Памяти Александра Блока [Андрей Белый] (fb2) читать постранично, страница - 3

- Памяти Александра Блока 411 Кб, 73с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Андрей Белый - Разумник Васильевич Иванов-Разумник - Аарон Захарович Штейнберг

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

«Двенадцать», его «Прекрасную Даму» без этого пересекающегося единства, без «феории» Блока, без конкретной философии Блока — значит Блока не понять, значит отдать его на раскромсание жалких эстетическо-стилистических приемов и всякой той партийности, о которой он сам говорит, что эта политическая партийность — Маркизова лужа. Не отдать Блока Маркизовой луже — это и значит заговорить о нем, быть может, не вполне понятно, разглядеть его образы, как они нарастали в его сознании один за другим. Все, что написано, например, о «Прекрасной Даме», есть пошлость, есть плоскость. Воображать себе поэта Блока так, что, вот, наивное поэтическое сознание здесь пленилось Средними веками и воскресило изжитую легенду, а потом пришло к мужественным гражданским темам и, наконец, осознало свое место, — это именно образец плоского понимания, растерзывающего единство его поэзии. «Прекрасная Дама» без «вольфильства», без вольной конкретной философии — непонятна, потому что она имеет в себе огромную философию, потому что сам Блок, когда приближался к циклу этих тем, был конкретным философом. Философ — не тот, кто пишет кипы абстрактных философских книг, а тот, кто свою философию переживает во плоти. Такое стремление к воплощению своих философских переживаний в образах и есть воплощение в известный период идеологических устремлений Блока в образ «Прекрасной Дамы».

Понять «Прекрасную Даму» без эпохи девятисотого, девятьсот первого года — невозможно. Национальные поэты суть всегда органы дыхания, органы самосознания или широких, или малых кругов, но всегда каких-то коллективов, и если Блок в девятисотом, девятьсот первом и втором годах пропел нам о «Прекрасной Даме», то мы понимаем, что он «интериндивидуален», что он выразитель каких-то устремлений, каких-то философских чаяний.

Что же это было за время? Если мы попробуем пережить девяносто седьмой, девяносто восьмой и девятый годы, тот период, который отобразился у Блока в цикле «Ante lucem», то мы заметим одно общее явление, обнаруживающееся в этом периоде: разные художники, разные мыслители, разные устремления, при всех их индивидуальных различиях, сходились на одном: они были выражением известного пессимизма, стремления к небытию. Философия Шопенгауэра была разлита в воздухе, и воздухом этой философии были пропитаны и пессимистические песни Чехова, одинаково, как и пессимистические песни Бальмонта, — «В безбрежности» и «Тишина», — где открывалось сознанию, — что «времени нет», что «недвижны узоры планет, что бессмертие к смерти ведет, что за смертью бессмертие ждет».

В разных формах этот колорит сине-серого, сказал бы я, цвета, отпечатлевался. Если бы вы пошли в то время на картинные выставки, то вы увидели бы там угасание гражданских и бытовых тем, вы увидели бы пейзажи, — обыкновенно зимние пейзажи на фоне синих зимних сумерок; вы увидели бы этот колорит зимнего фона, тот колорит, который отпечатлелся в «Ante lucem» Блока: «земля мертва, земля уныла», «назавтра новый день угрюмый еще безрадостней взойдет». Это были девяностые годы. Теперь, в девятисотый, девятьсот первый год — все меняется: пробуждается известного рода активность, в русском обществе распространяется Ницше; звучит: — времена сократического человека прошли, Дионис шествует из Индии, окруженный тиграми и пантерами, начинается какое-то новое динамическое время. Это отразилось и в другом: религия буддизма сменилась религиозно-философским исканием, христианским устремлением, линия безвременности перекрестилась с линией какого-то большого будущего, во времени получился крест, и крестом этого страдания, этого трагического разрыва, этого перелома в сознании были окрашены целые слои тогдашней русской интеллигенции, еще не соединенной в кружки, но переживавшей каждый в своем индивидуальном сознании это время.

Это было время смерти Владимира Соловьева, время начинающегося интереса к его философии.

Линия от пессимизма, с одной стороны, вела к трагизму Ницше и к активному боевому мистицизму, с другой стороны, через Шопенгауэра и Гартмана, она вплотную придвигала нас к проблеме, выдвинутой Владимиром Соловьевым. Философию Владимира Соловьева в то время не понимали как динамическую, — она понималась как абстрактная философия; но были иные из соловьевцев, которые понимали, что это — философия жизненного пути, что без жизненного пути и конкретизации, без всех выводов из религиозно-философской концепции Владимира Соловьева к жизни эта философия мертва, — она лишь метафизика среди других отвлеченных метафизик. Вот в этом — максимализм: в стремлении «низвести зарю», в стремлении конкретизировать максимум теоретических чаяний в первом же конкретном шаге (я уже, товарищи, здесь однажды на докладе «О максимализме» очертил конкретный максимализм не в признании максималистических утопий, а именно в первом шаге от максимума к конкретному его воплощению). Между максималистической утопией и ее воплощением в первом шаге лежит такая