилось неизвестно что, вплоть до полетов незнакомки на метле. К тому же, она мне нравилась — так, как может нравиться изысканная и прекрасно одетая молодая дама полудеревенской девчонке едва четырнадцати лет. Старая истина: хочешь скрыть правду — скажи ее. Там действительно была «иротика»…

Декабрь был вьюжным. В темноте у забора замаячила тень. Сквозь разводы метели удалось разглядеть — Незнакомка, проваливаясь по колено в сугроб, что-то искала в вербовых кустах вдоль ограды. Блеснул нож — женщина, тщательно выбирая, то и дело срезала тонкие, длинные прутья.

Набрав толстую связку, оглянулась, и торопливо пошла к крыльцу. Хлопнула примороженная дверь, загорелся свет в тыльной комнате. Пора браться за разгадку? Тихонько подкравшись, чтоб даже снег не скрипнул под валенком, я приникаю к замерзшему стеклу…

Ерофеич стоит почти у окна, спиной ко мне. Голосов не слышно — раскрыв какую-то потрепанную книжицу, что-то читает вслух: шевелится борода, грозит высоко поднятый палец. Ой, наверное, колдует! Сейчас начнется пришествие нечистой силы… Отодвинулся на шаг в сторону — и мои глаза не верят самим себе: в углу, под темной иконой, покорно опустив голову, на коленях стоит совершенно голая Незнакомка. Волосы, рассыпавшиеся по плечам, поначалу совершенно скрыли поразительную деталь — молодая красавица была в широком кожаном ошейнике.

«Заклинания» были недолгими — еще несколько раз воздев к небу грозный перст, он явно велел переходить к делу. Незнакомка послушно кивнула головой, все так же на коленях приблизилась к Ерофеичу и поцеловала протянутые ей руки. Глаза ее блестели, рот чувственно приоткрылся, она о чем-то жарко попросила деда. Поднялась с колен — стройная, с крупными белыми грудями, совершенно не прикрывая руками наготы.

Боже, как мне захотелось быть такой же красивой и беззастенчивой — стоять совершенно нагой перед мужчиной в полном сознании силы своей красоты и не только не стыдиться, но наоборот показывать свое тело как великую ценность. Вроде бы в ошейнике, вроде целует ему руки — но мне почему-то казалось, что исходящая от нее волна чувственности поглощает и подчиняет все вокруг, и горницу, и меня, и Ерофеича…

Она первая вышла в большую комнату — горницу. Ерофеич — за ней, все так же держа в руках книжку. Кружевная занавеска на окнах горницы вообще ничего не скрывала — неяркий свет словно весь сошелся на тугом теле молодой женщины, очерчивая плавный изгиб крутых бедер и гибкую спину. Ее руки скользнули к лобку — нет, она не прикрывалась — целую минуту, если не больше, под пристальным взглядом Ерофеича, Незнакомка все сильнее и сильнее возбуждала себя. Она делала это стоя, прямо перед ним, слегка расставив длинные стройные ноги.

Плечи, груди, бедра — все в ней играло, все блестело молодой здоровой страстью. Потом, сильно закусив губы, она мотнула головой и протянула Ерофеичу сложенные вместе руки. Тот в несколько ловких движений связал их толстой веревкой, небрежно и как-то с ленцой хлопнул ладонью по щекам. Красавица молча приняла несколько несильных пощечин, только слегка прикрывала глаза, когда вскидывалась ладонь деда.

Когда он опустил руку, она вышла на середину комнаты, еще раз сильно провела ладонью между ног и быстро, одним гибким движением, легла на живот. Прямо на пол, на старые плохо крашеные доски, вытянув вперед связанные руки и опустив между них голову. А Ерофеич отложил, наконец, свою книжицу, вынес откуда-то из угла мокрые, блеснувшие на свету вербовые прутья. Стряхнул с них воду на спину и бедра женщины — она вздрогнула и плавным, каким-то покорно-зовущим движением широко раскинула ноги.

Ерофеич пучком прутьев провел между тугих ягодиц, между ног. Незнакомка приподнялась на животе, отзываясь на прикосновение мокрых прутьев. А когда они скользнули между ног, даже прикусила губы. Все было как в немом кино, но я могла поклясться, что не услышала, а скорее нутром почувствовала ее страстный стон…

Ерофеич отложил в сторону прутья, оставив в руке только один — длинный и гибкий. Женщина снова сдвинула ноги и призывно приподняла бедра, заметно напряглась… И розга быстро мелькнула, прочертив на ее круглом заду яркую полоску. Дернулись стройные ноги, снова мелькнул прут, жарко целуя голый зад.

«Дедушка» хлестал сочно, неторопливо, что-то приговаривая. Незнакомке было действительно больно — она вздрагивала все сильнее, изгибалась, начала приподниматься на животе. Где-то к десятой розге, когда Ерофеич уже во второй раз сменил истрепанный на ее теле прут, женщина вскинула голову: крепко зажмуренные глаза, прикушенные губы и блеснувшая предательская слезинка…

Но даже со стороны, даже в «немом» представлении сквозь окно было видно… Нет, не просто видно — каждым движением, каждым изгибом тела, каждой судорогой женщина не принимала наказание, а буквально отдавалась розге… Она жаждала этой боли, этой беззащитности, этой унизительной наготы и подчиненной позы — и долго, старательно, всем телом сливалась с секущим прутом.

А Ерофеич все также размеренно взмахивал рукой, расчерчивая ее голый зад, иногда делая паузу — видно, приказывал что-то — и женщина вновь, как перед первым ударом, приподнимала вверх бедра. Словно приглашая, выпрашивая у розги еще один горящий поцелуй. Вдруг она резко дернулась, изогнулась, до предела сжала ягодицы и забилась в судорогах — голая на голом полу…

Я не замечала ни мороза, ни налипшего на меня снега — настолько заворожило меня это действие. Уже тогда я внутренним чутьем поняла, что Незнакомка вовсе не играла какую-нибудь роль. Она была сама собой — она действительно наслаждалась, до судорог, до сладкой истомы, наслаждалась своим положением, своей подчиненностью, своей болью.

x x x

Часа через два она садилась в автобус, который неторопливо ковылял с нашей окраины в центр города. Все такое же, чуть отчужденное выражение лица, холодный блеск темных глаз, тщательно подкрашенные губы.

Вежливо улыбнулась, как мало знакомой, но все-таки где-то мельком виденной девчонке и отвернулась к окну. Она ли это? Впору зажмуриться и потрясти головой…

И все-таки она: щелкнул замок сумочки, проездной — контролеру. А в сумочке, хищно свернувшись, блеснул заклепками тот самый собачий ошейник…


2004 г.

Поединок

По осенней сырой распутице задними дворами села шли двое — грузная, хмурая баба в потертом платке и юная, но крепкая девушка в легком цветастом платье. Поеживаясь от холода, она молча выслушивала усталую ругань бабы — видно, что та ругалась уже давно и впустую.

Старенькое, застиранное платье без формы и вида не могло скрыть крепкой, стройной фигуры девушки. Длинные, тяжелые волосы волной падали на спину: тетка велела снять платок и расплести косу, здесь это было первейшим обвинением и знаком — быть девке стеганой…

Аленка (так звали девушку), а если совсем точно — Еления, упрямо смотрела под ноги, и старательно гнала от себя мысли о предстоящем. Тетка вела ее к лавочнику Матвеичу — ведь нашел старый черт, на чем поймать! И никуда уж не денешься — грех тяжкий, а за нечаянно и бьют отчаянно…

Ладно бы дома, сама тетка проучила бы — разве впервой! Но жадный мужик раззвонил такую хлябь, что спаси, Богородица… Вот и ведут девчонку и на мучение, и на стыд…

Так и шли — тетка с ворчанием, девушка молча. Дошли до просторного дома Матвеича (лавочник жил с размахом) и Анна торопливо постучала в крепкую оббитую дверь.

— Ну, кого там? — нелюбезно прогудел из-за двери мужик.

— Мы это, Матвеич, я и Аленка… На поклон к тебе, батюшка…

Грохнул запор, потом щеколда, дверь без скрипа распахнулась наполовину. Косматая борода Матвеича недовольно пробурчала:

— Чего на поклон? — но, разглядев, что за спиной просительницы стоит, опустив голову, та самая, давно примеченная и в храме, и пуще того — этим летом, на реке, где резвилась и нахально сверкала чем не положено, девчонка, куда более приветливо проговорил:

— Виниться, значит-то? А как виниться-то? Ну?

— Вот… Привела к тебе на поклон… На розги твои, батюшка. Уж выстегай девку как надобно, да прости…

Матвеич хмыкнул, распахнул двери:

— Ну, заходьте. Ишь ты, на поклон… Как убытку хрен знат сколько потерпел, так не думала! На што мне теперича твоя задница? Убыток вернуть? Чтоб такие убытки простить, надобно всю как есть лозой разрисовать. Да и ишшо кое-что взгреть! Душевно чтоб, памятно…

— Уж посеки, посеки ты ее, Матвеич! Девка крепкая, стерпит, сколь на душу положишь… Ну, чего молчишь, окаянная, — толкнула в бок Аленку.

Остановившись посреди просторной горницы, Аленка опустила руки, и, не поднимая глаз, проговорила:

— Простите… Накажите, сколь надо!

— Сколь надо! Чтоб «сколь надо» — тут тебе, девка, до утра на лавке извиваться! Начисто кожу с зада снять лозинами!

— Вот и сними, батюшка! Только уж прости ты ее, негодницу! Ты не гляди, что молоденька — она у меня сеченая, крепко терпит!

— Так и вы глядите: сами пришли, чтоб потом мне укоров не было, мол, засек девку по всей строгости… Ладно, будь так! Детей да девок в моем дому нет, розги зазря не держу, так что иди, тетка, за прутами — вон нож на столе, а береза на задворках. Только режь пруты подлиньше да покрепче! Чтоб задницу проняло!

— Уж как есть секучие выберу, батюшка! — заторопилась тетка.

Когда она вышла, Матвеич — крепкий, не такой уж и старый еще мужик, приподнял рукой подбородок девушки:

— Ну, ты гляди у меня, молодайка! Как положу под розги, на попятный поздно будет! Я тебе не тетка — задницу твою щадить не резон!

— Сама пришла, — негромко и упрямо ответила Аленка. — Секите, сколь надо…

— Ну-ну… Задочек голенький, розга с посвистом! Кэ-эк прижжет по голышам, запоешь! Аль рот завязать?

Девушка отрицательно мотнула головой:

— Потерплю.

— А то гляди — можно и без порки. Так, для порядка постегаю задничку, тетку домой выгоню, а мы тут и грех твой исплатим… А, как?

Аленка упрямо замотала головой:

— Нет, батюшка, вы уж секите!

Мужик зло блеснул глазами:

— Ну, как знаешь, молодайка… Ступай в угол, помолись Богородице перед розгами. Чтоб терпенья тебе дала, порку вынести — уж располосую твой зад донельзя! Ступай, молись…

Аленка прошла в угол, под образа, опустилась на колени.

— Постой-ка! — громыхнул сердитый голос. — Поди-ка в угол поначалу, да сымай все с себя! Небось на правеж пришла, а не в гости!

Девушка стрельнула глазами, закусила губы. Но послушно встала, прошла в темный угол у печки и, лишь мгновение поколебавшись, через голову стянула платье. Взялась за подол нижней, тоже старенькой сорочки, вздохнула, и сбросила ее, оставшись совершенно обнаженной.

Даже в полумраке дальнего угла ярко светилось ее молодое тугое тело. Плотно прикрывшись ладонями, Аленка вернулась к образам. Опустилась на колени. Перекрестилась и, чувствуя на бедрах жадный взгляд хозяина, стала отбивать низкие поклоны, шепча жаркие слова Богородице-заступнице. Темный лик сурово говорил с иконы о муках грешных, об очищении…

Когда тетка вернулась, сжимая в руках здоровенный пук свежих березовых прутьев, Аленка еще стояла на коленях в углу под образами и негромко молилась. Не обращая на нее внимания, экзекуторы опустили принесенные прутья в чан с горячей водой.

— Ладно уж, первые пусть не вымокнут, зато уж попозжей хороша пойдет розга!

— Ну, иди на лавку, красавица! Кладись задом вверх да терпи — заработала!

— Слышь, негодяйка! — прикрикнула тетка. — Марш на лавку! Да гляди у меня, чтоб со всей силы терпела!

— Поначалу вязать не будем, — решил добряк Матвеич. — А уж дальше бог подскажет! Я так порешил, — продолжал он, неотрывно глядя на обнаженное, простертое на скамье тело молодой девушки, — что будет ей поначалу двадцать пять розог, и снова двадцать пять с другого бока. Встанет, коль сможет — чтоб помолилась заново. И снова полста розгами. Там и поглядим — не сомлеет от порки, еще розог. Помолясь — еще… Ты слыхала, девка?

— Слыхала, — не поднимая опущенную на руки голову, глухо сказала Аленка. — Прости меня, Богородица… Секите!

Потом вдруг подняла лицо и глянула на тетку:

— Простите и вы, коль не так что будет…

Повела плечами и бедрами, плотнее устраиваясь на гладкой широкой лавке, и замерла, ожидая первый удар… Мужик явно не спешил, с откровенной жадностью рассматривая фигуру девушки. Он и молиться-то велел ей, чтоб поглядеть, как она опустится на колени, как круче обрисуются крепкие бедра, как будет отбивать земные поклоны, еще краше и призывнее выказывая тугой зад. Эх, дура девка! Сейчас бы так, для одной видимости, для тетки, чтоб болтовни не было промеж баб — да и хрен на них! — для порядку всыпал бы с десяток, ну — полтора прутов, да своими руками поднял бы с лавочки, да отнес бы на лежанку жаркую… Ножки ладные — врозь да пошире, груди твердые расцеловал и… Эх, показал бы, как оно может любить мужик кряжистый!

На что уж Настена была гордячка, а и та опосля приговору в колени бухнулась, молила что угодно исполнить. Уж и отработала должок знатно — всего в баньке сама отпарила да вытерла. Там же — рукой твердой к скамье наклонил, пониже, поудобнее, за бока взял девку и снизу, под зад белый, с маху вогнался… Поначалу зубы тискала, стыд показывала, а потом и сама задом задвигала поближе да теснее…

Да-а, негодница — зря ты это! Ну, уж не обессудь — не схотела ласки, терпи муки… Да и поглядим, кто кого переупрямит — все одно тетку домой, а с тобой… Еще молить будешь, чтоб на кроватку пустил, сама и ноги раскинешь! Ну, девка, давай повоюем!

Мужик выбрал длинный тугой прут, помахал в воздухе, встал над телом девушки. Примерился к крепкому, сладко округлому, такому желанному телу, вскинул руку и резко ударил. Звонко хлестнул гибкий прут, обвил голый зад наказуемой. Чуть наискось легла первая яркая полоска, едва заметно дрогнули ягодицы девушки. Аленка смолчала, только коротко выдохнула: первая розга всегда трудная…

…Длинные березовые лозины раз за разом хлестали по голому телу: взмах, пауза, короткий злой свист и горящая полоса на бедрах. Снова взмах, пауза, свист… Полосы на теле вздувались, набухали тяжелой горячей болью: мужик стегал с плеча, зло, не жалея молоденького девичьего тела. Но Аленка молчала, только все сильнее вздрагивала после каждой розги, вжимаясь бедрами в лавку. На втором десятке вскинула голову, мотнула длинными волосами, отчаянно кусая губы: больно… Ее пальцы побелели, цепляясь за края скамьи, и до дрожи напрягались красивые стройные ноги: больно…

В зажмуренных глазах вспыхивали красные огни — девушка изо всех сил старалась стерпеть порку, не сжать опоясанные огнем половинки: сжатое тело острее принимало боль, а она знала, понимала, что хлестать ее будут еще очень, очень долго…

Она не считала удары, только тихонько молила, чтоб побыстрее кончились розги. Напряглась в ожидании очередного удара, но как сквозь вату услышала:

— Уф! Четвертная есть… — Матвеич отбросил в сторону еще один растрепанный прут. Взял из бадейки свежий, погибче, покрутил его в воздухе. — Тугой зад у девки-то. Вишь, как прутья трепятся… Ну, с другого бочка зайдем, да еще подсыпем девоньке. Лежи, красавица, терпи знай…

— Ты уж секи, секи ее, батюшка… Стерпит, окаянная!

Примеряя свежий прут, Матвеич сам себе пробурчал:

— Уж посеку, не сомневайся. Поглядим, как она вторую четвертную потерпит…

— С богом! — размахнулся, и — с плеча, по голому. — Раз!

Лежать под розгами было все труднее: прутья хлестали по уже исполосованным двадцатью пятью ударами половинкам, тем более, что мужик входил в раж и стегал все сильнее и сильнее. Прикусив губы, Аленка начала извиваться и резко напрягать ноги. Все чаще вскидывала голову, размашисто бросая в сторону волну волос. Но руки не отпускала и дергалась не настолько сильно, чтобы вызвать довольное восклицание Матвеича: мол, привязывать надо…

Начала про себя считать удары — сбилась. Снова начала — дернулась от боли, сбилась… Откуда-то со стороны, кроме злобного свиста розги, доносился глухой звук, похожий на мычание. И вдруг поняла — это же она сама — негромко, сдавленно, едва слышно, но все-таки начала стонать.

Сильнее закусила губы, сильнее прижала бедра к лавке и упрямо задавила в себе стоны: «Терпи, Ленка!!!». Еще сильнее прижалась к твердым доскам, и вдруг поняла — тишина. Нет ни ее стонов, ни…

Да, уже и не свистит прут! Господи, неужели кончилось? Но почему же так больно, так полыхает огнем попа? Наверное, там уже все располосовано в кровь?

Ей казалось, что горячая кровь течет по горящему голому телу. Но прутья в руках опытного Матвеича, плотно впиваясь в тело, не рассекали кожу, а оставляли тугие вспухшие рубцы. Это было еще мучительнее — но бедра девушки лишь в двух-трех местах алели капельками крови.

— Вставай, негодница! — не то разрешил, не то приказал Матвеич.

Тетка было кинулась услужливо собрать истрепанные прутья, но мужик остановил ее:

— Сама подберет. Ну, девка, чего отдыхать улеглась? Убирай лозу да кланяйся…

Прикусив губу, Аленка поднялась на руках, опираясь на лавку.

Медленно встала, ощущая боль исхлестанного тела. Терпеть можно… Наклонилась, сдержав стон, собрала с пола брошенные у лавки прутья.

Повернулась к Матвеичу и низко, в ноги, поклонилась ему, проговорив заученную фразу:

— Спасибо за розгу, батюшка…

Выпрямилась, тут же плотно прикрыв руками низ живота. Крепкие груди жадно звали темными сосками, но взгляд девушки исподлобья был упрям: дескать, не взяла еще твоя…

Так же, взглядом, ответил Матвеич: «Погоди, девка…»

С деланным равнодушием отвернулся, велел тетке:

— Неси-ка с сеней веревок.

— Зачем? — чуточку охрипшим голосом спросила девушка. — Я же не закрывалась и не дергалась! Зачем вязать-то?

Матвеич рыкнул:

— Ты знай, иди молись! Я сам погляжу, вязать, аль не вязать…

Убрав с лица рассыпавшиеся волосы, Аленка опустилась на колени под иконами. Молилась долго, повторяя одно и то же: какая-никакая, а передышка!

x x x

Тетка угодливо приняла из рук хозяина стакан с самогонкой.

Осторожно зажевала хлебушком, залебезила:

— Ой, спасибо тебе, батюшка! Без мужика, без отца-матери ращу девку-то! Сам знашь, каково оно… И уж порота она немало, и в погреб голышом саживала, а все одно напроказит! Ты уж построжей, построжей пори девку…

— Оно бы и плетей не помешало… — раздумчиво проговорил хозяин.

— Уж и плетей дай, батюшко Матвеич! Отлежится, куда денется… Рази по нынешним временам девок правильно учат? Негодность одна! Уж ты расстарайся, батюшка…

Приняв второй стакан, жадно схватила в руки протянутую пузатую бутыль и глечик меду. Закивала головой, расплываясь в масленой улыбке:

— Оно и верно, батюшка! Ты уж тут сам… я побегу, тесто там у меня, коровка недоена… А погодя пришлешь девку, как поучена будет.

— Ну, прислать-то оно можно, а как не дойдет? Всыплю во все ворота — едва отлежится! Пущай уж тут отлеживает…

— И пусть, и пусть! — еще маслянее растянула губы тетка. — Побегу я, батюшка! Ты уж тут сам, возьми труды на себя…

— Ступай, ступай, Анна… Завтра приходи — отведешь девку

домой…

Выпроводив бабу, Матвеич велел Аленке подняться и подойти к нему. Сел на скамью у стола, расстегнул воротник плисовой рубахи. Уже не скрываясь, оглядел девушку с головы до ног.

— Руки-то опусти… А то я бабского места не видал! Опусти, говорю!

Неохотно, но девушка подчинилась, открыв крутой лобок с черным треугольником курчавых волос, только ниже опустила голову и густо покраснела. Он поднял ее лицо за подбородок, но Аленка упрямо отводила глаза, поджав припухшие губы.

— Ну как, красавица, хороши были розги?

— Крепкие… — прошептала девушка.

— А сейчас снова на лавочку, и давай мне задничек!

Аленка повернулась и шагнула к скамье. Сдержав вздох, вытянулась на досках, спрятав лицо между рук. Мужик подошел к ней, взялся руками за лодыжки, потянул, выравнивая девичье тело. Широкой ладонью похлопал по заду:

— Тугая попка-то! Ишь как лоза треплется!

Изволил и пошутить:

— Даже тут от тебя одни убытки — это ж сколько прутьев изломать надо! И не жалко веток-то, а?

Аленка молча поежилась, чувствуя на ягодицах жесткую ладонь. А мужик, не отнимая руки, неторопливо прошел ладонью по тугим бедрам, еще раз по ягодицам, потрепал и вдруг с размаху врезал всей пятерней по заду.

Аленка от неожиданности охнула, сжала половинки. Матвеич довольно хмыкнул, выбрал в кадке свежий, уже размокший прут и протянул его сквозь кулак:

— Ну, пороть, штоль? Молчишь? То гляди — долго не умолчишь… Ну, с богом!

Взмахнул прутом, примерился и хлестко, сильно опустил розгу на голое тело. Дрогнули бедра, ноги, но наказуемая не издала ни звука.

— Два!

— Три!..

— Десять!!! — вот тут уже девушка не выдержала: резко, сильно сжала ягодицы, напрягла все тело.

Тут же снова свистнула лоза, прочертила очередную полосу и глухо, негромко замычала от боли Аленка:

— Ой-о-о…

К пятнадцати ударам он выбил из нее, сквозь прикушенные губы:

— Бо-о-ольно…

Девушка вздрагивала все сильнее, все сильнее стискивала половинки, все резче дергала ногами и тихо, но уже едва сдерживаясь, тянула:

— Бо-ольно…

Еще двадцать пять розог. Аленка едва перевела дух, расслабилась.

На коже блестели капельки пота, не было сил приподнять голову, волосы в беспорядке рассыпались по спине, прилипли от пота. Матвеич отбросил очередной прут, истрепанный на конце, и шлепнул Аленку по битому заду:

— Подымайся, красавица! Молодцом лежала! За храбрость — стаканчик…

На этот раз Аленка поднялась не сразу. Усталость и боль брали свое — она тяжело перевела дыхание, закусив губы, поднялась со скамейки. Упрямо, демонстративно прикрыла руками наготу.

— Ну-ну, закрывай… — усмехнулся мужик. — Вот что: банька истоплена, сходи, ополоснись да попарь задничку… Глядишь, и поумнеешь…

Девушка кивнула головой, помедлила и даже зная ответ, все-таки спросила:

— А после баньки… снова сечь?

— А куда же деваться! — мужик сочувственно вздохнул. — Крепко тебе быть битой, красавица. Ты пока раскинь умом — можно и не одни только прутья целовать-то!

Аленка смахнула со лба прилипшие волосы, вздохнула и молча вышла в сени. Хлопнула дверь — через двор стукнула вторая: девушка пошла в мыльню. А Матвеич, неторопливо пропустив очередной стаканчик, с хрустом потянулся и задумчиво побарабанил пальцами по столу.

— Упряма девка! А переупрямить надо — негоже отступать теперь, это же срам какой: с девкой молоденькой не совладать! Не, силком тут брать нельзя — поркой переупрямлю! Ишь, как лозу терпит, негодница! Хоть бы крикнула раз! Ничо, еще подашь голосок! А уж как подашь — ума добавлю еще получше. И уж не прутом — разгуляется по спинке ременная, в три хвоста!

Встал, принес из сеней крепкую ременную плеть, из трех витых мелкой вязью хвостов. Подумал и сунул в горячий чугун у печи, в кипяток: распарить ремни. Чтоб садче по телу прошлись!

…Аленка пришла тогда, когда мужик уже начал закипать — девушка оттягивала новые мучения, пыталась дать телу передышку. Но сколько не парься, все тебя ждет розга… Скрипнула дверью. Вошла — мокрая, раскрасневшаяся, еще более привлекательная. Мужик аж зубами скрипнул:

— Ишь, розовая! Ну, так как, надумала чего?

Девушка упрямо качнула головой:

— Лучше уж снова… розгами.

Матвеича осенила мудрая мысль:

— Да вот беда, красавица: лозочки-то почти все вышли! А давай сходим с тобой — сама и нарежешь дубцов для заднички!

Аленка опустила голову и не сдвинулась с места, хотя мужик уже шагнул к дверям. Тот решил истолковать это по-своему:

— Ах ты, господи… я же и забыл! За терпенье стаканчик заслуженный! — вернулся к столу, налил полный стакан ядреного первача. Был убежден — откажется, и тогда за непочтенье к хозяину можно и еще добавить по голому да тугому.

Аленка вдруг решительно шагнула к столу, двумя руками взяла стакан и залпом, зажмурившись, влила в себя самогонку. Поежила плечами, ткнулась губами в ладонь — ох и крепок!

Вышли во двор. Темнело. Хоть в этом облегченье — никто и не увидит, как она в чем мать родила сама для себя розги режет… У берез старалась, тянулась повыше, под неусыпным дозором Матвеича:

— Получше, погибче выбирай! Для своей же задницы стараешься! Ты прут к попке-то приложи: вот вишь, коротковат, не обнимает…

Наконец, удовлетворившись нарезанными розгами, он разрешил ей вернуться в дом. Аленку, с усталости и без еды стала уже охватывать слабость после выпитого. Когда пришли — второй стакан…

Но Матвеич тут ошибся — девушка стала не только не сговорчивее, но самогон притупил ее боль, сбавил страх перед тем, что снова придется лечь под розгу. И когда он с деланной ворчливостью посетовал, что вот, опять труды принимать, лупить ее, Аленка сама шагнула к лавке, перекинула на грудь волосы и молча легла…

Конечно, снова терпеть порку было очень тяжело. Аленка уже теряла силы и вскоре не могла сдержать голос. Матвеич со злорадством слышал то длинное, мучительное «А-а-а-а…», то совсем по-детски, в слезах и жалобное: «Ой-ой, попочка!». Крутые бедра наказуемой резко уходили в сторону из-под секущей лозы, девушка дергалась все сильнее и сильнее, вскидывая голову и кусая губы. Но все равно стонала — все громче, все длиннее. Но упорно, упрямо не просила пощады, даже не считая, сколько уже дано розог.

На третий раз порка была чуть-чуть короче — Матвеич всыпал ей двадцать ударов. Отпустив руки, которыми изо всех сил сжимала края лавки, Аленка не спешила вставать. Медленно, словно с опаской, расслабила напряженное тело, про себя вздохнула: «Уже вся исстоналась! Куда уж больше!». Но если бы видала все со стороны, то насчитала бы всего пять-шесть громких «голосков» на все двадцать розог. А Матвеичу желалось после каждого удара слышать голос девушки, видеть не только рывки голого тела, но и тешить себя отчаянными стонами и мольбами наказуемой… Еще, что ли, розог? А может, одумалась?

Он велел девушке встать. Аленка трудно поднялась, без приглашения подошла к столу. Матвеич про себя с радостью заметил, что теперь девушка не стала прикрывать руками наготу. Садиться не стала тоже — что и немудрено… Не замечая еще своей давешней ошибки, мужик снова налил ей граненчик. Прикрыв глаза и словно горя под его жадными глазами, Аленка храбро выпила. Она никогда еще не пила столько водки сразу, и сама не понимала, отчего стало пошатывать — то ли от усталости тяжелого и долгого наказания, то ли от выпитого.

Но зато ощутила, как медленными волнами уходит куда-то горящая боль исхлестанных ягодиц. Осторожно провела по попе ладонями, чувствуя бугристые, вспухшие полосы от прутьев. «Ой, матушка-богородица, за что же мне так? Порет и порет…»

Матвеич довольно осклабился:

— Горит небось задничек? Даже жалко сечь — ладненький, крепенький! Ничо — подергаешь голым, поумнеешь…

— А чего уж мне умнеть? — прищурилась Аленка.

— А того! Гонору больно много, аль дурочкой прикинулась? Давно бы уж приласкала, ножки поширше раскинула и подмахнула порезвей! Как под прутом — задом брыкаешь ровно кобылка! Отчего ж под мужиком не брыкнуться? Аль не сумеешь?

Аленка только хмыкнула в ответ…

«Не сумеешь! Ровно и не была всю зиму в городе, в кружевной у Параньи Ферапонтовны! А там — ох и красавец был Гришенька, ох и ласков! Конфетами задаривал, платочками, да не абы какими — с люрексом!

По вечерам чуть не ползком выбиралась из тесной каморки, чтоб не услыхала хозяйка. И по сугробам через дворы, к разлюбезному. Поначалу ох и стыдилась — ровно в бане раздеваться было, начисто голой… Отнекивалась, а руки сами сорочку скидывали, да промеж ног так сладко млело… Тоже иной раз Гришаня ворчал — не стони, мол! А как сдержаться, если все тело поет, и ни стыда, ни робости, один огонь сладкий! Как скажет «давай прокатимся», так и зацеловала бы насмерть: а потом верхом на Гришаню, ровно на кол твердый, и поскакала — до судорог, до слез радостных!

…Не сумеешь! Гришаня — городской, он такому понаучил, что сначала срам один, зато потом тело птицей вилось. Оседлает поперек живота, велит кол грудями зажать и говорит смешно так, ровно в трактире: «Сметанки не желаете?» Покачает вперед-назад и сметанку в открытый рот, на щеки, в глаза… Обмякнет на тебе — тяжелый, жаркий, а ты и рада, что он рядышком. Глядишь, и сызнова все начнем! Под утро плохо — смерть как неохота за кружева садиться. Так бы и ласкалась днями напрочь! Не умеешь… Пень старый…»

А старый пень не дремал — словно нутром учуял, о чем задумалась девушка, почему мелькнула на искусанных губах блаженная улыбка, словно тень жаркой страсти — и почувствовал Матвеич себя обделенным, обиженным, еще сильней возжелал покорности этого гибкого тела… Уж сколько перед ним как есть голышом — а ровно и одетая. Плечами поведет — ишь как грудки играют! И бедра — ну глаз не оторвать…

А она, не замечая накатившей на глаза мужика злой дури, закинула руки за голову, тряхнула волосами и потянулась — игриво, стройненько, только груди качнулись, и бедра в глаза бесстыжим, зовущим светом ударили… Тугое, белое, молодое и сладкое тело довело Матвеича — хрипло и коротко простонал, поднялся и обхватил руками, ища губами жаркие губы девчонки. С радостью подумал: подалась-таки, до утра не слезу!

И тут же на силу рванулась гибкость — выскользнула из рук, ровно и не сжимал ее мужичьей силой, отскочила. Все бы ничего, может, и стерпел бы обиду — но глянула, словно в морду харкнула, и с вызовом, врастяжку, одними глазами так обгадила…

Он еще раз с хрипом рыкнул что-то, отвернулся: в глазах потемнело, аж зубы свело. «Ну, стерва, будет тебе…» Не оборачиваясь, чтобы не видеть понимающего, смелого взгляда из-под пушистых ресниц, тяжело проговорил:

— Все, девка, будет. Наотдыхались. Кладись!

x x x

Сзади скрипнула лавка — девчонка легла, вытянулась. Он подошел к стене, сорвал вожжи и вернулся к покорно ждущей Аленке. Та искоса глянула на вожжи и не заметила, как предательски, выдавая страх, дрогнули бедра.

Но он не ударил, а тугой петлей охватил ей руки. Замотал крутым узлом, притянул к лавке. Схватил за волосы, вскинул голову и лицо в лицо, глаза в глаза бросил:

— Запорю!!!

Девка словно выплюнула в ответ:

— Пори!!! Насмерть бей, а сама не дамся!

Проводила злым упрямым взглядом, пока он прошел к печке. Увидала, как выхватил из чугуна давно приготовленную треххвостку… И плотно закрыла глаза, чтобы не видеть, как встал над ней, примерился, размахнулся…

Тяжелые, мокрые ременные хвосты плетки жахнули по голому телу. Аленка поднялась на животе, чуть не прокусив от напряжения и боли губы, на мгновение замерла и вновь приникла телом к лавке. Широко размахнувшись, мужик снова с плеча хлестанул плетью по бедрам. Голые ягодицы тяжело приняли удар, Аленка изо всех сил стиснула половинки и снова упрямо смолчала.

— Ничо, подашь голосок, подашь… — входя в раж, буркнул Матвеич. Отмахнул плетку и врезал уже не по попе — по плечам.

Девушка изогнулась, вскинула и ноги, и голову. Четкие рубцы отпечатались на плечах, и тут же три новых легли плотно, рядом. Отчаянно зажмурившись, Аленка запрокинула голову, тщетно пытаясь вырвать привязанные руки.

— Плечики-то выровняй… — чувствуя исход ее сил, велел Матвеич. Снова отмахнул концы плети назад, напряг руку и с маху уложил рубцы на битое место…

Тяжело, длинно замычала девушка, извиваясь всем телом. Выше приподняла лопатки, ожидая удара — и плетка снова влипла в тело, но по голому заду. Сочный удар, громкий вскрик Аленки:

— Больно!

— А вот этак больней! — хлещет плеть…

— Больно!! — еще громче вскрикивает наказуемая и снова, еще больней и больней гуляет по голому телу плеть.

Привязанная за руки, Аленка корчилась, широко отмахивала бедрами, стучала по лавке ногами и все громче, без передышки, выкрикивала одно слово:

— Бо-о-ольно!!!

На двадцатом ударе Матвеич опустил плеть. Исполосованный, багрово-красный зад девушки сжался, ожидая очередной плетки, и лишь потом, медленно, словно со страхом, расслабился… Аленка тихо всхлипнула и снова повторила:

— Больно…

Матвеич склонился над ней, поднял за волосы заплаканное лицо:

— А вот сейчас ножки-то твои раздвину, за зад приподыму и суну во всю глубь! Хошь?

Не открывая глаз, Аленка еще тише простонала:

— Больно…

Мужик отпустил ее волосы, еще раз оглядел вожделенное тело, так сильно исхлестанное его лозой и плетью, и молча отвязал ей руки. Аленка вставать не спешила — накатилась слабость, огнем горели бедра и плечи. Она и не представляла, что может вытерпеть такую строжайшую порку — но уже не было сил ни удивляться, ни думать о чем-то, кроме одного: сколько еще сечь?

Все-таки, прикусив от затяжной боли губы, поднялась. Убрала с лица прилипшие от слез и пота волосы. Опустила голову в ожидании его слов.

Матвеич угрюмо проворчал:

— Иди на лежанку, отдышись чуток. А я пока кой-куда сбегаю…

И, не дожидаясь ответа, вышел, грохнув тяжелой дверью. Аленка почти без сил словно упала на теплую лежанку, со стоном вытянулась и наконец-то устало расслабилась.

А Матвеич, дурея от злости и Аленкиного упрямства, направился к Настене. Так сказать, сбросить пар… Но, едва выйдя со двора, в задумчивости остановился. Настька, стерва, враз поймет — а если и не враз, то тетка Анна все одно бабам скажет, что приводила Елению на порку. А коль он потом к Настене бегал, и это когда девку голышом порол — то уж точно, послала его эта девка куда подальше… За спиной засмеют, а кой-кто и в лицо ухмыльнется! Такую ладную деваху разложил, полдня голую продержал, и не сунул! Стыда не оберешься…

Вернулся к своему подворью. Там, в горнице, сейчас лежала горячая, гибкая, тугозадая, до нитки голая… Штаны лопаются! Ведь и вправду можно, пока связана — суй куда хошь, сколько хошь… А все одно не то, все одно — стыд да срам с девкой не совладать! Нет уж, путь сама даст, а еще лучше пусть сама попросит!

Может, в баньку отвести? Там сговорчивей будет? Тепло, мыльно, запах духмяный, тело гладкое, так и в руках и завьется! Мелькнула мысль — ништо, мы и в горнице, как в баньке! Еще постоял, подумал, повздыхал сам над собой и чувствуя, что снова злость и желание застилают глаза, вернулся в дом…

В горнице было сумрачно: вечерело, и Матвеич разжег висящую над столом керосиновую лампу. На лежанке, все еще в полусумраке, сочно белело обнаженное девичье тело. Аленка лежала, словно приготовившись к очередной порке: руки вперед, тело в струнку. Только из-под спутавшихся волн темных волос настороженный взгляд. Он прошелся по горнице, словно и не замечая ни ее, ни ее неотступно следящего взгляда. Что-то поправил, что-то переставил, грохнув табуреткой, поправил лампадку под иконами. Сумрачно выматерился, и снова оказался у стола. Широко указал на тяжелый табурет:

— Присаживайся, гостья дорогая! Откушаем, что Бог послал!

Девушка приподнялась, опираясь на руки и с плохо скрытой издевкой спросила:

— Разве можно к столу да нагишом? Грех, не велено…

— Я со своими грехами сам разберусь. В моем дому мне решать, кому к столу в шапке, а кому с голой задницей!

Аленка встала с лежанки, провела ладонями по телу, словно сарафан оглаживала и смело, постаравшись стерпеть, села… и все-таки охнула, когда исхлестанные ягодицы опустились на шершавый табурет.

— Что скривилась, гостьюшка? Аль угощенье не по вкусу? — старательно юродствовал Матвеич.

— Такая уж гостьюшка, что с голым задом к столу! — в тон ему ответила девушка, словно невзначай поставив локти на стол так, чтобы прикрыть задорно торчащие груди.

— А чего тебе скрывать-то? Ишь, какие грудки тугие! Есть что напоказ выставить! И задничек у тебя уж больно хорош — его бы целовать, а не прутом да плетками охаживать! Хошь, все рубцы как один расцелую? Маслице лампадное найдется — потрем легонько, полечим голыши твои сладкие… Небось хочется, чтоб не плетками, а в радость?

Аленка, краснея, слушала его разливания. На секунду ощутила на бедрах сильные мужские руки, распирающий, сильный кол внутри горячего тела… Дрогнула бедрами и тут же горячая боль от рубцов вернула к действительности:

— Чтобы в радость, это самой надо хотеть!

— А та ровно и не хочешь! Раздевалась ведь как не на порку, а ровно в постель! Задом виляла, ровно кобылка игривая! Чего же тебе не хотеть-то, а, девка?

Аленка отрицательно мотнула головой…

— Ну и дура! — сплюнул в сердцах Матвеич. — Старый конь борозды не портит!

— Да пашет мелко, — снова смелея от очередного «граненчика», не удержалась девушка. Вот уж воистину — дура…

Матвеич смолчал, проглотив «мелкую пахоту», и только яростно сверкнувшие глаза могли бы предостеречь девку: с огнем играет!

— Ну, гостьюшка, выпили-закусили, пора и за дело! Подавай сызнова плетку, да выставляй зад!

Подав ему плеть, девушка громко вздохнула и деловито сказала:

— Ноги пока не вяжите — потерплю!

— Потерпи, потерпи, красавица! Как невмоготу станет, попросишься! Это правильно — ноги не вязать. Как захочешь — ты их того, раскинь поширше да задницу подыми: я и пойму… Может, на постельку перейдем, а можем прям на лавочке…

Аленка в ответ все так же молча пожала плечами и легла, подставив под вожжи скрещенные в кистях руки… Мужик привязал ее потуже, проверил узлы, убрал с гибкой спины волосы. Деловито, словно сноп на току, выровнял тело девушки. Вернулся к столу, прибавил огня в лампе — чтобы лучше видеть движения голого тела. Встал над Аленкой, примерил плеть к бедрам. Опустил ее и вздохнул:

— Аж махать устал! Ну, уж ладно, для такого дела постараемся!

Взмахнул плеткой, задержал ее в воздухе и наконец хлестнул…

У Аленки уже не было сил притворяться каменной — с первого же удара громко застонала, напрягла ноги. Дергаясь, принимая удары, виляя исхлестанным задом и резко вскидываясь от каждой плети, с отчаянием думала: нет, не выдержать, не стерпеть эту порку… Каждая плетка казалась страшнее и тяжелее предыдущей — ремни лупили по уже избитому телу, она уже и не пыталась считать удары. Вся попа казалась полыхающим костром, огненные полосы обвивали ягодицы, но казалось, что витые ремни хлещут сразу по всему телу.

В какой-то миг вся сцена наказания предстала ей словно со стороны: вот поднимается рука с зажатым в кулаке черенком плети, сплетаясь и расплетаясь, застывают где-то вверху мокрые хвосты, и как три темных молнии, как три злых хищных змеи, дугой бросаются вниз. Жадно, глубоко впиваются в голый зад, обвивают бедра, терзая тело — и тело рывком, судорожно сжимается под ними, рвется то вправо, то влево, расчерченное жестокими огненными рубцами…

…Девушка хрипло, громко застонала… и, запрокинув голову, крепко зажмурившись, после очередного удара выдавила тяжело и вымученно:

— Не надо…

…Еще сильнее полоснула плеть…

Еще громче просит девушка:

— Не надо!

…С маху, тяжело хлещут ременные хвосты избитую голую попу…

— О-ой, не надо больше!! Ой, простите! О-ой, боженька-а-а-а!

— Покричи, голубушка, покричи! А вот тебе плеточку!

— А-а-а!

— И по спинке… Н-на!

— А-ай!

— Что-то не слышно голосочка… А еще раз по плечикам!

— А-А-А! Не надо… Н-не надо-о-о-о…

Мужик опустил плеть. Судорожно всхлипывая, Аленка дрожала всем телом.

— Ну?

— Больно… — всхлипнула Аленка.

— А ты как думала? Ну, решила чего? Сейчас еще побольней будет…

Не поднимая головы, девушка едва слышно сказала:

— Пусть…

— Чего «пусть»? — торжествовал мужик.

— Я согласна… любиться…

— Вот и умница. Давно бы уж так. Ну, красавица — тогда на лежаночку!

Пошатываясь, Алена не легла, а скорее упала на кровать, поежившись от прикосновения одеяла к иссеченному телу. Раздвинула ноги. Закрыла глаза…

Почувствовала над лицом пахнущее свежей сивухой хриплое дыхание:

— Что-то не радостно лежишь. Поширше ляжки-то…

Она стиснула зубы, ненавидя себя за слабость и страх. «Лучше бы уж запорол, гад… Нет, девочка, не надо было тебе так: сначала лечь, а потом себя же и клясть. Легла — значит, сдалась. Терпи уж, испей своей слабости, коль на скамье силенок не хватило…»

Мужик больно смял ладонями груди:

— Ох, и хороши титьки! Прям-таки стояком стоят!

— Поглядим, как у тебя стоять будет, — словно не сама сказала, а из обиженного сердца рванулось. Уж и поняла через секунду, что лучше бы прикусить язык, да поздно.

Он убрал руки с грудей. Помолчал, глядя на беспомощно открывшуюся перед ним девушку.

— Значитца, в упрямки заново пошла? Ладненько. Мой стояк пока не про тебя будет. Мы тебе другой найдем. Чуток опосля… А ты пока отлежись, силушек поднакопи. Как бог свят, пригодятся…


P.S. Они не закончены. Ни рассказ, ни, самое главное — их Поединок.


2004 г.

Старые часы

«Любовь — зло есмь…»

Старые часы, бабушкина трепетная гордость, гулко отсчитывают девять медных колокольных басов. Им кажется, что они стучат грозно и сердито, потому что сегодня субботний вечер…

Но это им только кажется, потому что я уже перешагнула ту грань, за которой прятался глупый ребенок. Я стала взрослой девушкой, ну почти совсем-совсем женщиной — только не знают этого старые часы…

Не знает и Лина, одна из самых последних бабушкиных учениц: стройная, дьявольски красивая женщина с чувственным ртом вампирши и поразительно тугим, крепким телом. Не знает о том, что я выросла, и бабушка. Хотя наверное, они обе только делают вид, что все идет заведенным порядком и ничего не изменилось: их, с их умом и опытом — не проведешь…

Но мне сейчас думать некогда: старые часы закончили тянуть последнюю медную ноту. Значит, мне пора. Я закрываю свой толстый дневник с недописанными строчками, аккуратно убираю на столе, открываю высокие дверки темного, старинного шкафа со встроенными зеркалами. В зеркале во весь рост вижу вполне симпатичную девушку пятнадцати лет: вот ее руки скользят вдоль серебристых пуговиц перламутрового домашнего халата. Шелковая ткань послушно расступается гладкими волнами, соскальзывает с моих плеч — девушка в зеркале обнажена.

Нет, неправильно. Обнаженная — перед ванной, нагая — перед любовью… Поэтому девушка в зеркале просто голая. Я критически осматриваю ее фигуру, и со смешанным чувством гордости и строгости признаюсь своему отражению: ну вроде как действительно ничего. До Лины далеко, но это ведь совсем не мой тип, правда? Отражение согласно кивает, поправляет тонкий ободок на волосах, которые без него рассыпались бы по плечам и скрыли грудь. Поправляю ободок еще раз — все-таки это сейчас моя единственная одежда!

Открываю вторую дверку шкафа и, почти не глядя, снимаю с позеленевшего медного крючка Змейку. Здесь, в ряду нескольких своих друзей и подруг, она самая работящая. Шершень, вон тот, что свесил едкое жало почти до пола, трудится надо мной редко. Но каждый его «укус» запоминается надолго и даже по особому пахнет: резиновой грушей, которую надо глубоко затолкать в рот, потому что в доме кричать нельзя. Рядом с Шершнем отдыхает Швабра — она и вправду похожа на швабру, потому что состоит из множества толстых веревочных концов. Это настоящая пенька, легкая, прочная, но когда ее намочат… Мокрая, она драит меня так, что хоть сама проси у бабушки резиновую грушу. Между Шваброй и ее злобной сестрицей Кошкой перегнулся через медный крючок Драчун — у него нет рукоятки с петлей, за которую вешать. И вообще Драчун — просто метровый кусок зубчатого трехгранного ремня от какого-то мотора, местами черный от старой смазки. Имечко у него в самый раз: потому мы с ним друг друга не любим.

Он же не просто стегает, он же меня до костей дерет-продирает, словно зубами рвет. После него потом пару недель только и забот, что отметины залечивать…

Там еще много всего, но сегодня суббота, а это день Змейки. У нее три хвоста, каждый из которых на конце с двумя усиками — словно змеиный язычок раздвоенный. Кусает словно и вправду змея: треххвостым телом прижмется-прилипнет, словно полоской огня, а змеиными язычками коротко и злобно: кусь!!! И рукоятка у нее, между прочим, настоящей змеиной кожей обтянута…

Берусь за эту рукоятку и даже завидую Лине — как удобно она лежит в руке, как плавно перетекает ее основная часть в слегка шершавый нарост на конце, как плотно проложены петли змеиной кожи и как гибко изогнулись, опускаясь вниз, хвосты плетки со своими жалами — язычками.

Но восторгаться этим произведением воспитательного искусства уже не время: меня ждут. А у нас не приняты длительные ожидания.

Я становлюсь на колени, беру рукоятку Змейки в зубы, затем опускаюсь еще ниже, на четвереньки и… Спинку слегка прогнуть, коленки ставить ровно, руки плавно скользят вперед, создавая ритм «шага», а бедрами вилять не очень: иду на обязательное субботнее воспитание. На четвереньках и с плеткой в зубах прохожу — проползаю нашим длинным роскошным коридором, снова ловлю краем глаза отражение, на этот раз в трюмо: правильно иду, ровненько, носочки оттянуты, ноги в меру напряжены.

Правильно войти — это не просто так, это наука со смыслом: в такой позе можно как игривая кошечка, а можно как послушная собачка.

Сегодня я собачкой: вот и очередная дверь, поворот, и впереди — бабушкина кресло-коляска. Приближаюсь к самой коляске, спинку еще прогнуть, коленки вместе, руки ровненько вперед и в кистях сразу вперекрест, чтобы послушнее выглядеть. Низко к полу — так, чтобы сосками пола коснуться, но попа вверх, аккуратными полушариями. Из-под челки поглядываю, знака жду…

Вот бабушка благосклонно кивнула — поднимаю голову. Только голову, все остальное неподвижно — знаю, что строгие судьи сейчас оценивают и прогиб в талии, и носочки чтобы оттянуты, и соски слегка пола касаются, и попа вскинута повыше, и руки послушно сложены, и ляжки плотно вместе: никакой сексуальности, только старательная и аккуратная покорность. Голову подняла и снизу вверх на бабушку смотрю — но не в глаза, а на руки. Снова легкое шевеление ее руки — можно грудь от пола приподнять и лицом к ней поближе — плетку в зубах протянуть. Принимает рукоятку и легонько, просто в знак, ладошкой меня по щеке — хлоп! Я, в свою очередь, быстро и легко касаюсь губами ее руки: она старшая, именно в ее руках любое наказание, даже если плетка окажется в руке Лины.

Короткий ритуальный поцелуй бабушкиной руки и я снова склоняюсь ниже головой и плечами, снова легкое касание сосками пола, простираясь у бабушкиных ног, точнее, у колес ее каталки. Моя поза замечаний не вызвала — я все делала правильно и аккуратно. Слышу это даже в голосе Лины, которая сейчас получила разрешающий жест бабушки и командует:

— Пройдите на топчан, молодая леди!

Я выпрямляюсь. Еще раз коротко кланяюсь бабушке, потом Лине, которая перед поркой всегда называет меня только на «вы», и уже не ползу, а иду к месту своего воспитания. Иду шагом тренированной гимнастки: плечи расправлены, спина ровная, носочки при каждом шаге оттянуть, бедрами не раскачивать — чай не девка с панели!

Здесь я должна проявить уже не трепетную покорность и послушание, а готовность благодарно и с радостью принять назначенное мне наказание.

Перед высоким топчаном с его креплениями, ремнями и прочими премудростями замираю. Слегка приподнявшись на носочках и «пружинисто» стою спиной к ним — руки опущены вдоль бедер, ладони прижаты к ногам, тело слегка, но ощутимо напряжено в ожидании новой команды…

— Можете лечь, молодая леди!

Привычным движением я оказываюсь верхом на топчане, в который раз ощущаю всем телом жесткую прохладу его черной кожаной обивки. Лина приглашающе расстегивает ременные петли по бокам в изголовье топчана — руки не просто вперед, а немного в стороны. Шелест кожаных петель, тугая упругость пряжек, плотно стянувших руки…

— Задом вверх, пожалуйста.

Я и так лежу попой вверх, и эти слова означают лишь одно — надо «выставиться», то есть снова, как я и «шла» сюда, встать раком. Не просто раком — а «высоким» раком, превратившись в треугольник с задранным вверх, голым, беззащитным и послушным задом…

Подтягиваю колени к груди, поднимаю зад. Широкий кожаный ремень плотно опускается под коленями, притягивает к топчану ноги. Теперь уже ни назад, ни вперед — только вверх или в стороны. И вверх, и в стороны, естественно, только задом, что и требовалось по установленному на сегодня порядку.

Лина неторопливо устраняет некоторые мелкие ошибки с моей стороны:

— Спинку прогнуть посильнее. Вот, уже лучше. Еще чуть-чуть в талии — выставляйтесь, молодая леди, повыше и получше.

— Не правда ли, мы сделали ей прекрасные бедра? — слышу голос бабушки. — В меру широки, но не тяжеловесны, переход от талии весьма изящен.

— Ляжки еще требуют тренировок, — это уже Лина. — Но в целом вы совершенно правы. Это прекрасные бедра для ее юного возраста. Еще немного, и мужчина почтет за честь прильнуть к такому вышколенному заду!

Касаясь щекой обивки топчана, со смесью стыда и гордости слушаю этот неспешный, оценивающий диалог. Медленно разгорается такое волнующее, странное, ниоткуда берущееся тепло внутри тела: оно стало появляться совсем недавно, сначала вызывая страх и робость, а теперь… А теперь я жду этого тепла, которое может разгораться все сильней и сильней — я уже это знаю, я уже поняла суть едкого огонька внутри лона. Оно называется «страсть». Глубокая, жадная, невыразимо приятная страсть, которой так трудно, но так важно научиться управлять! Я знаю, что это будет особая и нелегкая школа — когда этот огонек впервые разгорелся маленьким пожаром и показался наружу капельками любовной влаги, бабушка с Линой сначала от души поздравили меня («С днем рождения, юная женщина!»), а потом я начала узнавать смысл старого, в очень пыльной книге начертанного изречения: «Любовь зло есмь и злом же победиши».

Это было зло неприятной, резкой, непривычной и почему — то очень обидной боли: сильные руки Лины держали мои разведенные ноги, а тоненькое, мягкое на вид, но такое злое на теле жало бабушкиного хлыста слизывало эти капельки с моих припухших складочек…

Конечно, потом был бокал очень сухого шампанского, свечи, удивительно приятный и совсем не «светский» разговор втроем. Ушла обида — они сумели объяснить и показать мне, что это было вовсе не поркой, не наказанием за что-то и тем более без вины, а первым уроком из большой науки укрощения страсти. И в тот же вечер я сделала удивительное открытие: этот милый и жадный огонек внутри тела может ласкать или жечь, неважно, даже после того, как вход к нему только что расчертили полосками мучительных рубцов…

Рука Лины касается моей головы, снимая ободок, аккуратно убирает в сторону волосы. Теперь на мне ВООБЩЕ НИЧЕГО нет, и теперь я действительно готова к уроку. Послушная ее ладоням, держу голову прямо, касаясь топчанной обивки только лбом: потому она и убрала ободок. Снова легкое, но властное касание ее холеных пальцев — и я повинуюсь, за счет рук и прогиба в талии приподнимая груди: они должны быть не расплющены по топчану, а только трогать обивку сосками. Это нелегко, поза требует некоторого напряжения, но мне очень помогает мой проснувший ласковый огонек. Он уже обнял живот, подбирается к груди (правильно — меня и приподняли, чтобы видеть, как набухнут соски!), а теперь, когда ему помогли руки Лины, он добрался и до самого главного. Лизнул изнутри, словно раздвигая теплом малые губки, снова и снова лизнул, теперь все сильнее и смелее, и, наконец, прошелся своим горячим, шершавым, страстным язычком по внешним губкам, оставляя между ними горячую росу любви.

Ладони Лины скользят по спине, талии, охватывают мой поднятый зад, опускаются по ляжкам к коленям — она стоит сзади и видит все. Гладит меня еще раз, и наконец, когда я и сама чувствую, как роса страсти стала обильной, а складочка — мокрой, звучит ее голос:

— Молодая леди приготовилась, моя госпожа!

Эхом голос бабушки:

— Приступайте, моя дорогая.

Я замираю, застываю, леденею… Где-то надо мной, я не вижу, но знаю, изогнулась в воздухе треххвостая Змейка, на миг замерла, вскинувшись в сильной руке Лины, и звонко, резко, пронзительной молнией прильнула к моему заду. Щелчок плети. Вспышка боли. Злые языки на концах Змейки.

Неподвижный, аккуратно выставленный, заледеневший от покорности голый зад.

Медленно и осторожно выдыхаю воздух, медленно и осторожно набираю его снова: держу фигуру. Носочки оттянуты, соски только касанием, попа ровно…

Щелчок плети. Жар по низу моих голых полушарий. Больно… Змеиные языки глубоко кусают тело, но я сейчас послушная статуя, подвластная не своей боли, а только властным жестам свистящей плетки…

Щелчок плети, теперь с другой стороны. Снова кипятком по низу попы, уже с другой стороны злятся змеиные языки. Я не вижу, но знаю, как четко и быстро они рисуют на белой коже яркие раздвоенные поцелуи. Еще раз, еще, еще, еще… ой, боженька, еще и еще! Я теперь не ледяная, я теперь горящая статуя! Но пока еще статуя: сосочки касанием, носочки оттянуты, губы не закушены, попа высоко и ровно…

Обжигает, ой как больно обжигает попу плеть! Спасай меня, мой жадный огонек внутри, снимай, забирай к себе жар плетки, потому что я уже не могу, мне все трудней, а Змейка впивается с каждым щелчком все острее, все глубже брызжет кипятком по всей попе и вот уже находит острыми языками все-таки видные под половинками выставленной попы нежные складочки…

Нашла, укусила первый раз, звонко хлестнула по пояснице и тут же вернулась вниз — теперь уже без промаха, хвостами едкого огня в самую глубину лона… И горящая статуя моего тела потеряла мраморную стойкость — я трусь щекой о топчан и сквозь внезапно намокшие ресницы жалобно смотрю на Лину: не надо туда, бей попу и спину…

Лина ловит взгляд, усмехается одними губами — глаза все так же холодны и строги, но вскинутая вверх рука с плеткой замирает. Потому что негромко заговорила бабушка:

— Я перестала видеть вашу грудь…

Испуганно дергаю плечами, восстанавливая прежнюю позу — «расплющенная» грудь в первой половине порки недопустима, и за повтор такой ошибки последует очень суровое наказание…

— Продолжайте, Лина. Нам осталось…

— Ровно тридцать плетей! — чеканно рапортует моя воспитательница, выше поднимая руку.

Снова опускаю горячий от пота лоб на топчан, выравниваюсь, старательно и ровненько тяну носочки, осторожно ловлю сосками обивку топчана и каменно замираю в ожидании плетки.

Вот и она — свист, щелчок, кипящая боль. Второй раз, третий, пятый… Судорожными короткими рывками вдыхаю — выдыхаю воздух, вцепляюсь ногтями в ремни на запястьях (никто не видит!), отчаянно зажмуриваюсь (это можно!) и неслышно, одними губами, шепчу — спасибо, Линочка: она пожалела, ни одна из пяти плеток не коснулась голых складочек, которые никак не спрячешь, не уберешь в такой позе и…

— О-о-ох!

Все три хвоста, все шесть раздвоенных острых жал жадно вцепились в половые губки, словно награждая себя за терпение. Краешком сознания еще понимаю, что это двадцать шестая плетка, половина позади, теперь можно многое, но мое каменное тело уже само отвечает плетке: дикой кобылой вскидывается и без того задранный зад, дрожат от напряжения ляжки и словно кляп, вбираю всем ртом обивку топчана. Мечусь лицом по кожаной обивке, трусь щеками, некрасиво кривлю и кусаю губы: ой, каким же огнем полыхает плетка!

Подымаются плечи, рывками вздрагивают только что ровные и красивые ноги, тугими медузами плющится о топчан грудь: ой, как же больно меня секут!

Размахиваю, не стыдясь, влево-вправо дергаю поднятый, беззащитный зад: как же зло впивается в него плетка! Хвосты обвивают талию, звонко секут ляжки, я бьюсь от боли и чувствую, как всю меня заполняет горечь сладостной и мучительной порки. Это злая горечь страсти, это конвульсии голого послушного тела, это рисунок рубцов от талии и до ляжек, это мой хриплый тихий стон и до ужаса мокрая, постыдно мокрая, все показавшая щелка…

Огонь на бедрах, огонь внутри. Плетка на теле, страсть в лоне. Но страсть не бесконечна: я еще не умею познавать ее до конца, заполнять себя этой безудержной и сладкой страстью без остатка, и моя несовершенная, неопытная страсть отступает перед секущими жалами Змейки. Теперь все меньше сладкого огня, все больше горькой огненной боли, все сильнее рывки моего тела, и все хуже поведение на топчане. Ну, разве так должна принимать плетку юная воспитанная леди? Некрасиво сдавленные, с силой трущиеся о топчан груди, дрожащие ляжки, вихляющий зад, месиво спутанных волос на мокром от слез лице. Лина, бабушка, я понимаю, что веду себя как обычная крестьянская девка на конюшне, я все понимаю, но я просто не могу: эта порка сильней меня!

В тяжелом дыхании и медленных, словно остывающих судорогах ног и плеч чувствую, как ослабли ремни у коленей. Теперь — на руках… Сквозь толчки крови в ушах пробивается голос Лины:

— Вы можете сойти с топчана.

Приподнимаюсь, скрывая охватившее облегчение: она назвала меня на «вы», значит, мое поведение было не таким ужасным! Уже не только по ритуалу, а просто по слабости охотно становлюсь на колени перед каталкой бабушки: руки аккуратно сложены на коленях, исчерченная полосами попа слегка касается пяток, колени чуть-чуть, на ширину ладони, но все таки разведены в знак женской покорности, голова скромно опущена вниз, но спина прямая: даже сейчас я юная леди, а не девка!

Бабушка негромко переговаривается с Линой. Из-под ресниц украдкой бросаю взгляд на хвосты Змейки, что хищно свесились с топчана и еще потихоньку раскачиваются: у, злюка!!! Капли пота немилосердно щиплют свежие рубцы. Вижу себя со стороны: вспотевшая, лицо красное, волосы спутанные, но в душ меня еще не отпускали. По знаку бабушки приближаюсь к ней все так же на коленях, с благодарностью целую обе руки. Приподнимая за локоть, Лина заставляет меня встать. Узловатые бабушкины пальцы касаются лобка: тут я спокойна, наказания не последует: все сбрито до младенческой гладкости. Пальцы опускаются ниже и глубже — я стою, не шелохнувшись, покорно опустив голову и плотно прижав к бедрам руки.

— Очень, очень неплохо сделана фигурка, — одобрительно говорит бабушка. Ее пальцы остались совершенно сухими, но она заключает:

— Твое лоно высушила боль. Но ты должна научиться управлять сама. Мы поможем… Лина, отведите молодую леди, задайте последний урок и не забывайте: в полночь мы ждем гостей. Вы должны быть готовы…

Теперь я не ползу, а иду в свою комнату. Иду старательной пружинистой походкой, чтобы ничем, кроме багровых полос на теле, не выдавать только что прошедшей порки. Лина кладет на столик у кровати мой ободок, распахивает створки балконных дверей. Ноябрьский ветер суматошно гоняет по просторному балкону остатки желтых скрюченных листьев. Посреди балкона — неглубокий ящичек, доверху наполненный искристым свежеколотым льдом.

Я уже знаю этот последний на сегодня урок, и Лина негромко подтверждает:

— Встанешь по колоколу своих часов, ровно в десять. Порку немножко затянули, лежать осталось меньше получаса. Грудки в лед, ножки в стороны.

Я шагнула к балкону, но руки Лины легли на плечи, придержав.

— Я тоже устала, моя радость. Но у нас с тобой много сил, и я буду ждать тебя после проводов гостей. У нас еще будут интересные уроки, правда?

— Правда… — одними губами и глазами отзываюсь я. И выхожу на балкон, в этот ветер и на этот урок…

А потом будет и Лина — но сначала надо дождаться, пока вспомнят о времени и ударят медным гулом мои старые часы…


2004 г.

Сухой мартини

Совпадение ников и названия девайсов можно считать случайными. Если хочется.

Провела модным ногтем по краешку широкого бокала. Старательно-лениво отщипнула микроскопический кусочек спаржи, поужинала им. Поморщилась уголочком рта, когда из динамиков у бара

слишком уж отчаянно заверещала номерная фабрикантка. Отклеила очередную паутину обшаривающих взглядов — так и подмывало одернуть подол Олеськиного «произведения модельерского искусства»: «Такие разрезики тебе к лицу. В смысле, к бедрам! Носи с гордым носом!». Угу… Разрезики. От шеи до пяток в дальнем углу зала…

Царственным движением пальца (Ух ты! Получилось! Как всю жизнь подзывала!) поманила вдруг возникшего у бара то ли официанта, то ли вышибалу:

— Еще один мартини…

В его глазах нарастающим итогом — недоумение, потом обалдение, потом не к месту нахальная смешинка и деревянный поклон послушного истукана:

— Что желает леди?

— Если вас не сильно затруднит, САМЫЙ сухой мартини…

(Наверное, он понял, что мартини должен быть таким же ледяным, как ее тон).

Очередной калейдоскоп в его взгляде не прочитала — была занята тем, что лениво-снисходительно оглядывала зал.

— Эта… Ну… Я понял. Щас, мы эта мигом.

Шагнул к бару, потом вернулся:

— Эта, ну… в общем, тут… — пошевелил могучими пальцами.

Вскинула на него глаза, в полсекунды прочитала взглядом лекцию о том, кто она и кто он, плюс легкое неудовлетворение заминкой, и верзила понятливо изобразил деревянное сгибание в поясе:

— Ага… так я счет принесу… потом.

Счет действительно появился потом. На круглом подносике, почти сразу за бокалом мартини. Отпила, поморщилась — нет, это не самый сухой… (А может, и самый… да фиг его поймешь!!!) Мельком глянула на бумажку счета, положила сверху свою денежку (Офигели!!! Да и ты дура! Леди набитая…), краем глаза отметила, что тот, у бара, зафиксировал «движение».

Вышла, поправила прическу, оглядывая мигающую рекламой улицу.

— Эта… я вот того, мотор тут тормознул тебе.

Голос шел сзади и сверху. Обернулась: тот, из бара, глуповато хмылился, показывая пальцем на приткнувшийся к обочине «жигуленок».

Тут же поправился, оттягивая пальцем явно душащий бантик галстука:

— Ну, не тебе, а вам… короче, довезет куда велено. За рулем-то после вина самой нельзя.

— М-м-м… Нет, спасибо. Я хотела погулять по городу.

(Откуда ты взялся-то? На кой леший мне этот «мотор»? И так после двух бокалов финансы поют романсы.)

— Благодарю вас, вы свободны.

— Дык… Точно, свободен! Уже все, отпахал на сегодня. Может, провожу? А то тут народец не очень… лихой народец-то. Опять же серьги вон какие… Не ровен час.

Отщелкнул от шеи «бантик», сунул не глядя в карман, мелькнул на запястье татуировкой якоря.

— Я уж коли берусь провожать, так того… по полной.

— Это как «по полной»? — старательно сморщила нос в легком недоумении.

— Да не, я не про это… Ну… в смысле защиты и прочее. Тут ко мне никто не сунется! Тут все Боца знают…

Царственным жестом подала руку. Верзила засмущался:

— Не, мне вот так под ручку неудобно. Не с руки. Я лучше рядышком идти буду. А то если отмахнуться от кого… Короче, эта… Пошли, да?

— Уговорили. Чем-то вы мне стали интересны… Куда направим наши стопы?

Он тут же посмотрел на ее ноги.

— А-а, понял! А давайте в парк пока… Там каруселей сейчас навезли — пропасть!

— Сто лет не каталась на каруселях… давайте!

— У меня, если что, деньги-то есть, ты не думай… у, бл… в смысле вы не думайте!

— Кто даму платит, тот ее и танцует… — усмехнулась в ответ.

— А? А-а, это грузинцы всякие да армяшки так говорят в ресторане, точно. Не, я безо всякого! С детства их не люблю, только и знают, что девок наших щупать… Вы не думайте, я ничего такого.

К счастью, карабкаться на карусели и прочие горки в этом платье не пришлось. Незаметно заговорившись, стали выписывать петли по аллейкам — он охотно поправлял после ее замечаний свои слова, старательно и по-новому строил фразы, явно наслаждаясь ролью успешного ученика. А потом вдруг спросил, набычившись и заранее обижаясь:

— А вот правда, что такие вот девушки… ну как вы… специально на бедные окраины ходят, чтобы с нашим братом поиграться?

— Что значит поиграться?

— Ну как кошки… с мышками… Он влюбится по самое не могу, как дурак перья распушит, а ее и след простыл… ну, в смысле, как приключение… Ради игрушки, как королева с этим… крепостным.

Остановилась, глянула снизу вверх и вдруг с ледяным холодком предвкушения спросила:

— А разве тебя это обижает?

В сумраке сверкнули глаза:

— Убить не убил бы… я добрый… но задницу надрал бы по самое не могу!

— И что, прямо вот здесь? В кустиках?

— А тебе нужно в бальной зале? И чтоб позолота кругом?

— Нет. Не надо!

— Ага, выходит, уже наигралась…

— Позолоты не надо! Надери…

— ?

— Если уж так… виновата, то возьми и надери!

Он помолчал, потом сумрачно бросил:

— Насчет кустов это того, глупость… Боца тут всякий знает… У меня тут хатенка какая-никакая недалеко есть на примете… Завсегда примут.

С деланным смехом спросила:

— Ну, так и будем стоять? Или пленницу все-таки поведут на заслуженную расправу?

— Смейся, смейся… Пошли!

И они пошли.

А потом было как всегда и как никогда.

Как всегда, легкий шелест падающего платья. Как никогда, с ужасающим наслаждением вдруг упавшей следом лавины стыда. Как всегда, шелест кожаной полосы ремня, сложенной вдвое. Как никогда, зажатой в чужих в руках. Как всегда, сочная печать первого, самого сладкого и самого строгого удара. Как никогда — ровно и четко. Не самой себе через бедро, а сверху… сильно… сла-а-адко и бо-о-ольно… Как всегда, охотная судорога бедер и легкое сжатие тела. Как никогда, с насмешливым сверху:

— Не рыпай попку… еще не начали толком…

Тычась носом в пыльную, пробитую чужими запахами обивку какого-то древнего дивана, сжала ладонями щеки: чтобы не видел. Не видел глаз, нагло сверкавших от смелого стыда, отчаянного желания и страха — Вот! Теперь! Меня! Как положено! Секут!

— Секут розгами… ремнем порют… вот так порют!

Ох! — это я что, вслух про «секут»? Ой дурочка…

Вскинула голову, мотнув волосами — чтобы правильно, чтобы как в клипе, когда девушка мечется от боли на станке… А ее такую же, голую и послушную, плетками… Вздрогнула, поежилась, когда тяжелая рука скользнула по плечам, убирая рассыпавшиеся волосы. С затаенной надеждой робко пискнула из-под руки:

— Спину пороть?

— Спинку тебе рано… неумеха еще… вот мы пока попочку — ух!

— У-у-ухх… — эхом отозвалась, струной вытягиваясь над диваном и ерзая от разлившегося на бедрах огня. В такт медленным и жарким всплескам на бедрах отсчитывала не удары, а скупые кусочки мыслей: «Неумеха. Сам. Такой. Вот. Как. Надо…» Оторвала ладони от щек, плавно подалась вперед, ровненько вытягивая руки и послушно скрещивая их в запястьях. Дернувшись от очередного смачного хлеста, так же ровно и плавно сыграла ногами, чуть-чуть, едва заметно, приподнимая бедра. Без вызова, не распутно-нагло, как хочется, а как положено, как надо — только чтобы чуть-чуть, чтобы попа круглее, чтобы ремню удобнее и чтобы он стега-ал! Вот так! Так!

Снова слегка придавившая ладонь на плечах:

— Ишь ты… какая послушная… не визжит, не вырывается…

— Ай! — другая ладонь сильней ремня впечаталась в попу.

— Вот тебе и ай… Вот тебе и игрушечки… сама напросилась.

— Я не просилась… я виновата… накажите…

— Вот и на «вы» заговорила… вот и молодец… пора и воспитывать начинать. Вот!

— М-м-м…

— Ничего… помычи, девочка… помычи… погромче… я добрый… но строгий… поверти попкой, поверти… Вот тебе мартини! Вот тебе сухой! Сухой ремень! Сухой ремень попу дерет! А попа вертится!

Устыдившись виляний, замерла и сквозь губы, сквозь волосы на лице выдохнула:

— Леди не движется…

(Откуда у меня эта глупость? То мартини, прилипло, сухое… Самое сухое. То эта бредятина про леди…) Хватала воздух, шипела сквозь зубы, играла пальцами рук, сжатых в кулачки и изо всех сил лежала смирно — леди не движется!

Но тело не знало, что оно леди, ему хотелось извиваться и играть от боли… от боли? От горячей волны, вдруг прокатившейся сразу везде, от центра к плечам и лодыжкам. Сначала теплой, потом горячей, потом совсем горячей и резкой, потом штормящей волной и наконец — рывком девятого вала, хриплым стоном радости, бесстыжего наслаждения и короткой глупой мыслишки: «Ну вот…»

А потом был панический, уже не желанный, а искренний жар стыда. Торопливый шорох белья, противное и никак не налезающее платье с бесстыжими разрезами, едва не забытая сумочка и в полумраке (ой, а свечи-то когда зажег?) то ли насмешливые, то ли понятливые глаза Боца. И негромкий, увесистый голос в спину:

— Я тебе в сумочку телефон на бумажке записал… Ты звони, если что. Боца тут всякий знает… Как напроказишь, так сразу и звони.

А потом была ранняя осень, полеты листьев и пение освободившихся на ветру прутьев. Не на ней, не над ней — а на деревьях… И аккуратно сложенная бумажка с телефоном человека, которого тут всякий знает. И рука, не раз отдернувшаяся, чтобы не набрать, не позвонить…

А потом была слякоть, тяжелые сумки с торчащим батоном хлеба, ногами синей беговой курицы и противным чавканьем под сапожками прошлого сезона. Витрины знакомых дешевых магазинов, облезлая краска подъезда, ворчание осточертевшей квартирной хозяйки и мысли про очередную пустынную ночь на пружинной кровати со спинками… со спинками, к которым так удобно привязать… послушную… плохую… И стегать горячим ремнем горячее тело…

А потом был шелест шин здоровенной как танк, матово-черной, сочащейся спокойной респектабельностью машины. И были брызги из под колес, и растерянное отряхивание плащика: ну вот, блин… опять! И рука, вдруг легко подхватившая сумку с куриными ходулями:

— Леди не носят сумки…

Подняла и снова опустила глаза. В пальтишке моей годовой зарплаты, с властным прищуром глаз, годами приученных повелевать. С лучиком искрящихся запонок, что даже при осеннем «солнце» выдает бриллиант. Изысканная небрежность невесомого кашне и голос, которому не хочется возражать:

— Юная ЛЕДИ заказывала мартини. В это время суток я предлагаю «Бакарди». Хотя возможно и «Хармут» или белый «Хашверт». Впрочем, Великий Маркиз, говорят, предпочитал молодое Шато, но это уже из другой категории… Мне как Боцу по статусу положен ром. Но можно и вернуться к вопросу очень сухого…

Подняла с асфальта упавшую челюсть. Коротко вздохнула и выпрямилась. Небрежно протянула вторую сумку, тут же пропавшую в туннеле распахнутой дверки машины. Сама шагнула в этот туннель, как в пропасть. Оправила на коленях старенький плащик и ледяным, не терпящим возражений тоном отчеканила:

— В это время суток я предпочитаю розги. Только не очень сухие…


2004 г.

Мороженое

Выслушав хозяина, Маришка испуганно прикрыла рот ладошкой. Заметив реакцию новенькой рабыни, Граф снисходительно потрепал ее по щеке:

— Малыш, ты еще сама не знаешь, насколько выносливо твое собственное тело! Поверь моему опыту, ни малейшего вреда твоему здоровью это не нанесет. Зато, как я обещал, к концу обучения ты станешь великолепным образцом красоты, послушания и привлекательности!

Маришка привычно опустилась на колени и снизу вверх пролепетала:

— Да, господин Граф!

— Вот и хорошо. С рассвета — натопить баню, разбудить меня и получить утренние указания.

— Будет исполнено, господин Граф!

Будильник вырвал ее из короткого сна в такую рань, что это скорее была ночь, чем утро. Быстро и старательно умывшись, аккуратно подкрасив соски (Граф не любил блеклого цвета), Маришка поправила плотно сидящий ошейник и тихонько приблизилась к кровати, на которой изволил отдыхать ее господин. Отогнула край одеяла, приоткрыла рот и, облизав губы, совершила ритуал пробуждения хозяина. Граф потянулся, приоткрыл глаза, некоторое время смотрел на старания юной рабыни и, наконец, лениво поднялся. Накинул прямо на голое тело курчавый овчинный тулуп, обул короткие валенки и, сняв со стены обрезки вожжей, велел Маришке:

— Возьми две свечки, малыш.

Дождавшись, пока принесла требуемое, толкнул тяжелую дверь и вышел на крыльцо. Снег за ночь укрыл толстым покрывалом недавно чищеный двор. Между приземистой просторной баней и каменным сараем, почти невидимая в утреннем сумраке, полузасыпанная снегом, ждала собранная из бревен перекладина. Граф кивнул на нее Маришке и та, как была босиком, в одном лишь ошейнике, коротко вздрогнув, спустилась с крыльца в снег. Провалилась сразу выше колен, у перекладины вообще шла едва не по самые бедра, но старательно пробивала дорожку, сразу начав крупно дрожать от кусачего холода. Не издав ни звука, вскинула руки к перекладине, поморщилась от жесткой хватки примерзших как фанера кожаных петель, которые распяли ее на весу. Ноги — в стороны, снова вожжи петлями растягивают стройное тело. Дрожь сильнее и резче, но деловито работающий Граф никакого внимания на мороз не обращает: голая и послушная рабыня готова к утреннему уроку.

Вытащив из кармана свечи, коротко усмехнулся:

— Чтобы мороз тебе там ничего не повредил, мы не дадим ему войти в тебя.

Маришка едва-едва сдержала стон, толстая свеча туго и властно, рывком, забила узкое влагалище, а вторая, чуть не до хруста, медленно вошла в попу. Запечатав рабыню, Граф проверил, хорошо ли закреплены петли на перекладине. Провел рукой по щеке Маришки:

— Ну вот. Постарайся выдержать побольше. И верь мне: ты можешь много!

Развернулся и, больше не оборачиваясь, ушел в дом. А на морозе, бесстыдно распятая, с торчащими из отверстий свечами, осталась обнаженная девушка. Начался день «мороженого».

Граф совершенно спокойно вернулся в кровать, деловито переставил будильник и с чувством хорошо выполняемого долга (перед необученной девчонкой, конечно!) провалился в сон младенца. Второй раз вставать было не так приятно — будила не ученица, кандидатка в совершенные женщины, а механический звон. Но делать нечего: обязанности настоящего господина сложны и ответственны.

Натянув удобный и теплый шерстяной костюм, Граф второй раз за утро вышел на крыльцо. Снег не падал, сумерки почти расступились, но белое тело на фоне белого снега в глаза не бросалось. Хотя кто тут ее увидит — мельком подумалось Графу — в такую-то рань. А тетка Назаровна давно к моим девицам привыкла! Пробираясь по узкой тропинке, пробитой босыми ногами Маришки и его валенками, подошел к распятой. Девушка была еще в сознании — услышав шаги, трудно подняла безвольно опустившуюся голову и попыталась что-то сказать белыми губами.

— Погромче! — строго велел Граф.

Снова невнятный шепот. Он и так знал, что может сказать воспитанница, но закон требовал четких и ясных ответов.

— Не слышу!

Маришка сумела выдохнуть морозным паром едва слышного дыхания:

— Холодно.

— Конечно, холодно, — кивнул Граф, — минус пять. А где холодно?

— Гру-уди, — шепот измученной Маришки.

Господин тщательно осмотрел полноватые, мягкие груди девушки. Подкрашенные утром соски неестественно ярко темнели на белых от холода полушариях. Граф взял их поочередно в руки и сильными сжатиями размял, разогревая:

— Ничего, все нормально.

Отпустил груди, обошел вокруг распятой, так же тщательно проверил состояние ягодиц и ляжек. Вчерашние полосы хлыста выделялись на заду темно-синим узором ровных рубцов: хозяин сек своих девушек мастерски, укладывая удары точно по линейке. Спина и ляжки были не тронуты, а попа могла выдержать еще пять вчерашних «доз». Граф остался доволен состоянием ученицы и лишь напоследок легонько потрогал забитые внутрь тела свечи:

— Все хорошо, малыш, ты в норме. Даже дрожать перестала. Терпи, девочка — урок не окончен, и не волнуйся за меня — я сам приготовлю завтрак!

— Спасибо, мой господин, — едва слышно шевельнула губами ледышка-Маришка.

Позавтракал он быстро — конечно, следовало поддержать уверенность девушки в ее силах, но и перегибать палку не стоило: ее тело было еще не настолько вышколено, как у лучшей из лучших, прекрасной Светочки, на которую убил едва ли не полтора года неустанных трудов. К концу обучения этот поначалу некрасивый ломкий «бутон» расцвел в образец тщательно сделанной фигуры, а насчет «мороженого» — Светочка оставалась пока лучшей и тут: почти сутки совершенно голой, с редкими заходами в парной жар, купаниями в ледяной проруби и по десять плетей каждый час на ледяной скамье. Хотя… Хотя и у Маришки задатки — ого! Надо, надо работать…

Снова вышел, удовлетворенно отметил, что Маришка так и не дошла до обморока — снова приподняла голову при его шагах. Неторопливо отвязал, видя, что девушка почти не понимает происходящего. Идти сама она бы уже не смогла, и господин не поленился отнести ее в баню на руках. Уложил на пол парилки, махом окатил едва теплой водой и быстро вышел — не любил мученических криков, которые, он знал, сейчас не удержать отходящей от мороза девушке. Ее тяжелые стоны и громкий плач были слышны даже снаружи — господин хорошо представлял, как корчится и катается она сейчас по мокрому полу в облаках горячего пара.

Дождался, пока пошатывающаяся фигурка не показалась в предбаннике. Еще раз осмотрел распаренно-красное тело ученицы, аккуратно убрал из отверстий свечи: сама Маришка не посмела бы вытащить их. В знак поощрения сам накинул на плечи легкую простыню:

— Вот и молодец! Ровно три часа, малыш. Я тобой почти доволен.

— Почти? — тихонько спросила девушка, тут же скользнув на колени, когда говорила с господином.

— Пришлось переспрашивать тебя утром, пока ты тренировалась, а рабыня должна всегда отвечать четко и ясно!

Маришки взмела волосами пол, склоняясь в позе покорности:

— Я виновата, мой господин!

— Иди в дом, завтракай, займись делами… Тебе полчаса, потом, малыш, ты уж прости строгого господина — но это все для твоей пользы. Чтобы голосок позвончее был, десять розог на «мостике».

— Да, мой господин!

Спустя полчаса старательная девушка закончила все работы по дому, ради которых рабыне разрешалось надеть маленький передничек и передвигаться не только на коленях. И, помня наказ господина, сразу по окончании работ прошла на середину большой комнаты, потянулась гибким тренированным телом и изящно сделала мостик, широко раздвинув ноги. Поза была очень удобной для коротких наказаний — господин мог наказывать любое место спереди девушки, а короткая порка вполне позволяла ей удержать мостик, не падая на спину от усталости или напряжения. Выход из «мостика» без позволения или в процессе наказания карался строго. Но сейчас кара и не потребовалась — Граф взял длинный мокрый прут, несколько раз провел его концом от лобка до шеи напряженно замершей девушки. Определил, как она будет наказана, деловито сообщил Маришке:

— Детка, разрешаю немножко стонать. Вынужден для твоего же блага высечь твои соски.

Конец розги сочно и хлестко впился в темный кружок соска. Девушка конвульсивно дернулась всем телом и тут же замерла. Розга сечет второй сосок. Опытный господин наказывал не груди — конец в несколько сантиметров гибкого моченого прута с коротким посвистом расчеркивал только соски и сосковые окружности, оставляя злые горящие рубчики острой, пронзительной боли.

Маришка застонала лишь в самом конце, когда оставалось два удара по левой груди и один по правой. Закончив порку сосков, господин Граф разрешил девушке выйти из мостика. Гибко и грациозно начинающая рабыня встала на коленки, опустив голову и ожидая новых приказаний.

Они не замедлили — пора было снова на «процедуры». На этот раз она была не совсем голой, если все-таки считать за одежду короткие валенки.

Граф отвел ее к колодезному вороту и показал на засыпанное снегом неглубокое, но длинное корыто:

— Малыш, выгреби снежок и накачай сюда водички. До краев. И вообще — нам с тобой не везет с погодой. Для слабеньких девочек… Утром было минус пять, а сейчас всего два!

— Да, мой господин.

— Ну и молодец. Как наполнишь корыто, подожди меня здесь. А вот эту плеточку сразу положи себе на спинку, чтобы вы ждали меня вместе, — и он подал ей плеть, сделанную из обычного хвоста резиновой скакалки.

— Рабыня виновна? — Маришка спросила не поднимая глаз и даже перестала дрожать от снова накатившего холода. Хотя только что высеченные соски еще пылали болью, наличие вины интересовало ее больше.

— Нет, малыш, — он даже удивился. — Это просто входит в закаливание! Плеть на морозе согреет тебя.

Слегка отодвинув занавеску, он наблюдал, как ученица с натугой проворачивает ворот колодца, ёжа плечи и сильно дрожа, вытаскивает ведро за ведром и выливает темную, слегка парящую воду в корыто. Ей было очень холодно — она то и дело терла руками бедра, ноги, сжимала ягодицы и согревала дыханием мокрые от ведер пальцы. Зрелище голой девушки, таскающей по снегу ведра с водой, было восхитительным — и Граф в очередной раз порадовался удачному выбору начинающей рабыни. Когда выглянул в окно снова, черная вода в наполненном корыте слегка дышала морозным паром, а рядом на кленках замерла девушка. Черной змейкой выделялась свесившаяся по спине плетка.

Спешить не следовало — рабыня сейчас должна мечтать о плетях, считая секунды кусачего мороза. Песчинки в часах текли неторопливо и размеренно. Лишь когда последняя скользнула в нижнюю стекляшку, господин вышел на крыльцо. Ожидание у корыта досталось Маришке куда тяжелей, чем три часа распятия на раме — там она была хотя бы привязана, а тут убийственная дрожь перешла в крупные судороги. Когда господин взял с ее спины плетку, казалось, что длинная резиновая полоса примерзла к телу — мертвенная неподвижность рабыни была хорошо знакома Графу. Ученица сейчас в полной морозной прострации — даже ягодицы расслаблены, а не стиснуты судорогой.

Она даже не сумела скрыть удивления, когда вышедший на крыльцо господин не пришел к ней, а позвал издали в дом:

— У тебя готовка обеда, у меня легкий отдых. На четвереньках, девочка, к крыльцу. И попку повыше! Красивее идем! Стараемся! Вот так! Умница!

Он действительно прилег отдохнуть, читая какую-то книжку. На этот раз тело Маришки отошло от холода быстрее и уже не так мучительно, как утром в бане — по крайней мере, девушка сумела зажать руками рот и погасить стоны. Слезы рабыни — ничего, это нормально. Это почти разрешается! Поясок передничка, аккуратный бантик над голым крепким задом. Вздутые следы свежих полос на спине и ляжках. Послушная девочка у горячей плиты. Звон тарелок, стук посуды.

Обед в полном молчании — ее тарелка на табуретке, она на коленях у стола. Короткий звоночек будильника, мелькнувший страх в глазах и покорно опущенная голова.

— Пойдем, малыш. Продолжение водных процедур…

Она снова шла впереди, на этот раз без валенок, а он сзади, придерживая бутыль с хвойным шампунем, ковшик и мочалку.

Возле корыта остановились.

— Упрись руками в край, наклонись. Ножки пошире. Бедра красиво отставлены…

Набрал в корыте ковшик воды и медленно, неторопливо облил ледяной струей дрожащее тело Маришки. Еще раз и еще, пока от горячего молодого тела не пошел леденящий пар — лишь тогда, недовольно кривясь от холода в пальцах, набрал пригоршню шампуня и стал тщательно намыливать все тело девушки. Пена плохо поднималась на морозе, но тело под руками скользило гладко и приятно. Блестевшая от шампуня, девушка походила на чудесную ледяную статую — если бы статуи могли так жалобно стонать и судорожно дрожать каждой клеточкой тела. Хорошо растерев Маришку мочалкой и доведя тело до розового цвета, господин аккуратно втер шампунь между ягодиц и в аккуратно бритые губки ученицы. Девушка безропотно подставляла интимные местечки, не переставая тихо стонать и вздрагивать. Но даже опыт господина был излишним, чтобы понимать — от холода и боли так не стонут… И так бедрами не играют… Редкостная будет девочка!

— Хорошая у меня ученица. Но сейчас постарайся громко не плакать и не кричать — на морозе далеко слышно. И голову держи повыше — корыто мелкое, но безопасность, как мы с тобой знаем, превыше всего.

Она и не пыталась возразить, но невольно вздрогнула, вызывав его неудовольствие:

— Ты крепкая и здоровая девушка! И ты не имеешь права показывать страх!

— Простите, господин, — сквозь дрожь проговорила Маришка и вступила в корыто. Оно мертвенно отсвечивало ужасной ледяной водой.

— В воду! — плеткой стегнула команда.

От воды хотя бы шел пар — наверное, поэтому в ней казалось теплее, чем на снегу. К удивлению и вящему удовлетворению Графа, Маришка больше не медлила ни одной лишней секунды — встала, шагнула в корыто. Длинный громкий стон: «Да-а-а!!!», запрокинутая голова, зажмуренные глаза — Маришка скользнула, вцепившись руками в передний край, и с тихим плеском вытянулась в сразу посветлевшей от белого тела воде. Вода едва покрывала спину, красиво очерчивала полушария спелого зада. Вытянутыми вперед руками девушка схватилась за передний край и уже автоматически, как было на многих порках до этой, приподняла бедра.

Господин учитель отошел на пару шагов, утаптывая глубокий снег, развернул плеть в длину, крутанул над головой, распрямляя застывший резиновый хвост, и коротко хлестнул чуть наискось спины. Дальний конец плетки взметнул брызги — Граф поморщился от легкого промаха, а Маришка рыбкой сыграла в воде, выгибая спину и плотно сжав ляжки.

— Ох ты моя русалочка… — Длинная плеть прочертила снова белое на снежно-белом, потом полоска заалела, налилась багровым и горячим, а девушка приняла удар с застывшей неподвижностью — хотя если бы он видел ее лицо и сжатые губы, он бы не стал усиливать удар длинной резиновой полосы…

Полная неподвижность девушки после пятого-шестого удара сменилась короткими мучительными рывками — плеть на морозе шпарила кипятком, полосуя то спину, то шары ягодиц, а вода охотно лизала тело, искристыми каплями растекаясь по плечам и бедрам, скользя вдоль припухших линий рубцов. Маришка держалась очень хорошо, покорно купалась в волнах плетки и ледяной воды — лишь один удар, последний и с оттяжкой — даже сквозь тоненький слой воды сильно прочертил гибкую спину, заставив не только выгнуться дугой и свести лопатки, но и подать наконец негромкий стон.

— Хорошо, малыш! — искренне сказал господин. — Ну как, понравилось?

— Да-а… — отчетливо выговорила девушка, помня утренний урок.

В баню ее пришлось, как и утром, нести на руках. Несмотря на греющую порку, купание довело Маришку почти до обморока, и Граф несколько раз недовольно морщился, наблюдая, как мечется под горячей водой стонущая ученица — по его расчетам, в корыте она могла провести час-полтора, а было значительно меньше — да-а, явная недоработочка… Отогрев и оттерев ее в парилке, проверив состояние высеченных утром сосков, Граф наконец убедился — девушка «воскресла». До вечернего занятия они жили нормальной жизнью — и случись в доме гость, он бы так ничего не и понял. Разве что подруга хозяина дома почему-то была голая и на ее теле горели свежие рубцы вперемешку с уже старыми, сходящими на нет. Ну, может ей так нравится — дома голышом ходить, а ошейника под волосами почти и не видно!

Ровно в девять они снова были у рамы между сараями. Термометр так и застрял на двух-трех градусах — кожаные ремни затянулись легко, вновь распиная голую Маришку классической позой женского распятия. Выдохнув пар, впервые за сегодня рабыня нашла в себе силы сказать: «Спасибо мой господин!» На что граф ласково потрепал ее по щеке и ушел.

Теперь он просто и деловито дожидался, пока не перевернется в третий раз талия песочных часов. Выходил каждые полчаса, сильно мял груди и зад, растирал водкой промежность, соски и вновь уходил в дом. В половине первого ночи ни водка, ни пощечины результата не дали. «Три с половиной!» Средненько, но все-таки — из нее будет классная женщина! И — не в силах пошевелиться, она хрипло застонала на кровати, лежа в той же позе, как снятая с распятия. Он лег на нее сверху, коснулся головкой напряженного сильного члена словно смерзшихся губок. Утопил чуть-чуть головку, и когда Маришка приоткрыла полные нетерпеливой мольбы глаза, шепнул ей на ухо:

— Ты мое вкусное мороженое!

И полностью вбил член в мороженое, зовущее, жадное до ласки, изумительно сладкое и холодное лоно девушки.


2005 г.

Приглашение

Переехали они в наш дом в разгаре зимы. Да и я немногим раньше — дом-то новый, едва сдали, и всю осень он казался продолжением собственной стройки: какие-то плинтусы, косяки, разнобой пластиковых и деревянных рам, цементная пыль на площадках. Поэтому новые соседи по двухквартирному «карману» на двенадцатом этаже особого внимания не привлекли: и своих забот хватало. Попробуй в одиночку обустроить гнездышко, когда привычный стиль холостяцкого жилья просто надоел. Соседи как соседи, мужик как мужик — средних лет, среднего роста, в меру подержанный «ниссан», вежливо-равнодушные приветствия у лифта и общей дверной железяки. И девчонка при нем — в меру красивая, в общем даже симпатична, такая же вежливая, но не более. Никаких других представителей слабого полка не оказалось.

Вскоре после перетаскивания мебели оттуда тоже стали доноситься привычные звуки «евроремонта». Девчонка по выходным таскала пластиковые пакеты с обрывками обоев и прочей дребеденью, которая с трудом влезала в пасть мусоропровода, а длинномерные куски старого плинтуса я самолично помогал ей вталкивать в щель между контейнерами — она что-то долго возилась, и я даже пошутил — повернись боком, все и пролезет. Девчонка, аккуратно отряхнув новенький спортивный костюмчик и вежливо поблагодарив за помощь, едва заметно пожала плечами и проворчала — мол, уже навертелась. Так оно и бывает — жили дверь в дверь уже недели две, а второй раз столкнулся с девчонкой снова на отшибе от дома: там же, у контейнерной площадки, где размашисто мела ветками снег старая ива, чудом спасшаяся от тракторов и бульдозеров. Пыхтя и карабкаясь по рыхлому сугробу, девчонка срывала с нее длинные хвосты прутьев и совала в тот же пластиковый пакет, из которого только что вытряхнула строительный мусор. Я сунулся было помочь, но она вдруг покраснела поярче своей лыжной шапочки, торопливо собрала уже наломанные прутья и исчезла в подъезде.

— Место встречи соседей изменить нельзя… — не знаю, сумел ли я скопировать голос Жеглова-Высоцкого, поскольку третья встреча снова была «на мусорном фоне».

Девчонка вежливо усмехнулась, вытряхивая уже привычный пластиковый мешок. Там снова были обрывки обоев, уже другого цвета и показавшиеся знакомыми ветки. Точно, вон с той же ивы — только уже какие-то странные, излохмаченные. Ни фига себе, как полы метет! Супер-золушка!

Как и всегда при ремонтах, что-то прорвалось или протекло — короче, через пару дней я звонил в эту дверь, чтобы задать вопрос — все ли у них в порядке, и стоит ли бить морду соседям выше коллективными усилиями. Открыл сам сосед — даже дома аккуратно одетый, подтянутый — и даже в свободной рубашке словно бы при галстуке. Недоуменно пожал плечами, вежливо посторонился, пропуская внутрь, и пригласил самому убедиться, что у них «все сухо». У них действительно было все сухо и в том же стиле — «вежливо-аккуратно». Кухня как кухня, ванная как ванная, с модными бордюрчиками и только бросалась в глаза явно не к месту среди кафеля — деревянная то ли кадушка, то ли еще чего-то, в которой набухали темной влагой все те же ивовые прутья.

Извинился. Ушел. Кто как живет, и кто чем занимается — мне конечно по фигу, своих дел хватает. Однако маленькие кусочки пока еще непонятных деталей уж больно походили на головоломку… Хотя при очередном столкновении — угадайте, где? — прутьев в ее пакете не оказалось — ни свежих, ни истрепанных. Придумается же всякая фигня, краснел я тихо сам с собою, придавливая на лоджии сигарету. Вздохнул и пошел совершать геройский подвиг по приготовлению ужина. Картошка хранилась как раз в нашем общем «кармане», распирая бока дерюжного мешка, упрятанного в дощатый, на две секции поделенный короб. Наклонился, начал копошиться в мешке и не сразу обратил внимание на непонятный, чуть приглушенный, но явно непривычный по быту звук из-за соседской двери. Равномерно, неторопливо и как-то очень странно — словно мокрым по мокрому… Так в старину бабы в деревне белье о доски отбивали… Только мокрое хлестание — и больше никакого звука, разве что слова, невнятно пробившиеся сквозь дверь: «Не сжимаемся! Терпим!» — и снова мокрый редкий хлест. За время моего торчания у дверей можно было не только набрать, но и заново вырастить вагон картошки — я едва успел сунуться снова в короб, когда смачно щелкнула вторая, внутренняя дверь соседей. Видимо, она случайно осталась приоткрытой — потому что звуки теперь не пробивались вовсе… а приникать ухом к щелям — увольте, не пацан! И так получилось стыдно, глупо и не как-то… не пойму как. Плюнув, снова обозвал себя любопытным придурком и все-таки довел до победного финиша приготовление ужина. Наутро, матерясь и дуя на отшибленный палец, стал вспоминать — где в последнее время рычал перфоратор. Этой дрелью замучаешься ведь дырки делать… Вспомнил — так у соседей же! Звонок. Знакомая стальная пластина двери. Внутренняя, деревянная — угу, та самая звуковая глушилка…

Открыла девушка — как и ожидал, аккуратная, подтянутая, словно только что причесанная. Плотный халатик с тугим пояском, вежливый вопросительный взгляд, и мило наморщенный лоб:

— Перфо… чего? А-а, сейчас посмотрю… Пройдите пока, не стоять же в дверях.

Принесла. Как и следовало ожидать, без бура.

— А-а? Это типа сверло такое? Посмотрите сами, какое надо, я в них не очень разбираюсь… Пройдите, там перед спальней ящик со всякими железками.

Кроме «ящика со всякими железками», в обеих открытых комнатах не обнаружилось ничего, что могло бы издавать звуки мокрого белья. И только выбирая бур, заметил у самых дверей, рядом с широким подоконником, что-то вроде гладильной доски с аккуратно прикрученными ременными застежками сверху и снизу. И знакомая с прошлого раза деревянная шайка (или все-таки кадушка) на этот раз примостилась не в ванной, а в комнате — в самом уголке — все так же с вениками мокрых прутьев и хвостом широкого черного ремня, окунувшегося в темную жидкость.

Девчонка моих взглядов не заметить не могла. На молчаливый вопрос так же молча и холодно не ответила. Вежливо-отстраненно ждала, пока я, наконец, не свалю с горизонта вместе с перфоратором и буром. Что я и сделал, почему-то глупо краснея и отводя глаза.

Ни в этот вечер, ни в последующие я больше ничего не услышал‚ хотя в моей коллекции загадок появился и случайно оброненный возле мусоропровода кончик ивового прута — излохмаченный, и самое главное — в белесых крапинках подсохшей соли.

Через пару-тройку дней уже мне пришлось встречать гостя — сосед, или «джентльмен», как я успел окрестить своего визави, пришел за перфоратором, вежливо выразив надежду, что я уже завершил пробивание дыр. Я в тон ему заверил, что завершил, мы оба рассыпались в любезностях, куда я ввернул обязательное извинение, что побеспокоил его дочь в его отсутствие.

— Она моя племянница… — холодно улыбнулся джентльмен. И уже в дверях заметил: — Посторонние звуки вас беспокоить больше не будут.

— Да нет, ничего, все нормально… Я просто покурить вышел, или за картошкой… а так ничего, не мешает. — Господи, куда делось мое профессиональное красноречие!

— Как вам будет угодно… — еще более вежливое и холодное пожатие плеч.

Екарный бабай! Ну что теперь, как в тупых боевиках искать бинокль, занимать позицию в доме напротив и пялиться в окно соседей? А что я там собираюсь увидеть? Жесткий инцест? Рэйп? Приключения в стиле Синей Бороды? Смертоубийство? Изысканные сексуальные разборки? Крепостную порку? Бред…

Но ведь прутья в кадушке… мокрый ремень… мокрые звуки ударов… доска эта чертова: я же не идиот и могу представить, где, как и для чего ременные петли расположены!

Джентльмен обещание сдержал. Звуки меня не беспокоили — соседская квартиры молчала словно мертвая. Молчала… Но и безо всяких биноклей, ползаний по мусорке и прочих шпионских страстей я знал, что на сей раз девушка вытряхнула в контейнер не только мусор, но и прутья. Истрепанные, излохмаченные прутья. Те самые, которые обязательно мокли в темной воде с зеленоватым отливом. И припухшие губы в вежливой улыбке случайного приветствия, вспухли не от поцелуев. Или не только от них — каемочки прикушенных зубов…

Не люблю чужие дела. Но и не люблю, когда головоломка превращается в навязчивую идею. Хотя решать их обычно интересно. В определенных дозах… Так что когда спустя неделю джентльмен у подъезда вдруг начал ковыряться в «ниссане», я для вида открыл капот своей «мицубиши» и вскоре от обязательной автолюбительской беседы, сопровождаемой лязгом ключей, ввернул-таки фразу насчет того, что я не очень любопытен, проявлять интерес к чужой жизни считаю весьма зазорным, сам никуда не лезу, но и к себе не допускаю, потому как люди бывают разные, доверять кому попало не стоит и вообще… пока в конце концов заготовленная контрольная фразочка не превратилась в окончательный сумбур словесного поноса и не была прервана вежливой усмешкой:

— Я вас понял. Мучает элементарный вопрос порядочного человека: нуждается ли эта бедная, несчастная девочка в защите от грязных посягательство злого дяди…

— Нет, конечно. Я просто…

Он снова прервал меня красноречивым жестом и совершенно спокойно продолжил:

— Я действительно вас понимаю. И вам делает честь тот факт, что бы не полезли с расспросами к ней и сумели даже в некоторой степени умерить навязчивость любопытства. Да и вообще не произвели впечатление болтуна. Мы говорили о вас. И решение зрело — так что разговор только подытожил его. Сделаем так. Сегодня вечером, ну скажем часиков в девять, милости просим в гости. Я думаю, что ваше беспокойство… как бы это сказать… иссякнет. Вы не против?

— А удобно ли? Я ведь по сути напросился…

— Удобно. Мы тоже любим своевременно расставить точки над «i», чтобы не иметь потом некоторых неожиданностей. Настя будет предупреждена о вашем визите.

Вот теперь я хотя бы узнал, как ее зовут… И ровно в девять вечера, чувствуя себя глупым школяром перед проваленным экзаменом, давил кнопку противоположного звонка.

Вынужден признаться, что был единственным, кто настолько явно ощущал себя не в своей тарелке. Если Настю (какое прекрасное имя! Почему я раньше не спросил?) и смущало что-то, то девушка владела собой получше меня. А ее джентльмен — ну пусть дядя — и вообще был настроен по-домашнему благодушно — словно мы собрались перекинуться в картишки.

Пока он отошел к бару, усадив меня в кресло слева от телевизора, Настя снова перехватила мой взгляд в сторону той же кадушки. Сегодня прутьев в ней не было. За сигаретным дымом я едва спрятал растерянность от ее спокойно-рассудительных слов:

— Розгами часто нельзя. Поэтому я не замачивала.

Подоспевший к столу ДД (в смысле джентльмен и дядя) подхватил начатую фразу:

— Понимаете, мы бы не хотели устраивать что-то вроде показухи… или рекламно-разъяснительной акции. Все будет так, как обычно — сегодня у Насти только ремень, причем не так уж и много. Ничего необычного, кроме разве что вашего присутствия. Это и позволит вам определиться с решением вопроса, нуждается ли Настя в защите и покровительстве.

Настя вскинула на него взгляд (какие прекрасные глаза! Почему я раньше не замечал?) и едва заметно улыбнулась:

— Конечно, не нуждаюсь… и не уверена, что это нужно доказывать…

Он слегка удивился:

— Если ты против, то…

— Нет-нет! Почему же… У тебя правильное решение. Как всегда.

— Я рад, что ты меня поняла.

— Конечно. Мы друг друга всегда понимаем. И мне кажется, я и сама хотела бы такого.

Нервно кашлянув, я прервал эту беседу в стиле один-на-один, словно бы меня и не было. ДД понял правильно, успокаивающе склонил горлышко коньячной бутылки над бокалом:

— На все вопросы подряд отвечать долго. И не факт, что в этом сейчас есть смысл. Поэтому давайте так — мы сделаем то, что должны сделать, а потом… А все остальное — потом.

Я мог только кивнуть, не чувствуя вкуса хорошего коньяка.

Настя встала, быстрым движением перехватила ленточкой не очень длинные, но густые волосы (какие они красивые! почему раньше не замечал?) и вышла. Послышался плеск воды в ванной. ДД таким же быстрым и привычным жестом откинул ту самую «гладильную доску». Опираясь на подоконник, она встала под наклоном, прочно и как-то даже «увесисто». Поправив нижнюю часть, ДД как бы между делом заметил:

— Конечно, это все суррогат. Нет ничего лучше старой надежной лавки, но…

— Но и это спасает, — эхом продолжила Настя, вновь возникшая в большой комнате.

Даже широкое полотенце, обтянувшее ее от груди до

бедер, она умудрилась обернуть подчеркнуто аккуратно. Волосы, так и не послушавшиеся узкой ленточки, внизу потемнели от воды.

— Я готова.

— Тогда — прошу, — и он жестом указал ей на доску.

Девушка прошла к ней, наклонилась к кадушке, вытащила оттуда набухший от воды и даже на глаз тяжелый ремень. Аккуратно провела между ладонями, убирая щедрые капли, протянула джентльмену. Подняла руки к узлу на полотенце, развернула толстую махровую простыню. Прекрасным оказалось не только имя… Тончайшие нитки стрингов плотно охватывали? или подчеркивали? или оголяли? тугой круглый зад девушки — она была почти обнаженной, если не считать вот этих с позволения сказать трусиков… Но их наличие и аккуратный треугольник спереди словно отсекали, тонкими и решительными линиями, все недостойные мысли о пошлом, безыскусном сексе.

Она была обнажена — ровно настолько, насколько требовалось. Только набухшие соски в крупных темных ореолах и слегка прикушенные губы подсказывали: для Насти это не просто… А что «не просто»? Почему? Зачем? Сумятица вопросов, отсеченная ровной линией тела — ровно вытянувшегося на наклонной доске красивого гибкого тела.

Мокрая полоса ремня тяжело вскинулась, мотнулась где-то наверху и упала вниз. Вот он, это давно забытый и такой свежо-знакомый звук мокрого на мокром! Вот что я слышал в тот вечер! Вот она, эта неторопливая размеренность. Взлет, падение и хлест — широкий, размашистый, туго вминающий тугую плоть… Голую плоть — вытянувшаяся на месте наказания девушка казалась полностью обнаженной — ниточка стрингов уже терялась под полосами ударов, а узковатая для нее доска не прятала, прижимая, острые твердые груди.

Я слышал, слышал эти звуки! Я правильно все понял! Но я не видел… слышал, но не видел, как взлетает вверх ремень. Не видел, как тяжело впечатывается он в терпеливые бедра, как поразительно лежит при порке эта девчонка. Послушно? Покорно? Привычно? Нет, не то, все не то… Она лежала, словно это было неизбежной работой — боль удара сжимала ее тугие ягодицы, судорогой пробегала по стройным ногам, ежила тонкие плечи, но Настя медленным возвратом тела и тихим коротким выдохом просто… ну просто «работала» на доске, даже не пытаясь убрать бедра из-под ремня, и не произнося ни звука.

Никто не произносил ни слова — ни хлеставший ее мужчина, ни лежавшая под ударами ремня девочка, ни тем более я. Никто, казалось, и не считал удары — сколько там их прошло в эти грохочущие, нет, мокрые на мокром, хлеставшие минуты? Не помню. Не знаю. И знать не хочу — такой первобытной, сдержанной красотой веяло от спокойной и размеренной домашней «работы». Работы, которая обоим была явно не в тягость — я же видел, не мог не видеть, понимал, не мог не понимать, как трудно и больно этой совсем молодой девушке принимать безжалостный хлест ремня. Но я видел, не мог не видеть, хотя и не понимал, отчего все так же набухли ее соски, отчего она приподнимается, чтобы вскользь, но сильно прижать их к шершавому телу доски, почему так безвольно, словно ненужные, висят по краям «ложа» свободные ременные петли. И почему ТАК — именно ТАК двигается ее тело — девушка отдавалась ремню с каждым ударом — все охотнее, все резче и жарче. И первым звуком, сорвавшимся с ее губ, был вовсе не стон. Или стон коротким словом:

— Руки…

Ремень остался внизу, сдернутый с только что опоясанных ягодиц. Не поворачивая головы, Настя повторила:

— Руки…

Дядя кивнул, и я даже не удивился, когда он снова опустил его в темную воду. Лишь после этого коротко прошелестели петли, стянувшие запястья Насти. Она позволила телу слегка скользнуть вниз, отпуская нервно напряженные пальцы. Плавным, каким-то замедленным движением слегка раздвинула ноги, опустила колени вниз и охватила ими доску. Я подавился глотком коньяка — в такой позе не стегают, в такой отдаются! Отдаются страстно, бесстыдно и красиво в своей бесстыдности… И она приготовилась именно отдаваться — только проклятые ниточки стрингов оставались невидимым и непреодолимым препятствием.

Он подошел ко мне, чокнулся так и недопитым ранее бокалом. Просмаковал глоток, неторопливо спросил, нет, подытожил:

— Вы увидели достаточно. Минутка отдыха, и мы с Настей продолжим… Вы не готовы присоединиться к ее… гм… воспитанию?

Голова мотнулась отдельно от меня. «Я готов, я не умею, я хочу, но боже, как ей мешают трусики, она не хочет их… Но без них это пошло! Не понимаю, не готов, не могу», — я даже не помню, сказал ли этот бездумный набор обрывков слов и мыслей.

Она осталась лежать, когда меня проводили к дверям. Я знал, что задерживаться не надо — она там, на доске. Она ждет. Она очень ждет. Но пока не меня.

— Вы вернетесь, если мы пригласим?

Кивок. Я вернусь. Даже без приглашения. Только намекните. Я ведь просто не знал, КАК СИЛЬНО я хочу видеть ее. Послушную, красивую и страстную, молча стонущую от боли и наслаждения.

Я вернусь.

Ведь пригласят же, правда? Пригласят?


2005 г.

Запечатанный грех

В три часа ночи спешить домой смысла уже не было. Аленка еще минуту постояла у калитки, собираясь с духом, потом по возможности неслышно прошла к дому. Удивлялась сама себе: на кухне свет, в теткином окне свет, чего уж тут «не шуметь», если все равно влипла по самые уши? В смысле, по самую задницу — ох и нагуляются по ней теткины розги!

Тетка не ругалась и не кричала, не грозила небесными и земными карами: еще в сенях витал тревожный запах валерьянки, на кухонном столе пустая ампула с кусочком ватки, охающая и причитающая возле дивана бабка Нюра, и сама тетка, без сил на этом диване с припухшими от слез глазами.

Первый шторм со слезами, раскаяниями, выяснениями и оправданиями прошел через полчаса. Второй прокатился ранним утром, когда по очереди — то вернулась бабка Нюра, то прибегала соседка напротив: еще раз убедиться, что вчера ночью за клубом придушили вовсе не Аленку, что у них просто сломался автобус (версия для соседок) и т.д., и т.п.

Хорошо зная тетушку, которая берегла единственную племянничку-дочечку-Аленочку пуще глаза (от этой искренней «бережливости» и деспотической любви в доме не переводились как шоколадки, так и розги), девушка с все большим и большим содроганием ждала третьего шторма. Если бы вчера, вот прямо ночью, тетушка взялась бы за пучок розог, все бы уже было позади. Ну, в крайнем случае, с утра бы еще разок постегала, или полы заставила мыть голышом. А сегодня что-то не то, и девушка ощущала нависшую угрозу…

Гроза грянула вовсе не среди ясного неба, но грянула от всей души. Пока Аленка бегала в магазин, тетушка уже успела не только встретить, но и влить в этого гостя «стартовый» стакан мутноватого самогона: на кухне сидел Мордвин.

Мужичок странный, невесть откуда прибившийся на этой городской окраине, в периоды редкой трезвости сыпавший умными словами и читавший в своей каморке в котельной потрепанные томики какого-то Ницше. Но это было редко. Чаще всего Мордвин (наверное, от вечно красной морды) отходил от пьянки, чтобы поддержать огонь в котельной, кой-чего где-то как-то кому-то отремонтировать, сбегать на заработанное в магазин и снова вливать в бездонное нутро «что нальют».

Он умел все: паять и строгать, резать свиней, рыгая перегаром, читать ржавым котельным трубам Гете, подшивать валенки и вязать рыбацкие сетки.

— Ты, Федор Николаич, мужик бывалый, справедливый, — от такого обращения гость заметно приосанился, а Аленка удивленно распахнула глаза: она впервые слышала, как Мордвина зовут по имени-отчеству.

Господи, а тетушка-то откуда знает? Но важней было другое:

— Девку в строгости держу, да видать, мало и плохо. Сделай милость, Федор Николаич, ты человек серьезный, без баловства полюбовного — поучи мне девку с мужской руки!

Аленка покраснела до корней волос, хотела что-то сказать, но тетка так зыркнула на нее, что девушка смолчала: себе дороже обойдется. Когда у тетушки белеют от злости губы, лучше уж молча сделать все, как велит… Тем более что влипла действительно по-честному.

На втором стакане самогона Федор Николаич солидно промокнул кухонной тряпкой губы и с максимальной «сурьезностью» ответствовал:

— Все сделаем в самом лучшем виде. Разберем, как говорится, полеты по полной программе! Хоть вот прямо сейчас.

— Ты уж лучше к себе ее отведи, в котельню. У меня сейчас сестры соберутся (в смысле — духовные сестры, в последние год-два тетушка истово молилась вместе с ними в собственном доме, чтобы потом благообразно и торжественно идти в большой молельный дом в бывшем клубе), не хочу, чтобы мешалось. Мы к Господу обращаться начнем, а тут девку пороть… Отведи к себе, а я опосля зайду, баночку-другую принесу своего, домашнего, да и заберу послушницу эту… Но ты уж, Федор Николаич, не подведи — чтоб полюбовства никакого, а поучи вовсю!

— Сделаем! — не спеша допил третий стакан, аккуратно завернул в тряпку переданную литровую банку с зельем, поставил в сумку, и положил туда же средство воспитания.

Девушка едва заметно и зябко повела плечами: эту плетку она пробовала всего дважды за три года жизни у тетушки. Первый раз действительно лишь попробовала — пять не очень сильных шлепков по попе, а второй раз найденные в сумочке сигареты обернулись для нее сорока бугристыми полосами вдоль спины: руки до крови кусала, а все равно ревела под плеткой, как маленькая…

В окошке мелькнул платок первой из пришедших сестер, и тетушка поторопила Мордвина с Аленкой. Как под конвоем шла девушка к закопченной котельной. Было не столько страшно, сколько стыдно: еще ни разу ее не порол мужчина. В мечтах и каких-то сумбурных снах, от которых потом были сбитые простыни и горячий сок между ног, она часто представляла, что когда-нибудь появится отец — которого не знала, но про которого часто думала. И как они с ним будут здорово жить, каким твердым будет его плечо, как будет спокойно и безопасно, и как послушно она будет приносить ему ремень или самые-самые секучие розги. И безо всякого стыда будет ложиться перед ним обнаженной, чтобы отцовская рука отпускала все грехи и грешки горячей, но такой заслуженной болью! Может, потому и не противилась сильно теткиному решению… А вот насчет плетки — ну, тут уж ничего не поделаешь.

Добросовестный Мордвин не только задвинул на засов дверь котельной, а даже сообразил что-то вроде занавески на черно-закопченном окошке:

— Дело, так сказать, семейное, внутреннее, нечего подглядывать, как девчонку стегают. Хотя тут за целый день ни одна душа иной раз не пробежит… Так что ты того, не стесняйся, а сильно невмоготу станет, покричи да поплачь — не слышно.

Аленка пожала плечами, оглядывая то черное, то ржавое переплетение труб и столбов, кирпичных простенков.

— Куда ложиться? Где будете наказывать?

Мордвин уже налил стаканчик, торопливо опрокинул в рот, отдышался и повертел головой:

— Нет, лежа нельзя. Тут все грязноe и ржавое… Вон к тем трубам тебя поставлю… Да ты не бойся: чай до смерти не засеку!

— Я и не боюсь… — не очень уверенно сказала Аленка. — Просто плетка эта… Лучше бы уж в три раза больше розгами!

— Ну, это уж не тебе заказывать. Верно, красавица? А раз верно, подчиняйся да терпи, что заслужила. Вон там, в закутке за котлом, заходи да снимай платье, колготки там всякие… сама знаешь, как сечь положено…

— Да уж знаю, не впервой, — вздохнула Аленка и пошла в закуток: до нее все острее доходила суровая реальность — не просто порка, а через мужчину, который сейчас будет видеть и бить ее по голому телу!

Но до конца все-таки не разделась и вышла к Мордвину в лифчике и трусиках. Застыдилась, когда он откровенно оглядел ее с головы до ног, даже руками прикрылась, хотя и в белье:

— А ты совсем справная! И вправду красавица! Но лифчик все равно снимай — руки свяжу, потом не снимем…

Завела руки за спину, щелкнула застежкой и положила на стол освободивший от грудей лифчик. Прикрылась — стыдно… но глаз не опустила, из-под длинных ресниц глядя, как после очередного полустаканчика Мордвин достает куски толстой веревки, сноровисто вяжет петли.

— Руки давай вперед…

Накинул петли отдельно на правое и левое запястье, плотно стянул, дернул, проверяя. Обмотал еще раз и подвел к трубам. Отдельно привязал левую руку, потом — правую: Аленка оказалась распята как на кресте. Немного повернув голову, видела, как Мордвин достал из сумки плетку, свитую из тонких кожаных полосок с тремя узкими змеиными жалами на хвосте, взмахнул, протянул сквозь ладонь, потом сунул под кран с горячей водой: сухая…

Подошел к терпеливо ожидавшей девушке, еще раз проверил петли на руках, убрал со спины волосы. Его руки были горячими и влажными, когда Аленка ощутила их на верху бедер: пальцы взялись за резинку трусиков, с перегаром долетели слова:

— Ну, сама знаешь… девушек секут вовсе голыми… — и последняя призрачная защита скользнула к коленям.

Она сама переступила стройными ногами, помогая ему снять трусики: он был прав. И тетушка всегда раздевала ее полностью догола, и в мечтах она выходила к отцу с ремнем в руках совершенно голой…

Вздохнула и негромко попросила:

— Дядя Федор! По передку не захлестывайте, а то плеткой груди порвет… Ладно?

— Уж постараюсь… Вот эти грудки, да? — его руки жадно тиснули грудь, прошлись по соскам, и Аленка со стыдом и ужасом почувствовала, как соски неожиданно вспухли, затвердели, отзываясь на жадные мужские ладони.

Как могла, привязанная, попыталась увернуться, хотя бы для того, чтобы он не заметил неожиданного возбуждения, но пьяный Мордвин понял это по-другому.

— Ну конечно, со всякой рванью обниматься не желаем… Не уважаем, значит… Йеден дес зайне, как умно сказал Ницше!

Отошел, обиженно бормоча себе под нос:

— Йеден дес зайне… Каждому свое… Кому водочка, а кому-то и плеточка! Вон и намокла…

Вытянул во всю длину плетку, пару раз махнул, обрызгивая горячей водой и стены, и растянутую у стены девушку. Подобрался поближе, шумно высморкался, чуть покачнулся на носках, поднимая руку и зло, не жалея, хлестнул наискось спины.

Боль ошпарила так, что Аленка чуть не вывернула руки в петлях, дернувшись от удара, конвульсивно изогнулась и громко вскрикнула:

— А-а-а-ай!

— Ага, несладко? Ну, так и обнимайся с плеточкой! — и снова короткий свист, рвущий звук жестокого удара, вспухает витой полосой длинный след.

Резко кусая губы, девушка молчит, но судорога по всему телу выдает ее боль и страдание. Аленка как могла свела лопатки, подалась вперед, инстинктивно убегая от длинного жала плетки, но витой кожаный хвост сочно врезался в голый зад, рисуя на круглых полушариях пухлый рубец, и тут же без паузы, снова описав в воздухе полукруг, плетка кладет на попе красную линию накрест к первой. С пятой плетки девушка снова не сдержала голос:

— А-а-а!

Она едва не танцевала у труб, судорожно изгибаясь под плетью и добела сжимая половинки: казалось, боль переходит все границы, каплями жидкого огня растекаясь по спине, по ногам, скользя по бедрам. Но это был не огонь — это со свистом летала плетеная из кожи змея, доставая своим жалом то плечи, то бедра, то ляжки и снова впиваясь в плечи…

Аленка не могла сдержать ни тела, ни голоса: дергаясь в петлях, отчаянно мотая головой, звонко выкрикивала мучительное «А-а-а!» и мечтала только об одном — стать маленькой-маленькой, чтобы спрятаться от этой полосующей ленты жидкого огня.

Отсчитав пятнадцать плетей, Мордвин вернулся к столу, где его дожидался самогон. Глотнул прямо из банки, накручивая градус хмеля, сунул к лицу рукав, втянул прокуренный запах и вернулся к девушке. Опустив голову, она негромко постанывала, тяжело дыша после пережитого напряжения.

— Ну-ка, проверим, как там наши грудки? — ладони снова стиснули юную плоть, огладили тяжеловатые, налитые здоровым соком холмики.

— Вот и хорошо — не тронули их плеточкой… А спасибо кто дядюшке Федору скажет? А когда попку наказывали, передочек не пострадал? Как он там? — и жадная ладонь прижимается к лобку, накрывает треугольник волос.

Аленка сильно сжала ляжки, глухо сказала:

— Не надо…

— Как же не надо? Проверим! И вот ляжечки наши ровные, гладкие, в самой красоте — и полосок то всего три, зато танцевали как красиво! Ну, прямо балерина! А еще красивее попкой вертела, только стискивала ты ее уж больно жалобно…

Еще пятнадцать ударов — после них Аленка уже не столько стояла, сколько висела на привязанных петлями руках. Все тело блестело от пота, судорожное дыхание все еще доносило чуть слышный стон «Больно…», а гибкая девичья спина была наискось и вперехлест расписана багрово-красными полосами.

Сейчас он не стегал ни по ляжкам, ни по заду: с пьяной настойчивостью, зло и как-то мутно, стегал и стегал плечи, поясницу, не слушая ни стонов, ни вскриков девушки, не обращая внимания на резкие мучительные изгибы беззащитного тела. Больше не трогал грудь, не лез рукой между ног, а прямо вернулся к столу, наливался крепчайшим варевом, а его лицо — дурной темной кровью…

Пошатываясь, он поднялся, нашарил рукой у стола брошенную на пол плетку, постоял, словно вспоминая — кто перед ним, что делает здесь эта голая и беспомощная девушка, почему и за что он бьет ее… В голове вертелись смутные обрывки мыслей — заказано, оплачено, обидно, каждому свое, стоны… Стоны. А почему это она молчит? Надо, чтобы плакала и стонала, так и заказано было девку пороть до крика, а работу надо делать честно…

Но доделать толком не успел: едва отвесил десяток хороших плетей, как в дверь забарабанили. Приоткрыл — скромно повязанная платочком, в дверь просеменила бабка Нюра, присланная Аленкиной тетушкой. Придирчиво оглядела обвисшую на руках девушку: спина посечена от души, от багровых полос пышет жаркой болью, нагое тело блестит от пота, словно натертое маслом.

Мордвин виновато развел руками:

— Баб Нюра, не серчай — девка крепкая, никак кричать не хочет. Я уж с плеча стегать начал, стонать стонет, а вот в крик — никак.

— Ничего, не переживай особо. Ты свое дело сделал, благодарствие тебе и от Анны, и от нас, сестер грешных… Вот, прими, родимый, — передала солидную бутыль. — А девку мне отвяжи, сестра Ефимия ее видеть желает.

Обратную дорогу бабка Нюра поддерживала девушку — Аленка с трудом отходила после перенесенных мучений, спотыкалась, прикусывала губы, когда ткань платья касалась исхлестанной спины. Трусики даже не надевала — самые свежие и суровые рубцы красовались как раз на попе.

Пока шла, пыталась догадаться, что ей приготовили тетушка и старая, похожая на высохшую стрекозу, сестра Ефимия. Как-то раз, попав к ней на исправление, Аленка неделю отходила от синяков на груди: стояла перед старухой, заведя руки за голову, а та не жалея стегала тонким ремешком по голым грудям.

«Теперь, наверное, уже не ремешком, а розгами груди высечет… — пугливо ежилась девушка. — Наверное, уж теперь точно до крика засекут!»

К ее удивлению, пошли не в дом, а в баню, над которой курчавился белый дым. В предбаннике встретила тетушка, негромко перекинулась парой слов с бабой Нюрой, дождалась, пока Аленка снимет платье, и тоже придирчиво оглядела следы от наказания, сказала бабе Нюре:

— А Мордвин-то молодец: бил крепко, а кожу девке не порезал. Надо будет почаще к нему наших девок отправлять.

— Хвалит он твою Аленку: мол, вовсю старался, а она все одно не кричала.

— Ее хвалить только боком выходит, — сурово глянула тетушка. — Ну, проходи внутрь, гулящая…

Тетушка прошла следом, скинув сорочку. Зрелое, тугое тело тридцатилетней молодухи дышало спелой красотой: залюбуешься! Аленка втихаря давно завидовала тяжелым, но твердым и почти стоячим грудям тетушки, широкому и круглому заду, ляжкам и всем чуть тяжеловатым, но очень рельефным и сочным формам зрелой, нерожавшей женщины.

Но любоваться красотой своей воспитательницы было не время, хотя Аленка сразу заметила на круглом женском заду совсем свежие полосы: скорее всего, Ефимия или баба Нюра уже всыпали ей «за недогляд» за молодой девчонкой.

Бабка Нюра прошла в сорочке, Ефимию вообще не видали иначе, как в коричневой длинной рубахе, так что старость была скромна, а молодость и юность — голые. Теперь ее спину и бедра оглядела уже Ефимия. Велела тетушке:

— Смажь девке спину и зад. На спинку положим, надо, чтоб не о рубцах думала, а все мысли на другое место пошли.

Пока тетушка растирала лампадным маслом пострадавшее тело, Аленка украдкой поглядела по углам: где бадейка с розгами? Если решили на спину класть, значит, точно по грудям накажут. Хорошо, если розги ивовые, а вот если вербой стегать будут, света белого не взвидишь… Но розог видно не было, и девушка слегка успокоилась: значит, опять кожаным пояском Ефимия накажет. Это вытерпеть можно, не впервой.

Ей велели лечь на спину на широкой, густо намыленной лавке. Легла, баба Нюра завела ее руки за голову, придавила, а сестра Ефимия велела:

— Раскинь ноги, да пошире.

Тетушка помогла, силком разводя в стороны ляжки и подымая их вверх. Аленка оказалась в постыдно распятой позе и крепко зажмурилась от нахлынувшего стыда.

— Как по ночам шастать неведомо где, так не жмуришься! — сурово выговорила тетушка.

— Ничего, стыд не дым, глаза не выест, — обманчиво ласково сказала Ефимия. — С утра мужик порол? Мужик. Голая была? Как есть голая. И ничего, не померла…

Аленка почувствовала, как холодные пальцы сильно растягивают в стороны половые губки. Окунув руку в тазик с мыльной водой, Ефимия глубоко ввела пальцы внутрь. Аленка дернулась, прикусила губы.

— Не кусай, еще не больно… — загадочно сказала бабка Нюра.

— Не тронута, — как показалось, с разочарованием, сделала вывод сестра Ефимия.

— Но все одно: от греха уберечь, печать поставить…

— Все одно! — едва не хором ответили тетушка и бабка Нюра. — Сделай милость, сестра Ефимия, запечатай девкин грех! Рука у тебя святая, легкая…

— Не святая, пустыми словами Бога не гневите! — нахмурилась Ефимия. — А ты, девка, знай: еще раз такая гулянка, я тебе самолично всю срамницу раздеру колючими прутами! Да потом присыплю солью да перчиком! Сегодня уж милостиво с тобой будет: чтоб знала, как себя блюсти, изнутри пропечатаем. Держи ей ляжки, сестра Анна. Пошире растяни, чтоб вся срамница как есть выставилась!

Аленка ощутила, как ее бедра под сильными руками тетушки приподнялись еще выше и в стороны, оказавшись чуть не выше плеч и рук, которые все сильнее давила к скамье бабка Нюра. Она еще не понимала, что они собрались делать, хотя чувствовала что-то очень стыдное и трудное.

Из-за спины тетушки Аленка не видела, что делает Ефимия, слышала только, как звякнул на каменке железный черпак и густо запахло свечным воском. Тетушка легла на ее задранные вверх ляжки всей грудью, освобождая руки, бабка Нюра вытянула шею, чтобы лучше видеть и шепнула Аленке:

— Губы не кусай, дурочка! Попортишь губки!

— Под плеткой не закричала, молодец, — похвалила Ефимия, — а сейчас не держи крик, не то грудь надсадишь. В крике греха нет, он на искупляющие муки показывает! Давай, Аннушка, раскрывай девке срамницу.

Тетушкины пальцы крепко вцепились в пухлые половые губки, сильно потянули в стороны, открывая малые губки и тесный вход в лоно девушки.

— Похотник пальцами не прикрывай, от него весь грех идет! — пальцы тетушки чуть сместились, открывая бугорок клитора.

— Ну, девка, ставлю тебе печать от греха приблудного, от греха позорного! Чтоб себя в строгости блюла и впредь в науку тебе, голубушка! — ковшик, наполненный тягучим раскаленным воском, пролил свое жуткое содержимое на беззащитные половые губки, клитор, ручейком огня влился внутрь раскрытого лона…

Отчаянный крик вырвался из груди девушки — ей показалось, что ее буквально взорвали изнутри ручьем жидкого, тягучего огня. Боль прокатилась по всему телу, вгрызлась в живот, ляжки, в самую глубину тела и, наконец, стала такой огромной, такой жаркой, что скрытый паром потолок бани куда-то поплыл, поплыл…

Она не чувствовала, как ей плотно свели ноги, тесно скрутили бедра полосами ткани, чтобы воск накрепко застыл внутри, сняли со скамейки и почти волоком вытащили в прохладный предбанник.

Через полчаса, когда бедная девушка придет в себя, ей придется проходить новое мучение — когда плотный тяжелый ком воска будут вытаскивать изнутри влагалища, попутно выговаривая все, что может прийти в голову двум озлобленным старухам. Еще через полчаса, едва отдышавшись, она будет на коленях стоять посреди большой домашней горницы и выслушать все новые угрозы, новые упреки и выговоры. И лишь напоследок, добравшись до узкой кровати, сквозь навалившуюся вату измученного полусна, услышит последнюю точку приговора своим ночным похождениям:

— Завтра поутру, — строго диктовала Ефимия тетушке, — дай отлежаться да отоспаться, а как сама проснется, прямо в кровати — розочек. Спину не трогай, а вот зад бей со всех сил, заслужила. Дашь тридцать три розги, и прут бери покрепче, чтоб гудел на заду! В обедню я зайду на часок, мы нашей гуляке груди выстегаем: есть у меня еловицы хорошие, кожу не просекут, но сиськи что шары вздуются. А вечерком и закуска девочке: позовешь того, ну… Мордвина-пьяницу, что ее плеткой учил. Веревок легких пеньковых замочи с десяток, в самогоне не пожалей, и чтоб при нас, да чтоб не держать ее, да чтоб сама ляжки растянула, если грех свой поняла. Именно через мужика, чтоб стыдней и памятней — промеж ног стегать мокрой пенькой, пока вся срамница не посинеет.

— Все поняла, все сделаю, сестра Ефимия, — кланялась Анна. — А со мной как? Что приговорить изволите?

— С тобой за недогляд разговор будет особый. Я тебя сегодня перед банькой просто так, для начала посекла, чтоб девка и на твоем заду следы видала. А настоящая порка тебе в пятницу будет. За полночь начну, к утру закончу. Заготовь розог побольше, да погибче. Ну, оставайся с Богом. До завтра…

Завтра будет завтра. А сейчас Аленка провалилась в неровный сумбурный сон, лежа на животе и широко раскинув ноги…

Грехи искупать совсем не просто!


2001 г.

Плохая примета

Настя замерла в углу ни жива ни мертва. Туго связанные у щиколоток ноги свело от длительного стояния — уже больше часа она дрожала в углу под тёмными ликами икон — и от свистевшего сквозняка, и ещё больше — от ожидания…

Когда черница Агафья приговорила её к «палке», у девушки аж дыхание перехватило: при палке рёвом ревели даже рожавшие молодки, а когда невестку Глашку приговорили посадить на палку второй раз, она в ногах у черниц валялась, просилась на прилюдный правёж кнутами, лишь бы не сажали заново!

Настя в ноги не бросилась. Крепкая, тугая телом, она ещё слыла и гордячкой — пыталась даже виду не показать, что страх и обида сковали тело. И лишь побледневшие, судорожно сжатые губы да упрямо сверкнувшие глаза…

Черница Аглая, стягивая ей ноги вожжами, негромко шепнула:

— Терпи уж, девка: чёрный наговор — строгий приговор… бог рассудит!

Конечно, наговор: и в мыслях не было у Насти бегать на Коляды: грех! Ан нет, донесли, наговорили — и пропажа платочка шитого тут же нашлась: якобы с Коляд доносчик нашёл да принёс. А доносчик — не бери греха в облыжной вине, Настя! — а чего не брать? Знамо — Евсей, сынок Столярихи. Прилипало ползучее… Однако же обмишулился, не порадуется: черницы решили девку не на паперти сечь, а в келейной, в покаянных комнатах. Кабы на паперти плетьми или розгами драли — тут бы на весь хутор стыда: как есть голышом на кобыле дёргаться. А в покаянные комнаты мужикам хода нет: хоть без позора наказанье…

Отстояв заутреню, велели в угол: стояла, ждала, белея в тёмном углу тугим юным телом. Силком заставила себя не обернуться, пока черницы ставили посредь комнаты «палку» — тяжёлый дубовый чурбак, на котором стоял в пятерню обхватом шершавый осиновый кол. Толчком подняли на ноги. Аграфена размотала вожжи на ногах, подвела к чурбаку, чуть поддерживая под локоть: час простояла, ноги затекли…

Агафья, та самая приговорница, сердито клюнула крючковатым носом, заскорузлыми пальцами смерила: от срамницы до пупа. Примерила пятерню к колу, подложила под чурбак дощечку, велела грузной, тяжёлой Аграфене:

— Вяжи девке руки да подымай. Я за лампадкой схожу…

Плотными узлами заматывая руки девушки, сердобольная Аграфена успокаивала:

— Вишь, девка, матушка Агафья послабить тя решила: не насухо, а с маслицем будет! Ты токо того, задницей в стороны не рвись, да ляжки как можешь поширше держи: тогда и не порвёт срамницу твою… Помни, девка: не корчись, как можешь терпи и не корчись: тогда и не порвёт. А кричать — кричи, в том греха нет. Тут все кричат — сама вишь, палка толста, широко как срамницу распират!

Закончив торопливый шепоток наставлений, напряглась и уверенным плавным движением подняла Настю за верёвки над полом. Зацепила концы верёвок за зубчатый блок, удобней развернула обнажённое тело наказуемой: теперь слегка закруглённый, грубо отёсанный конец кола почти касался лобка девушки.

Вошла Агафья, в запавших глазах пряча злой и торжествующий огонёк. Но масла лампадного всё же не пожалела: плеснула на кол, потёрла и, наконец, велела:

— Давай, девка, раздвигай ляжки!

Закусив губы, Настя помедлила, но всё же покорно развела ноги в стороны, открывая вход в тело. Аграфена взялась руками за её бёдра и ловко, одним махом, буквально насадила девушку на конец пыточного орудия. Кол сразу вошёл пальца на три, скользнув в глубину тугого тела. Настя охнула, зажмурилась, услышала строгий окрик Агафьи:

— Не охай, блудница! Ещё и нет ничего! Погляди, сестрица Аграфена — ровно пойдёт-то? Внутрях не попортим?

Аграфена наклонилась к бёдрам девушки, пальцами провела по округлившимся вокруг кола половым губам, помяла их, потянула в стороны, затем, поплевав на палец, ощупала задний проход:

— Задница цела будет, срамница стоит ровно, можно сажать девку.

— Сажай помалу! — велела старшая черница.

Взявшись за рычаг колеса, Аграфена свободной рукой перекрестила живот Насти:

— Наказуем тя, грешница! — и повернула рычаг.

Верёвка чуть ослабла — и девушка под своим весом стала медленно-медленно, неудержимо, туго и тяжело садиться на толстенный кол… Половые губы сразу покраснели, едва охватывая толщину «наказания»… Настя отчаянно сжала попу и тяжело, сквозь прикушенные губы, застонала.

— Задницу распусти, девка! Ляжки, ляжки поширше! — участливая Аграфена похлопала ладонью по ягодицам Насти.

— Распусти, не зажимайся — больней же идёт!

Хрипло и тяжело простонав, девушка попыталась расслабить бёдра, продолжая неумолимо оседать на кол. Ещё чуть-чуть — и резким, отчаянным вскриком она судорожно дёрнула задом от пронзившей всё тело вспышки.

— Целка насадилась! — сурово сказала Агафья. — Ничо, это дело бабье, терпимое…

Аграфена снова осмотрела промежность медленно-медленно ползущей вниз девушки:

— Ровно идёт, матушка! Нутро не попортим, да срамница, глянь, как податлива!

— О-о-о!!! — зажмурившись, в голос стонала Настя: ей казалось, что страшный кол уже разорвал все внутренности, напрочь разрезал её тело. Крупные капли пота скатывались с лица, выступили на груди и плечах наказуемой. Растянутые до предела половые губы багровым кольцом охватили кол, горошинка клитора налилась мучительным жаром, а головка кола становилась всё шире и шире…

Агафья сама заново приложила растопыренную пятерню к животу девушки, проверяя глубину посадки — наказать надо, а нутро портить никак не стоит. Девка ещё не кричала и из последних сил пыталась не дёргать бёдрами, хотя её стон уже больше напоминал жалобный вой:

— Рвё-о-о-от!!!

— Не порвали, не ври, девка! Ишь, срамница-то какая! — уважительно приговаривала Аграфена, хотя и ей казалось, что половые губки Насти вот-вот лопнут от такой натуги.

Огромное, чужое и твёрдое, казалось, заполнило всё её тело. Она уже как со стороны слышала свои громкие стоны, огромным усилием заставляя себя ещё шире, как можно шире, ещё и ещё шире раздвинуть бёдра. Кольцо невыносимой муки пылало между ног — но движение вниз прекратилось. Верёвки туго натянулись, удерживая Настю на весу — точнее, на колу.

— Ну, всё, всё, — приговаривала Аграфена, вытирая рушником пот и слёзы с её измученного лица.

— А ты сиди пока на палочке, сиди… Наказуйся, грешница… А мы пойдём, помолимся за душу твою.

Они ушли, оставив наказанную на колу. Волны тягучей боли прокатывались по её телу от каждого вздоха, Настя жалобно всхлипывала и всё сильнее кусала губы: малейшее движение приносило огненный всплеск между ног.

Сколько времени черницы молились, Настя не знала и уже не помнила. Её потянули вверх уже почти в обмороке, и новая вспышка мучительного наказания прожгла влагалище: шершавый кол выходил трудно, чуть не наизнанку выворачивая половые губы.

Проложив между ног Насти отваренные в настоях рушники, черницы уложили её на скамью. Как в тумане слышала она голос старшей, матушки Агафьи:

— Крепкая девка! В крик не изошла, хулы на Бога не носила. Значитца, не в неё вина: оговорили девку… Тако думаю, что пущай отдохнёт да отлежится.

— Коли оговорена, может, пороть и не след?

— А чего ж тебя вот никто не оговаривал? — прищурилась Агафья. — Нет, сестрица Аграфенушка: видать, не так да не с тем девка шалилась… Так что приговорено, будет и сделано.

— Сейчас стегать девку будем?

— И выстегать бы надобно, да уж ладно — потом. Куда денется?

Темнело, когда Настя, пошатываясь и трудно передвигая ноги, вышла из скитских ворот. Держась за бревенчатый частокол, тихо постанывая, побрела к тёткиному дому. Справа чернильной кляксой сгустилась тень, превратилась в долговязого золотушного парня: Евсей! Настя сжалась, с ненавистью глядя на одутловатую рожу с масленой и злой ухмылкой.

— Ну, как? Сладенько было? Небось, сладенько — с такой елдищей поеться! Не горят губёшки, не плачут?

— Поганый! — не вытерпела Настя и, собрав все силы, плюнула ему в морду.

Евсей занёс руку для удара, но вынырнувшая из темноты здоровенная Аграфена лениво пхнула его в бок:

— Отстань от девки, окаянный!

Евсей от её руки отлетел шагов на пять, резво поднялся и брызнул слюной:

— Я ещё доберусь до тебя, сучка! Попомни!

Несколько дней Настя вздрагивала от воспоминаний о наказании. Но постепенно уходила ноющая боль между ног, отступало ощущение пустоты внутри тела, оставленное ушедшим колом. На третий день пришла черница Аграфена, велела заголиться и осмотрела влагалище девушки: ещё припухшие половые губы, не сомкнувшееся отверстие, убедилась, что нет текучей крови, и девка в порядке. На прощание ворчливо, поджав губы, сказала:

— Помни: тебя ещё стегать!

— На паперти? — робко спросила Настя.

Аграфена мотнула головой:

— К нам придёшь, в покаянную. В субботу, опосля заутрени.

И, наклонившись поближе к девушке, заговорщицки шепнула:

— Вот ужо елду ему в задницу, позорнику этому! А то насобирался на поглядки, оглоед золотушный… Ладно, что было, то было, чему быть, того не миновать.

И уже от порога, вполоборота, добавила:

— Слышь, девка… Ты того… молодец, однако!

x x x

В субботу рано утром Настя покорно пришла к черницам. Раздевшись догола, вытянулась на гладкой широкой лавке. В судорогах и горьких стонах отлежала сорок свистящих кожаных плетей, глубоко изрезавших её тугой зад и гибкую стройную спину. В сенях, ёжась от прикосновений накинутой на тело рубашонки, споткнулась о поваленный в сторонке чурбак с толстым осиновым колом. Скрипнул чурбак, скрипнула сзади тяжёлая дверь, и холодком предчувствия скрипнул голос черницы Агафьи:

— Негожая примета… Коль споткнулась — видать, сызнова к палке придёшь… Ох, береги себя, девка!


2002 г.

Два двугривенных

…В старой, слегка покосившейся избе пахло брагой. Казалось, мутный дым сивухи пропитал все насквозь — хозяйка, грузная и вечно пьяная тётка Глафира, гнала самогон в немереных количествах. Ворочала казан с брагой вместе с «помощницей» — взятой из милости батрачкой Ленкой, сиротой из соседнего хутора.

Девка была тихая, безответная, и парни уже вовсю заглядывались — особенно усердствовал поповский сынок Лёшка. То леденец притащит, то ленту в волосы подарит — а волосы у Ленки были на зависть! Коса роскошная, за пояс…

Одна беда — тихая-тихая, а несговорчива была девчонка — других уж и тискали на сеновалах, сиськи горячие вовсю щупали, по круглым задам оглаживали — а эта не давалась. Никому, даже Лёшке — хотя всякая бы рада за горсть леденцов губки алые подставить…

Такой любовью воспылал недоросль, что дурное дело замыслил — знал, что Глафира на расправу крута, а в хатёнке не больно-то прутьями помашешь: драла она свою батрачку в сарайке у дома. И вот хитрый наш недоросль якобы по просьбе отцовской в хату Глафиры заявился, бутыль чистенького первачка купил, а втихаря пачку зеленой махры в брагу-то и ухнул. И хитёр же оказался — не свою махорку, а хозяйкину! Вначале в сенях затаился — как раз у бочки с рассолом, где дубцы-розгачи всегда мокли, часа своего дожидаясь. А потом решил сразу в сараюшку перебраться, место в зрительном зале занять…

Поторопился, однако — крещенские морозы не шуточки, в сараюшке, как известно, печки нет, даже в полушубке и валенках пробрало его до озноба… Но дождался-таки, поганец! Ухнула примерзшая дверь хаты, под валенками снег запел — шли двое. Глаза к сумраку привыкли, а Глафира-хозяйка ещё и дверку нараспашку оставила — так что виделось Лёшке все, что хотелось. А увиделось ему многое!

Алёнка вошла с непокрытой головой, в шубке, однако босая. В руках здоровенный пук мокрых дубцов — толстых, что твои шпицрутены, и гибких словно плети. За ней тётка уткой переваливается — моток вожжей в руках да бутыль мутная. Девка как всегда молчит, а тетка знай себе пилит и пилит — и за махорку сворованную, и за брагу порченую, и за прибыток пропавший. Чем больше пилит, тем больше свирепеет — наконец, силком батрачку свою к лавке толкнула, кричит:

— Кладись, сучка!

Та только глазами исподлобья зыркнула, гордячка противная, и у лавки встала. Плечами повела — и аж задохнулся на своих тёмных полатях Лешка — на фоне белого снега ярким золотом сочное девичье тело. Как есть голая, в чём мать родила, крепкая, большегрудая, ножки длинные, зад круглый и ладный! Косу на грудь перебросила, а на лавку глянешь — мороз по коже: от инея белая-белая, заледеневшая! Не хотела целоваться — вот теперь кладись, дурёха, на морозе от розги шкура в лохмотья станет!

Скинула она, значит, шубейку и как есть голышом — на лавку мёрзлую. Ни звука — только лавка скрипнула, да девка слегка на животе приподнялась — ага, стерва, сиськи да греховное место бережёт, к ледяному дереву не прижимает! Глафира-хозяйка тугой вожжой её руки к лавке примотала — сноровисто, накрепко, а ноги свободно оставила. Смотрит Лешка дальше — хозяйка кукурузный початок из бутыли выдернула, и мутной струёй на голое тело — от плеч до ляжек. Ещё и руками растерла — в нос сразу сивухой вдарило, девка задвигалась под руками, зад натуго стиснула — и кожа сразу как в бане покраснела, чуть не паром пошла.

— Зад распусти, сучка!

Помедлив, девка расслабила тело — а хозяйка одной пятернёй её половинки в стороны растянула, и ещё плеснула первача — прямо ей помежду булок белых, да так, чтобы в срамное место побольше попало. Сквозь зубы застонала Ленка, ровно кипятком шпаранули, дёрнула задом и снова его накрепко стиснула. Глафира бутыль в руке мотнула, к горлышку приложилась, хлебнула от души. Девке говорит:

— Ты тож хлебни, стерва негодная — не то простынешь, голосрачкой тут лежать!

Ленка отрицательно замотала головой — мол, не надобно…

— Ну, твое дело, — равнодушно сказала тётка и отставила бутыль в сторонку. С кряхтеньем наклонилась и подняла положенный у лавки пук розог. Придирчиво отобрала штук пять, каждый прут в воздухе на гибкость пробуя. Собрала пять в одну розгу, встала поудобней, примерилась и грозно велит:

— Ну, кайся, стерва!

— Я ничего не сделала… — негромко и обречённо ответила девка, даже не надеясь ни на прощение, ни на послабление в порке.

— Так ты ещё и врать?! — взъярилась хозяйка. — Ну, сучка, держись! Выгибай вверх задницу — чтоб посадче доходило!

Девка на скамье прогнулась, послушно приподнимая круглые бёдра. По мнению хозяйки, попа приподнялась недостаточно:

— Выпирай покруче!

Голый сочный зад приподнялся ещё повыше. Словно почувствовав резкий замах тётки Глафиры, Ленка замерла и затаила дыхание. Прутья взлетели вверх, замерли… и с коротким злобным посвистом врезались в голое тело. Девка резко дёрнулась, глухо охнула, а на белых круглых булках её зада сразу стали темнеть и вспухать яркие полосы. Тут же хлестнула вторая розга, третья… Гибкие тяжёлые прутья летали и летали, беспощадно полосуя голую задницу — и вскоре девка не стерпела боли, громко

застонала и плотно прижала бёдра к лавке.

После двадцати жестоких ударов Глафира опустила пучок прутьев, уже истрепавшихся на концах, откупорила заветную бутыль, глотнула и снова плеснула самогоном на тело девки. Ядрёная смесь ошпарила посечённый зад, Ленка выгнулась дугой и отчаянно простонала:

— Жгё-о-о-т!

— Ничо, счас остынешь… — равнодушно сказала баба.

Сивушный дух добрался и до закутка, где Лёшка затаился. Ох, и захотелось парню глоток добрый сделать! Не от холода спастись — о нём уж и думать забыл, а вожделение подстегнуть: никто ещё из парней Ленку во всей красе не видал, да ещё вот так — на лавке растянутой и под розгами стонущей…

В шароварах у парня набухло всё и начало на волю рваться, поближе к тому тайному, и оттого ещё больше желанному, темнеющему в приоткрывающемся межножье при каждом ударе. Тихонько, едва сдерживая сиплое дыхание, распустил он поясок на шароварах и запустил руку вглубь, крепко обхватив свой торчащий корешок…

Рука привычно задвигалась, точно как и почти каждую ночь, когда маялся воспоминаниями о подсмотренном ещё летом девичьем купании. С братом тогда в кустах прятались, а потом рукоблудили остервенело на сеновале, мечтая добраться до красоты виденной и натешиться всласть по-всякому. Брательник-то, старший, уже нашёл себе зазнобу, из вдов, и как припечёт в штанах, так к ней и мчится, а Лёшка пока всё руками обходился. Девки потискать позволят, а больше? Ни-ни! Боятся, мерзавки, гнева отеческого за вымазанные дёгтем ворота…

И бегает Лёшка после гулянья со звенящими, что колокола на отцовой церкви, яйцами, на сеновал — до зорьки воображает непотребства разные, к утру совсем уж в бесовство переходящие, с приглянувшейся девкой. А потом невыспавшийся и измученный ходит по деревне и злится на весь белый свет, взгляды недобрые на всех бросает. Недаром его за спиной — «волчёнышем» кличут…

Тем временем Глафира уже пруты измочаленные отбросила, ещё разочек коротко к сивушному горлу приложилась и повторила:

— Щас я тя остужу! Попомнишь долгонько у меня!

— И помнить нечего, — чуть хрипло, с обидой в голосе, ответила лежащая на лавке девка. — Не портила я ничего!

— Так ты ещё и упорствуешь? Ну, гляди, девка, вожжа не розга, наскоро не измочалится, щас по-другому запоёшь!

Глафира распустила узел вожжей, стягивавших руки Алёны, отмотала их от лавки и намотала обратно, уже на руку, оставив свободным хвост аршина полтора длиной. Видя это, девка тихо, но упрямо повторила: «Не виновата…» — и опустила голову между рук, приподняв в ожидании плечи.

Глафира коротко выдохнула сивухой, примерилась и размахнулась во всё плечо…

Вожжа мелькнула сыромятной кожаной змеёй, сразу впившейся в плечи. Девка сильно и коротко дёрнулась, нервно напрягая красивые ноги, от жгучей боли дыхание у неё перехватило напрочь — и до третьего свиста вожжи не могла продохнуть!

Тётка же её молчанье по-своему поняла: решила, что снова девка-негодница упирается! Отпустила свободный конец ещё на пол-аршина, чтоб шибче проняло… Даже из шаг отошла — а то такой длинной ременюкой не очень-то и приноровишься! Отмахнула назад, и словно цепом на току — по сечёному розгами заду. Смачно, с силой врезалась в голый зад вожжа, и снова, и в третий раз…

От сильных ударов девку едва не срывало с лавки, а в сивушно-морозном духе сарая наконец-то возник, поднялся и всплеском радости прошелся по Лёшкиному сердцу громкий, откровенный, вожжами выбитый стон:

— Бо-о-о-о-льно!

Стон получился громким, но глухим и хриплым: Алёна так и не подняла вжатую между рук голову и стонала, распиная губы на дереве скамьи. Её ноги дрожали натянутыми от боли струнами, вожделенный зад ритмично, в такт ударам, бился на скамье и точно так же, в такт рывкам девичьего зада, двигалась в штанах Лёшкина рука…

Виделась ему Ленка, лежащая уже не в тёткином сарае, а у них на подворье, на дровяных козлах привязанная. И не так, как тут, а бесстыдно, враскорячку, чтобы ему сзади стоять, а девке-гордячке быть в его власти — прутом или по заднице, или по сочным губам помеж них! Вся будет в его власти — хочет запорет, хочет помилует, хочет дюжину розог, а захочет — и сотню выстегает…

А ещё лучше и не розгами — сам же видел, как упрямая девка прутья терпит, так что вожжа в самый раз. Вожжами ее кручёными, вожжами! А ещё лучше плёткой, а ещё лучше… Тут потерялся Лёшка: похоть совсем затуманила и захрипел он всё-таки, когда рука последний сладкий раз дёрнулась, все мысли его непотребные тысячей огней в голове взорвались, и дурное семя выплеснулось наружу…

От нахлынувшей истомы уже не видел и не соображал ничего. Пока отдышался — девка на лавке ещё тихо постанывала, но длиннющая вожжа больше не летала над ней, не врубалась тяжело в голое тело…

Глафира ткнула в бок стонущую девку:

— Теперь поди в дом, негодница! Я с тобой ещё опосля разговор продолжу.

Истерзанная суровой поркой, Алёна тяжело поднялась с лавки, ухватила за ворот шубейку, в которой пришла, но надевать не стала, чтобы не липла одежда к посечённым розгами и вожжами круглым полушариям. Напоследок мелькнула в дверях сараюшки голым телом, снова золотым на белом снежном фоне, обрисовалась красивым контуром фигуры и пропала, словно видение, с Лёшкиных глаз…

А Глафира внезапно крутнулась на месте и с неожиданной для её комплекции прытью в мгновенье ока оказалась за перегородкой, где таился непрошенный «зритель». Её сильная рука метко ухватилась за шиворот, приподняла и тряхнула, словно тряпичную куклу: у Лёшки клацнули зубы и мелькнула непрошенная, вовсе не к месту, мысль: «Вот силища у бабы! Как же она Ленку-то со всей руки драла?»

Ещё разок встряхнув добычу, Глафира присмотрелась к утонувшему в полушубке трусливому зверьку:

— А-а! Дак это ж поповский сыночек!

Пальцы разжались, Лёшка едва не упал на колени, но что-то мелькнувшее в голосе Глафиры остановило. И точно — усмотрев и поняв, кто к ней пожаловал, тётка заговорила всё так же грозно, но однако и поласковей:

— А чего это мы тут хоронимся, паныч Алексей? Никак девку поглядеть схотели?

Лешка только кивнул головой, судорожно сглотнув от нахлынувших картин недавно увиденного… Глафира стояла над ним как скала и широкой струёй гнала перегаром:

— Вот оно теперь и ясненько, откуда махорка в браге! Товар-то зачем напортил?

— Я… Это… Не портил я! — нагло и с вызовом начал приходить в себя Лёшка.

— Там товару было на три двугривенных, ну никак не меньше.

— Я… я заплачу! — ляпнул Лёшка и понял, что попался окончательно.

Однако пугался зря: Глафира выгоду упускать никак не собиралась. Тут же сообразив, что к чему, коротко и дёшево «продала» свою батрачку:

— Готовь рупь. Товар оплатишь, а на той неделе, в чистый четверг, вечерком приходи. Пока в бане будем, в хату зайдёшь, а там жди за занавеской, и без знака моего нишкни! Я Ленку по всем статьям постегаю, в тепле да в чистоте, там и налюбуешься, как она перед тобой всеми местами покрасуется. А денег не отыщешь — в тот же четверг сама к твоему батюшке приду. Тогда уж ты сам на лавку ляжешь… понял?

— Понял! — лихорадочно закивал Лёшка, и, пока Глафира не передумала, стрелой помчался прочь, едва не теряя в сугробах валенки…

Глафира бесстыдно улыбнулась и всей пятернёй подергала под платком лохмы нечёсаных волос:

— Вот и ещё прибытку… За такую безделицу, да цельных сорок копеек навару!


2002 г.

Личное

ЧНГ

Нашему чату и нашим никам… с наступающим НГ!

— Семирена входит в чат… Семирена входит в чат… Семирена входит в чат… Семирена входит в чат…

— Не могла гирлянду покороче взять? — ZAgent уперся, удерживая двери, пока Семирюнчик втаскивала последний километр проводов и лампочек.

— Ft сказала побольше брать… Потому как и на девайсы должно хватить!

— Если лампочки не скрутить, могут просечки остаться! — авторитетно заявил ZAgent, полазив в чемодане со ссылками и сверившись с последними поступлениями коллекций сайта Бе-Бе-Бе.Просечка.Ру.

— Ты не отвлекайся, вон лучше ствол у елки обруби ровно!

— Я могу вообще не отвлекаться! Могу вообще не рубить! Могу вообще не давать ссылок! Могу вааще вот уйти… к холодильнику! — засопел ZAgent. — Пусть вон Викинга рубит… Фига она там поперек Ленивой приторчала!

— Она не просто так приторчала, она инструктаж получает! — возразила Непослушная, а Викинга уже вовсю радостно махала топором. Летели щепки.

— Стоя-ять! — истошно зачирикала Пенечка. — Ты чего делаешь?!

— Сказали… того… ну, это — рубить… вот…

— Это не елка! Это колонна под бюст!

Викинга вытаращила глаза на грудь Пенечки.

— Зачем туда колонна?

Потом Семирены. Потом ZAgentа. Потом Ленивой — и в глазах начал зажигатсья огонек уважительного понимания.

— Не такой бюст, в смысле не этот бюст, а тот! — пыталась на пальцах объяснить Пенечка. Глаза Викинга поискали другой бюст, торчащие из-под шлема щеки начали заливаться румянцем, а Пенечка махнула рукой: — Фтю, ну хоть ты ей объясни! У тебя иногда получается!

Ft взяла Викингенка за руку, подвела к Ленивой.

— Это — бюст… Правильно?

— Ага! — закивали все.

— Так вот, бывают бюсты еще гипсовые, бронзовые… ну в общем начальников всяких. Так вот, у нас есть бюст Президента.

Викинга снова вытаращилась на грудь Ленивой:

— ОЙ! Вот вы какой, наш президент! Вы — тетя?

Возле бочки с пивом глухо зарычал Боцман.

— Ну вот я обычный верхнедобрый ПСРО, я из доброго старого СССР, я вообще добрый, но верхний, хотя очень добрый, но я сейчас возьму дубину и будут таки-и-и-им верхним!!!! Даже я уже все понял!

— Как тебе не стыдно, — ласково говорила ФТ. — Даже дядя Боцман уже все понял… Ладно, бюст для тебя пока сложно… Давай покажу. Рубить надо не там… а вон там… Хорошо? Бери топорик, не плачь… Вот… Теперь руби… (Шепотом Андрюше) — Ты ей пока дров туда накидай… Пущай рубит… А то сам же с Никитосом у камина мерзнуть будешь.

Андрюша гордо повел плечами:

— А мы погреемся! Коньячку с портупеей, хорошую попу… и не замерзнем! или две попы… или три попы!! А лучше всего пять поп!!!

Не вставая с лежанки, Ленивая слегка махнула левой ресницей, опытный Андрюша тут же все понял и исправился:

— Ну ладно, нам с Никитосом три попы… Маленькие, дохленькие, костлявые никому не нужные попы… Остальное на ваше усмотрение. Компрене ву?

От умных слов очнулся возле морковного салата Кролик:

— Да-да, самое что ни на есть компрене! Никитос, оставьте канистру с портером в покое, отгадайте загадку: птиц, из яиц выводится, но яиц не несет.

— Уточните коэффициент продольного колебания…

Окончательно запутавшись в гирлянде, Семирена мрачно предупредила:

— Я сейчас такой коеффициент уточню… До НГ всего ничего, а у нас конь не валялся!

— Еще как валялся! — возмутился Маркиз. — Мы с Сергеем полчаса эту кобылу поднимали, ремонтировали и на место ставили! Какой идиот ножки у станка подрубил?

Народ дружно посмотрел в сторону кучи летящих щепок.

— А чего сразу — Викинг! Чуть что, так сразу… — донеслось обиженное сопение из-под шлема. — Это Индеец томагавкой кидался! Скажи им, Гейшик!

— Прутом бамбука
Ударена попа…
Не так. И не та.
Нет счастья под луной…

— нараспев промурлыкала Гейша, развязывая фуросики с рисовыми плюшками.

— Какая танка! — отрываясь от тазика суши, восхитилась Анита. — Стиль Ходзю?

— Ну что ты! — укоризненно покачал клювом Алькари. — Стиль Ходзю предполагает отнюдь не бамбук и не попу… Это скорее стиль Танаи-го. Хотя — луна — это явный намек на мотивы ранней эпохи Санао…

— Епрст! — восхищенно выдохнула Аля.

Алькари начал было учтиво раскланиваться, но Аля принюхивалась к плюшкам Гейши, демонстрируя явное неприятие ранней эпохи Санао.

— Бамбук… бамбук… Руссише розга юбер аллес! — проскрежетал с потолка Скорпи.

— О, йа! Йа! — подхватил Ослик, тут же нарвавшись на пронзительную ноту протеста Мисс Грей:

— Вы полагаете, уважаемый Ослик, это звучало истинно по немецки? Фонетически вы не совсем правы, я сверилась с Большим немецко-ненецким разговорником, но тут ничего личного!

— Пррррральна! Не фонить, а пороть! Порррроть, поррроть и еще раз это самое! — прокатился голос Сергея. — Никаких личностей! Только попы! Попа — лучшая личность! Однозначно! Я сказал! Мы будем мыть сапоги в Индийском океане!

— Э-эй! Эй! — провела ладошкой перед его глазами Непослушная. — Оставь Жирика в покое, давай лучше к первому пункту…

— Порррроть! — охотно вернулся Сергей.

— Вот! Уже лучше, — хлопнула ресницами и промурлыкала: — Ну, пойдем, разомнемся?

— Куда? — встала грудью. — А что будем на НГ делать? Если сейчас возьмем вот да напоремся? Как всякие ванильные чухлы будем тосты горланить?!

— ОЙ! А кто у нас будет Дед Мороз? — вытирая трудовой пот, оторвался от трудов Викингенок и покосился на длинную седую бороду древнего как мир Анимала.

Но — все головы дружно повернулись к Большому Парадному Портрету в Красном Углу чата.

— Не обсуждается, веско сказал кто-то. — Дед Мороз он и в Африке шоколадный зайка! А вот кто ему в Снегурочки!

— А давайте… Давайте… Мисс Грей!

— Ты что! Он же не мазохист!

— Так НГ! Чудеса должны быть!

Ленивая повела правой ресницей и даже слегка подвинулась на лежанке. Такая крайняя степень возмущения вернула Викингенка на грешную землю. Она села рядышком с Ленивой, поправила бронетрусы и всем своим видом показала, что никаких чудес от НГ больше не ждет… Но идея уже завладела массами.

…Предварительное застолье вышло непривычно чинным. Верхние почему-то дружно ерзали на своих сухощавых непривычных попах, а нижние с трудом поднимали внезапно натруженными руками фужеры с искристым самогоном. Все переглядывались, смущались и перемигивались: ух, как она его! а он ой!.. а она плюх… а он…

Впреди еще было много часов НГ.


2004 г.

Друзьям

Так хочется поздравить… И всех вместе и каждого, кого знаю, кто стал мне дорог пусть мимолетным, но иногда таким нужным, милым, умным общением… Дорог вовремя сказанным словом, или умением вовремя промолчать. Советом или замечанием. Критикой или писком восторга. Не важно — главным было искренность участия, искренность мнений и ДУШИ.


Нет, не могу и не умею писать общих слов. Так и хочется:

— с разбегу чмокнуть в сопелку — милого человечка по имени Пенечка, за броней ехидства неумело прячущего самую-самую добрую душу и трепетное сердце.

— посидеть, прижавшись, рядом с самой ленивой в мире Ленивой, которая даже по шлему с рожками умеет гладить так, словно по волосам… даже когда я этого не заслуживаю.

— загадать загадку Никитосу — и чтоб закрутить покруче Кролика, и чтобы в этой загадке не про цифрочки, а про самого Никитоса: кавалера, мастера и Джентльмена.

— и подать, наконец, бокал настоящего «Ахтамара» Андрюше. Без привычного умного трепа и совместных советов, а просто чтобы чокнуться с настоящим офицером. Человеком, который умеет и убивать, и любить, и жалеть.

— хоть разок не в чате, а наедине, сделать почтительный реверанс Маркизу — умнице с доброй душой и неумелыми, но такими милыми попытками стать Грозой госпожов…

— пошептаться, ушко на ушко, с Катюхой, помурлыкать «какие-все-мужики-сволочи», позавидовать ее Илюше и наконец накормить ее так, чтоб глазюльки на лоб!!!

— набулькать рюмочку настоящего брусничника далекой, всегда сдержанной и тонкой Аните. Чтобы вспомнила за своими тремя морями, как он пахнет-то, русский лес.

— придумать крутую каверзу вместе со Фтюлькой и Семиреной и посмотреть, сколько там доброты осталось в старом ворчуне Боцмане.

— нахрюкаться вместе с Любушкой, потом все-таки в реале нахрюкать на троих самого умного в мире Кролика и втроем — уууух! покуражиться над дядей Сережей… и потом вовремя сбежать.

Сбежать, чтобы потом вернуться. Потому что мы уходим и приходим, и все равно приходим-приходим-приходим… потому что больше некуда.

Только к друзьям.

Независимо от длины розги.


2004 г.

Знак возвращения

…Этот сон был куда ярче вчерашнего. Даже запахи смутно пробивались сквозь обвившую лицо простыню. Простыню? Повела головой, непривычно ощутив на висках и щеках касание шелка, подняла руки — хм… То ли косынка, то ли платок, наброшенный поверх замысловатой, невероятной прически. Оглянулась в поисках зеркала — вон, дымчатое, мутноватое, в тяжеленной вычурной раме. Заглянула, моргнула. Проснулась, протирая глаза: крендельки туго закрученных кос (у меня???), невесомая вуаль небесно-голубого цвета, переброшенная с волос на спину и высокий ворот платья, по тяжести не уступающего зеркалу. Так вот что давило на плечи — под спиралями и блестками золотого шитья почти не видно набивного бархата… Повтором — вензель из меча острием вниз. Где-то я его видела… И странный, незнакомый и волнующий запах духов. Не было у меня таких никогда. А запах помню — сладкой горечи.

Шагнула назад и чуть не упала — скользко! Мраморный пол блестел так же мутно, как зеркало, теряясь в полумраке окружения. Ой, я Золушка! И платье такое, и главное — босиком… только сейчас поняла, когда мрамор обжег босые ноги. Конечно босиком, дуреха — не в тапочках же спать… Повернулась снова к зеркалу, скрипнула кровать. Кровать? Точно что кровать, двуспальная — разве что стоит на ребре и старательно изображает распахнутую створку двери. Откуда тут дверь, только что стенка была. Ладно, во сне и не такое… Если распахнули эти ворота, значит, мне. Но темно же, блин! И факел едва из кольца выдернула — заржавело на фиг тут все… Откуда я знаю, что факел надо вот так доставать: вверх с поворотом? Бр-р… Полы без отопления. Жалобу в ЖЭК!

Поежилась, проснулась, ну конечно — простыня вокруг шеи, ноги под форточкой! Золушка мраморная, ага… Факельщица. И платье вон джинсовое в темноте заклепками (золотее некуда) подмигивает. Ну и подмиги… хр-р…

А дверь, межу прочим, по законам жанра должна быть скрипучей! Причем протяжно и мрачно! И на дальней стене, вон там, над камином, должен быть меч! Большо-ой такой, двуручный, заляпанный кровью драконов! А не такой, как висит — хотя тоже красиво… Во всем мраке только блеск узкого хищного клинка! Подошла ближе, потянулась — потрогать-то можно? Охранные скелеты черепа не скалят и цепями вроде не грохочут. Висят себе у камина спокойненько — цепи как цепи. Только явно не из хозмага — там серебряные кольца, кажется, в дефиците. Почему серебряные? Ну просто знаю: кто же будет так железо узорить? Ладно, пусть висят, сквозняком качаются. Подозрительно как-то качаются: сквозняка вроде нет, а ко мне как магнитом. Ну и пусть. Сейчас меч достану и всем драконам по балде! И черепам по черепушке! Сама себе рыцарь! А-а-ай!

Отпрыгнула от ухнувшего в камине пламени, поскользнулась на ледяном мраморе плит и грохнулась, просыпаясь.

Ну какая уродка обогреватель сюда развернула? Так же и сгореть можно! Отодвинула, забралась обратно на диван, сонно, но мстительно показала язык алой электрической спирали…

Спирали огня вились вокруг поленьев, брося отблески на клинок. Из принципа теперь достану— приподнялась на цыпочки, руки вверх вскинула и цепи змеями ударили в запястья. Звякнули, дернули в стороны, потом ближе — к жару камина и блестящему клинку меча.

На острие — клочок. Нет, не клочок — платочек! Дернулась — только хуже стало, цепи как пружина тянут, а глаза от платочка не отвести. Легкого такого, газового, как накидка у меня на голове… И на плечах, потому что платье кто-то дернул одновременно с цепями: они вверх, платье вниз. Спереди камин, сзади ознобом сквозняк. Или страх? А чего мне боятся, вот сейчас проснусь…

Платье ворохом вокруг ног, весь наряд из прически и платочка… Скрипнул пол под шагами — кошмарный сонный: мрамор не скрипит! Или это не пол? Опустила глаза — и визгом загуляло эхо: змея! Противная, длинная, тонкая, блестящая, между мной и камином, и жало раздвоенное! От моего визга змея отпрыгнула назад и ледяным языком лизнула бедра. Ледяны-ы-ым… набухающим огнем. И еще раз, с другой стороны. И третий.

Пружинный звон цепей, всплески ледяного огня на бедрах — бо-оженьки, так это же плетка! Урроды! Убью на фиг! Вырвусь и все морды в клочки расцарапаю-у-у-у…

Шевельнулся на мече платочек — и не упал. А почему он должен упасть? Откуда я это знаю? Почему в камин? Чтобы его съел огонь и и перестал съедать мое тело… Скрип, свист, звон, отчаянный вскрик и шевеление платочка. От моего вскрика? Ага! Вот оно что! Хрееенушки! Сцепила губы, пальцами за звеньями цепей плотней — хренушки! М-м-м…

Как в мутном зеркале перед глазами тяжелая перчатка, поправляющая на голове косынку. И фигурный вензель на ее отвороте — все тот же меч, острием вниз. Перчатка скользнула по голове, плечам, дернулась — это я ее головой боднула. Ну погоди, вырвусь… То ли смешок, то ли вздох сзади. Струной напряглась — опять плетка? Заранее куснула губы под протяжный звон серебряных цепей.

Они звенели долго и пронзительно. Подняла голову от смятой подушки, тупо уставилась на наглую морду будильника.

Вот, блин… И приснится же! Сделала утреннюю слааааадкую потягу-у-ушку и ойкнула. Ладонями по бедрам: ох ни фига себе! Вскочила к зеркалу: растрепанная, взлохмаченная, никаких причесанных «крендельков» и газовых платочков — а на попе узором полосы… И глаза во все зеркало вытаращились: ошарашенные, ни черта не понимающие.

Ну все… К врачу. В психушку… А что, в психушке лечат попы после плеток? Откуда плетки, дурочка? Сон! Ты руками свой сон потрог-А-а-ай!

Мозги налево, мысли направо, руки сами себя одевают, косметикой шуршат, двери открывают, ноги на автопилоте к знакомой автобусной остановке. Вонючее солярное нутро древнего как рыцарский замок «Икаруса», толпа полусонного народа, грохот железяк и тонким дуновением — запах. Тот самый, сладкой горечи. Из-за спины. И снова не повернуться. Не хочу и не буду. Вот она, перчатка — властно легла на автобусный поручень, рядом с моими руками. Сверкнула вышитым мечом. Не оборачиваюсь. Не хочу. Спокойно иду к дверям, выхожу, ледяно замираю на остановке, выражая полнейшее презрение к перчатке и плетке за моей спиной. Шорох шин, матовый блеск машины. Рука в перчатке мягко распахивает передо мной дверку. Села. Даже не поежилась. Каменным истуканом водитель — не лицо, а памятник самому себе. Ни поворота головы, ни косинки взгляда. Движение пальца в перчатке — тронулись.

— Я думала, будет подана карета.

Хрипловатый, низкий, жутко знакомый голос, которого НИКОГДА не слышала:

— ТАМ будет и карета.

— ТАМ не мое!

— Ваше, миледи.

Как хочется обернуться и посмотреть на него. Как не хочется поворачиваться, встречаться взглядом! Потому что встречусь, глаза в глаза, и все вспомню. И платочек, пробитый сталью клинка, и свой смех в спину уходящему, и его обещания. И свою глупость, и растоптанный цветок на мраморе замковых плит…

Путь упадет платочек. Не сегодня. И не завтра. Он долго ждал и долго меня искал. И я буду долго отдавать ему свой долг. Пусть! Пусть пока висит платочек.


2004 г., конкурс КПрН

Из самого раннего

Рождественская сказка

…Домик завалило снегом по самые окна. Солнце рассыпало бриллианты искр на пушистых намётах — заснувший хуторок тихо пыхтел печными трубами, изредка тявкала собачонка.

В домике, пропахшем овчинами и старым дымом, весело трещал огонь в огромной русской печи, а за столом, у самого окошка, сидели двое. Яан — вполоборота к телевизору, который сквозь треск помех плохонькой антенны показывал «Рождественские встречи». Тайка болтала без умолку, несла какую по-женски милую и глуповатую от вина околесицу — ей было хорошо, тепло и очень надёжно, уютно рядом с этим сильным и строгим человеком. Немножко ныла на жёсткой табуретке едва прикрытая коротеньким халатиком Тайкина попа — рано утром звонкий хлёст кожаного ремня вырвал её из сладкого сонного царства. Откинув тёплое одеяло, Мужчина неторопливо и размеренно хлестал ремнём голую девушку:

— Женщина должна вставать раньше… Женщина должна разводить огонь… Женщина должна приносить воду…

Наказанная молча вздрагивала, уткнув лицо в подушку и покорно принимая жаркие шлепки ремня. Выпоров её тридцатью ударами, Яан позволил встать. Раскрасневшаяся, она опустилась перед ним на колени, взяла пальцами его руку с зажатым в кулаке ремнём, поцеловала и заглянула снизу в глаза:

— Ты больше не сердишься? Если сердишься, возьми плеть… Можно, я принесу тебе плётку?

— Не надо, маленький урок не требует большого наказания. Иди, готовь завтрак. И ладно, я разрешаю тебе надеть халатик.

Это было рано утром, потом был завтрак и… И ещё кое-что, о чем красноречиво говорило счастливое Тайкино лицо и узлом смятые, сбитые простыни. Вино сыграло злую шутку — вдруг осмелев, девушка на самом интересном для её Мужчины месте отвернула его от телевизора, закрыла ладонями глаза и начала «вредничать» — теребила за уши, кусала шею, потом еще глупее и настырнее, совершенно не слушая сначала строгих, потом по-настоящему гневных слов Яана:

— Прекрати! Ну же!

Она и не заметила, когда он разозлился по-настоящему: оттолкнув, прикрикнул:

— Стоять! Ты что, перегрелась? Вино разгорячило?

Она опомнилась, виновато опустила ресницы. Судорожно и страстно вздрогнула, когда его рука легла на лобок, а пальцы мягко скользнули вдоль припухшей от желания складочки.

— И вправду перегрелась! — он усмехнулся, ощутив жар и влагу.

— Ну, не обессудь — придется немножко охладить… Ты моя послушная девочка?

— Да, я твоя послушная девочка! Приказывай! — прошептала она, взявшись за пуговички коротенького халатика.

— Правильно взялась. Снимай и пойдем.

— Куда?

— Опять вопросы?

— Прости…

Она повела плечами, качнулись молодые, но слегка провисшие от тяжести груди — он снова провел пальцем возле соска левой груди, где тонким полумесяцем белел след старого ожога — памятью о первом Учителе девушки, который и вышколил её, превратив в старательную рабыню — тот держал пламя свечи под голой грудью, пока она не закричит. Девушка закричала тогда на двадцать третьей секунде, а след остался не в душе — от крика, а от ожога. Но и в душе саднила горечь: я сдалась, закричала…

Отняв от шрамика палец, он ободряюще погладил по щеке — Тайка благодарно прижалась на мгновение к его плечу. Мужчина велел:

— Надень валенки.

Девушка даже не дрогнула, хотя в глазах появилось понимание. Понимание — и покорность. Старательная, на любви построенная покорность! Вступила в широкие тёплые валенки, а он толкнул пристывшую дверь в сени. Вышли — сзади тянуло уютным теплом, спереди тонкими струйками пара пробивался солнечный рождественский морозец.

Скрипнула внешняя дверь, заиграли в глазах солнечные зайчики — лишь на секунду замешкавшись, девушка вышла на крыльцо. Он был в брюках и рубашке, она — голенькая. Холод цепко ухватил соски грудей, окинул всё тело, она прикусила губу и замерла, ожидая, что он скажет. Мужчина показал рукой на широкую деревянную скамью, вкопанную недалеко от дорожки. Скамья почти спряталась в снежном намёте.

— Ты получишь всего три розги. Ложись на скамью и жди меня — я принесу прут.

Тайка коротко выдохнула облачко пара:

— Как скажешь… — и сошла с крыльца, проваливаясь валенками. Он с крыльца смотрел, как она прошла по сугробам к скамье, наклонилась счистить с неё рукой пухлую снежную шапку.

— Ложись! — прикрикнул. — Остывай, негодная девчонка!

Тайка зябко повела плечами, переступила из валенок, сразу окунувшись в сугроб голыми ногами чуть не до колен, и… быстро легла прямо в снежный холм, прикрывший ледяное ложе скамьи. Её бело-розовое тело на белом снегу показалось ему сгустком игравшего солнечного света. Наказанная девушка лежала ровно, не шевелясь, только едва заметно приподняв бёдра, чтобы снег не так жадно хватал холодом живот и лобок.

Он вернулся в дом, неторопливо закурил, выглянул в окошко: голая девушка начала слегка извиваться, спасая от подтаявшего под ней снега то груди, то бёдра, двигала ляжками. Налетевший ветерок кинул пригоршню мелкой снежной пыли, взметнулись длинные локоны, и Тайка приподняла плечи, дёрнулась, словно сильнее вжимаясь в скамью.

Ещё с минуту понаблюдав, как «остывает» его нерадивая собственность, Яан вернулся в сени, где в огуречной бочке мокли тугие длинные прутья. Выбрал один, проверил на взмахе, и пошёл на двор. Остановился у скамьи, над Тайкой. Она дрожала, дышала прерывисто, но не смела ни поднять головы, ни подать голос. Круглые ягодицы, уже побелевшие от морозца, то слегка сжимались, то снова расслаблялись, стройные ляжки подрагивали, а пальцы то сжимались в беспомощные кулачки, то снова сплетались над головой. Девушка сильно замерзла, и это было заметно не только по холодной дрожи, но и по следам «утреннего ремешка», которые снова проступили на её заду розовым рисунком.

Докурив, мужчина провел прутом по телу девушки — от плеч к ногам.

— Выровняй спинку… раз! — и гибкий прут со свистом лёг чуть пониже лопаток.

Тайка резко вскинула голову, коротко повторила:

— Раз!

— Расслабь попу… Два! — с оттяжкой высек ягодицы.

— М-м-м, — негромко откликнулась девушка, судорожно дёрнувшись на скамье.

— Не напрягайся! — повторил построже, и снова с потягом, но уже по ляжкам.

Девушка на этот раз смолчала, и только напряжённые ноги выдали, как трудно было ей принять такую сильную розгу.

— Ну, теперь остыла?

— Да… — тихо ответила наказанная.

— Ладно, можешь вернуться в дом.

С порога она чуть не бегом — к печке. С наслаждением прижалась к горячему белёному боку, перевела дыхание, смущённо посмотрела на своего хозяина:

— Ужас как замёрзла…

— А если бы я не вышел тебя сечь?

Она слегка пожала плечами, словно удивившись вопросу:

— Лежала бы…

— Так ведь замерзла же!

— Ты приказал лежать и ждать, — в её голосе слышалось недоумение: дескать, что уж тут непонятного?

Мужчина едва заметно усмехнулся:

— Молодец, девочка… Ну ладно, погрейся, накинь халатик и давай-ка за стол. Праздник у нас с тобой или не праздник?

Накидывая халатик, она снова повела плечами — горел рубец на спине. Присев к столу, чуть подвинулась на край табуретки — хотя всего две розги, но мочёный прут оставил горящую память. Теперь жди, пока пройдёт… Но уже через несколько минут она и думать забыла про наказание — действительно, праздник у них или не праздник?

Это был настоящий праздник. Наступил момент, когда он подал ей руку, как настоящей леди, провёл на середину комнаты и аккуратно завязал глаза. Она стояла, не шелохнувшись, пока он бережно снимал с неё халатик — не сорвал, как положено перед поркой, а аккуратно опустил материю с её тела. А потом она ощутила всей кожей прикосновение шелковистой ткани. Не очень умело, но старательно он расправлял складки, что-то подвязывал… И лишь потом, за руку отведя к старенькому, поблекшему зеркалу в шкафу, снял повязку.

В мутноватом стекле отразилась длинноволосая, стройная, и отчего-то сразу ставшая высокомерной настоящая английская леди: в длинном, очень строгом и вместе с тем поразительно изысканном вечернем платье… Чёрный муар шёлка открывал плечи, сбегал широким воланом к поясу, продолжая складки высоким разрезом на бедре. Это был поистине царский подарок, и вдруг она поняла: как-то, гуляя с ним по городу, она как заворожённая застыла перед витриной — там было именно это платье. Он запомнил и теперь…

Тайка коротко всхлипнула и, резко развернувшись, обвила руками его шею, тесно-тесно прижалась к крепкой груди. Не было слов. Да и зачем?

И потом снова продолжался праздник — похрипывал телевизор с постоянными клипами, и она танцевала перед ним, танцевала с ним, ощущая горящим от страсти телом его руки сквозь тонкий шёлк своего подарка. А потом он поцеловал ей руку, и она поняла — царственно шагнула к кровати, неторопливо потянула вниз молнию и медленно, с достоинством выскользнула из платья. Она стояла над ним, упавшем на пол, не голая — она была нагая, как девушки с картин Возрождения. И действительно не надо было слов — он поднял свою Женщину на руки, бережно уложил на кровать и легонько поцеловал — в губы, соски набухших грудей, в сокровенное место. И взял её нежно, словно хрустальную, и она стонала от страсти, стонала и захлёбывалась слезами благодарности и восторга, бессвязно шепча: «Не выходи из меня»…

А потом снова продолжался праздник. И Мужчина удивлённо, с новым интересом и каким-то узнаванием посмотрел на свою Женщину — как она додумалась выбрать такой подарок. Из широких, окованных медью ножен с тихим шелестом легко скользнул тяжёлый булатный клинок. Этот кинжал был оружием настоящего Мужчины, годным и для охоты, и для смертного боя… и для последнего удара в сердце неверной женщины…

Теперь уже она принимала его как царя, ещё млея от восторга, когда только что была царицей: на коленях, совершенно обнажённая и распустив по плечам волосы, она губами, ртом и языком заставила его застонать так же, как час назад стонала она. И приняла в себя горячий удар его семени, страстно убирая языком всё до последнего…

Горели свечи, искрилось вино. И наступил миг, когда она из-под ресниц бросила на него взгляд — не столько покорный, хотя в нём читалось и это, сколько требовательный. Он понял. Он всегда её понимал, даже лучше, чем ей казалось.

— Ты помнишь, когда-то писал мне про испытание?

Он жестом прервал её:

— Не надо ничего говорить. Я всё помню. Но знаешь, девочка, я слишком долго тебя ждал, слишком много было нервного и трудного в последние месяцы. Боюсь, что буду излишне строг…

Теперь она прервала его:

— Ничего не говори! Я хочу не просто строгости. Испытание должно быть настоящим, или не быть вовсе. Я очень постараюсь его пройти!

— Хорошо. Я обещал, и моё слово будет таким, каким было. Ты его помнишь?

— Я всегда его помню. Испытание прекращается после первого крика.

— Ты готова?

Она задумалась. Предстояло нелёгкое. Потом подняла на него взгляд — любви и послушания:

— Готова, мой Господин.

Он протянул ей руку. Она встала. Прижал к себе, поцеловал в губы, потом несильно оттолкнул от себя и, взявшись за плечики халатика, одним рывком оставил девушку голой.

Она тут же опустилась на колени и услышала:

— У нас плохая плётка. Через два дома живет дед Никанорыч — я с ним договорился. Иди к нему и принеси мне плеть.

— Мне идти голой?

— Стыд не дым, глаза не выест.

Тайка вздохнула. Помедлила у двери, неловко переступая всё в тех же валенках. Даже со спины видно было, как густо она покраснела от предстоящего стыда. Но она тоже умела держать своё слово…

Сжав в кулак всю волю, по заснеженной улочке шла неторопливо, не смея прикрыться руками: Яан пожелал, чтобы было видно красивое тело принадлежащей ему Женщины. У калитки Никанорыча стала дрожать от холода, поэтому, войдя во двор, быстро и сильно растерла тело руками: негоже показываться как синяя от холода курица.

На стук Никанорыч откликнулся не сразу — видно, был в дальних комнатах. Отворил дверь, сумрачно глянул на стоящую на пороге совершенно голую девушку:

— Это ты, что ли, Янкина девка будешь?

— Я.

— Ну, проходь в дом, пока промеж ляжек не смерзлось…

Вошла, красная как рак то ли от мороза, то ли от жгучего стыда: в горнице за столом сидела пожилая бабка в платке по самые глаза, прыщеватый подросток и юная девушка.

— Здравствуйте вам…

— Дед, это ещё что? — прошипела бабка.

— Янкина девка. Наказует, видать, позорницей.

— Чего стоишь, как свечка? — это уже ей, бабка. — Хоть прикройся, стерва бесстыжая!

Тайка демонстративно положила одну ладонь на низ живота, второй рукой прикрыла набухшие соски грудей. Подросток наконец-то смог выдохнуть. Его вытаращенные глаза перебегали с бёдер на груди, на плечи и волосы, на ноги девушки. Никанорыч с бабкой похромали искать обещанную Яану плётку, а Тайка осталась с подростком и девушкой. Та опомнилась быстрее:

— А почему ты… голая?

— Ты же слышала — я наказана.

— А-а! — понимающе протянула девчонка. — Это чтобы сильней наказание было?

— Конечно. Я же сюда по улице шла. Даже мороз не так страшен, как стыд.

— Ужас! — вздохнула девчонка, но потом хитро-хитро прищурилась, искоса глянув на братца:

— Если тебя так наказали, почему ты закрылась? Опусти тогда руки, и мы на тебя будем смотреть.

Тайка прикусила губы, но руки опустила.

— Повернись! — потребовала юная ведьма. — Подними руки! А теперь — наклонись!

— Ого! У тебя на заднице и на спине следы! Тебя уже высекли? Почему так мало? Даже мне мамка десятка три розог выписывает! А деда за плёткой пошел? Тебя сейчас будут плетью драть? Ох, и наорёшься!

Стоя в такой позе, Тайка молчала. Да и не нужны были этой девчонке ответы — она не столько «гоняла» девушку, сколько наблюдала за братцем. А тот уже едва переводил дух, едва не капая на пол слюной…

— Бабушка идет! Быстро встань и закройся!

Никанорыч протянул Тайке тяжёлую длинную плеть, свитую из кожаных ремешков:

— Держи, девка. Янке скажи, перед поркой плеть намочить надо, так садче пойдет. Да по грудям чтоб вовсе не стегал — плётка тяжелая, порвёт сиськи-то!

— Да от меня скажи, чтоб вдвойне дал, бесстыжая! — влезла в разговор бабка.

— Всё, иди, иди, негодница! Пущай тебя посильней исполосуют!

В домик к Яану Тайка вернулась, едва не давясь слезами. Но всё-таки сдержалась и даже попыталась улыбнуться, протягивая Мужчине принесённую плеть:

— Сказали плеть намочить, чтобы было больней. А по грудям сечь осторожнее…

Яан усмехнулся:

— Ну, насчет грудей ты врёшь: плёткой груди не наказывают. А вот намочить… Нет, девочка, ничего мы мочить не будем: я тебя просто на испытание послал. У нас и своя плётка есть — вот её и замочи. Там же, в бочке, где розги мокнут.

Тайка опустила «свою» плеть в бочку — она была покороче, не такая увесистая, но все равно — от ожидания момента, когда плётка с размаху полоснет по спине, охватил страх. Но она обязана была пройти обещанное Мужчиной испытание, и она подавила в себе это недостойное чувство.

Он стоял рядом, когда девушка выбирала для себя розги. Она доставала их из тёмного рассола, стряхивала капли на пол и прикладывала удивительно гибкий прут к бёдрам, меряя его длину. Если прут полностью обнимал зад, а на взмахе показывал свою резиновую гибкость, Тайка откладывала его в сторонку, где уже собралось немало добрых лозин. Те, которые казались ей недостаточно «секучими», она опускала в другую бочку.

Когда на полу скопился уже ворох прутьев, Мужчина велел:

— Достаточно. Теперь — вяжи их в розгу.

Тонкой бечёвкой она туго перетягивала прутья недалеко от основания. Розги собирала из ровных по длине пяти прутьев: в три прута для обычной порки, семь — многовато, только для очень строгих и заслуженных наказаний, а пять — в самый раз. Связав, снова махала по воздуху, проверяя прочность пучка. Готовую с поклоном передавала Яану — для окончательной проверки. Он согласно кивал головой и опускал готовую розгу в ведро с горячей водой — чтобы ещё немного помокли, пропарились и стали получше «учить» его женщину.

Когда она связала все пучки, Яан велел:

— Немножко расставь ноги…

Тайка послушно раздвинула их и ощутила руку на половых губках.

— Плохо… — покачал он головой. — Ты вся мокрая. Это не секс, это — сильная и строгая порка! До первого крика!

Она покачала головой:

— Я не буду кричать. А секс… Я всегда тебя хочу, мой Мужчина! И я всегда буду готова принять тебя — с розгой или лаской.

Он смолчал и только жестом показал ей на середину комнаты. Девушка легла на шершавые доски, прямо на пол — голая на голом полу. Подняла лицо — он протянул ей розгу, и Тайка губами поймала острые злые кончики, поцеловала их и громко сказала заученную фразу:

— Розга добру учит!

— А теперь, моя девочка… Первый заход — тридцать. Здесь, на полу. Считаешь сама, громко и чётко.

— Встань раком… Выше бёдра! Прогнись! Теперь немного раздвинь колени… Ты готова?

— Да, милый!

Секи меня!

— Ну,