Океан и кораблик [Валентина Михайловна Мухина- Петринская] (fb2) читать онлайн

- Океан и кораблик 968 Кб, 192с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Валентина Михайловна Мухина- Петринская

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Посвящается памяти моего отца Михаила Михайловича Мухина. Был он мечтательным, стойким, принципиальным.

Добрым, как Дон Кихот.

Тетрадь первая МОСКВА. КОМСОМОЛЬСКИЙ ПРОСПЕКТ


…Океан! «Ассоль» вышла в океан. Вот и сбылась моя мечта. Я так счастлива! Все время ощущаю радость. Меня удивляет, что люди спокойно занимаются своими делами. Матросы драют с песком палубу, что-то конопатят, начищают до блеска медные и никелированные части, научные работники спускают за борт новые приборы — не терпится испытать. Я поднялась на верхнюю шлюпочную палубу, там никого нет, а океан отсюда еще больше, еще величавей.

Небо — бездонная синяя бездна, где пылает косматое солнце, ни туч, ни ветра, а по всему океану до самого туманного горизонта поднимаются и опадают огромные зеленоватые волны, белоснежные сверху и почти черные внизу. «Ассоль» рассекает волны, то взлетая на гребень, то падая вниз. Вверх — вниз, вверх — вниз…

К встрече с океаном я готовилась. Прыгала на лыжах с трамплина, а потом увлеклась парашютным спортом. Особенно-то заниматься им некогда было, все же училась и работала, но… четырнадцать прыжков.

И вот теперь я жадно всматривалась в соленый простор, такой тревожный, пугающий. Грозный океан и крохотное суденышко «Ассоль». А вокруг носятся с криками чайки, провожают наш корабль, много чаек — не боятся ни волн, ни того, что залетели так далеко от берегов, от своих гнездовий.

На шлюпочную палубу вышел Иннокентий Щеглов. Наверно, хотел отдохнуть в одиночестве, подумать, но, увидев меня, повернул назад. Я вскочила и окликнула его:

— Я ухожу… Располагайтесь в кресле.

Он вернулся, сухо поблагодарил, а я пошла в свою каюту. Ни словечка! Кроме как по делу, ни с кем не говорит. А ко мне у него нет дела. Просто взялись подвезти меня до города Бакланы на Камчатке.

В узкой каюте душновато: иллюминатор плотно завинчен. Хорошо, что такое толстое выпуклое стекло, а то волны могли бы и разбить его. Бьют и бьют изо всей силы прямо по иллюминатору. Кипящая зеленая вода. Впечатление, что ты на подводной лодке.

В Москве сейчас вечер вчерашнего дня. Вчерашний вечер! Надо же так далеко заехать! Что-то меня ждет? А жаль, что я встретила его. Зачем? Это ведь мне совсем ни к чему. Он даже мне не нужен. Не влюбилась же я в него с первого взгляда?! Смешно. Но я уже чувствую, что теперь, где бы я ни была, чем бы ни занималась, всегда буду помнить, что он где-то есть, близко или далеко, но он есть, существует. И я это знаю, и никак мне об этом не забыть.

И самое странное, что все это началось со мной еще в Москве, когда я даже не знала его — только видела фотографию. Когда мне его сестра показала фотографию Иннокентия.

Милая, дорогая Москва, милая мама Августина, милые друзья мои, вот и сбылась моя мечта увидеть океан, а я еще мысленно в своей родной Москве.

* * *
…Все-таки это был очень странный день, хотя ничего особенного как будто и не произошло. Разве что афиша 1995 года… Но это, наверно, была чья-то шутка?

С утра я ездила в Кучино просто так, еще раз проститься. Все же я училась там, хоть и заочно. Долго бродила по разбегающимся улочкам подмосковного поселка. Зашла в свой гидрометеорологический техникум. Там было прохладно и пусто. Поговорила немножко с уборщицей и ушла. Нечего там было делать. Назначение я получила и была уже «не своя».

Тогда я пошла на курсы полярных работников, где чувствовала себя как дома. Узкая тропинка между бронзовыми стволами сосен (всегда-то я бежала по ней бегом, торопилась), милый моему сердцу небольшой дощатый домик… Зимой Кучино всегда засыпано снегом, как в песне: «кругом снега, хоть сотни верст исколеси».

Я очень обрадовалась, застав Арсения Петровича — преподавателя радиодела. Он уже старый, но душа у него молодая. С ним легко, интересно. Все курсанты просто влюблены в него. А как он захватывающе рассказывает! Ему есть что рассказать. Бывалый человек. Всю свою жизнь он провел на Севере. Был радистом на ледорезе, в легендарном походе. Участвовал в спасении челюскинцев…

Арсений Петрович Козырев очень добрый человек. Взять хоть, к примеру, меня; ведь я училась в техникуме (и то заочно), а не на курсах. Приобретала специальность метеоролога. Но я захотела на всякий случай — мало ли что в жизни бывает — освоить профессию радиста. Меня поначалу просто выгоняли с курсов, стоило мне приоткрыть дверь. Обзывали нахальной девчонкой. Пока не вступился за меня Козырев. Он сам и научил меня радиоделу.

Сначала, конечно, проверил меня на слух и передаче на ключе азбуки Морзе. Я уже умела работать с передатчиком. От отца научилась — это было его хобби.

Арсений Петрович помог мне и с распределением. Меня могли послать куда угодно, хоть в Калугу или Рязань, даже под Москвой оставить. Сначала и распределили в Долгопрудный. Но я хотела только на океан — Камчатка или Командоры. И Арсений Петрович помог. У него же знакомства по всему Северу. Так я получила назначение на Камчатку. Городок у океана, рыбачий городок Бакланы. Там есть научно-исследовательская морская экспериментальная станция.

Я еще раз от души поблагодарила Арсения Петровича. Мы сели в пустой учительской у раскрытого окна.

— Когда выезжаешь? — спросил Козырев.

— На следующей неделе. Билет уже купила.

— Самолетом?

— Нет, поездом. Хочу посмотреть Сибирь хоть из окна. Вдоль Байкала, говорят, поезд четыре часа идет. А до Владивостока целых девять суток. И — пароходом. Японское море, пролив Лаперуза… Океан!.. Арсений Петрович, ведь я никогда еще не видела океан.

— Понимаю. Я закурю.

Пока он закуривал, я разглядывала его. Козырев заметно похудел. Морщинистые щеки запали, карие глаза потускнели. Что-то грызло нашего Арсения Петровича. И я догадывалась, что именно… Сын.

— Слушай, Марфенька, скажи… Мой Сережка опять к тебе сватался?

— Арсений Петрович, я не виновата.

— Знаю. Ты опять ему отказала?

— Да.

— Гм. Он сегодня придет звать тебя к нам. Жена хочет с тобой увидеться. Ты приходи. Надо же проститься. И… поговорить.

Я расстроилась. Но отказать Козыревым я не могла. Они сделали мне много добра. Когда мой отец болел — такой тяжкой болезнью, — они помогали нам, доставали редкие лекарства. Мне бы очень хотелось отплатить им добром. Я бы все для них сделала, кроме одного — выйти замуж за их сына.

— Ну почему у нас с Аннетой Георгиевной такой сын? Я без конца задаюсь этим вопросом.

— Но Сережа совсем неплохой. Он добрый.

— Добрый? Гм, не знаю… Он лентяй. Злокачественно ленив, Вечно валяется на кровати с книжкой. Преимущественно английская фантастика. Для этого его учили языкам!..

— Должно быть, большое удовольствие прочесть Рэя Бредбери в подлиннике.

— При таких способностях — бросить университет! Мог бы стать ученым… А он предпочел быть шофером такси. Мать — доктор наук, сын — шофер. Вся надежда была на армию. Думали, там перевоспитают. А он весь срок в военном оркестре отличался. Его с детства учили игре на рояле. Когда бросил университет, мы уговаривали его поступить в консерваторию. Отказался наотрез. Я, говорит, и без консерватории могу устроиться в любой оркестр. А серьезного музыканта из меня не получится, я же классическую музыку не перевариваю… Вот такие-то дела, Марфа. Говоря по совести, твой отец и не обрадовался бы такому выбору. Я замотала головой:

— Отец мой сам был рабочий. Да и я пока еще работаю на заводе слесарем. Нет, моему отцу не пришло бы в голову смотреть на Сережу свысока.

— Но, при его способностях, почему он не учится? Почему?!

— Мало ли какие могут быть причины! Может, он…

Я осеклась. Арсений Петрович нетерпеливо взглянул на меня.

— Сережа… он… Вы же его знаете лучше меня. Он может увлечься наукой. Но никогда — научной карьерой… Быть может, Аннета Георгиевна придает слишком большое значение положению в обществе? Простите. Если на Сережу наседать, он будет делать все наоборот. Даже может уйти из дома. Уехать куда-нибудь.

— Он тебе об этом говорил? — испугался Арсений Петрович.

— Что вы, нет. Это просто мое мнение. Мы ведь не встречаемся с ним. Если только случайно когда… Я пойду, Арсений Петрович?

Вечером я разбирала свои книги и вещи — собиралась в дорогу. Августина с заплаканными глазами в сотый раз принималась уговаривать меня не ехать «в такую даль». Ее выпуклые добрые голубые глаза всегда смотрели боязливо. Августина боялась жизни. Она всего боялась.

— Не бойся, ты же в центре Москвы живешь, — успокаивала я ее. — Буду присылать тебе письма, деньги, посылки. Рыбки!.. Ты же любишь рыбу. Икры пришлю…

Августина отмахнулась:

— Что — икра. Ты там пропадешь. Камчатка. Край земли… Эх, ведь предлагали тебе работу в Долгопрудном. Ну почему не согласилась?

Августина пригорюнилась. Она меня любит. Я тоже ее люблю. Следовало бы звать ее мамой. Но так уж получилось, что я с детства привыкла называть ее, как и все, — по имени. Совсем маленькая звала ее тетей Авой. А ведь она меня вскормила, как мать, материнским молоком своим…

Мое рождение стоило жизни моей родной матери. Растерявшийся от горя молодой отец остался один с новорожденной девочкой. Когда он после похорон приехал за мной, ему посоветовали оставить меня еще на несколько дней, так как одна женщина, у которой погиб при родах ребенок, меня кормит.

Когда эту женщину, Августину Капитоновну Егорову, выписывали из больницы, оказалось, что ей некуда идти… Мерзавец муж привел к себе новую жену. Главврач посоветовал моему отцу взять Егорову к себе.

«Она будет кормить девочку, нянчить ее, вести хозяйство. Что вы будете делать один с ребенком?»

Так Августина пришла к нам.

Мы очень дружно жили втроем.

Отец мой много лет тосковал по моей матери. А когда через несколько лет острота горя прошла, он женился на Августине. Августина была его ровесницей, недурна лицом, статная, стройная, и во всем облике ее было какое-то сияние доброты. Отец полюбил ее.

По-моему, они жили хорошо, счастливо. Только брак их был не долог. Мне было пятнадцать лет, когда отец умер от рака легких…

Я очень любила отца. Он был замечательным человеком. Его веселые серо-синие газа смотрели всегда радостно и спокойно. Когда я была еще девочкой, он часто водил меня к себе на завод.

Отец гордился своим заводом, ведь на нем создавались умные приборы — сложнейшая аппаратура, которой только начинали тогда оснащать научно-исследовательские институты, лаборатории, обсерватории. С тех пор как отец пришел на завод после демобилизации, завод рос и рос — последние корпуса возникли в чистом поле. С трех сторон — хвойные да березовые леса, с одной стороны — новые кварталы Москвы, кольцевая автомобильная дорога. Мы с отцом бродили там до упаду.

Последние месяцы жизни отца, несмотря на его страдания, мы много беседовали.

Он рассказал мне, что всю жизнь хотел побывать на океане, попутешествовать, и вот не довелось.

— Не торопись выходить замуж, дочка, — говорил он. — Учись, работай. Путешествуй. Мечтай о чем-нибудь ярком и прекрасном. Добивайся, чтоб мечта сбылась. А замуж… когда узнаешь жизнь, окончишь институт… И то лишь, если придет настоящая любовь. Если она будет взаимной.

— А как узнать, что она настоящая?

— Любовь ни с чем не спутаешь, Марфенька.

— А если… если вдруг настоящая любовь придет рано?

— Все равно не торопись: настоящее чувство — оно не пройдет скоро. Раньше как в двадцать пять — двадцать шесть лет не выходи замуж. Пусть ждет. И ты его жди. Надо разобраться в жизни. Повидать мир. Приобрести побольше знаний. Я вот… даже дядю родного никогда не видел. Родной брат моего отца! Сколько бы он мог мне порассказать. Так и не встретились.

Отец очень сожалел, что так и не побывал на Камчатке и не увидел своего дядю. С этим дядей он изредка переписывался.

Дядя этот — врач-терапевт, носит нашу же фамилию: Петров Михаил Михайлович. Он был уже стар, ровесник века, но еще работал и, видимо, был крепок.

Когда папа умер, я написала Михаилу Михайловичу. Он очень сожалел, что так никогда и не увидел своего племянника. И прислал мне денег — пятьсот рублей. Я их положила на сберегательную книжку (для Августины я их сберегала), а дяде написала, чтоб больше не присылал, так как я поступаю на завод, где всю жизнь проработал отец, учеником слесаря и скоро буду получать хорошую зарплату. Я действительно поступила работать и стала неплохим слесарем (сейчас у меня четвертый разряд).

На заводе меня приняли очень хорошо. (Многие знали меня с детства.) И мне сразу же понравилось работать. Сначала меня поставили в сеточно-электронный цех. Помню: зима, за окнами колючий снег, а в цехе тепло и уютно, мерно гудят автоматы, навивающие сетки. Когда войдешь в ритм, работать легко и приятно. Щелчок слева — ограждение движущейся части станка откидывается — машина подготовила очередное сеточное полотно. Остановилась. Снимаешь готовую полосу и опять включаешь автомат…

Потом я перешла в бригаду слесарей, стала наладчицей, как мой отец. «Непоседа», — отзывался обо мне мастер. Все уговаривал меня учиться в энергетическом техникуме при заводе, но я поступила на метеорологический. Техника меня не захватила, хотя я и работала добросовестно.

Я люблю природу, и я твердо решила увидеть океан, Камчатку. И разыскать папиного дядю, доктора Петрова. Жаль было, конечно, Августину. Она боялась остаться одна. Боялась отпустить меня на край земли, где мне «угрожали» немыслимые опасности. Сама она боялась решительно всего. Кто ее так напугал на всю жизнь?

Августина панически боялась поступить на завод или в учреждение и решила устроиться приходящей домработницей к одному престарелому писателю.

Подозревая, что и писателя она боялась, я уговаривала ее пока не работать, а чему-нибудь поучиться, например шить или художественной вышивке (она любила вышивать в свободное время). Пока я оставляла ей дядины пятьсот рублей, затем буду присылать треть своей зарплаты. Но Августина боялась и одиночества.

— За работой время быстрее пройдет до твоего приезда. Да и писателя жалко. Совсем один, больной, старый, а работает день и ночь… Уход за ним надобен. А уж вежливый такой… Все так ласково: «Августина Капитоновна, будьте добры», «пожалуйста, благодарю вас»… Боюсь я грубости, слова бранного больше всего на свете… Ты хоть часто будешь мне писать?

— Через день, — пообещала я.

Августина опять заплакала, и я, чтоб ее отвлечь, напомнила, что сейчас придет Сережа.

Августина засуетилась, заставила меня надеть мое лучшее платье — шелковое зеленое, без рукавов.

— У тебя в нем глаза совсем зеленые, — сказала она и, вздохнув, добавила: — Ну чтоб тебе выйти замуж за Сережу!

— Кстати, Августина, если встретишь хорошего человека, выходи за него замуж, — посоветовала и я ей.

Она укоризненно покачала головой:

— Не ожидала от тебя. После твоего отца и смотреть мне ни на кого не хочется.

— Отца не вернешь… А ведь ты еще молода.

— Тридцать девять лет мне, Марфенька. Разве это молодость?

— Конечно! Ты бы постриглась помоднее…

— Еще чего!

За мной зашел Сережа, и мы отправились к нему домой.

Сереже двадцать два года, а выглядит самое большее на девятнадцать. Высокий, худой, бледный, черные глаза смотрят настороженно. Я гораздо крепче его — наверно, закалилась на физической работе. Я знаю, что он очень добрый, но, если принял решение, переубедить его невозможно. Жаль, что он внушил себе, что любит меня: ни к чему это ему. Хорошо, что я уезжаю так далеко!

Мы шли не торопясь, пробираясь сквозь оживленную вечернюю толпу. Сережа начал было рассказывать о фильме «Солярис» — я его еще не видела, когда мы вдруг заметили эту афишу.

Перед ней толпились зеваки. Мы взглянули мельком, да так и застыли словно вкопанные.

Афиша явно опередила свое время.

7 июля 1995 года

в клубе «Россия» состоится диспут:

«МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК КОНЦАXXВЕКА

В ЖИЗНИ И ЛИТЕРАТУРЕ»

На диспуте присутствуют космонавт Юрий Щеглов

и писатель-фантаст Сергей Козырев

— Черт побери, мой однофамилец! — ахнул Сережа. Светящаяся лиловатая краска горела на фанерном листе.

Собравшиеся перед необыкновенной афишей комментировали ее каждый по-своему:

— До девяносто пятого года надо еще дожить!

— Ошибся парень — должно быть, спьяну!

— Дом культуры-то на ремонте… — К тому времени откроется!..

— Что за афиша? Может, попала каким-то образом… — начала было я и сконфуженно умолкла.

— …из будущего, — подхватил Сережа.

Я смотрела на него, даже приостановилась. Писатель-фантаст Сергей Козырев… Никакой не однофамилец. Это же он сам и есть! Ведь Сережа до страсти любит фантастику, конечно, это он, будущий писатель-фантаст.

— Что, не похож на молодого человека конца двадцатого века? — усмехнулся Сережа.

— В девяносто пятом году тебе будет сорок два года, — возразила я.

— Что ты хочешь этим сказать? — поинтересовался Сережа. Я и сама не знала. Еще раз взглянув на афишу, мы пошли дальше.

На лестнице их дома Сережа тихонько сказал:

— Ты на мать не обижайся, она хочет мне добра. Как я догадываюсь, будет сватать. Ты уж потерпи.

— Ладно.

— Не подумай, что я просил ее о содействии. Но если мама что-нибудь вдолбит себе в голову… Ты только не расстраивайся.

Все-таки Сережа красивый юноша, весь в армянку-мать. Только волосы у него отцовы, светлые. Интересное сочетание: черные глаза и русые волосы. Знает два языка. Два года учился в университете имени Ломоносова на Ленинских горах. Факультет прикладной математики и кибернетики. И надо же — бросить такой интересный факультет!

Когда-то мы учились в одной школе. За Сережей все девочки бегали. А мальчишки подражали ему во всем. Помню, он вздумал носить воротник пальто поднятым, и все ребята стали поднимать воротник. Он же всегда хотел дружить только со мной. Все ребята удивлялись: что он нашел во мне?

Когда я училась в седьмом классе, а Сережа в десятом, не помню уже под каким предлогом, он затащил меня к ним. И его мама допрашивала меня, почему я не хочу дружить с ее сыном? Чем это Сережа плох для меня?

Я сказала, что папа не любит, когда девчонки дружат непременно с мальчиками… И что у меня есть подруга, которую я очень люблю.

— Твой папа несовременен, — с досадой возразила Сережина мама. — Кто он по профессии?

— Простой рабочий, — ответила я, делая упор на «простой». Надеялась, что, может, от меня отстанут?

Но Сережа внес коррективы:

— Ее отец наладчик. Герой Социалистического Труда. Депутат Моссовета. Был делегатом Двадцать второго съезда партии.

— Странно, — пробормотала Аннета Георгиевна.

Мне показали все «игрушки» Сережи: магнитофон, киноаппарат, японский транзистор. И отпустили с миром.

— Она же совсем ребенок! — услышала я возглас Аннеты Георгиевны, уходя. — Какая тут может быть дружба?

Я целиком и полностью была с ней согласна. Семиклассница — и выпускник, который летом будет сдавать в университет!

Квартира у Сережи отличная. С высокими потолками, паркетом, лоджиями. Обстановка — настоящий выставочный зал. Лучшая комната, угловая с лоджией, предоставлена Сереже.

В столовой был так пышно сервирован стол, что я, поеживаясь, спросила, не ждут ли они гостей? Оказалось, это все в мою честь. Аннета Георгиевна была одета в блестящие синие брюки и такую же жилетку. Руки у нее еще красивые, тонкие, но зато наметился второй подбородок. Лицо красивое, властное, с низким лбом. Поскольку она доктор наук, значит, действительно дело не в величине лба, а в количестве извилин. У нее, должно быть, очень много извилин!..

Сели за стол. Я попробовала кетовой икры, вкус которой уже забыла, и еще всякой вкусноты. Сережа был тихий-тихий и почти ничего не ел. Арсений Петрович мне заговорщически подмигнул.

Говорили о театре, о литературных новинках, о моей работе и планах на будущее. Аннета Георгиевна меня явно прощупывала. Выпили по бокалу шампанского — за окончание мною техникума, хотя в этой семье техникум за образование отнюдь не считали.

— Тяжело тебе, наверно, было работать и учиться? — обратилась ко мне Аннета Георгиевна.

— Не легко, конечно, но все уже в прошлом…

— Какими же профессиями ты располагаешь на сегодня?

— Слесарь-наладчик… Метеоролог-наблюдатель. Радист. Повар.

— Как, и повар? — улыбнулась Аннета Георгиевна.

— Моя мачеха, изумительная кулинарка, с детства приучала меня готовить. А потом я проходила стажировку у шеф-повара ресторана.

— Какая странная девочка! Зачем тебе столько специальностей?

— Ну… Работая слесарем, я зарабатывала на жизнь. А остальное… Метеорологу не мешает знать морзянку. В экспедиции может пригодиться. Так же, как и умение готовить. Вдруг заболеет радист или повар?

— А-а. Да.

Аннета Георгиевна недовольно взглянула на мужа и сына:

— Шли бы вы к себе. А мы здесь без вас поговорили бы с Марфенькой.

— Нет, дорогая, я догадываюсь, о чем ты собираешься с нею говорить, — сказал Арсений Петрович, — и желаю присутствовать. Да-с!

И он поудобнее уселся в кресле, вытянув длинные ноги… Сережа прикорнул в уголке дивана, даже глаза закрыл, сделав вид, что дремлет. Он тоже не собирался уходить.

Аннета Георгиевна некоторое время молча разглядывала меня. Я поняла, о чем она думала: что он в ней нашел, мой сын? Ни красоты, ни особого ума, ни женского обаяния. И одеться даже не умеет… Но… вся надежда на нее… на эту чужую и не слишком симпатичную девушку.

— А дальше ты думаешь учиться? — поинтересовалась она.

— Непременно. Только заочно.

— И куда же ты хочешь поступать?

— Я хотела бы со временем стать океанологом. Аннета Георгиевна удивленно пожала плечами:

— Почему именно океанологом?

— Мне кажется, самое большое счастье на земле — это быть океанологом. Работать на научно-исследовательском судне в океане… Есть такие суда: «Витязь», «Дмитрий Менделеев», «Дельфин»… В XXI веке океанология выйдет на первое место, потому что спасение человечества от перенаселения, от голода — в океане. Там будут строить плавучие города дивной красоты.

— Человечество будет обживать другие планеты, — заметил, сразу оживившись, Сережа.

— Знаю, «и на Марсе будут яблони цвести». Но пока там создадут атмосферу, растительность, человечество выручит океан. Сначала мы будем обживать океан, а лишь затем Луну, Марс, Юпитер…

— Юпитер… Надо сначала владеть гравитацией, — возразил мне Сережа, — к тому же…

— Марфенька, я попрошу тебя выслушать меня не перебивая, — обратилась Аннета Георгиевна ко мне.

— Я слушаю, Аннета Георгиевна!

— Мой сын любит тебя, это известно мне давно. Он не раз просил тебя быть его женой. Знаю, ты отказывала. Ты славная девушка. Сережа много говорил мне о тебе. У тебя нет ни отца, ни матери, никого, кто дал бы тебе добрый совет. Защитил бы тебя…

«От кого, интересно?» — подумала я.

— Нелегкая ждет тебя жизнь. Это ужасное распределение… на Камчатку. Знаю я, какие люди на Севере. На твоем пути может встретиться всякий сброд, даже преступники. Такая юная, наивная — одна во всем мире. Если ты выйдешь замуж за Сергея… не перебивай, прошу тебя, сначала дослушай… Ты останешься в Москве, поступишь в институт. Сережа тоже вернется в университет… Я поставлю ему это условием. Его восстановят — у него же были одни пятерки! Вы оба будете учиться. Мы дадим вам лучшую комнату. Мебель берите какую хотите. Пожалуйста! Это, конечно, для вас неважно. Оба романтики, фантазеры. Но — учиться! Учиться в университете, в столице, живя в центре города на всем готовом… Марфенька, девочка моя, неужели ты предпочтешь замужеству… Камчатку? А?

Я, кажется, покраснела — стало жарко щекам, — но не отвела глаз от ее испытующего взгляда.

— Сережа славный, добрый, он мой друг. Но я ведь не влюблена в него! Как же можно выходить замуж без любви? Это нехорошо.

— Начиталась! Времена Ромео и Джульетты давно миновали. Ты, Марфенька, очень несовременна.

— Но как же… Значит, вы… Неужели вы сами… выходили замуж без любви? — я запнулась.

Теперь, как ни странно, покраснела Аннета Георгиевна. Арсений Петрович засмеялся.

Сережина мама еще минут пятнадцать убеждала меня. Потом умолкла. Ей надоело. Может быть, она рассердилась? Белое ухоженное лицо ее порозовело.

Заговорил Арсений Петрович. Стал рассказывать о директоре океанской экспериментальной станции, куда я получила назначение, Ренате Алексеевне Щегловой.

— Интересная, талантливая, глубоко порядочная женщина. Крупный ученый. Я не раз встречался с ней и беседовал о проблемах Севера, об океане.

— Крупный ученый, — фыркнула Аннета Георгиевна, — живет в каком-то глухом поселке, заведует захудалой станцией!

— Бакланы — город, — поправила я. — Там строится порт. Имеется большой рыбокомбинат, консервные заводы. Кирпичный завод. Маяк. Школы. Техникумы.

— У Ренаты Алексеевны очень сложная судьба, — серьезно продолжал Арсений Петрович. — Она коренная москвичка. На Камчатку уехала за своим первым мужем, известным биологом профессором Щегловым. Ее сыну тогда и года не исполнилось. Теперь он уже кандидат наук, продолжатель дела отца и матери. Начал он с биологии моря. Но путь, которым он шел, привел его к океанологии. Сейчас он занимается течениями. Его работы известны у нас и за рубежом. Большой умница! Теоретические работы подкрепляются такими оригинальными, своеобразными экспериментальными данными, что диву даешься. Д-да…

Так вот, после смерти профессора Щеглова заведование экспериментальной станцией перешло к Ренате Алексеевне. Сначала она не могла выехать, потому что хотела закончить научный труд мужа. Но через несколько лет она вышла замуж вторично, за коренного камчадала. Коряка. У них дочь таких лет, как Марфенька.

— Какая хорошая женщина! — воскликнула я. — Как вы меня обрадовали, Арсений Петрович! Неужели я буду у нее работать? Вот повезло! Спасибо!

Аннета Георгиевна мрачно взглянула на часы, и я попрощалась. Сережа пошел меня провожать.

— Ты не обижайся, — буркнул Сергей, — что мы с отцом не избавили тебя от всей этой трепотни.

— Нет, что ты… Но скажи мне… Ты вернулся бы в институт, если б я… если б мы…

— Поженились? Конечно. Только не в свой институт. Я бы учился вместе с тобой.

— Почему?

— Чтоб тебе помогать, глупышка.

— Неужели тебе все равно, где учиться? Не понимаю.

— Чего ж тут не понять. Вот этот океанолог Щеглов, о котором рассказывал отец… Он ученый по призванию. Наука для него — все! Такие люди, если и получают всякие звания, то не ради того, что это звание даст им материально, а ради лаборатории, ради научно-исследовательского судна, чтоб легче было двигать вперед обожаемую ими науку. Понимаешь? А у меня нет призвания к науке. Будь уверена, что, окончи я институт, мать стала бы настаивать на аспирантуре. А слушай я ее, так она заставила бы меня защищать кандидатскую, а там и докторскую.

— Разве можно стать доктором наук, если нет призвания к науке?

— Сколько угодно! Было бы желание. Ну, и терпение, усидчивость, память, честолюбие. Все это есть у моей матери. Но я — не она.

— Ты очень способный, это еще в школе все знали.

— Просто у меня хорошая память. Но больше всего на свете я люблю читать. Растянуться на кровати с хорошей книгой в руках и читать. Я люблю театр, люблю музыку, но читать я люблю больше всего на свете. Работа таксиста дает мне достаточный заработок — потребности у меня скромные — и возможность читать в свободное от дежурств время. Интересно вот что, обрати внимание: в школе нам внушали, что всякая работа почетна. Но когда я предпочел стать шофером, а не инженером, то не только родители, но и учителя ужаснулись. Почему?

— Черт знает почему! — пробормотала я сконфуженно.

— Я, Марфенька, люблю Москву. Люблю колесить по ней в своем такси. А в свободное время я читаю. Большего наслаждения для меня нет. Особенно фантастику. Ты ведь тоже любишь читать.

— Да, люблю. Но я еще хочу повидать далекие края. Океан. Поработать с настоящими учеными.

— Ты мне будешь писать, Марфенька?

— Буду. Обязательно. И тебе и Августине. Я обещала Августине писать ей через день.

— А я буду заходить к ней… через день…

— Спасибо, Сережа. Ей будет не так одиноко.

На другой день, только что мы с Августиной пообедали, позвонил Арсений Петрович и попросил разрешения зайти к нам с одной девушкой. Он хотел нас познакомить.

Августина бросилась готовить чай, а я наскоро прибрала в комнате. Сами знаете, какой раскрардаш, когда собираются уезжать.

Видимо, Козырев звонил из автомата, так как они явились очень скоро.

…Рядом с улыбающимся Арсением Петровичем стояла крепкая, загорелая девушка в спортивном полотняном платье до колен и с доброжелательным любопытством смотрела на меня. У нее были неулыбчивые, косо посаженные темные глаза, чуть приплюснутый нос, детски припухлые губы. Прямые черные волосы, зачесанные назад, свободно и густо падали на плечи. В смугловатом лице ее даже при первом взгляде чувствовалась какая-то загадочность. Уверенно и спокойно ступала по земле Рената Тутава, ничего и никого не боясь, сама естественность, безыскусственность и… сложность. В ней чувствовалась скрытая сила, упорство, ум наравне со способностью страдать и сострадать. Чувствовалась неповторимая индивидуальность, богатый духовный мир, и, хотя впервые видела ее, почему-то я поняла, сразу поверила безоговорочно: она талантливый человек. Сильное впечатление произвела на меня Рената Тутава.

Молчаливое и восхищенное рассматривание явно затянулось. Рената вдруг улыбнулась, и до чего же эта внезапная улыбка преобразила ее лицо. Столько в нем проявилось доверчивости, доброты и доброй усмешливости.

— Надеюсь, что вы подружитесь, — сказал Арсений Петрович, садясь в кресло, которое ему услужливо пододвинула Августина.

— Дочка Ренаты Алексеевны Щегловой, — сообщил он с укоризной, — чуть не месяц в Москве и вот объявилась только теперь.

— Экзамены были у меня, — пояснила Рената, — я сдавала в художественный институт. Даже Москву не посмотрела еще.

У нее был удивительный тембр голоса, низкий и чистый. Необыкновенно выразительный. Если бы она сдавала в театральный, то за один голос ее должны были бы принять.

Я переспросила: куда именно она сдавала?

— На отделение живописи… Имени Сурикова. Станковая и монументальная живопись.

— Туда ведь очень трудно попасть, — ужаснулась я.

— Принята. Узнала сегодня утром.

— Реночка привезла с собой много работ — этюды, портреты, пейзажи, — сказал Арсений Петрович. — Педагоги в восторг пришли.

Августина робко, как всегда при чужих, предложила выпить чайку. И уже набросила на стол скатерть.

— С удовольствием бы, но я тороплюсь… — Арсений Петрович взглянул на часы. Ему и вправду не хотелось от нас уходить, по лицу было видно.

— Выпьете чашечку и пойдете. Можно на кухне, быстрее будет.

Августина даже ойкнула, укоризненно взглянув на меня. Но Арсений Петрович охотно согласился. У них-то никогда не пили чай на кухне, там возилась очередная домработница.

У нас на кухне уютно, светло и чисто. Зеленые, много раз стиранные занавески качались от ветра. Мы с Августиной живо уставили крытый пластиком стол всякой всячиной из холодильника, и все четверо уселись на разноцветные табуретки.

— Какая уютная кухонька, — заметил Арсений Петрович, разглядывая морские пейзажи по стенам. Затем он выпил стакан крепкого индийского чая, съел кусок пирога с вишней и, распрощавшись, уехал. Мы пили и ели не торопясь. Рената не стеснялась, ела с аппетитом.

— Страшно было сдавать экзамены? — поинтересовалась я.

— Очень. Словно в море со скалы бросалась.

— А почему у вас такая странная фамилия — Тутава? Японская?

Рената улыбнулась.

— Нет, это корякская. Я ведь по отцу корячка. И в паспорте у меня стоит национальность — корячка. Вот мой брат Иннокентий Щеглов — по маме брат — он русский. Он тоже ученый. Очень способный. В двадцать четыре года защитил кандидатскую степень. У него уже и докторская готова… Но по совету мамы не торопится ее защищать. А то скажут: из молодых, да ранний. Он написал по ней монографию. Книга скоро выйдет в издательстве «Наука».

— А ваше имя… разве тоже корякское?

— Нет, конечно. Это меня отец назвал в честь мамы. Он ее очень любит. Мама ведь тоже — Рената.

— Очень красивое имя!

— Да? А вы знаете, что оно означает в буквальном переводе?

— В буквальном… н-нет.

— Вторично рожденная на свет. Это точный перевод с латинского. А вас зовут Марфа? В литературе я встречала это имя, а в жизни еще не пришлось.

Я рассказала, почему меня назвали Марфой. Как раз перед моим рождением газеты много писали о подвиге пилота Марфы Ефремовой. С научной целью был организован перелет на воздушном шаре через Каспийское море. В корзине находились трое: профессор-метеоролог, его ассистент Лиза и пилот Марфенька. Было много ценных приборов. Авария произошла, когда перелет был почти уже закончен, внизу показалась земля — горы и лес. Из лопнувшего воздушного шара стремительно уходил газ…

Пилот Марфа Ефремова приказала профессору и ассистенту прыгать. Затем, вместо того чтобы прыгать скорее самой, она стала спасать приборы и результаты наблюдений. Упаковала в мешок и отправила с парашютом.

Когда она наконец прыгнула, шар уже слишком снизился.

Парашют раскрылся не до конца. Марфа Ефремова разбилась. Она осталась жива, но повредила позвоночник. Говорили, что она никогда не будет ходить. Моя мама — молодая журналистка — брала у нее интервью. Потом ее очерк был напечатан в «Комсомольской правде».

Эта девушка произвела на маму такое сильное впечатление, что она решила: если будет дочь, назвать ее Марфой… Папа выполнил ее желание.

Рената смотрела на меня широко раскрытыми блестящими глазами.

— Марфа Евгеньевна Ефремова? Ведь я ее хорошо знаю! А ты ее видела хоть раз?

— Нет, никогда.

Рената даже руками всплеснула:

— Но ведь вы живете в одном городе! Как же так? Вот уж у нас на Камчатке это невозможно. Не повидать такого интересного человека!

— В Москве живет много интересных людей, — резонно возразила я, — есть гении, которых мне очень хотелось бы повидать, но… их можно увидеть в театре, лекционном зале, по телевизору… Домой же к ним не пойдешь?.. А откуда ты знаешь Марфу Ефремову?

— Она с мужем была на Сахалине, на Камчатке. Они гостили у нас. Хочешь, я вас познакомлю?

— Еще бы не хотеть! Только мне уже уезжать… А где ты остановилась? У Козыревых?

— Нет, конечно, разве Аннета Георгиевна располагает к тому, чтоб у них останавливаться?

Мы обе расхохотались. Улыбнулась и Августина, немного знавшая мать Сережи.

— Я остановилась у Кучеринер Ангелины Ефимовны. Они с мамой школьные подруги. Но теперь я буду искать себе постоянное жилище. Они с мужем привыкли вдвоем… И хотя они меня любят, все же я им мешаю. Мешаю состредоточиться — они же научные работники. Марфенька, пойдем походим по Москве? Я ведь плохо ее знаю.

Я обрадовалась и поспешила согласиться. Мы спустились на лифте. Лифт у нас старенький. Тарахтит, вздрагивает. Рената вышла из него с явным облегчением. Зато двор наш, заросший кустарником — смородина и сирень, — со скамейками под кленами и каштанами очень ей понравился. Когда вышли на улицу и Рената увидела напротив магазин «Синтетика», ей сразу захотелось посмотреть, что в нем продается. Зашли, протискались к прилавку. Рената купила нарядную блузку для матери («ты и отвезешь, блузка легкая, как пушинка»), себе летнюю белую сумочку, и мы направились в Парк культуры и отдыха.

Когда мы проходили мимо церкви Николы, Рената захотела осмотреть и церковь, снаружи и внутри, и пришла в восторг.

— Построена в 1680 году, — сообщила я, беря на себя роль экскурсовода.

Вдоволь налюбовавшись, Рената потащила меня дальше.

— А ты знаешь, Марфенька, коряки никогда не были христианами. Когда русские проникли на Камчатку, началась насильственная христианизация. Интельмены, чукчи, эвены, алеуты — все народности Камчатки стали христианами, кроме коряков. А коряков нельзя было ни убедить, ни запугать.

Когда пришла Советская власть, ни с кем не было столько хлопот, как с моими сородичами. Любое мероприятие они встречали так: «Однако, надо сначала попробовать». Никаких нововведений, пока не покажут реальных результатов. Ничего на веру. Организовывали, например, пробные колхозы. Убедятся, что так лучше, — принимают. Не убедятся — что хочешь с ними делай! У меня тетка — папина сестра — корячка. Известная личность в Корякском округе. Я туда ездила не раз в каникулы погостить. Мама скрепя сердце отпускала. Тетка ненавидит моего отца, осуждает его…

— Почему?

— Долго рассказывать, да и скучно.

— А мне интересно. Мне все о Камчатке интересно.

Я бы уже могла сказать и так: «Мне интересно все, что касается тебя и твоих родных». Я уже любила эту необычную девушку.

Крымский подвесной мост привел Ренату в буйный восторг. Она долго разглядывала его во всех подробностях еще на подходе к нему. («Он же висит в воздухе! Может же быть такое чудо!»)

Вид с моста привел ее в еще большее восхищение. Мы долго разглядывали Кропоткинскую набережную, Кремль, Большой каменный мост, потом пошли в парк. Стемнело, и зажглись огни, а мы все ходили и разговаривали.

Рената засыпала меня вопросами о Москве. Какие театры мне больше нравятся, видела ли я Смоктуновского, Ефремова, Доронину? Ходила ли прощаться с Королевым, пускали ли туда детей? Видела ли хоть раз живого Гагарина? Была ли в Ленинской библиотеке?

Рената свободно читала и говорила на английском и корякском, но родным языком считала русский.

— Видишь ли, Марфенька, мама у меня русская, папа — коряк, но он вырос среди русских. Даже корякский язык знает плохо. Для него родные места — это вся Чукотка, родная национальность… русские. Вот тетя Ланге — та настоящая корячка.

— Ты хотела рассказать… Но прежде я задам тебе один вопрос, а то он весь вечер вертится у меня в голове. Скажи, ты, случайно не знаешь доктора Петрова Михаила Михайловича? Он тоже живет в Бакланах. Это дядя моего отца.

— Так ведь я по его поручению и пришла к тебе. Мне только не хотелось сразу говорить об этом. Хотелось сначала узнать тебя.

— Как по его поручению?.. Рената рассмеялась и обняла меня.

— Мир тесен, Марфенька. Доктор Михаил Михайлович усыновил моего отца, когда ему было четыре года. Я долго не знала, что Михаил Михайлович не родной мой дедушка. Когда я уезжала в Москву, дедушка просил меня зайти к тебе.

Я была, что называется, ошарашена:

— Почему же ты сразу не остановилась у нас? Почему тебя привел Арсений Петрович? Ничего не понимаю…

— А Арсения Петровича я тоже знаю с детства. Он не раз бывал у нас на Камчатке, сегодня я позвонила Арсению Петровичу, но сказала, что прийти к ним не смогу, мне надо еще разыскать одну девушку. Он спросил какую, я назвала тебя — и он предложил нас познакомить. Вот и все.

— Чудеса в решете! Мы знали, что дядя Миша (так его всегда называл отец) воспитывал мальчика-коряка. Так это и был твой отец? Удивительно!

— О, ты еще не знаешь, как папа попал к дедушке… к Михаилу Михайловичу. Он же спас ему жизнь.

— Так расскажи скорей.

— Слушай. Папе было четыре года, когда умерла его мать. Отец его утонул за год до того на глазах всего стойбища, стоило бросить конец веревки, и он был бы спасен…

— Почему же…

— Ты слушай. По корякским верованиям — ты пойми, у них еще тогда, в начале тридцатых годов, были орудия каменного века, — так они считали, если человек утонет, его ждет там огромное счастье. Зачем же мешать ему стать счастливым? Так мой дед утонул.

Остался сын Тутава. А через год опасно заболела его мать. Умирая, она решила, что мальчику лучше будет с отцом и матерью там — на том свете, чем на этом сиротою. И попросила сжечь сынишку вместе с ней. У коряков был такой обычай.

— Сжечь… с ней? Какой ужас!

— Папе было тогда лишь четыре года, но он все отлично помнит. Только не любит рассказывать об этом.

Я была потрясена.

— Его бы, конечно, сожгли, не вмешайся молодой врач Михаил Михайлович Петров. Да, твой дедушка (и мой дедушка!). Так вот, он схватил мальчика и заявил, что не даст его сжечь. Он залез с Тутавой на скалу, где только с одной стороны можно подойти. У него была с собой винтовка, но ни еды, ни питья… Надо сказать, что доктора Петрова коряки очень любили. Он многих спас от смерти, от тяжких болезней. Помогал всем, чем мог, не только как врач. Его называли: высокий мельгитанин. Он знал, что коряки не сделают ему ничего плохого, как и они знали, что он не будет в них стрелять. Но они могли хитростью или силой отнять ребенка, чтоб исполнить волю умершей.

Коряки стояли под скалой и убеждали высокого мельгитанина отдать мальчика.

— Разве можно сжигать живых людей! — корил их со скалы доктор.

Они охотно соглашались.

— Однако, людей нельзя жечь живыми, твоя правда, мельгитанин. Но если мать хочет взять сына с собой, как ей можно помешать, сам подумай?

Высокий мельгитанин согласился подумать и просил, пока он «думает», не трогать мальчика, пусть он побудет с ним. Ему дали подумать до завтра и даже принесли еды и чая. Ночью доктор Петров бежал вместе с маленьким Тутавой. Он пошел путем, который внушал всем непреодолимый страх, — легенды были с ним связаны.

Видно, в стойбище решили, что они оба там погибнут, и не пытались преследовать. А может, не в состоянии были еще убеждать… Надо сказать, что коряки не терпят многословия, оно их утомляет и раздражает.

Путь этот через непроходимые горы был так тяжел и долог, что о нем можно было бы написать целую повесть.

— С ребенком… как же он?

— Думаю, что если бы это был русский, да еще городской ребенок, они бы погибли. Но это был корякский мальчик, выросший среди суровой неуступчивой природы, и он знал, что ему грозит там позади, в родном стойбище.

Воды было сколько угодно. Молодой доктор охотился. И они дошли. Измученные, оборванные, но дошли. До населенного пункта, где был исполком, райком, милиция, райздрав. Им помогли. Назад Петров уже не вернулся. Он взял назначение в другое место. С мальчиком он не расстался. Воспитал его сам. В Бакланах они живут с самого возникновения рыбацкого поселка. Дедушка несколько раз собирался вернуться в Москву, где он родился и вырос, но в последний момент сдавал билет. Привык к Камчатке. Полюбил ее. Север привораживает. Берегись, Марфенька!

— А как же ты… смогла же уехать?

— Искусство завораживаетеще сильнее. Я родилась художницей. К тому же… Кто знает… быть может, именно мне суждено увековечить свой народ и свою родину на полотне… Где бы я ни была, я буду всю жизнь возвращаться на Камчатку.

— А я в Москву. Я хочу видеть океан, вулканы, северные сияния, птичьи базары, корабли, но… разве можно что-нибудь любить сильнее, чем Москву?

— Я понимаю, — сказала Рената и крепко сжала мне руки.

Мы с ней то ходили по аллеям парка, то садились на скамьи и говорили, говорили…

Я рассказала о своем отце и маме, об их работе, и о том, что мое рождение стоило жизни маме.

— …Моя мама была способная журналистка. Я постоянно думаю, как мне жить, чтобы искупить свою, пусть невольную, вину? Как заменить ушедшую из-за меня? Ведь Александра Петрова была бы куда полезнее обществу, чем я.

— Это еще не известно, — возразила Рената.

— У меня же нет никаких талантов. И я всегда думала о том, как мне суметь заменить ее хоть отчасти. Готовилась к этому…

— С каких лет?

— Примерно с двенадцати.

— Ух ты! А я в двенадцать лет в куклы играла и с санками бегала. Правда, рисовала еще. Мои рисунки получили первую премию на всекамчатской выставке детских рисунков в Петропавловске. Озоровала я тогда отчаянно. Марфенька, а почему ты не пошла на факультет журналистики, как твоя мама?

— Не знаю. Я очень рада, что получила назначение на научно-исследовательскую станцию. Рада, что буду работать метеорологом-наблюдателем. Рената, идем к нам ночевать!

— Ангелина Ефимовна будет беспокоиться.

— А ты ей позвони.

Во втором часу ночи мы пришли к нам домой. Августина не спала, все подогревала чай и пироги с мясом.

Она обрадовалась, что Рената у нас ночует. Рената ей очень понравилась. Как ни одна из моих подруг.

Мы проговорили втроем до утра и встали в одиннадцать. На следующий день я должна была ехать.

Рената кляла себя, что не пришла раньше. Она и надоумила меня сдать железнодорожный билет и заказать новый, на три недели позже, что я и сделала.

Рената на это время переселилась к нам.

Она все присматривалась к Августине. Очень та ее заинтересовала, но Рената не понимала ее. Ей сразу захотелось написать портрет Августины, но сначала хотелось понять этого человека.

Августина была бы красива, если б не испуганное, почти глупое выражение глаз. В этом нервном тонком лице навсегда застыла мольба: не надо меня обижать. Говорит неуверенно, полувопросительные интонации. И во всем облике ожидание удара, который придет неизвестно откуда и за что. Трепещет, как осиновый лист. И вместе с тем в ней разлита гармония, ясность. Выпуклые голубые глаза смотрят кротко и застенчиво — наивна, трогательна и беззащитна. Слабость и душевная незащищенность одновременно с духовной неуступчивостью.

— Кто ее так запугал? — спрашивала меня Рената.

С каким напряженным лицом выходит Августина из дома, как облегченно вздыхает, «благополучно» вернувшись домой!

У нее было крайне тяжелое детство. Алкоголик отец, измученная, озлобленная мать, вымещающая горе на детях, хулиганы братья. Августина рано вышла замуж, чтоб уйти из семьи, но муж ее оказался законченным мерзавцем.

— В сущности, Августина — твоя мать! — заметила Рената.

— Конечно! Меня все время терзает, что я оставляю ее одну.

— Я буду за ней присматривать.

— Ох, вот спасибо!

Мы обнялись. Мне сразу стало легче. Я чуть не предложила Ренате поселиться в моей комнате, но вовремя удержалась: следовало сначала спросить Августину.

Но Августина сама додумалась до того же:

— Пусть Реночка живет в твоей комнате, пока ты будешь далеко. Я присмотрю за ней, все же молоденькая девушка, одна в Москве… Ох, кто-то за тобой присмотрит!

— Я взрослая, милая Августина.

— Все вы взрослые… а совсем еще дети.

Рената обрадовалась, но согласилась лишь с условием, что будет платить Августине за комнату по «московской таксе».

— Ведь я все равно бы платила квартирной хозяйке, а Августине деньги пригодятся.

— Но я буду ей присылать.

— Ну и что ж, присылай. И еще я буду платить. Мои родители хорошо зарабатывают. Они так и наказывали мне: снимешь комнату у хорошей женщины. Мама часто бывает в Москве. Ей Августина тоже понравится.

— И твоя мама может у нас останавливаться, в гостиницу не нужно идти.

Мы все трое были очень довольны, особенно Августина, видно, она боялась остаться одна. Ренате она сразу и навсегда поверила.

Эти три недели промчались, как большой праздник. Ночью мы болтали с Ренатой до трех-четырех часов. Рената явно уродилась не в коряков, которые не терпят многословия.

Утром, отоспавшись, выпив кофе и съев завтрак, приготовленный Августиной, мы бродили по Москве.

Никогда не знала, какое это счастье — показывать родной город любимому другу. Мы исколесили и исходили пешком всю Москву.

К моему удивлению и некоторой обиде, Рената наотрез отказалась идти со мной в картинные галереи и на выставки художников.

— Я должна их осмотреть исподволь и одна…

— Но почему не со мной?

— Не знаю, не сердись. Должна быть наедине с картиной художника.

— Но там полно народа!

— Незнакомые. Все равно что их нет. В толпе человек — один.

Рената показала нам фотографии своих родных. (А картины ее посмотреть не удалось. Их задержала у себя вулканолог Кучеринер — хотела показать кому-то.) Прежде всего фотографию моего дяди. Точнее, дедушки, но я привыкла думать о нем как о дяде. У нас была его фотография, где он еще молодой врач, только окончивший институт: веселый, симпатичный спортсмен, с благодушной улыбкой взирающий на мир, который ему, в общем-то, нравится. Комсомолец двадцатых годов! Я вытащила эту старую фотографию для сравнения. Со второй фотографии смотрел на нас худощавый старик — грустные глаза, много видевшие; морщинистый лоб, много думавший; горько сжатый рот человека, умевшего сочувствовать людям; заострившийся нос — тень надвигавшейся старости. Лишь густые волосы пощадило время, чуть посеребрив их, да зубы, по словам Реночки, сохранились свои.

— Сколько лежит между этими двумя непохожими друг на друга людьми?

— Всего лишь полвека — и два разных лица! — горестно воскликнула я.

Рената задумчиво взглянула на меня, ей взгрустнулось. Может, подумала, что когда-нибудь и ее не узнают. Она вздохнула и ответила на мой вопрос:

— Целая жизнь, которой можно позавидовать, столько в ней доброты, честности, человеколюбия. Высокого мельгитанина знают по всей Камчатке. Врач — он никогда не был только врачом, — краевед, этнограф, изучающий нрав, быт, обычаи народностей Камчатки, чтоб им помочь. И сколько он помогал людям за свою долгую жизнь! Все надеются, что он проживет еще долго-долго. Он нужен людям.

Потом Рената показала фотографии родителей. Отец не очень походил на коряка, скорее на русского. Может, потому, что был одет в хорошо сшитый костюм, с белой сорочкой и галстуком. На другой фотографии он был на лыжах, в свитере и вязаной шапке. Улыбался открыто и радостно.

Мать Ренаты была хороша. Умное, обаятельное, доброе лицо. На другой фотографии она была с внуком Юрой, прелестным мальчуганом лет шести с выразительным нервным лицом.

— Наверно, любит бабушку, — заметила я, разглядывая снимок.

— Очень любит. Он и всех нас любит. И вечно боится нас потерять…

В ее словах послышалось что-то тревожное, но меня отвлекла следующая фотография.

— О, кто это?! — неожиданно для себя воскликнула я.

Августина и Рената с любопытством взглянули на меня.

Вам приходилось рассматривать фотографии артистов или писателей, ученых? Рассмотришь с интересом одно лицо, другое, третье, иногда и всю подборку, но душа твоя не задета. И вдруг наткнешься на лицо, которое чем-то так захватит тебя, что отложишь снимок, чтоб еще и еще посмотреть на него.

Как у Достоевского, когда князь Мышкин в вагоне поезда впервые увидел изображение Настасьи Филипповны. Вот так же поразила меня фотография старшего брата Ренаты Иннокентия Щеглова. (Он был сыном Ренаты Алексеевны от первого брака.) Оба нисколько не похожи на родную мать, но поразительно схожи между собою. Черты лица совсем разные, особенно глаза — темные, косо посаженные у Ренаты и светлые (синие, как узнала потом) у Иннокентия. У сестры черные прямые волосы, у брата — русые, чуть вьющиеся, довольно длинные. И лицо у него было узкое, у Ренаты — широкое. Разные, а до чего же похожие! Щемяще похожие, но чем?

И вдруг я поняла, что у них общее. Это непередаваемое выражение ранимости, что таилось возле губ и носа, эта слишком очевидная способность страдать и сострадать.

Сердце мое сжалось, словно его стиснули рукой, и вдруг — о позор, о глупость — глаза мои наполнились слезами. Рената вопросительно смотрела на меня.

— Почему-то мне до слез стало жалко твоего брата. Глупо, да? — призналась я честно.

Рената, нахмурившись, смотрела на меня.

— Как странно… Ведь я ничего не рассказывала тебе о нем… А почему жалко?

— Не знаю. Но мне кажется… Я теперь понимаю, какое это есть материнское чувство?

— Иннокентий старше тебя на целых восемь лет. Ты хочешь сказать, что при виде этого снимка в тебе проснулись материнские чувства?

— Да.

Рената глянула на Августину, та на нее, и обе принялись хохотать. Я присоединилась к ним.

Но Рената вдруг сделалась серьезной, даже грустной.

— Он несчастлив, мой брат. Жена Иннокентия — черствая, бессердечная женщина. Низкая. Дурная. Сколько в ней злобы! Такой, знаешь, наглый тон, громкий, резкий голос. Она работает бухгалтером в порту. Нас, всех его родных, она ненавидит лишь за то, что он нас любит. Она даже сына своего не любит — ревнует к нему мужа.

— Разве можно не любить своего ребенка? — недоверчиво спросила Августина.

— Это трудно понять нормальным людям. Она ревнует мужа к сыну. Она хочет, чтоб муж любил только ее. В детстве ее необузданно баловали. Единственная дочка. Центр Вселенной.

В день свадьбы она сказала маме… свекрови своей: «Я знаю, что Иннокентий очень вас любит. Но больше этого не будет. Я не позволю».

— Господи, какая глупая! — не выдержала Августина.

— Да, не умна. Мама ей сказала мягко: «Бедная девочка. Не советую это говорить моему сыну. Я ему не передам».

С первых дней их совместной жизни Лариса только и делала, что пыталась поссорить мужа с его родными. Когда родился Юрка, Лариса училась в Петропавловске в морском рыбопромышленном техникуме. Юрку она оставила нам. Мы все его сообща и вынянчили… нашего Юрку.

— А где учился брат?

— В университете во Владивостоке, на биологическом факультете. Но поскольку его интересовала биология моря и он знал, что без знания океанологии ему не обойтись, Иннокентий одновременно закончил и отделение океанологии. Его диссертация на стыке этих двух наук.

— И работал под руководством матери?

— Да. На экспериментальной станции. Кент стал работать примерно с седьмого класса. Готов был не только всякие пробирки, мензурки, колбы, но и пол мыть, лишь бы его допускали в лабораторию. С девятого класса он уже был неплохим лаборантом. Теперь нашей станции дают специальное судно — сегодня от мамы письмо получила, — Иннокентий назначен начальником экспедиции. Будут уходить далеко в океан… Лариса этим недовольна и со злости запретила Юрке ходить к нам. Иннокентий, разумеется, это приказание отменил… Плохо у них, очень плохо, Марфенька!

— Зачем же он на ней женился, твой брат? Разве он не видел…

— Конечно же, не видел! Когда они поженились, им было по девятнадцати лет. Первое увлечение он принял за любовь. А теперь, кроме неприязни, ничего к Ларисе не испытывает. Лариса знает это. Знает, что он не берет развода только из-за Юрки… И… вымещает свою злобу на мальчике. Эх, Юрик, бедняжка!

Рената расстроенно умолкла.

Три недели миновали быстро.

Перед отъездом Рената повела меня в гости к подруге матери Ангелине Ефимовне Кучеринер, профессору-вулканологу. Был день ее рождения, в доме собирались друзья, и должна была прийти Марфа Евгеньевна Ефремова, в честь которой мне дали имя. Рената хотела нас познакомить. Обо мне она уже рассказала, и я была приглашена.

Никогда не забуду этот вечер, этих людей!

Какие милые и славные хозяева! Ангелина Ефимовна — смуглая, худая, несколько резкая женщина, похожая в своем цветастом темно-вишневом платье на старую цыганку. Ее муж — высокий, молчаливый человек с кротким и счастливым выражением голубых, выцветших глаз. Чувствовалось, что они глубоко любят друг друга и как нельзя лучше уживаются, при всем различии их натур.

Они приветливо встретили нас с Реной, перезнакомили с друзьями. В комнате было много народу.

Когда мы вошли, все были увлечены каким-то спором. Говорил молодой еще профессор Филипп Михайлович Мальшет, океанолог. Высокий, властный, он что-то уверенно доказывал собеседнику. У него были яркие зеленые глаза, резко подчеркнутые черными ресницами.

По-моему, Мальшет был из тех, кто легко наживает себе врагов: непосредственный и прямой. Но здесь у него не было врагов, только друзья, которые слушали его затаив дыхание.

Мальшет спорил с другим океанологом, еще более молодым человеком Александром Дружниковым — все называли его Санди. Этот Санди держался спокойно и доброжелательно. Такой веселый и простой. В нем был заложен такой заряд радости, что, наверное, ему хватит противопоставить эту свою радость всем жизненным бедам и напастям. С ним пришла его слепая жена Ата. Она была прекрасна, но ее огромные, цвета морской воды глаза ничего не выражали и, казалось, не имели никакого отношения к ее тонкому, страстному лицу с горько сжатым ртом. Это лицо меня удивило своей противоречивостью: трагическая отрешенность соседствовала в нем с веселым лукавством. Не знаю, любила ли Ата своего мужа, но он боготворил ее — это бросалось в глаза.

О чем тогда говорил Мальшет? Они спорили о каком-то течении в Великом, или Тихом, океане, видимо еще не открытом, так как Санди усомнился, есть ли это течение.

Мальшет уверял, что оно должно существовать! Может быть, он открыл его на кончике пера, как астрономы открывают новую планету?

— Пора бы и за стол, — напомнил жене Фома Сергеевич, но Ангелина Ефимовна только отмахнулась:

— Рано. Еще не пришли Ефремовы!

Однако они оказались легки на помине, и в ту же минуту в комнату вошла Марфа Ефремова со своим мужем. Та самая Марфа, о подвиге которой говорила когда-то вся страна.

Я смотрела на нее во все глаза.

Вот она стоит передо мной, еще не видя меня, оживленная, улыбающаяся, и пожимает руки друзьям. Красивая, энергичная, собранная женщина. Серебристое платье без рукавов ладно облегает ее статную, стройную фигуру. Как прямо она держится… и вдруг я поняла почему, под тонким платьем на ней был ортопедический корсет. Бедняжка!.. Только к ней не очень-то подходит это жалостливое слово: умная, решительная, знающая себе цену, директор научно-исследовательского института.

Ренату она поцеловала, а когда ей сказали: «Вот та самая Марфенька», то и меня.

— Теперь скорее за стол, — сказал хозяин Фома Сергеевич. Кажется, он опасался, что их гости оголодали. Но когда мы перешли в соседнюю комнату, где был заранее сервирован стол, все ахнули: стены были увешаны картинами Ренаты. Милая Ангелина Ефимовна устроила для друзей выставку юной художницы Тутавы. Первую в жизни Ренаты выставку.

Я была так поражена картинами Ренаты, что на какое-то время забыла, где нахожусь. Словно раздвинулись стены комнаты и я оказалась перед суровой и манящей морской далью, под ярким, невиданного цвета небом.

Может быть, специалисты и нашли бы какие-то недочеты в этих полотнах, но я знаю только одно: чем я дольше смотрела на них, тем сильнее проникалась самим духом Севера, Предокеанья и Времени.

Я хочу, чтоб меня поняли. Передо мной висели на стене этюды, эскизы, фрагменты к еще не написанной или не завершенной картине, всякие наброски с натуры, акварель, масло, зарисовки карандашом, но то, что на них было изображено, не могло быть вчера или позавчера, даже не сегодня, только Завтра.

Она писала улицы Баклан, где жила, рыбачьи шхуны, что видела у причалов, корабли на рейде, озаренные солнцем; заросли цветущих кустарников на фоне далекого вулкана, алый вертолет над спокойными оленями с причудливыми и тяжелыми рогами, зимнее утро в рыбачьем порту (каждый канат опушен инеем), современный поселок коряков с красными, зелеными, синими крышами. Коряков не в кухлянке, как мы привыкли их представлять, а в морской или лётной форме или в полосатом пуловере, задумавшихся у стеллажа с книгами… Птичий базар на утесах, взметнувшиеся в небо краны в пестром и шумном порту, веселые работницы за разделкой рыбы. Но ни у кого ни разу не видела я такого радостного, такого зовущего, прямо-таки ослепительного Завтра. Эти рисунки были совершенно не похожи на все, что мне до сих пор удавалось видеть, столько в них было ошеломляющего своеобразия…

И вдруг я увидела акварельный портрет ее брата Иннокентия.

Все то, что я почувствовала в фотографии, — намек, тень чего-то скрытого, Рената вынесла как главное, не уделив деталям портрета никакого внимания. Словно это был эскиз его души. Не красота лица, пусть так своеобразен овал, так прекрасен большой чистый лоб, прямой нос, плотно сжатые губы, но красота человеческого духа, то, что виделось во взгляде серьезных вдумчивых глаз, — напряжение мысли, раздумья, внутренняя жизнь и характер, полный противоречий.

Но, говоря честно, об этом я подумала потом, а в тот момент я была во власти того, кто изображен на портрете. Стояла потрясенная и не могла оторвать глаз от этого мужского лица.

Рената мягко тронула меня за плечо.

— Не смотри на него так, — прошептала она встревоженно, — идем к столу.

Все уже садились за стол, обмениваясь восторженными репликами по поводу творчества Ренаты Тутавы.

За столом я очутилась между Мальшетом и Ефремовым. Марфа Евгеньевна сидела напротив, рядом с хозяйкой. Рената — в конце длинного стола.

Гости изрядно проголодались. Они весело накинулись на закуски и жареную индейку, с шумом наливали разные вина.

Все были в хорошем настроении. Провозглашали веселые тосты за именинницу, за успех Ренаты.

Смех, возгласы, речи, звон бокалов, стук ножей и вилок — вокруг от души радовались друг другу хорошие люди, и мне тоже было очень хорошо.

— Кто же вы, названная моим именем? — вдруг обратилась ко мне Марфа Ефремова.

— Я еще никто! — пошутила я. — Ничего не успела совершить…

— Сколько вам лет?

— Восемнадцать с половиной.

— Можно, я скажу? — вмешалась Рената, подняв руку, как в школе. — Марфенька с пятнадцати лет — глава семьи. Работала слесарем и училась…

В общем, Рената все отбарабанила за меня, но мою знаменитую тезку это не удовлетворило.

— Это хорошо, что вы так серьезно готовитесь к жизни… Хотя это порой кончается препирательством с жизнью, — непонятно сказала Марфа Евгеньевна. — А что для вас есть главное в жизни?

Что есть главное? Многое для меня было важным, но что самое главное? Марфа Евгеньевна молча смотрела на меня. Молчание грозило затянуться.

— Говори, Марфенька, — шепнула мне через стол Рената.

Почему-то ее об этом не спрашивали. Художница. А я — слесарь, окончившая заочно техникум. Им интересно, что является для рабочей девушки главным.

— Я слишком мало жила, — начала я тихо, — но кое-что я уже знаю твердо: я никогда не соглашусь принять ничтожество человека и примириться с этим… Я работала на огромном заводе, где все знали и помнили моего отца. Ко мне очень хорошо относились, даже плохие люди. Как это ни странно, я не понимаю, почему, но плохие люди относились ко мне даже лучше, чем хорошие. Но это я к слову. Техника меня оставила равнодушной, и я пошла учиться в гидрометеорологический техникум. Мне нужно было поскорее получить профессию, а уж институт — потом. Еще надо разобраться, в какой именно институт!.. По-моему, самое большое счастье на земле — это посвятить себя науке. Естественным наукам: биологии, океанологии, метеорологии. Сколько всяких «логий» и какие-то счастливцы ими занимаются! Но они, многие из них, совсем даже не помнят, если не сталкиваются в лоб, что есть на свете, например, воры, бандиты, пьяницы, всякие опустившиеся женщины. А если они есть, может, это эгоизм с моей стороны — стремиться к чистой науке? Выходит, пусть кто-то другой вытаскивает тех тонущих и заблудившихся? Может, я обязана стать юристом? Но так не хочется идти на юридический… Тогда наука будет для меня словно корабль с алыми парусами, который никогда так и не придет…

— Какая странная девочка! Эт-то удивительно! — пробормотала Ангелина Ефимовна.

— Черт побери, зачем вы должны идти на юридический, если вас влечет наука! — возмутился Мальшет. — Не забывайте, что на юридический идут тоже по призванию. Вот они и будут заниматься подонками. Что вы на меня так посмотрели? Не так сказал? Ну, помогать им стать настоящими людьми.

— Не у всех это получится, — чуть слышно возразила я.

— А у вас бы получилось?

— Да.

— Откуда вы знаете?

— Знаю. У нас на заводе работали несколько рецидивистов… И когда они… когда их стало затягивать снова, меня просили поговорить…

— И что же?

— Они начали хорошо работать. Некоторые бросили пить, сквернословить. Вышли на хорошую дорогу… Один сказал: «Это я только ради тебя, Марфа. Знай».

— Любопытно. А никто из этой братии не пытался ухаживать за вами? — очень серьезно спросил Мальшет.

— Нет. Не было такого случая. Им и в голову не приходило… Мне кажется… если бы я хоть раз упала в их мнении, то уже никогда не смогла бы влиять добро. Но я заболталась, не всем это интересно…

Гости запротестовали.

— Видите, как вас слушают! — сказала Ангелина Ефимовна. — Продолжайте, продолжайте…

— Марфа Евгеньевна, вы спросили, что для меня главное в жизни. В наше время главным, по-моему, является нравственность. Нам, молодежи, так часто не хватает и внутренней культуры, и духовности. Просто настоящей доброты, которая способна уберечь от пошлости, от зла. И еще я скажу, раз вам не надоело меня слушать: мир — это не фон, на котором мы живем. Каждое поколение приходит в мир, чтобы сделать его лучше. И каждый человек в отдельности — сам — отвечает за то, чтоб не ошибиться и не сделать еще хуже. Надо думать самому… Помню, кто-то так хорошо сказал о Назыме Хикмете: «Он убирал камни с дороги человечества».

— А в чем вы видите счастье для себя лично? — спросил Яков Ефремов; он с большой заинтересованностью следил, как меня «с пристрастием» допрашивали его друзья.

— Наверно, как и все вы: любимая работа, добрая семья, где все любят друг друга. И чтоб твои близкие были живы, здоровы и счастливы своим счастьем.

— Вам уже пришлось пережить искушение поступить беспринципно? — задала вопрос Ата. Ее слепые глаза отражали свет люстры.

— Такого рода искушений у меня еще не было, — отрезала я. Санди встрепенулся:

— Да что вы пристали к девчонке? Оставьте ее в покое.

— Последний вопрос разрешите, — возопил молодой человек в очках, — как вы насчет шейка?.. Исполняете?

На этом от меня отстали. Я чувствовала себя как после экзамена, когда вытянула на тройку.

Пришел Арсений Петрович с букетом роз и какой-то букинистической редкостью, которая привела Ангелину Ефимовну в такой восторг, что она чмокнула его в щеку. Козырев поздравил ее, извинился за жену, у которой болела голова (Аннета Георгиевна терпеть не могла профессора Кучеринер), его усадили за стол и налили ему рюмку водки. Пока я пришла в себя после этого допроса, все уже оживленно спорили насчет течения в океане. Далось им это неведомое течение!

А я снова и снова принималась разглядывать Марфу Ефремову, но теперь мой взгляд привлекло ожерелье на ее шее.

До сих пор я была равнодушна ко всяким побрякушкам и не носила украшений. Но это была не побрякушка, это было произведение искусства. Семь крупных бусин на серебряной цепочке, расположенных достаточно далеко друг от друга, чтоб можно было разглядеть своеобразную красоту каждой в отдельности.

Меня поразила чистота и прозрачность камня, из которого были выточены бусы. Эти камни отличались от тех, что мне привелось видеть, как живой цветок отличается от искусственного. Они излучали блеск, переливались — то жемчужно-серые, то серо-голубые, то зеленоватые, как морская вода, то лиловатые, как небо ранним утром!

— Вам нравится мое ожерелье? — улыбнулась мне Марфа Евгеньевна.

— Очень. Из чего эти бусы? Они прямо завораживают.

— Действительно, красивое ожерелье! — заметила Ангелина Ефимовна. — Можно его посмотреть?

Марфа Евгеньевна с улыбкой сняла ожерелье и протянула его Кучеринер, та после восторженных возгласов еще кому-то, пока оно не попало Мальшету, а он передал мне. Вблизи оно оказалось еще прекраснее.

— Опалы, — пояснила Марфа Евгеньевна. — Я его купила в маленькой ювелирной лавке на острове Мадагаскар. Мы зашли туда вместе с Мальшетом. Помните, Филипп Михайлович, я еще призаняла у вас денег? Это не из дорогих, но все же настоящий опал. Я представила себе, как он медленно рос и формировался где-то в глубине гор, омываемый холодными водами подземного источника, как он набирал красоту, и мне сразу захотелось иметь это ожерелье. И все же… лучше бы я его не покупала.

— Почему? — спросила Рената. Она тоже с восторгом рассматривала ожерелье.

— Оно всегда будет звать меня куда-то, будоражить, напоминать о том, что планета Земля велика и прекрасна, а я… всего лишь инвалид в протезном корсете, и врачи не отпускают меня далеко от дома… Штормы и тайфуны мне противопоказаны…

Ее муж слушал с таким напряжением, что на носу у него выступили капельки пота, выгоревшая прядь волос упала на глаза, он нетерпеливо откинул ее рукой.

— Так подари эти бусы, Марфенька, как эстафету тому, кто еще молод и здоров, и, может быть, с этим мадагаскарским ожерельем уйдет от тебя тревога, и ты перестанешь рваться вдаль.

После ужина все разбрелись по комнатам. Муж Ангелины Ефимовны стал убирать со стола, я ему помогала. За нами вышел на кухню Яков Николаевич, принес груду тарелок с остатками еды. Я принялась мыть посуду, а мужчины уселись на разноцветные табуретки и закурили. Заговорили о Камчатке, где оба бывали не раз.

Я с интересом прислушивалась к разговору. И неожиданно для себя рассказала про афишу, которую мы видели с Сережей на улице. Яков Николаевич очень заинтересовался.

— Какая умная шутка! — произнес он задумчиво. — Диспут о молодом человеке конца двадцатого века. А надо бы такой устроить… Афишу, конечно, придумал Сережа Козырев.

— Сережа! — ахнула я.

— Кому же больше? Он и повел вас специально мимо.

— Но зачем?

— Мало ли зачем! А действительно, каков будет молодой человек конца столетия? Это те, кто ходит сейчас в начальную школу. Что-то они возьмут от нашего поколения, что-то привнесут свое… Они с первого класса проходят алгебру. Школа, институт дают все больше знаний. Я надеюсь, что они не будут слишком техничны. Как, по-вашему?

— Разве можно знать, какие будут они? Человек не робот, его не запрограммируешь.

— Вы — умница.

Мы вернулись в комнату. Там все хохотали. Филипп Мальшет рассказывал с большим юмором о своих странствиях по земному шару. Он океанолог и объехал весь свет.

Разошлись поздно. Нас с Ренатой подвезли на такси Ефремовы. Когда мы прощались, Марфа Ефремова протянула мне ожерелье.

— Примите его от меня как эстафету. Пусть у вас сбудется, что не сбылось у меня. Носите всегда. Не потеряйте.

Я растерялась:

— Но это слишком ценный подарок, как я могу его принять?

— Ценный, да. Но не в денежном смысле. Должна же я вам дать что-то на память.

— Я и так вас не забуду!

— Пожалуйста, возьмите, Марфенька! — Голос ее дрогнул.

— Ведь это эстафета, — поддержал жену Яков Николаевич.

— Бери! — шепнула Рената.

Пожилой добродушный шофер, улыбаясь, смотрел на нас — не торопил. Я больше не возражала, и Марфа Ефремова сама застегнула ожерелье на моей шее.

— Можно, я вас поцелую? — спросила я. Мы поцеловались.

— Пиши нам иногда, — шепнула она мне. Я обещала.

Колеса себе постукивали, за окном кружилась тайга, мелькали столбы, полустанки. Мы пили чай, разговаривали — мои попутчики и я. Вагон был купейный, жесткий. В одном купе со мной ехали симпатичная супружеская пара, пенсионеры, от самой Москвы до Владивостока и научный работник из новосибирского академгородка. В соседних двух купе студенты из Хабаровского политехнического, а в следующем купе — кто возвращался из отпуска, кто из командировки — все сибиряки. Я одна была москвичка. Мы все быстро перезнакомились, каждый рассказал о себе, даже взгляды друг друга успели узнать.

Мы болтали, смеялись, вполголоса пели, и хотя у меня на душе кошки скребли (было жаль Августину, Ренату, друзей, Москву), но я старалась никому не портить настроения и не показывать своей грусти. В общем-то, было славно. Как вдруг появился Мефистофель в образе высокого, жилистого и мрачного парня в парусиновых штанах и тельняшке. Харитон Чугунов, боцман с краболовного судна. Он мне не понравился с первого взгляда. Я была крайне удивлена, когда одна из студенток шепнула мне: «Какой красивый парень!» Вот уж поистине бывают странные вкусы. Может, он и был красив когда-то, 394

но теперь это был диковатый, взъерошенный, озлобленный человек.

В нем чувствовалась какая-то гнетущая сила. Тяжелый, недобрый взгляд серовато-черных глаз, густые черные брови, кудрявые темно-русые волосы, смуглая, как у индусов, кожа. Был он непонятен и непрост и, без сомнения, мог быть страшен.

Поезд мчался сквозь тайгу и горы, вагоны раскачивались, содрогаясь на стыках рельсов, а рядом со мной, ни на метр не отступая, неслась наша квартирка на Комсомольском проспекте, где одинокая Августина ходила из угла в угол.

Жестоко поступила я, оставив ее одну, но я должна была увидеть океан, иначе жизнь моя была бы убогой и ограниченной. Ведь когда и путешествовать, если не в юности. Отец пропустил свой час, и неудовлетворенность сжигала его, как жажда, всю его жизнь.

Кроме того, Августина была еще молода, оставшись без меня, может, скорее найдет она тропу к людям. А на Камчатке жил единственный мой родственник, очень-очень старый. Родной дядя отца. Я должна повидать его, пока он не уйдет навсегда.

Разумом я понимала, что правильно делаю, отправляясь на Камчатку, но сердце у меня болело и ныло, и тем сильнее, чем меня дальше уносило от моей родной Москвы.

А в вагоне что-то было уже не так.

Харитон принес заигранную, засаленную колоду и вместе со студентами засел за карты. У них не хватало одного партнера, и они настойчиво приглашали меня. Я спокойно объяснила, что терпеть не могу карт. Еще более я не терпела картежников! И надо же, этот неприятный парень оказался из Баклан, куда я ехала работать! Кончились разговоры, смех, они играли все дни и вечера напролет.

Когда научный работник сошел в Новосибирске, Харитон, к великому неудовольствию нашего купе, перебрался на его полку.

Славные старички пробовали протестовать, ссылаясь на духоту и сердце, но ничего из этого не вышло. Полка была верхняя, как и моя, свою нижнюю, в другом купе, Харитон благородно уступил женщине с ребенком.

Нас особенно расстраивало то, что от Харитона все время пахло водкой. Не знаю уж, когда он прикладывался к бутылке, но он был постоянно «в подпитии». Скоро и от студентов стало нести водкой, даже от девушек.

Как можно быть такими нестойкими, податливыми, я не понимаю. Не пили же они, пока не появился этот мрачный боцман.

Но что было хуже всего, он сразу отличил меня своим вниманием. Угощал яблоками, шоколадом, пивом. Несколько раз он пытался поговорить со мной о чем-то наедине, когда соседи засыпали. Но я от разговора уклонялась.

— Почему, черт побери, вы не хотите со мной разговаривать? — спросил он напрямки, перегнувшись в мою сторону и опершись мускулистой рукой о край моей полки.

— Никогда не говорю с подвыпившими людьми.

— Но я не пьян.

— Все равно… пахнет водкой. — Я повернулась лицом к стене и накрылась с головой простыней.

Видно, ему действительно хотелось поговорить со мной, так как на следующий день, к огорчению студентов, не прикоснулся не только к водке, но и к пиву. И даже в карты не играл, простоял весь день в коридоре у окна. На приглашение студентов «перекинуться в картишки» отвечал глухим ворчанием.

Они тоже скисли и теперь отсыпались.

Не знаю, что это были за «студенты», но они не спорили, не философствовали — ни единого слова о науке. Я таких студентов никогда не встречала. Может быть, они только выдавали себя за студентов?

Перед вечером, когда наши попутчики вышли из купе, Харитон сказал:

— Я сегодня и капли в рот не брал. Нашла тоже «алкоголика» — в море-то месяцами не выпьешь.

— О чем вы хотели со мной говорить?

Мы сидели на нижних полках по обе стороны столика и смотрели в окно на мелькающие лиственницы и кедры.

— Я рад, что вы будете жить в Бакланах. Нет, погоди, я не собираюсь приударить за тобой. Дело в том, что вы… Ничего, если я перейду на «ты» — не привык я девчонок «выкать».

— Мне все равно, как хотите.

— Так вот, дело в том, что ты очень похожа на жену моего брата. Кем она мне приходится, до сих пор путаю. Сестричкой я звал ее…

— Она… умерла?

— Что ты, господь с тобой. Она жива и здорова. Работает на Севере в опытном лесничестве. Таисой ее звать. Я почел за лучшее уехать… И вот ты едешь в Бакланы напоминать о ней. От судьбы своей, видно, не убежишь. Показать карточку?

— Покажите.

Харитон достал чемодан и, пошарив в нем, протянул мне пачку фотографий в черном светонепроницаемом конверте. Хоть бы я не была, на нее похожа, на эту Таису! Зачем мне это? Зачем это ему? Я долго рассматривала фотографии. Она была похожа и не похожа на меня. Я не такая скуластая, и глаза побольше, но тоже глубоко посажены. Харитон сказал, что глаза у нас одного и того же цвета, серо-зеленого, «кошачьего», что я «малость покрасивше» буду, но выражение лица одинаковое, «что-то беззащитное такое».

Я возмутилась:

— Это я беззащитная? Беззащитные едут в соседнем купе. Сразу поддались — вино, карты…

— Нет, эти сумеют за себя постоять. В карты-то они лучше меня играют и водку пили не впервой. Они ж только и ждали, чтобы кто-нибудь там организовал им привычное времяпрепровождение. Но в рот им пальца не клади. Ты же, как и Таиска, — беззащитная. Перед злом не согнешься, не пойдешь на поводу, но себя грабить дашь. Может, я не умею сказать, образование у меня путаное… Душу ты не дашь ограбить, нет, а кусок пирога у тебя унесут из-под носа.

— Никаких «пирогов» мне и не надо. А любимую работу как можно у меня отнять? Я ничего не боюсь.

— От неведения и не боишься. От чистой совести… Харитон сказал это так грустно, что мне невольно стало его жаль. Сейчас в его лице не было той дерзкой ухмылки, приклеенной как бы навсегда. Наоборот, он казался растроганным и доверчивым.

— Так ты не боишься жизни, — медленно повторил он, — а жизнь не такая уж простая штука. Иногда человек сам себя боится. Не встречала, поди, таких?

— Не знаю.

— Значит, ты храбрая, никого и ничего не боишься. И зла не боишься?

— Зла не бояться надо, а уничтожать его, как мертвое.

— И ты уничтожаешь?

— Нет еще. Пока я не сталкивалась… со злом.

— Может, не поняла, — Чугунов ласково похлопал меня по руке. — И то дело.

Вошли наши попутчики, и разговор на этом прекратился. Харитон Чугунов мне по-прежнему не нравился. Я не верила ему и была с ним настороже.

В Хабаровске студенты (если это были студенты) вернули Харитону карты и, попрощавшись, сошли с поезда.

Вечером я стала расспрашивать Чугунова о городе Бакланы.

— Город как город. Рыбой пахнет и водорослями. Туман часто. Ветры. Океан бушует. Ресторан есть, «Океан» называется. Два кино — «Космос» и «Океан», не считая тех, что при клубах. Главная улица — Океанская. Вулкан видать, из него дым идет. В бухте всякие пароходики пыхтят, мелкота больше. Бывает, останавливаются и большие корабли, те на рейде. Все как положено: причал, маяк, консервный завод, кирпичный завод, рыбокомбинат. Верфи имеются для ремонта судов. Школы, мореходное училище. Чего еще тебе? Библиотека, конечно, поликлиника, больница, роддом.

— А морская экспериментальная станция? Я объяснила ему, где буду работать и кем.

— Да ну?! Что же сразу не сказала. Есть такая станция, не в самих Бакланах, за маяком. Директор там женщина — Щеглова. Бо-ольшой ученый, депутат Верховного Совета. Умная, добрая, справедливая, на чужую беду отзывчивая. Тебе повезло, что направили к Щегловой. А жаль…

— Почему?

— Я бы шефство над тобой взял…

— Еще чего! — Я пожала плечами.

— Не то слово, конечно, ты — самостоятельная девушка. Но все-таки одна Сиротка. Я бы и заступился в случае чего. Защиту тебе оказал. Но если к Щегловой — так она сама в обиду не даст.

— Не так я беспомощна, как вам кажусь.

— А почему ты меня на «вы» зовешь?

— «Ты» говорят только близким. Харитон задумчиво смотрел на меня.

— А кто знает… может, еще и пригожусь тебе, — сказал этот странный человек.

Во Владивостоке я тепло распрощалась со своими попутчиками. Старички дали мне свой адрес, на случай, если придется заночевать во Владивостоке. Просили написать, как устроюсь. А мы с Чугуновым сразу направились на морской вокзал. Поставив меня в очередь в кассе, Харитон зачем-то пошел в контору, откуда вернулся сияющий, схватил мой и свой чемоданы и, скомандовав «пошли», быстро направился к причалам.

— Везучая ты, — сообщил он на ходу, — «Ассоль» сегодня отходит в шесть вечера. Это бывший китолов, а теперь будет ихнее судно, экспериментальной станции. Будут еще ремонтировать да переделывать его из китолова в научно-исследовательское. Ты же к ним едешь работать — заберут. Может, и меня заодно, если место в кубрике найдется. Капитан там — коряк, мировой парень Никита Алексеевич Ича. Добряк. Но всем заправляет Иннокентий Щеглов. Молодой, а строгий. Как раз сын Щегловой, к которой ты едешь работать.

— Так, может, неловко? Скажут, билета жалко купить.

— Иди, тебе говорят. Богачка какая. Пассажирские-то пароходы у нас не останавливаются.

Пришлось идти, а вернее, бежать, так как, едва я переходила на нормальный шаг, Харитон, высокий и жилистый, стремительно удалялся с обоими чемоданами.

Я запыхалась, в легких саднило, ветер, горячий и соленый, развевал волосы, закрывая глаза, лицо. Мимо проносились причалы, корабли, люди, машины. Полнеба загораживали краны — шла погрузка, разгрузка. Остро пахло морем и бензином.

А когда я совсем уж задохнулась, перед нами предстала «Ассоль»…

Кораблей я видела множество — ведь отдыхать мы с отцом ездили только к морю. Но такого красивого изящного кораб-398

лика я не видела еще никогда. На фоне огромных океанских судов, танкеров, рефрижераторов, теплоходов, рыбопромысловых плавучих баз, пассажирских лайнеров, толпящихся у владивостокских причалов и на рейде, «Ассоль» выглядела почти игрушечной.

Я остановилась как вкопанная, забыв и о Харитоне и обо всем на свете, и, как говорится, пожирала глазами кораблик.

Белоснежный корпус, только алые выпуклые буквы «Ассоль», белая палуба, белые высокие мачты. Но что меня поразило — сама линия очертания судна, пропорциональность всех его частей, непередаваемое изящество всего облика.

Бегущие в вышине облака то заслоняли солнце, и на кораблик ложилась тень, то расступались, и тогда на «Ассоль» проливалось солнце.

Поразил меня и флаг — никогда не видела такого, — семь звезд на синем фоне.

Затем я почувствовала чей-то взгляд и невольно обернулась. На палубе стоял Иннокентий Щеглов — да, я его сразу узнала — и с любопытством смотрел на меня. Несколько секунд мы смотрели друг на друга, потом к нему подошел Харитон и стал что-то говорить, указывая в мою сторону. Видимо, просил, чтоб меня взяли на борт. Мне стало неловко, и я, отвернувшись, села на чемодан. Сердце у меня колотилось, будто я взбежала без остановки на десятый этаж. Так вот он какой, Иннокентий! Совсем не такой, как на фотографии, и бесполезно пытаться его описать, все равно не сумею. Никогда я не видела такого лица — не было в мире человека, на которого он походил бы. И не в красоте было дело, хотя он был красив, а в его своеобразии. Он был таким непохожим, будто пришел из тридцатого или сорокового века. Подошел Харитон:

— Пошли. Разрешили оба: и капитан и начальник экспедиции. Я просил лишь за тебя, но капитан сам предложил и мне. Кубрик-то у них почти пуст. Китоловы уже работают на других судах, а новую команду еще не набрали. У них даже боцмана нет.

Капитан мне сразу понравился. Невысокий, коренастый коряк с добродушным лицом и узкими черными глазами. Он снял фуражку с крабом и, улыбнувшись мне, сказал матросу.

— Девушку — в каюту кока устрой, а Чугунова к себе в кубрик.

Спускаясь вниз, я осведомилась не без опаски:

— Я буду вместе с коком? Харитон рассмеялся:

— Одна. Кок — в капитанской каюте… Жена она ему — Настасья Акимовна. Первый рейс делает.

Харитон еще раз ухмыльнулся и ушел в кубрик. Я осталась одна. Каюта была крохотной, зато отдельная. Уютная. Я села на койку. Чемодан и сумка лежали на полу. За иллюминатором поднималось и опадало Японское море. В небе сверкали огромные кучевые облака, похожие на горы с вечным снегом.

Я задумалась. Как-то там мама Августина?

Что ждет меня на Камчатке? Страна гейзеров и вулканов… Беспокойная земля, омываемая океаном, беспокойные, должно быть, и люди! Как там мой новый друг Рената? Она теперь жила в моей родной Москве, а я буду жить на ее любимой Камчатке. Я долго сидела в своей каюте, облокотившись подбородком на руку, и мысли наплывали рассеянно, закрывая одна другую, как облака.

Но о чем бы я ни думала, передо мной стояло насмешливое, нервное лицо того, кого я первым увидела на палубе.

Я открыла чемодан, вытащила платье, которое не мялось, джемпер. Потом достала записную книжку. Там были записаны разные афоризмы, цитаты, пословицы вроде: «Не вся правда — та же ложь». Раскрыла ее наугад и прочла:

«Так они разошлись, чтоб никогда больше не встретиться в жизни; одинаково тоскуя, любя, одинаково оставаясь верным своим мечтам о прекрасном».

«И так они разошлись, чтобы больше не встречаться, — и оба жаждали любви, оба отвергали ее, оба схоронили глубоко в сердце призрак утраченной красоты».

Когда года два назад я сделала эти выписки из романа Драйзера «Гений», меня заинтересовало одно: как меняется мысль автора у двух разных переводчиков. Я сделала вывод, что надо самой изучать языки и читать книги в подлиннике.

А теперь… теперь это показалось мне зловещим предсказанием. Ивспомнила слова Ренаты, сказанные мне на прощание:

«Марфенька, постарайся не влюбляться в моего брата. Кроме страданий, это ничего вам обоим не даст».

Я немного стеснялась и вышла из каюты только вечером, когда «Ассоль» снялась с якоря. Лишь тогда я поднялась на палубу. В небе уже проявлялись звезды. Владивосток, расцвеченный огнями, стремительно уходил от нас. Дул ветер, шла крутая волна; хорошо, что я не подвержена морской болезни. Проходившие мимо матросы и молодые ученые не без любопытства поглядывали на меня — новый человек. Хотя было новолуние, ночь почему-то была светлой и четко выделялись на фоне зеленовато-синего неба высокие каменистые берега Приморья. От восторга у меня перехватило горло. Бедный отец мой, он так и не съездил к океану! Не хватало ни времени, ни денег… Эх, если бы он был жив! Если бы вместе с ним мы шли этим прекрасным кораблем к Камчатке…

Ко мне подошел матрос и, улыбаясь, позвал ужинать. В кают-компании за сдвинутыми столиками я увидела смеющегося капитана, несколько моряков и научных работников — они с аппетитом уплетали ужин и тоже смеялись, слушая что-то серьезно рассказывающего им Иннокентия Щеглова…

Я дотронулась до опалового ожерелья, которое снимала с шеи, лишь ложась спать. Это ожерелье было мне как талисман.

Мне грозила опасность влюбиться в человека, которого мне любить не надлежало, который никогда не мог стать моим возлюбленным на всю жизнь.

Еще раз стиснув ожерелье, я внешне спокойно села на место, которое мне указали, — напротив Иннокентия.

Кто-то поставил передо мной тарелку с дымящимся пловом, который показался мне чрезвычайно вкусным. Потом следовал салат из крабов и чай со свежеиспеченными круглыми булочками. И это было вкусно. После ужина пришел кок, полная, румяная и круглолицая женщина в белом халате, и осведомилась, понравился ли нам ужин. Все дружно ее поблагодарили. Она весело посмотрела на меня, новенькую, приветливо улыбнулась. Я встала:

— Так вкусно! Спасибо. Может быть, помочь вам убрать посуду?

Кок замахала руками:

— Есть помощники. Отдыхайте. Еще наработаетесь. У нас на Камчатке работы невпроворот, — и присела рядом с мужем.

— Так вы к нам метеонаблюдателем? — обратился ко мне Иннокентий. Я подтвердила. Он с сомнением покачал головой. — Кажется, эта вакансия не освобождается, — заметил он как бы даже с сожалением. — Наш метеоролог Калерия Дмитриевна опять раздумала выходить на пенсию. Несколько лет собирается и не может решиться.

— Вы хотите сказать, что на станции мне не найдется работы? — упавшим голосом спросила я.

Он молча кивнул, разглядывая меня в упор. Наступило неловкое молчание.

— Ну что ж, может, это и к лучшему… — сказала я неожиданно звонко.

— Почему к лучшему? — удивился Щеглов.

Я дотронулась до опалового ожерелья и промолчала.

— Вам надо, конечно, поговорить с директором станции, — поспешно заметил Иннокентий, — я, собственно, не в курсе. Очень сожалею, что необдуманно испортил вам настроение.

— Вам нечего тревожиться, — успокоил меня капитан. — Работы в Бакланах хватит, если даже на экспериментальной станции не окажется вакансии. Но мне кажется, Рената Алексеевна вас не отпустит.

— А я и не тревожусь. У меня ведь не одна специальность.

— Какие же еще? — полюбопытствовал Иннокентий.

— Слесарь-наладчик четвертого разряда. Радист. Повар…

— Радист?! — перебили меня оба вместе — и капитан, и начальник экспедиции. — Не может быть!

— Почему же? Я окончила курсы полярных работников. Радиоделу я училась у самого Козырева.

— Арсения Петровича? — Иннокентий даже привстал со стула. — Тогда, может быть, вы проведете один сеанс уже сегодня?

— С удовольствием… — На самом деле я чуть не поперхнулась.

— Мы оказались без радиста, — пояснил капитан, — команда почти заново меняется. Все ушли на новое судно, даже кок. Радист тоже ушел. А нам надо бы кое-что передать и в Бакланы и в Петропавловск.

— Где у вас радиорубка?

— Вот это по-нашему, без проволочек! Все разом поднялись из-за стола.

Радиорубка оказалась каюткой метров на пять, не больше. У иллюминатора крохотный столик, рядом — узкая пружинная койка, над которой полка для книг, все остальное пространство занято большими железными ящиками приемников со множеством ручек управления. Передатчик, телеграфные ключи, пишущая машинка, мягкое кресло для радиста.

Радиорубка долго была заперта, и все уже успело покрыться слоем пыли, так что я первым делом стала вытирать пыль.

Пока я наводила чистоту, мне подсунули целую кипу всяческих донесений и запросов… Тут были и данные метеорологических наблюдений с борта «Ассоль», и диспетчерская сводка слов на двести: широта, долгота, видимость, скорость, пройдено миль… запасы топлива, воды и т. д. и т. п. И радиограмма на экспериментальную станцию, и личные извещения с еще не просохшими чернилами. (Как же! Объявился радист!)

Уселась поудобнее в кресло, сзади набилось около десятка любопытных, Щеглов и капитан сели рядком на койке: приготовились оценивать меня как радиста.

«Ну, Марфа, не подведи своих учителей!» — приказала я себе мысленно и… отбарабанила за пять минут около трехсот слов.

У Козырева была лихая приплясывающая передача — чисто дальневосточная манера работы на ключе, и, по его словам, никто из учеников так не воспринял ее, как я.

Спасибо, дорогой Арсений Петрович, за твое долготерпение: не всегда-то я была понятливой ученицей. А теперь на мою работу одобрительно смотрел Иннокентий Щеглов — лучшая награда за мои старания.

Покончив с передачей, я перешла на прием и сразу же, на частоте пятьсот килогерц, приняла сигнал штормового оповещения.

Всем, всем, всем… Предлагалось заблаговременно укрыться за каким-нибудь островом или в ближайшей бухте… Кроме, конечно, тех, кто был в открытом океане, далеко от спокойных бухт.

…Когда я вышла на палубу, меня поразили глубокая тишина и безветрие. Где-то за горизонтом уже срывался шторм, а вокруг «Ассоль» все притихло, притаилось.

«Ассоль» слегка изменила курс.

Шторм мы переждали за одним из островов курильской гряды. Даже с наветренной стороны очень трепало. Я аккуратно исполняла обязанности радиста. Перезнакомилась со всей командой, а с женой капитана даже подружилась — милая и симпатичная женщина.

В Бакланы мы прибыли рано утром, а накануне вечером Харитон рассказал мне свою историю.

Я, по обыкновению, забралась на ботдек — шлюпочную палубу и сидела там на каком-то ларе. Океан был свинцово-черным, огромные черные тучи медленно ползли в небе, закрывая звезды. Я долго сидела задумавшись, уйдя в себя, и не заметила, когда подошел Харитон. Он, кажется, довольно долго стоял на палубе, прежде чем я его увидела, потом сел рядом.

— Предлагают мне идти боцманом на «Ассоль». Но сначала придется здорово поишачить на ремонте. Будут отделывать лабораторию, каюты…

— Как же вы решили?

— Никак еще не решил. Я и на рыбачьем судне хорошо зарабатываю. Конечно, здесь поинтереснее будет. Наука. У меня-то образование… всего восемь классов. Правда, за последние годы читать пристрастился. Успею еще решить. Я хотел спросить: ты, наверно, радистом поступишь на «Ассоль»? Или как? Уж очень, я слыхал, тобой довольны: мастер, говорят, высокого класса.

— Ну, какой там мастер — я же еще и не работала радистом, только училась. Мне пока не предлагали. Я ведь еду как метеоролог-наблюдатель.

— Слышал, но я думал, что, может, теперь…

Удивительно, но в море Харитон не внушал мне той антипатии, что в поезде. Впрочем, Харитон казался здесь совсем другим человеком. Я еще тогда не знала, каким разноликим, бесконечно меняющимся был этот трудный человек. Пока я видела его только в двух обличиях, и в обоих он доверчиво тянулся ко мне, потому что я была похожа на женщину, которую он любил (не имея права любить).

— У меня сейчас ясно на душе, Марфа, — сказал он тихо, — если б не сны… Хоть спать не ложись.

— Кошмары? — удивилась я. Не походил он на нервнобольного, такой здоровый парень.

— Чуть не каждый божий день вижу во сне, будто я убил человека, — мрачнея, пояснил он.

— Может, попить на ночь валерьянки или пустырника?

— Поможет, как мертвому припарки, — отмахнулся он. Мы помолчали. Невесело свистел ветер в снастях.

— Марфа… Ведь я убивал человека. Целых два месяца был убийцей, — понизив голос, признался Харитон.

Мне стало страшно. Может, он сумасшедший? Болен?

— Это ведь во сне, — мягко успокоила его я. Харитон хмыкнул:

— Если бы со сне… Наяву. Здесь на Камчатке никто о том не знает. Но тебе, Марфа, расскажу. Может, мне полегчает… Слушай. Ты только выслушай меня. Ведь я от тебя ничего не хочу, кроме того, чтоб когда душу открыть. Ты для этого очень подходишь. Я ведь иногда сам себя боюсь…

Вырос я в тайге. На Севере. Бревенчатые избы по берегу реки. Кедры. Одному кедру около шестисот лет было — молнией его ударило. Сосны, ели, пихты, мхи. Тайга на тысячи километров. Безлюдье. Родители у меня староверы. Отец был человек легкий, веселый, работал по сплаву леса. А вот мать Виринея Егоровна, ох, крутого характера, мрачная, молчаливая. Она прокляла моего старшего братуху Василия за непослушание и антирелигиозную работу на селе. Братуха уехал в Москву учиться, в лесную академию. Кончил. Даже звание какое-то научное получил. И все же с наукой у него, похоже, ничего не вышло. Вернулся в родные места, начальником леспромхоза. Но это уже после того, что со мной случилось…

Я сызмальства промышлял в тайге. Летом собирал ягоду, осенью орехи, зимой ставил самоловы на белку, а то и песца. Ходил с отцом на охоту. А когда отец незадолго до своей смерти подарил мне ружье, стал и один охотиться.

Ты, Марфа, выросла в столице, и наших дел тебе не понять… Тайга — она ничья… Мое право ходить на зверя, когда хочу и где хочу. К тому я привык сызмальства. И вдруг меня называют браконьером, штрафуют, угрожают тюрьмой…

Столкнулся я на узкой дорожке с лесником Ефремом Пинегиным… Актов он на меня составил целую кучу. Штрафов я переплатил — счет потерял. Пока судья не предупредил: еще раз поймают на браконьерстве, отправят в тюрьму.

И разгорелся во мне против Ефрема такой гнев, такая злоба, будто керосина в огонь подливали.

Предупредил я его, что плохо у нас кончится… Тайга большая, так пусть по пятам за мной не ходит. Иначе, мол, пеняй на себя. А Пинегин меня предупредил тоже в последний раз.

И вот, Марфа, у серебряного болотца мы с ним столкнулись. Застукал он меня, как раз когда я свежевал лося. Разозлился он так, будто я из его хлева корову увел. Ну, говорит, Харитоша, больше ты браконьерствовать не будешь. Пошли к судье.

Меня ждала тюрьма: неисправимый браконьер, хулиган, работать нигде не хочет… И все же убивать я его не хотел. Думал только попугать. Я ведь меткий. Выстрелил мимо. Дробью. А он как раз в ту сторону и отшатнись. Упал. Я подбежал. Стою над ним — похолодел весь. Вижу — конец.

Взял я Ефрема на руки и перенес на поляну. Под высокой сосной положил. Ведь люди искать его будут… А сам — в бега…

Приятель спустил меня на моторной лодке вниз по реке. Однако советовал явиться с повинной. Простился и уехал. А я остался один на один с тайгой и совестью.

Решил я пробраться на заброшенный рудник «Синий камень». В двадцатых годах там, рассказывали старики, жизнь кипела. Кабаков одних сколько было. Ну, а когда золотишко все выбрали, прииск опустел. Еле я его нашел, еле пробрался — так страшно заросло кругом. Хорошо, что захватил с собой топор, а то б не пройти. Рудник почти целиком проглотила тайга. Однако нашел я избу поцелее, даже стекла сохранились, и поселился в ней.

Мне надо было обдумать, что делать дальше, как жить на белом свете. Еды и питья сколько хочешь, печь в исправности, соли я с собой захватил. Хлеба вот только не было.

За избой на задах журчал ручей, пить к нему приходили сохатые, олени, рыси, росомахи — всякого зверья хватит. А уж птиц: утки, гуси, длинноногие кулики, чайки. Ружье и силки со мной, так что не голодал. К тому же ягода — голубика, шиповник, смородина — охта.

Ничто не мешало обдумать все на досуге.

И вот, Марфа, откуда ни возьмись, как сердечная боль, стала меня терзать совесть. За неделю-другую оброс я, как леший, бородой, но совесть нарастала быстрее бороды.

До сих пор задаюсь вопросом: что такое совесть и почему приходит она к человеку?

И уже не испытывал я к Ефрему ни ненависти, ни гнева, ведь он лишь исполнял, что ему положено по должности — охранял лес и все угодья его. А вот я… сначала нарушал закон юридический, а потом, будучи-то сам неправым, дошел в своей злобе до того, что нарушил высший закон нравственности — убил человека. Был живой человек, любил жену и сына, свою работу лесника, лес и все живое в нем, любовался небом, цветами, росой, пел песни… Он радовался жизни, а я его убил.

Как я мог?!

Но дело заключалось не в этих мыслях, не мысли причиняли мучительную душевную боль. Совесть чаще всего даже не несла с собой никаких особенных мыслей, она просто грызла изнутри и росла, как раковая опухоль. Невыносимое, тягостное, мрачное сознание своего преступления. Оно и называется так: угрызения совести.

Не дай бог никому испытать такое.

Два месяца промаялся я в этом заброшенном руднике, пока не понял, что такая ноша не по моим силам. Либо надо идти с повинной в милицию, где за убийство мне дадут вышку, либо самому наложить на себя руки. Третьего пути не было, потому что если бежать, так совесть все равно не даст житья.

К жизни меня вернула Таисия. Она была в экспедиции и случайно наткнулась на меня. От нее я узнал, что Ефрема я не убил, только ранил, что он уже поправился и в убийстве меня не обвинял (сказал, что ружье нечаянно выстрелило). Призывал меня к ответу лишь за браконьерство…

Договорились, что я вернусь домой и буду просить у Ефрема прощения, начну работать…

Был после того лесной пожар, и я едва не погиб, легкие обжег. Опять же Таиска меня и спасла. С летчиком на вертолете меня разыскивали. Нашли. Сами чуть не погибли из-за меня.

Когда вышел из больницы, отделался уплатой штрафа за того лося. Поступил было в лесхоз на работу. Но не мог более там жить. Уехал на Камчатку…

Сначала поступил на рыбачье судно матросом, но парень я хозяйственный, к тому же меня слушаются… Назначили вскоре боцманом.

Теперь вроде как все улеглось. Днем на душе спокойно. Только вот сны. Значит, совесть приходит ночью, когда спишь. Долго ли будет навещать меня, не знаю. Знаю одно: никогда больше не подниму руку не человека, даже на самого плохого. Что — на человека, даже на зверя. К охоте охладел навсегда. И ружье охотничье отдал, денег даже за него не взял.

Вот теперь ты, Марфа, знаешь обо мне все.

Ночью я долго не могла уснуть. Думала о Харитоне.

Так или иначе, но этот человек вошел в мою жизнь. Зачем? Как могло это случиться? Харитон не может быть моим другом: ничего нет у нас общего. Совсем ничего. Но после его исповеди, раз я дослушала ее до конца, я уже не могу пройти мимо, словно он посторонний человек.

Я знала о нем больше, чем кто-либо. И это к чему-то меня обязывало.

И еще у меня была одна тайна. Она не касалась Харитона. Она никого не касалась, это было мое личное дело. Может, моя беда. Но я с ней как-нибудь справлюсь.

Это была не только беда, но и радость и горькое-прегорькое счастье. О, как же колотится сердце, когда я думаю об этом.

Тетрадь вторая ГОРОДОК У ОКЕАНА

…Ночью я почти не спала. Теперь, когда «Ассоль» приближалась к берегам Камчатки и завтра я наконец должна была увидеть своего единственного родственника, дядю моего отца, я могла думать только о нем. И чем ближе подступал час встречи, тем с большим нетерпением ждала я этой встречи.

Дядя Михаил!.. Завтра я его увижу, обниму его, расскажу ему о папе, о себе, об Августине. Узнаю о нем все, что он пожелает мне рассказать. Родной человек… Родня… Это такое счастье — иметь родных. У некоторых их много — бабушки, дедушки, дяди, тети, родные и двоюродные сестры, братья. У меня был только один — дядя Михаил, мужественный, добрый, принципиальный человек. Рената много мне о нем рассказала. Я вставала, включала свет и рассматривала его фотографию. До чего же мудрое и хорошее лицо. Может, я окажусь хоть немножечко похожей на него и он признает меня и полюбит. На рассвете я внезапно уснула. И увидела во сне пронизанный солнцем хвойный лес, лесопилку, каких-то мужчин в черных комбинезонах, закладывающих бревна в неприятно воющую машину, и огромные штабеля свежих досок, пахнущих смолой.

Меня разбудил звон якорной цепи. Вскочила как шальная. Вещи я уложила еще с вечера. Быстро оделась, умылась. Выбралась на палубу не без труда: сильно качало. Все были на палубе, оживленные, улыбающиеся: они возвращались домой.

Городок приютился среди гор, непроходимо заросших каменной березой и кедровым стлаником. Слева от Баклан на обрывистой скале высился каменный маяк. Вдалеке курился вулкан, множество суденышек вздымалось и опускалось на рейде. Бухты в Балканах не было, разгрузка и погрузка происходила в открытом море. Навстречу «Ассоль» уже спешил катер. Перебраться на него оказалось не так-то просто. Вверх — вниз. Вверх — вниз! Едва катер становится вровень с палубой, как тут же падает в бездну или взлетает чуть не к облакам.

Первыми прыгнули Иннокентий и Харитон и приняли ловко «приземлившуюся» Настасью Акимовну. Мои вещи переправили матросы, а я, к своему позору, нерешительно замешкалась. Иннокентий и Харитон одновременно подняли руки, весело убеждая меня не бояться.

Я не боялась. Просто было трудно приноровиться к этим неистовым качаниям. Гребни пенистых волн ослепляюще сверкали на солнце. Все вокруг опадало и поднималось все быстрее и стремительнее, словно океан и ветер затеяли вихревую веселую пляску. Под резкие крики чаек взлетали и ухали вниз Бакланы, берег, маяк. У меня вдруг захватило сердце от пронзившего меня острого ощущения счастья, полноты жизни. Катер стремглав летел вниз, я прыгнула на уходящую палубу. Меня принял Иннокентий. На миг совсем близко увидела я его смеющиеся синие глаза, ощутила крепкие руки, влажную от соленых брызг шею, за которую я невольно ухватилась, но мы оба не удержались на ногах и упали бы, если б не сильная рука Харитона.

Переправились таким же способом, помогая друг другу, еще несколько человек, и катер понес нас к берегу — он будто летел…

Так рано утром в соленых радужных брызгах, ярко-синем просторе, сверкании солнца и свежем пьянящем ветре приняла меня страна моих грез Камчатка.

Покачиваясь, будто я слишком долго танцевала, сошла я на причал. Кто-то поставил возле меня мои вещи, я даже забыла поблагодарить, не взглянула — кто. Другое я увидела: тяжелое красивое лицо женщины с недобрыми темными глазами. Всего в ней было чересчур. Чересчур мясистый подбородок, чересчур накрашенный рот, чересчур подсиненные веки, чересчур узкие брюки, вызывающе обтягивающие живот и бедра. Эта явно жгучая брюнетка обесцвечивала свои волосы до того, что они полностью утеряли естественный блеск, стали тусклыми, как старый парик. Я ничего не преувеличиваю, хотя она сразу внушила мне непреодолимое отвращение. Пронзительный голос — она что-то выкрикивала, — самоуверенная манера держаться…

И рядом с ней стоял не стоял — он весь был в движении, рвался к отцу — чудесный мальчишка. Я сразу узнала Юрку. Русые волосы его, подстриженные «под пажа», взметнулись, черные глазенки сияли. Вне себя от радости, он бросился к отцу, но женщина отодвинула его и, властно обхватив Иннокентия, стала осыпать его поцелуями. Иннокентий нетерпеливо отвел руки жены и, отстранив ее, подхватил сынишку.

Они горячо обнялись. Юрка как прижался лицом к щеке отца, так и застыл.

Опомнившись, я подняла чемодан и сумку и медленно сошла с причала на землю камчатскую.

Камеры хранения в Бакланах не было, и я, по совету людей, оставила вещи в портовой бухгалтерии. Не хотела я идти на морскую станцию с вещами; может, мне там и места не будет. Я пожалела, что дядя Михаил живет не отдельно, а с семьей Тутавы.

Меня догнал Харитон.

— Ты на станцию? — Он предложил проводить меня, я наотрез отказалась. — Так ты сразу не найдешь… Подожди, Марфа.

Харитон огляделся и подозвал рыжего мальчишку лет десяти, в выгоревших джинсах и непомерно большой полосатой тельняшке. 408

— Слушай, Костик, проводи москвичку до морской станции. Аленка-то где?

— А где ей быть, на работе.

— Ну, идите. Ни пуха ни пера тебе, Марфа.

Харитон зашагал обратно. Костик с восхищением посмотрел ему вслед.

— Боцман. Смелый. Его все боятся, — заметил Костик. — А вы откуда? Неужто из самой Москвы?

Костик оказался мальчиком общительным и охотно рассказал мне о своей жизни. Жаль, что я была не слишком внимательна. Поняла, что у него нет родителей и он живет вдвоем с сестрой Аленушкой, которая работает на судоремонтном заводе.

Я с интересом оглядывалась вокруг. Никогда не видела такого. Шло сотворение города. Строились дома, целые кварталы, заводы, порт, мол, верфи, дороги, а готовые улицы заливались асфальтом. Работала в основном молодежь, и по улицам шли молодые — юноши и девушки, одетые в яркие костюмы, с длинными волосами. Все куда-то торопились. Мимо нас мчались грузовые машины, тяжело груженные галькой и песком или камнем. Пахло морем, рыбой, расплавленным асфальтом, дымком.

На склонах сопки раскинулся городской парк, там выкорчевывались деревья, а на их месте разбивались клумбы: «парк» этот был огороженной частью дикого самобытного леса. А над всем возвышались маяк и курящийся вулкан.

Молодая земля — еще не успокоившаяся, молодой город — еще в сотворении, молодые люди — строители, рыбаки, грузчики, матросы. Все улицы сбегались к океану. На берегу — пирамиды золотистых деревянных бочек с рыбой. Огромные мощные краны. И, перекрывая скрежет лебедок, урчание машин, крики людей и птиц, шумел океан.

Мы прошли городок, перешли по мостику прозрачную речку, и тропка через лесок вывела нас на территорию экспериментальной станции у самого океана. До маяка отсюда было совсем близко. Но как хорошо на станции! Чудесный ухоженный парк — не парк, а ботанический сад, аллеи усыпаны галькой. Среди деревьев и кустарников коттеджи под разноцветными шиферными крышами. Сама станция помещалась в большом белом двухэтажном доме над обрывом. Мелькнула вывеска «Океанская экспериментальная…». Мы остановились.

— Подождать вас? — спросил Костя.

— Иди уж. Я не знаю, сколько задержусь…

— Ну, ни пуха вам, ни пера.

Я кивнула мальчику и вошла в прохладный вестибюль, выложенный мозаикой. Никого не было. Я прошла в коридор и на удачу открыла дверь в одну из лабораторий. Там работали две молодые женщины в белых халатах. Я спросила Ренату Алексеевну Щеглову.

— Директора нет, — сообщили мне.

— А где же она?

— На острове Голый Камень.

— А кто ее заменяет?

— Калерия Дмитриевна. Дальше по коридору.

Калерия Дмитриевна, полная седая женщина лет за шестьдесят, с добрыми близорукими глазами, с неловкостью выслушала меня.

— Директор-то на острове… хочет давнишнюю свою работу закончить. Но метеоролог не нужен… Это я знаю точно… Я… остаюсь еще на год. Может, Рената Алексеевна и подберет вам какую-либо работу. Не знаю. Вот как нехорошо получилось. Вы из Москвы, говорите? Вам есть где переночевать? С жильем-то у нас туго. Но можно устроить.

— Спасибо, устроюсь. До свидания.

Я поспешила выйти. Уж очень виноватый вид был у этой Калерии Дмитриевны. Как будто она обязана выходить на пенсию, раз ей не хочется. Что я, не найду себе работу! Но это потом… Сейчас к дяде Михаилу!

Походила среди коттеджей. Пожилой садовник указал мне дом директора. Круглолицая румяная женщина в коротком платьице и косынке домывала пол. На мой вопрос о докторе Петрове она выпрямилась и не без любопытства оглядела меня.

— Доктора нет, — сообщила она, — сказал, что на охоту уходит, значит, надо понимать, пошел дальних пациентов проведать. У него, почитай, по всей Камчатке свои больные есть. А вы чего расстроились? Заболел кто иль чего?

— Доктор Петров… А он не сказал, когда будет?

— А кто ж знает. Прошлые-то годы он пораньше отправлялся. А нонешним летом племянницу, вишь, ждал. Да, видно, раздумала она ехать на Камчатку. Ни слуху ни духу. Ну, он и подался к своим больным. А вы… приезжая или здешняя?

— Здешняя. Извините.

Так я весьма скоро очутилась за воротами. Костик меня ждал. Сразу заметил мой обескураженный вид.

— Пошли, — сказал он коротко, и мы пошли.

— Куда ж вы теперь? — спросил немного погодя Костик.

— Мне надо найти капитана Ичу Амрувье.

— Коряк, что ли?

— Да.

— Тогда пошли в порт.

Мы прошли по Океанской улице, мимо кино «Океан», где шел фильм «Укрощение огня».

…Ну конечно, я написала дяде, когда выезжаю, но ведь я отложила отъезд на целых три недели. И не догадалась известить, что задержусь. Обо всем на свете забыла, кроме Ренаты и ее семьи…

Капитана Ичу мы искали довольно долго, зато, когда нашли, покончили с делом в два счета.

— Место, говорите, занято? Хотите на «Ассоль» радистом?

— Х-хочу.

— Однако, на ремонт стала «Ассоль». Придется немного поработать по ремонту. Людей не хватает.

— Я ж еще и слесарь.

— Однако, очень хорошо. Пошли оформляться.

Вот и все. Я получила штатное место радиста. С квартирой в Бакланах было потруднее, чем с работой, но Костик что-то шепнул капитану, тот одобрительно кивнул головой, поговорил с кем-то по телефону, и я оказалась на квартире у Костика и его старшей сестры Лены.

Пока мы добрались до дома, где проживали братец Костик и сестрица Аленушка, я страшно устала. Даже колени дрожали. Сказывалась и бессонная ночь. Я так устала, что не в силах была сходить в соседнюю столовую пообедать. Хорошо, что Костик вызвался сбегать за обедом. Я дала ему трешницу, и он, сполоснув судки, убежал.

Комната у них была большая, метров на тридцать, но какая-то неуютная. Ни картин, ни цветов, ни книг, но чистота прямо стерильная. Покрашенный желтой краской пол отмыт до блеска, стекла окон сверкают за тюлевыми занавесками. Три металлические кровати застланы розовыми покрывалами.

Я села на раскладной диван. Посреди комнаты большой стол под белой накрахмаленной скатертью. На столе пластмассовая пепельница. В углу телевизор, закрытый вышитым полотенцем, рядом новый сервант с фарфоровой посудой, стеклянными рюмками и фужерами. Рядом с диваном — шифоньер. Книги, как я потом убедилась, лежали в тумбочке, на нижних полках серванта и в ящиках шифоньера. Это были в основном книги по технике, учебники и два-три романа из библиотеки.

Никто не научил Аленушку любить книги, гордиться ими, ставить их на виду. Ни книжного шкафа, ни стеллажа или хоть полки для книг, зато сервант с розовыми фужерами! И даже красивая пузатая бутылка из-под какого-то вина.

От усталости и одиночества меня охватила апатия, я закрыла глаза. Утренней радости не осталось и следа.

Пришел Костик, аккуратно накрыл стол клеенкой, разлил по тарелкам щи, нарезал хлеба и лишь тогда позвал меня. На второе он принес тушеное мясо. И еще салат из крабов. Все оказалось довольно вкусно.

— Аленка на производстве обедает, — сказал он, — а я хожу в столовую. Неплохо кормят. Давайте я вам подложу салата.

— Сколько тебе лет, Костик? — спросила я.

— Уже десять. В четвертый класс перешел. Значит, вы и радистом можете? Я вижу, вы спать хотите. Ложитесь на диван. Теперь на нем вы будете спать, а я на сундуке.

— Спасибо. Кто еще живет с вами?

— Нина и Миэль. В общежитии не было мест, так Аленка пустила их пока пожить. Скоро отстроят новое общежитие, и они уйдут. Сестра, наверно, замуж выйдет, за Валерку Бычка…

Костик помолчал, пригорюнившись, потом повеселел.

— А может, и не выйдет. Ей боцман нравится, а он вроде бы не собирается жениться.

— Тебе не нравится этот… Бычок?

— Кому он нравится, медведю? В тюрьме за хулиганство сидел. Теперь клянется завязать, если женится. У него нож есть… вот такой… Острый! Говорит: «Если Аленка не пойдет за меня, то и её и себя порешу». Каждый день как есть с Нинкиным механиком приходит. Водки приносят. Словно им пивная тут. И девчонок угощают… Выгнать бы их обоих…

— Так сестра твоя здесь хозяйка. Почему разрешает приносить водку?

— Боится, что перестанут ходить, — невразумительно разъяснил Костик.

Он принес мне новехонькое одеяло.

— Укройтесь и поспите часок, пока девчонки придут, а я пойду на улицу. Глаза бы мои на них не глядели.

Напоминаю, что Костику шел всего одиннадцатый год. Я вздохнула.

— Костик, у тебя есть товарищи?

— Ясно есть, на улице.

— А какие ты игры любишь?

— Хоккей.

— А читать любишь?

— Люблю, я в двух библиотеках записан.

— Какие твои любимые книжки?

— Про путешествия больше. Сказки тоже люблю… Всякое.

— А каких ты писателей можешь назвать?

— Ну, Гайдар… Жюль Верн. Стивенсон. Про Тома Сойера, как его… Марк Твен. Носов. Андерсен… Я и взрослые книжки читал — Аленка приносила, Миэль. Много есть хороших книжек… А они водку приносят… Когда я вырасту, выгоню всяких таких, однако. Вы спите.

Костик ушел, а я действительно уснула.

…Девчонки стрекотали, как кузнечики. Я проснулась и не сразу сообразила, где я. Был уже вечер, ярко горела трехрожковая люстра… Окна были раскрыты настежь, занавески развевались от ветра. Три подружки прихорашивались перед зеркалом. И разговаривали о боцмане Харитоне, который обещал прийти.

Увидев, что я проснулась, девушки доброжелательно заулыбались и поочередно представились:

— Нина Ермакова.

— Лена Ломако.

— Миэль, что значит: Маркс, Энгельс, Ленин.

Я пожала три крепких, шершавых, горячих ладони. В этой маленькой группе лидером, несомненно, была Нина. Подруги слушались ее беспрекословно. Нина была некрасива, но безукоризненно сложена — высокая, стройная. Кажется, она не догадывалась, что некрасива, и явно считала себя интереснее подруг. Ей было двадцать два года.

Всех моложе была Миэль, маленькая, живая, кудрявая, с вздернутым носиком и лукавыми карими глазами. Ей было шестнадцать с чем-то лет. Она училась на курсах поваров.

Лена походила на своего братца: худенькая, рыженькая, веснушчатая, большеглазая, не то карие, не то зеленовато-серые глаза. Ей недавно исполнилось семнадцать. Она работала вместе с Ниной маляром.

И Миэль и Лена мне понравились.

— Вы из самой Москвы? — спросила Лена.

— Из самой. Если хотите, то называйте меня на «ты».

— Хорошо. А… ты расскажешь нам про Москву?

— С удовольствием. А где Костик?

— Ходит где-то. Какое у тебя красивое ожерелье. Наверно, дорого стоит?

— Мне его подарили. Оно дороже денег.

— Наверное, твой… парень? — усмехнулась Нина.

— Нет, женщина.

Девчонки с интересом разглядывали меня, а я их. Одеты они были так же, как одеваются в Москве, правда, все трое в юбках. Брюки они надевали лишь на работу. Оказалось, что Нина и Лена работают по ремонту судов, малярами. И с понедельника их бригада переходит на «Ассоль».

— Не думай, что это так просто, — сказала Нина, — пока приступишь к самой покраске, надо сначала очистить все металлические поверхности от ржавчины, заусенцев, старой краски — руки сломишь! У меня от серной кислоты и щелочи было что-то вроде экземы. Сейчас почти прошло.

— Может, надо в перчатках?

— Знаем, да толку… — Нина махнула рукой.

Мы еще немного поговорили, пока пришли те, ради которых девчонки так тщательно принаряжались и причесывались.

Валера Бычок (Бычков), матрос с краболовного судна, белобрысый парень с выпуклым лбом и широко расставленными голубыми глазами. Из-под матроски выпирали мускулы, как у борца.

Иван Шурыга, корабельный механик, тоже крепкий парень приземистого сложения, почти без шеи, с обветренным красным лицом и выгоревшими каштановыми волосами. Он был в новом, с иголочки, костюме, видимо лишь сегодня купленном в магазине готового платья.

С ними зашел и Харитон. Он метнул на меня быстрый взгляд и отвел глаза, как мне показалось, чуть виновато.

Все трое были трезвы, но явно не собирались долго пребывать в этом «ненормальном» для берега состоянии. Бычков нес большую хозяйственную сумку, из которой стал, как Дед Мороз, выгружать колбасы, сыр, консервы, конфеты, водку (в сумке осталось еще несколько бутылок) и шампанское.

Протестующим возгласам девушек отнюдь не собирались придавать значения.

Лена представила меня гостям, я пожала протянутые руки, в том числе и Харитону. Затем Лена и Миэль стали накрывать на стол. Нина с Шурыгой присели на диван и стали шептаться — они были жених и невеста.

Я стала у окна, и сердце мое колотилось, будто я только что совершила кросс до вулкана.

— Садитесь, товарищи! — весело пригласила Лена.

Я обернулась. На столе у каждого прибора стояло по фужеру. Ровно семь — по числу лиц, включая и меня. Присутствующие не заставили себя просить, с шутками расселись вокруг стола.

— Что же ты… — обратилась ко мне Нина, — садись с нами.

— А где Костик? — спросила я нерешительно.

Ох, как не хотелось мне начинать новую жизнь с конфликта. Но и отметить таким образом свое прибытие на Камчатку я тоже не могла. Было совершенно очевидно, как будут выглядеть гости к концу ужина. Недаром бедняга Костик не спешил возвращаться домой.

— Пожалуй, я пойду поищу мальчика, — сказала я.

Все дружно запротестовали, доказывая, что я его все равно не найду, так как он нарочно придет попозже.

— Почему, Лена? — в упор спросила я Лену. Она чуть смешалась.

— Не любит он, когда выпивают, — прошептала она, — маленький еще.

— Вот именно. Простите, а по какому поводу этот пир? — полюбопытствовала я. У девушек округлились глаза.

— Разве нужен повод, чтоб поесть и выпить, как все люди? — удивился Бычков.

— Мы ж на берегу, — снизошел до объяснения Шурыга.

Я молча открыла свой чемодан, достала свитер и молча натянула его на себя. На улице было прохладно.

— Брезгуете нашим обществом? — лениво полюбопытствовал Шурыга.

Валера Бычок медленно поднялся со стула. Загорелое лицо его побагровело, он, кажется, был вспыльчив. Шурыга недобро усмехнулся. Харитон спокойно наблюдал.

Лена испуганно вскочила.

— Ну что ты, Валера, — бросила она матросу, — Марфенька сейчас сядет с нами. И ничего она не брезгует нами. Такая простая, хорошая. Садись, Марфенька, ведь ты же проголодалась. Никто тебя не заставит пить, если не можешь. Садись.

— Ничего, выпьет, — угрожающе протянул Бычков и, ловко, одним ударом о донышко бутылки, вышиб пробку, разлил водку на семерых.

Я пожала плечами. Меня уже захлестнул гнев:

— Я водку вообще не пью. Миэль и Лена тоже не будут. На этот раз на меня дружно уставились все шестеро.

— Не рано ли ты начинаешь командовать, в чужой-то квартире? — сказала Нина, густо покраснев. — Тебя даже не прописали еще здесь. Тоже мне, хозяйка нашлась. Много о себе воображаешь…

Она начала уже с высокой ноты, и голос ее перехватило. Лицо, и так некрасивое, сделалось безобразным. Таких, как Нина, я уже встречала в жизни. Попадались и на нашем заводе девушки, которые, лишь бы не упустить парня, готовы были на все, даже пить с ним за компанию водку.

Валера Бычок поднял бокал.

— За здоровье присутствующих. Пей, Аленка, ну? — и посмотрел на меня.

— Лена и Миэль несовершеннолетние, — напомнила я, — за спаивание несовершеннолетних вас будут судить. Дадут срок. А за Костика еще добавят. (О, как я устала! И мне совсем не хотелось этого скандала. В незнакомом городе, ночью… Но если ты комсомолец, то и надо вести себя, как комсомолец!)

Кто-то ахнул, кто-то опрокинул стул, все вскочили на ноги. Я приоткрыла дверь, но задержалась на пороге.

— Что за чушь плетет эта москвичка? — пробасил Шурыга (у него вдруг сел голос). — Как это несовершеннолетние? Девки давно на собственных ногах. Ломако на доске Почета.

— Лене до совершеннолетия — год, а Миэль—полтора! — крикнула я и выбежала на улицу.

Бычок выпрыгнул в окно и, разъяренный, схватил меня за плечо:

— Ты это куда? В милицию?! Падло!.. — Хватка была медвежья, но пальцы в тот же момент разжались: Харитон чуть не сломал ему руку.

Вся компания очутилась на улице. Однако хоть и взволнованные, хоть и перебивая друг друга, но все говорили пониженными голосами, не желая, видно, привлекать внимание соседей.

Откуда-то вынырнул Костик. Он видел, как Бычок налетел на меня, и, справедливо решив, что меня обижают, стал во все горло призывать на помощь. Всю компанию как ветром сдуло. Остались только перепуганные соседи (среди них я увидела жену Иннокентия Ларису). Восхищенный Костик вопил как сумасшедший. Я вела себя не лучше: то давилась от смеха, то звала милицию.

Вскоре появились два дежурных милиционера на мотоцикле, осведомились у меня, что именно произошло.

Я сразу успокоилась, Костик тоже.

— Злоумышленники бежали, — констатировала я.

— Какие злоумышленники?

— Не знаю, я только сегодня прибыла на Камчатку.

— Что они совершили?

— Распивали водку.

— Только хотели распить, — укоризненно поправила меня Лена, вылезая из-за чьей-то спины.

Пока милиционеры обдумывали ситуацию, Костик забежал в дом и выбросил в окно все бутылки. Вся мостовая перед домом сразу провоняла водкой. Какой-то мужчина горестно вздохнул (сколько добра пропало!), а женщина мстительно воскликнула, что «всегда бы так».

Когда милиционеры уехали, Лена позвала меня домой.

— Сегодня можно пораньше лечь спать, — сказала она не очень довольным тоном, — а то ни мне, ни братишке покоя нет.

Мы не успели постелить постели, как вернулась Миэль. Нина так и не явилась, обидевшись. Не то заночевала в другом месте, не то до утра успокаивала расстроившегося корабельного механика.

Уже лежа в постелях, мы вдруг начали смеяться и смеялись до колик в боку.

Все это было, конечно, глупо и несерьезно, и не так следовало бы начинать новую жизнь, к которой я готовилась столь долго и терпеливо. Но что бы вы сделали на моем месте, сели бы пить водку?

Когда я пришла на работу в доки (в рабочем комбинезоне и берете, захваченными на всякий случай из Москвы), у меня уже была «некоторая известность». На меня даже бегали смотреть из других цехов. Оказывается, Камчатка преподнесла мне в день приезда отнюдь не лучших своих представителей. Самым худшим, даже опасным, из этих троих молодцов был Валера Бычок. Костик да и Лена боялись, что он мне еще отомстит. Но у парней хватило юмора. По словам Харитона, они тоже потом хохотали по поводу неудавшейся пирушки.

Как ни странно, кто не простил мне случившееся, так это Нина Ермакова. Она не здоровалась со мной и, чтоб по возможности не встречаться, ушла на другую квартиру… к совершеннолетним.

Парни же, наоборот, попытались оправдаться. Шурыга и Бычков подошли ко мне на улице, когда я возвращалась с работы, и стали объяснять, что они не какие-нибудь алкаши, что в море-то они никогда не пьют. И что они вовсе не собирались спаивать девчонок, а хотели только угостить от всей души на свои кровные, заработанные деньги. И если на берегу не пить, то чем это я посоветую им заняться?

Это все в основном говорил Шурыга — Бычков поддакивал, — и вопрос задал Шурыга.

— Думайте над смыслом жизни, — шутя ответила я.

— Это насчет того, чтоб вкалывать? — переспросил Бычков. — Так мы и вкалываем — в море. А если свободная неделька-другая, как же тогда?

— Читайте стихи.

— Ты что, смеешься над нами? — начал было сердиться Шурыга.

— Честное слово, нет. Хотите, я вам прочту одно стихотворение?

Моряки переглянулись.

— Прямо на улице? Может, зайдем в «Океан»? Там и поедим заодно.

— Когда читают стихи, нельзя есть. Отойдем сюда…

Я отвела их к забору рыбного склада и с выражением прочла им «Сны» Роберта Рождественского. Проходившие мимо докеры с недоумением смотрели на меня. Я прочла стихотворение два раза подряд. К моему искреннему удивлению, при словах:

Мне снилась
Твоя усмешка.
Снились
слезы
мои…
Другая сидела рядом.
Были щеки бледны…—
у Валерия Бычкова увлажнились глаза. Наверно, никто никогда не читал стихов лично ему.

Лена потом передавала, что, когда Нина узнала, как я читала Валерке и Шурыге стихи, она сказала обо мне: «Так она же темная озорница и хулиганка! Разве вы не видите?»

Оба моряка категорически не согласились с ней, единственно, в чем они уступили: «Ну, может, немножечко чокнутая».

Камчатки я еще почти и не видела — некогда. Но я была счастлива. Ведь я трудилась не просто ради хлеба насущного, как трудятся довольно многие. Мне удивительно в этом отношении везло. Сначала я работала на папином заводе, где все дышало воспоминанием о нем, даже на папином слесарном верстаке, с папиным инструментом — меня это особенно радовало, а теперь… теперь я готовила к плаванию «Ассоль».

Не было для меня на свете корабля прекраснее этого, и мне досталось великое счастье работать на нем. И чем скорее будет готово судно, тем скорее выйдет оно в океан, навстречу сияющему Приключению.

На «Ассоль» пришел Харитон Чугунов, боцманом. Пришла Лена Ломако, сначала маляром, затем матросом. Пришел Валерий Бычков — матросом. Пришел еще один человек — уже только из-за меня… но о нем потом. Он появился так неожиданно.

Пришел Шурыга, потому что его брали старшим механиком (стармех на их краболове мог проплавать еще лет тридцать — крепкий дед).

А пока мы работали засуча рукава, подготавливая судно для научных целей, — команда корабля, и состав экспедиции, и докеры, разумеется, — «Ассоль» стояла на киль-блоках в сухом доке.

Я сильно уставала к вечеру. На заводе я тоже работала слесарем, но там было тяжело лишь вначале, пока я не овладела слесарным делом. А когда я стала слесарем-наладчиком, мне уже было гораздо легче.

Облачившись в белый халат я, как врач, обходила все прикрепленные ко мне станки и, попривыкнув, так навострилась, что уже по стуку машин определяла, какая из них собирается забарахлить.

Станки были умные, красивые, ослепительно чистые, они создавали редкие приборы, употребляемые в медицине, в астрономии, в космосе.

Ни о какой грязи, ржавчине, эрозии или коррозии и речи не могло быть. Недаром мы подходили к этим станкам в белых халатах, с уважением и берегли эти умные ученые машины, как если бы они были живые и все понимали.

В доках все оказалось не так, как я привыкла. Мой прекрасный кораблик «Ассоль», когда его начали разбирать по частям, чтоб отремонтировать, оказался совсем запущенным — дерево поражено морским червем, шашелем, металл — ржавчиной.

Столичныеокеанологические институты имели огромные океанские суда, такие, как «Академик Курчатов», всемирно известные «Витязь», «Обь», «Воейков», «Шокальский», «Академик Книпович» и еще многие, многие другие — не корабли, а целые плавучие институты.

Океанская экспериментальная станция в Бакланах не имела до сих пор даже своего катера. И заполучить для научной станции собственный корабль-китобоец было для них всех несказанной удачей. Дареному коню в зубы не смотрят, сотрудники станции только радовались и спешили как можно скорее приспособить китобоец для научных целей и выйти в океан. Но я-то не могла не заметить: корабль был изъеден коррозией, как проказой. 418

Я спрашивала об этом инженера, но он сказал, что морские корабли всегда поражаются коррозией и наша задача как раз и заключается в том, чтоб очистить судно от всякой ржавчины.

Я порылась в библиотеке, походила по книжным магазинам; та техническая литература, что я достала, подтверждала, что морские суда всегда поражаются коррозией — разъедающее действие соли морской воды, кислорода воздуха, резко меняющейся температуры. Образованию коррозии способствуют и блуждающие токи от электроустановок. Коррозии подвергалось почти все: наружная обшивка бункера, днища и переборки в машинных и котельных отделениях, фор и ахтерпики (я долго стеснялась спросить, что это такое, пока не купила себе морской словарь), канатные ящики, трюмы, болты, гвозди и еще многое другое.

Кроме коррозии, суда подвергались еще эрозии… В записной книжке я тогда записала: «Эрозия — один из видов разрушения металлов, вызываемый действием на металл удара водной струи, воздушных пузырей, влажного пара и т. д. Эрозию можно наблюдать на судовой обшивке, на лопастях гребных винтов, на лопастях циркуляционных насосов, в трубопроводах, короче, во всех местах, где металл подвергается механическому воздействию сильных вихревых потоков воды или резко меняющихся давлений».

Техническая мысль, оказывается, давно была занята вопросом предохранения металла судов от разрушения. Для увеличения стойкости металлов в сплавы добавляют хром, никель. Винты покрывали смолами, окрашивали их смесью канифоли, парафина, масла и железного сурика. Толка от всего этого, как я поняла, было мало, все равно корабли довольно быстро покрывались коррозией, особенно в носовой части, где обшивка испытывает чрезмерное напряжение.

Однажды я работала в машинном отделении, где у меня был свой уголок, куда мне поставили слесарный верстак.

Буквально каждую деталь приходилось сначала очищать от грязи, окалины, заусенцев, наплывов металла, неизменной ржавчины (которую я уже ненавидела всем сердцем), проверять, нет ли трещин, пустот. Я зачищала заготовку шкуркой, наносила кистью раствор медного купороса и оставляла заготовку просушить.

Работая, я, как всегда, вполголоса напевала без слов, мне нравилось самой сочинять мелодию. Каждый был занят своим делом, и никто не обращал на меня внимания, как если бы я была одна, когда я почувствовала чей-то взгляд и непроизвольно обернулась. Рядом с верстаком стоял Иннокентий и с любопытством смотрел на меня.

Первая моя мысль была: наверное, вымазалась, может, полосы на лице? Кажется, я покраснела. Иннокентий без улыбки покачал головой.

— Все в порядке, — сказал он, поняв мое замешательство, — простите. Меня просто поразило несоответствие: такая грязная, неприятная работа и такое довольное выражение лица… как у ребенка, который занят интересной игрушкой. Это и капитан заметил. Любую работу, даже самую неприятную, вы делаете с удовольствием. И, кажется, никто не видел вас в плохом настроении.

Я выпрямилась и, стараясь преодолеть невольную застенчивость, которая вообще-то мне и не свойственна, взглянула в эти яркие синие глаза.

— Вы сказали о моей работе «неприятная». Но ведь это не так. Моя мама Августина любит стирать белье. Она говорит, что ей нравится процесс превращения всего заношенного, несвежего в чистое, накрахмаленное, свежее. И мне тоже очень приятно помогать «отстирывать» нашу «Ассоль».

— Как вы это сказали: нашу «Ассоль»! Вы полюбили «Ассоль»?

— С первого взгляда, когда увидела корабль у владивостокского причала.

— Да… я видел тогда, как вы смотрели на судно. Я тоже сразу полюбил «Ассоль»…

Мы вдруг оба умолкли, взглянув друг другу в глаза…

Я ощутила вдруг такую близость с этим человеком, словно это был не взгляд, а поцелуй. В смятении я схватила ржавую неочищенную трубу. Иннокентий круто повернулся. Он понял! Он все понял! А я так не хотела, чтоб он знал. В растерянности я положила трубу и взглянула на руку… Провела грязной рукой по щеке — теперь на лице черная полоса. Мне хотелось плакать. Но он должен усомниться в том, что видел. Мало ли что ему могло показаться!.. Еще раз мазнула себе по лицу и уже спокойно (я же могу быть спокойной, когда хочу!) спросила (он уходил):

— Вы не знаете, когда вернется доктор Петров? Он не звонил домой?

Иннокентий приостановился.

— Недели через две. — Он еще не смотрел на меня. Сейчас взглянет. — Зачем вам доктор Петров? Боже, как вы испачкались! — Другой бы улыбнулся, Иннокентий смотрел строго. — Разве вы больны?

— О, я здорова. Но Михаил Михайлович Петров родной брат моего дедушки. Ведь моя фамилия тоже Петрова. Разве вы не знаете?

Иннокентий стремительно подошел ко мне. Глаза его сузились.

— Вы — Марфенька?

— Разве вы не знали, что меня зовут Марфой? Я еще во Владивостоке назвала полностью свое имя.

— Уму непостижимо. Просто невероятно! Знать, что новый радист Марфа Петрова, и не понять, что это та самая Марфенька, которую так ждет мой дед. Он и домой-то звонит все это время, только чтоб узнать, не приехали ли вы. И мы с отцом каждый раз отвечаем: нет. А вы давно здесь… работаете… И мамы нет! Но почему вы не объяснили, кто вы?

— Потому, что вашей мамы нет. И дяди Михаила нет. Я зову его дядей, как мой отец.

Иннокентий слегка покраснел.

— Какой же я растяпа. Сейчас пойду звонить дедушке… Он спросит, как мы вас устроили. Вам ведь приготовили комнату Ре-ночки, моей сестренки. Что ему скажу? Что вас поместили с малярами? Как нескладно все получилось…

— Что тут нескладного, не понимаю. Лена Ломако и Миэль очень славные девушки, рабочие, как и я.

— Я ведь слышал про ту историю… когда вам пришлось звать милицию. Нет, не прощу себе…

Щеглов выглядел вконец сконфуженным. (Он забыл! А когда вспомнит, то подумает, что ему показалось. Да, собственно, ничего и не произошло. Может, это мне показалось?)

— Может быть, вы сегодня же перейдете в вашу комнату?

— Спасибо. Но я до отплытия «Ассоль» буду у Лены Ломако.

— Зачем же…

— Не хочется оставлять их одних. Опять к ним будут ходить парни с водкой, а соседи, вместо того чтоб вмешаться, будут судачить.

— Я ведь тоже их сосед… Но я ничего не знал. Почему-то я никогда не знаю, что делается рядом… Узнаю последним. Пошел звонить дедушке. А лицо вы себе вытрите… Все равно я разгляжу.

— Что разглядите?

— Настоящую Марфеньку. Он ушел.

Проходящий мимо Харитон сказал, что сегодня будет открытое партийное собрание. Он показался мне более угрюмым, чем всегда. Харитон был беспартийным и, насколько мне известно, не жаловал вообще собраний. Не успела я удивиться, как он скрылся.

Я занялась своей работой, но делала ее рассеянно. Я была недовольна собой, своим поведением. Разум мне подсказывал, что самое благоразумное, что я могу сделать, это сесть в автобус, идущий в Петропавловск-Камчатский, и взять там назначение на одну из метеорологических станций. Вместо того я радуюсь, что меня зачислили радистом на «Ассоль», где я буду изо дня в день встречаться с Иннокентием, работать вместе с ним. Если уж ты имела неосторожность полюбить женатого, так надо уезжать от него скорее на другой конец света. Я же все время приближалась к нему.

При одной мысли, что я уеду далеко и не буду видеть Иннокентия, жизнь сразу обесценивалась в моих глазах… До чего же делалось пусто, холодно и безрадостно.

Но с другой стороны, чего мне-то бояться? Единственное, что мне нужно от Иннокентия, это видеть его хоть раз в день, хоть раз в неделю. Он меня никак не может полюбить, такого чуда, такого великого совпадения даже и не бывает; к тому же я некрасива, неинтересна. А Иннокентий Щеглов… такой талантливый, красивый, необыкновенный. Он и не заметит такого серого воробья, как я. Так что незачем мне убегать. Семье Иннокентия ничто не грозит.

Да и как я могла уехать, когда здесь был мой родной дед? Оказывается, он каждый день спрашивает по телефону, не приехала ли я.

Нет, я никак не могу уехать из Баклан. Но все же надо поменьше думать об Иннокентии Щеглове. Я буду о нем меньше думать.

…Как слесарю, мне приходилось бегать по всему кораблю, и, несмотря на свои защитные очки, я могла все видеть. И надо же, упущения недопустимые, когда не имеешь морального права промолчать, я, как назло, замечала у своих новых приятелей. Крупная стычка произошла с бригадиром маляров Ниной Ермаковой.

Проходя мимо ее бригады, которая работала над наружной обшивкой корпуса, я обратила внимание на эту самую обшивку… Слой ржавчины покрывал ее, как мох, особенно в местах ватерлинии и ниже.

Я невольно покачала головой. Лена улыбнулась мне и крикнула, что сейчас будут очищать пескоструйным аппаратом до блеска, а потом уж красить.

Работая — я ставила в трубопроводах клапаны и вентили, — я все вспоминала об этих проржавевших насквозь листах. Перед обедом я не выдержала и спустилась к девчатам. Они уже красили. Я подошла поближе и присмотрелась к листу. По-моему, его следовало бы отодрать и выкинуть. Да и соседние с ним листы тоже.

Я вдруг вспомнила, да так ясно, будто только что с ним рассталась, нашего заводского мастера Ивана Кузьмича. Худой, лысый, морщинистый, но было в нем что-то такое крепкое, будто он сам был на стальном каркасе. Как он, смотря на меня поверх очков внушительно и запоминающе, втолковывал вот это самое, насчет изношенности металла при ремонте машин. Чтоб определить износ листа, надо очистить металл от ржавчины, сделать контрольное сверление дыр и определить степень износа. Если износ доходит до двадцати пяти процентов, то лист необходимо заменить.

По-моему, на глазок, здесь процент износа был не менее тридцати — тридцати пяти процентов. Что я и высказала малярам.

Работа приостановилась. К нам поспешила Нина Ермакова.

— В чем дело? — холодно осведомилась она, делая вид, что не замечает меня.

Девчонки испуганно замялись. Пожилой маляр, не ссылаясь на меня, сказал, что надо бы проверить процент износа. Нина вспыхнула, глаза ее стали колючими:

— Почему же вы не говорили этого раньше? Знаю я, это все Петрова мутит. Везде нос сует, когда-нибудь нарвется, прищемят ей его.

Нина велела продолжать красить. Пожилой маляр смущенно почесал затылок (до чего же древний жест!). Девушки нерешительно посмотрели на меня. По счастью, раздался гудок на обед. Я отправилась на поиски капитана и, найдя его, потребовала определить процент износа. Ича молча выслушал мои доводы и отправился вместе со мной к «Ассоль», прихватив по пути инженера. Как я и предполагала, процент износа оказался более тридцати процентов. Листы, конечно, заменили. (Случай этот не прибавил Нине симпатии ко мне.)

Следующий случай вмешательства в чужие дела столкнул меня с Валерой Бычковым. Он сам с улыбкой окликнул меня, когда я пробегала мимо, держа в одной руке зубило, в другой — напильник. Я приостановилась. С Валеркой работали какие-то незнакомые мне парни.

— Как дела? — спросил Валера благодушно. — Дедушка еще не вернулся?

— Нет.

— Хороший старик. Он меня раз лечил, когда меня сильно избили свои же ребята, с краболова.

— За что?

— Не помню. Выпимши все были.

Меня заинтересовало, чем он сейчас занят. Валера неохотно и невразумительно стал объяснять, но я, разглядев, уже поняла, в чем дело. Суда, предназначенные для плавания среди льдов, как наш китобоец («Ассоль» тоже придется всякого испытать), обшиваются дубовыми досками, тщательно пригнанными друг к другу, а поверх еще оцинкованными железом.

Для предупреждения загнивания корпуса места, скрытые под ледовой обшивкой, тщательно осматривают (обшивку снимают), потом конопатят, смолят и вновь обшивают. Между бортом и ледовой обшивкой еще проложат смолистый толь. Груда его лежала рядом… Так вот, доски, которые они преспокойно собирались обшить железом, были явно поражены шашелем. Ну, может, не явно — этого морского червя обнаружить не так уж просто: надо иметь молодые глаза и еще терпение. Я сначала нагнулась, затем присела на корточки и убедилась, что, если всмотреться, там, кроме шашеля, была еще белая, сухая гниль. Я сказала об этом ребятам. Они вроде не слышали. Я сказала погромче. Валерка сконфузился за меня и под каким-то предлогом позорно сбежал с рабочего места. Остальные, не обращая на меня внимания, продолжали смолить. Я взяла лежавший поблизости топор и стала отдирать доски.

— Э-э! — закричали парни. — Что ты тут делаешь?

— Откуда ты взялась такая?

— А не хочешь ли по шее?

— Там шашель!

— А тебе-то что?

— Я радист этого корабля и не желаю из-за вашей халатности выстукивать раньше времени 505!

У меня отняли топор, и я побежала искать хоть какое-нибудь начальство.

Что меня глубоко поражало, так это разгильдяйство и хладнокровие не только докеров, которым не выходить в океан, но и команды «Ассоль». Черт побери, они же сами скоро выйдут на плохо отремонтированном судне в океан, который только зовется Тихим, а на самом деле имеет очень свирепый нрав и шутить не любит.

Обо всем этом я, не выдержав, и высказалась на том самом открытом партийном собрании. Меня еще подтолкнуло взять слово то, что докладчик совершенно беззастенчиво заявил, что еще ни в одном году не работали с таким подъемом.

Собрание шло в клубе докеров и посвещалось не одной «Ассоль», а и другим судам, преимущественно аварийным, которые притащили на буксире спасательные суда. Это был узкий длинный зал на втором этаже, из окон которого были видны доки, всяческие портовые сооружения, краны, корабли на рейде. Накрапывал дождь, завывал ветер, над океаном, как похоронная процессия, тянулись тяжелые темные тучи. Настроение у людей было неважное, и, кажется, я выступила совсем некстати.

Но я просто не могла промолчать. Я поднялась на сцену, взобралась на высокую кафедру, но, сообразив, что аудитория увидит, пожалуй, лишь мои глаза да лоб, я поспешно встала рядом с кафедрой. Кто-то понял мой маневр и хихикнул. Не обращая внимания, я начала так:

— На Камчатке я второй месяц. Работаю слесарем на ремонте «Ассоль». Все считают, что работа на судне ведется нормально, а поверить докладчику, так даже хорошо. Не понимаю! Для свежего глаза это отнюдь не хорошо. Я около четырех лет работала слесарем на Московском заводе приборостроения. Приборы для научно-исследовательских институтов, медицины…

Я покосилась на президиум, где сидело знакомое и незнакомое начальство, в том числе капитан Ича. Он, как положено от природы коряку, морщился и невыносимо страдал, если кто говорил долго. Поэтому я решила не испытывать его терпения и заторопилась изо всех сил:

— Конечно, если прибор не довести до высшей степени точности, когда тысячные доли микрона имеют значение, он просто не будет годен к употреблению. Но почему нельзя так же внимательно работать и в доках? По крайней мере, не будет аварий. Просто глядеть противно, как в Бакланах работают…

Мне пришлось на минутку приостановиться, так как в переполненном зале начался хохот. Я сделала строгое лицо и продолжала еще быстрее:

— Я бы на месте бригадиров и прорабов не уходила в рабочее время в контору. Потому что при них плохо работают, а как уйдут, то и совсем как-то все равно, изъеденную шашелем доску забить или оставить пораженные коррозией трубы.

— Это мы плохо работаем? — раздался недовольный голос.

— Она оскорбила целый коллектив! — выкрикнула Нина Ермакова.

— Нельзя ли поконкретнее? — попросил кто-то из президиума замогильным голосом.

Я не заставила себя просить и тут же привела несколько случаев. В зале опять послышался смех.

Кто-то рявкнул басом: «Это же та малышка, что Шурыге и Бычку выпить не позволила!» Обескураженная, я вернулась на свое место.

После этого поднялась настоящая буря: хохотали и аплодировали. Некоторые, впрочем, свистели и даже топали ногами.

Председательствующий еле успокоил зал. После меня взяла слово Нина Ермакова — можете представить, что она наговорила… После нее, прямо с места, механик, Шурыга выразил удивление: откуда в такой малой пигалице столько вредности? Это обо мне, конечно, не о Нине.

Плотный, широкоплечий коряк с яркими раскосыми глазами (он запоздал на собрание, но прошел прямо в президиум) что-то шепнул председателю. Тот постучал ложечкой о графин (в зале все еще было чересчур шумно) и многозначительно объявил:

— Слово нашему дорогому гостю товарищу Тутаве.

— Секретарь горкома, — шепнула мне Лена Ломако. И я поняла, что вижу отца Ренаты.

Тутава добродушно оглядел зал. Было в его широком скуластом лице одновременно что-то и властное, и доброе.

— Сначала я хочу спросить приезжую девушку, выступившую с суровой, но искренней критикой… Товарищ Петрова, кажется? Вы, как мы все поняли, недовольны ходом ремонта на «Ассоль»? К этому кораблю, как я сейчас узнал, вы имеете самое непосредственное отношение, так как зачислены в команду «Ассоль» радистом. Что бы вы лично посоветовали?

Я привстала и выпалила:

— Все разобрать и начать сначала.

Пришлось довольно долго выжидать, пока зал отсмеется. У нас на заводе тоже так: лишь бы предлог посмеяться. Смеяться любят. Я тоже… в тех случаях, когда смеются не надо мной. Тутава тоже улыбнулся. Затем его лицо посерьезнело — тень досады и огорчения.

— Вот товарищ Петрова сказала: для свежего глаза заметно, как плохо работают. Значит, необходим иногда взгляд человека со стороны. А то хоть и делаем мы с вами большие дела — город построили, доки, заводы, скоро порт закончим, но делаем порой с прохладцей. Ведь как бывает: если человек не прогуливает, не заявляется на работу пьяным, выполняет, а то и перевыполняет норму, считается все в порядке. А что поторопился закрасить пораженные коррозией борта, отзовется ведь на других, когда придет час единоборства со стихией и борта эти первыми не выдержат натиска волн.

Мы, партийные и беспартийные коммунисты, должны, наоборот, всячески приветствовать смелую критику. А то, я смотрю, кое-кому весьма не понравилось, что девушка с московского завода потребовала от нас той точности и… честности, к которой ее приучили.

Дальше Тутава говорил о том, с чем он пришел на это собрание. О строительстве порта в Бакланах, о ремонте рыбачьих судов. Теперь корабли не ждут путины, а круглый год промышляют рыбу по всем океанам планеты. И простаивать им некогда! Коснулся он в своей речи и того, что создано на Камчатке только в одно последнее десятилетие. Фреоновые и термальные электростанции, когда целые поселки и города согреваются подземным теплом. Огромные теплично-парниковые хозяйства — свои овощи, картофель, молоко. («А красные помидоры на лотках — свои, не привозные».) Высокоразвитая индустрия, наука, культура. Только за текущее пятилетие государственные вложения составляют миллиард двести миллионов рублей. И все же Камчатка себя окупает. Мы расплачиваемся рыбой. Каждый из нас, камчадалов, кормит рыбой несколько сотен сограждан. Еще лишний довод, что нашим рыболовным судам некогда простаивать в доках…

После выступления секретаря горкома было задано много вопросов, но я незаметно выскользнула из зала и ушла домой. Устала.

Дома я застала Костика и Юрку, они монтировали какую-то конструкцию, которую приволок Юра. Рыжая и русая головы низко склонились над игрой. На улице шел унылый дождь, и они сидели дома. Меня ждал приятный сюрприз: четыре письма из Москвы. От Августины, Ренаты и два от Сережи Козырева.

Я переоделась в ванной комнате, прилегла в халатике на постель и залпом прочла письма.

Августина огорчалась, что я опять работаю слесарем, беспокоилась, как я питаюсь и какое у меня окружение — не будут ли на меня влиять плохо. Не надо было ей писать, что работаю слесарем. Она так радовалась, что я закончила гидрометеорологический и теперь избавлюсь навсегда от «черной» работы.

Рената писала, что скучает по родным и по мне. Жалела, что я еще не видела маму и дедушку. Сердилась, что я живу не у них дома. Что ей хорошо с Августиной. Какая Августина добрая и как о ней заботится. Что она, Рената, все еще продолжает открывать Москву, но уже начала тосковать о своей милой Камчатке. Писала о Сереже Козыреве, который почти каждый день навещает Августину. Они перечитывают мои письма и говорят или обо мне, или о Камчатке.

Сережа Козырев, как всегда, больше писал о той фантастике, которую ему удалось достать на русском либо английском языке.

Но в конце второго письма Сережа неожиданно порадовал меня известием о том, что он решил все же закончить высшее образование, но избрал себе другую специальность. Учиться будет заочно и ни в коем случае не в Москве, так как мать будет оказывать давление и на него, и на педагогов. И, вообще, опять «пойдут звонки, как в школе».

Это верно, Аннета Георгиевна постоянно звонила то директору, то учителям: подсказывала, какой именно подход им надо иметь к ее мальчику.

Сережа забыл написать, какую он выбрал себе специальность. Поскольку он ушел с третьего курса математического факультета, то, может, его примут хоть на второй курс? Сколько времени потерял человек напрасно! Правда, это мать выбрала для него специальность, а не он сам…

Я еще раздумывала над письмами, когда в дверь постучали. Зашла Лариса, узнать, здесь ли Юра. Увидев меня, она поздоровалась и без приглашения уселась на другую кровать. Я бросила взгляд на Юру. Он весь съежился, когда вошла мать, и губы его задрожали.

— Ну и здорово ты сегодня крыла их, — начала она непринужденно, словно мы уже несколько лет были приятельницами. — Молодец!

Она хвалит? Неужели я сделала что-то не так… Я поднялась и села на стул.

— Почему смеялись? Что я такого сказала? Лариса пожала плечами.

— Не привыкли у нас люди, чтоб так прямо в лоб. Им начальство-то боится лишний раз замечание сделать. Людей не хватает. Чуть что не по нраву — ухожу по собственному желанию. Особенно портовые рабочие. Если здоров и крепкие руки, чего ему на берегу сидеть? В море матрос знаешь как загребает? За полгода плавания останется в кармане от двух до трех тысяч! На суше парню без специальности и думать нечего о таких накоплениях. Я-то уж в курсе — бухгалтер. Да… А свекру ты моему понравилась. Коряки, они ведь тоже очень прямые. Он неплохой человек, только слабовольный. Жена его старше на целых двенадцать лет, а забрала его в руки так, что он и не пикнет. Умеют некоторые… У них в доме хозяин — она. Рената Алексеевна Щеглова. И муж, и взрослые дети слушаются ее, как командира. И Юрка мой такой же дурак растет. Бабушку больше матери любит…

Лариса метнула в сторону сынишки суровый взгляд — Юра замер. Костик ласково похлопал его по руке и продолжал собирать конструкцию. Я перевела дыхание.

— А ты мне понравилась, — продолжала снисходительно Лариса. — Вообще-то я женщин не особо жалую. А ты самостоятельная, не вертушка какая-нибудь. Я в людях разбираюсь…

Она помолчала, что-то соображая.

— А к кому это боцман Чугунов захаживает — к Ленке Ломако или… к этой, как ее, Миэль?

— В том смысле, в каком вы спросили, — ни к кому. Одинок он очень. Встретится с товарищами — тащат пить. А здесь он посидит, поговорит и уйдет.

— Марфенька нам стихи читает, — вдруг сказал Костик. А вроде был занят игрой… Все слышал, все понял.

— Стихи читаешь? Это хорошо. Надо тебя привлечь к самодеятельности. — Лариса поднялась уходить. — В клубе будешь читать стихи. Я несколько лет в самодеятельности. Пою. У меня контральто. На областном конкурсе в Петропавловске первое место получила. Юрка, пошли домой.

— Мамочка, можно мне чуточку еще побыть? Вот только Костик поможет собрать.

— Ладно. А вы не слышали, как я пою? Зайдем ко мне на минутку, я вам спою.

— Спасибо, но я…

— Не одеты — чепуха; я там одна. Пошли. Только у меня не прибрано… некогда было сегодня.

«Сегодня»?! Здесь не прибирали месяцами! Более захламленной и грязной квартиры я в жизни не видела — всюду толстый слой пыли. На шкафах коробки, узлы, банки. На диване неприбранная постель. Лариса поспешно открыла окно и закрыла дверь в кухню, где сам черт сломал бы себе ногу. Юра, видимо, спал на кресле-кровати. На подушке лежали аккуратно свернутые одеяло и простынка.

— Что будете пить? — спросила Лариса, ни дать ни взять как в заграничном фильме.

Меня вдруг разобрал смех:

— Шотландское виски! Лариса почесала кончик носа.

— Есть коньяк, водка, вьетнамский ликер… сладкий и крепкий, хочешь попробовать? Еще пиво. Виски… сейчас нет.

— Спасибо, я пошутила. Ничего не хочу.

— Ну, а я выпью, пожалуй, рюмочку ликера.

Лариса достала из холодильника бутылку и, освободив краешек стола, налила себе рюмку. Вокруг на столе лежали вперемешку: грязная вчерашняя посуда, окаменевший хлеб, огрызки яблок, рыбьи кости, баночка ваксы, сахар, соль, пудра, варенье и еще множество самых неожиданных предметов — вроде перегоревшей лампочки. В углу стоял высокий пластмассовый ящик, полный игрушек. На столе красовались увеличенные фотографии битлсов, основоположников поп-музыки, в деревянной рамке; портрет Галины Ненашевой, видимо вырезанный из какого-то журнала, тоже в рамке, и огромный поясной портрет самой Ларисы с распущенными волосами.

Поражало полное несоответствие нарядной, модной и чистенькой хозяйки с ее пропыленным жильем. Видимо, убирала, мыла и холила она лишь себя.

И ничего, совсем ничего не было здесь от Иннокентия Щеглова. Ни одной вещи, которая могла бы принадлежать ему. Впрочем, когда Лариса на минутку открыла шкаф, я увидела пару мужских рубашек. Надевал ли он их, не знаю.

Лариса достала гитару и, присев в кресло прямо на Юркино одеяльце, запела.

…Я смотрела на нее, открыв рот. Какой голос!.. Свежий, сочный, удивительно приятный, какая задушевность, проникновенность. Манера исполнения у нее была современная (только она не нуждалась в микрофоне), но в то же время своя, самобытная, неподражаемая.

Даже давно запетые песни у нее звучали ново и своеобразно. Почему же никто мне не сказал, как она поет? Ведь они живут с ней в одном городе, слышали ее, наверно, не раз. Как же можно, послушав ее пение, говорить о других ее качествах и не сказать о самом главном.

И почему Рената, сама такая талантливая, ни разу не сказала мне, какой у Ларисы голос?

И куда-то сразу исчезла вульгарность Ларисы, грубость, сварливость.

Как могло произойти это чудо? Ведь чудо же!

Лариса сама аккомпанировала себе на гитаре. Она трогала струны легкими, скользящими движениями пальцев, и струны гудели чуть слышно, словно доносились издалека. Она забыла и обо мне, и об этой неубранной комнате и одну за другой исполнила несколько известных песен. Потом, бросив на меня взгляд и чуть поколебавшись, спела странную незнакомую песню. И так спела, что у меня мурашки пробежали по коже.

Будут ясные зори,
Нежданные грозы,
В небесах полыханье огня.
Облака кучевые
В рассветном просторе.
Будет день. Когда солнце
Взойдет без меня.
Будут люди,
Которых не встретить.
Щебет птиц
Над росистой травой.
Будет радость
Чужая,
Заботы и дети.
Будет все,
Но уже не со мной.
Будет век…
Канут в прошлое
Войны и горе.
Кто-то к звездам
Уйдет в корабле.
И всплывут
Города голубые над морем..
Но найдется ль
Мой след
На земле?
Лариса тихонько отложила гитару.

— А чьи это слова? — спросила я, потрясенная ее пением.

— Тебе понравилось? Сама сочинила, — сказала она, как-то криво усмехнувшись.

— Не понимаю! — У меня дрогнули губы.

— Что ты не понимаешь?

— Ведь вы же настоящая певица. Разве вам никто этого не говорил? Не может быть! Почему вы не в консерватории? Не на сцене? Вас бы слушали… Тысячи людей получали бы радость. Черт знает что!..

У меня хлынули слезы. Я их сердито вытирала, они текли вновь. Лариса как-то странно смотрела на меня.

— Ну и ну! — Она скорчила рожу. — Чего ревешь? Жалко, что ли, меня стало? Меня отродясь никто не жалел. Я злая. А злых ведь не жалеют. Их боятся и ненавидят. И перестань меня оплакивать. Я еще такой дуры не видела.

Лариса подождала, пока я насухо вытерла слезы.

— Я училась пению, — продолжала она. — Дальневосточный институт искусств. Во Владивостоке. Но меня исключили. Понимаешь, исключили. Пришлось переквалифицироваться на бухгалтера.

— За что же исключили?

— Была целая история. В меня влюбился преподаватель, а его жена подала заявление ректору… А во всем виноват Иннокентий. Я жила в городе одна. Кент никак не мог расстаться с экспериментальной станцией и своей драгоценной мамочкой. Я его предупреждала… Так и вышло.

Если бы я обещала быть паинькой, меня бы восстановили. Отец ходил просить, а с ним во Владивостоке считаются. Но я надерзила всем этим старым грымзам. И меня выставили.

— А теперь?.. Может быть, примут?

— Снова учиться? Уж поздно. Чепуха. Да и голос не тот. Пою много. Ничего, с меня хватит и самодеятельности.

Я поднялась уходить, но в дверях замялась. Мне захотелось сделать что-нибудь для этой женщины.

— Хотите, я уберу вам комнату? Лариса расхохоталась:

— До чего же ты смешная девчонка. Я же не больна, руки-ноги есть.

— Но может, вам лень?..

— Разве лень уважительная причина?

— Иногда…

— Что ж, убирай, а я полежу. — Лариса с нахальным видом разлеглась на диване, а я торопливо принялась за уборку.

Прежде всего пришлось вынести переполненное мусором ведро, от которого уже попахивало, но оно тотчас наполнилось снова. Перемыла посуду, вытерла пыль, отмыла крытый линолеумом пол. Устала страшно. Обнаружив чистое постельное белье, я бесцеремонно растолкала задремавшую Ларису и переменила ей наволочки и простыни. Потом огляделась: совсем другая комната!

Уходя, я сказала:

— Теперь можете петь.

…Ночью я проснулась: кто-то плакал в подушку. Было темно, я прислушалась. Лена!

Я присела к ней на кровать.

— Лена, милая, что-нибудь случилось?

— Ничего никогда не случается! — всхлипнула Лена и, уткнувшись мокрым лицом мне в плечо, заплакала еще пуще.

— Ленка влюблена в боцмана, — пояснила Миэль. Она тоже не спала.

— В Харитона?

— Ну да! А он никакого внимания на Ленку не обращает. За ним же Лариса бегает.

— Чепуха, она ведь замужем, — резко возразила я.

— Ну и что? Ей не впервой. С кем она только не путалась! Она и не скрывает. Говорит: мой муж — мне не муж! Они только из-за Юрки и не разводятся.

— Ух, какая она подлая!.. — с ожесточением выпалила Лена. — Иннокентий Сергеевич ведь не изменяет ей, это тоже все знают, зачем же она…

— Почему у вас все обо всех знают? — с горечью спросила я.

— Маленький городок, это же не Москва, — вразумительно пояснила Миэль. — А про Ларису как не знать, если она сама про себя всем рассказывает. Словно гордится этим или хочет, чтоб сплетня непременно до всех ушей дошла.

— Я вам еще не сказала, девочки, — нерешительно начала Лена Ломако, — ведь я… я зачислилась матросом на «Ассоль».

— На «Ассоль»?! Из-за Харитона пойдешь в океан на таком дохлом суденышке? — всплеснула руками Миэль.

— Не только из-за Харитона, — живо опровергла Лена, — мне давно хотелось в плавание. Знаешь, как там зарабатывают?..

— А Костик с кем останется? Один? — строго спросила я.

— Есть одна хорошая старушка… Одинокая. Она домработницей раньше была. Федосья Ивановна. Пенсию она получает, а комнаты своей нет. Она поживет у нас и будет Костику заместо бабушки. И за Миэль посмотрит…

— Лена, за что ты так любишь Харитона? — спросила я, помолчав. — Хотя разве кто знает, почему он любит…

Лена задумалась.

— Он такой красивый, сильный, хозяйственный. Я так бы хотела стать его женой!

— Что значит хозяйственный? — с недоумением переспросила я. Никогда в жизни не слышала, чтоб любили за то, что хозяйственный. Но Лене, видно, нравилось в любимом именно это качество.

— Будешь за ним как за каменной стеной, — разъяснила она и снова всхлипнула.

Мне стало скучно.

— Ложитесь-ка спать, девочки, — посоветовала я и легла в свою постель, порядком замерзнув.

— Завтра воскресенье, — напомнила Миэль, но тоже улеглась. Лена и Миэль уже заснули, а я лежала, открыв глаза, и думала о Москве.

За окном капал дождь и шумел океан, разбивая о каменный берег мощные волны. Океан здесь шумел день и ночь. Скоро закончат строительство мола, и Бакланы будут хоть немножко защищены от океана. Зачем я приехала сюда? Почему не захотела остаться под Москвой? Нет, зачем-то мне понадобилось ехать на Камчатку! Как меня Августина уговаривала не ехать сюда. Но я не послушалась… Мне хотелось плакать. До чего плохо, до чего одиноко. Если бы я только могла сейчас очутиться дома, на Комсомольском проспекте. Вместе с дорогой своей мамой Августиной. Если бы папа не умер. Отец мой, родной, любимый отец, зачем ты ушел так рано?! Кто у меня есть? Никого у меня нет, я совсем одна!

* * *
А на следующее утро, только мы позавтракали, за мной пришел дядя Михаил. Его привели Иноккентий и Юра.

Он стоял и, доверчиво улыбаясь, смотрел на меня, высокий, худой, сутулый старик с морщинистым узким лицом и добрыми светло-серыми глазами. Густые седые волосы растрепались от ветра. Он не носил шляпы. Если бы мой- отец дожил до старости, он был бы в точности такой.

Дядя Михаил сразу узнал меня по сходству с его младшим братом.

— Вылитый Саша, когда ему было восемнадцать лет! — воскликнул он растроганно и грустно. Мы обнялись и трижды расцеловались.

— Я похожа на папу, — сказала я, не выпуская его руки.

— Так я и не повидал своего племянника. Сорок лет никуда не выезжал с Камчатки. Больше сорока. Ну что ж, бери свои вещи и пойдем к нам.

— Но, дядя, я бы хотела остаться здесь до отъезда… Ты познакомься с моими друзьями: Лена, Миэль и Костик. Они несовершеннолетние, понимаешь…

Дядя пожал каждому руку. Они во все глаза смотрели на доктора Петрова.

— Не уходи, Марфенька! — взмолился Костик. — Как уйдешь, опять будут всякие боцманы с водкой приходить.

— Видите, — сказала я. Лена и Миэль только сопели. Может быть, они-то предпочли бы взамен меня боцманов, хотя бы и с водкой?

Тогда вмешался Иннокентий:

— Даю слово каждый вечер заглядывать к твоим друзьям. Никто с водкой сюда больше не придет. А сейчас, Марфенька, тебе надо идти. Не лишай дедушку удовольствия наговориться с тобой. Ведь «Ассоль» скоро выйдет в море, и вы опять расстанетесь надолго.

— Вы обещаете, Иннокентий Сергеевич?.. — Я нерешительно взглянула на Костика и Миэль. Их мне было особенно жаль.

— Я же дал слово. Буду заботиться о своих несовершеннолетних соседях.

— Марфенька будет нас навещать, — успокоила Костика Лена Ломако. Она была как на иголках. Ей очень хотелось, чтоб я ушла. Может, она жалела, что я заменила Нину Ермакову с ее моряками, которые теперь и глаз не казали?

— Костик будет приходить к тебе вместе с Юрой. Смогут и переночевать остаться, — продолжал Иннокентий. И это решило дело.

Я быстро собрала вещи, расцеловала Костика, Миэль, Лену. Иннокентий взял у меня чемоданы.

Улица была залита солнцем. Омытое вчерашним дождем небо безмятежно синело. Перед домом стояла «Волга». Шофер, молодой коряк, улыбаясь, открыл нам дверцу. Юра прижался к отцу. Они стояли у подъезда. Проводить меня выскочила и Лариса.

— Какая ты скрытная, — упрекнула она меня, — я только сегодня узнала, что ты внучка Михаила Михайловича… Здравствуйте, доктор, вот у вас будет наконец действительно родная внучка. А то всю жизнь возитесь с чужими людьми.

— Поезжай, Долган… — попросил Иннокентий.

Мы с дядей уже сидели в машине. Она рванулась с места. Лариса и Лена помахали мне рукой. Миэль, кажется, заплакала. Костик крикнул вслед, что скоро придет.

— Рената Алексеевна тоже вчера приехала, — сказал дядя. — Там письмо Реночки — выговаривает нам всем, что плохо тебя встретили. Но никто не знал. Я ведь каждый день звонил Кафке, справлялся, не приехала ли. Вот как неладно получилось, Марфенька.

— Я не знала, что вы звоните. Не сердитесь, пожалуйста.

— Мы-то не сердимся. Лишь бы ты не обиделась. Мы все очень тебя ждали.

Когда мы вышли из машины, в дверях коттеджа стояли улыбающиеся супруги Тутава. Оба радушно приветствовали меня, оба расцеловали, как родную, потому что родным для них был доктор Петров.

Квартира родителей Ренаты встретила меня солнцем, чистотой, запахом цветов, блеском промытых листьев. Над каждым окном матово-молочные длинные лампы дневного света — подсветка для горшечных растений в долгие вечера и зимние камчатские дни.

И много, много книг, стеллажи с пола до потолка, не менее двух стен в каждой комнате. Я исподтишка жадно оглядела их: найдется, что почитать.

Мне отвели отдельную комнату — Реночкину, уютную и добрую. На стенах висели холсты Ренаты, в основном масло и несколько акварелей…

Над узкой деревянной кроватью — портрет Иннокентия акварелью, каким его видела Рената Тутава.

Я только мельком взглянула на него и тотчас вышла ко всем в столовую. Там был сервирован праздничный стол, кого-то ждали. Я села рядом с дядей на диване.

Рената Алексеевна переставила на столе вазу с цветами, и меня удивило изящество каждого жеста этой моложавой пятидесятилетней женщины. Когда она села затем на стул, положив ногу на ногу, и закурила сигарету, меня опять поразила та непередаваемая естественная грация, которая в жизни встречается разве что у выдающихся балерин.

А ведь Рената Алексеевна много пережила за свою жизнь, много и тяжело работала, и теперь она вернулась с каменистого острова в океане, где лазила по скалам, терпела непогоду и была лишена самых элементарных удобств.

Нет, совсем не похоже, что она на двенадцать лет старше своего мужа, — они казались ровесниками… И ничуть не удивляло, что он любил ее, боялся потерять, был счастлив и горд, что она его жена. Я сразу полюбила мать Ренаты и Иннокентия и не могла понять, почему Лариса так яростно ненавидела ее. Кафка Тутава с лукавой улыбкой рассматривал меня.

— Так, выходит, ты моя племянница, а я твой дядя. Нетерпимая племянница. Строгая.

Тутава рассказал отцу и жене о моем выступлении на собрании докеров.

— А я не подозревал… думал, однофамилица. Работаешь ты хорошо. Я расспрашивал. Умница, и красивая к тому же.

— Что вы… дядя Кафка! Лицо его просияло.

— Вот молодец! Назвала меня дядей, да еще моим настоящим именем. Спасибо. А то меня все в городе называют Кирилл Михайлович. Считают, что секретарю горкома как-то не подходит имя Кафка. Хотя я коряк. Кстати, я вырос, как и родился, коряком благодаря твоему дедушке. Русский врач Михаил Михайлович Петров воспитал дитя корякское в уважении и любви к его предкам. И за это я еще больше люблю своего отца. И тебя буду любить, Марфа. Сдается мне, что ты настоящая Петрова.

— Еще сама не знаю, достойна ли я вашей любви и уважения, — серьезно ответила я. — Работать меня научили, но, может, испытание придет совсем с другой стороны?

— Ты уже выдержала первые жизненные испытания: работала и училась. Это не легко.

Я медленно покачала головой.

— Мне только девятнадцать лет, и работа — это еще не все.

— Ты, наверно, хочешь есть? — обратилась ко мне Рената Алексеевна. — Мы ждем Иннокентия. Он должен скоро подойти.

— Спасибо. Я только что завтракала. А почему Иннокентий Сергеевич не поехал с нами?

— Он… у него какое-то дело. Скоро будет.

В соседней комнате раздался пронзительный телефонный звонок. Все вздрогнули и как-то замерли, словно ждали от телефонного разговора только плохого. Помню, меня это удивило.

— Междугородный, — успокаивающе сказала Рената Алексеевна, но она казалась встревоженной.

Тутава пошел к телефону. Все примолкли. Разговор длился минут пять…

Тутава вернулся с каким-то непонятным выражением лица. Как будто ему хотелось показать, что всё в порядке и он очень доволен. Он сел на стул возле жены и, ощупав свои карманы, (он недавно бросил курить), попросил у жены сигарету. Закурил.

— Ну, вот, меня утвердили директором рыбкомбината, — сообщил он радостно, но ни отец, ни жена не разделили его радости, и было ясно, что она напускная. Все молчали, обдумывая новость. Открылась дверь, и вошел Иннокентий.

— Ждете меня, — заметил он, окинув взглядом стол с нетронутыми блюдами.

Он на ходу поцеловал мать в щеку и сел возле нее за стол.

— Празднуем знакомство с Марфенькой Петровой? — он внимательно оглядел всех, — Какие-нибудь новости?

— Кафку утвердили директором рыбкомбината, — коротко пояснила Рената Алексеевна.

Иннокентий потемнел, словно тень от тучи упала на его лицо.

— Так. Лариса может праздновать победу… Всю жизнь на партийной работе, теперь на хозяйственную? Как еще…

— Ерунда! — резко оборвал его Кафка Тутава. — Директор такого крупного рыбного комбината — это та же партийная работа. И я ведь сам напросился.

— Да, после того как тебе предложили ехать секретарем райкома на другой конец Камчатки. И чего добилась? Что, она мне милее стала после сотни анонимок по адресу моих родителей?

— Никто не принимал их всерьез, — уронила расстроенная Рената Алексеевна.

— Больше она не сделает этого, — сурово отрезал Тутава, — прокурор предупредил ее.

— Не боится она прокурора, отец…

— Осталось потерпеть лет пять… — медленно произнес дедушка.

— Почему именно пять? — не понял Иннокентий.

— Потому что при разводе родителей ребенок двенадцати лет сам выбирает, с кем он останется.

Иннокентий мрачно усмехнулся.

— Я что-то проголодался, — сказал дедушка, явно желая перевести разговор, — и пора распить шампанское, которое мы приготовили к приезду Марфеньки.

Рената Алексеевна кивнула головой и поспешно вышла в кухню. Иннокентий обернулся ко мне.

— Простите, Марфенька, вы, конечно, ничего не поняли в нашем странном разговоре, но вам стало грустно. Какие печальные глаза!

Я промолчала.

— Юра остался с матерью? —спросила Рената Алексеевна, возвращаясь из кухни с блюдом жаркого.

— Пока дома, но она скоро уйдет, и Юра с Костиком придут сюда.

Мы поели разных закусок, распили шампанское. Тост за меня, тост за новую работу Тутавы, тост за Юру…

Я вдруг рассказала об афише 1995 года, где светящимися буквами было выведено: космонавт Юрий Щеглов.

Все поразились, никто не сказал: чья-то шутка. Попросили рассказать подробнее. Я рассказала. Не могли же они поверить, но они все восприняли мой рассказ так, словно поверили.

— Расскажите это Юрке, — посоветовал Иннокентий, — вот-то будет восторга.

Мирно и добро продолжалась беседа за столом. Расспрашивали о моем отце, о моей учебе, мечтах, о друзьях, что я оставила в Москве. Они уже знали из писем Ренаты о нашей неожиданно возникшей дружбе.

Потом каждый сказал что-нибудь приятное для меня. Кафка Тутава предложил свозить меня и Юру в долину гейзеров или к вулканам. Рената Алексеевна предложила работу на океанской станции.

— Я не ожидала от Калерии Дмитриевны, что она так отпугнет тебя. Я только просила подождать моего возвращения. Я думала, что ты пока поживешь у нас, познакомишься с Камчаткой. Но это не поздно исправить. Наконец, она знала, что есть вакантные должности лаборантов, библиотекаря. Мы это все обсудим завтра же.

— Спасибо. Но я уже получила место радиста на «Ассоль». И очень рада. Это ведь моя мечта — выйти на корабле в океан.

— Марфенька — первоклассный радист, — заметил, улыбаясь, Иннокентий. — Ученица Арсения Петровича Козырева. Строчит, как пулемет.

— Как себя чувствует Арсений Петрович? — живо поинтересовалась Рената Алексеевна.

Я рассказывала о Козыреве, когда пришли Костик и Юра. Их усадили за стол. Костик немного стеснялся и все посматривал на меня. Мы улыбнулись друг другу, и он успокоился. Затрещал телефон. Он звонил, а все сидели на месте. Видя, что никто не идет к телефону, побежала я.

Женский голос попросил Иннокентия Сергеевича.

— Скажите, что он не подойдет, — решительно сказал Иннокентий, будто знал.

— Кент, а если по делу?! — вскричала Рената Алексеевна.

— Сегодня меня не могут вызвать по делу.

— Он сейчас не может подойти к телефону, — сказала я в трубку, — что ему передать.

— Надеюсь, он не сломал себе ногу? Передайте, что его жена сейчас у Харитона Чугунова.

— Не собираюсь это передавать!

Быстро, словно горячую, повесила я трубку и, жгуче покраснев, вернулась на свое место. Все посмотрели на меня и не спросили ничего. Я поняла, почему здесь не торопятся подходить к телефону.

Выйдя из-за стола, Рената Алексеевна и Кафка Тутава ушли в его кабинет, откуда тотчас раздались их взволнованные голоса: обсуждали новое назначение. А остальных Иннокентий повел к себе в бунгало показывать морские коллекции. Юра и Костик в полном восторге повисли на мне с двух сторон.

Иннокентий сам спроектировал и построил этот чудесный домик из некрашеного дерева и стекла.

От неистовых камчатских ветров, штормов, метелей домик оберегали крутые склоны сопки, заросшей каменной березой и рябинником. Просмоленная в несколько слоев толевая крыша, укрепленный камнями свайный фундамент выдержали уже не один тайфун. С двух сторон дома — широкая, затененная веранда. У перил стоял шезлонг.

Внутри бунгало, как называл свой домик Иннокентий, делила на две неравные части раздвижная перегородка. Большая половина была лабораторией Иннокентия, меньшая — кабинетом и спальней. Когда мы вошли, Иннокентий сразу раздвинул перегородки. Дядя сел на тахту, а я с мальчиками стала рассматривать это удивительное жилье, которое было построено, чтоб иметь свой уголок для работы, раздумья и отдыха. Стены и потолок окрашены светло-серой клеевой краской, панели — тонкие пластины розового дальневосточного кедра, отполированного до блеска. На полу оленья шкура. По стенам пейзажи Камчатки, океана, неведомых островов, сотворенные его сестрой или друзьями-художниками.

Широкое, во всю стену окно выходило на обрыв страшной высоты — около трехсот метров… Кромка берега из окна не просматривалась, только океан — огромный, беспокойный, грозный. Великий океан. Гул его доносился сюда, как гул вулкана перед извержением. (Тогда я еще не слышала гула вулкана, но, по-моему, это очень страшно, и, помню, я невольно сравнила.) На широкой полке, перед окном, в ослепительно чистых аквариумах мелькали среди водорослей мелкие морские рыбешки. На письменном столе микроскоп, аккуратно сложенные бумаги, гранки, вырезки из газет. На белом лабораторном столе, похожем на прилавок магазина, стояли чисто промытые стеклянные банки, колбы, пробирки. Стеллажи были туго набиты книгами и научными журналами, заняты коллекциями ракушек, обточенных океаном камней, сухих водорослей. Сначала Иннокентий показал нам коллекцию бабочек. Я пришла в восторг, ребята тоже. Никогда не видела такой ликующей, буйной красоты.

Там была огромная, как птица, изумрудная с переливчатыми крыльями, почти светящаяся прекрасная бабочка — парусник Маака. У нее были мохнатые лапки и чуткие серебристые антенны на голове. Как существо из другого, звездного мира. Там были огромные шелкопряды и бражники, совки и опять парусники с длинными вуалевыми хвостами, шелковистые блестящие огневки. Был в этой коллекции дальневосточный родственник махаона — черный с зеленовато-синим и желтовато-зеленым оттенками. Бабочка по названию аполлон — передние крылья белые, прозрачные, как стекло, с черными пятнами; задние крылья белые с двумя красными глазками. Серебристые перламутровки, голубовато-зеленые павлиноглазки, невыразимо красивые. Сибирский коконопряд, почти черный и охряно-желтый. Траурница с бархатистыми фиолетовыми крыльями — по ним широкая желтая кайма и ряд синих пятнышек. Яркие, нежные, переливающиеся металлические цвета, синие или голубые, солнечно-желтые с черной шелковой перевязью, красновато-палевые.

Похожие на дивные неведомые цветы, до чего они были прекрасны! И какие поэтичные названия: зорька, лесной сатир, большая переливница, дневной павлиний глаз, ночной павлиний глаз, рыжий павлиний глаз!..

Была там бабочка, жизнь которой длится всего несколько минут… Жаль, что ей не дали полностью прожить эти несколько минут! Вообще жаль, что эту красоту умертвили ради какой-то там коллекции, способной лишь удовлетворить тщеславие коллекционера. У Иннокентия ведь это только увлечение, он не энтомолог.

Я не стала дальше ничего рассматривать, а села рядом с дядей.

— Марфенька, хотите посмотреть увеличенные снимки диатомий? — предложил Иннокентий.

— Спасибо. Если можно, в другой раз… Я еще даже не поговорила с дядей Михаилом.

— Почему вы зовете его дядей? По-моему, он вам приходится дедушкой?

— Для меня он — дядя… Может, потому, что папа так и не встретился никогда со своим дядей и я — как бы вместо него. Мои родители многое не успели сделать в жизни, и я должна… сделать это за них.

— А за себя?

— За них и за себя. Они слишком рано поженились. В девятнадцать лет мама умерла. Девятнадцать… как мне сейчас. Отец должен был растить и воспитывать меня один. Нелегкое дело в двадцать лет…

У Иннокентия резко испортилось настроение. Но он еще попытался шутить:

— А вы, как я вижу, не собираетесь рано выходить замуж?

— Нет, не собираюсь.

— А когда же, годам к тридцати?

— Как сложится. Может, и позже, может, и никогда. Разве требуется обязательно выходить замуж? Даже без любви или делая вид, что любишь?

— Вы боитесь, что не полюбите?

— Наверняка влюблюсь! Я боюсь, что мне не ответят взаимностью… если я буду рубить сук не по себе. Впрочем, зачем же гадать заранее…

Я повернулась к дяде и взяла его за руку. Он ласково и как-то понимающе посмотрел на меня.

— Ну, не представляю, чтоб тебе не ответили взаимностью, — засмеялся Иннокентий. Он, кажется, вспомнил, что уже обращался ко мне на «ты».

— Не представляете? — искренне удивилась я. — Нашли красавицу!

— А красота здесь ни при чем… Ну, поговорите. Не будем вам мешать, — сказал Иннокентий и увел ребят.

Когда я несколько минут спустя подошла к открытой двери на веранду, то увидела их троих карабкающимися на сопку. Кто-то тихо окликнул меня. Я повернула голову и застыла. На тропинке, по которой мы пришли к Иннокентию, стоял мой школьный друг Сережа Козырев и как ни в чем не бывало приветствовал меня.

* * *
В конце ноября, как говорится, в сжатые сроки ремонт судна был закончен, мне довелось видеть, как сухой док наполнился водой до уровня океана, как открылись водонепроницаемые ворота и наша красавица «Ассоль», всплывшая с кильблоков, при общих криках восторга вышла из дока и стала, покачиваясь, на рейде.

Завтра, 24 ноября, в восемнадцать ноль-ноль мы выйдем в открытый океан и начнем свое двухгодичное плавание.

Дядя Михаил тоже уходил с нами, заняв вакантное место врача. Кафка Тутава отговаривал его: плавание будет нелегким. Но дядя уговорам не внял.

— Корабельным врачом я начинал когда-то, — сказал он приемному сыну, — и кто знает, может, корабельным врачом и закончу…

Но непохоже на него, что он собирается заканчивать свою врачебную деятельность. Такие люди выходят на пенсию лишь вынужденно, из-за тяжелой болезни, а старость они болезнью не считают.

Сережа Козырев, так неожиданно появившийся из Москвы, оказывается, тоже был зачислен в состав нашей научной экспедиции в качестве лаборанта.

Научная экспедиция… Всего-то семь человек! «Ассоль» не «Витязь», но у нее своя определенная, конкретная задача. Впрочем, об этом позже. Прежде чем вышли в океан, нам дали три свободных дня. На сборы. Или на прощания. Кому что требуется.

Проститься с родными, друзьями, Камчаткой.

Так я Камчатку и не узнала. Жила на ней три с половиной месяца и почти ничего не видела: слишком много было работы.

Кафка Тутава дважды возил Юрку, Костика и меня в глубь Камчатки. Не так уж, конечно, в глубь — обернулись за два дня. Раз в долину гейзеров и еще — на Паратунку.

Было очень интересно, но словно заглянула одним глазком в кинозал, где шел чудесный фильм.

Камчатка — огромнейшая страна, с севера на юг расстояние — как от Москвы до Черного моря. И один-единственный город — Петропавловск. Наши Бакланы не в счет — еще строятся, пока это фактически и не город даже, а поселок. И на всю Камчатку — одна автомобильная дорога. Так что переносятся с места на место самолетом и вертолетом. Горные хребты, вулканы, реки, леса, долины, тундра, пастбища для оленей величиной с Францию — это все была Камчатка. И когда смотришь на безлюдные ландшафты эти с вертолета, то такими смешными кажутся все разговоры о перенаселении!

А каменные березы живут по 600 лет! Чего они только не видели… А я почти ничего не видела. И вот выходим в океан. Камчатку, как и многое другое, придется оставить «на потом». Впрочем, она от меня никуда не денется. А вот возможность пересечь на волшебном судне «Ассоль» Великий океан не всегда-то выпадает человеку. Моему отцу такой возможности судьба не предоставила…

Я зачислена на «Ассоль» как метеоролог-радист. Вы когда-нибудь слышали о таком сочетании? Я — нет. Но я почему-то, как предчувствовала, постаралась приобрести эти две профессии, и вот уже они фигурируют в ведомости бухгалтера Ларисы. У Сережи тоже две профессии: он и лаборант, и радист. Мы будем подменять друг друга. Думал ли он, когда мальчишкой между делом выучился у отца морзянке, что это ему пригодится в жизни?

На «Ассоль» слишком малый экипаж, и почти всем придется совмещать две-три профессии. Сережа, кстати, и механик неплохой. А вот то, что он еще и музыкант, сулит всем приятный отдых в кают-компании.

Но об «Ассоль» и ее экипаже потом. Что это я так разбрасываюсь. Я должна рассказать, что произошло перед выходом в океан. Почему-то мне кажется, что это имеет огромное значение. Собственно, ничего не происходило. Даже не соображу, что именно здесь главное.

Ходила я к Лене Ломако познакомиться с Федосьей Ивановной, на которую оставляли Костика одного. Так как Миэль, окончившая поварские курсы, тоже законтрактовалась на «Ассоль» — помощником кока.

Феодосья Ивановна мне понравилась. Она мне очень понравилась. Русская женщина, сибирячка, узнавшая за свою долгую жизнь, почем фунт лиха, и не ожесточившаяся, не огрубевшая. И она уже любила «сиротку Костеньку». Нет, здесь было все в порядке.

Миэль и Лена укладывали вещи. Я не стала им мешать и пошла домой. Костик выбежал за мной на улицу раздетым, и мы вернулись в подъезд к теплой батарее отопления.

— Если б мне было хоть шестнадцать лет, и я бы с вами поехал, — сказал он расстроенно, — долго еще ждать.

— Учись пока всему, чему можешь. На корабле нужны умелые руки.

— Знаю.

Мы немного поговорили, и я взяла с Костика слово, что он присмотрит за Юрой. Он обещал.

Я поцеловала его, он тоже чмокнул меня в щеку.

— Я еще приду на пирс провожать вас всех, — напомнил он угрюмо и всхлипнул.

— Что ты, Костик, милый?

— А вдруг вы с Ленкой потонете?

— Кораблекрушения бывают не так часто. Почему именно с нами? Потом, ведь я — радист. Позову на помощь корабли.

Я медленно пошла домой, подняв воротник демисезонного пальто и нахлобучив пушистую вязанную шапочку на уши. Не мешало бы надеть и шубу. Холодно. Августина давно мне ее прислала вместе с новыми валенками, шерстяными чулками и пуховым платком.

Пройдя чугунные узорные ворота экспериментальной станции, я пошла еще медленнее. Там был свой воздух, свой микроклимат. Запах океана перебивал сыровато-горьковатый запах опавших листьев, влажной коры и еще живых под снегом трав. И чем ближе подходила я к дому, тем более замедляла шаги. Мне хотелось еще хоть немного побыть одной и думать, думать, думать о человеке, которого я люблю. А думать бы о нем не следовало, а тем более плыть с ним на одном корабле невесть куда… Как в кинофильме, на образ Иннокентия порой наплывал другой, неприятный, но зловеще неизбежный — лицо его жены крупным планом — или маленькая фигурка мальчика, идущая вдали.

Вчера меня догнала на улице Лариса и сказала, что немного проводит меня. Она явно благоволила ко мне. Я ей нравилась. Почему? Ведь я ее не любила. Разве что была лишь справедлива к ней, но как же иначе.

О муже она не говорила. Ее бесило, что Лена Ломако законтрактовалась матросом на «Ассоль» и уходила в это долгое плавание вместе с Харитоном. Лариса говорила о Харитоне вызывающе-откровенно, как о близком ей человеке.

— А я не верю, — вдруг сказала я, — ничего у вас с Чугуновым нет. Наверно, так же как и с профессором во Владивостоке, из-за которого вас исключили… Может, вы ему и нравились, конечно же, нравились, но вряд ли что было… А это гнусное разбирательство… Наверно, вам было просто противно отнекиваться. Когда меня обвиняют в том, что явно мне несвойственно, я тоже никогда не оправдываюсь. Не могу, противно. А вот вы… вы нарочно, чтоб досадить Иннокентию. Отплатить ему за что-то. Вы взяли это на себя и всем-всем рассказывали эту выдумку. А люди верили. Плохому о человеке легко почему-то верят. Даже пословица есть такая: добрая слава лежит, а худая по дорожке бежит. Вот так-то.

Лариса даже остановилась. Как всегда, она была одета вызывающе модно, и все на ней было как-то «чересчур». Чересчур короткое платье, чересчур подсиненные веки, а шиньон на голове такой высокий, что и шляпы подходящей не нашлось. Полосатым шелковым платком плотно укутала голову и туго завязала его сзади. Глаза ее лихорадочно блестели. Она схватила меня за плечо и стала трясти изо всей силы.

— Отчего, отчего ты не веришь? Не понимаю. Все ж так обо мне думают.

— Не верю, — подтвердила я со вздохом. — Это же всегда так, и в плохом и в хорошем: кто делает — тот помалкивает.

Лариса буквально взвилась:

— А Иннокентий охотно верил всему плохому обо мне. Он всегда всему верил. Он только хорошему во мне не верил.

— Лариса Николаевна… можно мне вас спросить?

— Да. Спрашивай.

Я колебалась, и она даже ногой в красном сапожке топнула.

— Вы… писали на родителей мужа анонимные письма? Лариса вдруг так густо покраснела, что даже сумерки не скрыли ее внезапного мучительного румянца.

— Да. Писала.

— Зачем?

— Я их ненавижу. Всех его родных.

— За что?

— Не знаю. Они уж слишком непогрешимые. У, как я их ненавижу! И больше всего — мать Кента. За что? За все. И за то, что умна, что выглядит молодо. Она же бабушка, а у нее молодой муж, который влюблен в нее. Он же, идиот, даже не понимает, что моложе ее на целых двенадцать лет. Ненавижу за то, что она — идеал для Иннокентия. Он всю жизнь будет примеривать женщин к этому идеалу. И его талантливую сестрицу, которую он обожает, ненавижу. Всех их скопом. Иногда мне кажется, что я даже сына своего Юрку не люблю за то, что он весь в них. Он только отца любит да бабушку. Так и рвется к ним. Пробовала запрещать ему ходить на станцию — не слушается. Наказывала — не помогает. Пробовала бить… Он не выносит даже простой оплеухи. Зовет на помощь. Вы когда-нибудь слышали о таком: родная мать шлепнет, а он кричит, словно его убивают. Сбегаются соседи, прохожие. Опять вызов в прокуратуру. Меня предупреждали, что, если я еще раз «подыму руку на ребенка», его у меня отберут… Лишат материнских прав. А ведь семья Тутавы только и мечтает заполучить Юрку…

— Лариса, то стихотворение… это не вы его написали.

— Конечно, не я. Иннокентий, еще школьником. В десятом, что ли, классе. Так насчет Юрки… Я пробовала завязать ему рот…

— Я не желаю вас слушать! Как вам не совестно! — закричала я на всю улицу. — Зачем выдумывать?

Лариса схватила меня за руку:

— Не ори. Успокойся. Больше его не трону: слишком нервный. Когда стала завязывать ему рот, он потерял сознание.

Я вырвала руку и бросилась от нее бегом. Если это правда, она психически больна. Какая-то удивительная потребность на себя наговаривать.

И вдруг я поняла: что бы там ни было, верно одно: Лариса глубоко несчастный человек. Я обернулась. Она недвижно стояла на тротуаре. Я так же бегом вернулась к ней.

— Лариса Николаевна, может, вы и это выдумали? Вам лучше знать, но в любом случае вам необходим душевный покой. Пожалейте себя и мальчика. Может, вам посоветоваться с кем-нибудь умным и добрым? Ваш отец…

Лариса жестко рассмеялась:

— «Умные и добрые» на стороне Иннокентия и моей свекрови. Ты ведь тоже на их стороне, разве не так?

— Ненависть всегда плохо кончается, Лариса Николаевна. Бойтесь ее. До свидания.

Мы пошли в разные стороны. Это было вчера.

Я шла по аллее, усыпанной гравием, и он хрустел под ногами. А может, это снежок, запорошивший гравий, так хрустел. Ночь была безлунная, и ослепительно сверкали в ночном небе огромные косматые звезды.

Я люблю тебя, как сорок Ласковых сестер.

Я приостановилась. Мне надо его разлюбить. Просто разлюбить, и все! Но как это сделать?

Когда я вошла в темную теплую переднюю, до меня донесся из столовой взволнованный, изменившийся голос Иннокентия:

— Да, да… ведь я был мальчишкой!.. А вы никогда ни слова плохого о ней… Эта интеллигентская мягкотелость… Умудренные жизнью люди…

Я разделась, дрожащими руками повесила пальто и, стараясь погромче топать, вошла в столовую.

Рената Алексеевна, очень бледная, и нахмурившийся Кафка Тутава сидели рядом на диване. Мой дядя сидел в кресле, в углу, закрыв рукою глаза. У сервированного стола (к еде не прикасались, видно, ждали меня, в этом добром доме всегда ждали друг друга) стоял мрачный, злой Иннокентий. Лицо его испугало меня. Всегда спокойное и замкнутое, оно показалось мне совсем юным, беспомощным, отчаявшимся.

— Вы предоставили мне самому убедиться… Но цена этого урока слишком велика…

Он удрученно замолчал…

— Ну вот, поговорили… Простите меня. И ты, Марфенька. извини. Я пойду… Похожу у океана.

Иннокентий бросился вон из дома, как был, в одном свитере.

— Кент, оденься, простудишься! — закричала вслед ему мать. Она хотела бежать за ним, но Кафка удержал ее:

— Ты же сама простудишься.

Рената Алексеевна с трудом сдерживала рыдания. Не знаю, что они там делали дальше. Я мчалась сломя голову за Иннокентием с его пальто в руках.

Догнала его у самого обрыва. Он искал в темноте тропу, идущую вниз к океану.

— Сейчас же оденьтесь! — заорала я. — Ваша мама боится, что вы простудитесь.

— Не стоило беспокоиться, — пробормотал Иннокентий, но послушно надел пальто. — Марфенька! Кабы ты знала, как мне тяжко! Как… тяжко.

Он опустился на мокрый камень у обрыва и замер, обратив лицо к океану.

Судорога сжимала мне горло, и я не могла вымолвить ни слова. Только нагнулась и подняла его шапку, упавшую в заснеженную траву. Так я и стояла с шапкой в руках, долго, пока не закоченела. Океан бушевал далеко внизу, круша скалы. Луч прожектора скользнул по океану, по городку, горам, на миг осветил нас.

Наконец Иннокентий словно бы очнулся.

— Как! Ты еще здесь! И раздета! — вскричал он, окончательно придя в себя. Он вскочил на ноги, сняв с себя пальто, надел на меня и велел бежать домой, сколько есть сил.

— Но вы опять останетесь без пальто.

— Беги, тебе говорят, я за тобой…

Теперь мы изо всех сил бежали по темным аллеям, я впереди, он — чуть позади, словно догоняя. Уже смех меня начал разбирать. У дома я приостановилась, и Иннокентий догнал меня. Он с силой прижал мое лицо к довольно-таки колючему свитеру, буркнул какое-то извинение и, забрав свое пальто, ушел к себе в бунгало.

Я вернулась домой. Дяди не было. Он с моим пальто в руках искал меня по всему парку. Потом зашел в бунгало и, успокоенный Иннокентием, вернулся домой. Мы ужинали вчетвером. Говорили об Иннокентии.

— Вот что он носил в душе все эти годы, — сокрушенно сказал Кафка Тутава. — Возможно, думал, что, будь родной отец, он удержал бы его от этого брака. Но как я мог употребить родительскую власть, не допустить? Мы привыкли уважать в нем личность, даже когда он был ребенком…

Рената Алексеевна долго подавленно молчала. Лицо ее осунулось и постарело.

— Я понимала, что такое Лариса… — наконец произнесла она, — меня просто убивало, что мой сын мог полюбить такую девушку. Я осторожно намекала ему… но боялась оскорбить его чувства… Мы слишком привыкли уважать духовную независимость Кента. Мы считали его взрослым мужчиной, потому что он был умен, развит. А он был всего лишь мальчик… Наверное, надо было просто запретить…

— Может, он в душе и хотел этого, — вдруг сказала я.

Все посмотрели на меня как-то удивленно. Видно, такая мысль никому в голову не приходила.

__ Что теперь ворошить прошлое? — с досадой заметил дядя. — Надо думать, как быть теперь. Кент уходит в плавание. Лариса несколько успокоится, как всегда, когда его нет. Опять увлечется самодеятельностью. Будет сама отсылать мальчика к вам. Лишь бы она не уехала из Баклан…

— Почему Кент не встретил такую девушку, как наша Марфенька! — вздохнул Кафка Тутава.

Рената Алексеевна промолчала.

* * *
И был еще один вечер, самый последний, накануне отплытия.

Тутава сам съездил за Юрой. Лариса уходила куда-то и без возражений отпустила мальчика ночевать.

Мы все собрались в теплой, уютной столовой, поужинали, напились чаю и уселись поудобнее. Рената Алексеевна рядом с мужем на диване, я на низенькой мягкой скамеечке возле дяди, Юра сидел, тесно прижавшись к отцу… Они уместились в одном кресле. В худеньком лице мальчика застыло отчаяние: последний вечер с отцом. Время от времени он спрашивал: — Меня нельзя взять с собой… никак-никак нельзя? Иннокентий ласково объяснял ему, что судно не пассажирское и детей брать с собой воспрещается. Я отводила глаза, не понимая, почему бы и не взять мальчика с собой, раз для него разлука с отцом — подлинная трагедия. Я бы и Костика взяла, если бы это зависело от меня.

Говорили об океане, который навсегда вошел в жизнь этих людей, а теперь и в мою. Я слушала внимательно, удивляясь, как переплетались цели и задачи тех, кто уходил завтра с «Ассоль», и тех, кто, оставаясь на берегу, тем не менее твердо ждал от этого плавания чего-то для себя лично. Каждому свое.

Иннокентий Щеглов мечтал открыть и исследовать неизвестные течения в океане. Это была его страсть, его мечта с детских лет. Капитан Ича Амрувье однажды напал на неизвестное мощное течение, когда рыбачье судно, капитаном которого он был, отнесло тайфуном далеко от океанских дорог. Ича во время своего вынужденного дрейфа успел сделать лишь несколько измерений; искалеченное бурей судно подобрали на буксир и доставили до Баклан — прямехонько в док.

Рыбаки подтверждали, что есть-де такое мощное течение где-то за 160° северной долготы, о котором никто не знает, так как оно в стороне от обычных путей в океане. Но то, что рыбаки рассказывали об этом течении, больше походило на легенду. Иннокентий сказал, что в прошлом году в американской научной печати промелькнуло интересное для него упоминание, из которого видно, что в южном полушарии существует некий аналог этого течения — южное межпассатное течение… Его тоже еще никто не исследовал.

Структура этих течений, не зависящих от ветра, очень сложна и загадочна. Течение, идущее на восток в полосе штилей или даже против ветра, до сих пор наукой еще, по существу, не объяснено. Есть только догадки, бездоказательные гипотезы…

Течение Кента (так буду называть его я, Марфа Петрова), видимо, занимает громадную площадь в северном полушарии, а если еще принять во внимание аналог, то, может быть, течение Кента простирается и в южное полушарие? Но все это пока домыслы, так как никаких наблюдений за этим таинственным течением пока нет.

Работа, как я поняла, нам предстоит адова, так как, по словам Иннокентия, для этого течения будут характерны вихри различных горизонтальных размеров и глубин, движущиеся вниз по течению. Там еще должны были быть какие-то антициклонические круговороты…

Капитана Ичу Амрувье тоже до страсти заинтересовали океанские течения и противотечения. Еще будучи капитаном рыболовного траулера, он ухитрился с научной дотошностью изучить течения в проливах Курильских островов, скорость которых достигала шести узлов. Для этих проливов характерны водовороты разных скоростей и направлений. Все это создает большие трудности для мореплавателей, а, значит, изучение их имеет большое практическое значение.

Изучал он и условия обитания рыб в этих местах водообмена между Охотским морем и Великим океаном. Вот эта чисто научная страсть и привела капитана Ичу на экспериментальную станцию. Там он познакомился с Иннокентием и стал его другом. Сначала Иннокентий помогал Иче овладеть методикой изучения течений, а когда станция получила свой корабль, то, естественно, капитаном «Ассоль» стал Ича Амрувье. Друзья наяву и во сне грезили этим течением…

Вообще о циркуляции вод на всей акватории Великого океана известно очень мало. Исследованы лишь отдельные районы: около Японии, Калифорнии, в заливе Аляска, в Тасмановом море. Огромные пространства океана на картах течений — белое пятно. Даже известные с прошлого века течения изучены плохо: не проведены исследования различных течений по сезонам года, на отдельных горизонтах. Здесь огромную работу проделали советские научные суда, такие, как «Витязь». Но это пока было каплей в море. Так уж случилось, что человечество Луну изучило больше, чем свои океаны. А между тем не придется ли служить океану местообитанием будущего человечества? И не в далеком будущем, а уже в надвигающемся двадцать первом веке, когда количество людей удвоится.

И здесь опять до странности тесно переплетались интересы членов этой дружной семьи. Именно для воспроизводства запасов океана необходимо было изучение процессов формирования донных отложений, а для этого, в свою очередь, нужно было Знать те районы океана, где сила течения поднимает огромные массы глубинных вод. В этих именно районах с высокой биологической продуктивностью и можно было ожидать богатейших уловов рыбы. (Из газет я уже знала, что в текущей пятилетке собирались увеличить улов рыбы на шестьдесят процентов, а в будущей — еще удвоить.)

Вот почему в Научном центре так охотно пошли навстречу научным работникам Балканской экспериментальной станции, предоставив судно, дорогие приборы, денежные средства.

Но нашелся человек, имеющий достаточно власти, чтоб мешать этой работе.

Это был академик Евгений Петрович Оленев, совсем древний старик. Так вот, Оленев заявил, что нечего такому ничтожному судну, как «Ассоль», рыскать по всему Великому океану в поисках неизвестного течения. Если его не открыл «Витязь», как может открыть «Ассоль»! К тому же у себя дома, в какой-нибудь сотне километров от Курильских островов, имеется крупнейшая в мире Курило-Камчатская впадина, где глубина океана достигает десяти километров. Там великолепная глубоководная фауна, которую и можно изучать, не преодолевая бесконечных пространств океана. Возможно, в его словах и был здравый смысл… Возможно. Но ведь известно: ничто так не убивает мечту, как здравый смысл.

Я ненавижу здравый смысл — ум мещанина.

* * *
В день отплытия я встала рано, все спали, а в Москве было еще вчера. Убрала Реночкину постель, как было при ней. Написала ласковое письмо Августине, философское Ренате, успокоительное отцу Сережи, Арсению Петровичу Козыреву. Написала на завод, в свою бывшую бригаду слесарей. Написала учительнице, самой любимой, той, что хранила мои школьные сочинения и верила в меня.

Верю ли я в себя сама? Не знаю. Я никогда не задумывалась над этим. Но я всегда готовилась к жизни. Я представляла себе жизнь как океан и до мелочей продумывала, что мне может понадобиться в плавании. И вот я ухожу в настоящее плавание.

Я стояла посреди комнаты и думала: что мне брать с собой?

Из Баклан мы лишь на сутки зайдем в Петропавловск и, погрузив провизию и кое-какие приборы, направимся, в общем-то, к югу… Как будто так.

Я оглядела свои вещи. Два чемодана, тяжелая кипа книг, верхняя одежда…

Стараясь не шуметь, я приняла душ, надела все чистое, тщательно расчесала волосы, помытые еще вчера днем.

Потом решила заглянуть, собрался ли Сережа. Может, помочь ему уложиться? Он жил здесь же на морской станции, у добрейшей Калерии Дмитриевны, и пока исполнял фактически обязанности снабженца: закупал по списку, врученному ему Иннокентием, разные разности для экспедиции. Раза два вылетал самолетом во Владивосток и несколько раз вертолетом в Петропавловск.

Сережа не спал и тоже писал письма. Он сразу отдернул занавеску, когда я постучала в окно, и открыл мне дверь.

— Тебе помочь собраться?

— Тише, хозяйка еще спит. Заходи.

В комнатке его царил полнейший тарарам, но вещи уже упакованы. Самым тяжелым, как и у меня, были пачки книг. На «Ассоль» имелась библиотека, и все-таки с собой мы везли свои любимые книги.

На столе лежали запечатанные конверты: родителям, товарищам и… Августине. Все-таки хороший парень Сережа! Он выглядел вполне счастливым.

— Сережа, ты рад, что едешь?

— Очень!

Он широко улыбнулся. Мы стояли посреди комнаты. Сидеть было некогда.

— Прежде всего я рад, что мы едем вместе… Но, представь себе, Марфенька, я чуть ли не больше радуюсь тому, что я участник экспедиции, имеющей огромное научное значение — большее, чем думают всякие там шефы наверху. А если добавить к тому, что «Ассоль» — крохотная скорлупка, а Тихий океан в декабре шутить не любит и вообще отнюдь не тихий, то… я чертовски доволен!

— Я рада, что ты доволен. Если все в порядке, я пошла.

— Иди. Можно тебя поцеловать… в щеку?

Я подумала, что, может, у него на душе смутно и тревожно, и подставила щеку. Он, конечно, поцеловал в губы — еле вырвалась.

Провожать нас явилось чуть ли не все население Баклан, благо день был воскресный. Но больше всего провожающих оказалось у моего дяди. Я была тронута. Чтоб проводить в далекое плавание старого доктора Петрова, люди прибывали на машинах, автобусах, катерах и рейсовых вертолетах. Кажется, были представители от всех национальностей, населяющих Камчатку. И все что-нибудь везли Михаилу Михайловичу на дорогу. Пока он разобрался в подарках и отправил большинство из них на камбуз, каюта его была заполнена чуть ли не доверху.

И никто — вот интересно, — никто не отговаривал его идти в океан на таком утлом судне, не напоминал о его возрасте. На Камчатке умеют уважать человека.

Белоснежная «Ассоль» на этот раз покачивалась у только что отстроенного пирса, расположенного не вдоль берега, а почти под прямым углом к нему. Пирс, сверкающий свежей краской, был битком набит приветливыми, взволнованными, улыбающимися людьми.

Мы все быстро побросали свои вещи в каюты и вернулись на пирс.

Лариса, в дубленке и в парике вместо шляпы, уже простилась с мужем. Холодное это было прощание с обеих сторон, как бы из приличия, для людей. С Харитоном она простилась куда сердечнее. Но боцман тотчас ушел на судно — ему было некогда.

Погода стояла суровая и холодная, но океан спокоен — полный штиль. Серые облака, столь плотные, что не определить, в какой же стороне солнце, казались недвижимыми.

Прощание заканчивалось. Меня крепко обняли Рената Алексеевна и Кафка Тутава. Маленький Юрка, целуя меня, шепнул: «Тетя Марфенька, сбереги мне папу». Костик, во всем новом, с иголочки, — Лена Ломако перед отъездом водила его по магазинам, — но еще более рыжий, чем всегда, тоже крепко поцеловал меня несколько раз и снова бросился к сестре.

Рабочие из плавучего дока с нарядными женами и детьми со всех сторон пожимали нам руки. Некоторые совали пакеты с яблоками и горячими пирожками. Приходилось то и дело относить это все в каюту.

Когда я вышла на палубу, уже убирали швартовые. Все машут, что-то расстроенно кричат. Возле меня молчаливо стоял Сережа Козырев. Иннокентий — через нескольно человек, рядом с дядей. Капитан Ича Амрувье уже подавал команду со своего капитанского мостика.

И вот во время отплытия произошел очень тягостный инцидент.

Лариса вдруг заломила руки и стала что-то отчаянно кричать Иннокентию. Сразу стало тихо. Так тихо, будто каждый не только примолк, но и дыхание затаил. Лариса, видимо, не заметила этой внезапной, удручающей тишины, как перед этим — шума. Лицо ее побледнело, словно совсем обескровело. Губы она в этот день или не красила, или помада стерлась, но они тоже стали почти белыми.

— Кент! Что мы сделали!.. Как же мы могли… Ведь была же, была… Зачем? Иннокентий! Мы больше с тобой не увидимся! Ты не знаешь…

Мне показалось, что Лариса потеряла сознание. Ее окружили люди. Я видела с палубы «Ассоль», как ее посадили на какой-то ларь. Кто-то уже брызгал на нее водой. А вот рядом появился человек в белом халате. Но пирс стремительно уходил назад, вместе со знакомым теперь берегом, вместе с машущими людьми и строениями, которые я уже знала. Лица провожающих расплылись, словно их заволокло паром. Я вдруг заплакала. Сережа, умница, сделал вид, что не заметил.

Мимо прошли штурман Мартин Калве и начальник экспедиции. Постепенно все разошлись по каютам. На палубе остался один Иннокентий, он был очень бледен. Почти как его жена Лариса.

Я взяла себя в руки, вытерла слезы и пошла в радиорубку дать радиограмму Кафке Тутаве. Запросила, как себя чувствует Лариса Щеглова.

Тетрадь третья ОКЕАН

Вот и городок Бакланы остался позади, во времени и в пространстве, как и моя любимая Москва. Беззащитный перед ветрами всех румбов, кораблик «Ассоль» вышел в открытый океан.

Я сидела одна в рубке. На столике лежала ответная радиограмма Кафки Тутавы:

«Ассоль», Щеглову И. С.

Лариса пришла в себя. Ничего опасного нет. У нее сегодня ночует сослуживица. Юрка пока у нас. Счастливого плавания. Целую, Тутава».

Я ждала, когда зайдет Иннокентий. Должен же он, какие бы ни были их отношения, запросить о здоровье матери своего ребенка. А пока я перечитывала письма, которые принес запыхавшийся почтальон прямо на пирс — мне и еще многим из экипажа «Ассоль». Это был самый приятный подарок на дорогу.

Августина, по обыкновению, беспокоилась обо мне. А вдруг заболею, простудиться во время наблюдений так легко. А вдруг кораблекрушение? А вдруг вывалюсь за борт? Единственно, что ее несколько успокаивало, что здесь дядя Михаил и Сережа Козырев, «которые все же присмотрят за тобой».

Боюсь, что за мной больше всех будет «присматривать» боцман Харитон. Мне очень бы хотелось ошибиться…

Арсений Петрович писал, что они с женой рады, что мне удалось (?!) заинтересовать наукой их Сереженьку, когда они уже почти потеряли надежду. И надеялся, что я и впредь буду на него влиять так же благотворно. И еще — просили присматривать за ним, а то Сережа способен забыть поесть или надеть в холод теплый свитер. У меня создалось такое впечатление, что письмо это продиктовала мужу Аннета Георгиевна. Сам-то Козырев в возрасте Сережи был одним из известных радистов в Арктике и полностью изведал, почем стоит фунт арктического лиха. Он рассказывал, как в юности тонул в ледяном крошеве, как блуждал полярной "ночью в пурге, как чуть не умер с голоду, когда самолет, на котором он был радистом, потерпел аварию над Ледовитым океаном.

А Сереженька может «забыть поесть». Смех, да и только!

Письмо Ренаты меня огорчило. Она никак не может привыкнуть к Москве и приноровиться к москвичам. Камчадалы проще, искреннее, говорят, что думают. Конечно, она с интересом знакомится со столицей, но как-то еще не почувствовала себя москвичкой. Жалеет, что меня нет в Москве и ей не с кем поделиться своими мыслями. В художественном институте она еще ни с кем не подружилась.

Когда Иннокентий зашел в рубку с черновиком радиограммы в руках, я, не прочтя его, молча протянула полученный ответ.

Иннокентий прочел и как-то странно посмотрел на меня:

— Это ты запросила?

— Я.

— Спасибо.

Иннокентий тяжело опустился на диван и долго сидел согнувшись, обхватив руками голову. Потом выпрямился и заговорил — очень тихо, словно бы сам с собой:

— Мы ведь по любви сыграли нашу свадьбу. Сыграли… Игра… Кроме мутного осадка на душе, ничего не осталось.

— Лариса любит вас…

— Нет, Марфенька. Она меня не любит. Ни она меня, ни я ее — мы давно уже не любим и не уважаем друг друга. Лариса — истеричка, понимаешь? Лечение здесь не поможет. Истерический характер…

— Что это значит?

— Постоянное стремление быть в центре внимания. Чувственная окраска всех психических переживаний. Преобладание аффекта над разумом. Она же никогда не бывает сама собой. Всегда играет какую-то роль. Стремится быть не тем, что есть. Ты же видела сама… Сочиняет небылицы и верит в них. Я говорил о ней с врачами… Истерический склад личности. Это уже на всю жизнь. И давай о ней больше никогда не говорить.

Иннокентий махнул рукой и ушел. Я заперла рубку и побрела к дяде. «Ассоль» шла в густом тумане. Ночь была темна.

Дядя, как всегда, обрадовался мне и кинулся разгребать для меня место на диване, заваленном пакетами и свертками. Дядя был в своем любимом старом свитере и лыжных брюках.

— Ну, как себя чувствуешь? — спросил он, глядя на меня своими добрыми, проницательными глазами.

Я рассказала про радиограмму. Он кивнул головой.

— Дядя, а если у человека истерический характер, он может сам переделать себя? Чтоб не быть… истеричной. По-моему, это ужасно!

— Может, безусловно, — резко произнес дядя. — Видишь ли, Марфенька, истерический характер можно направить во благо, если человек поставит перед собою высокие цели.

Многие великие люди обладали истерическим характером, классический пример — Жанна д'Арк, ставшая героиней своего времени. Многие художники, артисты, поэты безусловно обладают истерическим характером, но, любя свое искусство больше, чем себя в нем, они и характер свой целиком используют для творчества. И не только люди искусства. Ведь истерический характер — это и способность видеть мир преувеличенно ярким, праздничным, героическим и таким же ярким, незаурядным нести себя людям.

Но беда, когда у человека, обладающего истерическим характером, цели — мелкие, ничтожные, эгоистичные… Ты в связи с Ларисой заговорила на эту тему?

Да. Она по правде лишилась чувств на пристани…

— Она и умереть бы могла «по правде», если б вообразила, что умирает. Истерия — великая симулянтка.

Дядя помолчал.

Баловали ее необузданно в детстве. А теперь она за это расплачивается. И не одна она… Мы испытываем вечный страх за Юру. Лариса делает все, чтобы отбить у ребенка любовь к себе… Иннокентий сам превратился с ней в комок нервов. Его только и спасает его работа.

— Дядя, ты любишь Иннокентия?

Дядя остро взглянул на меня. Морщинистое лицо его омрачилось.

— Как ты это сказала, Марфенька… Отвечу. Люблю и его и Реночку. Всю эту семью люблю, они мне как родные. И чего я не знал до сих пор, так это разницу между теми, кто как родной и просто родной. Ты явилась всего три месяца назад, трогательно похожая на моего младшего любимого брата, и вот… Я никогда никого не любил так, как тебя, Марфуша.

— Спасибо, дядя. Я ведь тоже тебя люблю, как одного папу любила.

Я быстро наклонилась и поцеловала дядю. Он потрепал меня по щеке.

— Так вот, Марфенька, хотя я люблю Иннокентия, но тебя больше. И потому был бы огорчен, если б ты влюбилась в него. Ведь у меня есть основания опасаться этого, не так ли?

— Разве уж так заметно? — смутилась я.

— Да, Марфенька. Мы с Кафкой говорили об этом… он раньше меня понял.

— О!

— Да. И Кафка огорчен — за тебя. Не из-за Ларисы, нет. Ведь брака, как такового, уже давно не существует. Вот немного подрастет Юрка, и они разведутся. Мы из-за тебя огорчены.

— Почему? Что он меня никогда не полюбит, да?

— Мы как раз боимся обратного.

— Но…

— Видишь ли, Марфенька, милая… Иннокентий не даст тебе счастья. С ним ты не узнаешь покоя.

Дядя переменил тему, и я была рада. Но когда я уже лежала в своей каюте, прислушиваясь к шуму волн за иллюминатором, я опять услышала эту фразу: «…с ним ты не узнаешь покоя».

Покой? Разве покой — это условие счастья? Меня тревожило другое: Иннокентий никогда не полюбит меня. Что я по сравнению с ним? Гадкий серый утенок, который никогда не превратится в лебедя — прекрасную и гордую птицу. Что сулит мне будущее? Что сулит мне это плавание?..

Я опять прислушалась, приподнявшись на локте: волны бушевали, а ветер свистел все сильнее. Потрескивали доски перегородок и перекрытий, что-то поскрипывало в недрах корабля. Из машинного отделения доносился стук машин, словно стучало здоровое, спокойное сердце. И я вдруг успокоилась. Какой мне еще любви надо? Разве я хочу от него чего-нибудь? Только бы плыть с ним на одном корабле! Толькоработать рядом.

Я устала, я просто выбилась из сил, ведь мы поднялись так рано, а день был такой хлопотный, и столько волнений… Успокоившись, я крепко уснула, и под утро мне приснился очень странный сон — так он был ярок, фантастичен и правдоподобен одновременно.

Снилось мне, будто я подлетаю на чем-то напоминающем вертолет к городу на океане. Во сне я знала, что это 1995 год и мне уже скоро минет сорок лет. На мне было длинное, до щиколоток, платье из какого-то шелковистого лиловато-серого материала. Волосы длинные и собраны на макушке в узел (никогда в жизни не отпускала длинных волос).

Я будто нервничала и все дотрагивалась до своего опалового ожерелья — того самого, что мне подарила Марфа Ефремова. И вот будто я сквозь огромное выпуклое стекло увидела сверху искусственную лагуну среди океана и в ней плавучий город из стали, стекла, меди и пластмассы. Город сверкал и двигался — игра света и тени на разных уровнях. И вот я уже шла одна, оставив своих спутников, каким-то идущим по спирали внутренним коридором. А затем коридоры превратились в легкие праздничные мостики, под которыми плескалась зеленоватая океанская вода.

Я все убыстряла шаг, я уже почти бежала — я искала Иннокентия. Он был где-то рядом, он тоже искал меня, но мы никак не могли найти друг друга. А вокруг, словно из тумана, проявлялись дома, которые не походили на дома. Одни были похожи на паруса, надутые ветром. Другие — на винтообразные башни, а их балконы и лоджии — словно корзины с цветами. Были дома, подобные светящемуся яйцу, или линзе, или раковине улитки. А потом я через цепочку висячих мостиков перешла в другие кварталы.

Пронизанные солнечным светом, дома эти как бы парили в воздухе. Прозрачные просвечивающиеся плоскости и объемы. Серебристая паутина тросов, антенн, трубчатых мачт. Легкие ребристые, цилиндрические и трехгранные конструкции, уходящие вдаль и ввысь. Подвесные тротуары, висячие парки, причудливые цветы и травы, свисающие с мостков, террас и лоджий. И вдруг я увидела Иннокентия. Он бежал навстречу мне, но в другой плоскости… Мы должны были разминуться, и я стала с нежностью и отчаянием звать его. Он прислушался, озираясь, увидел меня и сбежал по каким-то ступеням. Мы очутились друг против друга, но между нами была плотная стеклянная стена. Я прижалась к стеклу и смотрела, смотрела на него. Он был такой же, только с седыми волосами. Иннокентий что-то говорил мне, но стекло не пропускало звуков.

Я спросила знаками, где пройти, но он грустно посмотрел на меня и, покачав головой, повернулся и пошел прочь. Он уходил, не оборачиваясь, все дальше и дальше, а я в ужасе смотрела ему вслед.

— Вот уже он мелькнул последний раз — совсем далеко — и исчез за туманным светящимся эллипсом.

Проснулась я в слезах, и хотя утешала себя, как мама Августина, что плакать во сне к радости, но на сердце осталась щемящая печаль. Было еще совсем рано, кроме вахтенных, все спали, но я поняла, что больше не усну, и, одевшись потеплее, записала сон в дневник. Хотя вряд ли я забыла бы его.

* * *
Второй месяц мы блуждаем по Великому океану в поисках Течения. Ича уверяет, что запеленговал его, но, может быть, оно тогда отклонилось из-за бури? Или не было никакого Течения?

Давид Илларионович Барабаш, наш биохимик, совсем не верит в наше Течение. Это своеобразный человек. Ему лет под шестьдесят, он украинец, плотный, бравый, густоволосый и белозубый. Отлично зная русский язык, он говорит больше по-украински. «Почему это, — шумно возмущается он, — все украинцы владеют русским языком, а вот русские никогда украинского не знают!» (Может быть, мне изучить украинский?) Будучи кандидатом наук и написав несколько ценных монографий, Барабаш отказался защищать докторскую: «Я за званям не гонюся, выстачыть з мене и кандидацькой».

Иннокентий говорит, что Барабаш — серьезный ученый, только малость неуживчивый и вздорный в быту. Вот почему он в зените своей научной деятельности изучает химию моря на таком крохотном суденышке, как наша «Ассоль».

Кроме Барабаша и Иннокентия, у нас еще есть кандидат наук Михаил Нестеров — аэролог, актинометрист и синоптик. Миша Нестеров славный, простой, душевный человек. Он бывший электросварщик, работал на строительстве гидростанций, но пошел учиться дальше, с успехом закончил университет и аспирантуру. Кандидатскую он писал уже на Бакланской океанской станции.

Вместе с ним в каюте помещается Яша Протасов, гидролог и океанограф. Яша только в прошлом году закончил институт. Он худой, длинный и столь близорук, что без очков совсем ничего не видит.

Дядя поместился вместе с Иннокентием, поскольку тому, как начальнику экспедиции, положено две смежные каюты. Сережа Козырев в одной каюте с Харитоном. Как ни странно, они не только ладят, но даже сдружились. Главмех Шурыга поместился со своим помощником-эстонцем, по имени Лепик Арди. Одноместные каюты имеют только неуживчивый Барабаш, штурман да я. Матросы все поместились в общем кубрике, кроме, конечно, девушек — Миэль и Лены Ломако, у которых каютка на двоих.

Итак, мы все ищем Течение, благо «Ассоль» морским регистром предписан неограниченный район плавания. Пока никакой бури, никаких тайфунов, только крупная зыбь. «Ассоль» легко бежит по волнам, бело-пенным сверху, исчерна-зеленым снизу. Холодно! Но в каютах тепло, трубы — руки не удержишь.

Работы много, но считается, что к настоящей работе мы еще не приступили. У меня, например, шесть наблюдений в сутки — каждые четыре часа. Точнее, пять, так как от ночного меня освобождают, сменяясь поочередно, Миша Нестеров и Сережа Козырев. Я, конечно, отказывалась, но Иннокентий довольно резко оборвал меня и сказал, чтоб я берегла силы к тому времени, когда придет «настоящая» работа.

Работы, как я уже сказала, хватает и сейчас. Каждые четыре часа записываешь температуру, облачность, силу и направление ветра, показания доброго десятка самописцев. Еще обработка наблюдений. Я не запускаю, обрабатываю тут же следом.

Затем бежишь сломя голову в радиорубку, где уже целый холм приготовленных для передачи радиограмм.

А на палубе часами возятся со своими приборами «научники», как зовут научных работников матросы. Делают по пять станций[1] в сутки. В семь утра подъем. Половина восьмого — завтрак, крепкий чай или кофе. И уже грохочут лебедки гидрологов — Яша и Барабаш начали наблюдения. На корме спускают сетки для планктона и рыбы Иннокентий и Сережа. Затем они переходят на правый борт и спускают дночерпатель для изучения бентоса. Я записываю погоду, а Миша Нестеров с помощью кого-либо из матросов выпускает радиозонд — огромный шар, несущий блоки крохотных приборов. Они автоматически сообщают по радио все данные атмосферы над «Ассоль». После чего Миша по моим данным (и как метеоролога, и как радиста) составляет синоптические прогнозы, которые каждый день самолично вывешивает на доске объявлений (матросы заключают пари: ошибется он или попадет в точку). Он же изучает лучистую энергию солнца. И всегда весел, всегда насвистывает или напевает без слов.

Но вот кто работает поистине за десятерых, так это Сережа Козырев. Дежурит как радист, помогает в качестве лаборанта Иннокентию, Барабашу, Мише, Яше, и как-то так получилось, что он стал механиком по приборам. У кого что сломается или заест, несут для починки Сереже. Мало того, он стал конструировать и совсем новые приборы, чем привел в восхищение и Иннокентия и Барабаша. Подумать только, родители считали сына ленивым. Это Сережу-то?! Конечно, я как слесарь (с приборостроительного завода, не забудьте) помогаю ему. Но конструктор из меня неважный.

Вечерами мы все иногда смотрим фильм (Сережа — за киномеханика!), иногда танцуем — если не слишком качает. Иннокентий обычно, если выпадает свободный часок, сидит согнувшись над шахматами либо с дядей, либо с капитаном или штурманом.

Если кто хочет читать, идет ко мне: я по совместительству и библиотекарь (разумеется, на общественных началах). Библиотека на «Ассоль» хорошая… Не на каждом судне имеется такая. Ее пополнили начальник экспедиции Иннокентий Щеглов, доктор Петров и капитан Ича, перевезшие на корабль свои домашние библиотеки.

В помещении судовой библиотеки книги не поместились, и я поэзию перенесла в свою каюту, фантастику — в Сережину, чем он был крайне доволен: Так что если кто хочет прочесть что-либо из фантастики, обращается, минуя меня, прямо к Сереже. Сугубо научной литературой ведает сам Иннокентий, и разместили ее в лаборатории.

Когда хотят потанцевать или послушать музыку, обращаются к Яше — он ведает пластинками. Больше всех танцевать любят Лена и Миэль. Иногда даже вдвоем танцуют.

Днем Лена Ломако чаще всего что-нибудь красит или моет. Миэль помогает коку. Выглянет из камбуза разрумянившаяся, вздернутый носик блестит, волосы аккуратно подобраны под белым поварским колпачком.

Но после ужина (вахта у них обеих лишь днем, как и у меня) обе принарядятся, причешутся, туфельки на высоком каблучке — и являются в кают-компанию, как в Бакланах — в клуб.

На днях было общее экспедиционное собрание в кают-компании, после ужина. Выбрали председателя судового комитета — доктора Петрова. Дядя не отнекивался, наоборот, поблагодарил за доверие. (На другой день собрались комсомольцы и выбрали себе комсорга — меня. Вот я отнекивалась: предупреждала, что получается семейственность. Не вняли.)

На собрании капитан Ича рассказал о задачах рейса. Иннокентий подробно ознакомил команду с планом научных работ. Собрание затянулось, никто не спешил расходиться. Как-то хорошо было у всех на душе. Каждый почувствовал свою важность в этом большом деле и личную ответственность. И подумалось, как огромен океан, как мал кораблик и нас так мало — всего-то девятнадцать человек!

Собрание закончилось, а все сидели задумавшись. Кок Настасья Акимовна и юнга Миэль подали внеочередной чай с морскими сухарями. Все оживились и с удовольствием выпили горячего пахучего чайку.

И тогда вдруг матрос Анвер Яланов сказал, обращаясь к Иннокентию:

— Однако, течение это, начальник, есть. Очень быстрое. Попадал я в него… Служил тогда на рыболовном судне «Зима». Было это спустя лет пять после войны. Родители у меня оба умерли, и я подался на Камчатку… На Сахалин сначала.

— Знаешь это течение? — изумился капитан. Узкие глаза его сузились еще больше. — Почему же до сих пор молчал?

Анвер Яланов усмехнулся. Большие черные диковатые глаза его сверкнули.

— А у меня никто не спрашивал. Никто мне не докладывал, что это течение нужно кому-то… Вот сейчас начальник экспедиции рассказал нам, что именно вы ищете, и я понял, что уж побывал там разок… Найдешь это самое течение — найдешь бурю, и не одну. Отпустит с полуживой душой, если вообще отпустит. Мы тогда еле вырвались… Есть поперек того течения остров.

Иннокентий, не перебивая матроса, подошел и сел рядом. Он молчал, но с огромным интересом слушал.

— Запаслись свежей пресной водой, — продолжал Яланов, по-прежнему обращаясь к одному Иннокентию. — Ходили на шлюпках. Судно стояло далеко. Прибой, однако, сильный. Могло разбить судно. На шлюпках проскочили.

Наш капитан сказал тогда: «Нет этого течения на карте. И острова нет. Надо будет сообщить во Владивосток». Не успел сообщить. Умер. Его тогда прямо с судна в больницу забрали… Видно, так никто и не сообщил. Люди больше простые. Рыбаки. Научников ни одного на борту не было. Я тогда перешел на другое судно. А вот сейчас слушал вас, Иннокентий Сергеевич, и понял: то самое течение ищете. А на острове мы сложили пирамидку такую из камней на самом возвышенном месте и вмазали туда железный лист. На листе сам капитан масляной краской вывел: «В марте 1950 года здесь побывали советские рыбаки с судна «Зима». Остров объявляется советским». Наверно, и посейчас та пирамидка стоит, хоть и прошло более четверти века.

Все с удивлением слушали Яланова. Ученые обступили его и стали расспрашивать. Он с готовностью отвечал. По его словам, остров небольшой — километров семь в длину, пять в ширину, но высокий, весь не заливается. С одной стороны течение подмывает и он обрывистый, с другой — пологий. Весь ощерился острыми камнями и скалами, словно в кольце. Похоже, был когда-то вулкан, но затух, и на острове успели вырасти деревья, так покалеченные ветрами, что сразу и породу не определишь. Скалы все в гнездах — птичий базар. На пологой стороне — лежбища котиков…

— Вы говорили кому про котиков? — спросил Иннокентий.

— Нет. Пускай себе живут как хотят.

— А почему теперь сказали?

— Думаю, что нам того острова не миновать.

— Где же, по-твоему, искать то… течение? — медленно спросил капитан. Мне показалось, что Ича недолюбливает почему-то Яланова.

— Там, где ищете, — холодно ответил матрос. — Оно зимой отклоняется градусов на пять.

— Как я и думал! — торжествующе воскликнул Иннокентий. Капитан с досадой взглянул на матроса, но более ничего не сказал.

— А остров? — с детским любопытством спросил Миша Нестеров.

— По течению на юг, — почему-то грустно ответил Яланов. Так я впервые услышала об этом острове…

Странно, что ничего, кроме естественного интереса, я не испытала. Никакого предчувствия! И смотрела я не на матроса Яланова, который рассказывал, а на Иннокентия, который молча слушал. Я ничего не могла с собой поделать. Едва Иннокентий появлялся в пределах видимости, как глаза мои неизменно поворачивались на него, словно магнитная стрелка к северу внутри компаса. До чего же прекрасное лицо, голова кружилась, когда я смотрела на него. Другие люди, к моему великому удивлению, ничего подобного не испытывали. Они вообще смотрели на него как-то спокойно и даже могли вовсе не смотреть!

А эти неулыбчивые, как и у его сестры, глаза! Никогда не могла понять, была в них скрытая сила или слабость? Богатый духовный мир, неповторимая индивидуальность, но был ли он добр, хотела бы я знать. Этот характер был полон противоречий.

Он был красив, и это было для него лишним, раздражало его. Заметно старался он не подчеркнуть, а, скорее, погасить эту ненужную ему красоту, недостойную умного мужчины. Оттого небрежность в костюме, оттого короткая стрижка. Он явно пытался покрепче загореть, но кожа не поддавалась загару, обветренное лицо все равно оставалось матовым.

Зато я загорела и обветрилась сверх меры, как цыганка, только глаза посветлели.

Обычно когда у меня выдавался свободный часок для библиотеки, туда заходил наш боцман Харитон. Он любил порыться в книгах, а выбрав, чаще всего Бунина, Тендрякова, Солоухина, усаживался возле моего столика отдохнуть. (Работы у него хватало, тем более что плотничьи работы без него не обходились— на «Ассоль» не было хороших плотников.)

— Интересно. Чем же у вас закончится? — сказал он как-то, когда мы оказались одни.

— Не понимаю, о чем ты, — отозвалась я не совсем искренне.

— Врешь! — резко отрезал Харитон.

— Ну что ж… Только вернее было б сказать: что у меня выйдет. Так вот, ничего не выйдет, даже если бы он был свободен. С чего вы взяли, что я кому-то нужна?

Харитон сочувственно посмотрел на меня:

— Ты похудела за последнее время… Слишком ты уж высоко его ставишь. Да и он тебя — тоже. После вороны Ларисы ты ему как… лебедь белый. Оба вы друг друга переоцениваете. Что интересно, все это понимают, даже Валерка Бычок. Не из желания посплетничать, а просто видят — двое на «Ассоль» любят друг друга высокой любовью.

— Да с чего вы взяли, что оба?! Как же!.. Одна дурочка, может, и любит, и так, что все об этом знают. Да только одна, а не двое!..

— Двое, — серьезно поправил Харитон.

— С чего ты взял? Никогда ни словечка, ни взгляда…

Я подавила вздох. Щекам стало жарко, наверно, покраснела. Харитон, зло сощурившись, смотрел на меня:

— В этом ты права. Пожалуй, не дождаться тебе ни слов, ничего прочего. Не тот человек. Считает себя связанным по рукам и ногам. Только я один мог бы помочь твоей любви, Марфа… Но не возьмусь — опасно!

— Ты? Не понимаю…

— Где тебе понять, детеныш. Только хотел бы я знать, будешь ли ты с ним счастлива?

Харитон помолчал, не сводя с меня взгляда. Я невольно опустила глаза. Выдержать этот тяжелый взгляд было трудно.

— Видишь ли, Марфа, люблю я тебя. Ни-ни, только как сестричку. Не каждый так и сестру свою любит… Никого в жизни я так не любил, кроме, конечно, Таиски. И представь, ничего мне от тебя не нужно. Самого удивление берет — что это за любовь такая и почему она ко мне пришла! Когда я подле тебя, я делаюсь лучше. Облагородила ты меня, Марфа. Давно хотел поблагодарить тебя. Всегда-то выслушаешь, посочувствуешь. Ко всем ты, правда, так добра… Даже к Лариске. Она мне говорила. Но ко мне ты, пожалуй, лучше, чем к другим, относишься, хотя и не одобряешь, не приемлешь многого во мне. Правда это иль нет?

— Правда.

— А почему?

— Ты рассказал мне про свою жизнь, доверил больше, чем другим. И я… будто мы немножко породнились. Сама не ожидала.

Не знаю, кто из нас первым встал, кажется, оба одновременно. Мы стояли и смотрели друг на друга, растроганные.

— Никогда я бабам руки не целовал, но, если позволишь, тебе поцелую.

И Харитон неловко поцеловал мне руку, сначала одну, затем другую.

Иннокентий вошел секундой позже. Его, видимо, поразило выражение наших лиц. Чуть нахмурившись, он с недоумением смотрел то на Харитона, то на меня.

Харитон вышел, кивнув мне головой, забрав свои книги. Иннокентий строго смотрел на меня:

— Давно я собираюсь спросить: у вас что — дружба?

Я села в свое кресло, Иннокентий продолжал стоять, ожидая ответа.

— Это не дружба. Другое.

— Что же?

— Мы вроде с ним как побратались.

— Побратались? — Он сел на стул. — В данном случае это слово как-то не подходит…

— Как раз подходит.

— Гм… Марфенька! Я должен тебя от него предостеречь. Это тебе не Сережа…

— Харитон никогда не сделает мне ничего плохого. Он нуждается в сестренке. У него никогда не было сестры.

— Нашла братца. Наивность твоя безгранична. Харитон — волк!

— Харитон — хороший человек. Иначе вы не взяли бы его на «Ассоль».

— Ича настоял. Плавание будет не из легких, а Чугунов силен, ловок, умел… И матросы его слушаются. У нас, кажется, имеются рассказы Честертона на английском языке? Зайди, пожалуйста, почитаю перед сном.

Я искала минут сорок, предварительно засунув томик за книги на нижней полке, пока Иннокентий сам не извлек его оттуда. А вроде просматривал журналы…

Уходя, он вежливо пожелал мне спокойной ночи. Руки не поцеловал. А это ему более бы подходило, чем Харитону.

Шурыга не лгал, уверяя, что в море-то они «вкалывают» засучив рукава. Такое впечатление, что лишь теперь, удаляясь от морских дорог в беспредельную, пугающую неизвестность, команда по-настоящему взялась за ремонт «Ассоль».

Пока «научники» возились со своими батометрами, шарами-зондами, гигантскими «авоськами», матросы под видом текущего ухода за судном производили самый настоящий ремонт (что им следовало бы сделать, еще когда «Ассоль» стояла в доках!). Целый день наши парни вместе с Леной Ломако конопатят, шпаклюют, олифят, скипидарят, белят, красят, протирают до блеска ветошью, драят с песком, яростно уничтожая малейшее пятнышко ржавчины.

Вот когда сказалась плохая пригонка надстроек, настила палуб и трюмов, постройка их из сырого леса. Доски высохли и покорежились. Вот когда ребята (братишки) бросились прощупывать, нет ли незамеченных трещин где-нибудь в пятке руля или рулевых петлях, нет ли ослабления швов или чего-либо в этом роде. Они хорошо несли судовую службу (Валерка Бычков едва ли не лучше всех), потому что знали: океан миндальничать с ними не будет. Они дошли до того, что во время станций, когда «Ассоль» останавливалась или медленно дрейфовала, свободные от вахты, надев ласты и маску, ныряли в ледяную воду, проверяя подводную часть судна, а потом что-то бетонировали в нижних трюмах. Капитан Ича считал, что это лишнее, но Харитон уверил его, что ребята просто закаляются. Особенно старались в машинном отделении. Когда бы я, проходя мимо, ни заглянула туда, механики вместе с закопченным Шурыгой что-нибудь откручивали и закручивали, отыскивая подозрительные на ржавчину места.

Мне кажется, в кубрике наводил на всех страх Анвер Яланов. Матросы явно боялись этого течения и в глубине души надеялись с ним не встретиться. А вечерами мы все собирались в кают-компании, где было так тепло и уютно. В руках Сережи Козырева появлялась гитара, и он, аккомпанируя себе, пел песни. Голос у него хороший, баритон, и все были в восторге. Матрос-ленинградец, внешне смахивающий на артиста Бортникова, неплохо играл на аккордеоне, который всюду возил с собой. Дядя рассказывал о своих камчатских скитаниях. Его с интересом слушали и матросы и научные работники. Барабаш или Иннокентий раза два в неделю читали лекции об океане. Но чем бы мы ни заполняли свои вечера, заканчивали их неизменно одним и тем же: чтением стихов.

Я так и не поняла причины моего успеха. Ни в школе, ни на заводе никто отнюдь не считал, что у меня артистические способности. Просто я очень люблю стихи.

Начиналось всегда одинаково — Валерий Бычков басом требовал: «Марфа! Прочитай-ка нам Роберта, про сны!» С ударением на втором слоге. Дались ему эти «сны». Вот уж не ожидала, что у меня с Бычковым общие вкусы. И я читала в сотый раз «Сны» Рождественского. Или его «Весенний монолог», который начинается так:

За порогом
потрясающие бездны.
А заканчивается отчаянной надеждой:

Что-то будет.
Непременно
что-то будет.
Что-то главное
Должно
произойти.
А однажды я прочитала строчки из стихотворения, которое пела Лариса:

Будут ясные зори,
Нежданные грозы,
В небесах полыханье огня.
Облака кучевые
В рассветном просторе.
Будет день,
Когда солнце
Взойдет без меня.
Стихотворение понравилось, хотя все немного взгрустнули.

— Это тоже Роберта? — спросил Валера Бычков.

— Нет, это Иннокентия Щеглова. Все были изумлены.

— Вот не знал, что вы балуетесь стихами, — сказал Барабаш.

Стали просить Иннокентия Сергеевича прочитать что-нибудь из своих стихов. Я незаметно сбежала.

Перед сном ко мне заглянули дядя и Сережа. Дядю я усадила в единственное кресло, а мы с Сережей уселись рядком на моей койке. За иллюминатором бились тяжелые, многотонные волны, завывал на все голоса ветер. Стали вспоминать Москву. Дядя рассказывал о той Москве, которую мы с Сережей уже не застали. Мы же, естественно, говорили о Москве последних лет, о нашей жизни там, о близких. Дядю заинтересовало, что я прыгала на лыжах с трамплина. И удивило, что Сережа к спорту совершенно равнодушен. Даже на футбол никогда не ходил, даже не смотрел по телевизору хоккей. Вскоре Сережа ушел в радиорубку, «говорить со всем светом».

— Зная три языка и азбуку Морзе в придачу, можно говорить со всем светом, — с восхищением заметил дядя. — Какая теперь замечательная молодежь, — добавил он.

Я рассказала, какого мнения Козыревы о своем сыне.

Арсения Петровича дядя знал и никак не мог взять в толк, как он мог настолько не понимать сына.

Мы с дядей засиделись допоздна. Старый мой дядюшка был удивительно молод. Как врач он пока не был перегружен работой (мы, как на подбор, один здоровее другого) и потому принялся за изучение биологии моря; чтоб не быть лишним в экспедиции, он помогал в практической работе Барабашу.

На другой день, как всегда после утреннего метеонаблюдения, я ушла в радиорубку, где порядком задержалась. Целая гора радиограмм. В эфире тесно, как в московском универмаге перед праздником. К обеду я просто выбилась из сил, а предстояло еще очередное наблюдение. Когда я вышла на палубу, то застала всех в веселом оживлении. Над нашим судном делал круги Ил-14. Ярко-красные плоскости и фюзеляж полыхали на фоне сумрачного неба, как пламя.

— Далеко залетел! — донесся до меня удивленный возглас капитана. Он стоял на мостике рядом с Иннокентием, оба смотрели вверх.

Самолет ловко сбросил нам вымпел, помахал в знак прощания крыльями и мгновенно скрылся за серыми тучами.

В длинном картонном пенале оказались письма и последние газеты. Газеты Миэль отнесла в кают-компанию, а письма мгновенно разобрали. Мне было пять писем. От Августины (целых два), Ренаты, старшего Козырева и коллективное с завода.

Письма Августины — это любовь. Она сожалела, что не поехала со мной на Камчатку: может, она отговорила бы меня пускаться в плавание по океану. Она кротко сердилась на Ренату Алексеевну, что та не оставила меня работать на океанской станции, хотя я ей и писала, что Рената Алексеевна очень уговаривала меня остаться. Но кто же в здравом уме и твердой памяти сам откажется выйти в океан?

В письме с завода приветствовали мое мужество (вот еще), заявляли о своей вере в меня, желали доброго плавания и сообщали всякие заводские новости.

Арсений Петрович, кажется, повторялся. А письмо Ренаты на этот раз привожу целиком:

«Дорогой друг мой Марфенька! Может, письмо мое догонит тебя где-нибудь в океане. Как бы хотелось поговорить с тобой!

Марфенька, как я поняла из писем, твоих и брата, вы полюбили друг друга. Право, не знаю, радоваться мне или огорчаться. Мне кажется, ты совсем не понимаешь, каков Иннокентий, видишь его не таким, какой он на самом деле. Это не значит, что он хуже, чем ты его себе представляешь. Он глубоко порядочный человек и прирожденный ученый. Ты видишь его мужественным, суровым, сдержанным. А он нетерпим, внутренне ^вспыльчив (комок нервов), характер у него тяжелый, скрытный и полон противоречий.

Мама рассказывала, что и ребенком он был очень нервен, тяжело переживал смерть отца, болезненно переносил второе замужество матери.

Иннокентий — максималист. С людей, как и с себя, он спрашивает по самому высокому счету. А ты к людям добра и снисходительна. Ты от души пожмешь руку бывшему преступнику, радуясь его победе над собой, а Иннокентий ведь побрезгует.

Тебе всегда придется быть на высоте. Если ты хоть раз упадешь в его глазах, он этого не простит. Не сможет. Так получилось с Ларисой. Тебе будет трудно с ним. Я хочу, чтоб ты об этом знала. Милая-милая Марфенька, такая ясная, веселая, простая, как я боюсь за твое счастье.

Интересно, полюблю ли я когда-нибудь? Пока еще не любила. Ведь не каждому дается такое счастье — любить. За мной пытаются ухаживать, но скоро, наверно, перестанут: называют меня недотрогой, несовременной. Педагоги мною довольны, прочат большое будущее… Я очень много работаю. В свободные часы изучаю Москву. Августина здорова, хотя тоскует по тебе. Это хорошо, что ты ей часто пишешь.

Милая, милая Марфенька, желаю счастливого плавания! Как странно, где-то в океане крохотный кораблик борется со стихией и на нем три самых дорогих мне человека: дедушка, брат и лучшая моя подруга. Целую крепко. Твоя Рената Тутава».

С радостью и в то же время с какой-то каменной тяжестью на сердце поднялась я на палубу. Пора было делать замеры. Мои приборы установлены на верхнем мостике.

Когда «Ассоль» стала для очередной станции, то никакие якоря не могли удержать ее на месте. Воды океана стремительно тащили ее к югу. Иннокентий обвел глазами взволнованных товарищей, тесно окруживших его.

— Неужели… — начал было кто-то и умолк. К ним спускался с мостика улыбающийся Ича.

— Течение, — сказал он коротко.

* * *
Так мы нашли Течение, когда почти отчаялись его найти. Оно действительно отклонилось на пять градусов к югу-западу.

С этого дня я узнала, что значит настоящая работа. Все узнали, кто еще не знал. К научной работе были привлечены все матросы. Всякие покраски-шпаклевки прекратились. Не до этого. На северном полушарии Великого океана зимние месяцы вообще бедны наблюдениями. Есть обширнейшие районы, где зимних наблюдений вовсе не вели. Наше Течение не изучалось ни зимой, ни летом — белое пятно на карте океана. Никто ничего о нем не знал. Изучение надо было начинать так, как если бы мы очутились на другой планете.

Не совсем в удачное время года начали мы изучать Течение. Месяц март…

Все наши наблюдения были сверхплановыми, являясь как бы репетицией к предстоящей работе. И это было мудро.

Ведь у нас до этого то лопался трос у дночерпателя, то оказывалась неверно рассчитанной оснастка нашего двухсотлитрового батометра, и ее надо было переделывать. Кожух подводного радиометра (такой стальной баллон) пропускал воду, и надо было срочно заменять прокладки. То были упорные неполадки с лебедкой. Каждый реагировал на это согласно своему темпераменту и воспитанию. Чертыхались, ворчали, сопели, вздыхали (не слышала, чтоб кто-нибудь ругался) и… работали, сжав зубы. И вот теперь, когда мы брали первые замеры уже на Течении, все ладилось, все шло так любо-гладко, одно загляденье.

Эхолот «нащупал» придонное скопление рыбы. Глубина около ста метров. Толщина слоя рыбы — 12–15 метров. Косяк тянулся на протяжении двадцати миль. Пришлось мне мчаться в радиорубку и давать информацию в Бакланы на океанскую станцию (на имя Ренаты Алексеевны Щегловой) и в Тихоокеанский институт рыбного хозяйства.

Планктонные сетки принесли богатый улов. Биомасса планктона достигала ста мг (на кубический метр воды). Иннокентий напевал. Барабаш нашел высокое содержание фосфатов и еще чего-то в поверхностных слоях, а с глубиной содержание питательных солей еще увеличивалось.

Богатство фосфатов указывало на оживленное поднятие глубинных вод. А богатый планктон дает обильную пищу всяким рыбам и беспозвоночным животным.

Поднятие глубинных вод… В этом была причина населенности Течения, ведь в центральных частях своих Великий океан довольно пустынен.

Дночерпатель принес полный груз ила. Его в мгновение поделили между собой Барабаш, Иннокентий и Яша Протасов. У каждого свой интерес к илу.

Словно пришел большой праздник, такие все стали веселые, оживленные и радостные. Течение сулило многое.

После бурных дебатов совета экспедиции (капитан Ича, Иннокентий Щеглов и Барабаш) решили стать на трехсуточную якорную буйковую станцию. Надо было выяснить, какие здесь глубинные течения.

К якорному тросу (буйрепу) подвешивались самописцы течений на разных горизонтах — 400 метров, 700, 1000. Скорость и направление течений в глубинных горизонтах изучались при помощи печатающего самописца течений — БПВ, в более поверхностных горизонтах — самописцем течений «Океан».

Но судно немилосердно дрейфовало… Не успевали мы закончить одно наблюдение, как «Ассоль» относило на несколько миль от буя. Наше Течение имело скорость на поверхности двенадцать километров в час. И это несмотря на то, что мощный ветер дул против течения.

Океан совсем не казался ни приветливым, ни радостным. Я сообщила, что, по метеорологическим данным, начинается шторм… Капитан Ича резко меня поправил: «Не шторм, а крупная зыбь». Что ж, ему лучше было знать.

Эта крупная зыбь так кренит дрейфующий корабль то на левый, то на правый борт, что натягиваются и лопаются тросы, на которых висят глубоко в воде приборы. Уже потеряли два батометра. Третий не решились опустить. Туман, дождь, морось. Огромные свинцовые волны, ударяясь о борт корабля, сотрясая его, взлетают ввысь, обдавая каскадом холодной воды всех работающих на палубе. Ветер дул все сильнее, началась неприятная качка. Кое-как подняли на палубу самописцы.

Течение на глубине оказалось довольно большим и было противоположного направления — противотечение. Просматривая данные самописцев, наши океанологи сразу заспорили — не одно и то же они в них видели. В споре, почти непонятном для меня, часто употреблялись два слова: конвергенция и дивергенция (пограничные зоны между противоположно направленными течениями внутри круговоротов). Мне было пора делать очередное наблюдение. Капитан велел боцману страховать меня, а мне — переодеться в штормовку, что я и сделала, сбегав к себе в каюту. Спускаясь по трапу, я больно стукнулась — так уже качало. Поднялась не без труда. Миша Нестеров готовился запускать радиозонд, но предложил сделать наблюдение за меня, поскольку штормит. Капитан сказал: «Петрова и сама справится», что означало: «Сейчас не шторм, а крупная зыбь». Однако приказал Бычкову и Яланову протянуть на палубах дополнительные штормовые леера (тросы).

Кто-то еще вышел им помочь. Они закрепили морскими узлами пеньковые тросы и сразу исчезли, мокрые с ног до головы.

Пристегнув страховочный пояс к лееру — то же сделал, к моему удивлению, и Харитон, — я было подняла анемометр, и кабы не Харитон, прибор вырвался б из моих рук. Ветер внезапно и резко усилился. Харитон деловито проверил, правильно ли пристегнут у меня пояс и в порядке ли страховочная цепь.

Установив термометры, мы по леерам же добрались до датчиков скорости и направления ветра.

Остальные ученые сидели в лабораториях — какие уж тут станции! От их датчиков и приемников тянулись по мокрой палубе провода дистанционного управления в лаборатории, где у каждого были свои столы с приборами.

Я споткнулась о провод, ветер бил и валил с ног, но крепкая рука боцмана удержала меня. Затем я неудачно повернулась лицом к ветру и захлебнулась: ветер был плотнее воды. Такое ощущение, будто я тонула. Какое-то время, видимо невероятно растянувшиеся секунды, я претерпела все муки утопающего. Уцепилась за Харитона, как цепляются все тонущие — в невероятном страхе.

Он что-то крикнул, успокаивая, обнял меня и вдруг, крепко прижав к себе, поцеловал прямо на глазах у капитана и начальника экспедиции, которые с беспокойством наблюдали за нами из штурманской рубки.

Ветер в этот час «пел», как какой-то жуткий хор — высоко, однообразно и страшно. Я с детства не могла слышать завывания ветра — нападала тоска, а это даже не походило на ветер — словно бы пел хор приговоренных к смерти… Никогда мне не было так страшно за все мои девятнадцать лет. А Иннокентий- был так далеко — за стеклом, как в том сне, где он был седой и между нами — неразбиваемое стекло.

Сама не понимаю, почему я так испугалась. Но едва я ощутила обветренные, солоноватые губы Харитона, его крепкие руки, надежно обхватившие меня, как страх отступил. Я вдруг подумала, что рядом с этим человеком можно ничего не бояться. И впервые поняла выражение: за ним как за каменной стеной.

Под защитой Харитона я сняла с приборов все показания, провела наблюдение до конца.

Только мы спустились по трапу с палубы, капитан дал команду задраить все иллюминаторы и выходные двери на штормзаглушки и проверить крепления.

Когда я, уже переодевшись в сухое, поднялась по внутреннему трапу в штурманскую рубку и положила перед капитаном метеорологическую сводку, начальник экспедиции уставился на меня, как на чудо: словно перед ними появился летучий голландец. Он был явно шокирован моим поведением — ведь они своими глазами видели, что боцман целовал меня. А то, что меня в тот момент охватил мистический ужас перед океаном, он же не мог знать. Оправдываться я не люблю. Иннокентий должен был меня знать. Поэтому, насупившись, я прочла им вслух сводку:

— «Ветер — норд-вест. Скорость — 30 метров в секунду. Давление — 746. Высота волны 8–9 метров…» Пойду в радиорубку…

— Нет. В эфир передаст Козырев. Отдыхай.

Это сказал капитан. Иннокентий не смотрел на меня. Может быть, думал сейчас, что я такая же, как Лариса, ничуть не лучше.

— Убавить обороты двигателя до… — командовал капитан.

Над океаном спускается преждевременная ночь, приборы светятся ярче, экран радара стал белым от плотных дождевых туч. Я вгляделась в стекло. Харитон и Миша Нестеров запускали зонд.

Миша, едва удерживаясь на ногах, под напором все усиливающегося ветра развертывал полотно. Харитон помог ему накрыть зонд полотном — для сохранности. Харитон проверил у Миши страховочную цепь, подбадривая, потрепал его по плечу, и они стали пробираться на левый борт к радиолокационному аппарату «Метеорит».

Я видела, как их накрыла с головой огромная волна и потащила за собой в океан, но Харитон удержался, вцепившись в штормовой леер, и удержал Мишу, который обеими руками держал зонд. Харитон, нагнувшись, отвернул крепления, и прибор ожил. Зонд с датчиком рванулся вверх, в туман, темноту, ливень, и головка «Метеорита» начала вращаться, передавая сигналы исчезнувшего зонда.

— Иди в лабораторию, — сухо сказал Иннокентий. Он тоже наблюдал за ними, через мое плечо. Я ушла, ничего не сказав.

Ну и ну! Надо же такому случиться. Сколько раз мы сидели вдвоем с Харитоном за шлюпками, на ботдеке или в библиотеке, и никогда он не позволял себе ничего подобного. За все время нашего знакомства один раз поцеловал мне руку, и все.

И вот, в такую-то бурю, да еще на глазах капитана и Иннокентия, задумал целоваться. Но сердиться на него я почему-то не могла.

Да, это был шторм, и за несколько часов он прошел по шкале Бофорта все градации: сильный шторм, крепкий шторм, жестокий шторм, перейдя под утро в шторм ураганный. Продолжать работы на палубе было разрешено только метеорологам, но не мне… Наблюдения вели по очереди Миша Нестеров и Яша Протасов. Страховал каждого Харитон. Больше они никому не доверяли.

Сережа Козырев сидел почти безвыходно в радиорубке (куда меня тоже ночью не допускали). Пока никаких сигналов бедствия не давали. Машины работают четко, «Ассоль» мужественно держится против волны. Легли в дрейф, и нос на волну. Чуть в сторону — и «Ассоль» валится на борт, топя мачты в воде.

Океан озверел. Воистину Великий, но никак не Тихий. Все чаще обрушивает на корму страшные удары, так что судно содрогается всем телом. Кажется, что еще один-два таких удара — и хрупкая «Ассоль» переломится пополам. Но каким-то чудом «Ассоль» держится.

Ужин не запоздал. Был вкуснее обычного. Посерьезневшая Миэль расстелила на столы мокрые салфетки, чтоб чайники не скользили. Подняла предохранительные бортики, чтоб не билась посуда.

В этот вечер места в кают-компании пустовали. Под конец ужина нас осталось пятеро: капитан Ича, кок Настасья Акимовна, Иннокентий, дядя и я.

— Иди, Настенька, ляг! — озабоченно сказал Ича жене. Она заметно сдала последнее время: стала какая-то желтая, по лицу коричневые пятна. Но готовила она хорошо, команда была очень ею довольна. О Миэль она заботилась, как мать.

— Это со мной не от качки, — сказала она. — Хотелось посидеть с вами. Но, пожалуй, пойду. Постараюсь уснуть. Не провожай меня, дойду.

Она пожелала нам спокойной ночи. Ича все-таки пошел проводить жену.

— Настасью Акимовну надо будет переправить на материк, — сказал дядя Иннокентию. Тот кивнул головой.

Скоро вернулся Ича. Взглянул на часы и присел к столу.

— Посижу с вами немного и пойду пораньше, сменю Мартина. Сегодня тяжелая вахта. Неужели это Течение на всем протяжении сопровождается штормами? — сказал Ича раздумчиво.

— Ерунда! — пожал плечами Иннокентий. — Этого не может быть.

— Но наше первое знакомство с ним… еле уцелели тогда.

— А рассказы Яланова о промысловой шхуне «Зима»? И вот теперь…

— Совпадение. И затем — одно время года. Ты-то уж должен знать, капитан.

Ича, такой молчаливый всегда, в этот вечер разговорился. Рассказал о своем детстве. Он был родом из корякского округа, родился и вырос на побережье. Хорошо знал родную тетку Ренаты Тутавы корячку Ланге. С десяти лет Ича ходил с отцом и старшим братом на морского зверя. Уже в те годы появилась у него мечта о корабле…

Ича страстно хотел стать капитаном. После окончания десятилетки он поступил в Дальневосточный технический институт рыбной промышленности на судоводительский факультет. День, когда он прочел свое имя в списках принятых, был одним из самых счастливых дней его жизни.

Уходя, чтоб сменить Мартина, Ича вдруг произнес смущенно, стеснялся он высокопарных слов:

— Люблю я свою родину! Не променял бы ее ни на какой юг. Здесь начинается Россия… Здесь восходит солнце. Разве у нас на Камчатке не самые сильные, самые добрые, незаурядные люди? — И добавил уже в дверях: — Когда у нас с Настенькой будет сын, я воспитаю его в любви к корякской родине… Настоящим коряком… Думаю, что Настенька не будет против…

Иннокентий удивленно посмотрел ему вслед, словно хотел сказать: «Что это с ним сегодня?»

Когда мы разошлись по своим каютам, я была уверена, что не усну. Уж очень ревел океан. Уже не отделить было грохота волн от воя ветра, шума дождя — все смешалось в один сплошной, зловещий гул.

На всякий случай я легла спать одетая. Было к тому же холодно, меня знобило. Я укрылась одеялом с головой, стараясь не думать о том, как «Ассоль» в кромешной тьме борется с чудовищно тяжелыми волнами, которые обрушивал на нее океан.

Океан и кораблик!

Мама Августина, пусть не передается тебе моя тревога, мой страх. Я не должна бояться! Иначе незачем было идти в океан, ведь знала же я, что он — для мужественных. Я не боюсь. Сейчас я должна уснуть. Завтра понадобятся силы. Я совсем не боюсь. Я хочу спать. Я же очень хочу спать! (Я совсем не хотела спать.) Я пригрелась и уснула. Даже снов не видела.


Проснулась я на полу, потирая ушибленное место: меня сбросило с койки.

Настало утро, и в океане бушевал ураганный шторм. Капитан категорически запретил выходить на палубу иначе, как по его приказанию: волны могли сломать позвоночник. Все осунулись и как-то сразу похудели.

Настасья Акимовна занемогла. Миэль обварила себе руку и плакала. Все же они кое-как приготовили завтрак. Валерий Бычков огорошил всех признанием, что он по профессии повар, только скрывал это, считая приготовление обедов бабьим делом, но теперь он убедился, что, пожалуй, в некоторых обстоятельствах это только мужское дело. Кок и юнга получили бюллетень, а Валера принял камбуз.

Я сменила измученного Сережу в лаборатории, и он, даже не позавтракав, ушел спать.

…Самые последние новости. У Миши сломался анемометр, после того как показал 60 метров в секунду. (Прибор, что с него взять!) Давление продолжает падать.

Судовые шлюпки сорвало со своих мест и унесло в океан. Одна осталась (крепили, связавшись по нескольку человек).

Сломались мачты.

Была авария двигателя, его починили. Но двигатель теперь работает с перебоями.

Шурыге показалось, что машинное отделение сейчас затопит, и он так задраил двери, что теперь не может открыть! Так что Шурыга и его помощник Лепик оказались закупоренными. С внешним миром общаются по телефону. Очень сожалеют, что по телефону нельзя доставить горячий завтрак. Закуска у них была.

На «Ассоль» все с тревогой прислушиваются к работе машины. Если Шурыгане устранит неполадки и не обеспечит работу двигателя на полную мощность — всем конец, каюк, как говорит Анвер Яланов. Финита ля комедиа, как, без сомнения, скажет мой дядюшка. (Я лично надеюсь, что представление еще не скоро будет окончено.) Для одного утра новостей как будто хватало. О том, что не существует больше никаких антенн, я узнала. на закуску.

У меня в радиорубке собрались капитан Ича, Иннокентий и синоптик Миша. Они казались обескураженными. Я почесала нос и натянула в рубке кусок проволоки, как веревку для белья — внутреннюю антенну.

— Буду работать на коротких, — успокоила я капитана.

— Давай-давай! Чтоб связь была.

С помощью этой «антенны» я попыталась узнать, что происходит в океане. По обрывкам чьих-то радиограмм мы поняли, какая беда свалилась в этот день на корабли… На одном судне уже потеряли двух матросов, на другом снесло штурманскую рубку вместе с капитаном и рулевым. Многие суда получили пробоины, и им требовалась немедленная помощь. Другие уже умолкли. И напрасно Петропавловск без конца запрашивал, почему нет связи. Хуже всего было в северных водах. У судов началось обледенение. Люди скалывали лед, но судно обмерзало снова, теряя остойчивость.

Я обернулась к капитану:

— Помощи не будем просить?

— Нет, — категорически отрезал Ича. — Другие в худшем положении. Мы хоть не обмерзаем. К тому же добираться до нас… Вот если Шурыга не справится с двигателем… Тогда уж…

Он задумчиво постоял возле меня.

— Однако, Марфенька, поищи в эфире… на всякий случай… может, тут поблизости от нас кто откликнется.

— Хорошо, поищу.

— Кто тут может быть? В стороне от всех путей… — удивился Иннокентий. Не заметила я в нем никаких следов страха или уныния. И одет он был, как всегда, тщательно и даже выбрит.

Ича нерешительно взглянул на друга.

— Научно-исследовательское судно «Дельфин». Оно изучало аналог нашего Течения в южном полушарии. А теперь перешло экватор, северный тропик и движется как раз нашим Течением… Навстречу нам. Судно большое, сильное. Им этот шторм нипочем.

Иннокентий удивленно уставился на капитана. Тонкие темно-русые брови его сдвинулись.

— Откуда ты знаешь?

— Сережа как-то связался с ними, неделю назад. Но сегодня ночью почему-то не нашел их. Может, теперь ты, Марфенька, найдешь.

— Почему же Козырев не доложил мне?

— Я ему не велел…

— Не понимаю тебя, — холодно проговорил Иннокентий.

Он прекрасно понимал. Ича как-то съежился под взглядом друга.

— Не хотелось тебя огорчать. Теперь будет считаться — они открыли.

— Значит, когда мы искали Течение, они уже шли им?

— Да. Они и подсказали нам курс.

Миша протянул мне данные наблюдений, и я отстучала «погоду». Приняла по фототелеграфу синоптическую карту для Миши, и он ушел, качая головой. А я перешла на прием и слушала голоса кораблей, терпящих бедствие. «А вокруг была смерть, только смерть — в пять часов пополудни», — вспомнила я слова поэта.

Обед, приготовленный Валеркой, был необыкновенно вкусен. Настасья Акимовна готовила более экономно. Никто не ожидал от него такого мастерства. В конце обеда он явился, как артист на аплодисменты, в белом халате и поварской шапочке, лихо надвинутой на одно ухо. Глаза его лукаво блестели. Он осведомился, понравился ли нам обед? Все хором поблагодарили его. Он был доволен. Однако не смог не пофигурять:

— Покормлю вас еще разок-другой и сам пойду рыб кормить!!! — На этом он гордо удалился на камбуз.

— Ну и дурак, — бросила ему вслед неблагодарная Миэль. В этот момент в кают-компанию вбежал Сережа Козырев.

— Земля! — крикнул он.

Я сидела рядом с дядей, ближе всех к двери, и моментально, по внутреннему трапу, очутилась в штурманской рубке. Иннокентий смотрел в трубу радиолокатора. Увидев меня, он уступил мне место.

— Смотри, Марфенька, как хорошо видно, — сказал он. На экране локатора четко вырисовывался остров… Обрывистые скалы, каменный мыс.

— Остров? Тот самый? — обрадованно воскликнула я.

Вошел, тяжело дыша, дядя и встревоженно взглянул на капитана. Ича отвел взгляд. И я вдруг осознала, что радоваться нечему.

А через минуту в рубку вошел Шурыга. Раскупорились наконец. Глаза у него были красны и воспаленны.

— Капитан, при таких оборотах мы взорвемся. Температура предельна!

— Будем охлаждать забортной водой. Боцман! Где боцман?

Показался невозмутимый Харитон. Капитан дал распоряжение. Для страховки велел связаться матросам по четверо. Боцман поспешно ушел.

Весь экипаж знал, что, если Шурыга не обеспечит работу двигателя на полную мощность, «Ассоль» развернется бортом к волне и ее перевернет. Гибель тогда неминуема.

Шурыга и Лепик исправили двигатель, больше в машинном отделении ничего не заедало. Но шторм был столь силен, что всей мощности машин в триста лошадиных сил хватало лишь на то, чтоб удерживаться носом к волне. А течение и ветер, объединив силы, неудержимо влекли «Ассоль» на острые скалы, окружившие остров кольцом.

В эту ночь никто не ложился спать, хотя аврал не объявляли. Мужчины, выполняя распоряжения капитана, боролись, сколько у кого было сил, за свое судно, а мы, женщины, не выходя из кают-компании, готовили еду, кофе или ухаживали за ранеными и больными. У Анвера Яланова разбита голова (дядя боялся, что у него сотрясение мозга), у штурмана Мартина Калве сломана рука. Протасова Яшу так стукнуло о железо, что он надолго потерял сознание. Настасья Акимовна совсем разболелась… Дядя почти не отходил от нее. Я пока еще отделывалась легкими синяками.

Хуже всех дело обстояло с Леной. Она совсем пала духом. Сидела, скорчившись в уголке дивана, закрыв лицо руками, и что-то шептала про себя.

Положение наше было очень опасным. Каждую минуту судно могло перевернуться вверх килем, или разломиться пополам, или взорваться от перегрева мотора. А вернее всего — нам пропорют днище подводные скалы… Но я старалась отогнать эти страшные мысли. Вообще в таких случаях лучше всего заняться делом.

Вплотную опасность подступила к нам около часа ночи: «Ассоль» непреодолимо несло на камни. Капитан приказал всем свободным от вахты ожидать его распоряжений в кают-компании. Не знаю, какие могли быть «распоряжения», если «Ассоль» разобьет о скалы. Даже лодка у нас оставалась только одна. Были, правда, спасательные пояса, но какой от них толк, если на тебя упадет несколько тонн воды? Говорят, на людях и смерть красна. Может быть, Ича, собрав нас вместе, хотел, чтоб нам было не так страшно в эти последние минуты?

Капитан заглянул к нам и заверил, что они с рулевым сделают все возможное. Мартин ушел вслед за капитаном в рулевую рубку. Работать со сломанной рукой он не мог, но считал, что его место рядом с капитаном.

Итак, в рулевой рубке находились трое: капитан Ича, рулевой Ефим Цыганов и Мартин. В машинном отделении — Шурыга, Лепик, Володя Говоров и Харитон.

Медленно вошел Иннокентий и, обведя глазами кают-компанию, сел возле меня. Он был бледен: только что видел, как «Ассоль» неудержимо влекло на скалы.

— Ну, вот и все, — шепотом сказал он и, взяв мою руку, нежно сжал ее в своих. Это было так непохоже на него, что у меня стиснуло горло от нестерпимой жалости к нему, ко всем нам.

В кают-компанию быстро вошел Сережа. Он мельком взглянул на меня, но искал он начальника экспедиции.

— Иннокентий Сергеевич, — сказал он резко и ухватился за привинченный к полу стол — так сильно накренилось судно. — Я предлагал капитану послать сигнал бедствия, но он сказал: поздно. Надо, однако же, объяснить, что произошло с «Ассоль». Вы сами составите радиограмму или мне от вашего имени послать?

— Сам, — сказал Иннокентий, и они ушли в радиорубку. Примерно через час в кают-компанию заглянул Сережа,

сообщил, что он дал все радиограммы. И что снова будет пытаться найти связь с «Дельфином». Иннокентий вернулся и снова сел рядом со мной.

В три часа ночи мы были измучены вконец. Нас так бросало, что каждый хватался за что мог, лишь бы удержаться. Иннокентий поддерживал меня, когда судно так кренилось, что стена становилась полом, а пол стеной.

Время от времени я спрашивала у окружающих:

— Неужели нельзя ничего сделать?

Никто мне не отвечал на столь глупый вопрос. Пришел Харитон, сел у стола и ждал с таким видом, словно собирался страховать кого-то. Бедная искалеченная «Ассоль» все еще держалась. Я касалась рукой опалового ожерелья, которое снимала, только ложась спать.

Я ждала, как и все, но я ждала не смерти. Не могла поверить. И снова касалась ожерелья, как будто оно могло спасти нас. Ведь мне подарили его, как эстафету в будущее, а будущее не могло кончиться так быстро.

И еще — как я могла поверить в смерть, если я теперь уже знала, что Иннокентий любит меня. Не без горечи я подумала, что он видит смерть где-то рядом, если, изменив своей обычной выдержке, уже не скрывает больше своей любви.

Конец пришел вскоре после трех часов ночи. Судно вдруг стало падать — это падение в бездну было ужасно. В то же мгновение Иннокентия швырнуло на стену, меня с силой ударило обо что-то, и сразу стало очень тихо. В полной тишине медленно погас свет.

Дальше я ничего не помню.


Пришла я в себя — словно спала и меня разбудили — от громких мужских рыданий. В испуге хотела подняться, но было совсем темно, и я испугалась еще больше.

— Не бойся, Марфенька, — услышала я рядом с собой голос Иннокентия и почувствовала, как его руки помогают мне сесть. Я лежала на одном из диванов кают-компании, а когда села, у меня закружилась голова.

— Сейчас будет свет. Электрик с боцманом ищут повреждение. Как ты себя чувствуешь?

— Что случилось? Кто это плачет? Валерий?

— Случилось чудо, Марфенька. Приливная волна вместе со штормовым ветром перенесли нас через камни. Похоже, мы далеко от берега. Нас всех спас Ича. Не отпустил штурвал даже в такой момент. Скоро рассветет, и мы сориентируемся.

— Иннокентий! — Я поднялась на ноги, держась от слабости за его плечо. — Все ли живы? Где дядя?

— Дядя с больными…

В этот момент застучал движок, и лампы стали медленно разгораться. Какой разгром!.. Стулья и столы поломаны. На диване рядом со мной полулежал, закрыв глаза, Барабаш с перебинтованной головой. На полу неподвижно лежала Лена Ломако — руки ее уже были сложены на груди. А рядом сидел согнувшись Валерий Бычков и судорожно рыдал.

— Были жертвы, — тихо сказал мне Иннокентии. — Погибла Лена Ломако.

Я бросилась к Лене. Лицо ее было красивее, чем при жизни. Такое спокойное, умиротворенное. На виске свернулась кровь. Я опустилась возле нее на пол и горько-прегорько заплакала.

Ах, Лена, Лена Ломако! А как же Костик?

Кто-то ласково обвился руками вокруг моей шеи — то была Миэль, заплаканная, измученная.

— Мы уже на твердой земле, — прошептала она, — а Лены нет. Я так испугалась, что и ты умрешь.

— Где все остальные? — воскликнула я в ужасе. — Миэль! Больше нет жертв? А как дядя? Где он?

— Дядя в каюте капитана. Возле Настасьи Акимовны. Она в очень тяжелом состоянии… Потеряла много крови.

Меня стало трясти. Как пусто и тихо было в ярко освещенной кают-компании.

Когда я зашла в свою каюту, увидела, что разбит запасной приемник. (А вроде хорошо закрепила!) Накинув на себя пальто и платок, я поднялась на палубу. Вот где были все остальные. Им что-то громко рассказывал Мартин… Над бурным еще океаном поднимался рассвет. Тучи угнало на юг — они еще толпились над горизонтом. А там, где должно было взойти солнце, уже розовели «циррусы» с коготочками, похожие на гигантские — в полнеба — страусовые перья.

«Ассоль» стояла на каменистой террасе у высокой каменной стены — словно в сухом доке, приготовленная для ремонта. Вершина острова над гранитным обрывом была совершенно неприступна. Там гнездились птицы, которые уже просыпались. Остров еще был полускрыт в утреннем тумане. Впереди, разбиваясь о рифы, гремел прибой. Но шторм уже кончался.

— Как же мы здесь очутились? — тихонько спросила я, ни к кому не обращаясь.

Ответил мне Мартин Калве. Обычно молчаливый, он был сейчас чрезмерно говорлив и возбужден. Его лихорадило. Сломанная рука его, уложенная в гипс, висела на перевязи.

Морщась от боли, он стал рассказывать мне снова, а стоявшие на палубе придвинулись к нам и слушали его, как я поняла, в третий или четвертый раз. Сережа Козырев, ссутулившись, сидел на рундуке рядом с рулевым Цыгановым.

— Получился парадокс, — громко говорил Мартин. — В более спокойную погоду наше судно просто-напросто разбилось бы о рифы. Течение здесь сумасшедшее и прибой не умолкает ни на минуту. Но ураган перенес «Ассоль», как щепку, через все скалы. Нагонные волны были не менее десяти метров. Как я могу определить «на глазок», нас выбросило не менее чем на километр от берега, к тому же подняло на эту террасу. Была еще одна страшная опасность: судно могло разбиться об эту гранитную скалу — видите, она тянется, как высокая стена… — Голос его заметно дрожал. — Но волны уже теряли свою силу и, обессилев, опустили

«Ассоль» на каменистую почву, почти не повредив корабль. Больше того, не будь этой скалы, мы могли бы опрокинуться…

Остойчивость свою «Ассоль» сохранила. И еще одно мы не должны никогда забыть: мы спасены благодаря капитану Иче… В самый страшный час я был в рубке рядом с капитаном и рулевым. Вот Ефим здесь, может подтвердить. Помочь я не мог со сломанной рукой, я только стоял рядом, потому что в этот час место штурмана рядом с капитаном. Так вот, когда десятиметровая (может, и большая) волна переносила «Ассоль» через острые скалы и я ухватился здоровой рукой за штормовые поручни и повис, я… Я ждал: сейчас опрокинемся. Но я не зажмурил глаза и видел, как Ича и Ефим повисли на штурвале и переложили руль до предела вправо. Ича сумел поставить «телеграф» на «полный вперед». Никогда я не был так близок к смерти!

На палубу вышли Иннокентий, Харитон и электрик Говоров. Мартин повторил свой рассказ. И опять все слушали, будто он рассказывал первый раз.

Все больше и больше светало. Проявилась круглая большая бухта, где синела почти спокойная вода.

— Не верится, что мы на твердой земле и отделались так дешево! — вскликнул Мартин.

— Кто поможет мне сколотить гроб дл" я Лены? — сурово спросил Харитон.

— Лягте, Мартин, вы совсем больны, — сказала я штурману. — У вас температура. Перелом руки не шуточная вещь.

— Пожалуй, лягу, — упавшим голосом подтвердил Мартин, густо покраснев.

Харитон пошел подобрать доски, с ним ушли Ваня Трифонов и Миша, который когда-то плотничал.

Я долго плакала. Потом спустилась вниз, проститься с Леной Ломако.

Тело Лены перенесли в лабораторию. Она лежала на большом столе, накрытом белой простыней. Около нее сидели Валерий и Миэль.

Подошли матросы, с ними Яша Протасов без очков — они разбились во время шторма, — и вид у него был растерянный и беззащитный. Валера уже больше не плакал. Он не отрываясь смотрел на девушку. Он любил ее, хотел на ней жениться еще в Бакланах. И не сердился на нее за то, что не он был ей нужен.

В лабораторию зашел Сережа.

— Надо радировать скорее, — напомнил он мне, — а то в Бакланах теперь с ума сходят от беспокойства. Может, установим антенны?

— Да, нужно установить антенны, — сказала я подавленно и вышла следом за ним.

Провозились довольно долго, но поставили. Потом можно будет укрепить получше.

Миэль сама, никто ее не посылал, пошла на камбуз и приготовила завтрак, а затем вместе с Валерием стали готовить обед.

Потом я пошла в рубку. Никто мне не давал никаких радиограмм. Надо было что-то составить самой, но меня охватила глубокая апатия, и я радировала о нашем положении в двух словах: «Мы приземлились». Сообщить о том, что имеются жертвы, я побоялась. Известие сразу разнесется по Бакланам, и кто-нибудь ляпнет Костику без всякой подготовки. Еще успеет узнать о гибели сестры.

Когда я вышла из рубки, Иннокентий с матросами спускали с откидной площадки забортный трап (при помощи талей). Трап не доставал земли, и ребята наскоро сколотили небольшую площадку и еще штормтрап с деревянными ступенями.

Надо было сойти на землю и подыскать место для могилы. Мы с Иннокентием спустились по трапу первыми. Я невольно удивилась, как обросла «Ассоль» ракушками и водорослями, а давно ли мы ее скребли и чистили в сухом доке.

Уже был день, и солнце довольно высоко поднялось над пустынным горизонтом. Океан продолжал волноваться, а небо над ним безмятежно синело, и подобны снегу были мощные кучевые облака. «Циррусы» уже исчезли, их унес ветер, и завтра они выпадут где-нибудь дождем. Я подумала, что мы сегодня не делали никаких наблюдений.

Всех нас подавила смерть Лены Ломако…

Нам преградил путь широко разлившийся ручей. По камням мы перешли его, почти не замочив ног. Иннокентий обернулся и внимательно поглядел на ручей.

— Пожалуй, мы его используем, — сказал он, не объясняя, как и для чего.

Терраса заворачивала, отдаляясь от берега. Здесь начинался пологий подъем.

— След лавового потока, — заметил Иннокентий.

Может, и текла здесь лава, но с тех пор за столетия нанесло достаточно земли.

Искривленные свирепыми океанскими ветрами, здесь упорно держались корнями и жили пихта, ель, белая японская береза, ясень, а по берегам ручьев — ива, ольха. Правда, деревья росли редко, жизненное пространство захватил кустарник: кедровый стланик, можжевельник, жимолость. Возле них пробивалась бурая трава, а по камням и скалам расползался серебристый мох.

Странно было после четырехмесячного плавания идти по надежной, неподвижной земле, и все представлялась качающаяся палуба, опадающие и взмывающие волны и как зарывалось в воду легкое суденышко. И вдруг начинало казаться, что остров плывет, как корабль среди пустынных просторов Великого океана. И уже не поймешь, рельеф ли это острова, или обводы и оснастка корабля. А рядом со мной шел худощавый, стройный, нервный человек — незнакомый человек, — которого я любила беззаветно, но почему-то не ждала от него ни любви, ни радости для себя.

Иннокентий вдруг остановился и повернул меня за плечи к себе, заглянул мне в глаза.

— Ты любишь меня?

— Сейчас не надо об этом…

Я мягко отстранила его и пошла быстрее: не прогулка была у нас, мы искали место для могилы. Теперь мы шли узкой долиной, справа ее ограничивали каменистые горы, заросшие в распадках кустарником, слева — обрыв. Ниже тянулись другие террасы, а в самом низу полоса пляжа, омываемого пенистым прибоем.

— Смотри, Марфенька, а ведь это та пирамидка из камней, о которой рассказывал Яланов, — первым заметил Иннокентий.

Действительно, в конце долины на фоне синего неба высилась каменная пирамидка, но рядом с ней четко выделялся крест.

— Там уже чья-то могила! — воскликнула я.

— Яланов о ней не говорил, — удивился Иннокентий.

Да, это оказалась могила. Железная дощечка, прикрепленная к ясеневому кресту, коротко сообщала на английском языке — мне прочел и перевел Иннокентий:

Устли Фланаган. Матрос с корабля «Джон Биско»,

род. в 1941 г. в Дублине. Ум. в 1973 г. на острове Мун.


Покойся с миром, моряк!

— «Джон Биско»… это судно английской антарктической экспедиции, — вспомнил Иннокентий, — как они сюда попали? Как погиб этот бедняга?.. Они назвали остров — Мун.

— Что это значит по-русски? — спросила я.

— Мун — это Луна.

— Смотри, Иннокентий, а ведь остров похож на молодую Луну. Посмотри отсюда — полумесяц!

— Я уже заметил это. Могилу будем рыть здесь.

…И я еще раз проделала этот путь, уже за гробом Лены Ломако.

Кроме Настасьи Акимовны, которая не могла встать, все проводили Лену в ее последний путь.

Кричали чайки, как плакали, шумел океан, солнце зашло за тучи, похолодало. Быстро вырыли могилу, сменяясь поочередно, взглянули последний раз на Лену — она словно спала, — заколотили крышку и опустили в могилу гроб. Бросил каждый по горсти земли, и этот стук о крышку гроба больно отозвался в сердце.

— Спи, бедная девочка, — тихо произнес дядя, держа в руках шляпу. Ветер развевал его седые волосы.

— Прощай, Лена. Прости, — сказал Харитон угрюмо.

— Не беспокойся о братике, я буду Костику старшей сестрой, — обещала я и подумала, что хотя умерла она рано, но уже успела изведать темные стороны жизни. В тот грустный час я поклялась себе сделать жизнь Костика умной и светлой.

Мужчины засыпали могилу, оформили лопатами холмик, а мы с Миэль положили на него ветви пихты, ели и можжевельника.

Капитан Ича, постаревший почти до неузнаваемости, отвернувшись, вытер глаза.

Я подняла несколько упавших хвойных веток и положила их на могилу ирландца.

Постояли с обнаженными головами, затем подошли к каменному обелиску, на котором было четко выведено:

В марте 1950 г.

здесь побывали советские рыбаки

с судна «Зима».

Остров объявляется советским.

— Цела! — вскричал потрясенный Анвер Яланов. — Простояла четверть века. А судна того уже нет. И людей многих уже нет в живых.

Медленно двинулись мы в обратный путь.

Обросшая ракушками и водорослями «Ассоль» прочно стояла на земле, ждала нас, как родной дом.

Миэль и я пошли на камбуз, помочь Валерке приготовить ужин.

Поужинали, помянули добрым словом Лену Ломако и рано разошлись по своим каютам спать. Измучены все были до крайности. Утром нам дали поспать до девяти часов, вместо обычного подъема в семь. Половина десятого в кают-компанию был подан завтрак, а на десять в той же кают-компании назначено общее собрание.

Перед собранием я забежала на минутку к Настасье Акимовне и расцеловала ее. Но когда я разглядела ее; сердце у меня екнуло. Она была в тяжелом состоянии, более тяжелом, чем я думала… Лежала слабенькая, исхудавшая. У нее всегда были такие веселые голубые глаза, круглое полное румяное лицо, а теперь черты лица заострились, глаза запали и потемнели, и эта бледность, когда бледно не только лицо, а и шея и руки…

— Наверное, я не поднимусь, — проговорила она с горечью, — Ича так страдает…

Она нерешительно посмотрела на меня, и глаза ее наполнились слезами. Лицо искривилось. Ее тошнило. Я вытерла ей лицо, дала воды.

— Я позову дядю, — сказала я, испугавшись.

— Он был… зайдет еще. Это все ураган наделал. Когда судно тряхнуло и меня сбросило на пол, внутри у меня что-то лопнуло… Доктор-то делает все, что можно, да только… Слышь, Марфенька… по-моему, умру я!

— Да что вы, милая, хорошая! Не думайте так! Вы поправитесь. Пройдет время, и силы восстановятся. Все будет хорошо.

Мы все вас так любим. А сейчас я позову дядю. Если я вам буду нужна, велите меня позвать. Я буду за вами ухаживать.

Я еще раз поцеловала ее… и стремглав побежала за дядей. Но дядя уже шел к ней.

Собрание открыл Барабаш и предоставил слово начальнику экспедиции. Капитан сел в сторонке и смотрел в пол. Выглядел он мрачным и угнетенным. Похоже, что он не спал и эту ночь, чувствуя себя виноватым во всем: и в болезни жены, и в смерти матроса Лены Ломако, и даже в том, что случилось с «Ассоль». Неловко чувствовал он себя: капитан судна, пожизненно отведенного в «сухой док», который никогда не заполнить водой, разве что повторится роковое стечение обстоятельств, но тогда корабль безусловно погибнет.

Как его убедить, что в разыгравшейся трагедии он совсем не виновен?

Иннокентий был предельно краток. Напомнив нам задачи экспедиции — научный поиск Течения и подробное изучение его, к которому мы едва приступили, он сказал:

— Поскольку нет никакой возможности вывести «Ассоль» на воду, то будем изучать течение с острова Мун.

Иннокентий коротко, но доходчиво обрисовал конкретные научные задачи, которые мы можем решить, находясь на острове. Работы будет много, так что надо всем подтянуться. К работе приступим немедленно. Затем слово взял капитан Ича. Меня вдруг бросило в жар: я подумала, что все эти месяцы в океане на любом собрании первым, естественно, всегда выступал капитан. А сегодня власть как бы перешла к Иннокентию, как будто капитан «Ассоль» уже не был больше капитаном. Но ведь его никто еще не снимал, и «Ассоль» существовала. Нехорошо, что и Барабаш и Щеглов забыли об этом.

Не знаю, задело ли это Ичу, по-моему, он был и выше этого да и не до самолюбия ему было.

Негромко и спокойно он сказал, чтоб к научным работам приступили дня через два, так как сейчас он объявляет аврал, который потребует участия всего личного состава корабля.

— Какой аврал? — удивился Иннокентий.

— «Ассоль» здесь, на суше, как бы парализована, — пояснил Ича, — возможность стянуть судно на воду полностью исключена. Необходимо срочно принять меры для пуска и поддержания в действии важнейших устройств и механизмов судна. Прежде всего необходимо обеспечить питание судовых механизмов и котлов водой. Тогда «Ассоль» будет жить, пусть на земле… Будет отопление, тепло, свет, оживут приборы. Батареи, которыми мы сейчас пользуемся для освещения, скоро сядут…

Все смотрели на капитана с недоумением, Иннокентий понял:

— Ручей! Я вчера подумал об этом…

— Да, ручей. Будем перегораживать русло. Боцман, подготовь лопаты, ведра, доски — все, что нам понадобится для плотины. У нас там есть запас рукавиц, давай их. Пригодятся. И сапоги…

На этом собрание закончилось, начался аврал. На «Ассоль» остались Миэль, на которую возложили обязанности кока, и дядя возле Анастасии Акимовны.

Капитан уже выбрал место, когда мы еще спали, для плотины и теперь живо распределил обязанности. Харитон, Валерий, Шурыга и Ефим Цыганов рыли канаву для основания плотины, другие заготовляли камень, благо камней на острове Мун хватало. Третьи подтаскивали щебень и гальку. Мы с Барабашем таскали на самодельных носилках ракушки. Скоро их уже высилась громадная куча, но это была лишь сотая часть того, что нам понадобится.

Руководил работой капитан, но он и сам таскал камни, рыл землю, показывал, где что делать.

Сказать, что работа кипела, слишком слабое выражение. Не припомню за всю мою жизнь, чтоб люди работали с таким увлечением, как на этом аврале.

К обеду основание плотины было готово, рыть особенно глубоко не пришлось, так как у ручья было скальное основание.

Миэль накормила нас супом из мясной тушенки и ленивыми варениками, обещав к ужину блины.

После обеда приступили к возведению самой плотины. Мы ее закруглили, получилась каменная подкова. Она росла и росла — каждый слой камня обильно засыпали галькой и ракушками. К вечеру все так устали, что с ног валились, но настроение было хорошее — поработали всласть, и, главное, на земле!

Плотина была почти готова, за исключением середины, куда, сердито бурля, устремился ручей. Он фыркал, как рассвирепевшая кошка, и сбивал с ног. Меня перенес Иннокентий.

— Хорошо поработали, — сказал капитан, — завтра заложим трубу для спуска воды и закроем перемычку. Боцман, подбери трубу пошире.

На борту «Ассоль» нас встретил встревоженный дядя. Настасье Акимовне стало хуже, началось воспаление брюшины, она без сознания, требуется немедленное внутриартериальное переливание крови. Дядя взял Шурыгу за руку и смущенно обратился к нему:

— Знаю, дружок, вы устали; к тому же недавно давали кровь… но Настасья Акимовна может умереть.

— Да что вы, доктор, — вскричал Шурыга, — какой может быть разговор?! Раз для спасения нашего кока нужна кровь, так берите сколько надо. Что вы так на меня смотрите?

— Много надо… не меньше литра.

Шурыга присвистнул и несколько изменился в лице. Но сразу овладел собой.

— Я здоров как бык! Берите сколько надо.

— С условием, если вы завтра будете лежать.

— Да черта мне сделается! Ладно, доктор, буду лежать. Лишь бы спасти Настасью Акимовну.

Литр крови за один раз было немало даже для здоровяка Шурыги. Посему ужин Миэль отнесла ему в каюту. А Харитон понес ему добавок: шоколад, фрукты и сгущенное молоко.

Хотя все проголодались, а блины, которые напекла Миэль, были очень вкусны, все мы поели без аппетита. Мы остались в кают-компании, но разговор не вязался. Каждый невольно прислушивался к звукам, доносившимся из капитанской каюты, и мы скоро разошлись по своим каютам.

Не помогла кровь Шурыги, не помогли другие меры, примененные дядей. В пять часов утра наша Настасья Акимовна скончалась.

Часов в шесть дядя разбудил меня. Накинув халатик, я открыла дверь и по его лицу все поняла.

— Умерла?..

— Да. Час назад…

— Дядя, милый, на тебе лица нет. Иди ляг. Мы с Миэль пойдем туда, сделаем все, что нужно…

— Да. Да. Я пойду полежу. Я расстроен.

Я поцеловала дядю, быстро оделась и зашла за Миэль, которая уже меня ждала. Невольно робея, мы с ней, держась за руки, вошли к капитану. Ича сидел в кресле возле постели жены. Он поднял на нас странно посветлевшие — словно они сразу выцвели — глаза. Такие глаза мне приходилось видеть у слепых.

— Это я виноват в ее смерти, — произнес он глухо. — Мой отец ходил на морского зверя, брал с собой сыновей, но мать всегда оставалась дома. Не женское это дело — ходить в океан.

— Теперь многие женщины уходят в море, — возразила я. — Разве бы Настасья Акимовна осталась сидеть дома…

— Чтоб не разлучаться со мной… А я не должен был ее брать.

…И снова делал гроб Харитон. И снова мы все в унынии шли за гробом. И стояли, ощущая свое бессилие, у могильного холмика. Плакали чайки, гремел неумолкаемый прибой, и остров Мун плыл в синем пространстве.

Обратно шли тесной группой, будто боялись чего-то, и все молчали, как если б забыли слова или онемели.

Кроме жалости и скорби, что я испытала, возвращаясь с похорон Настасьи Акимовны, и глубокого сочувствия к нашему капитану, меня еще терзало мучительное предчувствие, что Иннокентий уходит от меня.

Никогда еще мы не были столь чужими друг другу. Лицо его застыло, как гипсовая маска. Он ни разу не взглянул в мою сторону. А через ручей, ставший бурным, меня перенес кто-то другой, случайно очутившийся рядом.

Все приостановились и посмотрели на неоконченную плотину. Часть камней вода уже отнесла в сторону.

Неожиданно Валерий Бычков сказал с ожесточением:

— Этот проклятый остров требует могил!

— При чем здесь остров, — сказала я, — ее жизнь унес океан, а не остров, приютивший нас.

Капитан подозвал Харитона и приказал сегодня же закончить плотину.

— Вы меня извините, товарищи, я пройду к себе. Мне необходимо побыть одному. Миэль, ты иди на камбуз и займись делом. А вы, Марфа, пройдите в радиорубку, там скопилось много работы. Тебе, Шурыга, надо полежать. Доктор, вы идите спать, а то сами заболеете. Остальные будут заканчивать плотину. Боцман, заложите трубу. Задвижка у вас готова. Не давайте Шурыге работать.

Пока я стерла в радиорубке пыль и подмела влажной шваброй пол, капитан принес мне целую пачку радиограмм.

— Не убивайтесь так, капитан, — сказала я, пытаясь подавить слезы. — Постарайтесь уснуть. Может, дать вам снотворное — я возьму у дяди.

— Спасибо, девочка. Не надо. Торе не заспишь и чувство вины тоже. Передай радиограммы.

Ича ушел. Миэль позвала меня пообедать с ней.

…А теперь следовало перейти на прием. Но я сначала включила фототелеграфный аппарат, тем более что как раз настало время для получения синоптической карты.

Мерно жужжал прибор. Из черной прорези медленно выползли темноватые края карты. Так. Передам Мише Нестерову, когда вернется с плотины, пусть разбирается.

Пора переходить на прием. Почему же я медлю, словно боюсь. Сижу неподвижно и рассматриваю карту: завихрение кривых линий, стрелки, пунктиры. Бумага была влажная. Я отложила ее в сторону и вытерла руки.

Надела наушники. Прием. Радиограмм много. Выражения сочувствия, советы, приказы. Вот, например, приказ: «Обезопасить себя на случай нового урагана, продолжать научные работы до прихода исследовательского судна «Дельфин». Из его сотрудников создана комиссия, которая проведет изучение причин катастрофы и решит дальнейшую судьбу экспедиции на «Ассоль». Так… много радиограмм личных. Штурману Калве от родителей. Барабашу от детей, Шурыге от невесты, Мише от отца, Сереже от отца и матери, дяде от его пациентов и друзей. Среди них несколько Иннокентию… Одна радиограмма от матери. Другая от жены.

Закончив работу, перечитываю обе радиограммы. Рената Алексеевна сообщала сыну, что Лариса уволилась с работы и уехала с Юрой во Владивосток, к своему отцу, который вторично овдовел и нуждается в уходе.

Произошло это месяца два назад. Видно, Рената Алексеевна не хотела раньше времени тревожить Иннокентия. Что же толкнуло ее теперь сообщить об этом?

Радиограмма Ларисы Щегловой: «Кент, любимый, начинаю новую жизнь. Ненавижу себя прежнюю. Сменила даже профессию. Учусь Владивостокском музыкальном училище. Специальность хоровое дирижирование. Юра полюбил дедушку. Старый капитан заботится о нем. Если можешь, прости. Юра скучает по тебе. Целую. Твоя Лариса».

Не знаю, сколько часов прошло на Земле. В моей рубке Время и Пространство поменялись местами. Время застыло неподвижно, а Пространство, отсчитывая страшные секунды, тащило меня куда-то в мрак, и мне было невыносимо больно и одиноко.

Если любовь приносит такие муки, то лучше бы ее и не было!

Слишком близок мне был духовно Иннокентий, чтоб я не поняла, как подействует на него, да еще в день смерти Настасьи Акимовны, известие от жены, начавшей новую, чистую жизнь. Жизнь, в которой она больше не будет отказываться от лучшего в себе.

Иннокентий уходил от меня, и мне надо было найти силы жить без него.

Стемнело, я сидела впотьмах. Открылась дверь, и вошел Иннокентий.

— Марфенька, ты здесь? — вполголоса спросил он, не включая света.

Мы сели на диван, и он привлек меня к себе, коснулся губами мокрых щек.

— Ты плачешь, Марфенька?! Я обидел тебя… Сидишь тут одна в темноте, как Золушка. У меня стал плохой характер. Я уже не могу быть внимательным и добрым. Привык тяжелое настроение переживать в одиночку. Наверное, тебе не легко придется, когда будешь моей женой.

Мы долго сидели обнявшись, а на душе у меня становилось все легче и легче, хотя ничего, в сущности, не изменилось. Но следовало передать радиограммы.

Я высвободилась из его рук и включила свет.

— Плотина закончена, — сказал он. — Завтра прокопаем канал, и к утру будет озеро до судна. Тут недалеко. Ты что-то хочешь мне сообщить? Дома все благополучно?

— Да. Юра здоров. Вот тебе две радиограммы — от матери и от жены. Иди к себе и прочти их. И подумай один, чтоб никто не воздействовал на тебя. Иди. Мне надо запереть рубку.

— От мамы и от Ларисы?

Он внимательно и сочувственно посмотрел на меня.

— Понятно. И теперь ты предлагаешь подумать. И решить. Выбрать, так сказать. Какое у тебя измученное лицо… Кажется, ты все решила за меня. Марфенька! Вот я и заставил тебя уже страдать…

— Не будем пока говорить… Прочти и подумай. У вас сын. Я прошу тебя. Подумай.

— Хорошо. Иду.

Я заперла рубку. Он проводил меня до моей каюты, и я закрылась у себя, унося с собой его улыбку, такую нежную, грустную и счастливую одновременно.

Я зажгла свет и прилегла на постель. После того как Иннокентий приласкал меня, мне стало легче, как говорится, словно камень свалился с души. Даже разлука с ним представлялась мне не такой страшной.

После ужина Иннокентий позвал меня на палубу. Мы сели на рундук.

— Ты хочешь, наверно, знать, — начал Иннокентий, — какое впечатление произвела на меня радиограмма моей бывшей жены? Так слушай. Мне от души жаль ее. Я рад, что она нашла в себе силы переделать себя.

Надеюсь, ей это удастся. Лариса ненавидела свою работу. Никогда не мог понять, почему она пошла на бухгалтерские курсы. Ее всегда тянуло искусство… Она любит пение, музыку. У нее прекрасный голос и слух. Уверен, что в этой работе она найдет себя. И, может быть, остынет злоба на мир, рожденная неудовлетворенностью собой, своей жизнью.

Бедный мой сынок!.. Как тяжело, что родители омрачили его детство… К счастью, отец Ларисы — хороший человек и уже любит внука. Он — капитан дальнего плавания, теперь пенсионер… Юрке будет с ним хорошо.

Иннокентий замолчал и долго сидел задумавшись.

— Виноваты мы оба. Сошлись два эгоиста, молокососы, и ни один не желал хоть чем-нибудь поступиться. И любовь ушла от них. Четвертый год она мне не жена. И ты здесь ни при чем! Наш разрыв произошел задолго до встречи с тобой.

— А все же ты не умеешь прощать, — пробормотала я.

— Наоборот, я ей все простил, как, надеюсь, и она мне. Но когда любовь умерла, ее не воскресишь. Лариса мне давно чужой человек. И давай больше об этом не говорить. Насчет Юрки — я буду ездить во Владивосток. Буду переписываться с капитаном. И с самим Юркой. Писать он уже может… А сейчас давай спустимся в кают-компанию. Может, я уговорю Ичу посидеть с нами.

Мы спустились вниз, Ича не вышел, но Иннокентия к себе впустил, и они проговорили до глубокой ночи.

А я этот вечер сидела с дядей и остальными в кают-компании, и мы говорили о жизни, кутаясь кто во что горазд, так как паровое отопление не работало.

Утром подъем в семь часов и сразу после завтрака — аврал. Я вышла на палубу и вскрикнула от восторга: возле «Ассоль» морщилось от ветра небольшое синее озеро, и вода в нем все прибывала.

Поспешила спуститься на землю: Все любовались озером — делом наших рук. А Харитон сказал, что не надо копать от озера никакого канала — озеро рядом. Он уже приготовил все, что нам необходимо. И, к всеобщей радости, в скором времени с помощью балластного насоса по шлангам начали подавать воду в конденсатор паровой машины. На «Ассоль» появилась вода, и к тому же пресная, которую мы так всегда экономили.

В этот же день заработали судовые механизмы, от нагревшихся батарей пахнуло теплом. Теперь мы были обеспечены водой и для нужд команды, и для котлов.

Аврал все же состоялся: прокопали канал для отработанной воды (чтоб она не попадала в чистое озеро). Матросы с этим возились до вечера, а научные работники приступили каждый к своему делу. Вообще начались вахты.

Было приятно видеть, как после обеда каждый сам заторопился на свою работу: механики спустились в машинное отделение, ученые приступили к наблюдениям. Валерий отправился на камбуз (он отныне числился коком), Миэль поручили каждодневную уборку общих помещений, кроме мытья полов, так как, по убеждению капитана, это мужское дело, и пол драили матросы покрепче. Сережа Козырев исправлял вышедшие из строя приборы, а я, сделав очередное метеорологическое наблюдение, отправлялась в радиорубку.

Там я и услышала истошный крик Сережи:

— Корабль!!!

Все высыпали на палубу. На рейде у острова Мун покачивалось большое, красивое судно.

— «Дельфин».

По приказу капитана боцман приветствовал корабль ракетой. И все, кто мог, устремились к берегу. Мы бежали, перегоняя друг друга, и каждый что-то вопил на ходу.

Мы так бурно радовались кораблю, словно пребывали на необитаемом острове не пять дней, а пять лет, без надежды выбраться. Гм!;

Нас заметили и тоже сделали несколько залпов из ракетницы. Наверно, наше нетерпение передалось тем, на большом корабле, так как они спустили вельбот, и он направился к острову через бушующие буруны, осторожно обходя скалы.

Мы стояли у самой кромки воды в бухте и с нетерпением ждали дорогих гостей. Скоро мы уже различали лица.

Кроме двух гребцов — матросов и самого капитана, в шлюпке находились знакомые мне лица, которых мы с Ренатой встретили в Москве на квартире у профессора Кучеринер. Я даже подпрыгнула от восторга и замахала руками. Как было не узнать улыбающегося, приветливого Мальшета, сияющего Санди Дружникова, который сорвал с головы берет и неистово размахивал им. Рядом с ним сидела худощавая красивая женщина, лет за тридцать, с очень светлыми серыми глазами. Было в ней что-то девичье, доброе и ясное. Она была в брюках, короткой дубленке. На прямых русых волосах клетчатая кепка.

После я узнала, что Елизавета Николаевна — жена капитана «Дельфина» Фомы Ивановича Шалого, высокого, плечистого крепыша, румяного, черноволосого и черноглазого, с выступающими обветренными скулами.

Капитан Шалый, начальник экспедиции Филипп Михайлович Мальшет и Дружников как раз и составляли комиссию, назначенную обследовать причины аварии «Ассоль» и решить дальнейшую судьбу ее команды. В комиссию входили еще какие-то моряки, но меня с ними так и не познакомили.

Шлюпка врезалась в берег, они соскочили на песок. Знакомые целовались и обнимались (Мальшет, Елизавета Николаевна и наш Давид Илларионович оказались старыми друзьями), незнакомых представляли друг другу — смех, возгласы, радость…

Меня они не забыли и тоже расцеловали.

Капитан Ича предложил провести их на «Ассоль», но гости решили сначала отдать долг умершим и велели вести их на кладбище.

С ними отправились Ича, Иннокентий, Барабаш, Сережа Козырев и я. Остальные вместе с прибывшими матросами пошли на «Ассоль», получше приготовиться к встрече гостей.

На кладбище мы поднялись почти молча (только мы с Елизаветой Николаевной немного разговаривали), все тяжело дышали. Подъем немалый, поневоле запыхаешься.

Постояли у свежих могил, выразили сочувствие нашему капитану, затем подошли к могиле ирландца.

Филипп Мальшет и его друзья тоже знали это английское судно. Встречались с «Джоном Биско» в Антарктиде и обменялись визитами. Но особенно заинтересовал их обелиск, установленный моряками с промысловой шхуны «Зима». Узнав, что среди нас есть матрос с «Зимы», Мальшет пожелал непременно поговорить с ним, расспросить его получше.

Затем мы двинулись домой, но они то и дело останавливались, рассматривая остров с возвышенности, и единодушно решили: «Остров Мун, вот что нам нужно! Наконец-то нашли!»

Поскольку мы не особенно понимали, что именно они подразумевают под этими словами, Мальшет дал нам краткое, но исчерпывающее объяснение.

Излагаю, как умею. В общем, так. Наша Москва стала местом собирания миролюбивых сил планеты. Ни одно международное соглашение без нас не обходится. Через год должны начаться работы по международной Программе исследований глобальных атмосферных процессов. Подготовка к ним идет сейчас полным ходом. Это имеет и огромное политическое значение, так как интересы науки, миролюбивой политики, национальной экономики и просто интересы добрососедства входят в международную Программу исследований.

Действующую сейчас на планете сеть метеорологических и аэрологических наблюдательных станций необходимо срочно увеличить, а также усовершенствовать и расширить. В частности, в этой части Великого океана нет ни одной такой станции.

Экспедиции на «Дельфине» Академия наук поручила подыскать в этихширотах подходящий островок. Такое же задание, только от Лондонского королевского общества не то от Шотландской академии (или от тех и других), получил и «Джон Биско». При встрече англичане сказали, что неплохо бы на острове Мун организовать метеостанцию, что они уже было остановились на этой мысли, но поскольку остров Мун оказался советским… если русские не возражают…

На что Мальшет, не моргнув даже глазом, заявил, что они как раз идут с заданием организовать на острове Мун научно-исследовательскую станцию, что там намечено построить, кроме того, мощный радиоцентр, станцию ракетного зондирования верхних слоев атмосферы, вычислительный центр для обработки научных материалов и… маяк. Начальник экспедиции с «Джона Биско» с огорчением заметил, что остров Мун подходит для «спасательного убежища», если взорвать скалы при входе в бухту, но… поскольку русские еще двадцать лет назад открыли остров, то это, конечно, их право.

Дойдя в своем рассказе до этого места, Мальшет стал так хохотать, что вынужден был остановиться. Зеленые глаза его, резко обведенные черными ресницами, буквально искрились от смеха. Дело в том, что никто на «Дельфине» понятия не имел, на какой широте и долготе расположен этот советский остров. Единственно, что они знали о лунном острове (от англичан), что он советский и на нем удобно организовать станцию. И что англичане очень огорчались, что остров Мун уже «застолблен». Не спрашивать же у них, где этот остров?

— Как же вы его нашли? — усмехнулся Иннокентий.

— Вы радировали, что на Течении находится остров и «Ассоль» несет на него. Но мы были слишком далеко от вас — едва перешли северный тропик. Затем нарушилась связь.

Увидев нашу плотину, комиссия пришла в неописуемый восторг. Они с уважением посматривали на нашего капитана: спас судно, затем сделал все возможное, чтоб оживить его, хотя в такой беде было бы извинительно и опустить руки.

Мы остановились перед плотиной. Вода уже почти не просачивалась сквозь нее. Отверстия в плотине успело затянуть илом, водорослями и песком. А вода в озере все прибывала. Скоро придется спускать.

— Ну и молодцы, времени не теряли! — с жаром воскликнул Мальшет.

Капитан Шалый, хотя и более флегматичный, тоже не выдержал и от всей души пожал Иче руку.

Подошли к «Ассоль», и у комиссии отнялся язык. Совершенно потрясенные, они обошли судно. Санди стал фотографировать его во всех ракурсах. Потом отбежал назад и сфотографировал «Ассоль», стоящую на земле, настороженную, как огромная птица, готовая взлететь.

— Это ж надо, не потеряла остойчивости, не опрокинулась! — поражался Шалый. Он стал расспрашивать Ичу о подробностях.

Ича рассказал, как они с рулевым Цыгановым изо всей силы повисли на штурвале и переложили руль до предела вправо. Как удалось поставить телеграф на полный вперед… Дальше я, к своему удивлению, узнала, что на подходе к острову «Ассоль» получила страшную пробоину над самой ватерлинией, и команда судна, рискуя быть смытой в океан, мужественно залатала ее. Особенно отличились боцман Чугунов, Анвер Яланов и Иннокентий.

По словам Ичи, в некоторых местах острова и на подходах к нему сила ударов волн достигала 60 тонн на квадратный метр. От нас, женщин, это все тогда скрыли, чтоб не пугать.

— Дорогие мои, да вы ж были на волосок от смерти! — простонал разволновавшийся вконец Мальшет. Эти слова он повторял несколько раз за вечер.

А Санди стал фотографировать нас всех подряд, поодиночке и скопом. Поднялись на палубу, познакомили со всеми, кто оставался и ждал гостей «дома». Когда Ича назвал фамилию Яланова, Мальшет не выдержал и немедленно потащил его в сторону, расспросить без помехи о том, как моряки с «Зимы» открывали остров Мун.

Я стояла рядом с Елизаветой Николаевной (и муж и друзья называли ее Лизонькой, или Лизой, и я буду ее так называть, хоть за глаза) и, улыбаясь, смотрела на Филиппа Мальшета. На него приятно было смотреть, столько в нем жизненной силы, уверенности, увлеченности своим делом. Как он ерошил свои рыжеватые волосы и каким зеленым светом горели его яркие глаза. Им можно было залюбоваться. Я почему-то перевела взгляд на Лизу. Впрочем, я знала от Ренаты, что Лизонька любила когда-то Мальшета и ее муж Фома Шалый добивался ее любви лет шесть или семь.

Лиза тоже смотрела на профессора Мальшета, но это уже не был взгляд влюбленной женщины, так смотрит старшая сестра на умного и обаятельного брата, которым она привыкла восхищаться и многого ждать от него. Верить в него. Хорошо она на него смотрела: добро и уважительно. И, может, только легкий налет печали в этом взгляде, делавший его каким-то беззащитным (такой взгляд бывает у близоруких, когда они потеряют привычные очки), говорил о том, что любовь не может пройти бесследно для человека. Наверное, уже редко она на него так смотрела и мне лишь случайно выпало видеть этот взгляд.

— Филипп, потом поговоришь, — перебил Мальшета Фома Иванович, — давайте закончим осмотр корабля.

Они осмотрели «Ассоль», познакомились и поговорили с каждым из экипажа (Мартин Калве еще раз рассказал им, как Ича провел «Ассоль» через подводные препятствия и не дал ей повернуться бортом к волне).

Так как скоро стемнело, а Валерка с помощью Миэль приготовил праздничный ужин, то гости с «Дельфина» согласились остаться у нас ночевать.

Разместили всех удачно. Ича уступил свою каюту капитану Шалому с женой, а сам перешел в библиотеку на диван. Мальшета устроили в большой каюте начальника экспедиции вместе с Иннокентием, а дядя перешел на эту ночь ко мне, благо у меня, кроме койки, есть еще диван. Санди к Сереже Козыреву, а боцман ушел спать в кубрик, где достаточно свободных коек и для матросов с «Дельфина».

Вечером задали такой ужин, что гости стали вызывать кока. Валерка уже сидел со всеми за столом, сняв халат, он был польщен и, как артист, раскланивался направо и налево. Однако по-честному признал, что к доброй половине блюд он не имеет отношения. Похлопали и Миэль. Она разрумянилась и похорошела. Некоторые откровенно ею залюбовались.

Я сидела между Лизой и Санди. Иннокентий уже спорил с Санди насчет Течения, а Мальшет напомнил Санди один спор на квартире Кучеринер в Москве:

— Помнится, ты вообще не верил в существование этого Течения.

— Я тоже не верил и получил щелчок по носу, — сказал Барабаш по-русски. Значит, он всех здесь считал за близких. Там, где приходилось держаться официального тона, он говорил только на украинском языке, а если его не понимали, да еще и сердились, то тем более.

— Не собирается ли Филипп Михайлович снова на Каспий? — спросила я Лизу, вспомнив рассказы Барабаша, как они вместе работали в Каспийской обсерватории, где-то в дюнах.

Лиза нежно и задумчиво улыбнулась:

— Это пройденный этап его жизни. Юность. Теперь ему тесно было бы на Каспии: негде развернуться. Теперь он взялся за Мировой океан и решает проблемы в планетарном масштабе. Мальшет крупный ученый. Зачастую его идеи обгоняют время. Его проект регулирования человеком уровня Каспийского моря вряд ли может быть осуществим раньше двухтысячного года. Так же и с некоторыми другими проектами… Сейчас он уже придумал, как использовать это вновь открытое течение… Довольно любопытная идея.

Какое у вас прелестное ожерелье. Опалы? Подождите… как же я сразу не сообразила, вы — та самая девушка, которой жена моего брата передала свое ожерелье. Именно передала, как эстафету, а не подарила. Да? И вас тоже зовут Марфенька. Мне рассказывали о вас и брат, и Филипп, и Санди. Вы произвели на них впечатление. Они все поверили в вас. Теперь это впечатление усилится.

— Почему?

— Об «Ассоль»- будут много писать. Вы теперь девушка, совершившая подвиг.

Я расхохоталась:

— Что вы, я перепугалась до смерти. А когда нас переносило через скалы, меня так стукнуло, что я потеряла сознание. Подвиг у нас совершали мужчины. От нас даже скрыли, например, насчет пробоины. Чтоб не пугать. Нет, я пока не совершала никакого подвига. Кстати, как живет Марфа Ефремова? Ведь мне в честь нее дали имя.

— Да, я знаю. Она деловой человек. Крупный ученый. В тридцать семь лет — директор огромного научно-исследовательского института. С Яшей они до сих пор любят друг друга. Очень счастливый брак. Но Марфенька в душе тоскует по обыкновенным приключениям. Ей противопоказан океан с его тайфунами, бурями. Детей у них нет. Но об этом она, по-моему, не жалеет. С нее хватит племянника и племянницы — моих Яшки и Марины. Они гостят у них по году, по два, пока мы с Фомой то идем в Антарктику, то исследуем Индийский океан, Атлантику. А теперь вот на несколько лет застрянем в Тихом океане. Будем изучать это Течение во всех его проявлениях.

Я подумала, что называла Течение именем Кента, и мне стало очень грустно. Какое у него разочарование, у Иннокентия, а он и вида не подает.

— Что вас так вдруг расстроило? — внимательно посмотрела на меня Лиза.

Я ей тихонечко рассказала, чем является для Иннокентия Щеглова его Течение и что теперь он, после крушения «Ассоль», фактически отстранен…

— Что вы! — удивилась Лиза. — Наоборот, его хотят пригласить на «Дельфин» (только, пожалуйста, не говорите ему раньше времени, Мальшет этого не любит), Щеглову предложат мою должность — начальника гидрологического отряда.

— О!!! А вы как же…

— Я во Владивостоке распрощусь с «Дельфином»… Буду работать в океанологическом институте под началом Марфы Евгеньевны Ефремовой. Дома, в Москве.

— Почему?

— Пора самой воспитывать детей, а не подбрасывать их, точно кукушка, в чужое гнездо. Яша пишет мне, что мальчик спокойный, веселый, мечтает стать клоуном и вообще страстно любит театр, цирк. А вот Марина трудная… В школе с ней замучились, озорничает, дядю с тетей не слушается. Соседи зовут ее чертенок в юбке. На вопрос, кем она будет, когда вырастет, отвечает с ожесточением, что никем не будет, так как умрет до тех пор. Девочка со слезами говорит, что хочет лишь одного: иметь маму, простую, не ученую, чтоб мама любила ее и не уезжала в дальние экспедиции.

Вот так-то, Марфенька, у мужчин лишь обязанности перед своим делом, а у женщин еще и перед детьми.

Моя маленькая дочка гордится, что папа у нее капитан дальнего плавания, и не осуждает его, а вот маму она хочет «обыкновенную», чтобы была рядом. Ребенок прав… ему нужна мама.

Я ужаснулась:

— Неужели вы, океанолог, больше не выйдете в океан?!

— Нет, почему… Вот исполнится Маринке лет четырнадцать-пятнадцать, и мы возьмем ее с собой. Может, ей самой понравится наука о море.

На этом наш разговор закончился… Лиза заговорила с Барабашем. Иннокентий и Санди всё спорили.

— Ну, хватит, товарищи, о Течении, — прервал расходившихся спорщиков Мальшет. — После всего, что вы пережили, не мешало бы просто повеселиться. Жаль, что мы не захватили с собой бочоночек. Вино с островов Океании. У нас на корабле есть несколько бочонков, для торжественных случаев. Перед уходом «Дельфина» мы пригласим вас всех к нам на борт поужинать, тоже с ночевкой, и угостим вас чем-то покрепче чая.

Все засмеялись, кто-то даже зааплодировал. Ича усмехнулся:

— Мы вас тоже можем угостить. Советским шампанским.

— О! О!

— А кто не уважает сухие вина, можно и русской горькой.

— Черт побери! Когда же?

— Хоть сию минуту. Боцман!

Харитон, уже ухмыляясь, поднялся из-за стола, потянув за собой Валерку. Спросив знаками у капитана, «сколько», они вышли. Скоро вернулись с бутылками.

— Что же вы, друзья, сразу-то? — не выдержал капитан Шалый.

Капитан Ича пожал плечами:

— Вы ж комиссия по обследованию аварийности судна… как-то неловко. Может, нас еще под суд? Обо мне, я полагаю, будут теперь так отзываться: «Однако, это тот капитан, что занес корабль за километр от воды».

— Будут отзываться: геройский капитан. Все вы герои, друзья! Выпили за упокой ушедших, за здравие живущих, за дружбу, за Течение, за Международный метеорологический год. Все развеселились, но под сурдинку, не желая оскорблять чувства Ичи. Переглянувшись с дядей, мы незаметно сбежали с пиршества.

Я его устроила на своей койке, сама легла на диванчике. Перед сном немного побеседовали.

Гадать, что с нами будет, дядя не захотел (завтра-послезавтра все решится), вместо того он стал говорить о том, какое огромное значение имеет для человека сила воли и самовнушение.

Он впервые столкнулся с этим явлением еще студентом, полвека назад.

В больнице, где он проходил практику, умирала женщина, мать троих детей. Часы ее были сочтены, профессор заявил: «Это как раз тот случай, когда медицина бессильна». Женщина поняла, что уже никто не верит в возможность ее спасения. Она сказала: «Но я не могу позволить себе умереть… муж… ему нельзя доверить детей».

И вот, когда началась агония, умирающая твердила только одно: «Нет, нет, нет!»

— Я был возле нее, — рассказывал дядя, — оказывал медицинскую помощь, уже не веря в ее действие. Я видел, как она боролась, эта мать троих детей. Она напрягла всю свою волю к жизни, гордость, да, гордость перед лицом небытия. Я чувствовал, потрясенный до глубины души, как она сражается. Ей отказали уже язык, слух, зрение… Это было колоссальнейшее напряжение всех ее скрытых сил, всех резервов организма. И смерть отступила… Женщина вернулась к своим детям.

Случай этот произвел на меня неизгладимое впечатление. Было в моей практике несколько подобных случаев.

На Камчатке меня считают хорошим врачом. Мне приходилось спасать от смерти уже обреченных. Но всегда это было одно: они сами спасали себя, при моей помощи как врача. Спасти человека против его воли или спасти обезумевшего от страха перед болезнью почти никогда не удается.

— Дядя… — я нерешительно помялась, — дядя, а Настасья Акимовна… У нее не хватило воли?..

Дядя крякнул:

— Ну, не буквально же так, в лоб. Не так это просто. Конечно же, она не хотела умирать, но и не слишком рвалась к жизни. Была у нее какая-то духовная апатия… Мне кажется, их брак был ошибкой, хотя они и любили друг друга.

Я села и даже ноги спустила на пол.

— Дядя, если муж и жена оба любят друг друга… Разве такой брак может быть ошибкой?

— Иногда может… Если ради любви один из супругов, а то и оба вынуждены отказаться от своей мечты… Или перечеркнуть что-то главное в себе…

Дядя немного помолчал. Вздохнул. Я обдумывала то, что он сказал.

— Я сегодня перекинулся несколькими словами с капитаном «Дельфина», — продолжал дядя, — он в восторге от Ичи Амрувье. А так как их штурман выходит на пенсию и во Владивостоке распрощается с товарищами, они хотят предложить место штурмана Иче.

— Ой, как я за него рада! «Дельфин» — такое прекрасное судно, и, главное, будут изучать Течение, ведь оно так заинтересовало Ичу.

— Да. Заинтересовало. Это ведь и сдружило Иннокентия с Ичей. Хочешь, я сделаю маленькое предсказание?

— Какое?

— Ича откажется.

— Но почему? Он сам говорил, что «Ассоль» не стянуть на воду. Все равно ему идти на другой корабль.

— Ича, мне кажется, уедет на родину. В Корякский округ. И будет капитаном промыслового судна в каком-нибудь рыболовецком колхозе. Ланге, тетка Реночки, давно его зовет домой. Если Иче чего не хватало, так его земляков и привычного уклада жизни. А теперь, когда он потерял жену и считает себя виноватым в ее смерти… Он вернется домой.

— Дядя, ты тоже сам руководишь своим здоровьем? Не сдаваться старости, да?

— Да, Марфенька. Когда мне перевалило за шестьдесят, на меня нахлынули всякие старческие немощи. Я понял, что если приму это, то придется навсегда отказаться от деятельной жизни. И я не принял…

— Но разве это возможно?

— Вполне. Если бы я добивался того, что свойственно молодости, это было бы противоестественно и смешно. Но я хотел здоровой, ясной, активной старости и не сдался. С ружьем и собакой я уходил далеко в горы, в леса. Я никогда не охотился. Мне жаль убивать зверей и птиц. Ружье — для защиты, собака — друг. Когда мой Кудесник умер от старости, я уже не завел другую собаку, боялся, что не смогу ее так полюбить. Я навещал своих пациентов, живущих в глуши. Собирал экспонаты для краеведческого музея в Бакланах, который я же и организовал. Не поддавался недомоганию, прогонял самые мысли о нем… Я собрал материал о лечебных камчатских травах. Хочу написать об этом.

И вот теперь я здоровее и крепче, чем был десять лет назад. И, как видишь, даже пустился в плавание.

Мы еще немного поговорили и уснули. О разлуке с Иннокентием я старалась не думать… Может, меня тоже возьмут на «Дельфин»?

На другой день я встала пораньше, чтоб помочь Валерке и Миэль приготовить завтрак. Они были очень этим довольны, тем более что решили угостить всех пельменями, на что ушло последнее мороженое мясо. Отныне на «Ассоль» все вегетарианцы.

Позавтракали весело, все острили кто во что горазд. После чего Мальшет призвал к тишине и уже серьезно объявил следующее.

На острове Мун будет научно-исследовательская гидрометеорологическая станция с весьма обширным кругом исследования. Поскольку «Ассоль» фактически невозможно спустить на воду, а разбирать на части нет никакого смысла, то судно будет главным помещением станции.

Все так и ахнули.

— А если следующий тайфун отнесет «Ассоль» назад, на острые скалы? — поинтересовался Давид Илларионович.

— Что ты на этот счет скажешь, Фома? — обратился профессор к капитану.

— Укрепим! — коротко ответил Шалый.

— Придется получше укрепить, — продолжал Мальшет, — кроме того, мы везем с собой не только оборудование для станции, приборы, мачты для направленных антенн и прочее, но и несколько разборных домиков из тех, что ставят в Антарктиде. Они пригодятся для различных лабораторий и для жилья.

Капитану «Дельфина» придется объявить аврал, и мы установим с вашей помощью станцию. Работы по организации станции начнутся завтра с утра. А теперь прошу каждого из вас подумать, кто желает остаться работать на этой станции. Кто остается, пусть подает заявление, пока на моё имя, а кто желает вернуться на материк — милости просим на «Дельфин»… Подбросим вас до Владивостока, куда мы отправимся сразу после организации станции. Так подумайте, друзья! Работа здесь будет вестись глобального значения. Интересная работа!

Затем Мальшет и Фома Иванович стали восторгаться бухтой: кабы не скалы при входе, какая удобная бухта! Здесь могли бы отстаиваться от ураганов не менее десятка океанских кораблей одновременно.

— А взорвать эти скалы нельзя? — поинтересовался Сережа Козырев.

— Пошлем водолазов обследовать, — решил Мальшет. — А сейчас ты, Фома, возвращайся на «Дельфин» и объявляй многодневный аврал. Сегодня же пусть установят для себя утепленные палатки, чтоб не стеснять людей. Да на «Ассоль» все наши и не уместятся.

Что правда, то правда. «Дельфин» не чета «Ассоль». У нас научных работников пятеро, у них — сто восемнадцать, у нас экипаж — тринадцать человек, а на «Дельфине» — семьдесят три! Нас — восемнадцать, их — сто девяносто один! Вот это будет аврал так аврал.

Капитан Шалый с Лизой и двумя матросами вернулись на «Дельфин». Мальшет, Санди, Иннокентий и капитан Ича отправились осматривать остров. Больше они никого не пригласили, видно, решили не мешать людям подумать.

Думали бурно, вслух. Кто советовался с товарищами, кто советовался сам с собой, кто сразу отказался остаться, категорически.

Я ушла на палубу, села в кресло и задумалась. Я с самого начала предполагала, что Иннокентия пригласят работать на «Дельфин» (они просто не могли не пригласить его, это было бы аморально). Но теперь я знала… И конечно, отказаться от этой возможности изучать свое Течение Иннокентию было бы просто глупо. Невозможно! И незачем. Можно понять Ичу, тоскующего по своим корякам. Но Иннокентий рвался изучать это Течение и, значит, будет его изучать. А я?..

Мне лично подумать не дали. Прибежала раскрасневшаяся, взволнованная Миэль, узнать, остаюсь ли я здесь? Вслед за ней с этим же вопросом явился Валерка, за ним — Харитон.

Валерка похлопал глазами, посмотрел на Миэль.

— Оставайся, Марфенька. Без тебя тут с тоски сдохнешь… Правда, Миэль?

— Я без Марфеньки не останусь, — подтвердила и Миэль. Они меня тронули до слез.

— Можно, я вам отвечу за ужином? Мне надо подумать. Барабаш, Миша Нестеров и Яша Протасов этим вопросом вообще не задавались. Усевшись на солнышке у борта, они принялись обсуждать, как распланируют свою работу.

— Спроси у Барабаша, нужна ли я им? — шепнула я Миэль. Она тотчас подошла к ученым.

— Давид Илларионович, вы остаетесь здесь работать?

— А как же? — удивился он.

— А Марфенька вам нужна здесь?

— То есть как это, — возмутился Барабаш, — она и метеоролог, и радист, и слесарь по приборам в случае чего. Мы без нее никак не обойдемся.

— А еще без кого вы не обойдетесь? — спросила Миэль. На палубе стало сразу тихо. Барабаш даже поднялся со стула. Его желчное худощавое лицо выразило растерянность.

— Да без многих не обойдемся. Вы что, голубчики, дезертировать задумали?

— А все же, — упорствовала Миэль, — без кого вы никак, никак не обойдетесь?

— Ну… Без Харитона Николаевича, скажу откровенно, я просто боюсь здесь оставаться. Без него мы ж ни шагу! Без Сережи Козырева нельзя. Кто будет конструировать приборы? Кто подменит Марфеньку, она ж одна в радиорубке не управится.

— И кино кто будет показывать? — подсказала Миэль.

— Механики нужны, электрик, матросы — ведь мы будем работать на шлюпке вблизи острова. А уж без кока совсем нельзя — заморимся. Хорошо, если б вы все остались, товарищи!

— Что касается меня, я — штурман, и мне нечего здесь делать, — заявил Мартин Калве. Руку его уже освободили от гипса. И он даже ухитрился немного помогать, когда делали плотину.

— Я тоже уеду. Пока жив, — угрюмо сказал Шурыга.

— А я остаюсь! — тряхнула кудрями Миэль. — Кто им постирает, если я уеду? Ну, там простыни, полотенца, трусы в стиральной машине любой сможет. А рубашечки, майки? Кто им сготовит, если заболеет кок? А разве кок без меня справится? И как я оставлю Марфеньку одну… конечно, с ней дядя… Они оба, ясное дело, останутся.

— Придется и мне остаться, раз Шурыга уезжает, — проговорил застенчиво Лепик, — без механика им никак нельзя.

— Мы все уже привыкли друг к другу, — резонно заметил Вовка Говоров, электрик. Он был курносый, белобрысый, веснушчатый и вместе с тем очень милый.

То, что он сказал, было правдой. Мы все как-то сжились за это время. Вместе работали, вместе ели, вместе отдыхали. Не то что на «Дельфине», там для экипажа корабля была своя столовая, а научные работники ели в кают-компании. Я знала, что и Шурыга будет по нас скучать и не скоро сживется с новой командой, чужим капитаном.

После обеда на остров Мун обрушилось целое нашествие. Наверно, с «Дельфина» были спущены все шлюпки. Они подходили одна за другой, подвозя доски, ящики, тюки, бочки и людей — молодых с бородами и пожилых, гладко выбритых. Первым долгом они бежали смотреть и фотографировать «Ассоль», гордо стоящую за добрый километр от кромки воды. Затем перетащили к «Ассоль» грузы и накрыли их брезентом. Потом принялись ставить для себя утепленные палатки, выбирая места повыше. Мальшет и Дружников уехали на одной из своих шлюпок, захватив с собой капитана Ичу и Барабаша. Иннокентий предложил мне пройтись.

С момента «приземления» на остров Мун впервые мне так просто предложили прогуляться, словно по Красной площади или по нашему Комсомольскому проспекту.

Мы спустились по штормтрапу и направились в сторону, противоположную кладбищу, где я еще не успела побывать.

Уходя, я оглянулась. На палубу вышел Сережа и расстроенно смотрел нам вслед. У меня невольно сжалось сердце. Теперь-то я понимала, каково ему. Я было хотела помахать рукой, но сообразила, что он может воспринять это как насмешку.

Й я была рада, что Иннокентий не взял меня под руку, пока мы не скрылись за скалами.

Теперь, когда я уже понимала, что останусь работать на острове Мун, я с каким-то острым и грустным любопытством смотрела вокруг.

Дикий и мрачный остров. Но было в нем что-то величественное. Скалы сложены серым мрамором, пронизанным черными полосами. Мыс, ограничивающий бухту с северо-запада, круто обрывался к синей воде. Мы шли террасой, по которой, журча, текли ручьи, прозрачные и холодные.

По скользким камням мы перешли ручей и увидели подъем к вершине острова, который можно было одолеть. Мы улыбнулись друг другу и, не сговариваясь, стали карабкаться вверх. Лезли мы больше часа, но зато какой вид! Остров действительно напоминал серп луны на огромном и глубоком, как небо, океане! А над нами громоздились к самым облакам уже совсем неприступные утесы. Каменные уступы сплошь пестрели черным и белым — чайки, кайры, топорки, бакланы. Птичье население при виде нас поднялось в воздух. Они так пронзительно кричали и хлопали крыльями, что чуть не оглушили нас. В глазах зарябило, замельтешило, я со смехом ухватилась за Иннокентия. Только кайры хладнокровно остались на своих местах. В черных сюртуках и ослепительно белых манишках, они походили на важных господ с торжественного банкета.

Это был птичий базар, который я так мечтала увидеть, живя в Москве. Мы спустились немного ниже, и потревоженные птицы постепенно успокоились.

Дул ветер с юга. Мне стало жарко, я сняла шерстяную косынку и расстегнула пальто. Иннокентий смотрел на меня и счастливо улыбался. Он тоже снял свою куртку и остался в пестром джемпере, а куртку расстелил на камень, и мы на нее сели.

— Как хорошо! — вздохнула я, оборачиваясь к нему.

Мы обнялись и некоторое время сидели молча… Собственно, не сидели, а целовались. Но я почувствовала, что он хочет мне что-то сказать и не знает, как начать. Не решается.

— Рассказывай же, пригласили тебя на «Дельфин»? — помогла я ему.

— Откуда ты знаешь?

— Они как будто умные люди. Какую же работу тебе предложили?

— Начальником гидрологического отряда. Отсюда «Дельфин» отправляется во Владивосток, запастись всем необходимым для долгого плавания. И затем будут самым подробным образом изучать наше Течение, а потом его аналог (или продолжение?) в южном полушарии. Плавание рассчитано года на два.

— Надеюсь, ты согласился?

— Я откровенно рассказал Мальшету о наших отношениях и просил работы для тебя, поскольку жену в экспедицию брать не полагается.

— Работы мне нет?

— Метеорологи у них с высшим образованием… Радистов полный состав. Есть только вакансия буфетчицы.

— А-а…

Теперь мы действительно долго молчали. Затем Иннокентий произнес упавшим голосом:

— Давай оба останемся на острове Мун. Согласна?

Я несколько раз поцеловала его и попросила выслушать меня спокойно.

— Насчет тебя, Кент, вопрос решен, ты должен принять это назначение. Я бы никогда себе не простила, допусти я такую жертву с твоей стороны. Я была бы глубоко несчастна. Ведь поиски течения — это твоя идея.

— И Мальшета тоже!

— Вы оба одновременно открыли его «на кончике пера». Как славно, что они признают это! Какой хороший человек Мальшет. Немедленно соглашайся, сегодня же, это — твоя радость, твое дело.

— Значит, ты согласна работать буфетчицей?

— Я останусь на острове Мун. Здесь мое дело.

— Марфенька!

— Выслушай меня, прошу! Ты знаешь, как я тебя люблю. Но даже ради самой большой любви нельзя перечеркивать самого себя… Иннокентий, как ты мог предложить мне работу буфетчицы?!

— Почему такое пренебрежение к труду буфетчицы?

— Пренебрежение? Не то… Но у меня есть моя профессия, любимая, к которой я готовилась столько лет. Здесь, на острове, я смогу полностью проявить себя, узнать, на что я способна.

— И спокойно расстаться со мной…

— Споко… — мне перехватило горло, и я отвернулась, чтобы скрыть подступившие слезы.

— Прости меня, Марфенька, я понимаю тебя. Он привлек меня к себе и дал выплакаться.

— Не плачь! Ты моя жена навеки. Пусть будет, как решишь ты. За это время я оформлю развод, и ты будешь моей женой.

— Если ты меня не забудешь.
Как волну забывает волна,
Ты мне мужем приветливым будешь,
А я буду твоя жена,—
процитировала я, все еще сомневаясь в своем счастье.

— Это из «блистающего мира»?

— Да. Слушай, Иннокентий, если ты действительно хочешь, чтоб я была твоей женой… Не перебивай. Зачем же ждать развода?

— Ты, Марфенька, доверчива и щедра в своем чувстве. Но я не должен, не имею права пользоваться этим.

Возвратились мы с прогулки уже в сумерки. Дядя ждал нас на палубе.

— Как же вы решили? — обратился он к Иннокентию.

— Марфенька решила, — поправил его Иннокентий и рассказал о нашем решении.

— Марфенька — умница! — одобрил дядя и повернулся ко мне: — Значит, ты остаешься работать на острове?

— Да, дядя. А ты?

Дядя улыбнулся как бы самому себе. «В усы», сказала бы я, будь у него усы, но дядя всегда тщательно выбрит.

— Разве я тебя оставлю, родная моя девочка? Тем более что здесь требуется врач. А я еще и ботаник. Буду в свободное время изучать флору острова.

— Значит, остаемся оба!

Иннокентий больше ничего не сказал, ушел к себе.

За ужином я объявила своим, что остаюсь на острове, и передала Барабашу заявление. Мы все здесь же, в кают-компании, написали заявления и отдали их Барабашу.

На другой день работы развернулись полным фронтом.

Бородачи в клетчатых рубашках, старых джинсах и телогрейках вместе с матросами делали на террасе, ведущей к кладбищу, взлетно-посадочную полосу для самолетов. (Ура, ура, значит, у нас будет регулярная почта!) Строительные рабочие собирали научные павильоны, и, забегая вперед, скажу, что они построили нам пекарню и даже баню с парилкой, хотя на «Ассоль» были души. Кстати, «Ассоль» обложили камнем и забетонировали… Получился дом-корабль на каменном фундаменте. Хотя я понимала, что это для нашего блага, но без слез не могла смотреть на скованную камнем «Ассоль».

А несколько плотников, в том числе наш Яланов, сооружали вдоль гранитной стены, у которой приютилась «Ассоль», деревянную лестницу на… четыреста ступеней.

Вы спросите: куда лестница? Зачем? Это на случай цунами. Если нам придется удирать от волн высотою двадцать метров. Вертолет с «Дельфина» (у них был собственный вертолет!), облетев остров, обнаружил на самой вершине небольшое плато, вдавленное, как чаша вулкана. На этом плато установили автоматическую метеостанцию и направленные антенны (на Москву и на Владивосток), а также актинометрический и аэрологический павильон и запасное общежитие, просторное и низкое, по типу землянки, чтоб не снесло ураганом. Экипаж «Дельфина» и обедал здесь же на острове (кухня в специальной палатке). Нас тоже прикрепили на питание к ним, так как были на учете каждая пара рук и наш кок Валерка вкалывал на самой «верхотуре», куда их каждое утро переносил вертолет. Лестница-то еще только строилась!

Я работала вместе с Мишей Нестеровым и Харитоном — мы оборудовали метеорологическую площадку неподалеку от «Ассоль» и устанавливали приборы. От приборов-датчиков к самописцам, установленным в лаборатории «Ассоль», на столбах протянут пучок проводов. Это, конечно, проводил наш электрик Говоров. А затем я бежала в радиорубку и принимала, а затем передавала радиограммы. Сережа работал на установке радиомачт там, на «крыше» острова Мун.

А возле обелиска с датой открытия острова уже развевался на тонком металлическом шесте голубой вымпел. На нем герб Советского Союза и надпись «Станция Луна».

Работали все до упаду, не менее двенадцати часов в сутки, а ученые и того больше. Им надо было установить геодезические знаки… Скажете, ну и что? А вот что: это вам не равнина под Москвой или Рязанью! Тяжелейшие части этих самых геодезических знаков из досок, бревен требовалось затащить на самые что ни на есть высокие скалы над бухтой и по всему острову. На скалах установить их в виде пирамиды, на ней зацементировать марку знака, а основание пирамиды так укрепить тяжеленными камнями, чтоб никакой ураган не сдул, никакое цунами не смыло. Это делала группа гидрографов, но им помогали и из других отрядов.

А Мальшет торопил с отплытием. Он издал приказ по экспедиции, что подъем флага на новой станции назначается на 21 марта, а 22 марта «Дельфин» уходил.

Все же профессор заботился о нас, о тех, кто оставался на острове. Перед отплытием он передал нам все мясо, а так как нам негде было его хранить, то пожертвовал один вагон-рефрижератор из двух, установленных на палубе «Дельфина».

Каждый вечер несмотря на усталость, мы с Иннокентием уходили куда-нибудь подальше от людей и возвращались поздно. Дни срывались и улетали стремительно, словно их подхватывало ветром, и до нашей разлуки их оставалось все меньше. И если сначала мы считали недели, потом дни, теперь я с отчаянием думала, что вот скоро останутся считанные часы…

Однажды Иннокентий сказал:

— Мне кажется, Марфенька, что ты не веришь моей любви. Это угнетает меня. Я не могу понять почему? Легкомысленным меня не назовешь…

Мы сидели на площадке недостроенной лестницы. Запах свежепиленого дерева перебивал соленый запах океана. Небо над океаном было затянуто тучами. А на острове там и сям тепло светились огоньки. Остров Мун не был больше необитаемым.

— Быть твоей женой — это такое счастье! Лишь потому мне как-то не верится. Я и во сне всегда тебя теряю, ищу и не нахожу. Мне не верится, что в жизни бывает такое идеальное счастье.

— Как странно… Не верить в счастье… Это не похоже на тебя. Ты отнюдь не пессимистка. В тебе столько юмора, жизнерадостности, Марфенька! Любимая моя!..

Я взяла руку Иннокентия и прижалась к ней щекой.

Последние дни перед нашим прощанием я находилась как в тумане.

Торжественный день поднятия флага прошел для меня словно во сне. Митинг провели утром у плотины. Выступали с речами. Особенно хорошо говорил профессор Мальшет. Но я никак не могла сосредоточиться. Экипаж двух кораблей — около двухсот человек — слушал затаив дыхание. А в паузы врывались пронзительные крики чаек и свист ветра. Погода начинала портиться. Солнце плотно затянули тучи. Стал накрапывать дождь.

Потом флаг легко пополз вверх и все кричали «ура!».

На этот вечер мы все были приглашены с ночевкой на «Дельфин». Нас ждал большой банкет.

Разоделись мы кто во что горазд, нам подали катер. Шуры-га, Мартин Калве, двое матросов и капитан Ича уезжали с вещами — насовсем.

Наш капитан отказался наотрез от должности штурмана на «Дельфине». Сказал, что возвращается домой в Корякский национальный округ и будет капитаном промыслового судна.

Мартин Калве дулся на всех, хотя мы ни в чем перед ним не провинились: его не пригласили на вакантное место штурмана.

Капитан Шалый провел нас по всему кораблю. Мы были поражены его величиной, отделкой, удобствами, прекрасными лабораториями. У каждого научного работника была отдельная каюта, чтоб ему никто не мешал думать.

Потом нас — экипаж «Ассоль» — собрали в кают-компании, и Мальшет прочел список сотрудников станции Луна. С каким вниманием прослушали мы этот список, как волновались! Хотя, собственно, чего нам было волноваться…

Мы сидели здесь все восемнадцать человек, но на станции должны были остаться лишь одиннадцать… И мы были очень удивлены, что в списке оказалось двенадцать. Кого-то из нас Мальшет отстоял. Еле отстоял. Но мы так и не узнали — кого именно.

На оглашение списка мы ответили аплодисментами, Мальшет еще раз горячо поздравил нас с открытием станции. Напомнил о ее мировом значении и о конкретных задачах, о том, что если ученым понадобится использовать весь вспомогательный состав, вплоть до кока, на тех или иных научных наблюдениях, то отговариваться не придется. Как я поняла, Мальшета беспокоило, что мало научных работников, а план работ огромен.

— Не беспокойтесь, Филипп Михайлович, поможем! — успокоил его улыбающийся Харитон.

Сегодня мы впервые видели его не в морской форме (уже не боцман), а в новом сером костюме, белой сорочке и широком галстуке: теперь он — заместитель начальника станции!

Затем Филипп Мальшет пригласил нас в столовую. В кают-компании у них обедал лишь ведущий состав, и для такого торжественного и многолюдного банкета помещение было слишком мало. Все не торопясь, весело переговариваясь, потянулись в столовую.

Я шла рядом с Иннокентием. Он был в черном костюме, белой рубашке, галстуке с абстрактным рисунком — что-то синее, белое, черное. Я надела шелковую, черную в белую крапинку длинную юбку и нарядную белую блузку. На шее, как всегда, — ожерелье из опалов. Сильно отросшие волосы я распустила по спине, расчесав их чуть не сто раз гребенкой. Кажется, я в этом наряде особенно понравилась Иннокентию. Чуть-чуть повеселев («праздновать так праздновать»), шли мы с Иннокентием под руку по корабельному коридору…

И вот я увидела идущую нам навстречу красивую девушку, она была до того похожа на Ларису, что я чуть не вскрикнула от удивления.

Но если в жене Иннокентия была какая-то вульгарность, дешевка, то здесь все было в меру, все изящно. Умные, живые и лукавые карие глаза, нежная смуглота кожи, темные густые волосы, умело и модно уложенные на затылке.

Девушка остановилась так внезапно, словно ее толкнули, и я услышала сочный, удивительно приятный голос:

— Иннокентий! Ты…

— Дита! — радостно воскликнул Иннокентий. — Ты здесь? Мы остановились. Начались приветствия, рукопожатия.

— Познакомьтесь: Дита Колин. Марфенька Петрова… Дита подала мне руку, такую же горячую, с огрубелыми ладонями, как моя.

Мне показалось, что в лице девушки что-то дрогнуло.

В столовой Дита села рядом с Иннокентием, так как ей, естественно, хотелось поговорить со старым знакомым. Пока все рассаживались, смеясь и шутя, передавали друг другу закуски, кто-то разливал вино. Дита расспрашивала Иннокентия о его делах, об общих друзьях. Они, как я поняла, вместе работали в каком-то институте.

— А как ты попала на «Дельфин»? — перебил ее Иннокентий.

— Я работала с профессором Мальшетом и давно мечтала об экспедиции…

— Почему же я не видел тебя на острове?

— Я как раз простудилась в эту бурю и не сходила на берег. А как твой мальчик… Юрий? Что дома?..

— Юрка здоров, с осени идет в школу… Я расскажу тебе потом подробнее…

Ну конечно, времени у них впереди много — целых два года!.. О, как вдруг стало нехорошо у меня на душе! Как скверно все выглядит со стороны. Как мне плохо! Как все, все у меня плохо! И папа умер…

Иннокентий обернулся ко мне. Глаза его расширились.

— Марфенька, тебе дурно? Дорогая моя… Надо же. Должно быть, у меня было совсем помертвевшее лицо, так как Иннокентий вконец расстроился. А вокруг смеялись, острили, провозглашали тосты, чокались, одной мне было так невыносимо плохо, и, честное слово, это была не только ревность, но и муки совести. Пусть семьи фактически не было, но раз был Юрка, то все же я как бы разбивала семью. И уж совсем ни к чему появилась на пароходе эта Дита Колин — улучшенный вариант Ларисы. Почему-то ведь Иннокентий увлекся Ларисой, любил ее… И если бы она была умнее, добрее, тоньше — это чувство, конечно же, не прошло бы.

Возможно, он опять инстинктивно потянется именно к такой вот женщине… похожей на Ларису, но лучше, обаятельнее, умнее. А меня он совсем не любит… Обманывается сам и невольно обманывает меня. Его чувство ко мне — это лишь жажда душевного тепла, доверия, участия, чисто женской нежности… А больше ему ничего от меня не надо. Иннокентий испытывает ко мне все, что только может испытывать брат или друг, все — кроме страсти. Но тогда это тоже еще не любовь.

…Внезапно Иннокентий поднялся с бокалом оседающего шампанского в руке. Все с любопытством оборотились к нему. Я поймала встревоженный взгляд дяди. Он сидел напротив, рядом с Ичей.

— Дорогие друзья… — начал Иннокентий таким странным, взволнованным голосом, что многие насторожились, и вдруг стало тихо-тихо. — Друзья, которых я оставляю на острове Мун, и друзья, с которыми мне плавать два года, и ты, дорогой Ича! Сегодня за этим столом провозгласили столько добрых и славных тостов — за Россию, за океан, за науку, за дружбу…

А теперь я прошу вас, милые друзья, выпить за Марфеньку Петрову. Пусть этот вечер будет как бы нашей помолвкой. Мы с ней расстаемся на долгих два года. Так требует наше дело. А также мои семейные обстоятельства. Но мы любим друг друга, и прошу каждого, кто дружески относится к нам с Марфенькой, выпить за нашу любовь.

Что тут поднялось! Кто тянулся к нам с бокалом, кто хлопал в ладоши, кто что-то кричал. Лиза подбежала и крепко поцеловала меня. Миэль тоже. Мальшет расцеловал нас обоих, потом все пили за нас.

Долго длился этот веселый банкет, но не все могли радоваться. Сережа Козырев был угрюм. Глубоко задумался дядя. Харитон явно был не в духе и растерянно посматривал то на меня, то на Сережу, к которому он очень привязался.

Но и я не могла радоваться. Смутно было у меня на сердце. Непонятно, совестно как-то…

Я, конечно, поняла, почему Иннокентий неожиданно даже для себя объявил о нашей любви: он хотел успокоить меня, вселить уверенность. Не знаю… У меня мысли путались.

— Выйдем на палубу? — шепнул мне Иннокентий. — Сначала иди ты, потом я выйду.

Мы встретились наверху у шлюпок. Дождь прекратился; Луна и какая-то яркая косматая звезда наперегонки стремительно неслись по небу, иногда скрываясь за неподвижными облаками.

Мы ходили по необсохшей пустынной палубе и говорили о будущем. Кроме вахтенных, никого не было: все еще праздновали открытие научной станции. Дул резкий ветер.

Иннокентий привлек меня к себе.

— Марфенька, дай слово, что не будешь ревновать меня ни к кому. Пойми и запомни: я люблю тебя, только тебя, и это навсегда. Мне горько, что я не искал тебя, не дожидался. Нашел все же… И мне хотелось бы принести тебе радость. Радость, а не страдания, не досаду. Обещаешь никогда не сомневаться во мне?

…Сотрудники научной станции Мун собрались на палубе в ожидании, когда нам подадут вельбот. С нами грустно стояли покидающие нас Ича Амрувье, Мартин Калве, Шурыга, Цыганов. Иннокентий и я сидели, держась за руки, настолько угнетенные предстоящей разлукой, что не в силах были уже говорить. Санди и Лизонька стояли возле Барабаша, но и у них разговор не вязался.

— Вельбот спустили, — сказал подошедший боцман. И началось тягостное прощание.

Иннокентий помог мне спуститься в качающийся вельбот. Я смотрела, смотрела не отрываясь в его потемневшие синие глаза, искаженное горем лицо, дрожащие губы и наконец поняла, поверила: он меня любит. А лицо его уже уплывало, качаясь вверх и назад, все дальше и дальше.

И пока я моглавидеть это прекрасное даже в смятении лицо, ни одна слезинка не посмела затуманить мое зрение. Мне хотелось плакать, кричать, но я зажала себе рукой рот.

Кричали и плакали чайки, шумел океан. Был день равноденствия. Мы стояли тесной кучкой на скалистом обрыве острова Мун и смотрели вслед уходящему кораблю.

Грустные прощальные гудки, разноцветные ракеты в нашу честь с капитанского мостика. И вот уже слышим только крики птиц. «Дельфин» скрылся за туманным горизонтом. Плохая видимость сегодня. Буруны с грохотом разбивались о скалы, и остров окружала белоснежная пена, холодная водяная пыль.

Все замерзли, устали, немножко пали духом. Мы остались одни — несколько человек. Уже не было с нами нашего капитана, штурмана, старшего механика, начальника экспедиции. Совсем одни на безлюдном острове. А со мной не было моего Иннокентия. Мы пошли на скованную камнем и бетоном «Ассоль», ставшую нашим домом на суше.

Меня вели под руки дядя и Миэль, потому что, странное дело, ноги мои то и дело подламывались, будто они были из картона. И мне не подняться бы на палубу «Ассоль», если б Харитон и Миша не втащили меня, словно куль. А потом я сразу очутилась на своей койке и Миэль раздевала меня, укрывала одеялом. Гладила по нечесаным волосам, что-то приговаривая и прерывисто вздыхая. Добрая и ласковая она, Миэль. Потом зашел дядя и, покачав седой головой, заставил меня выпить какое-то лекарство. Как будто существует лекарство от любви и от горя.

…На острове Мун весна. Всюду пробивается зеленая сочная трава, даже из расщелин в мраморе. Кустарники покрылись светло-зелеными листьями. Распустились почки на японской березе. И день ото дня зеленое становится ярче и радостнее.

Шлюпка чуть покачивается в спокойной синей бухте, но за полосой бурунов вода кипит и бушует. В шлюпке загоревший и помолодевший Барабаш, возмужавший, по-прежнему близорукий Яша Протасов в очках, Харитон с ружьем и я в летнем платье и без обычного ожерелья из опалов (боюсь, вдруг упадет в воду, и оставляю в каюте).

Идет береговое исследование течения. Обычно направление и скорость течения измеряет Яша, приспособив для этой цели поплавки из пенопласта. Либо замеряет течение с помощью окрашивания воды флуоресцеином. Со шлюпки раствор быстро выливают в воду и засекают это место теодолитами, а затем наблюдают за движением расплывающегося пятна окрашенной воды. Наблюдают или со скалы, или с движущейся за пятном шлюпки.

Но попробуй понаблюдать за течением в полосе береговых бурунов и дальше.

Не будь с нами Харитона, не представляю, что бы мы делали.

Харитон берет у Яши бутылку, наполовину заполненную раствором флуоресцеина (чтоб не потонула), и закидывает ее за буруны. После чего преспокойно прицеливается (он же таежный охотник и бра… впрочем, это неважно) из ружья, заряженного крупной дробью, и стреляет в бутылку.

Попадает он всегда с первого раза, и, пожалуйста, наблюдай, фиксируй хоть десятью теодолитами (хватает двух).

Я не выдерживаю и аплодирую. Харитон ухмыляется. Яша от волнения снимает очки, протирает их и, вздохнув от полноты жизни, снова надевает.

— Добре, сынку! — кивает головой довольный Барабаш. Он уже наполнил свои склянки образцами воды.

Я вынимаю ручной анемометр и определяю скорость и направление ветра.

Сегодня мы ждем из Владивостока самолет. Летчик Марк Лосев (он бывает у нас регулярно) привезет письма, продукты, всяческие циркуляры, парочку новых приборов и… одного озорного мальчишку, который нахватал столько двоек, что чуть не остался на второй год. В пятый класс Костик уже не будет ходить в Бакланскую школу, мы сами будем учить его. Учителей хватит по всем предметам. (Ученик один, учителей семеро. Седьмой — Харитон — по труду.)

Перед обедом все потянулись к взлетной полосе.

Миэль отвела меня в сторону. Щеки ее красны, как помидор, глаза совсем округлились — две темные вишни. Ей необходимо срочно посоветоваться. Миэль не только спрашивает советов, но, как это ни странно, и следует им. Мы отошли за темную пихту и сели на землю.

— Марфенька, мне сделали предложение сразу двое… Сроду не угадаешь…

— Валерка и… подожди… кто?

— Угадай.

— Кто же?

Миэль заливается смехом.

— Гидролог Протасов! Что же мне делать… За кого?

— Что за кого?

— За кого выходить?

— Как тебе не совестно, Миэль?

— Почему… совестно?

— Ты же никого из них не любишь. Для чего же выходить замуж? Боишься женихов упустить…

— Так они сами…

— Миэль, голубушка! Тебе бы не о замужестве думать, а об учебе. Ведь у тебя всего-то восемь классов. Теперь такое время, что надо учиться и учиться всю жизнь…

— Всю жизнь?! — ужаснулась Миэль. Лицо ее явно вытянулось.

— Мы поможем тебе сдать за десятилетку. А ты за этот год найди свое призвание — ив институт. Поняла? Кем бы ты хотела быть?

— Но я уже есть! Я — кок. И я хочу быть коком. Небось без еды никто не обойдется, будь хоть академик! Это и есть мое призвание — кормить людей. Чем оно плохое?

Вопрос поставлен в упор, и я не нахожу на него ответа. Не уподобиться же мне Сережиной матери, которая считает малограмотными всех, кто не закончил аспирантуры.

— Самолет! — во все горло кричит Сережа Козырев. Он всегда первый видит.

Самолет покружил над островом и пошел на снижение. Ил-14 еще катился, а мы уже, не выдержав, бежали к нему.

Первым сошел пилот Марк Лосев. У него столь своеобразное, узкое, тонкое лицо, что встреть его даже на самой людной московской улице, долго будешь оглядываться ему вслед.

За Лосевым выскочил Костя Ломако. Он несколько вырос, на нем было все с иголочки, новое (люди добрые одели сиротку в дорогу). Костик охватил взглядом всю нашу группу, бросился ко мне и, не выдержав, заплакал.

— Все будет хорошо, — шепнула я.

— Лена погибла смертью храбрых? — спросил он, мужественно подавляя слезы.

— Да, Костик. Твоя сестра погибла во славу науки.

После затянувшегося обеда мы с Костиком вдвоем направились на кладбище. В каюте я оставила непрочитанные письма — их была целая груда — из Москвы, Баклан, с борта «Дельфина» и еще из разных городов, куда распределили девчонок из нашего техникума. Толстое письмо было от Ренаты. Его прочту вечером, когда уложу мальчика спать. Чтения на добрый час, а Костик не должен чувствовать себя одиноким.

Только два самых дорогих письма я захватила с собой, положив их в кармашек платья.

Я показала Костику обелиск, могилу ирландца, Настасьи Акимовны, которую он знал, и подвела его к могиле старшей сестры. Странно и страшно видеть могилу единственной сестры, если еще полгода назад ты провожал ее в плавание здоровую и веселую. Я тоже заплакала.

— Почему именно она? — произнес Костик с недетской горечью.

— Ты видел, куда выкинуло корабль… Удивительно еще, что только две жертвы. Могли погибнуть все…

— Ох, нет, нет! — Костик испуганно схватил меня за руку.

— Я буду тебе старшей сестрой… Если, конечно, ты хочешь… Я еще не прочла вот эти два письма. Одно от мамы — Августины…

— Мачехи?

— Матери. Она ведь вскормила меня и воспитала. Хочешь, я прочту вслух ее письмо, ведь теперь, раз я тебе сестра, то и она тебе — мать.

— Прочти.

Мы сели на камень у обелиска — солнце пригревало по-летнему, — я аккуратно вскрыла конверт и стала читать.

«Милая моя Марфенька, дочушка моя любимая, спасибо, что ухитрялась пересылать мне письма даже с океана. Даже с необитаемого острова. Я уж так рада, что ты теперь на твердой земле. Получила твое последнее письмо, где ты пишешь, что хочешь взять к нам мальчика Костеньку, у которого умерли родители, а теперь и последний родной человек — сестра. Это ты правильно делаешь. Надеюсь, что мальчик добрый. Пусть поживет годик-другой среди вас, хороших, умных людей, а то один в городе — еще какое хулиганье обидит, научит плохому, картам или водке. А когда ему надо будет учиться дальше — переправь с кем-нибудь сюда, в Москву. Будет жить с нами. Если понадобится, я его усыновлю. Пришли фотографию Костеньки. Я его уже люблю. У меня ведь никогда не было сыночка. Может, будут внучата, и я их понянчию…

Я здорова. Деньги, что ты мне шлешь, откладываю на книжку: пригодятся тебе, когда приедешь. А мне хватает. Реночка платит, и писатель не обижает. Уж такой хороший человек! Подарил мне свою новую книгу с такой доброй и лестной надписью. Говорит, что, если б не я, не написать бы ему этой книги, силы не те. Так что обо мне не беспокойся. Целую крепко мою дочечку и сыночка Костеньку. Привет всем твоим друзьям на острове под луной. Твоя мама».

Я опустила письмо на колени и взглянула на Костика.

— Да, это не мачеха, это мама, — сказал он тихо, — какая добрая!

Мы долго молчали. Прохладный соленый ветер развевал Коськины рыжеватые вихры. Наверно, не дал себя подстричь на дорогу. Океан сверкал на солнце, отражая все цвета неба — голубое, синее, лиловое, белое. И только буруны вокруг острова грохотали, как в бурю. И неумолчно кричали птицы.

— На западной части острова живут котики, сводим тебя хоть завтра, — пообещала я.

— А второе письмо от кого? — спросил Костик.

— От Иннокентия Щеглова.

— А почему ты от него не читаешь?

— Потому что он пишет для меня одной.

— А-а… Так читай. Я не буду мешать.

Костик вскочил и стал карабкаться на гору, чтоб посмотреть на остров с высоты.

— Не упади! — крикнула я.

— Еще чего, — удивился Костик.

Иннокентий писал, что позавчера (я взглянула на дату) Владивостокский народный суд дал развод супругам Щегловым, не сумевшим построить семью.

Лариса выходит замуж — за преподавателя Дальневосточного института искусств (того самого, из-за которого был скандал). Начинает новую жизнь. Юрка рвется к бабушке и дедушке, и Лариса согласилась отпустить его на долгий срок в Бакланы.

Иннокентий писал, что свой отпуск проведет на острове Мун, захватив с собой Юрку, и вообще мы будем видеться часто, так как маршруты «Дельфина», станции, стоянки, океанологические съемки и прочее будут преимущественно в районе острова Мун.

Иннокентий писал, что в квадрате острова Мун их ждут исключительно интересные исследования. И главное, мы сможем видеться. Так и написал, что это главное. А в конце письма: «Я люблю тебя, моя Марфенька! Я даже не предполагал, что способен на такое сильное чувство… Не знал, что бывает такое». В письме была приписка: «Р. 5. Лариса шлет тебе привет. Прощаясь со мной навсегда, она сказала, что резко изменила свою жизнь после встречи с Марфой Петровой.

По ее словам, это ты, прослушав ее пение, признала в ней настоящую певицу, человека искусства.

Когда Лариса узнала, что я хочу на тебе жениться, она долго молчала, потом сказала: «Жаль мне ее! По-моему, ты не можешь дать счастье женщине. У тебя всегда на первом месте будет наука, исследования, экспедиции. Не позавидуешь ей. Марфа будет терпеть молча, а это всегда тяжелее. Но за Юрку я теперь спокойна».

Я задумалась о Ларисе. Как мало иногда человеку надо: только чт об кто-то признал в нем его личность.

Интересно, почему ни Иннокентий, ни его родные не увидели в Ларисе того, что бросалось в глаза, — лучшего в ней?

Поздний вечер. Дядя, находившись по горам (в ботанических сборах ему обычно помогает Костик), давно спит. А вот Костика не уложишь. Сидит со всеми на палубе, где каждый вечер собираются вокруг Сережи с его гитарой и поют или танцуют. Сейчас они вокруг вовсю твистуют. А я пошла в радиорубку: мое дежурство, ничего не поделаешь.

А необитаемых островов нынче не бывает. Я хочу сказать, что в век радио никакие робинзонады невозможны. Эфир заполнен голосами. Я надеваю наушники, и мир подступает ко мне вплотную. Какой уж тут необитаемый остров, когда мы работаем на всю планету.

Метеорологические сводки станции Мун имеют исключительное значение для синоптической службы, так как наша станция расположена на основном пути циклонов.

Принимаю очередную радиограмму: «Начальнику станции Мун Барабашу. Полученные от вас сводки были особенно важны в прошедшие несколько дней. Мы благодарим вас за отличное сотрудничество. Бюро погоды Вашингтон».

Благодарственные телеграммы идут со всех материков и, конечно, с Владивостока, Петропавловска и отдельных судов, советских и иностранных, которые благодаря нам ушли с дороги тайфунов.

А вот радист «Дельфина». У него особый «почерк» — быстрая, легкая, красивая работа электронного ключа. Тоже выученик Козырева. Прием, передача, прием. По привычке мы немножко разговариваем, обмениваемся новостями. Затем принимаю ежедневную радиограмму от Иннокентия.

«Получила ли Костика? Тутава еле добился разрешения отправки мальчугана на остров. В отпуск явимся с Юркой. На весь август. С нетерпеньем жду встречи. Целую. Люблю. Жду. Твой навсегда Иннокентий».

Посылаю ответную радиограмму. До чего богат и одновременно лаконичен язык радио. В три, пять букв можно вложить смысл целой длинной фразы.

Передача в три мировых гидрометеорологических центра: Моска, Вашингтон, Мельбурн.

Взглянула на часы и слушаю частоту пятьсот килогерц — волну аварийных вызовов, где могут прозвучать сигналы бедствия.

Одновременно со мной ее слушают судовые радиостанции всего мира.

Предупреждение службы цунами об опасности. Внимание! Внимание! Ждите цунами… Оно проходит… Высота волн… 20–25 метров. Цунами идет на остров! Включаю приемник и трижды предупреждаю по радио своих. Хорошо, что Костик не спит. Забегаю к дяде, бужу его. Он быстро надевает костюм, хватает шляпу, пальто, приготовленный на такой случай саквояж. Я тоже захватываю из своей каюты чемоданчик. В коридоре хлопают двери. Мы уже репетировали не раз. Три минуты на сборы. Три на то, чтоб задраить на «Ассоль» все иллюминаторы и люки. И вот уже поднимаемся по деревянной лестнице, все тринадцать человек.

Ночь. Хлещет ветер. Тучи идут по острову. Как славно, что друзья с «Дельфина» построили нам убежище от цунами. Может, еще минет остров? Нет, волна широка. Захватит. Где-то землетрясение…

Мы запыхались, но поднимаемся. Крепко сжимаю руку. Костика. Дядя рядом со мной. Тяжело дышит. Сережа берет у него из рук саквояж. Гитара у него за спиной — не забыл.

Миэль впереди, вцепилась в руку Протасова. Валерка перегнал всех и возглавляет шествие. За нами идут Барабаш и все остальные. Замыкает шествие Харитон. Ничего не видно. Только ветер и шум настигающей воды.

На остров обрушивается стена воды, но мы уже на самом верху. Бросаю чемодан и со страхом хватаюсь за шею, цело ли ожерелье, подаренное как эстафета в Будущее. Опалы мои целы, и я вздыхаю с облегчением. Теперь можно оглянуться. Вот автоматическая метеостанция — скорее угадываю, чем вижу. Темный еще барак. Сейчас зажжется яркий свет.

— Отдохнем немножко, — просит дядя.

Я целую его в щеку, потом Костика. Это моя семья. Я единственная здесь с семьей. А Костик не из трусливых, держится молодцом! А уж он-то наслышан про цунами. Останавливаемся отдышаться, осмотреться.

— Все здесь? — Харитон на всякий случай пересчитывает.

— Говорите тише, — напоминает Барабаш, — не вспугните птиц. А то на следующий год не прилетят сюда.

Молчим. Прислушиваемся, как там внизу хозяйничает вода. Устоит ли заякоренная наглухо «Ассоль»?

Примечания

1

станция — остановка для проведения замеров, проб.

(обратно)

Оглавление

  • Тетрадь первая МОСКВА. КОМСОМОЛЬСКИЙ ПРОСПЕКТ
  • Тетрадь вторая ГОРОДОК У ОКЕАНА
  • Тетрадь третья ОКЕАН
  • *** Примечания ***