Повесть о славных богатырях, златом граде Киеве и великой напасти на землю Русскую [Тамара Васильевна Лихоталь] (fb2) читать онлайн

- Повесть о славных богатырях, златом граде Киеве и великой напасти на землю Русскую 4.27 Мб, 589с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Тамара Васильевна Лихоталь

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ЛИХОТАЛЬ Тамара Васильевна Повесть о славных богатырях, златом граде Киеве и великой напасти на Землю Русскую


ЧАСТЬ I МОЛОДОСТЬ БОГАТЫРЕЙ

1



В первую их осень он шил ей козловые башмаки. Шил и шил — не спешил. А когда они были готовы, он взял их в руки и удивился — ну разве могут быть такие махонькие башмаки? Башмачок сидел в горсти, как птенец в гнезде. Он глядел себе в руку и улыбался тихо и смутно, и что-то зв. епело в нем чисто и радостно, и что-то щемило остро и грустно. Будто и впрямь выпускал он из своих рук на волю пару птиц.

Она наденет их на белы ножки. Да неужто же могут эти ножки ступать не по мягкому облаку, а по твёрдой и жесткой земле? Оказалось — могут. С тех пор он много раз шил ей башмаки. И она сносила их. Истоптала до дыр. Изодрала в клочья. Вот и сейчас, обогнав медленно идущих женщин, она шагала ходко и нетерпеливо. Небольшого роста, сухонькая телом, она несла себя быстро и легко, чуть опустив голову, а плечи держа высоко и ровно, как молодая. И шаги её были проворны, будто она только вышла из дому, и спина ее была пряма, будто не гнулась она день-деньской в поле. И спешила-торопилась она так, словно дома у нее плачут семеро по лавкам — мал мала меньше.

Они возвращались после страдного дня — спины изломаны, руки исколоты, губы иссушены. Тягучее мычание коров сближало их с домом. И дым жилья подтверждал эту близость.

Они шли вместе. И рядом с ним она выглядела ещё меньше и тоньше станом, а он рядом с ней — ещё крупней и могутней в плечах. И хотя она быстро перебирала сухими, черными от солнца и пыли ногами в стертых своих башмаках, а он широко ступал огромными лапотными ступнями, казалось — он едва поспевает за ней.

Он поглядел на чьего-то мальчишку, который, приминая пятками косматые конские бока, погнал к водопою, и вздохнул. Потому что своего сына не пришлось ему сажать на коня и никогда не придется.

Его звали Иваном. Это точно. Иван. По батюшке Тимофеев. А её, её… тут, кто как считает. Одни говорят — так, мол, другие — этак. В одной песне Порфиньей зовут, в одной сказке Анной Ивановной. Ивановной — по батюшке, по отчеству, с почтением. Думаю, величать ее так стали потом, когда самой её уже на свете не было. А тогда… тогда бы это и в голову никому не пришло. Впрочем, удивляться тут нечему. Не княгиня ведь, не боярыня знатная. А чтобы жену простого крестьянина, смерда, по отчеству величать — люди смеяться бы стали. Без отчества, попросту, и то запамятовали, как называть. Но мне кажется, звали её Порфинья.

Они шли молча — Иван и Порфинья. Они и смолоду были в этом схожи, как брат с сестрой — не пускали слов попусту, берегли их про себя. А может, просто не умели вязать их одно к другому. Да и о чем говорить-то? И так все наперед известно. Вот там на горушке в молодых дубках их изба. Придут, Порфинья подхватит долбленую кадь — кинется доить корову. Подоит корону, соберет в подол остывшие куриные яйца, разведет в печи огонь, сунет горшок — поскорее еду варить. Они уже прошли через поле по раскаленной солнцем тропинке, вышли на мягкую от пыли проезжую дорогу. Уже близко их село Карачарово, изба между молодыми дубками… Порфинья вдруг остановилась и, заслонясь от солнца ладонью, посмотрела туда, где в дубках-завитках стоял их дом, изба рубленая. Шея у неё ещё до сих пор была тонкая, гибкая. А вот на лице каждое минувшее лето оставило свой след. Лицо все в морщинах — больших и маленьких, выжженных солнцем и выточенных тихими ночными слезами. И сейчас, когда она настороженно подняла его вверх, чуть прикрыв рукой, все они, от великой до малой, словно изнутри проступили на ее опаленной заревом коже.

Она стояла посреди дороги как вкопанная и смотрела вдаль. И муж её Иван тоже остановился и поднёс ко лбу пятерню-лопату.

Кто-то ходит, — сказала жена, будто сглотнула посуху. Он смотрел, всё ещё не понимая её тревоги. К тому же он никого и ничего не видел там, куда были устремлены её рвавшиеся вперед зрачки. Потому что оттуда, выжигая очи, било нестерпимое зарево. Но она, она видела. Она поднялась на носки. Она вытянула шею гусыней. Её шепот был густ, словно ком.

Ходит. Кто-то ходит. — Теперь и он видел. А что видел? То ли качаются дубки — чудно — в тихий закатный час, то ли и впрямь кто-то ходит. Ну, ходит и ходит. Но ее непонятная тревога передалась ему.

Илья! — выдохнула она. Теперь ему стало понятно. Он отвел руку-лопату от лица и хотел опустить ее на плечо жены, но она рванулась вперед. Она мчалась, едва касаясь земли, туда, к селу, к их избе между молодыми дубками. И он побежал за ней. На бегу он не мог угадать — кто же там ходит-бродит, раскачивая дубки. И не мог остановиться, чтобы рассмотреть как следует. Но кто бы там ни ходил — это не мог быть Илья. Разве может ходить-разгуливать безногий своими нехожалыми ногами? Разве может раскачивать дубы безрукий своими недержалыми руками? Только исплаканным материнским очам могло привидеться такое в жарком мареве заката. Только ее изболевшемуся сердцу могло почудиться. И он жалел ее и хотел остановить. Прижать ее залитое слезами лицо к своей груди. Больше ведь он ничем не мог помочь ей. Но разве догонишь мать, когда она бежит к своему сыну?

Видите? Впереди, разинув в безмолвном крике рот, не переводя дыхания, несется маленькая женщина с изрезанным морщинами лицом. За- ней, тяжело топая по прокаленной солнцем дороге, сопя и отдуваясь, бежит ее муж. Приотстал-таки. А за ними — оглянитесь — всей гурьбой с воплем — женки. Серпы покидали. Платки потеряли. Как на пожар сорвались. Где горит, что горит — не видать. Да ведь не стали бы они зря так бежать — Иван и Порфинья. А мы пока давайте побежим чуть вперед (нам ведь это не трудно: не ногами бежим — мыслью) и, пока Иван и Порфинья тут окажутся, заглянем в их избу, посмотрим, как они живут. Сейчас лучше всего, потому что потом нам уже некогда будет глазеть по сторонам.

Изба как изба. До сих пор в тех краях похожие стоят. Только трубы над стрехою. А тогда труб не было — топили по-черному. И окошки теперь побольше прежних и прорублены пониже. А в те времена окошки высоко пробивали. Вот оно взирает на нас — око дома. Потому и зовем — окно.

Входите, не стесняйтесь.

Я вижу, вы потихоньку крутите носом, дескать, дух в избе… Это вы зря. Зимой — оно, конечно. Дым от печи по избе стелется, глаза ест. Да ещё в крещенские холода, например, когда приютят от мороза в избе барана с яркой, кур, чтоб гребешки и лапы у них студеными ночами не померзли, или заведут буренку погреться. Тогда Порфинья хоть и не говорила Ивану ничего, но сама про себя мечтала о расширении жилья. Но буренке ведь не век в избе стоять. Погреется, попьет теплого пойла, пока Порфинья её доит. А потом — ступай восвояси, в хлевушок, авось не замерзнешь. Глядишь, и дым утянуло в дымницу. Заволокут волок, чтоб не задувал вьюговей. В окошко свет сквозь бычий пузырь сочится. А летом и вовсе неплохо. Во всяком случае Иван и Порфинья прожили здесь всю свою совместную жизнь. Вот на полу — шубейка драная. Так и лежит с утра, как Иван кинул. На столе — горшок из-под щей. Так и стоит, как Порфинья оставила. А на лавке — ведро с водой, свежей, ключевой. (Примечайте!) Кто его принес сюда от родника дальнего, пока хозяева в поле были? Рядом — ковшик берестяной. Кто n: i него пил — капли ронял, пока хозяев дома не было? Л главное, где же их сынок Илюшенька, известный всему Карачарову Сидень? Вот какие загадки нам изба загадала. Только прежде чем их разгадать, давайте сядем ног на эту лавку (где обычно Илюшенька сидит) и потолкуем, пока никого нету. Мне нужно кое-что сказать нам.

Я хотела начать свою книгу как это и положено — сначала написать предисловие. Села и стала писать все по порядку. Сначала о том, почему я решила написать чту книгу, потом о ее героях — об одном, о втором, о третьем, потом о том… Писала, писала… Посмотрела — что-то длинно получается. Вон уже сколько, а до самой книги еще далеко. Так не годится. Надо написать покороче — только самое главное.

Попробовала покороче. Написала одно главное, потом — второе, потом — третье, потом… Потом прочитала то, что написала. Честно говоря, не получилось у меня предисловия. Может, потому, что я сама не очень люблю читать предисловия. Ведь предисловие — это то, что предваряет «слово», то есть сам рассказ, повествование. Зачем же мне нужно, чтобы мне рассказывали, о чем мне будут рассказывать. Лучше уж сразу почитать само «слово». А вот потом, если вдруг… Что случается вдруг, когда мы читаем какую-нибудь книгу? Да мало ли что.

Случается, что нам хочется выяснить, что в ней правда и было на самом деле, а что — придумано. Или нам о чем-то хочется узнать подробнее. Случается, что нам просто кое-что бывает непонятно, потому что мы недостаточно знаем нравы и обычаи того времени, в котором живут герои книги, а автор, увлеченный повествованием о событиях, происходящих с его героями, не все может нам объяснить по ходу дела. И вот тогда… Есть такое выражение в нашем языке — «к слову сказать». Иногда это «к слову сказать» бывает просто необходимо, И вот тогда мы не прочь заглянуть в предисловие, прочитать примечания. Но предисловие уже далеко позади, а примечания где-то в конце книги. И нам в разгар событий неохота отрываться и искать объяснения в сноске, отпечатанной мелким шрифтом.

Вспомнив всё это, я решила: начну так, как оно само начинается, а по ходу дела поглядим, что к чему. Книга, как дорога, ведёт и ведёт. И мы, когда нам будет нужно, остановимся прямо посреди дороги, присядем у обочины и потолкуем, о чём найдем нужным. А потом опять пойдём дальше. Вот какое у нас в этой книге будет предисловие или условие — считайте как хотите. Впрочем, почему будет? Оно, как говорится, уже вступило в свои права, когда мы сели с вами потолковать на Илюшину лавку. Прежде чем мы перейдем к событиям, которые с минуту на минуту должны здесь произойти, я хочу вам еще кое-что рассказать об Иване и Порфинье. Вы уже с ними познакомились. И адрес, как говорится, известен — село Карачарово, что под Муромом. Что еще можно к этому добавить? Худого о них во всем Карачарове ни одна душа не скажет. Иван хоть и велик, да смирен. А Порфинья и вовсе неприметная. Удивительно, как это они друг дружку разглядели.

На Ивана, впрочем, в молодости, говорят, девицы заглядывались. Звали на игрища. Стукали горячими кулачками по широкой спине. Подзадоривали через костёр скакать. Шутки шутили. Да уж больно прост он был. Лицом скуласт. Волосом рус. Глаза светлые, озерные. Постричь бы его под горшок, как другие парни стригутся. А то косматый, ходит вразвалку, ни дать ни взять — медведь лесной. В лесу-поле пни корчевать, топором махать — это он ловок. А так… Очи потупит, шею нагнет. Хоть верхом на нем езди. Такому мужу в любые времена цены нету. Просто не каждая понимает это, особенно смолоду. Поэтому девушкам во все века нравятся парни веселые да языкастые.

А что язык? Языком поле не вспашешь.

Там на игрищах это и случилось. Его затормошили, закружили горластые девки. Он вырвался из их многорукого круга, от костра с летучими искрами. Отряхнул обгорелую штанину, поднял голову и вдруг увидел Порфинью. Робко жавшаяся в тени под деревьями, в стороне от шумного веселого костра, она показалась ему совсем еще молоденькой девичкой-подростком. Наверное, пришла впервые на игрища, и ей ещё всё в диковину. Он понял её боязнь, её робость и вдруг почувствовал себя спокойным и сильным. И улыбнувшись широко и свободно, увидел в лунном свете её ответную улыбку.

А дальше, дальше уже не гулянка — жизнь пошла семейная. Поставил Иван избу на краю села. Стали жить они, поживать, добра наживать. И хотя выяснили они меж собой, что Порфинья-невеличка почитай на три лета дольше па свете живет, чем Иван, и морщинки ей уже личико морщить стали, но всё равно не было для Ивана никого милей жены. Оно и вправду — с лица воды не пить. Зато уж проворна да работяща. Даром что ростом не вышла — двужильная. Придут, бывало, с корчевья, Иван уж на что крепок и то свалится как подкошенный. Голова гудит, спину ломит, руки-ноги как чужие. А Порфинье всё нипочем. У неё и руки — свои и ноги — свои и дела недоделанные ждут — тоже свои. Поросята визжат, будто резаные, пить-есть хотят. Кур-гулен надо загнать, не то вражина хорёк в ночь подавит. Корова худой травы объелась: бока у ней раздуло, вымя затвердело. Тут и мёртвый поднимется. Дом вести — не бородой трясти. Всех накормить, напоить надо — и корову ту глупую, и свиней визгливых, и кур прожорливых, и мужа своего Ивана, и сыночка Илюшеньку — первенца богоданного.

Они ведь не были бездетными — Иван и Порфинья. Рос у них сын Илюшенька. И сейчас не обмануло Порфинью материнское сердце. Робко ступая по сырой земле, по весенней траве, цепляясь за ветки дубков, шел своими ногами Илья. Здесь вот и начинается ПЕРВАЯ ГЛАВА этой книги. Она называется «СИДЕНЬ КАРАЧАРОВСКИЙ». Почему? Вы сейчас узнаете.

ГЛАВА ПЕРВАЯ СИДЕНЬ КАРАЧАРОВСКИЙ


Чисто убранное поле. Только один сноп — высокий, тщательно связанный — стоймя стоит почти посередине него. Над полем низко и быстро, точно в хороводе, кружатся птицы. Скоро будет дождь. Птиц многое множество. От их кружения возникает ощущение тревоги. Вокруг снопа, будто повторяя кружение птиц, кружатся в хороводе люди. Б противоположность птичьему, людской хоровод несет в себе ощущение радости. Кончилась жатва, и люди празднуют окончание трудной работы. От хоровода оторвались двое: маленькая женщина с большим животом и лохматый плечистый детина, неуклюжий, как медведь, с простодушным лицом — Порфинья и Иван. Это Порфинья, ожидающая ребенка, притомившись, потянула мужа за собой, и так и стоят они, держась за руки, стоят и смотрят на веселый хоровод… Налетевший ветер несёт оставшиеся в поле колоски, солому, рвёт одинокий сноп, будто хочет свалить его наземь. Грозно сверкают молнии, залп за залпом гремит гром.

Все быстрей кружится хоровод. Удар молнии. За полем в селе вспыхнул пожар. Горят избы, мычит скот, пронеслась взбесившаяся лошадь. Люди бегут к селу. Бегут и Порфинья с Иваном. Порфинья вдруг хватается за живот, сгибается от боли, падает. Иван, обогнавший её, не заметив, что жена упала, бежит дальше. Порфинья корчится в родовых муках. По распластанной на земле женщине хлещут струи ливня.

Так он и родился — Милонег. Милонег? Какой Милонег? Почему Милонег? А Илюша? Про это вы тоже узнаете.

Когда родился сыночек, Порфинья, качая его, напевала: «Милонег да Милонег» — милый, негаданный. Вот и выбрала имечко первенцу, что само поётся, как песня. Только зря выбирала. А потом ещё эта беда, горе горькое.

…Улица села Карачарово. Мглистое зимнее небо прикрывает ее, будто колпаком. Избы, срубленные из толстенных необхватных бревен, затянуты волоками — задвигающимися ставеньками, и от этого дома кажутся слепыми. Впрочем, дым, выползающий из-под волоков, напоминает, что жилье живёт.

От избы к избе ходит мужчина средних лет с властной повадкой — староста, стучит кулаком по дверям. Из изб выходят женщины с детьми. Здесь и младенцы на руках, и ребятишки постарше в кожушках и валенках.

Выходит и Порфинья с Милонегом. Парнишка большой, мог бы давно бегать, как и эти ребятишки, что уже успели затеять возню, но он укутан в овчину с руками и ногами, как младенец, и мать несет его, крепко прижимая к себе. Рядом с Порфиньей Иван. Порфинья кивнула мужу. Тот поспешно скрылся в избе, вынес овчину. Вот мужик бестолковый! В такую дорогу, а он — овчину! Иван опять сунулся в избу и возвратился с медвежьей шкурой.

На улице возле изб стоит обоз из трёх саней. Женщины с детьми, которых поторапливает староста, усаживаются в сани. Садится на последние сани и Порфинья с ребенком. Иван прикрывает медвежьей шкурой ребенка, занимает место возницы. Обоз трогается в путь. Оглянитесь на оставшееся село: оно выглядит крохотным островком, затерявшимся среди густого дремучего леса.

Завидев обоз, застрекотали сороки, выскочил на дорогу заяц и, испуганный свистом возницы, запетлял по сугробам. Вынырнули из лесной чащи волки, понеслись было за санями, вызвав переполох среди женщин и детей. Кто-то из мужчин взял лук, пустил стрелу, другой достал вилы, но волки, испуганные людской многочисленностью, не решились напасть, отстали…

Издали на горе показались деревянные городские стены. Обоз въехал в городские ворота и остановился на площади возле церкви. Здесь толпился народ. Много молодых пар. Стоят несколько саней, тоже, по-видимому, прибывших откуда-то. Церковь еще закрыта. Староста поднимается на церковное крыльцо и стучит кулаком в дверь. Выглядывает служка, кого-то зовет. На крыльцо выходит священник. Смотрит на обоз, спрашивает:

— Откуда?

— Карачаровские, — отвечает староста.

— Глухомань залесская! Пням молитесь! В храм божий вас не дозовешься! Детей сколько лет не крестили! Грех какой! — набрасывается священник на старосту.

— Боярину или купцу, тому — грех, — спокойно отвечает тот, — а смерду… Страда. Тут не то что о господе — о самом себе не вспомнишь…

— Молчи! — кричит священник.

Староста умолкает.

— Ну, а если заболеет ребеночек и помрет некрещеным? А враг рода человеческого тут как тут! Радуясь добыче, утащит он в геенну огненную безвинную душу! — Священник говорит это мягче, проникновенно, но староста по-прежнему равнодушен.

— Помирают, — говорит он. — Огневица прикинется от тумана болотного, животом изведется — на то он и младенец.

И правда, почитай от первого майского дня Еремея-запрягальника и до глубокой осени, пока не свезет крестьянин, не ссыплет в амбар хлеб, трудится он в поте лица своего вместе с женой. И не помнит он в этот час ни о храме, ни о самом господе боге. Ни молиться ему некогда, ни ребеночка окрестить. Бывает, родится в горячую летнюю страду ребеночек — мать завернет его, спеленает потуже — и снова в поле. И младенца с собой. Найдёт ли на него жар от болотного тумана, животом ли изведется или иная хворь нападет — так и не успеют снести его, страдальца безвинного, в церковь. Только мать, глядя на посиневшее личико, спрыснет его своим молоком пополам со слезами, осенит крестом и прошепчет: «Спаси и помилуй, господи! Прими моё дитя». Верит она: божья матерь заступница порадеет о нём перед господом. А враг рода человеческого, который уже топал от радости копытами, теперь только злобно щёлкнет зубами, видя, как прямо из-под его поганого носа златокудрые ангелы уносят в райские сады младенческую душу. Теперь ребеночек, окрещенный в свой предсмертный час матерью, будет спокойно спать в земле.

Но если судил господь младенцу долгую жизнь, то перенесет он и болотную лихорадку, и боль живота, и всякую прочую хворь. И тогда по осени или зимой принесут его в церковь — крестить. Вот и сейчас навезли полны сани младенцев некрещёных из дальних глухих сёл. Что тут будешь делать? Священник, обращаясь к толпе, говорит:

— Сегодня службы не будет! Крестить буду!

— А венчать? — кричит парень из толпы.

Священник смотрит на стоящую возле крыльца пару. У молоденькой женщины большой живот. Согрешили, а до церкви не дошли — тоже некогда. Зато теперь по осени ведут сюда грешники своих невенчанных жен.

— И венчать буду, — говорит священник. Староста усмехается.

— Лучше повенчать, нежели так оставить! — сердите говорит ему священник и уходит в церковь.

Детей — и младенцев, и тех, что постарше, — одного за другим, как по конвейеру, окунают в выдолбленную из дерева купель. Священник водит пальцем по берестяному свитку, называет имена: «…Иван… Егорий… Варвара…»

Пришла очередь Порфиньи. Она развернула ребенка, сунула мужу шкуры и одежды. Тот стоял, покорно и неловко держа их.

— Приболел? — участливо спросил священник.

— От роду такой! — горестно сказала Порфинья. — Ножки у него нехожалые, ручки недержалые… Милонегом звать…

— Нету такого имени христианского, — сказал священник. Порфинья поджала губы: «Мой сыночек — как хочу, так и зову». Иван хоть и помалкивает, а про себядумает: «Почему нельзя? Звали так и дедов и прадедов».

Поп своё:

— Зови как хочешь. А вот крестить так не положено. Потому что имя это языческое. А христианские… Вот они все в святцах записаны. Так звали святых праведников, угодных богу. Теперь они тоже там, на небе, в раю. — Шевеля губами, поп водил пальцем по списку, читал вслух: — …Иосиф… Иаков… Пахомий… Пинна… Был Дула, Георгоний и даже Гад, а вот Милонега… Ни тебе святого угодника, ни мученика, ни раскаявшегося разбойника. К кому же обратит в трудную минуту сбои мысли новоявленный раб божий? Кто станет оберегать его душу тут, на земле? Кто будет радеть за него на том свете, когда настанет ему черед предстать перед престолом господним?

— Когда родился-то? — спросил священник Ивана. Но медлительный Иван не успел ответить, ответила Порфинья:

— Три лета назад, в жатву. Как раз жито убрали, отжинный славили… Гроза была… — добавила она, помрачнев от страшных воспоминаний.

— Оставлять отжинный идолам поганым на потребу — это язычество, грех! — укоризненно сказал священник. — В грозу родился, говоришь? Значит, на Илью-пророка. Это Илья по небу на колеснице ездит, потому и гром, — объяснял он внимательно слушающим Порфинье и Ивану. — Вот и назовем Ильёй! Будет у твоего сыночка заступник на небесах! — показал он на икону, Порфинья молчала. Ей было жаль певучего, теплого, словно солнечный луч, имени, уже связанного в её со знании с сыном. Но что поделаешь. Может, и лучше, что у её сыночка, у ее родной кровиночки будет на небесах такой могучий заступник. Вон как скачут писанные на доске его красные, как полымя, кони и грозно развевается борода. Может, не обойдёт он милостью малого своего тезку, спасет от напасти. Так думала Порфинья, стоя перед иконой с голым малышом на руках — таким беззащитным перед неласковой судьбой. Но надежды её не оправдались.

* * *
Медленно течёт время над селом Карачаровом. Зима… Весна… Лето…

* * *
Полуденный зной будто уморил улицу села. Все в поле. Зарылись в песок куры. У плетня, высунув от жары язык, лежит собака. Подняла голову, прислушалась и снова лениво опустила голову на лапы. Босые детские ноги печатают следы на пыльной дороге. Мальчишки в замызганных рубашонках, девчонки в длинных сарафанах, голопузая малышня. В лукошках грибы, прикрытые листьями, в кузовках ягоды. Кривоногий малец споткнулся на ровном месте, выронил кузовок и сам шлёпнулся наземь. Так и сидит, философски взирая на рассыпанные в дорожной пыли ягоды. Остальные идут дальше, молчаливые, разморенные зноем. Но вот от ребячьей стайки отделился один — вертлявый, заводной, взбежал на крылечко избы, ничем не выделяющийся из ряда себе подобных, заглянул в приоткрытую дверь, закричал в темнеющий проем: «Сидень! Сидень!» — и вся ватага словно проснулась. Радуясь развлечению, скачут, толкаясь на крыльце, кривляются, орут на все голоса: «Сидень! Сидень! Ноги нехожалые! Руки недержалые!»

По улице, ощупывая палкой дорогу, идет слепец. Услышав ребячьи голоса, ускоряет шаги, палка его беспомощно тычется, вздымая клубы пыли.

— Кыш, сороки! Кыш! — кричит слепец, поравнявшись с избой и размахивая палкой.

Это вернувшийся недавно в родное Карачарово безглазый Добрило. Если бы и принес он назад свои глаза, то глядел бы, не узнавая. Потому что так уж устроен человек, что в памяти его все хранится нетронуто, неизменно. Но зря искал бы Добрило среди карачаровских девиц ту, с которой ходил летней ночью к темной воде. Разбежались бы девицы, прыская в кулаки. Кричали бы смешливо: мол, не в тот хоровод забрел. Поищи свою ладу меж старух, что ещё не ушли под землю. Напрасно искал бы он среди парней своих бывших дружков. Парни отреклись бы. «Мы с тобой не прыгали через костер. Поищи меж седых бород. Может, кто и жив». Но Добрило не заглядывал в лица сельчан. Потому что нечем было ему глядеть с тех пор, как выжгло ему очи греческим огнем. А сами сельчане хоть и были зрячие, но тоже не признавали Добрилу. Да и как было признать. Ушел молодой юноша, пришел старый слепец. Пожалели воина, потерявшего свои глаза в боях за Русь. Сказали: «Что ж, не чужой пришёл к чужим, а свой — к своим. Живи». И поселился Добрило в старой опустелой избе. Хоть крыша над головой от дождя, хоть стены от вьюг и ветров. Хоть мыши в стрехе — не так одиноко ночами. А может, и не мыши, а щур или пращур.

Немало исходил Добрило на своём веку, немало потоптал землю. И свою, что под Русью, и чужую — где болгары у большой реки, где хазары у теплого моря, где адыги у высоких гор, где Ромен в великом городе Царь-граде. А теперь осталась одна эта дорога — старого к малому. Оба у бога — убогие.

На первых порах слепец шагал сюда спотыкливо, шарил палкой по земле. Потом поступь его окрепла, ступал смело, как зрячий, привычно обходя где камень, где яму.

Разбежались дети. Слепец поднимается на крыльцо и входит в избу. На лавке сидит мальчик. На вид ему лет десять-одиннадцать. Он в чистенькой длинной рубашке, без штанов. Из-под подола рубахи как-то безвольно свисают с лавки очень белые тоненькие детские йоги.

Мальчик радостно улыбается слепцу:

— Как хорошо, что ты пришёл, Добрило!

— Ты на них не сердись, — говорит Добрило. Мальчик смотрит на него, как бы желая его о чём-то спросить, но не спрашивает. Слепец не видит взгляда мальчика, он разговаривает скорей сам с собой.

— Сильный всегда обижает слабого…

— Почему? — спрашивает мальчик.

— Так уж… — отвечает слепец.

— Садись, расскажи, как в тот раз, про Киев, про князя Владимира! — просит мальчик. Слепец, не отвечая, продолжает стоять.

— Слушай, нет ли у вас какого мешка? — спрашивает он вдруг.

— Мешка-а? А зачем тебе мешок, Добрило?

Слепец не отвечает. На лице его промелькнула чуть заметная улыбка.

— Мешки у мамки под лавкой. Нет, под другой…

Слепец шарит по стене, по лавке, вытаскивает мешок. По улице идет слепец. Без палки. Двумя руками он несет за спиной мешок. В мешке мальчик, только голова его снаружи. Широко раскрытые, полные любопытства детские глаза. Слепец шагает по указке мальчика. На пыльной дороге остаются отпечатки его больших ног. Они выходят за околицу села. Открываются необъятные дали.

— Что видишь? — спрашивает слепец.

— Поле! Речку! Солнце! — восторженно кричит мальчик.

В поле волнами колышется рожь. Вдали видны фигурки работающих крестьян. Луг возле речки покрыт цветами. Серебрится на солнце вода…

— Вижу, где кончается земля! — кричит мальчик.

Линия горизонта, где небо сходится с землей.

— Земля не кончается, — говорит слепец. — Это только кажется.

— А дальше что? — спрашивает мальчик.

— И дальше поля и леса, речки и села… Люди живут, растят хлеб, воюют…

— Воюют? Как это?

— Бьют друг дружку… Мечом, копьём, рогатиной… Огнем глаза выжигают…

— А зачем?

Слепец молчит. Вскинул голову, словно всматривается вдаль.

— Сильный обижает слабого?

Слепец молчит.

— И тебе выжгли?

— Так уж пришлось… В поход ходил с Владимиром…

— Зачем?

— Русь защищать от врагов.

Слепец продолжает всматриваться вдаль своими незрячими глазами. Смотрит вдаль мальчик.

Линия горизонта, где небо сходится с землей. Она четко очерчивает круг, посреди которого стоят эти двое. На всю жизнь запомнит Илюша зелень травы, что, сгущаясь, уходит вдаль, насколько может объять око, прикрытую сверху прозрачным пузырем неба. Больной мальчик, которого несет в мешке слепец, — вы все его давно знаете. Потому что снискал он себе великую славу. И нет, наверное, на свете человека, который бы не слышал о подвигах Ильи Муравленина, или, как ещё его потом стали называть, Муромца. И песни о нем пели, и былины складывали. И через тысячу лет до нас дошло:

Это было в старину в стародавнюю,
Было во граде во Муроме,
И в том селе да в Карачарове…
…Ехал такой-то сильный могучий богатырь,
Илья Муромец сын Иванович…
Но до этого ещё ой как далеко! А пока все в селе Карачарове жалеют Ивана и Порфинью, что растёт у них больной сын, по прозвищу «Сидень» — не работник, не кормилец.

…Едва успел стихнуть дождь, ожила улица Карачарова. Наскоро накинув на голову платок, спешит с коромыслом к речке беременная баба, ей навстречу поднимается уже от реки другая, тут и третья подоспела с бадейкой белья. Стали посреди улицы, ругают погоду — всё льёт и льёт, а дела стоят…

— Гляди, Порфинья, — сказала баба с полными ведрами, увидев в конце улицы Порфинью. — Откуда это она?

— В Муром ходила. У нас печь погасла, я Акульку за угольком к Порфинье послала, а Иван сказал — в Муром пошла, — стала рассказывать баба с бадейкой, соседка Порфиньи.

— В Муром? Пешком? Одна? — ахнула беременная.

— Неужто за солью? — спросила баба с полными вёдрами.

— Мы вон тоже без соли…

— Да за какой солью! В церковь она ходила, о Сидне своём молиться…

— Одна! Через лес! — опять ахнула беременная. И все три стоят молча, глядя на приближающуюся Порфинью. Порфинья чувствует на себе эти взгляды, в которых и любопытство, и жалость. Она идет, едва передвигая ноги, но на ее изможденном лице упорство. Вот она почти поравнялась с женщинами. Кажется, она так и пройдёт мимо них, не глянув в их сторону, но соседка окликает её:

— Дошла? Небось чуть живая?

— И зверя не побоялась!.. — говорит баба с полными вёдрами.

— Да что ты так убиваешься! — жалостливо говорит беременная. — Будут у вас с Иваном ещё дети! А этот — молись, не молись — всё равно не кормилец. Лучше бы прибрал его господь!

И вдруг Порфинья — откуда только силы взялись — кидается на неё:

— Пусть твоих прибирает! — кричит она в ярости. — И тех и этого! — тычет она в живот женщины. — А мой пусть живёт! И поправится он! Поправится! Поправится!

Беременная просто задохнулась от незаслуженной обиды. Две другие пытаются утихомирить Порфинью, но она стоит, ощерясь, как волчица, — одна против всех. Кажется, скажи кто-нибудь ещё слово против её Сидня, перегрызёт горло.

* * *
…Но бескрайнему простору ночного неба плывет месяц, и в его прозрачном свете особенно величавыми кажутся гиганты дубы с густыми раскидистыми кронами. И чем-то, случайным выглядит здесь, в этом царстве природы, убогое человеческое жилье — маленькие темные избы. Спит село, прокричала своим тревожным диким криком сова, и снова тихо. Но вдруг ночную тишину словно взорвали молодые голоса. По улице села идут принаряженные девушки.

По белой по зорюшке мой милый идёт.
Сапожки на ножках поскрипывают.
Соболина шубка пошумливает,
На шубке пуговки погремливают…
поют они шутливую песенку, хохочут, вызывая на гулянье парней.

Выскочила Порфинья на крыльцо:

— Кыш, проклятые! Не ходите мимо! Сыну моему единственному сердце не рвите!

Бедный Сидень! Раньше хоть во двор выползал на солнышке погреться. А теперь всё в дому — как зверь пуганый в норе — прячется. Ивану и невдомёк отчего. А ей понятно — девицы с поля идут, хохочут, песни играют. Недавно вздумала она сыну кудри чесать, да руки сами опустились. Потому что не только кудри — усы, борода курчавятся на личике у дитяти. Шубейка сползла, а под ней видны плечики молодецкие, крепкие, широкие. Таким бы плечам — размахнись, коса, таким бы рукам — топор вострый.

Ещё когда Илюша маленький был, Порфинья ночи напролет молилась: «Если я виновата — меня накажи. А его-то за что — младенца невинного?» Спросила как-то об этом батюшку. Осерчал поп: «Кого хочет господь, того и наказывает — на то его воля!» Сидит Порфинья, глядит на сына и слезы в горсть собирает: «Зачем я только тебя, сыночек, на свет родила, калеку убогого». Подумала и сама испугалась: «Да что же это я, жёнка глупая, беду на нашу голову кличу. Живи, сынок мой милый, кровиночка родная. Всю жизнь тебя на руках носить буду!»

* * *
Теперь вам понятно, почему летела, словно на крыльях, Порфинья, увидев своего Илюшеньку на ногах?

* * *
Дворик возле избы. Держась рукой за плетень, несмело ступает по весенней траве непривычными ногами Илья. Ноги плохо слушаются его, но все же он делает шаг за шагом. Как завороженные стоят Порфинья с Иваном, глядя на сына. За ними полукругом безмолвные односельчане. Порфинья подходит к Илье, трогает его руки, опускается на колени, гладит ноги.

— Как же ты, Сидень? Сидел, сидел и вдруг пошёл? — спрашивает первым пришедший в себя староста. Илья улыбается полубезумной улыбкой, говорит:

— Странник… Вошёл в избу… Дай, говорит, сынок водицы. А я ему — не могу, ноги у меня нехожалые… А он — отчего так? А я — не знаю, мать говорит — от грозы. А он к печке, достал уголек, положил на ладонь и давай раздувать. Гляди, говорит, на огонь…

— Ну и что?

— Я гляжу… А он — встань… Глаза у него вострые. Встал. Поди, говорит, зачерпни ковшик и мне принеси. Я и принёс…

— А где он? — спохватывается Порфинья.

Только вот был, и нету…

— Беги, ищи его! — кричит Порфинья мужу. Иван и другие сельчане бегут за околицу, зовут странника.

— А каков он из себя-то? — спрашивает староста.

— Старик… без волосьев… только тут длинные… — показывает Илья на макушку. — Глаза вострые… По росе, сказал, ходи да топор полюби…

— Бритый… с чубом… должно, волхв, — говорит старый крестьянин.

Возвращается Иван с сельчанами. Странника нигде нет.

— Не иначе волхв! — повторяет старый крестьянин. — Как разорили Перуново капище, они и ушли в леса, а бывало…

— Молчи! — обрывает старика староста. — Не велено нынче волхвовать. За это знаешь… Ну что стоите? — набрасывается он на селян. — Ступайте по избам! — И гляди па Илью, который все с той же полубезумной улыбкой ступает по земле, добавляет: — Ходи, Сидень, ходи…

Сказка — скажете вы. Верно. А впрочем, современным медикам известны болезни, подобные той, которая описала в былинах. Былина о русских богатырях — что в них правда, что выдумка? Об этом мы еще поговорим. А сейчас я продолжаю свой рассказ о семействе Ивана и Порфиньи и сына их Илюшеньки, о новой их жизни.

Маленькое семейство Ивана Тимофеева было, пожалуй, самым счастливым во всем Карачарове. Говорят, беда приходит нежданно. В этот раз нежданной пришла радость и будто обрушилась на Ивана и Порфинью.

В тот день Иван, увидев сына на ногах, замер в изумлении, глядя, как тот, осторожно ступая босыми ногами и цепляясь за стволы дубков, медленно идёт им навстречу по двору. И теперь, когда Илья бродил по двору, Иван тоже выходил из избы и подолгу стоял в дубках неподвижный и косматый, сам похожий на старое дерево. Ему казалось, что в их избе стало тесней, словно в ней вдруг поселился кто-то посторонний — новый и незнакомый. Может, это и в самом деле было так, потому что вставший на ноги Сидень и впрямь был если и не чужим, то новым и непривычным. Вот он вместо того, чтобы сидеть на лавке и ждать, пока мать принесёт ему миску со щами, топает по избе, плечи почти от стенки до стенки, голова — до самой кровли. Порфинья все глядела на сына и наглядеться не могла. А однажды, когда они встали рядом — отец и сын, — всё смешалось у Порфиньи. Этот русый синеглазый молодец — ведь это же её Иван. Таким увидела она его там, на игрищах у костра. Большой, широкоплечий, сильный, он таскал на своих плечах брёвна, когда они строили дом. Она помогала ему. Передыхая, он утирал со лба пот и встряхивал русыми кудрями. А она подошла сзади, стояла, глядела в его широкую спину и твердила, волхвуя: «Оглянись! Оглянись! Оглянись!» И он услышал и оглянулся. И в его синих глазах, как в озёрах, плавало солнце. Потом он сидел, уронив голову, на мокрой от обильного весеннего дождя земле рядом с хрипевшим, завалившимся на бок конем. А когда тот перестал хрипеть, долго еще скалилась желтыми зубами мертвая конская голова. Иван все ниже опускал свой русый чуб и гнул дугой широкую спину. И вот он опять такой, как был — статный, синеглазый, и его золотые кудри вьются ещё пуще. Как хорошо, что она не замечала, как гнется с годами его спина, как седеют волосы, дыбясь жесткими космами. Она не хотела этого видеть, не хотела замечать. А может, ей просто некогда было поднять голову, чтобы посмотреть на него. И теперь тоже: радость радостью, а дела не ждут. Их вроде бы даже прибавилось. Первым делом надо было подумать об одежде для Ильи. Сорочки у него, правда, были. Тут уж мать старалась для сыночка. Ткала долгими бессонными ночами, вышивала цветочками по вороту. Наденет новую сорочку, расчешет золотые кудри — Сидень не Сидень, а залюбуешься. А вот порты… Ну зачем Сидню порты? На лавке сидючи их протирать? Да и не видно — что там сзади надето. Так что на портах Порфинья, по правде говоря, экономила. И сидел Сидень обычно в обносках, в которых уже и места не было, где лату поставить. Что же касается обувки, то и вовсе ее у Сидня никогда не было. Теперь же надо было обо всем позаботиться, потому что уже наступала осень. К тому же, прослышав о чудесном исцелении Сидня, посмотреть на него приходили не только свои односельчане, но и любопытные из соседних сел. И Порфинье хотелось, чтобы выглядел Илюшенька не хуже людей.

Перестали брехать собаки. Прокричал полночь петух. И месяц уже ушёл на другую сторону. Тяжело, храпел Иван, навзничь запрокинув голову. Но Порфинья не спала. Не могла уснуть. В её глазах всё пылало жаркое зарево заката. И в этом зареве, хватаясь руками за стволы дубков и осторожно ставя на жесткую землю то одну, то другую ногу, шёл ей навстречу её сын, её бедный Сидень. Как и тогда, окатывала горячая волна. Она вглядывалась воспаленными глазами в темноту, где на лавке спал Илья. Она слышала его ровное дыхание. Ей хотелось вскочить, разбудить его. Вот сейчас она встанет, шагнет к нему, потрясет за плечи. Прошепчет, нет, крикнет громко, чтобы он сразу услышал: «Вставай, сынок! Вставай!» И он распахнёт глаза. Погладит, как обычно, руками свои кудри. А потом… Потом спустит на пол ноги. Сначала — одну, потом — другую. Но они уже не повиснут беспомощно, как перебитые, надломленные ветки. Нет, они станут легко и твердо и шагнут ей навстречу. «Вставай, сынок!» Она готова была будить его всю ночь. Будить и смотреть, как он встанет на ноги. Так было ночью. Утро, как всегда, приносило новые заботы.

Нужно было обмолотить и убрать хлеб. А главное, нужно было подумать о пашне на будущий год. С хлебом они, правда, не бедовали. Засевали — сколько хватало сил. Но теперь… теперь, когда Илюшенька встал на ноги… Порфинья уже все обдумала и даже место облюбовала. Хоть и не близко, зато сухо. Хорошо бы сейчас расчистить, а весной вспахать и засеять поле.

Хорошо бы как-нибудь обойтись и не резать на зиму телка, по весне продать его и купить новые лемеха. Илье нужно если не на эту, так на следующую зиму справить шубу и, конечно же, обувку, которой никогда у него не бывало.

Порфипье нравилось снова и снова обдумывать всё, что предстояло им сделать и приобрести. Она так явственно представляла себе все эти обновы, точно они уже были здесь, в их доме во всем своем великолепии. Странно, обыкновенно замученная каждодневной нескончаемой работой, занятая не терпящими промедления делами, она давно уже ни о чём не помышляла для себя. Но теперь вдруг среди всего необходимого, что, по её мнению, нужно было купить, она вдруг подумала о платке-полушалке. Она увидела его наяву, точно такой, как продавали когда-то на торжище. Она не знала еще, зачем ей так нужен этот полушалок. Куда она наденет его, перед кем будет красоваться, но ей так хотелось иметь его — мягкий, с пушистым ворсом, отороченный бахромой. Только для своего Ивана она ничего не загадала в этот раз. Да и нужно ли новое седло старому коню?

Но, пожалуй, ещё больше радости доставляли Порфинье иные мысли. И хотя она не говорила об этом ни с Иваном, ни с сыном, она твёрдо решила зимой женить Илью, так чтобы к весенней страде в доме была ещё одна работница. И вечером, лежа в постели, она точно, как и предстоящие обновы, перебирала в мыслях всех невест в округе, всех знакомых девиц. Ещё недавно их песий, долетавшие с гульбища, вызывали у нее горькую безысходную тоску, так что ей хотелось порой завыть, как иногда выл на цепи старый облезлый пес, которого держали при доме, чтобы он, оберегая куриный род, отгонял от двора вороватых хорьков. А иногда ее охватывала внезапная злая ярость. И она, ворочаясь во тьме, долго еще потихоньку ругала девиц за гульбу, и дуденье, и песни, за бесстыжие бесовские игрища, точно сама никогда не была молодой. Но теперь, когда они распевали или смеялись, прогуливаясь около их дома, она улыбалась про себя: «Пойте, пойте, птахи милые. У вас товар. У нас купец — добрый молодец», При встрече она разглядывала их точно корчажки на горжище своими цепкими приметливыми глазами.

Она одобрительно оглядывала тугие румяные щеки, длинные густые косы, округлые плечи, большие раздавленные работой руки, крепкие ноги, долго хранившие черный летний загар, упругие, выпиравшие из-под рубах груди, которые когда-нибудь вскормят внука — сына ее сына. Она не спешила остановить свой выбор на одной из них. Девок было много, будто в этот благодатный и счастливый год выдался урожай даже на невест. И она могла приглядываться и выбирать. Одна казалась ей слишком горластой. У другой — вспомнила она — мать, как утверждали соседки, ночью оборачивается лисой и таскает кур. Третья вроде бы казалась ей подходящей и тихим правом, и круглым, как блин, белым с румянцем лицом. «Но она еще слишком молода, и неизвестно, какой окажется в работе», — думала Порфинья.

Негоже, конечно, если жена ртаста и челюстаста, подобна чёрту. Но не лучше, если муж только и смотрит на красу своей жены, слушает ее льстивые словеса. А еще хуже, если у нее, у жены, тут болит, там свербит. Она знала твердо: та, которую она выберет для своего сына, должна быть здоровой и работящей.

Надо сказать, что и осень, будто нарочно, выдалась долгая и сухая. Как бусы на ожерелье, низались один к другому желтые и теплые медовые дни. Было воскресенье, но Порфинья поднялась задолго до рассвета, приготовила еду, накормить своих, да ещё увязала харчей в узелок с собой. Домой-то нескоро вернутся. И теперь перед выходом она еще раз придирчиво оглядела сына. Нету, наверное, на всём белом свете молодца лучше Илюшеньки. Пока он сиднем на лавке сидел, и не видать было, как статен, да высок, да в плечах широк. И собой хорош, и лицом пригож. А кудри-то, кудри: так и вьются золотистым чубом. Значит, не зря она сыну своему их розным гребнем чесала, не зря ему с поля васильки носила. Вот у него какие очисиние. Кажется, всё. Порфинья из берестяного короба достала кусочки серебра — древнерусские деньги. Выгребла всё до малости, ссыпала в маленький мешочек за пазуху. Потом вдруг достала мешочек и повесила его на шею Илье, заправив под ворот его распахнутой рубашки.

Девушка с милым идёт — голову высоко несёт. Перед людьми хвалится — вот, мол, какого молодца подцепила. Жена с мужем в паре — павой выступает, себя показывает. А уж когда мать с сыном рядом шагает, сердце у неё от счастья в груди дрожит, гордость впереди бежит. Тем более Порфннья — мать Сидня. Сынок-то её ножками своими по дороге ступает. Сколько зим, сколько лет лежали они колодами недвижными, а теперь шагают в отцовские праздничные поршни обутые. Вам, наверное, неизвестно это старинное слово — «поршни». Башмаки, что ли. Удобная обувка. Кожаная. У нас с вами ещё будет случаи ими полюбоваться, А сейчас скажу вам только, что Иван относился к ним с большим бережением. Вот и сейчас начернил углем, смазал салом и отдал сыночку. А сам в плетеных лыченцах — лаптях топает. Не велика шишка. В лаптях-то ему, по правде говоря, привычней. Шагает не спеша, из стороны в сторону раскачивается — ну как есть медведь лесной, косолапый. А идут они все трое в город Муром.

Вон сколько народу уже толпится на площади, толкаясь и глазея. Тут и посадские, и окрестные смерды, и торговые гости. Шумит многолюдное торжище. И кажется Порфинье, что весь народ, сколько есть его на площади, на них оборачивается, на сыночка её смотрит. И старые люди глядят, головами кивают, и молодые девицы глаза пялят.

Но на самом деле никто не обращает на них внимания. А впрочем… Вот шеренга нищих возле церкви. Убогие калеки, похожие в своих лохмотьях на больших растрёпанных ворон, облепили ступени крыльца и опоясывающую храм галерейку, тянут руки — просят милостыню. Порфинья, взяв Илью за руку, ведёт его мимо шеренги нищих. Илья недоуменно оглядывается. Сзади шагает Иван.

Возле резного церковного крыльца дорожки аккуратно сметены и расчищены. И сама церквушка такая же чистенькая, свежая, крепенькая, духовитая, будто только вышла из бору. Оторочена кружевным узорочьем. Над крутой тесовой кровлей серебрится осиновая чешуя. Купол с перышком креста. Двери уже открыты. Но в выстывшем за ночь нутре церкви сумеречно, и народ не торопится заходить. Порфинья вместе с Ильей подошла к иконе божьей матери.

Вот она со своим сыном-младенцем на руках. Ишь как прижался к матери. Видать, напугался чего-то маленький. Волосики беленькие гребнем частым чесаны, и рубашечка светлая. Порфинья еще раз глянула на икону и обомлела: батюшки светы, у ребенка ножка подвернута. Вот она как — пяточкой кверху. Болит, поди, ножка! Вот мать-то убивается. Разве сама она, Порфинья, не молила ночами: «Господи милостивый, если тебе надо наказать, возьми мои ноги, только сыночка моего исцели!» А эта сама молодая ещё, ребёночек маленький, несмышлёный. Вот беда-то какая! Но ничего.

«Сыночек твой, бог даст, поправится», — шептала Порфинья молодой матери с младенцем на руках искренне и самозабвенно.

И вдруг новая мысль потрясла Порфиныо. Так ведь вот этого самого младенца, что прижался сейчас личиком к материнской щеке, когда он вырастет, безвинно замучают насмерть. Вобьют железные гвозди в его белые руки и наденут на горячий лоб терновый венок из колючек, похожих на те, что растут у них в огороде и острыми иглами вонзаются в руки. И мать не сумеет, не сможет отвести от него беду. Поэтому и точит ее изнутри забота и грусть. Вот и Порфинья так хотела, так молила с тех пор, как народился у неё сын, чтобы ожили его мёртвые ноги, чтобы он встал и пошел, как другие дети. Но тогда, когда он сидел дома в избе да в тепле, она кормила и оберегала его, как могла. А теперь… То ли опустелая церковь снова выстыла, то ли просто пробрал ее озноб, но Порфинье вдруг стало зябко. «Господи боже, спаси нас и помилуй!» Она в тревоге оглянулась на Илью. Он стоял рядом с ней и тоже глядел на икону.

Вышли наружу. Порфинья отыскала глазами ожидавшего на крыльце Ивана, кивнула: «Пошли!» Дело предстояло важное. Родители шагали все дальше по расчищенной дорожке, а Илья все стоял на крыльце. К нему со всех сторон тянулись руки:

— Дай!

— Дай!

— Дай!

Стоит Илья, растерянно глядя на нищих, и не может зонять, чего они хотят.

Порфинья, а за ней Иван идут дальше по торгу.

— Паволоки! Заморские паволоки! — кричит купец, перекидывая на руке сверкающую позолотой ткань. — Купи, матушка, купи, красавица!

С ним торгуются женщины, упрекают купца:

— Дорожишься!

— Дорого им. Попробуй-ка съезди за море! — сердится купец.

На прилавках и врытых в землю колах лежат и висят шкуры — сияющий голубизной мех зимней белки, свисают, болтая на ветру лапами и хвостами, шкуры черно-бурых лисиц, золотится мех соболя, снежно белеет горностай… Это ряд, где торгуют мягкой рухлядью, как в Древней Руси называли меха. Ряд, где продают топоры, ножи и прочие инструменты. Невысокий тощий ремесленник, как бы демонстрируя качество товара, острием топора ловко вытесывает из полена балясины — завитушки, которыми украшают крыши и двери домов. Иван хотел было посмотреть топор, но, побоявшись жениного гнева, не решился остановиться, снова зашагал следом за Порфиньей.

Перед Порфиньей продавец с шалями.

— Купи, красавица! Купи, боярыня!

Порфинья несколько мгновений любуется шалью, но, отстранив продавца, упрямо шагает дальше. Вот и то место торга, куда стремилась Порфинья. Здесь продают коней, коров, овец, свиней, кур… Все мычит, визжит, верещит… Порфинья с Иваном останавливаются возле крестьянина, продающего лошадь. Они пришли покупать Илье коня. Какой же это парень без коня? Не зря ведь говорится: «На коне!» На коне — значит, в удаче. Конь — дело важное. Иван приведён Порфиньей на торг в качестве эксперта. Он осматривает лошадь, заглядывает в зубы, лезет под лошадиное брюхо. Но ни одна лошадь, как и недавно девица, не кажется Порфинье подходящей для Ильи. Продают, правда, здесь гордых породистых коней-красавцев. Вот на одного такого вскочил богато одетый юноша, проскакал по кругу, образованному покупателями и зеваками. Хорош конь, но это не для них. Им нужна добротная рабочая лошадь, может быть жеребенок, но, конечно, не такой, как вот этот неказистый недоросток. Хозяин нахваливает свою животину, но Порфинья сразу углядела все недостатки — и тощ, и шелудив, и хвост у него облезлый. Хозяин не в силах парировать язвительных замечаний. Смирившись, он пытается привлечь покупателей дешевизной товара. Но Порфинья отвергает конька-недоростка. Наконец, кажется, то, что им нужно. Снова дотошная экспертиза, проводимая Иваном под неусыпным надзором Порфиньи, не доверяющей мужу. Порфинья долго торгуется с хозяином лошади. После споров сошлись в цене. Чтобы потом не вышло недоразумения, зовут тиуна — находящееся на торгу должностное лицо. Хозяин приносит клятву, что лошадь не краденая, передает повод Ивану. Настало время расплачиваться. Порфинья по привычке лезет за пазуху, вспоминает, что деньги у Ильи. А сын потерялся…

Илья идет по торгу. Он растерян от всего, что видит вокруг, от толкотни и шума.

Ряд, где продают инструменты. Илья, так же как перед этим Иван, задерживает взгляд на инструментах. Подходит, берет топор. Топор правится ему. Илья улыбается продавцу. Продавец улыбается Илье, говорит:

— Бери, милый, лучшего на всём торгу не сыщешь!

Илья кланяется, отходит с топором в руках. Продавец, посчитав это глупой шуткой, догоняет Илью. Он бы, может, и стукнул шутника, но, взглянув на его широкие плечи, ограничивается тем, что отбирает топор. Илья растерянно смотрит на него.

Этот великан, впервые вышедший в жизнь, наивен и простодушен, как ребенок. И с первых своих шагов в людском миру он начнет натыкаться на «острые углы жизни». Он многому научится, но и потом, когда обретет он опыт и силу, он все равно сохранит эту детскую душу, которая заставляет человека особенно остро воспринимать несправедливость и вступить с ней в бой. А пока спохватившись, что отстал от своих, Илья идет назад к церкви, где расстался с родителями.

Громкоголосо гомонит торг. Вдруг среди общего гомона прорезался тонкий заливистый свист. Илья оглядывается. Неподалеку от него на истоптанной множеством ног земле словно присели сказочные жар-птицы. Это расположился со своим товаром гончар. Миски и плошки, корчажки и чашки… Расписанные, обливные — всех цветов радуги. А еще игрушки — глиняные, раскрашенные птички-свистульки. Старик продавец держит у губ одну из птичек, выводя заливистую трель. Илья останавливается и завороженно глядит на старика. Возле старика толпятся дети. Мальчик в нарядном кафтанчике берет стоящую на земле птичку. Его мать протягивает старику на ладони крохотный кусочек серебра. Другая детская рука берет с земли игрушку. Продавец ударяет по ней — этот мальчишка явно несостоятельный покупатель. Илья смотрит, не понимая. Вдруг, словно вспомнив что-то, достаёт из-за пазухи мешочек, который ему повесила на шею мать. Высыпает содержимое на ладонь, протягивает старику, берёт игрушку и подносит её к губам. Он свистит, и у него по-детски счастливое лицо. Завистливый взгляд мальчика-оборванца. Илья отдаёт ему игрушку.

— И мне!

— И мне! — кричат дети. Илья держит перед стариком на ладони деньги, тот едва успевает отсчитывать нужную цену — дети расхватывают игрушки.

Откуда ни возьмись, налетают нищие, еще какие-то люди — парни, мужики, женщины. Множество протянутых рук. Илья продолжает раздавать содержимое мешочка. Кто-то громко удивляется, глядя на происходящее, некто с плутоватой физиономией обнимает Илью, изъявляя дружеские чувства. А сам Илья безмерно счастлив. Впервые в своей жизни он вышел в мир, он не одинок, он с людьми, а главное, оказывается, он, всю свою жизнь чувствовавший себя бессильным калекой, может доставить людям радость! Это видно, стоит только поглядеть на окружающую его толпу, на смеющиеся веселые лица.

Сквозь толпу, окружившую Илью, как таран, пробивается Порфинья, расталкивает людей, выхватывает у Ильи мешочек. Он почти пуст, только какие-то крохи высыпает Порфинья на свою исковерканную многолетней работой ладонь. Она собирается обрушиться на сына, но смотрит на него, стоящего на своих ногах, на его счастливое улыбающееся лицо и ничего не говорит. Берёт его за руку и ведет сквозь расступившуюся толпу. За ними покорно идет Иван.

— Ума лишилась на старости лет! — корит себя Порфинья. — Дитяти неразумному доверила! Да разве можно так, сынок! — старается она вразумить сына. — Мы коня тебе приглядели!.. Ах ты, господи! Сколько лет копили! Как же теперь! — снова восклицает она в горести. Иван, пытаясь успокоить её, кладёт ей руку на плечо. Они подходят к тому неказистому недоростку, которого до сих пор никто не купил. Порфинья расплачивается с его хозяином, высыпав ему в руки остатки из своего мешочка.

А торг всё шумит. Разгружаются вновь прибывшие торговые гости, перетаскивают от пристани из лодок товар или достают из церковного подвала, где он хранился до срока. Не зевай! Гляди во все глаза — можно подскочить к купцам-молодцам и подставить под куль плечо, что-нибудь да перепадет. Отвори пошире уши — можно услышать, как писец объявляет приметы бежавшего холопа. Плохо ли заработать гривну за переем? Шутка сказать — гривну. Да две гривны конь стоит. Поди попробуй заработай.

Иван и Порфинья их всю свою жизнь копили, собирали годами, а Илья, Илюшенька в одночасье по ветру пустил. И вот ведёт теперь Иван на поводу шелудивого недоростка, несообразную животину. Нет, нерасторопный у неё мужик, — вздыхает Порфинья, — разве словить ему беглого холопа! А это что? Двое мужиков хлещут кнутами третьего. Так и есть — сбежавший холоп. Эти двое удачливых углядели его и поймали.

Поймали, а он опять сбежал!

— Поделом вору мука! — судачат в толпе. Обозлились ловцы на дичь. Оно и понятно. Кто же не знает: если поймал беглеца, стереги как следует! Сбежит, тог? да уже не то что гривны не получишь, но и самому придется заплатить его господину полную стоимость этого самого холопа. Таков закон.

Вдруг Илья, растолкав людей, бросается на мужика с кнутом — хочет вырвать кнут, но тот, даже не повернув головы, наотмашь ударяет Илью, и Илья как подкошенный валится наземь. Кто-то испуганно ахает, кто-то хохочет. Порфинья с криком: «Не бей! Он дитя неразумное!» — бросается и заслоняет собой Илью.

— Вот так дитя! — смеются в толпе.

— Он больной! — кричит Порфинья. — Больной!

— Больной! — хохочет толпа. Илья с трудом поднимается, готовый снова броситься на мужика с кнутом. Но наказание уже окончено. Окровавленного холопа куда-то уволакивают. Порфинья хочет выбраться из толпы.

— Да это Сидень карачаровский! — раздается вокруг чей-то голос.

Хлеб ветром волнуется, а народ — слухом. Молва всегда поперёд бежит. Раструбила, раззвонила о чуде, кой-чего прибавила. Сидел, мол, сиднем на лавке тридцать лет и три года! Тянут шеи, глазеют, перстами тычут. Схватив сына за руку, Порфинья растолкала любопытных, тащит его прочь. Вот уже и городские ворота. Порфинья нервно оглядывается. Вокруг никого нет. Только Иван бегом догоняет их, таща за собой конька-недоростка.

— Ну, слава богу! — облегченно вздыхает Порфинья.

Всю свою жизнь с рождения сына мечтала она только об одном — чтобы выздоровел Илья, чтобы встал он на ноги. И когда это наконец свершилось, ей казалось, что теперь наступит для неё счастье и покой. Но как только сын вышел в мир, навалилась на неё ещё большая тревога.

— Сынок, — говорит она, — да разве так можно… С людьми знаешь как надобно…

Но Илья, не дослушав материнских слов, вырывает руку и идёт вперёд один по дороге. По его лицу катятся слёзы.

* * *
В последний раз они корчевали лес несколько лет назад. И вот теперь, когда они снова пришли на корчевье, Порфинья со страхом взглянула на Ивана. Он стоял с опущенными плечами перед облетевшими по осени, но крепкими стволами, упрямо выставившими ветви, словно они готовились схватиться врукопашную. Она чувствовала, что Иван тоже охвачен страхом перед этой предстоящей борьбой. Будто на охоте, встретясь со зверем, раздумывает, хватит ли у него сил выйти победителем в схватке, или лучше отступить, уйти подобру-поздорову. Но она знала, что уходить сейчас нельзя. Нельзя ради сына. Она уже собиралась прикрикнуть на Ивана — чего он стоит без дела, не на игрища пришел. Но Иван и сам уже неторопливым движением вытащил из-за пояса топор и шагнул к ближайшему стволу, такому же косматому и сутулому.

Поутру, когда они пришли сюда, в лесу было сумрачно и сыро. Мглистый рассвет долго дымил, будто никак не мог разогреться. Но теперь солнце все же прорвалось, как олень сквозь чащу. День стал синим, а лес — прозрачным. Й стук топора рассыпался по нему все дальше и дальше. Иван стучал упрямо и одиноко, как слетевший низко старый дятел. За стуком топора Порфинья не могла услышать шагов. Не могла ничего увидеть за стволами. Но она, как волчица, чутьем угадала его приближение и оглянулась. К ним и вправду шел он — Илюшенька. Утром, когда Порфинья с Иваном собирались, он еще спал. Она не стала будить его. Ведь он привык спать. Она, как обычно, приготовила ему на день поесть. И хотела по привычке поставить корчажку с молоком на стол, чтобы к ней можно было дотянуться, не вставая с лавки. Но потом оставила ее в печи.

Уходя, она ещё раз оглянулась. Он лежал, разметавшись на лавке. Никогда раньше солнце не будило его на работу, рассвет не извещал о том, что идет новый день, полный забот и трудов. Она тихонько притворила дверь: «Спи, сынок!» Но он пришел сюда к ним на стук топора. Постоял, поглядел и взял из рук Ивана топор, тихонько отстранив отца. И опять Порфинье почудилось, что это молодой муж привёл её неприметной тропкой на лесную поляну. Вот под ударами звонкого топора упало с треском первое дерево. Ещё впереди — и первый дом, и первая пашня, не успев вспахать которую падет конь, и первый крик их единственного сына.

Да, во всем Карачарове не сыскать было семейства счастливее, и каждый из его членов переживал счастье по-своему. Тихо и немо — Иван, деятельно и жадно — Порфинья, изумлённо и неистощимо — Илья.

Всё складывалось как нельзя лучше. С помощью Ильи они уже почти справились с корчевкой. В первый день ноября на Козьму и Демиана Порфинья кинула посреди двора горсть зерна, скликала кур. И пока они, толпясь и толкая друг дружку, хватали жадными, ненасытными клювами зерна, она глядела на них, примериваясь и отбирая. Ловила, ухватив за ноги, стонущую от предсмертного страха куру, дула на перья, заголяя куриные ляжки. Тыкала твердым пальцем в желтый просвечивающий сквозь пупырчатую куриную кожу жирок, нащупывала в тёплом курином чреве ещё мягкое неокрепшее яйцо и, вздохнув, отпускала счастливицу на волю. Какую ни возьми, было жаль губить, не только её самое, но и те яйца, которые она могла ещё снести, тех цыплят, что могли вывестись из этих яиц. Куры, отъевшиеся в эту урожайную осень, были в теле. Вначале, обмерев со страху, они совсем по-мёртвому закатывали глаза, но выпущенные, едва обретя свободу, начинали громко и радостно орать, будто и впрямь только что положили тяжелое теплое яйцо с маленьким солнцем желтка внутри. Наконец, Порфинья остановила свой выбор на старой клуше, рябой и костистой, с выцветшим, как стираная тряпица, гребнем и побелевшим клювом. Она только недавно кончила водить свой поздний выводок и теперь была еще без яйца и не в пример остальным своим товаркам легкая, будто пустая. Она не рвалась и не клохтала, как другие, а только подрагивала жилистыми подсиненными ногами и тихо, по-лягушечьи квакала. Но жёлтая бусинка её глаза неотступно следила за Порфиньей. Порфинья приноровилась было уже зажать её между колен и взялась за нож, но жёлтая бусинка всё глядела, не моргая, и в её золотистой глубине трепетала чёрная точка страха. И вдруг Порфинья вспомнила эту рябую с распущенными крыльями среди пищащих пёстрых комочков. Злая, как собака, она из года в год лучше всех растила свой выводок, оберегая его от быстрого ястреба, от хитрого хорька, бесстрашно вступая в бой с любым врагом. А теперь она бессильно поникла головой, покорно подставляя под нож вытянутую во всю длину поредевшую шею. А мимо, потряхивая перьями хвоста и загребая по снегу голенастыми ногами, с припрыгом вышагивал дурак петух, орливый и бестолковый, В горле его что-то громко и тревожно клокотало, и куры-дуры тоже клокотали в ответ. Порфинью озлил и куриный переполох, и собственная жалость. Она бросила в снег наседку, твёрдо решив пустить под нож петуха. Вот уж кого не жаль — так это его. Да и к чему он, старый лопух. Вот уже подрос молодой петушок-однолеток. Но едва Порфинья выпустила наседку и поманила кур, старый петух, которого она собиралась пустить под нож, хоть и был глуп, а все же сообразил, что к чему, и удрал со двора, будто сгинул, кинув на произвол все свое семейство. Ругая и кляня его, Порфинья в сердцах прихватила и полоснула ножом по горлу молодого долгоногого петушка-подростка, который не успел даже охнуть, как его кровь прострочила красной капелью свежий пушистый снежок. А когда он, ощипанный догола, уже лежал на снегу, откуда ни возьмись появился старый петух и как ни в чем не бывало, загребая голенастыми ногами, важно прошагал по тропинке во главе покорно следовавших за ним кур. Порфинья в сердцах махнула на него перепачканной в петушиной крови рукой, но тут же забыла о петухе. Она вдруг увидела сына. Она не заметила, как он вышел из дому и теперь в наброшенном на плечи отцовском тулупе стоял в дубках и неотрывно глядел вдаль, куда, извиваясь тонкой лентой по снежному полю, бежала дорога. И Порфинья, заслонясь окровавленной рукой, тоже посмотрела туда. И чего смотреть.

Снег.

На снегу — ворона.

Поле.

Лес.

Ели до небес.

Заячий куст.

Медвежий дом.

Кладбище человечье.

Мёртвые спят. Живые — дальше идут.

Близко ли, далеко ли.

Низко ли, высоко ли.

На горе церквушка.

Стоит — светла.

Крест уткнула в небо.

Тут и дороге конец.

Дальше ни сама Порфинья не бывала, ни Иван не хаживал, ни соседи односельчане. Разве только старый слепец Добрило. Уж он-то походил по свету белому — едва домой воротился. Уж он-то поглядел на мир божий — все очи высмотрел.

А сынок, чадо ненаглядное, все вдаль глядит. И что увидел? Порфинья сердито окликнула сына и велела нести ощипанного петуха в дом да приглядывать, чтобы не сожрал его пес, как недавно слизал вершки о молока. Поешь потом такого молока — и грех тебе. Сказано ведь: «Ежели пёс лакая — сосуд осквернише, надобно, прежде чем ясти, сотворить молитву». Порфинья передала Илье петуха и, недовольно поджимая губы, смотрела, как он нехотя оторвал свои глаза от снежной лазоревой дали.

Но сын послушно ушёл в дом, и на душе у нее стало легче. И снова хлопочет Порфинья. За хлопотами оно всегда легче. А когда поставила она на стол горячее варево в горшке, не пустое — с мясным духом, да споро застучали о горшок ложки, она уже позабыла о снежной дороге, подманивавшей ее сына, не жалела больше о куре, что цопал в ощип, так ни разу в жизни и не успев прокукарекать. Да в самом деле, долог ли куриный век.

Впрочем, что о нём жалеть, о куре. Сегодня день святых угодников Козьмы и Демиана. Скоро по первому снегу придет княжий посланец на полюдье, и надобно нести ему от дыма, что утром весело встает над домом, от рала, что по весне ползет по полю, поднимая землю, не то что кур с петухами — зерна и меду, шкур соболиных, и беличьих, и куньих, и много чего другого. Когда же и отведать смерду сладкого куриного мяса, как не в этот день, который прозвали Козьмодемян — куриная смерть. И когда дохлебало семейство до самого донышка варево, Порфинья вытащила из горшка петуха, по-лягушачьи раскорячившего тощие ноги, вывернула их с мякотью — одну мужу, другую сыну. Больше ног у петуха не было. И Порфинья отодрала крылья. Если бы были у нее дочери, то дала бы она по крылу каждой дочке. Но дочек ей бог не послал. И она, оглядев худые петушиные ляжки, положила рядом с ними и крылья. А еще подала она мужу своему Ивану голову с гребнем и бородкой. Ведь он в семье голова. Себе оставила она петушиную шею. Потому что сказано: муж — голова, а жена — шея. Но ведь и голова, как известно, вертится туда, куда поворачивается шея. Она старательно и долго обгладывала до ниточки куриное мясо и грызла петушиные позвонки своими крепкими, мелкими зубами.

Уже вытянуло едкий дым и осталось только тепло да стоялый капустный дух. И было так спокойно сидеть за столом. Порфинья совсем забыла свою сегодняшнюю тревогу. Это чужих сыновей распинали на крестах. Их белые руки приколачивали гвоздями. Их ноги прибивали к доскам. Это чужим сыновьям выжигали непонятно зачем и почему каленым железом очи. А ее сынок, единственный и ненаглядный, сидел тут возле нее в теплой избе и, похрустывая, грыз петушиные кости. И она потихоньку отковыряла от петушиного остова кусочек помягче и потихоньку подсунула его сыну, оставив себе только коротенький с ноготь петушиный хвост — архиерейский носок. Пусть ест чадушка досыта хоть сегодня. Пусть крепнут его руки, пусть легко носят его ноги. Да разве есть у них в Карачарове другой такой молодец, чтобы так вились-завивались его русые кудри, чтобы так глядел он ясным соколом, чтобы была у него такая силушка удалая. Недаром пялят на него глаза девицы. Не зря опускают они очи, когда встречается им на пути она, Порфикья. Все до одной — и ртастая-челюстастая, и другая горластая, и третья румяная да круглая, как блин. Она сама высмотрит и выберет невесту. Иван спорить не станет. Илюшенька супротив слова не скажет. Уж такой у нее сынок, тихий да послушный. Так думала Порфинья, сидя за обедом.

Засиделась за столом, разомлела от тепла и сытости, размечталась. Но так и не сказала она своему мужу, кого присмотрела ему в снохи, так и не сказала своему сыну, кого выбрала ему в жены. Доел сынок милый петуха, перекрестился на передний угол, обтер рукой-лапищей алые губы, встал с лавки, поклонился отцу батюшке Ивану Тимофееву в пояс, поклонился матушке своей Порфинье в ножки и говорит: так, мол, и так — поеду в стольный Киев-град. Обомлела Порфинья, дрожит мелкой дрожью, как та рябая наседка под ножом. Архиерейский носок сглотнуть не успела — поперек горла стал. Вот оно, то самое. Значит, правду вещало сердце материнское, чуяло беду. Порадовал сыночек милый-тихий да послушливый.

— Куда это ты поедешь?

— В Киев.

— В Киев? Да ты что, дитятко моё глупое! Киев-то знаешь где?

— Ничего, доеду… — говорит Илья.

— Да что тебе в Киеве-то понадобилось?

— Владимиру-князю хочу послужить…

— А то без тебя Владимир не обойдется! — перебивает Порфинья язвительно.

— Ма-ать…

— Что — мать? Спаси, господи, оборони! Отведи беду неминучую, матерь божья заступница, пресвятая богородица. Ты-то ведь знаешь, каково оно, когда сын родной вот так ни с того ни с сего покидает родной дом, идет-уходит, будто сердце живьем рвет из груди — это Добрило тебе голову вскружил!

Порфинья была права. Давно уже умер и был схоронен слепец Добрило. А Илюша всё чаще вспоминал безглазого воина, его рассказы о том, что видел старый воин своими еще не выжженными глазами. От него узнал Илья, что мир не кончается за деревенской околицей. Оказалось, что не кончается он и там, где небо сливается с землей, замыкаясь по кругу. Оказалось, что и там вовсе не край света. А если иметь здоровые ноги и идти все дальше и дальше, то, минуя лес и поле, снова попадешь в село, а потом и в другое. И везде живут люди, пашут землю и сеют хлеб, бьют зверя, бортничают. Велика и обширна русская земля. А ещё, рассказывал Добрило, кроме сёл, имеются города. Насыпана валами земля. На ней высокие стены крепости.

— А это зачем? — удивлялся малец.

— Обороняться от врагов.

Оказалось, что жизнь не так проста. Оказалось, что люди не только пашут и сеют, не только собирают урожай и бьют зверя, но и бьют друг дружку. Оказалось, что в огромном мире по селам и городам ходит зло. Сильный норовит отнять у слабого землю и хлеб, а самого его, вольного человека, сделать своим холопом.

— Так уж устроен мир, ничего не поделаешь, — покорно говорил Добрило, потерявший свои глаза старый воин, одинокий, никому не нужный слепец Добрило.

Но бальной мальчик по прозвищу «Сидень» был с ним не согласен. Он-то знал, что нужно делать. Знал! Только бы иметь здоровые сильные крепкие руки — чтобы можно было взять оружие. Только бы иметь здоровые ноги — чтобы можно было сесть на коня… Теперь он мог. И вот стоит он на коленях перед отцом-матерью, родительского ответа дожидается. Порфинья и не взглянула на сына. К мужу своему Ивану поворотилась, жжёт его тёмными глазами, будто углями горячими. И слова из неё сыплются, как грибы из драного лукошка. Мол, сидит он, как старый пень онемелый, да слушает речи глупые. Илья-то, Илюшенька, чадо их несмышленое, сидючи на лавке, ума не набрался. Отец он или не отец? Должен он сказать свое родительское слово, власть свою отцовскую проявить. (Как невесту сыну выбирать, так сама умная была. А теперь подавай ей отцовское слово.) Только, видать, не дождаться ей того слова от своего молчуна.

Сидит Иван Тимофеев сын в углу на лавке и даже в затылке не скребет. Опустил свою седую голову, то ли дремлет после сытного обеда, то ли думу думает. Вроде и не слышит он вовсе ни речей неразумных сына своего, ни того, что жена ему криком в уши кричит. Но это только так кажется. На самом деле все слышит Иван. Понимает — вот он стоит перед ним — сын, наследник его дремучего рода, которому и начало-то не сыщешь, а конец того и гляди оборвётся. Других-то нет у него сыновей, только этот, единственный. И надо сказать ему: «Ступай, сынок! На худое дело не пустил бы тебя. А на доброе даю тебе свое благословение! А что мать кричит-убивается, так ее тоже понять надобно. На то она и мать. Иди, ищи свою долю! А голову, ее везде можно потерять: ни в кадке ее не спрячешь, ни в коробке не схоронишь».

Порфинья всё ещё надеялась, что Илюша одумается. Мало ли, что дитяти на ум прийти может. А вот как завернет, как закрутит вьюговей, небось Испужается милый сынок Илюшенька и уразумеет, что на лавке в избе теплей да сытней, чем в чистом поле. Но сколько ни пугала Порфинья сына трескучими морозами, сколько ни упрашивала не ездить из родного дома, Илья настоял на своём. И тогда стала она собирать своего Илюшеньку в путь, будто хотела за делами забыть свою тревогу.

На этом и кончается первая глава книги — рассказ о том, как рос, каким вырос сын карачаровских крестьян Илюша по прозвищу «Сидень».


2



Строки былин с их медлительным завораживающим ритмом. Они повествуют о делах давно минувших дней… Киевская Русь… Время богатырей и богатырских подвигов. И сами былины — что ни слово, то гипербола, преувеличение… Под стать молодцу и его богатырский конь. Скачет «выше дерева, чуть пониже облака». А уж когда берёт в руки саблю добрый молодец, «где повернется, делал улицы, поворотится — часты площади…».

Выдумка, фантазия… Да. И вместе с тем ведь село Карачарово было… И теперь в предместьях города Мурома вам покажут место, где будто бы стояла изба Ильи Муромца. О друзьях и сподвижниках Ильи — Добрыне и Алеше — упоминается не только в былинах, но и в древних русских летописях. Так жили ли они на самом деле, былинные богатыри, или они — плод воображения поэтов и сказителей?

Десятилетиями историки и фольклористы изучают сюжеты былин, спорят, где правда, а где выдумка, ищут подтверждения своим гипотезам. Мы с вами в этой книге не будем решать, жили ли былинные богатыри, или, как их называли в те времена, храбры, на самом деле и когда именно совершали свои подвиги. И те, кто верят, что жил на свете Илья сын Иванов, впоследствии прозванный Муромцем, и те, кто убеждены в том, что Илья — образ собирательный, созданный народным воображением, сходятся в одном: был он человеком храбрым. Не боялся сойтись с врагом в чистом поле, не ломал шапку перед спесивыми боярами и даже самому Великому князю мог в глаза сказать суровую правду. А еще был он прост душою, щедр сердцем и всегда заступался за малых и слабых. Вот что главное.

Тысячу лет хранит народная память имена героев русского народа, богатырей. Это не только каждому известные с детства Илья Муромец, Алеша Попович, Добрыня, но и другие, которых мы знаем меньше — молодой охотник, славный княжеский дружинник Данилка Ловчании, другой Данила, любознательный путешественник, образованнейший человек своего времени, который, как и королевский мушкетёр Арамис, всю жизнь мечтал снять воинские доспехи и поселиться в тихой монашеской обители, но и приняв постриг, оставался всю жизнь воином, защитником своей земли. Кстати, мы с вами, пожалуй, иной раз лучше знаем легендарных героев чужих народов, чем своих. Например, благородного разбойника, народного защитника англичанина Робина Гуда или тех же отчаянных храбрецов французских мушкетеров д'Артаньяна, Атоса, Портоса, Арамиса. Почему? Да, вероятно, потому, что они не только остались героями фольклора народного эпоса. О них рассказала нам литература, мы увидели их на сцене театра или на экране кино, и язык современного искусства как бы приблизил их к нам через века. Мне тоже хотелось представить себе героев этой книги не сказочными богатырями, а обыкновенными людьми… Представить себе, как они жили в то время, когда были молоды и еще не стали героями былин или, говоря современным языком, еще не стали знаменитыми. Вы уже наверняка это поняли. А теперь вернемся к нашим героям.

Уехал Илья из родного Карачарова, уехал не славы искать. С тех пор как выздоровел Илюша, он словно бы чувствовал себя виноватым в том, что сидел в теплой избе, в то время как кругом творилась неправда и зло. И об этой первой его поездке, о том, что приключилось с ним в пути, люди будут рассказывать и пересказывать друг дружке. Что спутают, что переиначат, что добавят от себя. Правда смешается с вымыслом, фантазия обогатит и разукрасит то, что было или могло быть в жизни. Но об этом потом. А сейчас мы расстанемся с Ильей и отправимся в город Ростов. Здесь в Ростове я хочу познакомить вас с местным священником отцом Федором и его семейством.

Илья идет в далекий Киев, с тоской глядят Порфикья с Иваном на опустевшую лавку, где еще недавно сидел их Сидень. А в семье отца Федора происходит событие прямо-таки противоположное. Здесь ждут сына Алешу. После нескольких лет разлуки он возвращается домой.

О нём ВТОРАЯ ГЛАВА этой книги. Она называется «ВКУСИВШИЙ КНИЖНОЙ ПРЕМУДРОСТИ».

ГЛАВА ВТОРАЯ ВКУСИВШИЙ КНИЖНОЙ ПРЕМУДРОСТИ


Алёша глядел по сторонам, дивясь и не узнавая. Раньше город прятался за валом. Только домишки пришлых посадских людей, осмелев, кое-где выползали за укрытие. Но, будто напуганные собственной смелостью, дальше идти уже не решались. Так и жались к высокому опоясанному глубоким рвом крепостному валу. Теперь же, хотя до вала было ещё далеко, по обеим сторонам дороги вытянулись чередой тесно прилепившиеся друг к дружке жилища с маленькими двориками. Оттуда доносится перезвон железа и стук, молотов. В других дворах дымят большеротые печи. А на кольях, точно головы, торчат рыжие, ещё не облитые горшки, извещая о том, что здесь живут и трудятся гончары. Там, где дорога на увале спускается к дремотной речушке, по отлогому берегу мокнут в долбленых бадьях кожи, и их сырой душной запах еще долго тянется вслед.

Даже сама река отошла дальше от города. А может, это так кажется, потому что раньше ничто не заслоняло от взгляда её травяные берега. И чудилось — вот она, только перейди светлый, усеянный золотыми одуванами луг. Теперь же луга нет и в помине. И удивительно, как это такое множество народу уместилось, обжилось тут, на этом клочке земли.

И сам город за валом стал тесней и торопливей. Наверное, недавно закончился торг. Встречные возы теснят Алешиного коня, прижимая его к домам. Скрипят колеса, лезет в глаза пыль.

Очутившись на жаркой, словно еще не остывшей от людской толчеи площади, Алеша в растерянности остановился. Где-то здесь. Вот и церковь и… И вдруг он увидел, нет, не дом — ворота с резными конскими головами на верхушках столбов. Странно, что все эти годы он никогда не вспоминал о них — об этих конях. Мальчишкой он любил играть на улице у ворот. До устали тычет воображаемой пикой в поганых степняков, насмерть рубится топором. Потом, взмокнув, станет и, запрокинув голову, подолгу разглядывает на столбах деревянные конские морды с широко раздутыми ноздрями. И глаза их не казались ему слепыми…

Теперь он невольно задержался у ворот. Конь сердито грыз удила, дивясь, что всадник, сидя на нем живом, засмотрелся на деревянных. Не торопится поскорее въехать во двор, поставить его, наконец, в пахнущее свежим сеном стойло, где после долгого пути так хорошо отдыхать в тени и прохладе.

Надвратные кони, нетерпеливо разметав гривы, скалили зубы. Тогда, в детстве, ему казалось, что однажды они сорвутся со своих столбов и ускачут куда-нибудь далеко-далеко. Но ускакал он. А кони стоят, как стояли.

Отчий дом в глубине двора показался Алёше обидно малым, словно он ожидал, что дом тоже должен был вырасти, как и он сам. А может, дом выглядел так потому, что раньше он возвышался один на просторе поодаль от церкви, как бы отделенный от нее молодыми прозрачными березами. Теперь же его со всех сторон теснили дома поновей и побольше, сверкавшие серебристой чешуёй крыш. У лица домов пролегла дорога — улица. Он спрыгнул с коня, но не успел войти в ворота, как…

— Алёша! Алёшенька! — навстречу ему с криком сбежали по ступенькам одна за другой три девицы, а за ними, протягивая руки, — мать…

И вот он уже сидит за столом — самый дорогой гость, долгожданный, желанный. Мать суетится, ставя на стол снедь. Девицы-сестры, то и дело вскакивая, бегут вперегонки в огород, на погребицу, ревниво ловят каждое его слово, взгляд, улыбку. И даже отец, которого не было в доме, когда приехал сын — по случаю субботы парился в бане, — теперь, чистый, раскрасневшийся и помолодевший, тоже не спускает глаз с дорогого гостя.

И сын, попарясь и надев чистое, наконец, и впрямь почувствовал себя дома. Он с удовольствием оглядывает теперь все это знакомое и забытое. Над постелью расшитые петухами полотенца. Прялка в углу. Длинный, с тяжелой крышкой ларь, куда мать на лето убирает зимние шубы, перекладывая их пахучей травой. И по стенам на веревке тоже пучки трав — от ушибов и простуды, от боли в. животе…

Мать постарела — отметил он про себя. А вот отец изменился мало. Все такой же сухонький, быстрый, с реденькой бородкой, которая, сколько ни подстригала ее попадья овечьими ножницами, всё косила куда-то вбок. Зато сестры, сестры, вот уж кого он бы не узнал, если бы случайно повстречал где-нибудь. Может, даже загляделся бы ненароком, особенно на среднюю, следовавшую за ним погодком. Впрочем, все три сестры были чем-то похожи друг на дружку. Походили они и на брата Алёшеньку узкими продолговатыми личиками, чистой белой кожей с нежным утренним румянцем и тёмными глазами с позолотой.

Обглодав поросячьи ребра с мягкими хрящами, дожевав маковый пирог и отрыгнув от избытку, отец еще раз оглядел сына Алёшеньку, предвкушая предстоящий разговор, исполненный меда словесного. Как-никак чадо милое, дорогой гость прибыл не откуда-нибудь — из самого стольного града.

Отцу Федору не терпелось побеседовать с сыном. А сын все ел. Видать, нету слаще пирога, как у родной матушки. Наконец, с обедом было покончено. Сёстры унесли посуду. Отец остался с сыном. Когда же попадья через некоторое время вошла в горницу, отец-поп, разиня рот, слушал, как сын Алёшенька говорил складные словеса:

— Писано, батюшка, в давние времена мужами хитрыми ученьем. Греки зовут их философами — что означает собиратели мудрости… Аристотель!.. Платон… Эникур… — сыпал Алёшенька, как горох, чужеземные имена.

Может быть, вы так же, как поп-отец, удивляетесь — откуда, мол, знать Алеше имена древних эллинских мудрецов? Утверждать это мы, конечно, не можем. Но думать так имеем право. Ведь Алеша рос и учился в стольном Киеве.

Когда Алешин крестный, именитый ростовский боярин, служивший в княжеской дружине в Киеве, предложил захватить Алешу с собой, отдать в школу при монастыре, попадья все глаза выплакала. Отец Федор и сам страшился отпускать сына с отроческих лет в такую-то даль от дома. Страшился и жалел сына, но понимал: теперь без учения нельзя. С тех пор как повелел князь Владимир собирать детей лучших именитых родов на книжное учение, многим стало понятно, что нынче по-старому не проживёшь. Не только бояре и купцы учат своих детей. Вон в Новгороде каждый посадский грамоте разумеет. И носит на поясе писало в чехольчике на случай, если надо что черкнуть на бересте. Оно и понятно: купцам грамота нужна торговые книги вести, товар и прибыль считать, посадским мастерам — записать уговор с заказчиком, чтобы потом все было без обиды, боярам — разные грамоты друг дружке посылать или повеления придверечнику, ключнику, конюшему. Тем более не пристало пребывать в темноте сыну священника. Ведь не зря говорят: «Попов сын, не учёный грамоте, всё равно что разорившийся купец — изгой, отщепенец, человек без пути, без дороги».

Попадья твердила своё: «Незачем за семь верст ходить киселя хлебать. И в Ростове есть школа». — «Есть то есть», — соглашался отец Федор. Он и сам бы рад был удержать сына, да ведь — Киев… Там Алёша не просто читать-писать выучится — превзойдет сполна науку книжную.

Так оно и получилось. Вот он — их Алёшенька — рядышком сидит. Рассказывает, любо-дорого послушать. Там у них в Киеве ученые книжники переводят болгарские и греческие книги. И свои, русские, пишут. Недавно написали изборник — «Пчела» называется. Ну и Алёшенька! Сказывает — будто и впрямь эту самую «Пчелу» читает: о добродетели и злобе, о мудрости и мужестве… Видать, умные люди её писали.

— Ах, «Пчела», воистину пчела! — радостно восклицал отец Федор, в волнении дёргая себя за бороду. — Соты полны до краев!

Он готов вот так сидеть с ученым сыном и слушать сладкие книжные словеса до самого утра.

Пусть они беседуют, а мы пока поговорим о самом Алеше, о былинах и о нашей книге. Первая часть ее называется «Молодость богатырей». Молодость… Зрелость… Старость… Неумолимый закон времени… Но у богатырей свои, совсем иные, нет, не мерки — меры, меры сил, и свершенных дел, и времени.

Мы уже говорили о том, что в былинах самым причудливым образом переплелись правда и выдумка, отголоски реальных событий и фантазия. И былинный век богатырей тоже — он не просто долог, намного длинней человеческой жизни — он настолько емок, что вместил в себя свершенное многими поколениями.

«Млад богатырь» Алеша Попович, по мнению учёных, пришёл в былины позднее, чем Илья или Добрыня. У былинного Алеши очень сложная история. По-видимому, произошло вот что. В летописях, как мы уже говорили, упоминается Алёша Попович. Верней, не Алёша. Его полное имя Александр. Ростовский житель Александр Попович был дружинником князя Всеволода Большое Гнездо. Он один из героев Липицкой битвы, которая произошла в 1216 году, то есть на два века позднее, чем княжил тот самый Владимир Святославович, вокруг имени которого народной фантазией объединены все былинные герои. Александр Попович вместе со своим верным слугой Торопком погиб потом в бою с полчищами Чингис-хана.

Был ещё один герой, живший намного раньше этого Александра. Поповича, примерно в конце XI и в начале XII века. Он был сподвижником князя Владимира Мономаха. Звали его не Алёшей, а совсем другим именем. Но подвиги его тоже легли в основу былин.

И вот получилось так, что былинный Алёша Попович как бы объединил в себе дела и судьбы этих, да, впрочем, не только этих славных храбрецов, живших и совершавших свои подвиги совсем в разное время. А имя Владимира Мономаха потом тоже слилось в былинах с именем Владимира Святославовича, первого князя, объединившего Русь в единое целое и стойко сражавшегося с её врагами.

Вот как сложен облик былинных героев. Поверим в это и не будем мерить обычными мерками. Ведь иной раз на чью-нибудь долю выпадает столько, что хватило бы на несколько человеческих жизней. Так даже с простыми людьми случается. А тем более богатыри. Это не помешает нам, как мы условились, представить себе наших героев не витязями, обладающими чудодейственной силой, а обыкновенными людьми, которые… Пожалуй, точнее не то, чтобы обыкновенными, а еще не снискавшими славы, такими, какими они были или могли быть дотого, как о них стали складывать и петь былины.

А сейчас мы снова возвратимся в дом отца Федора.

* * *
Вольготно и весело жил в отчем доме Алеша. Домашние по-прежнему были рады ему, как и в первый день приезда. Радовались милому братцу сестры-девицы, радовалась мать, глядя на своего красавца сыночка. Только поп-отец, приглядываясь к сыну, все чаще вздыхал и все реже заводил с ним задушевные беседы, Да и когда их было заводить, если Алеши и дома-то не бывало — ни по дням, ни поздним вечером. Хоть и вкусил Алеша премудрости книжной, но не было в нём должного смирения, благостного раздумья — так по крайней мере с сожалением думал отец Федор. Сын не томил себя ни заботами о спасении души, ни усердными молитвами Вечерами надевал шитую шёлком рубаху, светлый кафтан, узконосые сафьяновые сапожки столичной работы и шел на широкую торговую площадь, где до поздней ночи пели пёсий и плясали парни с девицами. Или выводил из стойла своего коня и скакал наперегонки с другими всадниками через поваленные дубы и наполненные дождевой водой ямы и рытвины.

Мыслимое ли это дело будущему пастырю плясать с девицами и скакать на конях, да еще об заклад биться — кто скорей доскачет, — огорчался отец Фёдор, косясь на попадью: матушка в молодые годы и сама любила бегать на игрища. — А как хорошо все могло бы быть. Прошло бы ещё немного времени, и Алёша принял бы священнический сан, как и положено сыну священника. Вон как город растет. Строятся новые церкви. Стал бы Алёша служить где-нибудь неподалеку. Обзавёлся своим домом…

Отец Фёдор был нравом смирен и не любил в доме свары и споров, но все же не мог удержать себя. И только, бывало, Алёшенька за порог, давал себе волю. Голос попов был бархатно густ не по стати. Бородка вкось. Очи — то ли в огне, то ли в тумане.

Таков ли должен быть священник… пастырь своих прихожан. Ведь сказано: «Он есть уста божьи… врач больных… соль земли!..»

Попадья слушала, крепилась, потому что негоже жене перечить мужу, но иной раз не могла смолчать.

«Соль земли… уста божьи…» Может, оно так и Должно быть, а на самом деле… Взять хоть их епископа… Проповедь говорил: «Человек человеку — брат…» А сам… Живёт в алчности, творит неправду и зло, берёт мзду неправую, вольных людей работит, как холопов.

Поп, как весенний гром — прогремел и смолк. Закончил тихо:

— Всяко бывает. — Но сам он, слава богу, прожил, никого не неволил и мзды не тянул.

Попадья ничего не ответила, вздохнула про себя: «Всё правда. Он не брал — святая душа! Брала она. А иначе разве был бы у них на столе поросёнок, и маковый пирог, и иные сладкие яства и пития. И на огороде их, что тянется за домом, и сейчас работают людишки, — не самой же ей плуг волочить».

Так судили и рядили поп с попадьей. А сам Алёшенька? О чем он думал?

Перед его глазами все чаще вставал далекий теперь Киев. Нет, не монастырь, не тихая обитель, где провел он свое отрочество. Ах, Киев, Киев!.. Людная Крещатная долина, где перекрещиваются, сходясь, дальние дороги. Идут обозы с куньими и собольими мехами — данью вятичей, с крепкими золотистыми медами, добытыми старательными бортниками в чудских и смоленских лесах. Летят нарядные боярские возки. Иной раз выглянет разрумяненное морозом девичье лицо. Промелькнуло, и все, никогда больше не увидит его Алёша. А то со сворой лающих псов, с ловчими, вооруженными рогатинами и копьями, проскачет боярин — в леса, на охоту. Ну разве это не счастье вот так скакать, торопя быстроногого коня, сгоряча загнать матерого волка, или один на один взять медведя-шатуна, или свалить ловким ударом красавца тура…

А ещё всплывало в памяти, как однажды пошёл Алёша с чернецом монахом к Днепру мыть котлы, в которых варили пищу. И случилось, в те поры подъехали поить коней воины — княжеские дружинники. И один молодой, чуть постарше Алёши, легко и упруго соскочил с коня. И пока его вороной поджарый конь тянул мягкими губами днепровскую воду, всадник стоял и глядел в повитые утренним туманом дали, где из воды, раскинув спицами лучи, медленно всплывало солнце. Конь напился и, роняя сверкающие капли, поднял голову. Всадник потянул его за узду, вскочил в седло, и солнце золотом заиграло на кованых латах. Юноша гордо, словно князь, глянул сверху вниз на Алешу, стоявшего перед ним с черным котлом в руках, и тронул коня. Алеша же, кинув недочищенный котёл, побрёл куда глаза глядят, не разбирая дороги. Шёл и глотал слезы, всей душой завидуя этому юноше в одежде воина с гордым непреклонным лицом.

Монах-черноризец скорбно покачал головой, посетовал, что вот идут эти воины на жестокую сечу и кто знает — воротятся ли назад. А Алёша думал: «Пусть сеча! Пусть смерть! Но вот так спокойно и гордо, ничего не страшась, идти навстречу своей судьбе. А потом — скачка… свист ветра в ушах… горячка боя… Сойтись с врагом, разить его, не щадя своей жизни — это ведь и есть счастье!» Когда, взобравшись на самую кручу, Алёша остановился, монах всё ещё торчал на жёлтом песчаном откосе, как чёрная галка. Рядом с ним чёрным яйцом валялся недомытый котёл.

Алёша так и не знает, вернулся ли тот юноша с поля боя или сложил свою голову в сече, но зависть к нему до сих пор жалила Алёшино сердце. Он, Алёша, сын священника и сам тоже должен стать попом…

Тогда впервые он с горечью подумал о своем будущем, которое было решено и назначено ему другими. Думал и теперь. Но скорбные думы не мешали Алёше с весельем проводить дни и ночи. За братом тянулись и сёстры-девицы.

Поп-отец, хмурясь, смотрел, как наряжаются дочки, собираясь на гулянье. Будь на то отцовская воля, не пускал бы он девок. Но разве удержишь их, когда рядом жена-потатчица. И сердясь на попадью, отец Федор вспоминал былые обиды и недостатки жены. Смолоду была своевольна. Укоряла его, что завёз её с весёлой Черниговской земли сюда, в лесную глухомань. Легкомысленна, а его попрекает, будто заглядывается он в церкви на прихожанок. И перечит, и всегда старается настоять на своем. И до сих пор верит в волхованы и колдовские словеса, которыми будто бы можно вылечить от болезни, и в домового, и в зачиханье, сколько ни втолковывал он ей, что сие есть суеверие…

Матушка понимала: отец Федор сердит на Алёшеньку, и все ему теперь не так. И когда молодежь ушла, подошла к мужу и, обхватив сильными руками, крепко прижала к себе. Нет, он нисколько не изменился с тех пор, как она стала его женой: не раздобрел с годами, не приобрёл дородства. Невысокого роста, пустокостый, со своей реденькой бородкой, был он лёгок душой и телом.

Несмотря на разногласия, они жили в любви и мире уже сколько лет. Она всегда была ему верной помощницей и опорой. Совсем молоденьким поп был направлен в дальний приход этого глухого тогда края. Жизнь была трудной и опасной. Народ, крещённый огнем и мечом, ещё держался старых богов и порядков. И помнит попадья, как было страшно долгими осенними ночами, как одиноко в чужом настороженном краю. Далекой, как сон, казалась отсюда попадье родная Черниговская земля, ее места, открытые и привольные. Как плакала она, когда муж отлучался по делам. Качая детей, гадала — вернётся ли жив, или убьют его здесь, в этой дремучей чужой стороне. Но бог миловал, поп возвращался живой и веселый, обнищал свою златоглазую черниговку. И не имея иных собеседников, говорил мечтательно жене о том времени, когда новая вера распространится по всей Русской земле и узрят все языки славу русского народа, возлюбленного Христом, и восплещут ему руками. И так как жена не совсем, видимо, понимала высокий смысл его слов, он старался пояснить ей понятней. Говорил, будто сказку сказывал: «У праведного старца Авраама было двое сыновей. Старший — Измаил и младший — Исаак. И как Авраам полюбил сильней младшего, так и господь бог полюбит русский народ, который поздней других народов познал христианскую веру. Но зато принял ее по велению сердца, что и есть благодать».

Попадья слушала звучный мужнин голос, думала о своём. Где-то в глубине души она считала, что господь бог обошёл её мужа и господина умом не умом, а чем-то таким, что делает мужа мужем. Может, он и разбирается в небесных делах, но в земных смыслит не очень. И ей, наверное, не придется сидеть за мужниной спиной, как сидят иные женки. Совсем неизвестно, как еще сложится их жизнь. Но вопреки опасениям жены, нового попа в приходе полюбили за весёлый незлобивый нрав, за справедливость и доброту. И хотя не всегда понимали, что он говорил в своих проповедях, но не отказывались принести к празднику своему пастырю кто — поросёнка, кто — яичек, кто — мёду, и вручали дары златоглазой попадье. Обзавелись они понемногу домом и добром, вырастили детей. Вот и сын Алёшенька воротился учён. Она верила: судьба будет милостива к Алёшеньке. Это муж её прожил всю жизнь тихо и скромно. А Алёша… Он приятен собой, умён… Он, несомненно, будет виден, как виден в поле холм… А что любит он погулять, так это по молодости…

* * *
Неизвестно, как бы сложилась Алёшина жизнь дальше. Остепенился ли он бы и в самом деле и, как мечтал батюшка Фёдор, стал бы по примеру отца пастырем и добрым семьянином. Или и вовсе, отгуляв вволю, постригся бы в монахи, и говорили бы о нём с почтением: «Муж благ, книжник и постник!»

Но случилось нежданное.

Однажды отец Фёдор воротился домой с важной новостью. Приехал Алёшин крестный. Он теперь жил хоть и не в Киеве, но всё равно далеко от родного города — в Новгороде. Состоял там при княжиче. В Ростов наезжал изредка. И сейчас завернул поглядеть хозяйским оком на подворье. Прослышал, наверное, про Алёшеньку. И вот кличет к себе, и не медля — сегодня. Так и велел передать. Алёша не стал мешкать, и отец тотчас же повел сына к боярину. Он торопливо шагал по улицам, гордо вскинув клин бородёнки. Думал: «Не может быть, чтобы боярин не обратил своего милостивого внимания на Алешу. Тощенький вислоухий малец, которого он когда-то отвез на учение в стольный, как в сказке, обернулся добрым молодцем. Вон как смотрят на него встречные знакомые, поздравляя отца, незнакомые — провожая одобрительными взглядами. И девицы и женки, что несут ведра на коромыслах, будто споткнувшись о камень, плещут воду через край, не жалея. Да что там огородницы с коромыслами!» Даже тут, на чистых улицах, проходя мимо резных окошек, украшенных вязью крылечек боярских домов, поп ловил любопытные взгляды. И еще выше вздымал клин бороденки, словно это на его молодецкие плечи, покрытые светлым кафтаном, на его стянутый алым поясом стан, на его упруго ступавшие в узконосых сапожках ноги смотрели из своих светелок девицы и боярыни.

Из ворот красивого терема выехали всадники с борзыми. Отец Фёдор остановился, пропуская кавалькаду, почтительно поклонился, но всадники, не обратив на него внимания, проскакали мимо.

Сыновья боярина Петра на охоту поехали, — сказал отец Фёдор. Алёша завистливо поглядел вслед всадникам, перевел взгляд на терем. Там на широком балконе стояла девочка-подросток, кричала: «Ни пуху ни пера!» — и махала руками. Перехватив взгляд Алёши, показала ему язык и засмеялась. Это боярышня Елена. Озорница. Судьба ещё сведет их — Алешу и Елену. Но сейчас Алеше не до девиц.

Отец Фёдор с Алёшей вошли на подворье боярина Ратибора. За частоколом возвышался двухэтажный терем. К нему вела выстланная тесинами дорожка. Отец Федор как-то присмирел, даже, казалось, немного струхнул, когда важный челядинец, отворив двери, строго поглядел на него.

— К боярину крестник его… Нет, пускай один взойдет… Я подожду во дворе… — забормотал он.

Нескоро воротился Алёша из боярских палат. Знать, было о чём поговорить боярину с молодым поповичем. И прямо с крылечка зашагал через двор быстрыми шагами, будто спешил по важному делу.

Дело и впрямь было спешное. Боярин посылал своего крестника в Киев. Отправляться велел тотчас же. На дороге в указанных местах будут ждать его подставы с лошадьми. Скакать приказано без устали.

Вот и все, что сообщил Алеша отцу. Да еще поведал — не удержался, — что посылает его боярин с важным поручением к самому Добрыне — известному храбру, дяде Великого князя, бывшему княжескому воспитателю.

Так нежданно-негаданно снова покинул Алёша отчий дом. Мало погостевал. Недосыта поел припасенных матушкой домашних яств. Не догулял на игрищах. Оглянулся в последний раз на резные конские головы, застывшие на воротных столбах. Махнул на прощание рукой отцу с матерью, сестрам. Ускакал… Ускакал туда, куда звала его жизнь.

И никому не сказал о самом главном. А дело было такое: проговоришься — и голову потерять недолго. Вез Алеша тайную весть, о которой шепотом прошептать и то страшно. Не о простом людине грешном, не о купце тароватом и даже не о боярине знатном шла речь — о княжиче, что замыслил недоброе против отца своего, против Русской земли.

Не обидел бог детьми Великого князя. Один за другим подрастали сыновья. Чуть войдут в разум — выделяет им князь города и земли на княжение — мало ли земли в Русском государстве, хватит на всех. И самому спокойнее, когда сидят посадниками всюду не чужаки — родная кровь. И вот теперь, кто осмелится сказать наветное слово отцу против сына, что замыслил он отойти, отделиться. Это ведь не ветвь обрубить у дерева. Не просто блудный сын собирается уйти из отцовского дома. Княжич отойдет не с пустыми руками — обломит кус родной земли, оторвет от родины. Не просто ссора поднимется — брань, сеча меж своими, польётся кровь… Вот с какой вестью посылал своего крестника боярин к Добрыне, храброму воину, первому советнику Великого князя.

Итак, в Киев с тайным поручением спешно поскакал Алёша Попович. В стольный град к князю Владимиру Святославовичу поехал, как нам известно, и Илья Муромец. И мы тоже сейчас отправимся в древний Киев.


3



Тихо плещут широкие днепровские воды. Курится над водным простором предутренний туман. Перевозчик черен и поджар от ветров и солнца, накинув на плечи овчину, подремывает у крутого песчаного спуска на том самом месте, где когда-то сидел Кий, от которого и пошел город Киев.

Одни сказывают — был он князем племени полян. Другие говорят — простым перевозчиком. Вот так же возил через днепровские воды на смоленом плоту народ — пеших и конных, одиноких путников и обозы торговых людей. А потом вместе с братьями построил город, который и назвал Киевом. Жили братья работяще и дружно, плодились родом. Только у сестры Кия Лыбеди не было счастья. Какое девичье счастье? Любовь того, кто мил душе. Обманулась Лыбедь в своем любимом. И опостылел ей город брата, родные места. Улетела бы, да крыльев нету. Ушла бы на край света, да ноги девичьи не привыкли далеко шагать. Бросилась Лыбедь в речку и уплыла. С тех пор и прозвали речку Лыбедью.

Ласково вьётся Лыбедь вокруг да около Киева, будто сестра обнимает брата. Светлая прозрачная речка — и по мосткам через нее переступишь и вброд перейдешь. Не то что Днепр — большая разливанная вода.

— Эй, кто там на перевозе! Проснись!

Вскакивает, не доглядев сна, перевозчик. И то — пора. Скоро встает солнце. На другом берегу Днепра уже пылят по дороге возы, как овцы, сбиваются в кучу у перевоза. Подгонит перевозчик плот, погрузит телеги, коробейников, странников и, отпихиваясь шестом, двинется назад. Возы скатятся с плотов и поползут по дороге.

Вот и застава. Возле ворот стража и мытники. Собирают за провоз мыт. Тут черед. Чудно! С тебя же ни за что ни про что дерут клок шкуры, да еще и мытарят. Жди-дожидайся теперь. Но делать нечего. Дальние сбились борода к бороде. Толкуют о жизни. Раньше, говорят, вольней было. Каким богам хочешь, таким и молись. У Перуна проси победы в бою. У Волоса — скотьего бога — кормов, приплода в. стаде, удачи в торговых делах. У мудрого Даждьбога — умения в кузнечном Зеле или ином ремесле. И боги были ближе. Волос стоял тут же на Подоле у рынка. Другие боги на главной площади города, возле княжеского терема. Тут и приносили им дары и жертвы — мясо заколотых животных, снопы первого урожая.

Нынче же сказано: то были поганые языческие идолы. А истинный бог есть один. Он незрим и восседает высоко на небе. Идолов потопили. Людей тоже загоняли в Днепр и Почайну и в иные реки, коих много на Руси, — креститься. А на том месте, где стояли старые идолы, построили храм нового христианского бога — церковь с золотыми куполами. Издали видать, как сияют они в синем небе.

Черед хоть и медленно, но движется. У самых ворот возы загородили дорогу — ни проехать, ни пройти. Разве это порядок? Стражники растолкали возчиков. Туда ли, сюда ли — двигай.

Шумит многоязыкая торговая площадь. По всему свету славится город Киев своими богатыми рынками. С самой весны, как только вскрываются реки, пристают у киевских причалов иноземные ладьи с выгнутыми резными носами. Приплывают от самых северных морей из Варягов, по теплому Русскому морю из Греков. Вся гладь широких днепровских вод расцвечена парусами. Загорелые гребцы по наклонным помостам выкатывают на берег бочки, в которых плещет дорогое вино, таскают на плечах корзины с нежными и пахучими заморскими фруктами, коробья и кули с грецкими орехами. На причалах поскрипывают блоки и прямо с кораблей по воздуху на канате плывут тюки с фландрскими сукнами, византийскими нарядными паволоками. Приходят караваны и сухим путем из чужедальних земель, что лежат за высокими горами, за сыпучими песками, за бескрайними степями. Именитые купцы ведут торг по большому счету. Привозят дорогие шелка, мягкие пушистые ковры, драгоценные украшения, обливную, расписанную тонким узором посуду. Покупают меха, мёд, воск, хлеб, рабов.

Зимой, когда водный путь окован ледяным покровом, у причалов не маячат паруса ни чужих, ни своих кораблей. Но киевский рынок шумит по-прежнему. Кричат, зазывая покупателей, кузнецы — выбирай серпы, косы, подковы, колеса — запасай летом сани, а зимой телегу. Горшечники предлагают корчажки на выбор — большие и малые, простые и облитые, расписанные узором. Монахи-коробейники продают собственного письма иконы и чулки-копытца, вязанные братией в долгие осенние вечера. Смерды ранним утром везут по санному пути в город свежую снедь: истошно верещащих поросят, покорные туши свиней и овец, кур, масло, молоко, овощи. Что тут продадут подольскому работному люду, что повезут дальше, вверх по горе, туда, где, окруженный зубчатой стеной, детинцем стоит дворец князя Владимира, боярские терема, дома богатых горожан.

* * *
Простолюдин с белым холщовым узлом в руках, шагавший по пустынной еще улице, увидел: несколько возов остановились у высокого забора, за которым виднелись островерхие кровли двухэтажного терема, и сам поспешил туда же. Сторож отворил ворота, пропуская возы, отогнал злобно лаявших собак. Простолюдин, стараясь перекричать их лай, что-то спросил у сторожа. Тот крикнул кому-то в глубь двора: «Швец к боярину!» — и махнул рукой, указывая куда идти.

Опасливо озираясь на псов, швец высоко над головой поднял узел и медленно двинулся по расчищенной аллее мимо белых от цвета яблоневых деревьев. Кончился сад, и за ветвями открылся терем. Простолюдин невольно замедлил шаг, любуясь боярскими хоромами. Говорили, строили их новгородские плотники, мастера своего дела. Правда, терем, как в сказке. Бревна подобраны одно к другому — в три сруба с сенями и переходами. Крытые тонким фигурным лемехом скаты кровель — на разные стороны. А под ними — светелки, и башни, и открытая на столбах галерея. Над кровлей — затейливые дымники. Значит, топят не по-чёрному, как в посадских избах. И дым там в хоромах глаза не ест, а прямо из печи по трубе, пропущенной через кровлю, выходит вон.

С высокого крыльца сбежал черноглазый плосколицый холоп. Швец спросил, не рано ли он пришел, может, боярин ещё и встать не изволил.

Давно встал, — отвечал холоп и, велев швецу в сенях обтереть об дерюгу ноги, повел его вверх по внутренней лестнице. Швец косил глаза на резные листья, гроздья ягод, звезды и луны, украшавшие лестничные поручни, но остановиться, чтобы разглядеть их, не решался.

На самом верху приближенный челядин ввел швеца в просторные боярские покои, и через несколько минут быстрыми шагами в комнату вошел сам боярин. Это Добрыня — ещё один герой русских былин. О нём и ТРЕТЬЯ ГЛАВА этой книги. Она называется «ОБЕРЕГАТЕЛЬ РУССКОЙ ЗЕМЛИ».

ГЛАВА ТРЕТЬЯ ОБЕРЕГАТЕЛЬ РУССКОЙ ЗЕМЛИ


Боярин, простолицый и весёлый, приветливо кивнул на низкий поклон швеца и принялся быстро снимать одежду. Не дожидаясь, пока слуга подхватит на руки, он одно за другим кидал на сундук, а то и просто на пол верхнее платье, пояс, рубаху. Движения у него были быстрые, нетерпеливые, и, переодеваясь, он двигался по комнате, ступая быстро и твёрдо. Когда он натянул новые порты и свиту с рукавами, на лицо его набежала тень. Он поднял кверху руки, повёл широкими плечами — платье жало под мышками, стесняло движения. Швец, которому заказчик стал выговаривать, хоть и кланялся низко, до самого полу, но, кося глазами, уверял, что шито всё точно по мерке. Он хорошо знал правило: если швец исказит свиту, не умея шить, то будет лишён цены. Но он не чувствовал себя виноватым. Это не старинное платно, широкое, как мешок, под который два брюха можно упрятать, а облегающий стан опашень. Такой, как шьют теперь. В конце концов боярину надоело препираться с языкатым швецом. Он ведь не хотел заказывать это новомодное платье. Настояла жена Настасья. Мол, ныне все так носят. Он послушался и вот похож в этом платье на скомороха.

— Скоморох!

— Конюх!

— Придверечник!

Вот он кто — Добрыня. Так по крайней мере шепчут в дворцовых палатах, в боярских домах. Так оно и есть на самом деле. Всё правда: и конюшни чистил Добрыня, кормил и холил княжеских коней прежде, чем сам получил коня и оружие. Смолоду был удал и расторопен. Умел работать, умел и веселиться. До сих пор возьмёт в руки гусли, пальцы сами скачут по струнам, и льется из души песня. Уж на что жена Анастасия не любит, когда Добрыня скоморошничает, и то иной раз заслушается, притихнет. А потом подойдёт, обнимет, припадёт русой головой к мужнину плечу. И собой Добрыня ладен и пригож. Потому и прозвали с малых лет Добрыней. Но ещё краше была сестра Малуша. Так же расторопна в работе, приветлива нравом. Поэтому присмотрела её старая княгиня Ольга, забрала в княжеские хоромы ключницей, полюбил молодой князь Святослав.

Была любовь, да счастья не было. Женили Святослава на угорской княжне; умерла с горя Малуша. А в княжеском тереме остался её сынок Владимир — так и рос с братьями княжичами. А когда подрос он… Да, был Добрыня придверечником — домоправителем у Владимира. А ещё был его воспитателем — вуем, первым советником. Разве не он, Добрыня, искусными речами уговорил новгородцев просить Святослава, чтобы поставил он на княженье в Новгороде малолетку Владимира? Вместе с шестилетним князем уехал в Новгород. И дом его вёл, и городом управлял, и самого князя растил. А потом? Разве не он ездил сватом к всесильному тогда соседу просить его дочь в жены юному Владимиру? И полоцкий князь, насмехаясь, попрекал жениха слабостью и бедностью. А гордая дочь его, не таясь, бросила в лицо свату: «Ещё ваш от князь есть холопище!» Сыном холопки — вот кем был для них Владимир. В ярости убил тогда Добрыня соседа, перебил его сыновей и дружинников, силой взял несговорчивую невесту. Это он, Добрыня, выбирал друзей и врагов, решал, с кем воевать, с кем мириться. Это он после смерти Святослава одерживал победу за победой, прокладывал путь к Киевскому столу его сыну, рожденному холопкой. Он собирал и укреплял русские земли, снискав власть князю и славу себе.

Но ни отвага воина, ни слава полководца, ни вежество в науках не заставят завистников забыть, что он, Добрыня, родом не из бояр, не из купцов, что отцом его был простой людин, смерд. Обо всем этом думал Добрыня, примеряя жавшую в плечах свиту и злополучные порты. Ни швец, ни даже доверенный холоп не могли понять, почему вдруг омрачилось лицо боярина. Он поспешно стащил с себя платье и велел гнать швеца со двора, уплатив, впрочем, ему все, что следовало. И уже не обращая внимания на его подобострастные поклоны, круто повернулся на каблуках. Но в дверях задержался и велел челядину передать принесенное швецом платье рабу, шившему обычно все домашние одежки, — для исправления.

Солнце заглянуло в слюдяные окошки терема, когда жизнь там давно уже шла своим чередом. Хозяин с утра уехал в княжеский дворец. А всеми делами в доме занималась мать Добрыни — Офимья. Властная и строгая, с богомазным обличьем, она держала в своих сухоньких старушечьих руках не только весь сыновний дом с чадами, домочадцами и многочисленной челядью, но и огромное боярское хозяйство с усадебными угодьями, пашенными землями, звериными ловами. Выслушивала отчеты сборщиков дани, конюшенных, ключников. Взгляд её из-под низко надвинутого платка был ясен и памятлив. И горе было тому, кто решился ее обмануть. Впрочем, так же, как своих конюшенных и ключников, встречала Офимья и приезжавших в гости бояр.

…Празднично горели по стенам в серебряных плошках факелы. Скользя по вощеным полам, входили нарядные гости. Жена Добрыни красавица Настасья в платье из отливающей золотом паволоки, в чулках-копытцах, обтягивающих стройную ножку, беспечно улыбалась гостям. В её ушах, чуть видневшихся из-под уложенных тяжелыми жгутами волос, светились огоньками драгоценные колты. А старуха Офимья стояла посреди огромной залы сыновьего терема в темном будничном платье. Только вместо своего обычного платка домотканой работы покрывалась в праздник заморской шалью, которую привез ей в подарок из дальних походов сын. Да в сухих руках держала резной посох, отделанный белой костью диковинных зверей. Важно и гордо отвечала она на поклоны именитых гостей. Потому что это она родила и вырастила для родины богатыря, равного которому не было на Руси. И кому какое дело, что качала она его в берестяной люльке в убогой, крытой дёрном землянке.

Её глубокие, не по-старушечьи живее глаза всё видели, всё примечали. Она слышала, о чём говорили, улавливала, о чём шептали сидевшие за столом на широких дубовых лавках гости, и посохом указывала слугам, когда какие подавать блюда, кому поднести лишнюю чарку хмельного мёда.

Добрыня жил открыто. Кто только не бывал в его тереме — стольная киевская знать и приезжие из Новгорода, Чернигова, Переяславля, Ростова… Высокие гости, посланники иных королевств и царств, богатые купцы и простые странники, идущие из дальних земель в поисках знаний и приключений. И сегодня тоже Добрыня ждал важного гостя, византийского священника, присланного в Киев на должность митрополита. В поварне жарили и варили мясо, рыбу, дичь из своих угодий и лесов, разную заморскую снедь, купленную у торговых людей. Под присмотром придверечника холопы накрывали стол — не праздничный, в большой гриднице, а малый столец на двоих в уютной светелке, где можно было спокойно, по-дружески потолковать за чашей вина.

А сам Добрыня сидел в своей рабочей горнице, которую от множества собранных там книг называли греческим словом «библиотека».

С утра Добрыня был занят делами. Отдавал распоряжения сборщику, отправляющемуся за княжеской данью в северные земли, воеводе, который с отрядом ехал на пограничную заставу. А теперь, поджидая гостя, он на досуге просматривал летопись, которую принес ему составляющий ее ученый монах. Описание событий по летам вели в Киеве издавна, еще при князе Аскольде. Потом, после убийства Аскольда Олегом, её на какое-то время писать перестали. Теперь же Добрыня хотел, чтобы из лета в лето были записаны дела князя Владимира. Описывая княжеские походы, летописец не забыл и самого Добрыню. И вот, взяв принесенный монахом пергамент, Добрыня прочитал о том, как он отговаривал князя идти завоевывать волжских булгар. Вначале дружина Владимира разбила булгарское войско и взяла пленных. Владимир хотел идти дальше, но Добрыня посмотрел на булгарских пленников и сказал: «Поглядите, они все в сапогах. Такие не будут платить дань. Лучше пойдем, поищем лапотников». Может, и не совсем так сказал тогда Добрыня, но в главном летописец был прав. Булгары хоть и потерпели в бою поражение, но войско у них было сильное, хорошо одетое и вооруженное, и не так-то легко было заставить их платить дань. Недолго было и самому потерять дружину. А ещё прочитал он сказанное с укором: крестил, мол, Путята народ мечом, а Добрыня огнем. И это верно. Непросто все было. В Киеве и то не все крестились с охотой. Да оно и понятно. Ведь сам Владимир, став киевским князем, велел вынести старых богов из своего теремного двора на площадь, чтобы весь народ молился им. Там и стояли они — Перун с серебряной головой и золотыми усами и другие боги, высеченные из вековых дерев с драгоценными каменьями в глазах. Свои, знакомые, доставшиеся от отцов и дедов. А когда крестили народ и покидали идолов в днепровские воды, киевляне толпой бежали по берегу за плывущими по бурливой воде богами, крича: «Выдыбай, боже!» Не выдыбали вчерашние боги. Набухнув водой, напитав ею деревянное чрево, шли на дно, как утопленники, тараща глубокие глазницы, из которых были вынуты глаза-каменья.

А в Новгороде, когда узнали, что из Киева идет Добрыня крестить народ, разметали мост через Волхов. Вышли к берегу с оружием, выставили две камнемётные машины. И жрецы старых богов — валхвы мутили народ, и тысяцкий Угоняй кричал: «Лучше нам помереть, чем дать богов наших на „поруганье“». И гневливая толпа тоже кричала и разорила дом Добрыни, в котором жил он раньше в Новгороде, где и теперь ещё улица зовется Добрыниной. А когда Путята с дружинниками всё же переправился через Волхов на лодках и стал хватать крикунов, началась свара. Пришлось дружинникам пустить в ход мечи. Еще больше пролилось бы, наверное, крови, но Добрыня догадался тогда поджечь дома на берегу. Новгородцы испугались, что выгорит весь город, побежали тушить. После этого и покидал Добрыня идолов в реку, а людей погнал креститься. Вот и припомнили теперь и про меч и про огонь. Верно. Нужно было — молился Добрыня идолам. Нужно было — сам покидал их в воду. Понимал: новый бог сейчас нужнее. Он поможет объединить в единое земли, укрепит Русь.

Древняя страна ромеев — Византия, прячась за своего незримого бога, издавна вела с Русью хитрую игру, натравливала степняков печенегов. Даже храбрый, аки пардус, князь-воин Святослав и тот… За малым не дошёл до столицы Византийской империи Царьграда, а голову свою буйную сложил в бою с коварным племенем степняков. До сих пор в его черепе, оправленном в серебро, на потеху врагу играет вино, и печенежский хан, похваляясь обманной победой, как из чаши, пьет из княжеского черепа. Византийским золотом оплачена безвременная смерть Владимирова отца Святослава. Византия смертельно боялась русов, именуя их не иначе как варварами, идолопоклонниками.

С тех пор как Русь, подобно иным народам Европы, признала христианство, и разговор иной. Ну что ж, пусть едут послы, и торговые люди, и попы. Худой мир лучше доброй ссоры. Добрыня отложил записки монаха, достал с дубовой полки одну из своих любимых книг — записки плавателя Козьмы Индикоплова, совершившего путешествие в неведомые земли. Недавно по заказу боярина монастырский инок сделал с нее список. Он был весьма искусный мастер своего дела. Каждая буква стояла в ряду прямо и ровно — уставом. В чёрно-чернильном строю ярко выделялись писанные киноварью заглавные литеры с тонким рисунком. Долго — изо дня в день, из месяца в месяц — писал ее инок. И когда, наконец, закончил, то на радостях вывел на последнем листе: «Доволен писец, написав последнюю строку, как вол, отрешившийся от ярма, как корабль, приставший к пристани, как жених, пришедший к невесте». Рукопись вышла отличная. Она несомненно понравится даже такому книжнику и тонкому ценителю, как митрополит. Митрополит и сам собирал книги, и имел там у себя в Константинополе отличную библиотеку. Некоторые книги он привез с собой в подарок боярину.

Надо будет велеть перевести на русский язык песни слепого поэта Гомера о великой войне греков с Троей и её героях и переписать ещё одну рукопись, которая тоже очень нравится Добрыне, — об орле, что живет сто лет. А когда отрастает клюв его, и слепнут очи, и не может он больше охотиться, орел взлетает на высоту и свергается на камни.

Но почитать боярину не удалось. На лестнице раздались топотливые детские шаги, и в библиотеку влетел без спросу кудрявый русоголовый отрок и повис на шее у отца.

«Кто может сравниться с Добрыней? И храбр муж, и мудр. И меч его быстр, и слово востро. И в бою удачлив и в словесном споре хитёр» — вот что говорили люди о его отце. А когда тот на своем красавце коне во главе княжеской дружины выезжал из дворцовых ворот, народ, толпившийся вокруг, кричал ему славу.

Дома отец бывал редко. Но все равно все напоминало о нем. Мальчик любил разглядывать развешанное по стенам в большой гриднице оружие, добытые на охоте звериные шкуры. И, поднимая обеими руками тяжёлый отцовский меч, мечтал о том времени, когда сможет удержать его так же крепко, как отец.

А когда отец возвращался из похода…

Нет, не зря говорили люди, что Добрыня умеет и дело делать, и веселие разжечь. Ввечеру в доме от факелов становилось светло как днем. Пели и плясали гусляры и скоморохи, громко кричали и смеялись гости. А потом все стихало и на крут выходил отец. Он сочинял и пел былины — о боях и дальних походах, о богатырских подвигах храброе. Но лучше всего было, когда они оставались вот как сейчас вдвоем. Мальчик взобрался к отцу на колени. Взгляд его упал на клетчатую доску, на которой стояли резанные из кости фигурки. Он уже знал: передние, похожие на воинов в шлемах, называются пешками. Они и есть самые простые пешие воины на этом клетчатом поле боя. Двигаются только вперед по клетке. Не то что белые и черные кони, которые скачут по доске, неожиданно врезаясь в строй противника и убивая его фигуры. Или диковинные звери с длинными, как хвосты, носами. Слоны. Огромные, больше чем самая большая лошадь, они живут в далекой стране Индии, откуда и пришла эта заморская игра шахматы. Он видел, как отец играл с гостями, подперев рукой голову, думал думу, а потом, хитро улыбнувшись, двигал фигуры по клеткам. Он уже тоже знал, как двигать пеших воинов, как нужно скакать коням. И сейчас ему хотелось расставить по клеткам черное и белое войско и устроить бой.

Приближенный челядин сказал, что воспитатель просит разрешения взойти к боярину. Добрыня кивнул. Сын сполз с его колен и с опаской посмотрел на дверь. Опасаться было чего. Сегодня в школе учитель велел писать буквы. Мальчики достали из чехольчиков писала, склонились над листками бересты. Он тоже прилежно трудился и выдавил писалом на своем листке и «Аз», и «Буки», и «Веди», и «Глагол». Но потом ему наскучило работать, и, не дописав до конца строчку, он нацарапал под ней страшную морду с усами и вывел под ней «Се Глеб». Потом тихонько толкнул в бок своего соседа Глеба и показал ему свою бересту. Глеб покосился на усатую морду и на своей бересте тоже нацарапал, да не одну только морду — целое чудище с рогами и хвостом. «Се Констан…» — стал он выводить под чудищем. Но Константин не дал ему дописать свое имя под хвостатым чудовищем. Потянул к себе Глебову бересту. Глеб не давал, отталкивая Константина. Их возню заметил учитель и отобрал бересты. И вот теперь в руках у воспитателя была та самая береста с усатой мордой, которую ему передал учитель.

Воспитатель рад был бы умолчать о случившемся, но не смел — боярин интересовался учением сына и велел обо всем докладывать. Сам Добрыня, хоть и славился вежеством, в отрочестве не знал книжного учения. Тем более пекся о детях. На седьмом году подарил сыну сумку из тисненой телячьей кожи. Воспитатель по утрам укладывает в нее можжевеловую дощечку, на которой искусным мастером красиво вырезаны все буквы азбуки, листки бересты и костяное писало в шитом жемчугом чехольчике. А забирая своего питомца после учения, не забывает все снова проверить. Потому что хитрые школяры, меняясь между собой безделками и балясинами, норовят выменять и резанное из кости писало с рыбьей головой на конце, и жемчужный чехольчик, и даже эту сумку. Такой ни у кого больше нету, и другие ученики носят свои доски в руках, а чехольники с писалами привязывают к поясу.

Сегодня, когда они возвращались из школы, воспитатель всю дорогу наставлял своего питомца. Велика польза грамоты. Не зря князь Владимир велел собрать боярских детей на книжное учение. Вот одолеет он азбуку и цифирь, а потом будет дальше впитывать мёд науки. Изучит и греческий, и латинский, и иных земель языки, прочитает книги учёных мужей древности, коих немало в отцовской библиотеке. Даже девиц из хороших семей учат книжной премудрости. Тем более стыдно лениться отроку. Но мальчик слушал вполуха. Его развлекали проезжавшие мимо дружинники в блестящих кольчугах и шлемах, боярские возки, запряженные быстрыми конями, коробейники, продававшие, сласти, игрушки, и сама улица, казавшаяся после школьного сидения праздничной и веселой. И воспитателю приходилось крепко держать за руку глазевшего по сторонам питомца, чтобы, не дай бог, не попало боярское дитя ненароком под копыта коню, на котором очертя голову скачет, не разбирая дороги, дружинник, или под бешено несущийся боярский возок.

Теперь же воспитатель стоял в дверях, держа в руках злополучную бересту. И надо же было ему нарисовать на ней звериную морду. Другие мальчики тоже случалось баловались. Вот недавно в церкви, куда их водил учитель во время службы, вертелись и толкались, а иные своими писалами, а то и просто ногтями от нечего делать царапали на стене смешные рисунки и надписи, как они сегодня с Глебом на своих берестах. И учитель, заметив, ругал озорников, и поп батюшка сердился. Но церковную стену нельзя было взять и принести показать отцу, как эту бересту. Воспитатель так и не успел ничего сказать. Челядин доложил о приезде митрополита. И боярин, спешно отослав сына, вышел в увешанную коврами и оружием гридницу навстречу важному гостю.

Мальчик, увернувшись от воспитателя, побежал на половину матери. Поцеловал ее белые, пахнущие благовониями пальцы. А она мягкими руками осторожно подняла за подбородок его голову и, ласково улыбаясь, заглянула в глаза. В светелке у матери находилась и сестра. Она тоже недавно вернулась из своей школы в сопровождении кормилицы.

Наверное, у нее в школе сегодня не было неприятностей. Впрочем, у нее их никогда не было — она не царапала на бересте и церковных стенах усатые морды, не толкалась и не дралась с подружками. По утрам она быстро поднималась, а не лежала в постели, не прятала голову под одеяло, стараясь протянуть ещё немного. Выходила к столу, за которым они по утрам ели под присмотром кормилицы и воспитателя, не заспанная, а с умытым весёлым лицом. Не возила ложкой по блюду. Сидела прилично и прямо. Быстро поев, она вставала, крестясь, не зевала во весь рот, не тянулась лениво. И одевалась она быстро, особенно зимой. Пока воспитатель надевал на своего питомца нарядную шубейку и меховую шапку, сестра уже стояла на крылечке одетая и нетерпеливо постукивала сапожком. Говорила, если братец не поспешит, то она уедет одна со своей кормилицей в возке, на котором их обоих по утрам отвозили в школу. А они с воспитателем пусть потом добираются как хотят.

Сестра была старше и уже не только выучила азбуки, но читала и говорила по-гречески, по-латинскому и даже по-французски. За прилежание и успехи в науках отец недавно подарил ей золотые колты. И теперь она в который раз примеряла их перед большим зеркалом в материнской светелке. И платье на ней было не то, которое она надевала в школу, а нарядное, из паволоки. Челядинка, прислуживавшая матери, распустила длинную толстую сестрину косу и теперь зачесывала её, вплетая нитки жемчуга.

Мальчик тоже глянул в зеркало, сам себе показал язык, погладил по густому ворсу пятнистую шкуру, лапами свисавшую с лавки.

Оглядев сына и ещё раз погладив его по русым кудрям, мать велела ему пойти к себе и переодеться. У отца сегодня гость, объяснила она, и, может быть, после обеда позовут детей. Надобно, чтобы они были готовы. Мальчик побежал передать воспитателю распоряжение матери, но тот куда-то вышел. На столике лежала береста с усатой мордой. Оглядываясь на дверь, мальчик схватил её, спрятал под рубашку, выскользнул из светелки, постоял на лестничной площадке, раздумывая, куда бы лучше запрятать бересту. Потом тихонько, чтобы не заметил стоявший у дверей холоп, сбежал с крыльца и зарыл бересту в грядку под яблоней.

* * *
Стемнело. Холоп зажег свечи. Хозяин и гость сидели за шахматами.

Белый конь был бел.

Чёрный конь был чёрен.

Играли: гость с тщанием и осторожностью, хозяин — с лукавым простодушием. Тонкие пальцы византийца неслышно двигали свои фигуры по клетчатой доске, тихо прибирали чужие. Хозяин вздымал в воздух и пешек, и коней, и слонов, опускал с пристуком.

Византиец владел искусством шахматной игры, так похожей на игру человеческих страстей, где сражались и гибли простые смертные и сильные мира сего и где конечной ставкой была жизнь или смерть короля — по сути дела, самой бессильной фигуры. Только шахматная игра в отличие от человечьей велась по правилам. Здесь не было места изменам и предательству.

Слуги неприметно убрали остывшие яства, и теперь на резном стольце стояли только кувшин с вином, чеканные чарки, фрукты и сласти на серебряных блюдах.

Гость отступал, соблюдая правила обороны. Поглаживая тонкой сухой рукой узкую бороду с серебром седины, думал: «Русы всегда были напористы и хитроумны, как Одиссей. И если Одиссею принёс вечную славу троянский конь, то поставленные на колеса ладьи, летевшие на раздутых парусах посуху, наводя панику на византийские города, пожалуй, не уступят по изобретательности затее знаменитого грека. Эта старая легенда о первом знакомстве Византии с неведомым дотоле народом живет до сих пор. И надо отдать справедливость русам: они умеют воевать и побеждать. Это уже истина, а не легенда». Очнувшись от дум, гость глянул на доску: «Еще немного, и пешка противника станет ферзем. Впрочем, сам хозяин, русский Геракл, знатный воин и удачливый полководец, тоже был из пешек. Из пешек, как и Великий князь огромной страны русов. И этому варвару, сыну рабыни, вынужден был отдать в жены сестру порфирородный император. Правда, жертва окупилась сторицей. Вчерашних идолопоклонников удалось приобщить к единой вере. Русь вошла в семью православных народов. И этот новообращенный младенец на радость воспреемникам со временем вырастетхристовым воином, подобным юному Георгию Победоносцу». Такие мысли теснились в голове византийского гостя, пока он задумчиво двигал фигуры по клетчатой доске. Он с охотой принял предложение поехать в далекую Русь. Ему нравились русы с их воинственностью и простотой. Нравился и этот русский Геракл, первый советник князя, поднявшийся из простолюдинов, несомненно, обладающий недюжинным талантом полководца и незаурядным умом дипломата.

А хозяин исподволь поглядывал на озабоченное лицо византийского гостя, думал о своём. Огромным шахматным полем лежала Русь, за которую он, Добрыня, волей судеб был в ответе, потому что, кому много дано, с того много спросится. Ради нее долго и упорно пробивал он путь к престолу сыну холопки. Ради нее вел бои и сражения, объединяя племена и народы, чтобы слились они в одно целое вокруг матери городов русских — Киева.

После шахмат спустились в большую гридницу. Здесь в очаге уютно горел огонь. Тесовые стены деревянного дворца-терема, как называют его русы, излучали тонкий смолистый дух, придававший жилью особую теплоту и домовитость не в пример богатым, но холодным палатам византийской столицы. В сборе была вся семья боярина. Навстречу гостю поднялась хозяйка. Гость склонил голову с седым зачесом ниже, чем полагалось по сану. Его темные глаза светились восхищенно. Да, русы удивительный народ! Их мужчины отличаются мужеством и статью, их женщины… Может быть, есть более совершенные формы и пропорции, коими можно изменить красоту, может быть, женщины других народов искусней умеют возжечь огонь страсти в юношах и старцах, но это милое лицо с нежным овалом, чистым высоким лбом и озерными глазами… В ней покой, и любовь, и ещё что-то такое, отчего начинает щемить сердце и казаться бренным и ничтожным и искусство дворцовой игры, и успех в делах — мирских и божеских. Ничего не надо! Зачем? К чему? Все — суета сует. Остаться тут, в этом тесовом тереме, чтобы мерцал, излучая тепло, огонь, чтобы глядели любовно и верно озерные глаза. Во веки веков, аминь!

Гостя развлекали. Хозяин — беседой о книгах, коих был собиратель и чтец. Хозяйка — милой улыбкой, с которой она предлагала отведать снова появившихся на столе вин, фруктов и сластей. Хозяйские дети — забавами. Сын-отрок, кудрявый по отцу, поначалу дичился, но потом, подбадриваемый матерью, приблизился доверчиво, поцеловал погладившую его по волосам сухую руку с тонкими белыми пальцами. Дочь-подросток, округлым лицом похожая на мать, читала в честь гостя греческие стихи, вскидывая головку. В мочках её маленьких ушей сверкали огоньками драгоценные колты.

Добрыне, слушавшему чтение дочки, почему-то вдруг вспомнилось, как он покупал эти колты. Видя, что боярину приглянулись украшения, слуга-продавец вскинул их на ладони, так что все пять усыпанных жемчужинами лучей вспыхнули, загорелись, засверкали, как настоящие звезды.

Купец, узнав большого боярина, бросился показывать товар: червленое серебряное блюдо, рога, оправленные в серебро, по которому тоже шел тонкий черный узор. Рога были обычные, турьи. Добрыня не раз стрелял таких туров в своей вотчине. И теперь он усмехнулся про себя, подумав, что, наверное, и этих туров подбили где-нибудь на Русской земле, потому что туры водятся, как известно, только на Руси да еще в лесах ляшского короля. Скорей всего, так и было. Тура убили, и вот такой же тароватый купец повёз рога за море к тамошним мастерам, а теперь привезли их назад. Небось свой же холоп, если показать ему такой рог, сделает не хуже. Мало ли на Руси умельцев! Да вот недосуг заняться искусными делами. Не до жиру, быть бы живу. Купец заломил за украшения втридорога. Плакался — скоро и вовсе никто не отважится ездить через степь. Чего доброго, не только товару лишишься, но и самой жизни. Сколько купцов-молодцов сложили свои головы в пути. По всей степи гниют их неприбранные, неоплаканные кости. А те, кто уцелел, льют горькие слезы в неволе у степняков или же проданы в рабство. Кому охота так рисковать?

Добрыня, отогнав неотступные думы, радушно улыбался гостю. Пусть этот византийский поп делает свое дело. Пусть навсегда останется добрым другом не только этого терема — всего огромного дома, имя которому Русь. Доверенный слуга, склонясь над хозяйским ухом, что-то прошептал. Добрыня кивнул, так, между прочим. Снова с вниманием и улыбкой повернулся к гостю, продолжая беседу.

Наконец гость поднялся. Был он не по годам строен и прям, сух в кости. Но даже вставши во весь свой высокий рост, рядом с Добрыней выглядывал дробненьким. Хозяин учтиво проводил гостя до крыльца. Смотрел, улыбаясь, пока подсаженный слугами в возок новый митрополит не тронулся со двора. Потом взбежал по ступеням, торопливо прошел в горницу, где навстречу ему поднялся узколицый, тонкий станом юноша с нежным девичьим румянцем на щеках и длинными, бросающими тень ресницами. Он привез вести о делах новгородских.

Новгород… Город, с которым столько связано. Там начал когда-то княжить малолетка Владимир. Может, потому и согласился тогда великий и богатый Новгород, оспаривавший первенство у стольного Киева, принять князем сына холопки, чтобы чувствовать себя вольнее и свободнее.

Добрыня сумел поладить с новгородцами, так что не было ни обиды городу, ни урона княжеской чести. Там, опекаемый своим вуем, рос и креп будущий Великий князь, постепенно входя в силу.

Добрыня уважал новгородцев за вольный нрав, деловитость и особую напористую сноровку в работе. Не зря спесивое боярство стольного прозвало новгородцев плотниками. Смеялись — дескать, приходите нам хоромы строить. Но при всей своей любви к новгородцам, знал Добрыня и другое: невзнузданный конь несет всадника куда хочет. Не успеешь охнуть — скинет, полетишь вверх тормашками. Взялся за гуж — не говори, что не дюж. Надобно крепко держать вожжи. Вольный Новгород желал воли, своей, отдельной от Руси. И потакал этому не кто иной, как посаженный там отцом на княжение родной сын Владимира. И он, Добрыня, должен быть, как прежде, искусен и хитер в этой игре. Одно он знает нерушимо: Русь должна оставаться единой, а поэтому должен у неё быть один бог и один князь. Не взыщи, друг молодости моей, вольный Новгород. Русь — превыше всего. В таком деле нет ни друга, ни сына. Прозеваешь, и под удалыми плотницкими топорами полетят не щепки — головы. Снова польется русская кровь. И не в битвах с погаными — в сваре между собой.

Добрыня исподволь взглянул на гонца. Тот, молвив доверенное, глядел из-под длинных ресниц спокойно и непроницаемо. Будто передав тайные слова, тотчас забыл о них, навсегда, напрочь.

— Как тебя зовут? — спросил боярин. — Откуда ты сам? Новгородский?

— Нет, из Ростова, — отвечал гонец. — Попович я. Батюшка там служит в церкви. А зовут меня Алёшей.

Так встретились впервые Добрыня с Алёшей. На этом мне хотелось закончить рассказ о Добрыне и вместе с вами разузнать, куда подевался Илюша, почему он до сих пор не прибыл к Великому князю Владимиру. Но день Добрыни ещё не окончился. Боярин только собирался идти отдыхать, как в ворота, несмотря на поздний час, громко застучали, разбудив уже начавший засыпать дом. Челядин спешно провел к боярину уже второго за сегодняшний день гонца.

Весть, привезенная этим гонцом, была не менее тревожна, чем предыдущая. Орды степняков печенегов вторглись на Русскую землю. Они всегда так: налетят, разграбят и сожгут дома, перебьют или уведут в полон жителей. Захватив добычу, ускачут. Но на этот раз, по сведениям, которые привез гонец, степняков было — несметная сила. И двигались они все дальше и дальше.

Добрыня, отпустив гонца, кликнул доверенного челядина, велел седлать коня. Сейчас, не мешкая, надо скакать на княжеское подворье, собирать, готовить в поход дружину. С рассветом двинуться в путь.

В большой парадной гриднице, где по бревенчатым стенам висели мечи и копья, сверкающие серебром сабли и кованые, украшенные медными бляхами щиты, Добрыня остановился, в раздумье разглядывая оружие. Все это было добыто в бою у поверженного врага или преподнесено в дар в знак покорности или дружбы. Постояв немного, Добрыня снял со стены тяжелый меч с узорчатым клинком и отделанной драгоценными каменьями рукояткой. Это был подарок киевлян, и на клинке стоял знак знаменитого киевского оружейного мастера, и, вилась меж узоров надпись: «Делал Братила».

Когда Добрыня уже в кольчуге и латах вышел из гридницы, в обеденной горнице, несмотря на поздний час, его ждала вся семья — и мать, и жена, и дети, и домочадцы. Крепко обвила белыми руками мужнину шею красавица Настасья. И потом, уже когда Добрыня ускакал вместе со своим челядином, прижав к себе детей, ещё долго сидела, глотая слёзы. Но у матери Добрыни, старухи Офимьи, глаза были сухи. Казалось, она не чувствовала, не понимала, что сын ушел на жёстокую сечу, на смертный бой.

Нет, Офимья всё понимала. Да и как могла она не понимать: в бою с врагами сложил голову её муж Мал, оставив её многодетной вдовой, В диком поле, неизвестно где лежат и выращенные ею сыновья. Но Добрыня… Когда самый её любимый сын Добрыня в кольчуге и латах ехал впереди дружины под развевающимися знаменами, она неотрывно смотрела горячечными глазами на закованных в металл всадников, на одномастных, голова к голове идущих коней, смотрела и верила: её последний сын, её Добрыня, и в этот раз вернётся домой с победой.


4



Итак, мы познакомились с Ильей Муромцем — крестьянским сыном из села Карачарово. Знаем, как он тяжко и долго болел, а выздоровев, решил ехать в Киев на службу к князю Владимиру. Познакомились мы и с сыном ростовского священника Алешей. Не оправдал молодой попович надежд своего отца, батюшки Федора. Хоть и рос он при монастыре, учился в монастырской школе, но в попы не пошел. Тоже ускакал в Киев с важным поручением к Добрыне.

И у самого Добрыни мы побывали в Киеве, в его богатом тереме. Был Добрыня смердом, сыном бедного крестьянина, стал большим боярином, первым советником князя, хитрым дипломатом, смелым и искусным полководцем. Много забот на его плечах, а мысли все об одном — оберегать родную Русскую землю.

А теперь, прежде чем начать новую главу, я хочу немного поговорить с вами о самой книге. Что это? Пересказ былин? Нет. Былины в пересказе не нуждаются. Они прожили большую долгую жизнь и будут жить дальше такими, как сложил их народ. Тогда, может быть, это научная работа историка или фольклориста? Открытие новых сюжетов или вариантов былин? Тоже нет. Былины известные.

Я не переводчик, перекладывающий былины на современный язык, не историк, не фольклорист. Я, как и вы, — читатель, читатель былин. Впервые я читала былины, как и все вы, в детстве. И даже наизусть заучивала. Не знаю, как вам, а мне, по правде говоря, когда я читала былины, становилось скучно. Прочитаешь немного: «Ох ты гой еси, добрый молодец… Ох ты гой еси, мой богатырский конь…» — и тебя словно укачивает медленный тягучий ритм. И только потом уже, когда сын мой подрос настолько, что взял в руки сборник былин, я стала перечитывать вместе с ним про исцеление Ильи Муромца, про Илью и Соловья-разбойника, про Добрыню и Алёшу Поповича, про Илюшину ссору с князем и вдруг… Вдруг они для меня ожили — и Илья, и Алёша, и Добрыня…

Когда нам полюбится какая-нибудь книга, она остается в нас жить долго. И герои ее невольно становятся нашими героями. Мы возвращаемся к ним в разные периоды своей жизни, что-то сверяем по ним, о чем-то спорим, что-то домысливаем. Так было со мной и в этот раз, И я старалась представить себе, как они жили в ту далекую от нас эпоху по суровым законам своего времени. И все больше узнавала я их жизнь — будто и вправду совершала путешествие во времени. Что-то открывала для себя, чему-то радовалась, чему-то удивлялась. Как и в настоящем путешествии, иногда хотелось задержаться, присмотреться, осмыслить увиденное. Как и в самой обычной поездке в отпуск или в. командировку, вдруг возникали новые знакомства, встречались ннтересныс люди. Иной раз приходилось сталкиваться с чем-то серьезным, важным. Иной раз обращали на себя внимание мелочи, детали… И случалось это со мной на каждом шагу. Вот, например, попыталась я себе представить, как, с каким напутствием провожали Илюшу из дому. Что могла сказать на прощание сыну Порфинья, мне было ясно. Твердила, вздыхая и сморкаясь, чтоб не студил свои ножки, держал бы их в тепле, чтобы не тратил зря куны, которые наскребли они ему с отцом на дорогу, берег бы их за пазухой и, не дай бог, не потерял бы. «Почему ты молчишь? — шпыняла она мужа. — Поучи дите разуму». А вот что сказал сыну Ивам, я не знаю. Но мне кажется, он непременно должен был перед дальней дорогой познакомить своего Илюшу хотя бы с этим своеобразным «прейскурантом».

За клок бороды, вырванной в драке, — 12 гривен кун серебра.

За выбитый зуб — столько же.

За убийство княжего мужа, старшего дружинника или сборщика дани — тиуна — 80 гривен кун.

За младшего дружинника или купца — 40.

Вы, наверное, помните: куны — это деньги в мехах или в серебре. Гривна кун — слиток серебра примерно в 400 граммов.

Это была вира — штраф, который надлежало уплатить князю в случае убийства дружинника, управителя или купца. Полагалось так же уплатить такую же сумму родственникам убитого, а потерпевшему в драке — за позор и врачу за лечение. Следовало ещё платить 5 гривен кун и за раба-холопа, но уже не князю, а тому, кому принадлежал холоп. Потому что раб и любая другая вещь является собственностью владельца. Говорили, что и за смерда полагается столько же. Но так это или нет, Иван и сам не знал. Так что должен он был предупредить Илюшу: берегись, не дай бог сыну смерда ненароком обидеть боярина или купца.

Представляете, какое должно быть ощущение у человека — жизнь каждого оценена, защищена законом, каждого… кроме него самого. И вот он сам, такой беззащитный, по сути, только недавно оправившийся после болезни, едет невесть куда с твердым решением «защищать слабых и малых».

Или, например, другой вопрос: заинтересовало меня, кто такой смерд. Смердами называли крестьян. Но что означало само это слово? Оказывается, об этом долго и упорно спорят ученые. Доказывают: само название произошло от высокого слова «человек», «мужчина». Так звучало оно в разных вариантах от Черного моря до Прибалтики, гордо звучало. Известно, что смерд обрабатывал землю, становился воином, когда нападали враги. Но тот, кто растил хлеб, кто защищал родину во все века, как известно, оставался бедным, презираемым. И чтобы больше унизить его, уже стали обидно поговаривать: «смердит». Как потом презрительно звали: «человек» — слугу, лакея, раба.

Я уже говорила вам, что таких вопросов полно на каждом шагу. Вы сами в этом убедитесь. А как я стала писать эту книгу о богатырях, я и сама не знаю, только очень мне хотелось рассказать о них, чтобы вы увидели их такими, какими вижу я.

Итак, иду я по сюжетам былин: «Исцеление Ильи Муромца», «Илья Муромец и Соловей-разбойник», «Первые подвиги Ильи Муромца», «Добрыня и Алеша Попович» и многих других. Додумываю свое? Не без этого. Какой же писатель не видит мир по-своему. Но в основном я стараюсь «вычитать» то, что заложено в былинах, воссоздать исторические события тех времен, обстановку, сохранить характеры былинных героев. А они такие разные — былинные богатыри. Былины не только воспевают подвиги храбров, они умеют подметить человеческие слабости своих героев, подшутить над ними. И тогда предстает перед нами во всей сложной многогранности лукавый храбр Алёша Попович или франтоватый молодец рыжий Чурила, который, чтобы казаться выше своего роста, носит… башмаки на высоченных каблуках. Словом, они живут своей простой и непростой человеческой жизнью — наши храбры.

А теперь я хочу вас проводить на границу между Русской землей и диким полем — так в те времена называли степь.

Там, где лес встречается со степью, на широком раздолье весенней воды, по княжьему велению спешно ставили мал нов город — крепость крепкую.

Белесо кудрявились на высоких крутых берегах дымы. Печи, выдолбленные во лбу горы, неугасимо мерцали в ночи.

Гора сторожко глядела во тьму тысячью глаз. Искусные мастера днем и ночью калили в печах краснобокий кирпич. Едва успев остыть, он шел в дело — в кладку, в основу стены.

Глину таскали снизу. Провальной ямой все шире разевала рот гора. Скалилась раздробленными каменными зубами. Будто облизываясь, высовывала рыжий растоптанный язык. Лошади слепо водили запорошенными глазами. Их исполосованные спины были покрыты белой от камня и ржавой от глины пылью, будто чепраками.

Город кишел пародом, как развороченный муравейник.

* * *
Ещё совсем недавно жители здешних разбросанных по берегам сел, идя за плугом, с опаской поглядывали вокруг. И если угадывали вдали черное летучее облако, бросали и пашню, и плуг, и дом и, подхватив детей, бежали в леса. Пропадай оно пропадом все! Только бы ноги унести! Степняки! Кривоногие, длиннорукие, с ором звериным налетят нежданно, разграбят и сожгут дома, перебьют народ. Низкорослые косматые их кони вытопчут копытами поля. Сами степняки хлеба не сеют, домов не строят. Так и живут — сегодня тут, а завтра там. Кочуют, гоня по степи свои стада, и возят за собой свои кибитки с женами и детьми. Несметная сила их бродит ныне вблизи.

Вот и приходится отступать, уходить все дальше в леса. Скоро и вовсе нигде не будет житья русскому человеку. Потому и решил киевский князь Владимир кликнуть клич.

И откликнулись. Кого тут только нет!

Раньше звались по своим племенам: поляне — те, что на поле, древляне — те, что в лесу, дреговичи и кривичи — те, что в дреге болотной и в криви — топи, уличи — что в самом углу, радимичи и вятичи — что ведут свои роды от пришлых братьев Радима и Вятки и иные прочие. Теперь же вот сошлись воедино и стали все вместе — Русью.

Идёт большая работа, тяжкая военная страда. Далеко по окрестным лесам дробится стук топора. С треском валятся необхватные вековые дубы. Все выше поднимаются крепостные стены со сторожевыми башнями и крепкими воротами, все дальше, на версты тянутая с каждым днем. Этой стеной Русь отгораживается от степи. Здесь и там, за стенами, встают города. А в них — пограничные заставы. Народ подобрался молодой, крепкий. Потому называют заставы богатырскими. Днем и ночью стоят в дозоре воины. Оберегают родную землю от поганых степняков.

«Поганые» — может, не очень хорошим покажется вам это слово. Но ведь никто никогда не называл по-доброму своих заклятых врагов. Впрочем, сначала слово «поганый» не было ни таким обидным, ни ругательным. Оно означало по-латыни «деревенский». Потом так в противоположность христианам стали называть язычников. Слово все больше приобретало презрительный и оскорбительный смысл. На Руси так стали называть кочевников-степняков. У Руси со степью шла долгая тяжкая война. Накатными волнами на Русскую землю набегали степные кочевые племена, будто неведомые злые силы приносили их из степных глубин. Сначала печенеги, потом — половцы, потом — татаро-монголы…

Вот и приходилось русским храбрам нести нелегкую сторожевую службу. Об этом и пойдет сейчас наш рассказ.

Может быть, у вас возникнет недоумение: «Как же так — печенеги… половцы… татаро-монголы… Сколько же это лет прошло, сколько зим миновало?» Не сомневайтесь. Мы ведь говорили о том, что богатырский век нельзя мерить обычными мерками. Народ в своих былинах отвел богатырям почти три века — от времен создания Киевского государства до татаро-монгольского нашествия. Время как бы спрессовалось, чтобы вместиться в необъятную жизнь богатырей. С востока наступали на Русь степные кочевники. Вели против Русского государства интриги и войны западные державы. А храбры… Надо было — сберегали родную землю от печенегов. Пришли половцы — воюют с ними. В грозное лето хлынут на Русь полчища нового врага — коварного собаки Чингиса, и снова станут они заслоном и будут стоять насмерть. Потому и называли их на Руси храбрами. А такое, казалось бы, привычное и близкое нам слово «богатырь» пришло в русский язык позднее, уже после монгольского нашествия, и прочно поселялось в нем, став тоже понятным и родным.

А сейчас ЧЕТВЁРТАЯ ГЛАВА нашей книги «НА БОГАТЫРСКОЙ ЗАСТАВЕ».

ЧЕТВЁРТАЯ ГЛАВА НА БОГАТЫРСКОЙ ЗАСТАВЕ


Солнце всплывало поплавком.

Туман опадал, как парус.

Вернулся в крепость ночной дозор. Въехал по гулким мосткам, перекинутым через ров в боковые ворота. Дубовые створки запахнулись за последним всадником.

Спешились. Расседлали коней. Хромой старик — бритая с чубом голова, как ходили при Святославе, — ждёт уже их, мешает в котле варево.

Хорошо! Солнце светит, ветерок обдувает. Можно снять кольчугу, скинуть шлем. Растянись на земле, на траве-мураве. Ладонь — под головой, другой — прикройся. Спи. Пока будешь сны смотреть — и похлебка сварится. Не хочешь спать — так посиди или делом каким займись.

Бывший плотник из Новгорода Ждан от нечего делать точит топориком балясины — завитушки по дереву, которыми новгородцы украшают окошки и крылечки. А так как подходящих домов тут пока не строят, раздает свои безделки чумазым, голопузым ребятишкам работных людей. Рядом Муромец Илья расстелил на траве стиранную рубаху. Достал иголку, вдел в ушко нитку, откусив её крепкими зубами. Почесал в затылке. Игла не копье. Ею потрудней тыкать. Того и гляди перст наколешь.

Илья от матушки родной уехал, жены не сыскал — вот и приходится самому свою рубаху латать. Бывает, и взгрустнется на досуге. Вспомнится родное Карачарово, молодые дубки у избы и даже та самая лавка, где сидел он сиднем столько лет, столько зим. Хорошо ли, худо ли — родное. Вроде и не об чем, а защемит.

Даже Порфинья не узнала бы, наверное, своего Сидня. Белое личико докрасна обожгло солнцем, дочерна обветрило ветрами. Отросла округ борода-чащоба. Только глаза остались Илюшины — синие, ясные.

Так и не доехал тогда Илья до Киева и князя Владимира не повидал. А вот на службу — попал. По дороге услышал на торгу: кличут народ — охотников строить заставы, нести нелегкую пограничную службу. Дали Илюше копье вострое, лук тугой, кожаный колчан с калеными стрелами да еще палицу булатную в придачу. Конь у Илюши и по сей день свойский, тот самый, которого Порфинья сторговала. Жеребенок не прогадал. Его холили, не жалея рук. И он подрос, и тоже вошел в силу, как и его молодой хозяин.

Служба пограничная идет своим чередом. Сторожевые отряды скачут по дорогам, посматривают вокруг. Бывает, просвистит стрела, и, не успев охнуть, сползет под копыта коню друг-товарищ, тот, что вчера только беззаботно смеялся, хвастал удалью молодецкой. Или схватятся в рукопашном — обоюдоострые славянские мечи и кривые печенежьи сабли. Крик и звон оружия распугают зверье. Застрекочут сороки, торопясь поведать лесу о кровавых людских делах. А то выйдет приказ проводить торговый караван. И вот из крепости отправляется уже не сторожевой дозор, а вооруженный в боевой готовности отряд. На конях — в жаркое степное марево, на ладьях — вниз по реке. Смотря куда купцы путь держут. А воину что. Велят — дойдет до Индии далёкой, доплывет до моря-океана.

С первой линии отведут — опять в работу: лес рубить, землю рыть, засеки ставить, гатить болота, ровнять дороги, наводить мосты…

Конечно, жизнь на заставе не то, что у матушки на лавке. Но вообще-то, если не убьют, жить можно. Только бы товарищи подобрались верные да старший над тобою… разумом не скуден.

Ах, Хотен Блудович! Прислали из стольного боярина — вот вам воевода. А у него всего и есть, что богатые одежды и косое брюхо. Говорили, боярин похваляется: дескать, покойного его батюшку сам Владимир-князь считал отца родного заместо. Кто не помнит Блуда? Памятен людям. А чем? Тем, что предал своего князя, нашептывал коварные советы, а потом и вовсе жизни лишил. До сих пор, когда хотят про кого сказать худое, говорят: «Как Блуд посоветовал». И сын в батюшку. Тоже метил в советники. Не вышло. И в дружине не долго ходил. На рать оказался не крепок. Поперед войска назад бежит. Тогда и отправили его подальше от княжьих очей — на заставу.

Боярин утешался, как мог. Первым делом поставил поварницу, где варили-жарили ему столичные блюда, о которых тут в глуши никто и не слыхал. И в винах заморских знал толк воевода. Вин хватало. Торговые караваны шли один за другим. В крепости проходили досмотр. Мытники осматривали, пересчитывали товар. С каждого куска ткани, с каждой шкуры меха, со всех товаров собирали в княжью казну мыт. Ставили на весы — взимали весовое. Мерили не мерили — брали померное. Купцы, чтобы не мытарили зря, несли подношения — и мытнику, и писцу, и воеводе.

Воевода с утра пораньше пьян, шумит, нагоняет страх на боярских отроков. Отдает повеленья одно нелепей другого.

Воины сойдутся на досуге и давай байки про своего воеводу баить. Всегда найдется среди добрых людей весёлый человек. Прокашляется и начнет: «А наш-то Кособрюхий что учудил…» Хорошо хоть на язык запрета нету. Может, и есть запрет, только язык — он без костей, что хочет, то и мелет. А люди послушают, потешатся — вроде и на душе легче, и время быстрей идёт.

А иной раз, пока варится похлебка и томит мясной дух, вызывая нетерпение, заведёт кто-нибудь речь про Владимировы пиры. Правда ли, нет ли — сказывают, каждую неделю на просторном княжеском дворе накрывают столы с яствами и питьем. Боярин ли, купец ли, смерд — входи, садись, наливай чарку мёду, ешь досыта. А ещё, говорят, велел князюшка выковать ложки из серебра, чтоб ел народ не деревянными, из чурки-палки вырезанными, а серебряными ложками, для здоровья полезными. И не жаль ему серебра. Сам сказал: «Серебром и златом не добуду дружины. Зато с дружиной добуду серебро и злато». Это верно. За серебро и злато только варяга нанять можно. А что варяг — он чужак, находник. И не болит у него душа за Русь.

Старик — голова редькой, помешивая варево, размышляет сам с собой, не одобряя молодежь. В старину крепче были, строже. Пиры у них на уме. А вот отец Владимира князь Святослав даже котла с собой не возил. Ел конину или зверину — что придется. Пек на угольях у походного костра, тонко изрезав ножом. И шатра не возил. Спал на земле, положив под голову седло. А воин был знатный! Наперед сообщал врагу: «Иду на вы!» И побеждал. По всей Волге поил коней и Переяславец-на-Дунае считал серединой своей земли. А этим подавай, вишь ли, серебряные ложки!

Впрочем, воины неплохо хлебали варево и деревянными. Илья пронес над хлебом, чтобы не пролить, последнюю ложку, не спеша дожевал кусок. Чернявый, похожий на угрина Годин ворчал сиплым от простуды голосом, шаря по дну в поисках мяса. Вчера только, кажется, пригнали скот. Не успели освежевать, первым делом срезали холки — боярину в поварницу. Ну, ладно, боярин — ему и кусок помягче. Доезжачим — по ноге. Тоже есть хотят. Гостям торговым — заплатят, сколько ни запроси. Один утянет, другой отщипнет. А ты хоть днище в котле выскреби — ничего не наскребешь. Самый молодой из воинов Данилка Ловчанин грыз ещё горячую, с хрящами белую кость такими же белыми ровными зубами. Рос Данилка в дремучих Древлянских лесах и со своей повадкой зверолова был незаменим, когда надо было выследить врага, подобраться неприметно, неслышно. Сначала, правда, лесовик древлянский, он робел степи, но быстро обвыкся. И вскоре уже не хуже печенега мог бесследно ползти змеей или, замерев, слиться с приподнявшим горб бугром, с безлистым сухим кусточком или петушиным хвостом жесткой степной травы. Становился незрим в открытом поле, словно носил на русой выгоревшей голове шапку-невидимку. За охотничью сноровку и прозвали его Ловчанином. И теперь он так же споро, как делал любое дело, грыз кость, высасывая еще незастывший мозг. Годин, у которого ныли застуженные зубы, завистливо скосил на Данилку глаза, швырнул ложку. Это ж надо волчьи Данилкины зубы иметь — такие мослы глодать. Чтоб его самого шакалы глодали.

Ждан поднял голову, посмотрел на небо: «Голуби!» Годин тоже вскинул голову. Голуби кружили стаей, серебрясь в солнечных лучах, Ждан сказал:

— Голуби — птица домашняя, к человеку жмутся. Уже и тут обжились. Значит, будет город. — Добавил мечтательно: — У меня дома тоже голубятня…

Годин ответил мирно:

— Голуби — это хорошо. Только дом надобен. Будет дом, тоже заведу голубей…

После обеда отдыхали. Кто сны опять досматривал, кто так сидел. Илюша снова взялся за свою рубашку.

…А я сейчас расскажу вам о том, что случилось с Илюшей, когда уехал он из Карачарова. Об этом он никому не рассказывал — ни новгородскому плотнику Ждану, ни чернявому Годину, ни молодому Данилке Ловчанину. И не потому, что хотел что-либо утаить от товарищей. А просто больно и горько было ему вспоминать.

Снег ещё скрипуч.
Снег ещё сыпуч.
Солнце — на лето, зима — на мороз.
Толст и крепок лед-синец.
Светел месяц-просинец.
Сгинули тучи. Ясень до слепоты. Тишь до немоты. А свет все прибывает, льется через край. Горят золотом ледяные свечи сосен, сияют серебром заиндевелые березы. Только вороньи гнезда черны и лохматы. Летят вороны тучей — разлетаются парами.

Весел конь, и всадник не скучен. Не успело село Карачарово за лесом скрыться, забыл Илюшенька про дом родной, про избу родительскую, где столько лет, сиднем сидел. Забыл, как отец его Иван, горбясь у голых дубков, смахнул слезу на хвост коню, как мать его Порфинья руки чёрные вслед тянула. Конь резко несёт седока.

Хоть и пряма дорога прямоезжая, да, видать, тоже неблизкая. День сменился ночью, ночь — днём, а Илья всё ехал и ехал. Ночевал где придётся. Хорошо, если попадалось придорожное село. Коня — в хлевушок, сам — в избу попросится. Хозяева глядели поначалу с опаской, но пускали. Места не пролежит. Тепла с собой в седле не увезёт. А глядишь, и расскажет едущий издали — как люди на свете живут. Только сел при дороге встречалось мало. Всё больше в глубине таились. У дороги оно веселей, но и опаснее. Места кругом тихие, чащобные, болотистые. Отыщет смерд клочок земли посуше, срубит избу. Рядом другой приткнется. Вот и село.

Утром, собираясь в путь, расспрашивал Илья, как дальше ехать. Недаром говорят, язык до Киева доведет. Указывая всаднику путь, спрашивали добрые люди: зачем он едет, куда торопится. Илья не таился, охотно отвечал. Так, мол, и так, собрался к самому князю Владимиру. Службу служить, землю Русскую от врагов оборонять, защищать малых и слабых. Слушали люди, задумчиво кивали головами: «Бог тебе в помощь! Ох, как надо оборонять Русь от недругов поганых, а уж про малых и слабых — что и говорить. Кто за них заступится? Кто посильней — готовы с убогого платье совлачить, жита лишить его. Езжай, сынок! Счастливого пути! А светлый князь Владимир, говорят, кличет на службу добрых молодцев. А палаты, говорят, у князя златоверхие. А столы в тех палатах широкие. А питья-еды там наставлено… Езжай. Счастливого пути, сынок! Так и держи на по солнышку!»

Однажды наехал Илья на село… Хоть и рано было на ночлег проситься, но жаль мимо ехать. Больно село хорошо! С одной стороны — дубрава, с другой — бор. Между ними — пашни. А хлева для скота какие! Высокие, тесовые. За тыном — коровы сытые, тяжелые. А где же избы людские? Избы открылись внезапно в логу. Доехал Илья до крайней. Подивился: до чего неказиста. Хуже хлева. И другая не лучше. Делать нечего. Постучал. Высунулся хозяин, затряс седой бородой, руками замахал — ступай, мол, своей дорогой. Поехал Илья дальше. Опять незадача. Хозяин хмурый, будто сонный. Ни «да» ни «нет» не сказал. Мол, поступай как знаешь. Только меня потом не вини. Не любят, видно, тут гостей.

Пока просился по избам, солнце вниз покатило. Кто его знает, встретится ли теперь на пути близко ночлег. Всё же тут лучше, чем в лесу. Слёз. Привязал коня. Отворила женка. Глянула из-под платка. Илья так и замер. Кто такая? Где видел он это лицо — прекрасное и скорбное? И вдруг вспомнил: в церкви. Написанная на доске женка с дитятей на руках глядела со стены доверчиво и призывно. Словно просила: «Помоги! Защити!»

Может быть, вам это покажется странным — убогая нищая изба, жена захудалого смерда и вдруг похожа на матерь божью богородицу. Но ведь этот безвестный художник, который писал иконы, видел, знал, любил тех, среди которых рос и жил сам, — простых людей, смердов, стариков и молодых, их матерей и жён. Присмотритесь повнимательней к картинам древних мастеров, к изображенным на иконах святым, попробуйте мысленно снять с них пышные одеяния, не обращать внимания на сияющие нимбы вокруг их голов — признак святости, и вы увидите перед собой лица пахарей и воинов, лица женщин с такой понятной заботой и тревогой за судьбу и участь близких. И теперь вас уже ничуть не удивит, что Илюша вдруг увидел знакомое лицо, тот же взор, тихий и скорбный. Только плат без звезд. Вместо звезд дыры. На руках младенец — белые волосики. Приник к материнской щеке. Шагнул Илья в избу. Овеяло теплом. Запахом капустным ударило. Огляделся сквозь дым — у материнской юбки еще одна детская голова. Второй младенец Христос, что ли? За ним — третий, четвёртый… Драные, босые. Таращут глаза.

Илья присел на лавку. Хозяйка сняла с печи горшок, и ребятишки тотчас позабыли про гостя. Похватали ложки. Уставились на горшок голодными глазами. Тут и Илья почувствовал, что живот подводит. Хоть и пустые щи — по духу ясно, а все же лучше, чем ничего. Горячего похлебать. Но без хлеба не сытно. Вышел во двор. Внес привязанные к седлу торбы, достал хлеба, нарезал ломтями. Совал в протянутые детские руки. Каждому Христу — по куску. Хозяйка подала щербатую ложку. Только не успел Илюша похлебать горячих щей.

Теперь самому смешно. Молодой был. Скакал, коня погонял, и мерещился ему в морозной дымке заиндевелых муромских лесов, в синеве весенней тали чудный город старого Кия. Избы златоверхие, все как одна новой соломой крытые. Но краше всех изба князя Владимира. Кровля высокая. Крылечко резное. Привязывает Илюша коня, поднимается на крыльцо. Отдаёт поясной поклон Владимиру.

«Зачем пожаловал в стольный, Илюша?» — спрашивает князь. И рассказывает ему Илья всё без утайки — как он сиднем сидел, как излечил его странник, как почувствовал он силу молодецкую. Хочет верой и правдой послужить Владимиру. Русь оборонять от поганых, защищать слабых. Поднимается Владимир с лавки:

«Эй, кто там, — кричит, — дать Илюше самую большую палицу. Принимаем его в свою дружину. Доброе дело задумал он».

А потом уже, когда валялся Илья, избитый, на мокрой ледяной земле в темном порубе, когда, задыхаясь, метался в жару, мерещилось по-иному: ждет не дождется князь Владимир своего дружинника. Что так долго Илюша не едет? Давно бы пора ему в стольном быть. На крылечко выходит, из-под ладони вдаль глядит. Нет и нет Ильи. И вдруг доходит до его ушей молва, что сидит его верный дружинник безвинно в порубе у Соловья-разбойника. Грозно хмурит князь брови. Велит скакать немедля. Выпустить Илюшу из поруба, а Соловья повязать. И снова Илюша на воле. Едет на своем коне защищать слабых и бедных. И глядит на него, провожаючи взглядом, чудное лицо под звездным платом…

Но князь Владимир жил себе поживал далеко в стольном Киеве и не ведал, какая беда приключилась с его храбром Илюшей. А поруб у Соловья был глубок, и холопы его люты на расправу. С холопов все и началось.

Сидел в тот вечер Илья, дивился: коровы сытые, а дети без молока. Пашня добра, а люди без хлеба.

Когда Илья роздал все до куска, хозяйка будто впервые увидела гостя. Глянула из-под драного плата глубокими в слезах глазами. Говорила тихо, будто опасалась, не услышали бы голуби, что возятся под стрехой, мыши, что скребутся под полом. И выходило чудно:

Добрые кони в новом хлеву — это Соловья кони.

Тучные коровы — это Соловья коровы.

Пашня — тут она совсем без голоса одними губами молвила — была всехняя. Теперь — Соловья.

А сами они и не знают чьи. Ходили под богом. Теперь — под Соловьем.

Соловью только свистнуть — голова с плеч.

Осерчал Илюша. «Да он разбойник — ваш Соловей! А разбойников князь Владимир не жалует. Вот я его поперёк седла перекину да князю Владимиру и доставлю — так, мол, и так. Зайдётся Красное Солнышко. Нахмурится сурово княжий взор. И велит князь везти Соловья в чисто поле и там казнить его. Попадись он мне только».

Зря шумел Илюша. Не пришлось ему идти Соловья разыскивать. Застучали дробно копыта. Громыхнула дверь. Вошёл мужичонка. Неказистый, плюгавый. Ощерился: «А тут, оказывается, гость! Откуда залетел ясный сокол? Далеко ли путь держишь?» Послушал, усмехнулся: «Значит, к Владимиру? (Даже князем не повеличал.) Дорогой прямоезжею? И не боишься, храбр? Или, может, ты, деревенщина глупая, не слыхал про Соловья? Что не велит Соловей никому носу совать в свои леса».

Ещё пуще осерчал Илья: «Мало, что вы тут смердов умучиваете, так еще и по дороге не езди. Где же это видано? Я человек вольный. Куда хочу, туда и скачу. А своему Соловью…» Не успел досказать Илюшенька. Вбежали в избу, кинулись, как свора псов на медведя. Повалили, скрутили.

Холопы — вольного.

Слабые — сильного.

Трусы — смелого.

Думаете, так не бывает? Ещё как бывает. И главное, кидаются не по своей воле. Зато, когда свяжут руки назад, тут уже и сами рады. Чем попадя в лицо человечье тычут. (Челом в века и славен человек.) Ногами бьют в сапоги обутыми. Правда, Илюша тоже кое-кому вложил. Да что толку! Холопье дело, оно такое — и бить привычно, и самому тычки получать. Перекинули поперек седла — голова об землю стукается. Открыл Илья глаза и не поймет, куда попал. Во всяком случае не на пир к Красному Солнышку. Тьма кромешная. Дух тяжелый. Вода каплет. Кто-то рядом скребется.

«Где я?»

«В порубе», — отвечают из тьмы.

«Что за поруб такой?»

Ну не правда ли — чудак человек. Сам сидит, а спрашивает. Кто же не знает, что такое поруб и за какие грехи туда можно попасть. Обыкновенный погреб, только глубокий. Могила. Дескать, погребли без времени. Пихнули в яму, и сиди там. Ни мертвец, ни живой.

Вспомнил Илья — даже рубаху свою драную латать перестал — задумался.

Поруб.

Темнота.

Неподвижность.

Попасть легко. Выбраться трудно. Сгинул бы, наверное, Илюша там, если бы не Ладушка. Ладушка! Любимая! Навек незабвенная! И забыть нельзя, и вспомнить больно. Жива ли она? Суждено ли им свидеться? Не все в жизни случается, как хочет человек.

Проскакал боярский отрок, кого-то разыскивая, воротился. Годин вскочил, окликнул его, торопливо пошел навстречу, косолапо ставя кривые, привыкшие к седлу ноги. Придерживая стремя, глядел снизу вверх на отрока, слушал. Отрок умчался, взметнув пыль. Годин все стоял. Черные волосы его поседели от пыли. Смуглое загорелое лицо посерело. Завидовал: разве не вместе пришли они на княжескую службу, когда степняки, внезапно напав, подожгли и разграбили их город? Чем он, Годин, хуже своего земляка и сверстника? Оба они тогда же ушли из селения, решив пристать к войску, которое собирал Великий князь. Об этом кричали на торгах, призывая русских людей постоять за родную страну. Годин мог, не идти. Правда, кузня их сгорела. Но брат матери, живший неподалеку, звал его к себе. Он тоже занимался кузнечным делом, и Годин помогал бы дяде, так же, как раньше помогал отцу. И все же он не остался. Узнав, что Годин все же решил идти в княжье войско, дядя выковал ему копье и кольчугу. У земляка и того не было. Толстощекий, неуклюжий, он брел следом за Годином, утирая слезы с пухлого лица. А теперь вот проскакал на боярском коне, наряден. Толстый зад из портов выпирает. Жрет на боярской поварнице, запивает винами с боярского стола. Каким богам надо молиться, чтобы в жизни вымолить кусок получше? Проскакал… Разыскивает старшего дружинника — воевода велел зачем-то звать. Да, что такое он говорил насчет княжеского каравана? «Вот дурень!» — сам себя обругал Годин. Надо же было, упустил случай расспросить как следует. Кто-кто, а везучий земляк знает новости. Недаром вхож в боярский дом, дворянин, служка. Он бы порассказал, чтобы похвалиться перед Годином. Но ребята, сидевшие, у костра, уже все знали. Новые вести быстро распространяются по граду. Дворянин искал, старшего дружинника, потому что назначен поход. Провожать княжеский караван. Ну что ж, поход так поход. Может, в этот раз боги будут милостивы, и Годин тоже получит кое-что в жизни, как получают иные.

Караван уже стоял в крепости несколько дней. Обычно караваны тут не задерживались. Пограничная застава — не очень хорошее место для отдыха. Гости — и свои, и чужеземные — знали это. Тут не разживешься ни едой для себя, ни кормом для скота. Каждый кусок втридорога. Перед дальним и трудным путем торговые люди останавливались отдохнуть и покормиться на погосте в двух днях езды от заставы. Там было покойней и сытней. Прямо у проезжей дороги — гостинца, по которой и держали путь торговые гости, стояло доброе село.

Особенно разрослось и окрепло оно в последние лета, когда на границе поставили заслон, прорыли ров, навели валы и установили на заставе сторожевую крепость. Невесть откуда прибывал и прибывал народ. Ставил одну к другой избы. И хотя погост все рос, в дни, когда прибывали на стоянку большие караваны, не хватало места в избах купцам и их слугам, в хлевах — лошадям, верблюдам и рабам. Жители побогаче строили не только жилье для себя, но и специальные избы для гостей — гостиницы, где странникам уже загодя были приготовлены постели и еда, где в загонах был запасен корм для лошадей. Мастера-умельцы срубили на горушке церковь. Резная, узорчатая, она походила на весёлую дитячью игрушку-забаву, какие продают на торжищах в воскресный день. Росло и торжище. Гости, пришедшие из далеких земель, где каждый день грозила смерть, очутившись, наконец, в безопасности, давали себе передышку. Молились каждый своим богам, благодаря их за избавление от напастей и прося помощи в торговой удаче. Возносили молитвы или приносили жертвы, но не забывали и себя. Не торгуясь, скупали привозимые смердами продукты.

Те, кто готовился в дальний путь, тоже старались набраться сил перед дорогой. Отдыхали, гуляли широко и шумно. Потому что кто знает, как оно обернется дальше.

Рано утром караван выезжал навстречу солнцу. Печально позванивали колокольчики на шеях верблюдов, скрипели колёса. В голос плакали, прощаясь с родиной, проданные в чужие земли рабы.

Караван, который уже немало дней стоял в крепости, был не совсем обычный. Это был княжеский караван. Он вез на продажу товары, на которых стояли знамена, или, по-другому говоря, метки княжеского дома. Он томился в крепости уже не один день, и не потому, что егозадерживал недовольный подарками воевода. Напротив, на этот раз воевода, наверное, согласился бы сам одарить княжего тиуна — начальника каравана, чтобы тот поскорей ушел своей дорогой. Но и этого он не мог сделать. Обычно, когда отправляли на дальние рынки свои товары князь и его ближайшие бояре, торговый караван сопровождала княжеская дружина. Но в этот раз князь почему-то не прислал своей дружины. Судьба каравана с княжеским добром возлагалась полностью на ответственность воеводы Хотена. Ах, Хотен Блудович — Косое брюхо! На шее сверкает гривна — княжеский подарок за верную службу на пограничной заставе. И теперь из воды сухим выйти хочет.

Разведка доносила — Данилка чуть не всю степь на брюхе исползал — нигде ни одного поганого, только следы копыт и конские яблоки. Захваченный язык сказал — ушли в набег. Считай, на скорости и то пять дён туда, пять — обратно. Караван за это время далеко проводить можно — тихо, мирно, без крови. А на обратном пути ещё, пожалуй, завернуть на вражьи становья, разжиться скотом и рабами. Да разве Кособрюхий что понимает. Сидит в крепости, шлёт гонца за гонцом в стольный Киев. Спрашивает, идти, мол, или не торопиться, а собрать побольше силы-рати. А того не понимает, что рати все равно больше не соберешь, потому как неоткуда. А вот? степняки ждать не станут. Вернутся из набега. Да ещё, не дай бог, про караван пронюхают. Воевода точно с ума спятил. Один гонец из стольного Киева прискакал — велено воеводе действовать смотря по обстоятельствам. А он другого вслед гонит — как, мол, идти: на ладьях ли по воде, на конях ли посуху? Будто там, в стольном, наверху виднее. Всем уже ясно — кончится это кровью, немало народу без времени, по глупости чужой, сложат свои головы. Оно спокойнее — делать, как велят. Глядишь, ещё одну гривну из милостивых княжеских рук получит в награду.

Вот о чем толковали храбры, когда в поисках старшого проскакал боярский дворянин.

Что ж, поход так поход. И вот уже идут сборы, чистят коней, приводят в порядок оружие, готовит запасы. В конюшне скандалит Годин. Орёт — на весь град слышно. Сами, мол, грызём мослы, так ещё и коней морить. Не дам, не позволю! Небось своему коню столько не сыплешь! Корми коней досыта, душа из тебя вон, лихоимец!


5



Была вторая пятница серпеня — последнего месяца лета. Божьи ангелы спозаранку зажгли солнце и покатили его вверх по небесному склону. Перья их крыльев разметались по небу трепетными облачками.

Люди вышли на работу раньше ангелов. Когда они с остро отточенными серпами и косами-горбушами за плечами шли проторенной тропой к полю, белесый ночной туман, извиваясь и клубясь, уползал прочь с дороги в глубину низин и оврагов. И месяц, точь-в-точь такой же, как и серпы в их руках, бледнел и таял в вышине.

Было тихо. Потому что звери лесные, утомленные ночной охотой, уже ушли на покой, а птицы крылатые, которым не нужно было ни сеять, ни жать, ни собирать в житницы, еще дремали в теплых гнездах. Человеку же положено от бога в поте лица своего добывать себе хлеб насущный. Земля не ждет. Она зовет, властно и грозно. И нельзя ослушаться этого зова.

Где это было? По правде говоря, я и сама не знаю. Может, в том же Карачарове, где остались доживать свой век Иване Порфиньей, может быть, в другом селе. Велика Русь. И везде живут люди. День за днем делают они свое дело, пашут, сеют, собирают урожай…

Крепкие людские руки привычно сжимали ручки серпов. Спины их гнулись и гнулись в бессчетных поклонах земле-кормилице. Когда за темной стеной леса занялась утренняя заря, рядом с людьми встали их тени. Тянулись во всю длину, шагая через поле великаньими шагами. И кланялись с людьми вперегонки, угловато и ломко.

Солнечное колесо раскалилось, на ходу. Крылья ангелов таяли, расплываясь маревом. Да и сам небесный купол, густо подсиненный поутру, выцвел, как рубаха на плечах смерда. Тени и те уже не бродили по полю, а, становясь все короче и короче, по-собачьи жались к ногам людей. Только люди неустанно несли свою страду. Потому что на их поле звенело жито. Это был радостный звон. Он говорил о том, что зерно, брошенное ими по доброму уговору с Николой в мягкую, поднятую сохой землю, было брошено, не зря. В дни весеннего ненастья, когда был дождь силен, его не поглотили Черные лягушачьи губы земли, не унесли в суховей на своих быстрых крыльях Стрибожьи внуки — ветры, не склевали горластые жадные птицы. Святой Никола — простая душа, берег его с великой заботой. И маленькое зернышко, кинутое сеятелем в чрево земли, обрело силу и вышло из тьмы па свет, вздымая над головой острую пику ростка. За ним — другое. И вот уже зеленое войско всходов стало на поле, дружно сомкнув ряды. Наливались, тяжелели колосья.

Они звали его житом. Потому что жито — это жизнь. Они спешили убрать его. Потому что знали: еще может разгневаться и выжечь посевы забытый старый Даждь-бог, которого теперь потихоньку поминают только кузнецы у своих домниц, где, взыграв, бучит огнь; может побить градом грозный Илья-громовержец, может… Да мало ли кто, имеющий силу и власть, может обидеть простого смерда, отнять у оратая его хлеб, его жизнь. С ними надо ладиться по-соседски. Поэтому и торчал, сбереженный средь сжатой уже полосы, нескошенный отжимный сноп — Илье на бороду.

Ангелы вкатили солнечное колесо на самую вершину, отмерив полдень, и ушли передыхать в кущи — на небе не видать было ни одного облачка. Теперь и людям можно было сделать передышку, испить воды и поесть. Но долго ли можно сидеть сложа руки, когда день — год кормит? Спохватившись, зашевелились тени. Поначалу маленькие и кургузые топтались около людей, не отставая ни на шаг, только качались взад-вперед, распластавшись на колючей стерне. А потом, осмелев, потянулись все дальше и дальше, будто хотели убежать с поля.

Солнце теперь уже катилось вниз по склону. И чтобы не упало оно с высоты на землю и не разбилось, как корчажка, которую вынула из печи пусторукая женка, ангелы по веленью божьему крепко держали его, потихоньку спуская всё ниже и ниже. Их багровые от натуги крылья горели закатным заревом.

Жаркий отблеск дрожал на лицах людей, на серпах и косах. Люди возвращались с поля, домой в село. Пройдёт ещё немного времени — солнце опустится в бездонный колодец на дальнем краю земли и погаснет. Усядутся рядом на насестах куры. Угомонятся в загонах овцы, сбившись тёплой кучей. Люди соберутся у очагов. Хорошо после долгого трудного дня сесть у мирного огня, похлебать в охоту горячих щей, вытянуть усталые ноги, дать покой натруженным рукам.

Неслышно, как черная кошка, придет ночь. Перестанет шуршать домовой, прекратит свою песню сверчок, утихнет мыший писк. Людей одолеет сытость и сон.

Только не знающие ни сна, ни покоя ангелы снова примутся за дело. Будут зажигать одну за другой звезды, пока мерцающие огоньки не засветятся по всей небесной тверди. Странникам, бредущим по неведомым тропам в чужих краях, торговым людям, пересекающим на своих ладьях морские просторы, звезды указывают путь к дому. А все другие просто глядят на них и радуются их красоте. Но у каждого есть своя звезда. У кого — маленькая, чуть приметная. У кого — большая и яркая. А кому какая светит, знают только волхвы и кудесники. Простым же людям ничего о том неизвестно, неведомо.

* * *
…Илья Муромец… Алеша Попович… Добрыня… неразрывно связаны их имена в народной памяти. Смерд, попович, боярин — что так накрепко связало их на века, скрепив дружбу? Мне хотелось вместе с вами поразмышлять об этом. Но пограничная застава не очень удобное место для дружеских бесед. Вроде бы все спокойно, идет размеренная привычная жизнь и вдруг… Так случилось и в этот раз.

Воинам не пришлось сопровождать княжеский караван. И Годену не удалось, как он надеялся, поживиться добычей на печенежьих становьях. Прискакал из Киева еще один гонец.

Хотя грамота, которую вез он воеводе, была запечатана княжеской печатью, весь город даже раньше самого воеводы узнал тревожную весть. Степняки внезапным ударом смяли пограничные заставы и прорвались через линию укреплений. Окружили город Чернигов. На помощь Чернигову идет из Киева княжеская дружина. Гонец привез приказ: немедля собрать всех воинов и идти на соединение с дружиной. И теперь начинается ПЯТАЯ ГЛАВА — «ПОБРАТИМЫ».

ГЛАВА ПЯТАЯ ПОБРАТИМЫ


Всюду стоит крик, плачут дети, мычит скотина. Тащут скарб, гонят коров, овец и отчаянно визжащих и разбегающихся во все стороны свиней. Жители окрестных сел и посадов торопились в городок, укрыться за крепостными стенами и вдруг узнали! не достроенная еще крепость будет оставлена войсками. Закрытые обычно ворота распахнуты настежь. И от этого город кажется еще беззащитней. Он нов и еще не устроен. Но эти землянки, вырытые в чреве кручи, — они человечьи жилища, уже обжитые их дома. Поднявшиеся наполовину крепостные стены, недостроенные сторожевые башни и даже сама гора, изрытая, развороченная, — это людской труд, людская надежда… Горестно и укоризненно смотрят заплаканные женщины вслед воинам. И те, уходя по шляху все дальше и дальше, чувствуют за спиной эти полные отчаяния взгляды. И потом, когда случалось им проходить мимо сел, где уже наскоком побывал свирепый беспощадный враг, они будут виновато смотреть на пепелища, оставшиеся на месте жилья, на черные выгоревшие пашни… Завидя русских воинов, разбежавшиеся жители выползали из окрестных лесов и болот. Подходили. Без слов, скупо и просто говорили: «Налетел. Убил. Поджёг. Увёл». Казалось, везде и всюду рассказывали одну и ту же горестную повесть, которой не было конца. Поведав о своей беде, кормили воинов, не жалея последних припасов, резали уцелевшую скотину. Женщины несли корчажки с молоком, прижимая их, как младенцев, к груди, лесные ягоды в лукошках. На прощание просительно заглядывали в глаза, шептали: «Может, догоните его, отобьете наших».

Простоволосая старуха с седыми растрепанными волосами, ползая по пепелищу, разгребала его руками, искала что-то среди черного праха. Не замечая ничего и никого вокруг, она работала так старательно и поспешно, словно для нее было очень важно разгрести этот жар, поскорей раскидать еще дымящиеся головни. Вдруг она подняла голову и, будто очнувшись, подня-лась с колен. Переступая черными босыми ногами и протягивая вперед такие же черные обожженные руки, подошла к воинам, уже собравшимся тронуться дальше. Один из них с широкими могучими плечами, возвышавшийся на коне, обратил на себя ее внимание, и она, минуя других воинов, шагнула прямо к нему и, глядя в его синие глаза сухими запавшими очами, бормотала: «Алёна, Алёнушка. Копьё есть. Меч есть. Что стоишь?»

«Дочка?» — тихо спросил кто-то из воинов у женщин. Те закивали головами. Была у старухи дочка. А как налетел — то ли увёз, то ли сгорела, — никто не знает.

И опять глядели виновато. Торопили коней — скорей бы, наконец, сойтись с врагом! Но как ни рвались вперед храбры, войско двигалось неходко. Воевода Хотен красовался на вороном угорском скакуне. Седло и сбруя с бляхами. Такому коню лететь бы птицей. Но он, придерживаемый всадником, только пляшет от нетерпения. Да куда лететь-то? Следом за воеводой тянется обоз. На телегах — шатер, припасы, походная поварница и прочий разный скарб. Все вывез воевода из покинутой крепости, ничего не забыл — ни своих кованых сундуков с шубами и платьями, ни мехов, ни заморских тканей, что подносили торговые гости. Иногда соскакивают с телег пробежаться для разминки мордатые отроки, что едут с боярским обозом, оберегая добро. Пылят по обочине челядинцы. Там же меж телег затесался крытый возок. Из возка, наскучась, выглядывает женка, машет воеводе шитым платочком.

По пути отряд пополнялся. Приставали все, кто мог держать, оружие. Самодельные древки. Наконечники работы сельских кузнецов. Охотничьи луки. Медвежьи рогатины. А то и просто дубины. Народ всё больше лапотный, пеший. А навстречу уже бежала молва. В придорожных и дальних глухих селах, на торжищах и в церквушках радостно и гордо говорили о победе на Трубеже, о молодом кожемяке, снискавшем славу. В который раз пересказывая, как оно все было и получилось, добавляли все новые и новые подробности. Сошлись у брода на Трубеже наши и поганые. Одни на той стороне, другие на этой. Стоят, а перейти опасаются. И выехал будто печенежин поганый поперед своего войска и стал похваляться, задирать наших. Дескать, выходи кто хочет. Только знайте: одолею — три года будем разорять ваши земли, жечь ваши села и нивы, ваших жен и дочерей брать. И закручинился сам Великий князь, потому что не было во всей дружине никого, кто решился бы сразиться с печенежином. И совсем было поганые обрадовались и собирались уже перейти брод, как объявился вдруг один старик и прямо к князю. Так, мол, и так. Трое старших, вот они, со мною пришли. А младший дома остался. Так вели его кликнуть. Зовут Яном. А по прозвищу мы Усмовичи — кожемяки, значит. Послали. Посмотрел князь на Яна и засомневался. Степняк вон какой здоровенный. А этот и росточком невелик и так вроде не очень. Но делать нечего. Выпустили. Как схватил молодой кожемяка печенежина да как швырнул его об землю, так тому и смерть пришла.

На привалах вой тоже толковали о победе на Трубеже. В бою отличился Ян Усмович. Совсем, говорят, молодой парень. Посадский, из простых. Сам князь Владимир его боярством пожаловал. А тот город, где была одержана победа, будто бы велел переименовать в честь Яна Переяславлем. Потому что на этом месте в трудном бою переял он славу великую.

Кто-то заспорил было: «Переяславль — да он так с незапамятных времен назван». Только куда там! Накинулись со всех сторон: «Помалкивай!» Уж очень всем хотелось, чтобы было так: и победа над врагом, и слава — не боярину, простому воину, никому не ведомому кожемяке.

Годин слушал пригорюнясь, думал про себя: «Город назвали — это бог с ним, как ни зови, а вот пожалование… Повезло этому Яну. Эко дело — в бою отличился! Мы, что ли, не воюем. Я и сам этих поганых сколько уложил. А толку! За Тьмутараканский поход и то Хотену гривну на шею. А нам за нашу кровь что?»

Данилка молчал, уставясь в огонь. Он снова и снова готов был слушать рассказ о кожемяке. И представлялось ему, что это не какой-то неведомый Ян Усмович, а сам он, Данилка, выходит против поганого печенежина, как ходил когда-то на медведей. Тот огромный, обросший волосами, свирепо сверкая глазами, с громкими воплями бросается на своего молодого противника. Кажется, вот-вот он схватит, раздавит, задушит. Но он, Данилка, ловко выскальзывает из лап печенежина. Бежит и дразнит, и выматывает его. Совсем разъярился печенежин. Сверкает глазами, страшно щелкает острыми зубами. Снова шаг за шагом подбирается к своему противнику. И когда уже кажется, все кончено, он вдруг, изловчась, хватает огромного печенежина и швыряет его об землю так, что тот падает замертво. И не Яна, а его, Данилку Ловчанина, велит позвать пред свои светлые очи Великий князь. Обнимает при всем честном народе, снимает с воеводиной шеи золотую гривну и надевает её на Данилку. «Отныне, — говорит Великий князь, — не старый глупый Хотен, а ты, Данилка, будешь моим главным воеводой». Данилке подводят угорского скакуна — сбруя и седло в серебряных бляхах. Храбры кричат: «Аи да Данилка!» Поганые бегут во все стороны. А потом… Но что будет потом, Данилка не мог придумать. Снова перед глазами вставал угорский скакун в богатой сбруе, спины бегущих врагов, какие-то девичьи лица, туманно улыбавшиеся ему и махавшие цветными платочками, как махала из крытого возка молоденькая жёнка старому воеводе Хотену.

У развилки дорога раздваивалась. Свернув налево, можно было проезжим торговым гостинцем выйти к самому Киеву. А шлях, уходящий вправо от развилки, обходом шел на Чернигов.

С киевской дружиной сошлись в назначенном месте у реки. Лапотное войско, растянувшись длинным хвостом по шляху, глазело во все глаза.

Вот она — княжеская дружина!

На ветру развеваются знамена. Сытые гладкие кони идут голова к голове. На всадниках кольчуги и латы. Сверкают вороной стали мечи.

Годин не сводил с дружинников завистливого взгляда: «Вот это кони! Смотри, Данилка! А мечи! А щиты!»

У Данилки Ловчанина тоже загорелись глаза.

Бывалые люди узнали: «Впереди, впереди-то сам Добрыня, славный храбр!» Его хвалили за смелость и ум, за воинскую удачливость.

Добрыня несётся по шляху. Добрыня!

Вздымают вверх копья и пики, топоры и дубьё.

Когда утихло, Добрыня, оборотясь к войску, зычным голосом отдал приказ: располагаться на ночлег, строить через реку переправу.

* * *
Добрыня объезжал лагерь. По берегу, курились дымы костров. Вокруг сидели воины. Завтра многие из них обагрят землю своей кровью. Кто? Может, этот плечистый богатырь? Может, этот, разбитной посадский, что плетет какую-то байку, увеселяя товарищей, а может, и он сам…

Почему-то вспомнилось давнее. После боя вот так же стояли лагерем. Он среди жаркого полдня, осыпая сапогами с кручи песок, спустился к воде. Девушки, стиравшие бельё, глядели на него, кричали, смеясь: «Не купайся голым в Пучай-реке». Только Пучай-река текла лениво, виясь меж песчаных излучин. А эта после паводка, взыграв, несла мутные воды, торопливо выплескиваясь из берегов. Добрыня слез с коня и, скользя по откосу, спустился с кручи к воде. Вой при свете факелов мостили переправу. Невысокий худощавый посадский, орудуя топориком, отесывал брёвна. В неверном свете не разобрать — молодой ли, старый. Только сразу видно — мастер. Добрыня постоял, посмотрел на работу. Опросил, скоро ли поставят переправу. Мастер поднял голову. Ответил:

— К солнышку кончим.

Голос был звучен по-молодому. Но теперь Добрыне хорошо было видно сухое, точно на иконе, лицо с бороздами морщин.

— А я думал, ты молодой, — пошутил Добрыня. — Споро работаешь, складно.

— Был молодой, — сказал мастер. — Да и ты, свет Добрынюшка, помоложе выглядывал. Я тебя хорошо помню.

— Откуда же?

— А по Новгороду.

— Новгородец, значит?

Мастер кивнул.

— Оно и видать. Новгородцы знатные плотники.

Мастер принял похвалу как должное. Добрыня ещё немного поглядел на работу. Он любил Новгород, где провел столько лет, опекая еще совсем юного своего князя. Любил, хотя этот вольный город всегда причинял ему столько неприятностей и хлопот. Кивнув воям, Добрыня сел на подведенного слугой коня, поскакал в свой шатер. Велел Алеше кликать военачальников на совет.

Боярин Хотен только расположился у раскинутой в кущах поварницы. Слуги накрыли малый походный столец, поставили раскладной ременчатый стул. Повар выхватил из огня освежеванного испеченного барашка. Поднес па блюде боярину. Но боярин не успел приняться за еду, как прискакали звать на совет к Добрыне. Советовались не шибко долго. Но боярин воротился важный. Велел собрать воев своих со сторожевой заставы, пришлых смердов и горожан, влившихся в войско по дороге. Когда собрались, воевода выкликнул охотников на опасное дело. Охотники нашлись. Шагнул вперед Муравленин Илья, молодой Данилка Ловчанин, еще несколько храбров с пограничной заставы, кое-кто из пришлых, которых и не знали еще как зовут и откуда родом. Потом как сложили они свои головы, поп спросил было имя рабов божьих, чтоб помянуть за упокой души. Стали вспоминать, но так и не вспомнили. Тогда, вздохнув, сказал батюшка негромко: «Их же имена ты вем, господи». Это люди могли не знать или забыть их, но господь бог — он был уверен в этом — знал и помнил, потому что погибли они в бою с погаными за русский народ, за христианскую веру.

Добровольцам было велено, не дожидаясь, пока наведут мост, переправляться вброд и скакать к Чернигову. Пробиться сквозь вражье кольцо и доставить черниговскому воеводе весть, чтоб не падали духом, держались. Вез ту весточку черниговскому воеводе княжеский дружинник молодой Алеша Попович.

Скакали всю ночь.

К утру потянуло дымом и гарью. На опушке спешились. Данилка вызвался разведать путь, но тут выступил вперед невысокий быстроглазый простолюдин из тех, что пристали к отряду по дороге. Стал рассказывать:

За опушкой — дорога, открытое место. А вот если взять вбок по солнышку — овраг, скрытый кустами, тянется почти до самого города. — Толково говорил, дельно.

— Ты сам черниговский? — спросил Алеша.

— Меня Торопком зовут, — отвечал простолюдин, — из купцов я. А в Чернигове не раз бывал. Всё здесь знаю.

Алеша решил: разведать пойдут двое — Ловчанин и Торопок. Вернулись разведчики скоро. Сообщили: город обложен плотным кольцом. Степняки поджигают крепостные стены. Ждут: огонь прорвется первым, а они следом — в пролом, на приступ. Уверены — подмога далеко. Даже сторожей не выставили.

Прорываться решили с ходу. Мчались, не скрываясь. Илья вырвался вперед. Врезался в людскую толщу — грозный великан среди мелкоты. Длинное копье его накалывает поганых по несколько штук разом, как жуков на иголку. И рудый конь его — такой огромный рядом с низкорослыми лошадьми степняков. Оглушенные внезапным ударом, враги падают под конские копыта, вопят от страха. Расступаются, освобождая богатырю дорогу. А следом пробиваются товарищи. Не отстает от Муромца и Данилка. Вот он, улучив минуту, когда степняки расступились под Илюшиными ударами, прорвался сквозь кольцо. Бьется уже у самого вала.

Со стены заметили своих. Кричат. Еще яростней бросают в смятые вражьи ряды камни, горящие головни, льют смолу. Ловчанин, цепкий как кошка, уже карабкается на стену. Оглянулся — где гонец с грамотой к воеводе — Алёша? Вон он следом скачет, рубится наотмашь. Хоть и не очень силён, зато ловок да увёртлив.

На стене дружно ахнули: «Берегись!» Печенежин прямо на ходу прыгнул сзади на Алёшиного коня. Занёс над всадником кривую саблю…

Быть бы Алёшеньке без головы, да Илюша подоспел. Вовремя! Дотянулся пикой. Так его! Степняк, как мешок с песком, свалился на землю.

Мал отряд, да у страха глаза велики. Видать, один Илья Муромец им за сотню показался. А может, догадались, что следом войско идет? Носятся. Тычутся. Мечутся из стороны в сторону. Вот она — казалось им, — добыча. А теперь воют под стенами, как голодные волки. Как ни войте, как ни наскакивайте — выстоим! А внизу снова крики, толкотня. Опять полезли, что ли? Нет, не полезли, так, суетятся. Что это? Бегут! А из лесу — дружина! Вдогонку! Наперерез! И Добрыня впереди! Сам Добрыня!

Широко распахнулись городские ворота. Торжественно въезжала в город дружина. За дружиной нестройно топало лапотное войско. Жители кричали славу Великому князю, храброму богатырю военачальнику Добрыне, княжеской дружине и всему войску. Но всего дружней, всего громче славили неизвестного до той поры простого воина с пограничной заставы Илью Муравленина. И на веки веков нарекли его спасителем города Чернигова. Смешавшись единой толпой, приветствовали своих спасителей и лучшие люди города, и простой люд. На главной городской площади, где недавно еще возвышался самый большой в городе соборный храм о пяти главах, а теперь летал и стлался под ноги коням черный пепел, подносили городские мужи на полотенце хлеб-соль, низко в пояс кланялись Добрыне. Со слезами обнимали воинов. И сам главный командующий Добрыня поздравил воинов. Крепко обнял Добрыня Муравленина. И молодого разведчика Данилку тоже отметил. Все было почти так, как и мечталось Данилке.

«Как зовут тебя, храбр?»

«Данилой».

«Кто ты и откуда?»

«Охотник я, Ловчанин, как и отец мой», — гордо отвечает Данилка.

Только жаловал его не Великий князь, а знаменитый русский богатырь Добрыня.

Город ещё догорал.

Пожар гулял, как хотел — день и ночь и снова день до вечера. Полз огненным змием снизу от окольных посадов, тугим кольцом завивался по сосновым стенам детинца, вздымался ввысь над рублеными башнями рудо-желтыми петушиными хвостами.

Воям, в тихий час после боя по-походному пекшим на черных головешках мясо, трудно было представить себе город, что вот только стоял на этой еще горячей земле. Поднимавшиеся по взгорью тесные улочки, где сосед соседу мог через окно протянуть руку, островерхие, в зеленых кущах садов, терема над окатистым обрывом, купеческие лавки на людном торжище у пристани. Всё вокруг лежало прахом.

Только дождь прибил пожарище. А может, просто, насытясь, он теперь угомонился и тлел по-тихому.

Город ещё догорал. Но на пепелищах уже рыли землянки, стаскивая уцелевший скраб. Уже худо-бедно раскинулась на площади у пристани мена — торг. Уже крутилась первая свадьба.

Невесть откуда появились столы, стоявшие, впрочем, не под кровлей, а на воле-вольной под звездами. Но зато на столах — горой свиное и говяжье мясо, пироги и кое-что другое, как и положено у добрых людей. И вот уже поднимаются чарки с вином и медом. Храбры пьют за здоровье друга своего Данилки Ловчанина и его молодой жены Василисы Микулишны. Потому что женится не кто иной, как бывший охотник, разведчик Данилка, герой, отмеченный самим Добрыней.

Вот так Данилка! Аи да молодец! Не зря говорят — от глаз его не скроется ни зверь, ни птица, ни враг. Но, судя по всему, не только тайные звериные тропы да вражьи заметанные следы видит Данилка. В дыму, в огне, в кровавом бою разглядел красавицу в горящем терему. Выхватил из огня, на руках вынес. Она, бедолага, уж и не чаяла света божьего увидеть. Напугалась до смерти. Совсем сомлела сердешная. Как вынес ее молодец на волю и опустил тихонечко на землю, она только «Ах», раскрыла свои очи, глядит на молодца, будто перед ней княжич. Да молодцу нету часу словеса с девицей плести. Еще бой идет. Товарищи под стенами с вражьей силой рубятся. На стенах еще поганые сидят. Поцеловал Данилка девицу в уста и бегом. Но хоть и быстро бежал товарищам на подмогу, а все же приметил, куда ворочаться. Чуть бой утих, явился гостем дорогим на погорелый двор. Как увидала его девица, кинулась к нему, отца-матери не побоялась, людей не постеснялась: обхватила крепко, руками вокруг шеи обвилась, голову ему на грудь положила. Так в обнимку и пошли они со двора, и никто им вслед слова худого не сказал. Долго ли, быстро ли шли они все выше крутой улочкой, что была тут еще сегодня, мимо домов-теремов — чёрных головешек, мимо церкви — червонным золотом догоравших углей, мимо белых крестов христианского кладбища к зеленому, не тронутому пожаром кургану князя Черного, по имени которого и назван был в древние времена город Чернигов. Впереди — Василиса, за ней — Данилка. И казалось, поведи она дальше, хоть на край света пойдет за ней следом.

Внизу тихо догорал город. Вверху светились звезды, большие и ясные. На кургане, где трава по пояс, где цветы с кулак, всю ночь до утра сидели Василиса с Данилкой. В любви друг дружке объяснились, пожениться сговорились.

Только наутро неувязка вышла. Жених есть — вот он, стоит улыбается, сверкает белыми крепкими зубами, когда его друзья-товарищи по плечам хлопают. Невеста есть — хоть и босая, простоволосая, в драном платьишке, а, видать, красавица. Даже поп есть. Правда, ряса обгорела, висит лоскутьями. Слава богу, сам выскочил да икону вынести успел. Так до сих пор в руках и держит. С йоги на ногу переминается, голову опустил, задумался. Думай не думай — что тут придумаешь? Жених есть, невеста есть, поп имеется, а вот церкви — нету. Где венчать? А жениховы дружки, набравшись меду. и вина, шумят: «Венчай, да и только!» Один чернявый, поросший волосами, за рясу хватает. А чего хватать? Вокруг угольков жаровых вести жениха с невестой, как вокруг аналоя, что ли? И жених туда же. Ему все одно, хоть вокруг пня лесного обведи, да поскорее! Крепко, видать, забрала зазнобушка. А невеста, по девичьему своему обыкновению, — в слезы, Одна за другой катятся слезинки крупным жемчугом по белому личику.

Выручил всех мастер, плотник новгородский Ждан. Молчал, молчал и вдруг вышел наперёд, почесал в затылке: «Вот что, люди добрые!»… Хорошо придумал. Улыбается жених, невеста слезы утерла. Народ славу мастеру кричит. Только долго кричать некогда — надо за дело браться. Потому что решено всем миром спешно строить церковь. В сей час и начать. В вечеру кончить. Вот что мастер придумал. Поплевал на ладони и за топорище. Идет веселая работа. Вся улица помогает. Стучат топоры, рубят лес в низине под горой, тянут его вверх. Распускают на доски. Роют яму для фундамента, чтоб стояла крепко сработанная миром церковь. Вскоре поднимет она крытую осиновой чешуей маковку. Пусть венчаются в ней молодые на долгую счастливую жизнь, которую заново начнут в освобожденном городе, пусть ставят вокруг свои дома, пусть крестят тут своих новорожденных детей — новых жителей нового города. И церковь будет стоять как памятник дружбы, и будут называть её Уличанской, потому что строили ее дружно всей улицей.

Но это потом, а пока молодецки машет топором мастер. Утирает рукавом со лба пот. Потому что строить — это не лясы точить. На глазах поднимается церковь. Все как надо: купол, оконца… алтарь… И уже перед тем, как вести в церковь невесту, дробненько постукивая острым краешком топора, выточит мастер над крылечком под самой кровлей узорчатые балясины — звезды и серпы, птичьи головы и звериные морды.

На весь город, шумит веселая свадьба. Всё как у людей добрых. Дружка, повязанный через плечо расшитым полотенцем, точит, как привык точить лясы, скорые слова: «У нас купец, добрый молодец. У вас товар. У нас жених, у вас невеста, так нельзя ли их свести в одно место?» И подружки голосисты. Поют про белую лебедушку Василису прекрасную, про сокола, что уносит лебедушку в дальнюю даль на чужую сторону. Сбегали девушки за курган подальше, нарвали цветов, сплели венки себе и невесте. Пусть покрасуется в последний раз в полевом венке. Скоро расплетут ей длинную девичью косу, повяжут по-бабьи волосы. А пока, окружив невесту, поют подружки величальную. «А кто у нас хорош, а кто у нас пригож? Василиса — краса. Василиса хороша». И впрямь хороша Данилкина невеста, белая лебедушка. Глядя на нее, на несказанную красоту, даже взгрустнули храбры потихоньку. Подружки тоже загрустили, затянули прощанье с вольной волюшкой девичьей. Мать голосит, толкает дочь-невесту: «Плачь шибче». Подсказывает горькие слова про чуженина жениха. А невеста будто и не слышит. Уставилась на суженого во все глаза, тянется к чаще, из которой им сообща положено отпить от одного края, чтобы всю жизнь потом было у них все единое, как и эта чаша.

Из церкви молодых привели за свадебный стол, что стоит на вольной воле, на зелёной траве, на кургане князя Чёрного. Может, и негоже было ставить свадебные столы на могильном кургане, тревожить веселыми песнями усопших. К тому ж Чёрный хоть и князь, основатель города, а — язычник. Но разве сыщешь вокруг место краше? Отсюда, с зелёного кургана открывается вся дальняя даль: синяя вода с золотыми откосами, нивы и пади, кудрявые дубравы.

Молодые в ноги кланяются посаженому отцу — Илье Муравленину, в пояс кланяются жениховым друзьям-храбрам, что, не щадя жизни своей, пришли на помощь городу, оборонили его от поганых, соседям, с заботой и хотеньем построившим в день церковь.

Только отец невестин сидит будто чужой. Не весел. Оно, конечно, понятно. Уж больно быстро все закрутилось, завертелось. Надо бы погодить, приглядеться к жениху. Но как годить — жених сегодня он вот он, а завтра по коням, и поминай как звали! Хоть и поют подружки: «У Дапилушки хоромы хороши». Какие хоромы? Седло да копьё. Может, он и не чета, Ловчанин, красавице Василисе Микулишне. Сам Микула хоть и простого роду, а всё же терем с подворьем, лавка у пристани. Только всё это было да быльем поросло. Бос и гол теперь Микула, как самый убогий нищий. И должен радоваться, что выдает дочку замуж за воина, храбра, который, говорят, у самого боярина Добрыни на виду. Может, ещё, дослужится Данила до большой чести и возьмут его в княжескую дружину, уедет в стольный, увезёт с собой в Киев молодую жену.

Гости одаривают молодых. Такие времена, неизвестно что и подарить. Преподносят у кого что имеется. Кто-то лапти новенькие сплел красавице — не босой же ей за мужем ехать. Кто-то платье — целое с краю обгорелое последнее отдал. Годин раскошелился, преподнес Василисе колты. А отец наречённый Илья поднес молодайке узорчатый плат, шитый золотом. Вот так Илюша-скромник! Кто бы мог подумать, что возит он на груди под кольчугой женский платок! Берёг столько лет, столько зим. А для кого берёг? Никто не знает. Ахнули девицы-подружки. Засияла, как луна, молодайка, накинула на плечи драгоценную паволоку, будто жар-птицу прижала к груди. Вокруг уже кидали хмель, сыпали на молодых горстью зерна. Чтобы жили они поживали счастливо и богато. А Илюша посмотрел на молодую Данилкину жену, затуманился — вспомнил давнее, так и не поросшее с годами быльем, незабвенную, единственную свою Ладушку. Негоже скучать на свадьбе друга, наводить на молодых грусть-тоску. Как поднимут заздравные чаши, выпьют за молодых, так и уйдёт он. Но не успел Илюша выпить за Данилку и его красавицу жену, пришли звать его к Добрыне.

В шатре у Добрыни и встретились снова Илья и Алёша. Встретились, крепко обнялись, расцеловались, как братья. Да они теперь и есть братья названые — побратимы. А названый брат родней родного. Кровь, пролитая в бою, опасность смертная роднит крепко. Снял Алёша с шеи крестик золотой. Отдал Илье. А сам надел Илюшин — медный. И Добрыня тут же стоит, с ласковой улыбкой глядит на Илью и Алёшу.

Не было в то время ни фотографов, ни даже художника, рисовавшего портреты знатных людей, храбрых воинов. Только память людская крепко запечатлела их, сохранила бережно на годы и века — таких разных и таких близких. Вот и всё о молодости богатырей, о том, как встретились они, как породнились. Теперь не раз ещё придётся им вместе кровь проливать. Но это потом, а сейчас предстоит им разлука.


ЧАСТЬ II ПОБРАТИМЫ

6



Мы расстались с нашими героями в Чернигове в шатре у Добрыни. И они разлучились тоже! Илья задержался в Чернигове. Почему? Мы об этом узнаем в своё время. Добрыня с дружиной отправился в Киев. А впереди туда же вестником победы поскакал Алёша. На этот раз он вёз известие об освобождении Чернигова и о разгроме степняков самому Великому князю Владимиру.

Высоко взлетел Алёшенька. Даже мечтательный отец Фёдор не мог вообразить такого для любимого чада.

После того как шепнул ему на ухо сын, что едет по велению крестного к самому Добрыне, ещё пуще косил попик клином бороды, бормотал сам с собой, не решаясь поделиться своими мыслями и тайными тревогами даже с верной своей черниговкой, хотя известно, что муж и жена есть единое, целое.

Угадывал: не бабьего ума вершатся дела.

Гонец приглянулся Добрыне. К тому же крестный, не поскупясь, черкнул о своём крестнике на бересте пару добрых слов. И вот, вместо того чтобы стать священником, принять приход, попал молодой попович в княжескую дружину. Может, и прослужил бы весь век, не приворожив славы, может, сложил бы голову в сече, прежде чем она пришла бы к нему. Но был Алёша востер не только саблей, но и умом. Умел показать себя и в бою, и в миру. И вот снова, теперь уже по поручению Добрыни, ехал он в город своего отрочества.

Начинается новая глава. Я долго думала, как её назвать. В ней про Алёшу, про его большую любовь и про Илюшу, про его трудную работу. Так и решила я назвать её «Любовь и работа».

ШЕСТАЯ ГЛАВА «ЛЮБОВЬ И РАБОТА». Мы возвращаемся к Алёше.

ГЛАВА ШЕСТАЯ ЛЮБОВЬ И РАБОТА


Переправясь через Днепр, Алёша скакал по широкому тракту, по-над берегом, как вела дорога. У поверстного столба, она ветвилась. Одна её полоса, петляя по горе, уводила к прохладной дубраве, где за стенами обители ждал путника покой и отдохновение. Там возвышался монастырь, в котором Алёша провёл годы отрочества. Другая, становясь все многолюдней, вела к главным воротам стольного. Алеша невольно помедлил у поверстного столба. Нет, он не жаждал отдохновения и покоя. Просто велик был соблазн, стеганув коня, закружить по горе, нанизывая петли. И там предстать перед изумленными взорами иноков таким, каким молодой попович мог видеть себя разве только в заповедном сне: верхом на быстроногом кауром жеребце, в кольчуге, с саблей, воином, уже опаленным боем, охмеленным славой. Велик был соблазн, но Алеша преодолел его. Обитель, скрытая в сени дубрав, осталась позади. Широкая Крещатная долина, и впрямь испещренная пересекающимися путями-дорогами, зеленела весенней мягкой травой, еще не успевшей посереть от пыли. И всё вокруг было зелено, молодо, напоено ожиданием. Так по крайней мере казалось молодому всаднику, въезжавшему в главные городские ворота. А разве было иначе? Разве не расступились поспешно и почтительно стражники, давая дорогу княжескому дружиннику? И даже каурый конь его — разве не летел он, едва касаясь земли, в златоглавый город навстречу счастью?

* * *
Киевская жизнь была быстротечна и хлопотна. Алёша мотался по Киеву, загоняя коней. Слуга Торопок, приставший к Алёше ещё в Чернигове, так и остался при молодом поповиче. Торопок оправдывал своё прозвище. Быстрый, разбитной, угадывал мысли господина с лёту. Сын разорившегося купца, выбитый жизнью из седла, он не сетовал на бедность и сиротство, не тосковал о былом. Был улыбчив, легок на подъем, ловок на руку. Прирожденной лукавство сочеталось в нем с товарищеской верностью. Этим и приглянулся Торопок Алёше. И теперь, когда Алёша оказался в стольном, Торопок был незаменим. Потолкавшись на Подоле, он вскоре уже знал, где можно купить шёлковую сорочку с шитьём, где заказать недорогому швецу новый спашень для своего господина, где приобрести сафьяновые сапожки с острыми носами. Но не только это знал Торопок.

Ставя на стол перед молодым своим господином добытую на Подоле снедь, сдабривал её подольскими слухами. Про боярина Кособрюхого, что, не вынув из ножен саблю, получил золотую гривну на шею, про молодую жену Добрыми Настасью, краше которой не сыскать во всем стольном, про то, что спесивый боярин Мышатычка Путятин выписал из-за моря греческих мастеров и строит себе новый терем, краше княжеского дворца… И даже про самого Алёшу Поповича: дескать, хоть и млад, да не робок. И величают его уже храбром земли Русской.

Слушал Алёша Торопка, посмеивался, прикрыв густыми девичьими ресницами глаза. Покончив с едой, велел седлать коня. Скакал в княжеский дворец, куда стал вхож по-будничному. Стража уже не выспрашивала поповича — кто он есть да зачем пожаловал. Старший дружинник кивал Алёше как доброму знакомому. Невысокого росту, неширок в плечах, тонкобровый, с нежным девичьим румянцем на белом продолговатом личике, ловко ступал Алеша по узорчатым полам княжеских палат востроносыми сафьяновыми сапожками. Платье на Алёше в обтяжечку, поверх, будто у знатного боярина, корзно — тканный серебром плащ, застегнутый у плеча золотой пряжкой. Вот тебе и попович. Боярыни, играя накрашенными глазами, ласково улыбаются Поповичу. Юноши хороших родов завистливо разглядывают Алёшины сапожки. Пройдет немного времени, и по цветным напольным плитам боярских теремов заскользят такие же востроносые сапожки с вытянутыми, как у борзых псов, носками, сшитые на заказ у лучших киевских сапожников. И плащи свои, расшитые золотом и серебром, будут молодые юноши носить на плечах так же небрежно. Только румянца такого не заиметь им да тонких, будто кистью выписанных, бровей. Молодой попович в своем нарядном одеянии чем-то похож на самого красивого из всех святых — на Георгия Победоносца.

Христовый воин юный Георгий, как известно, сразил чудище, спас царскую дочь. На иконе, с молитвой выписанной живописцем для лучшего киевского собора, изображен святой Георгий на коне с копьем в руке. А сбоку на маленьких картинках — клеймах, венцом окружающих святого, — все житие Георгия. Вот он совсем еще юный отрок, вот он юноша, готовый к подвигу, вот царь, властелин града, осажденного чудищем, а вот царская дочка, спасенная Георгием от гибели. Идет эта девица и, как коровушку, ведет на веревке покоренное чудище.

Кого-то Алёшенька покорит? Какую девицу за собой поведет? — начал было кто-то из острословов, да быстро умолк. Над Алёшенькой не больно пошутишь. У него у самого язык вострый, а меч на боку ещё вострей. Попович даром что в кости тонок и ростом за хмелем не тянется, зато ловок.

Бояре, вначале свысока глядевшие на безродного поповича, теперь внимали негромким умным речам молодого дружинника, состоявшего при Добрыне, похваливали Алешино вежество и обходительность, звали добра молодца в гости. Одетый в приготовленное Торопком нарядное платье, легко входил Алёшенька по ступеням боярских теремов. Слушал со вниманием старших, шутил с молодыми, плясал с боярскими дочками. Но чаще всего бывал Алёша Попович в тереме у Добрыни — и по службе, и потому, что привечала молодого дружинника жена воеводы Настасья.

Настасья была взята из политовской земли.

Краса неписаная. На Подоле зря нахваливать не будут. Русая, темнобровая, с нежным лицом, распахнутыми глазами и чуть припухлыми алыми губами. Правда, и сам Добрыня был молодец хоть куда! Лета не гнули его, не убывало в руках силушки. Был охоч до веселья. Пил не пьянея. И разумом с годами становился хитёр неодолимо.

По слухам, жил Добрыня счастливо. Даже строгая Офимья привечала невестку. Особенно с тех пор, как Настасья одарила её внучкой и внуком.

Странно, но, любя своих внучат, радуясь их улыбчивым лицам, старуха никогда не вспоминала о другом своём внуке, так высоко вознесенном судьбой. Эта неведомая судьба, добрая или злая, отдала его другой бабке Великой княгине Ольге. А Офимье не пришлось ни пестовать его в младенчестве, ни любоваться, как он растет и мужает. Имя его было у всех на устах. О нем слагали песни и былины. Когда проезжал он по златоглавому граду, парод бежал, давя друг друга, чтобы посмотреть на своего князя, воспеть ему славу. Но она сама никогда не видела его, никогда не спросила о нём, словно не связывала их родная кровь. Так же никогда не спросила она про свою дочь Малушу с тех пор, как, уехав из дому, из бедной избы своего отца, вольного смерда, прибилась она к княжескому терему, стала ключницей, любимой рабыней Великой княгини. Как ей жилось? Сладки ли были остатки с княжеского стола? Сладка ли была любовь молодого княжича? Так ли и прожила она свою недолгую жизнь, радуясь выпавшему счастью? Или обливалась горькими слезами, вспоминая вольную девичью жизнь в бедной отцовской избе? Может,поэтому безвременно и сошла она в могилу, никому не ведомая, никому не надобная?

Говорят: дом без хозяина — сирота. Но терем Добрыни и в отсутствие хозяина не выглядел по-сиротски. Даже теперь, когда Добрыня пребывал в дальнем походе, в праздничные дни по-прежнему съезжались гости. Так же церемонно встречала их в зале прямая старуха с ясными мудрыми глазами, так же приветливо улыбалась красавица жена.

Молодого поповича, приехавшего вестником победы, встретили в доме знатного военачальника с радостью. Даже старуха, казалось, оттаяла. Её темное лицо, обтянутое сухой кожей, помягчело. Усадила гостя на лавку, велела слугам подать еду-питьё. Одобрительно глядела, как гость, рассказывая о Черниговской сече, опустошает одно за другим блюдо. Добрый воин должен быть охоч до еды. Тот, кто косоротится за столом, — квелый муж и худой воин. А этот молодец хоть и тонок ещё по молодости в кости, но, видать, проворен, раз приметил его Добрынюшка и послал с победной вестью.

Алёша понравился всем в доме. Старуха любила, когда говорил он о Добрыне. Могла снова и снова слушать повесть о сыновней храбрости и воинской доблести, о том, как любят его воины, готовые идти за ним на смертную сечу, как боятся поганые степняки. Настасью, скучавшую в большом терему, веселили Алёшины приезды, его шутливые речи. Слуги любили Алёшу за приветливость и щедрость.

Теперь Алеша приезжал попросту.

Бросал поводья выскочившему навстречу холопу.

Взбегал на крыльцо.

Скидывал меховую шубейку на руки придверечнику.

Шёл не в парадную залу, поднимался наверх в светелку, где, коротая время, сидела за шитьем Настасья.

Алеша входил тихо, ступая сафьяновыми сапожками по мягким заморским коврам. Садился на стулец. Рассказывал разные разности. Смотрел на склоненную Настасьииу голову. Русые волосы без жемчугов подобраны кверху, золотыми жгутами уложены вокруг головы. Чуть припухлые алые губы тихонько шевелятся. Настасья считает цветные нитки, боится сбиться со счета. Лицо серьёзное. Только ямочка на щеке весёлая.

Какие девы засматриваются на Алёшу в боярских теремах. Приглядываются и их отцы-бояре. Хоть и попович, а молодец добрый. Добрынин любимец. В княжеский дворец вхож. И сабля у него востра, и язык — не хуже. Проложит он себе путь и вдаль и вверх.

Смотрят на Алешу девы, приглядываются отцы. Только сам Алёша никого не видит. Последнее время как в тумане ходит. Пошлют ли куда с поручением, скачет, коня загоняет. Одно на уме:

вернуться в стольный,

взбежать бегом на крыльцо,

подняться по лесенке в горницу, где сидит за шитьем Настасья Никулишна, прилежно вышивает святой лик богоматери — заступницы всех женщин на земле.

* * *
А Илья проводил свои дни в хлопотах и сборах. Как мы уже знаем, он задержался в Чернигове. И вот почему. Напуганные черниговцы просили прославленного храбра побыть в их городе. Хоть и разбили степняков, да мало ли что… А если будут они знать, что тут Муравленин, и близко не подойдут. Имени его и то до смерти боятся. Так вот пусть поживет Илья Муромец в Чернигове, пусть погостит подольше.

Город отстраивался быстро. Снова лепились одна к другой избы и пристройки, жилье и мастерские посадских людей. С рассвета и до самой темноты стучал на споем подворье кузнец. Выполняя срочные заказы, ковал черенки лопат, отбивал плотницкие топоры. Горшечнику, забросив все другие дела, помогала вся семья — жена, и теща, и детишки. И все равно с утра за горшками выстраивалась крикливая бабья очередь. Но больше всего работы было, конечно, у плотников и строителей. Веселые плотницкие артели, случалось, строили всю улицу из конца в конец. Такую же и тесную и узенькую, что сосед соседу мог протянуть через дорогу руку. Наловчившись на избах посадских в одну клеть, подряжались и на боярские хоромы с жилой истобкой, спальней, сенницей для гостей и верхними светелками. Поднимали и новые крепостные стены — ещё выше и крепче прежних.

Воины, осевшие на время в городе, вместе с работными людьми, выставленными от жителей, углубляли ров, подсыпали валы, ставили сторожевые башни на месте сгоревших.

Трудно было с едой. Хлеба, правда, хватало — окрестные смерды в благодарность за оборону от поганых, не скупясь, везли зерно. А вот с мясом было туго. Скот еще раньше поугоняли поганые, часть порезали сами, часть погибла на пожаре и от бескормицы. А что уцелело, позабирали данщики.

И всё же город жил весело. Закончив стройку — будь то хоромина или изба, — артельщики кидали топоры в землю. Хозяйка выносила мед и пиво. Поп, не проспавшийся ещё с прошлого новоселья, святил новый дом и по привычке уже лез за стол. Столы ставили на подворье. Гости по-свойски несли снедь. По примеру счастливицы Василисы, приворожившей славного разведчика Данилку, девицы кружили головы воинам. Тянули в хоровод, вели на зеленый курган за полевыми цветочками. То ли крепок варили мед-пиво хлебосольные хозяйки, то ли какую силу имел курган древнего языческого князя — воины хмелели. Отгуляв одно-другое новоселье, глядишь, и сами шли к плотникам с кувшином вина. Кланялись в пояс. Так, мол, и так. Не век же воевать. Не век на коне скакать, словно степняк поганый. Надо и к делу. А Чернигов хоть и не столица, но град вполне хороший. Красен град на Болдинских горах, ничего не скажешь. Правда, тесно живут. Строятся один к одному почти без подворья, куренка и то некуда выпустить. Но зато за стенами. И с жильём, конечно, худо. Разрушено много. Но все же решил тут осесть. Надо дом строить. «А женку уже нашел», — добавлял, усмехаясь.

И пока они ладились, толкуя, сколько потребуется лесу, чем крыть — соломой или щепой, молодая женка топталась поодаль, поджидала хозяина, не вмешиваясь в мужской разговор. Когда кувшин, обойдя по кругу, успевал наполовину опустеть, били по рукам. Разговор уже вихлял в сторону.

…Вот послушай, что я скажу…

…Нет, а у нас…

…Эва, какое дело…

Женка подходила невзначай. Будто пришла за порожним кувшином (имея, конечно, при себе полный). Задержавшись на минутку, выправляла разговор, вводила его в нужное русло и, уже не полагаясь на мужа, уточняла, сколько же в самом деле надобно этого лесу и соломы на кровлю и что почем. Договаривалась, чтобы точно и без обману избу строить с подклетью для разных хозяйских дел и с сенцами. Пусть хоть невелики, а всё же сенцы. Плотники божились — все будет исполнено в лучшем виде. Снова били по рукам, снова пускали по кругу кувшин.

* * *
У боярыни ещё с утра разболелась голова. Напрасно холопка-служанка занавешивала в тереме оконца плотным рядном поверх шелковых цветных занавесей. Разве рядном отгородишься от неумолчного стука топоров, от пыли, что неопадающим облаком стоит на проезжей дороге, по которой целыми днями утомленные быки и падающие с ног лошади тянут из лесу бревна, от едкого дыма смолокурен, от всего этого гомона и крика, что долетает сюда, в верхние горницы, с улицы.

Там повсюду свалены бревна, доски, колья. Белеет грудами щепа. Даже в густом саду, окружающем зеленой семью дом, поседела покрытая пылью листва. Даже в самом боярском тереме некуда деваться от всего этого беспокойства. Холопка смачивает боярыне виски мятным настоем, как велел лекарь, подает испить холодного ягодного отвару.

На лесенке, ведущей наверх, послышались мужнины шаги. Боярыня турнула холопку, поднялась на постели. Досталось бы сейчас боярину на орехи от разгневанной супруги. Да и как не гневаться? Все уже переехали: и Гордятины, и Ратиборычевы, и семья воеводы Фомы, погибшего в этом сражении. Уехали все, у кого уцелели загородные имения в пожалованных селах. И теперь там на вольной воле отдыхают в тиши зелёных дубрав от всех страстей недавней войны, от суматохи городской стройки. У них тоже, слава богу, уцелел и городской терем, и имение в Красном селе, стоявшем поодаль от военных действий. Правда, наскочивший небольшой отряд поганых пограбил село, успел увести стадо и опалить конюшни. Огонь по челядинским избам перекинулся и на боярский двор, но его удалось отстоять. Не растерялся ключник — велел подрубить столбы в занявшихся пламенем сенях. Рухнувшие сени забросали землей. И дальше огонь не пошел. Конечно, дом надо было привести в порядок. Поставить под кровлю новый кнес, покрыть заново крышу. Сколько раз говорила боярыня мужу, чтоб занялся имением. А тому всё недосуг. С утра до ночи городскими делами занят. Будто дела городские не могут подождать, пока боярыня переедет в имение. Вот и сиди тут в пыли и дыме, в этом стуке, от которого с самого утра разламывает голову. Но боярыня не успела высказать мужу всё, что накипело на душе. Он сам завёл речь про переезд. Оказывается, он уже с утра поскакал туда и все велел сделать, не мешкая. Так что в пятницу боярыня пусть готовится к отъезду. Велит челяди собирать вещи, готовить обоз. И вот ещё что — пусть прикажет захватить побольше посуды, столового серебрa и всего, что нужно для столованья. В воскресенье будут званые гости.

У боярыни сразу перестала болеть голова. Кликнула челядинку. Забегали по дому холопы. Начищали серебро, упаковывали скарб, выкатывали из погребов бочки с мёдом и вином.

Боярыня обдумывала, где накрыть столы, какие подавать блюда, как рассадить гостей и какие платья надевать. Нового, конечно, уже не сшить. Придётся пересмотреть, что можно отобрать из старых. Велела служанкам вытащить наряды, перебирала, откладывая то одно, то другое. После долгих раздумий выбрала сарафан из тканной золотом наволоки, купленной прошлым летом в Киеве, а к нему золотое ожерелье, привезённое боярином из Константинополя.

Боярин, тоже распоряжавшийся во дворе приготовлениями к отъезду, отдав приказания ключнику, воротился к жене. Сказал, что среди приглашенных на пир будет и храбр Илья Муравленин. Боярыня подняла брови. Муравленин — он, конечно, смелый воин, освободитель города, но ведь он простой смерд из курной избы. Так ли уж обязательно приглашать его в дом? Боярин нахмурился. Боярыня скромно опустила очи. Улыбнулась ласково. Если муж считает, что надо, так она не против. Пожалуйста, пусть приходит Муравленин. Она надеется, что он умеет вести себя за столом, как положено. Обвила белыми руками мужнину шею, приложилась устами к щеке. Боярин оттаял.

Начал рассказывать. Мужи города послали гонца в Киев к Великому князю. Просят, чтобы поставил он Илью Муравленина черниговским тысяцким — начальником над войском. Боярыня слушала — хлопала глазами, ничего не понимала. Смерд — и вдруг тысяцким. Или нет больше у них в Чернигове людей получше? Боярин начал было пояснять что-то, да махнул рукой и перевел разговор на другое — не забыла бы боярыня приготовить его шелковую сорочку, ту, что на пасху купил? Чтоб уйти от греха, поспешил вон из горницы. Известно, негоже говорить о делах жене, у которой волос длинный, а ум короток. Боярыня поглядела мужу вслед с неудовольствием. Ишь ты, поскакал. Затряс бородой, старый козёл. И зачем им понадобился этот смерд? Вспомнилось вдруг боярыне, болтали про этого храбра, что в младенчестве был он как бы без рук, без ног. Сидел сиднем на лавке и ковырял в носу. А потом чудесным образом будто исцелил его странник и дал ему великую силу. Спросить бы у боярина про это. Да недосуг сейчас. Надо подготовиться к переезду, к приему гостей. В это лето из-за всех событий трудно приходится. Раньше, бывало, какие пиры задавали. На столе чего только не было!.. А весело-то, весело как! Сменяя друг дружку, играли гусляры, свистели дудошники, выбивали дробь ложечники. Меж столов, уставленных яствами и винами, за которыми на широких дубовых скамьях сидели гости, потешали народ скоморохи и ряженые. В своих чудных нарядах скользили по вощеному полу, волоча Друг дружку, ловко ступали на высоких ходулях, подобные длинноногим журавлям. А один…Боярыня до сих пор, как вспомнит, начинает смеяться… Скоморох в желтой очкастой маске и таких же портках, где на подрумяненных ягодицах были выписаны такие же, как и на маске, глаза, вертелся колесом — не поймёшь, где руки, где ноги, и видать только две одинаковых головы с одинаковыми очами, с разинутыми до самых ушей смеющимися ртами. А надоест глядеть на скоморохов, можно затеять игры в саду или катанье на лодках. Вспомнить только — по тихой воде скользят ввечеру под луной украшенные цветами ладьи. Гребцы-челядинцы слаженно взмахивают веслами. А в кустах звучит пенье и музыка…

* * *
Илья получал приглашения одно за другим. Всем лестно было видеть за столом героя Черниговского сражения, освободителя города. К тому же был он ни капельки не горд. Не возносился. Даже с похмелья не хвастал, как иные, — дескать, как налетел, как ударил!

Окруженный почетными гостями, возвышался над ними, как башня над стеной, глядел синими глазами. Женки шептались между собой про его глаза. Глядит тихо и кротко, и кто бы мог подумать — такой храбр… А как рубился… Да если бы не он…

Люди поумней толковали о другом. Приглядываясь к богатырю Муравленину, рассуждали: «Сейчас поганых разбили наголову, ушли проклятые степняки в свои степи. Рады, что унесли ноги. Но ведь пройдёт немного времени, и это неугомонное жадное племя снова соберётся с силами. А что, как через лето они снова вернутся? Кто когда оборонит город? Опять храбра Илью кликать? Так ведь неизвестно, в какой дали его тогда искать. Не лучше ли будет, если прославленный Муравленин, от имени которого поганые теперь бегут в страхе, останется у них в городе. Человек он, видать, степенный. Теперь он не простой воин, приглашен самим Добрыней в княжескую дружину. А что, если просить Великого князя оставить Муравленина в Чернигове тысяцким? Звание очень даже почетное. Как ни говори, Чернигов, пожалуй, Новгороду не уступит, хоть новгородцы и считают себя второй столицей. Но новгородцы известные гордецы. А Черниговская земля богатая. И если бы не тревожили ее непрерывно злые вороги, проклятые степняки, показали бы тогда черниговцы хвастливым новгородцам».

На Муравленине сошлись все. Что касается посадских, так их и спрашивать нечего, они чуть ли не молятся на Муравленина. Даже люди рассудительные и здравые не против. Может, оно и лучше, что Муравленин из простых. Будет благодарен смерд тем, кто посадил его воеводой.

Поглядела бы Порфинья, как сидит ее Сидень за столом на почетном месте, как подносят черниговские боярыни ее сыночку чарки с поясным поклоном. Неужто и впрямь взлетел так высоко ее сокол, ее родное дитя? И уж совсем бы загордилась, наверное, Порфинья, если бы узнала, что сам Великий князь согласился поставить Илюшу черниговским тысяцким. С поклоном пришли к Илюше городские мужи, предлагали с честью почетное место. А еще намекали ненароком, что имеются у них в городе на выданье боярские девицы лучших родов. И ежели Муравленин пришлет сватов, то вскоре будет в Чернигове ещё одна свадьба — самая богатая, самая людная. Но выслушал Илюша речи лестные. Поклонился низко и сказал:

— Ай же мужички да вы черниговские,

Я нейду к вам воеводою.

Одни говорили:

— Дурнем был, дурнем и остался. Сам от судьбы своей отказался.

Другие шептали:

— Да он себе на уме. Так просто от такого места не отказываются.

Только мастер-плотник новгородский Ждан хлопнул друга по плечу:

— А ну его к черту, воеводство! Наше дело, брат, поганых рубать!

Годин крутил головой, завидовал:

— Дураку всегда счастье. Это уж так. Мужичье черниговское! Пригласили бы меня. Не догадались. Хоть бы ты им шепнул: так, мол, и так, имеется у меня друг-приятель, ежели сам отказываешься. Я бы не отказался. Я бы… Эх, да что говорить! Дурень и есть дурень!

— Что ругаешься, — недовольно сказал Ждан.

— Молчи, плотник. Тебя тоже в воеводы не звали. Махай своим топором знай. Бояре, воеводы, вирники как живут? Да боже ты мой. В раю этого всего нету, наверное, у самого господа бога, когда он за стол с ангелами своими садится. Молчи, плотник. Знаю, что хочешь сказать. Не богохульствую. Муравленин скажет — правду я говорю или вру. Меня, правда, в хоромы за стол не позвали. Это он там сидел с боярами — Илюшенька. А я в людской, в поварнице, где всё это жарили да парили. Меня знакомец один ключник позвал. Так от одного духу с ума можно сойти, язык проглотить. А вина какие! Жрут, пьют в три горла. А ты говоришь не ругайся. А девки какие! Я смотрел, как из возков выходили. Будто жар-птицы летят одна за другой. Но я бы девку не брал. Я подыскал бы себе вдову купецкую. Ты что скалишься, Данилка? Женился и рад, дурень. Жену в седле будешь возить за собой? Смотри, не потеряй. А то я найду — не отдам. Ну, ну, я же шучу, медведь ты лесной, Ловчанин. Ну вас всех! Пойду коня кормить. Конь — он своё дело понимает.

* * *
Отказавшись от черниговского воеводства, Илья Муравленин не поехал в стольный, как то предсказывали сведущие люди, а собирался ехать совсем в другую сторону по делу нелегкому и уж вовсе не почётному. Поганые потерпели сильное поражение, понесли большие потери и угомонились. Иногда, правда, их небольшие разбойничьи отряды нападали на окраинные земли. Налетали, как всегда, внезапно, грабили все, что можно было увезти, уводили в полон всех, кого можно было захватить. Случалось, тревожили они внезапными налетами небольшие пограничные городки. Но проникнуть вглубь не решались. И пока спокойно было на границах, предстояло проделать большую работу внутри. Прославленный Муравленин направлялся не в стольный Киев на богатырский пир, а в дремучие Брынские леса прокладывать прямоезжую дорогу. Прорубать путь через чащобу, гатить болота, наводить через речки мосты. Потому что никак нельзя Руси без дорог. Пусть спокойно едут по своим делам люди, везут, куда надо, товары. А главное, если вдруг снова нападут степняки, по прямоезжей дороге смогут быстро подойти войска на помощь осаждённому городу.

И теперь Илюша усердно готовился к этой своей первой поездочке, как называют ее былины, или к ответственной командировке, как сказали бы мы. В былинах не сказано, как именно готовился Илья к этой поездке. Но это нетрудно себе представить.

Дел было по горло. Илья опешил. Уже миновал новый год, начинавшийся в марте. После Авдотьи Капельницы и впрямь закапало. Задули весенние ветры, съедали осевший ноздреватый снег. Илья ругался с тиунами и конюшими, добывая прокорм для людей, транспорт. Но выходило так, что прокладывать дорогу надо не мешкая, срочно, а кони — с побитыми ногами, в коросте, телег нету — одни сани, а какие есть — без колес. А запасу — кот наплакал, хотя данщики вытянули с окрестных смердов все до последнего курёнка.

Умные люди советовали Илюше не драть зря глотку, а поднести тиуну пару куньих, а ещё лучше собольих шкур, напоить вином-мёдом писцов, и тогда без волокиты будут и кони, и сани, и все другое прочее. Но Илья умным советам не внимал. Еще пуще серчал, грозил с самих тиунов содрать шкуры.

Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы в Чернигове случайно не оказался проездом Алёша Попович. С тех пор как вернулся в Киев Добрыня, Алёше невмоготу было оставаться в стольном. То ли гнала его с места на место любовь к Настасье, то ли побаивался Алёшенька Добрыню — готов был скакать куда угодно. А всего лучше — на поле брани. Не раз случалось ему вступать в схватку со степняками. Не сторожился Алёша. Стал горяч. Не раз выручал его в бою верный Торопок, упрекая по-дружески, что не бережет себя Алёшенька. Но, бывало, Алеша вдруг словно трезвел. Становился хитёр и увертлив. И рука его крепла. Разила точнее. Всё чаще замертво валились враги или прочь бежали, теряя голову. Алеша славу принимал тихо, не похвалялся. Только про себя тайно надеялся: дойдет молва до Киева. И может быть, когда-нибудь украдкой вздохнет о нем красавица Настасья, чужая жена.

По делам завернул Алёша в Чернигов. Проезжая по памятным местам, подивился: не узнать, словно век прошел с тех пор. Город встал из пепла, ожил, будто сказочная птица феникс. Давным-давно, кажется, это было — знаменитое Черниговское сражение, светлая, ни с чем не сравнимая радость победы. А сам он, Алеша, был тогда совсем другой. Зато Илюша ничуть не изменился. Так же добр, так же простодушен. Знаменитый храбр, весь умученный, бегал от тиунов к писцам. Алеша улыбнулся про себя. Поглядел на бересту, где писалом было начерчено ясно и четко, сколько Муравленину положено получить зерна и солонины, сколько вяленой рыбы, сколько меду. А главное, коней и телег при колесах.

Взял Алёша бересту, сказав Илюше, чтобы сидел дома, никуда не отлучался, а сам пошел к тиунам. Что он там делал, какие речи вел, нам неведомо — Алеша не хвалился. Только тиуны и писцы забегали суетно и торопливо. И вскоре командированный на строительство прямоезжей дороги Муравленин получил все, что значилось у него на берестах. И, подобрав верных товарищей, отправился в путь.

Снова ехал Илюша на свойском коне впереди отряда. Утопали в липучей трясине. Болели болотной лихорадкой. К вечеру валились замертво от усталости. Утром снова вставали и двигались дальше.

А впереди бежала слава.

Рассказывали люди, из уст в уста передавали:

…У того ли города Чернигова
Нагнанной-то силушки черным-черно,
Ай черным-черно, как черна ворона…
И дальше — как прискакал к окруженному городу Илья Муромец, как загорелось при виде врагов его сердце, да как взял он в руки саблю вострую, да как начал погуливать…

Где повернётся — делал улицы.
Поворотится — часты площади.
Один всех поганых побил. На то он и богатырь — Илья Муромец.

А сейчас мы оставим Илью с его отрядом и вернемся в Киев в дом Добрыни. Но сначала мне надо сообщить вам горестную весть.

* * *
Слух летел на черных крыльях — убит в бою с погаными русский богатырь Добрыня. Сколько раз рубил он степняков, побеждал хазаров и булгар. А теперь, видать, настал его черед. Лежит в чистом поле под ракитовым кустом.

Летела весть на черных крыльях по городам и весям Руси великой.

Скорбели о знатном воине его былые соратники, ходившие с ним в боевые походы, горевали юноши, что не довелось им послужить под его началом. Сочувствовали люди добрые — еще одна мать будет до конца дней своих плакать о своем сыне, еще одна вдова прибавилась на Руси, еще осталось двое сирот — горемычная безотцовщина.

Долетела чёрная весть и до стольного Киева, до княжеского дворца. И здесь была отдана честь знатному воину и полководцу.

Долго сидел, не выходя из своих покоев, Великий князь. Многим был обязан он своему вую. Это Добрыня выпестовал его. В отрочестве подсаживал на коня, учил держать в руках саблю и натягивать тетиву лука. Но не только этому учил своего питомца мудрый вуй. Учил любви к родине и ненависти к врагу, храбрости и лукавству, львиному риску и кошачьей осторожности и еще многим повадкам, которыми славится политика — древняя наука управлять людьми и царствами.

Это Добрыня возвел его, сына холопки, на Княжеский стол. Отправляясь в дальние походы, покорял новые земли, объединяя их в единое и неделимое, именуемое Русью.

Порой тяжела была твёрдая рука вуя. И теперь, сам уже в годах, грузный, с проблесками седины, Великий князь вспоминал свою молодость. Сколько лет миновало, сколько утекло не воды — крови в жестоких сечах, сколько раз возвращался он с победой из битв и походов. Вспомнишь, и оживает давнее, сильней стучит сердце в груди, бьется в голове кровь, отдаваясь глухой болью в темени. Первая любовь — незабвенная, на всю жизнь. Сколько было потом у него — всесильного князя — женщин — разных родов и племен, вольные дочери славянских земель и привезенные издали пленницы, бессловесные покорные рабыни и византийская царевна — сестра императоров, именующих себя полубогами. Но одной-единственной, ни с кем не сравнимой была Рогнеда. И сам он тогда был так молод, так юн… Чем он был хуже брата, лукавого Ярополка? Почему бросила гордая дочь Рогвольда его свату Добрыне обидные, как пощечина, слова.

«Не хочу розувати робичича. Хочу — Ярополка». Рогвольд и его сыновья до последнего защищали свой дом. И всё же не могли устоять. Еще горел разрушенный замок, еще не были похоронены его защитники, а гордая Рогнеда, встав на колени, как и положено по обычаю, разула своего господина. Стала его женой, покорной, как и все прочие, родила ему детей и потом безролотио уступила свое место другой — византийской царевне. И женитьба князя на царевне, к которой сватались венценосные женихи чуть ли не со всей Европы, — это тоже дело рук вуя. Их венчала не любовь — война, победа, выигранная полководцем Добрыней. Сын холопки стал братом порфирородных византийских императоров. Так надо было для Руси. Всю эту трудную и хитрую игру с заморскими царями, их военачальниками и придворными вёл его советник Добрыня.

А он, Владимир, обретал все большую силу и власть. Короли и императоры, раньше и слыхом не слыхавшие про князя варваров, слали в стольный город Киев к великому властителю Руси своих послов, просили мира, дружбы, помощи. На Руси, как и при дворах европейских государей, чеканили монеты, на которых было выбито его великокняжеское обличье и надпись: «Се серебро Владимирове».

Сколько лет уже занимает он Киевский стол, именуясь Великим князем, потому что все русские земли подчинены ему. Да, он, Владимир, сын холопки, — Великий князь огромного государства, страны городов, как называют Русь. И повсюду в уделах, собирая полюдье, чиня суд, сидят его многочисленные сыновья — молодая поросль могучего дуба. А тот, кто с отроческих лет и до седин прошел с ним рядом, расчищая ему путь к Княжескому столу, славе и почестям, ныне мёртв.

Великий князь долго сидит в своих палатах одинок, как перст. И ни бояре, пи слуги, пи княгиня не смеют нарушить его одиночества. Но, оплакивая своего вуя, Великий князь вроде бы чувствует облегчение, как школяр, когда остается без опеки учителя.

Не был обижен славой Великий князь Красное Солнышко. Певцы, слепые и зрячие, пели о нем песни, слагали былины, но всегда в этих песнях и былях рядом с князем стоял Добрыня — сберегатель земли Русской.

Великий князь вышел из своих покоев, и лица бояр и дворян тотчас обрели скорбное выражение. Иные и вправду горевали о Добрыне — великом полководце, умном и храбром. Но большинство ближних бояр за скорбной личиной таили радость. Не могли они: ни пришлые Рюриковичи, ни потомки былых властителей ближних и дальних земель, собранных воедино Добрыней, простить этому сыну смерда то, что взлетел он так высоко и крепкой рукой держал бразды государства, как держит поводья всадник. Да, храбр и могуч богатырь Добрыня и боятся его враги Руси. Но разве мало на земле Русской сильных и смелых, готовых пролить свою кровь в бою? А посылать на сечу народ кому ума недоставало? Во всяком случае еще не бывало того, чтобы кто-нибудь сожалел, что ему не додано от бога разума. И бояре, оплакивая Добрыню, невольно расправляли плечи, выпячивали животы, косились друг на дружку — кто ныне придвинется ближе к Великому князю?

* * *
Первый раз Алёша взошел в этот дом вестником победы. Теперь он явился вестником беды. Медленно всходил он на знакомое крыльцо, медленным шагом прошёл в большую гридницу, где, зажав в сухих руках резной посох, стояла прямая высокая старуха с глубоким провалом огненных глаз, где в слезах, уже зная про лихо, ждала молодая вдова. Медленно, ступенька за ступенькой поднимался Алеша на знакомое крыльцо со скорбью на тонком матово-бледном лице. А сердце в груди стучало совсем не заупокойным колоколом. Однажды, давно, ещё когда бывал Алеша частым гостем, в этом доме, случилось такое. Добрыня по делам уехал. Старуха свекровь по хозяйству отлучилась. Алёша по-свойски взошел в верхнюю светелку к Настасье. Настасья сидела за шитьем, Алеша рассказывал новости, пошучивал, меряя мягкими сапожками горницу. Из-под ресниц тайком поглядывал на красавицу. Негоже, наверное, глядеть так на мужнюю жену. Да что поделаешь — приворожила без колдовства. Подошел близко-близко и потянул за кончик алую нитку. И она поползла длинным хвостом. Меркло на глазах, стиралось шитье, долгий труд Настасьи Никулишны. Мастерица, осердясь, ударила нежной ручкой озорного гостя, но тут же улыбнулась серыми глазами. Ничего не было молвлено между ними, никаких не сказано слов. Но Алеше мечталось: так бы стоял и тянул алую нитку бесконечного шитья, чтобы, осердясь, стукала его своей ручкой мастерица, чтобы улыбалась серыми глазами.

Теперь Настасья Никулишна в черной вдовьей одежде шила свое шитье не в верхней светлице, а в той самой гриднице, где — память об ее муже — висело по стенам его оружие.

Рассказывал Алеша подробности: «Нет жива Добрынюшки. Буйна голова испроломана. Могучи плечи испростреляны». А ещё говорил Алёшенька, привирая, будто своими глазами видел убитого друга в чистом поле под ракитовым кустом. Это была неправда. Широко поле русское. Много в нем ракитовых кустов. Много спит под кустами воев, сложивших за Русь свои головы. Но Добрыню убитым Алеша не видел. Выдумал ли это он нарочно, чтобы обмануть Настасью? Мне думается, нет. Наверное, был такой слух. Ведь даже в наше время случалось: считали воина убитым, даже извещение о его смерти приходило семье, а он потом возвращался живой. Вот и с Добрыней, видимо, так случилось. Может, ранен был в бою тяжко, упал замертво, а потом отлежался. Дошел слух до Алёшеньки. А тот поверил. Поверил. Потому что хотел поверить. И других уверял: мол, своими глазами видел. Нехорошо это, конечно. Не по-братски, не по-дружески. Да ведь из песни слова, как говорится, не выкинешь. Что было, то было.

Видно, совсем потерял Алёшенька голову от любви к красавице Настасье, мужней жене.

Мало ли, много ли времени прошло — считать не будем. Да и как его мерить — время. Иной раз тянется нестерпимо, иной раз летит безудержно. И вот снова, как в былые времена, открыты двери терема Добрыни. Как и прежде, съезжаются гости. И посреди залы, будто окаменев, стоит старуха с резным посохом в руках. Только глаза ее, казалось, погасли, как угли затоптанного костра. И было непонятно, знает ли она, отчего сегодня в доме её сына пир горой. По какому случаю стоят в парадной зале столы с яствами и медами? Зачем нарядилась в. светлые одежды молодая вдова Настасья Никулишна? Отчего это красавица то вспыхнет маковым цветом, то побелеет, как мертвая?

Сам ли решил Великий князь или надоумил его новый дружинник, хитрец Алеша, но еще не сносила Настасья черной вдовьей одежды, завел Владимир речь о том, что негоже молодой красавице вековать вдовицей. Всем ведомо, какой верной и любящей женой была Настасья Никулишна. Честь и хвала ей, но довольно скорби. Никто — ни люди, ни сам бог — не осудит её. А в женихи прочит прекрасной Настасье Никулишне Великий князь молодого храбра Алёшу Поповича.

Может, и отказалась бы Настасья Никулишна идти замуж, да ведь сам Великий князь сватом явился. Может, и не решилась бы она снова свадьбу играть, да уж больно ласково глядел туманными глазами свет Алёшенька.

Только одна старуха свекровь, кажется, ничего этого не ведает. Непонятно даже, уразумела ли она, наконец, что убит Добрыня, или всё продолжает ждать, что вернётся он домой — целый, невредимый, живой.

В парадную залу, зеркально сияющую вощеным, полом, вбежали скоморохи.

Засвистели.

Задудели.

Заиграли.

И в этом разудалом Гаме тонко прозвучали никому не слышные гусли, никому, кроме старухи, стоявшей каменным идолом в этом праздничном зале. Она услышала, уловила — не песню, не наигрыш, а что-то другое, что и сама не знала. И может быть, впервые за многие годы дрогнул посох в ее руках, впервые за последнее время снова вспыхнули в глазницах угли костра. И она уже ничего не слышала, кроме этих гуслей. Напрягая слух, она следила за тихим перезвоном струн в страхе, что он оборвется так же внезапно, как и возник. И словно боясь спугнуть свою призрачную надежду, она искала в шумной вертлявой толпе скоморохов того, с гуслями. И когда, наконец, увидела гусляра, на бледных старушечьих губах проплыла улыбка, осветила каменно-неподвижное лицо, смягчила, очеловечила его.

Сердце не обмануло её. Он не лежал с проломленной головой под ракитовым кустом. Вражьи стрелы не пробили его молодецкие плечи. И как бы ни явился он:

в кольчуге воина,

в боярском кафтане,

в домотканой рубашке смерда,

в одежде скомороха — она все равно угадала бы его. Это был её сын.

Живой.

Он вернулся в свой дом всем смертям назло.

И когда уселись гости за уставленные яствами дубовые столы, когда вдоволь потешили их плясками и песнями, шутками и прибаутками скоморохи, когда утихли дудки и свистелки и умолкли гусли, старуха, указав слуге на серебряную чашу, велела наполнить ее вином и поднести скомороху, сидевшему в дальнем углу.

Подивился слуга — серебряная, с чеканным узором чаша была любимой чаркой Добрыни. Подивился слуга, но не смел ослушаться. Взял кувшин с вином, пододвинул чашу.

Подивилась Настасья Никулишна, глядя, как льется зелено вино в любимую чарку её покойного мужа. Подивилась, но не сказала ни словечка, потому что негоже невестке перечить свекрови.

Подивился сидевший женихом рядом с Настасьей Алёша Попович, подумал — с горя ума лишилась старуха. Кто примет чарку, осушить которую под силу только самому Добрыне. Выпьет на радостях неведомый скоморох вина до половины, рухнет замертво. Подивился Алёша, но ничего не сказал. Потому что понимал: не хозяин он ещё в этом дому.

Дивились гости, глядя, как из дальнего угла приближается к столу скоморох. И чем ближе он подходил, тем виднее было, какие у него широкие молодецкие плечи под скоморошьей одеждой, как гордо держит он голову под смешным длиннохвостым колпаком с бубенцами, как твердо, по-хозяйски, ступает он по вощеному полу.

Вот он подошёл к столу, взял протянутую слугой чару, откинул с лица маску, и Настасья Никулишна, привстав из-за стола, пала к ногам своего мужа Добрыни. Придя в себя от изумления, гости принялись славить хозяина, словно и в самом деле воскрес он из мёртвых. Одна лишь старуха, как обычно, стояла прямо и гордо, только оперлась на свой посох. Да еще один из гостей поднялся из-за стола, при всем честном народе поклонился в пояс хозяину, прошептал: «Прости» и вышел из зала. Вышел, чтоб никогда больше не вступить и этот дом ми вестником победы, ни вестником беды, ни другом, ни врагом, вышел, чтобы никогда больше не взбежать торопливыми шагами по лестнице в светелку, где за шитьем сидит женка с девичьим чистым лицом, с детскими, чуть припухлыми губами, чтобы никогда не потянуть хвостик алой нитки, никогда не взглянуть в серые улыбающиеся глаза.


7



Прекрасны Брынские леса.

…По утрам над просторной луговиной стелится туман, густой, как вершки в кринке с молоком. И потом, когда уже взойдет солнце, он еще долго будет клубиться, сбиваясь белыми, комьями, будет ползти по-змеиному, цепляясь за каждую кочку, будет долго таять в солнечных лучах, все ниже и ниже припадая к земле. И даже тогда, когда уже совсем исчезнут остатки его косматой гривы, луговина будет долго дышать влагой и ярко зеленеть в обильной росе. За луговиной — осиновая поросль, частая и цепкая — не продерешься. Здесь шумно даже в тихую погоду. Осина-болтушка, болтушка и пустомеля, И вдруг за осинником на косогоре — золотоногий сосновый бор. Идти скользко и мягко. Упружит многорядный настил опавших игл. Горушки муравейников полны жизни. Работы тут невпроворот. Она продолжается даже в полуденный зной, когда, разомлев, все затихает в дреме и сосняк, как коврижка, оставленная на горячем противне, истекает липкой медовой смолой. Зато в дубраве прохладно даже в жару. Тень дубов-великанов широка и надежна, как и они сами.

Брынские леса были и впрямь дремучи.

Еловые. Шатровые. Лапчатые.

Осинные. Трясинные.

Сверху позолота.

Под низом болота.

Тропы нехоженые.

Ветви неломаные.

Звери небуженые.

Глухомань.

Чащоба.

Гляди в оба!

Здесь, в Брынских лесах, и начнется СЕДЬМАЯ ГЛАВА нашей книги «ИЛЬЯ И СОЛОВЕЙ-РАЗБОЙНИК».

ГЛАВА СЕДЬМАЯ ИЛЬЯ И СОЛОВЕЙ-РАЗБОЙНИК


Вода уже сошла, но путь ещё не установился. Телеги вязли в грязи, и порой их приходилось волочить на руках. Годин ворчал, ругал сам себя. Зачем потащился за Муравлениным, как нитка за иглой? Куда как лучше провожать купеческие караваны, особенно речные. Конечно, стрела — дура. Убить могут запросто. Зато если повезёт, разбогатеешь. И потом в удачном походе можно взять в полон поганых, потом продать купцу или боярину.

— Разживусь кунами, тебя, плотник, позову дом рубить, — говорил Годин Ждану. — Чтобы всё как надо: и сени, и тёплая изба, и голубятня…

Вздыхал:

— Ехал сюда, думал разжиться мехами.

Зверя и впрямь было полно в этих местах.

Данилку бы сюда Ловчанина, вспоминали ребята. Но Данилка был далеко. Прихватив свою прекрасную Василису, уехал вместе с княжеской дружиной в Киев. Что ж, рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше. Если везёт, так неужели же от своего счастья отказываться? Это только Муравленин вместо того, чтобы сидеть тысяцким в веселом городе Чернигове да чинить суд и расправу, а по ночам обнимать белую боярыню, ехал теперь на свойском коне, утопавшем по брюхо в грязи. «Ну ладно, — обиженно размышлял Годин. — Некогда охотиться, можно добыть меха и без охоты. Говорят, у здешних смердов полно мехов: и соболя, и куницы, и белки. И полюдье здесь собирают мехами, и судьи виру берут мехами. Иной наедет в село, виноваты не виноваты — плати. И платят. Отвяжись только, уезжай. Почему бы и им не поживиться? У здешних лесовиков не убудет. Долго ли им набить зверя в этом дремучем лесу». Но всё это Годин бормотал про себя. Опасался Муравленина. Хоть и прост Илюша, а посмотрит синими своими очами прямо в душу — и меха не захочешь. Еще наперед сказал: «Смердов не умучивать. Мы не тати, не разбойники — вои русские. Наше дело оберегать родную землю, охранять малых и слабых».

«И тут, видно, не будет счастья, — тоскливо думал Годин, — не разживёшься ни соболями, ни куницами, ни даже худой белкой, а подохнешь в этой топи, в сырости и голоде».

Илья сидел на свойском коне, устремя синие глаза вдаль, а глядел в собственную душу. Давно это было, быльём поросло, а не забывно.

* * *
«Как звать тебя?»

«Зови Ладушкой».

Ни по христианскому закону, как положено у добрых людей, в церковь не повёл. Ни по древнему обычаю не сговаривался сойтись у воды, когда падет ночная роса и выходят на берег русалки, и глядит туманно из глубин сама Мокошь. Умыкнул бы, на скаку подхватив на коня, на руках бы унёс — да некуда. Только прижимает крепче к себе, шепчет горячими губами «Ладушка». Лелем клянется любить….

…Ладушка — ведь это и есть любимая.

Много ли надо Лелю — беспечальному богу любви, — чтобы сделать счастливыми двоих? У других богов просят удачи в делах, благополучия в дому, хлеба и скота, дождя и солнца, победы над врагом, силы оружию — где его набрать на всех? А у кудрявого беззаботного Леля — всего только угол подушки — один на двоих. В дому ли, в шатре или просто под звездами — только вместе. Поют в честь Леля весёлые песни, водят хороводы. Так почему же не может Лель сделать счастливыми всех, кто умеет любить?

«Тихо! Кто-то идёт». Прижались крепче. Только два сердца тикают одно в одно. Мимо.

«Я пойду».

«Погоди, Ладушка».

«Хватятся. Я приду ещё».

Приходила.

Обнимала.

Месяц просила: «Заройся в тучи».

Месяц рос и рос, наливался полно.

Жёлтое око луны глядело надзорно.

Загадывала на звёзды: «Эта моя, а вон та — твоя. Рядом, вместе».

Звёзды падали, рассыпаясь. Взять бы лукошко — хоть осколочки собрать.

Ночь была коротка.

Принесла яблоко. Держала на ладошке — наливное, золотое, круглое, как солнце. Одно на двоих — нераздельное. Так и съели вместе. Косточки закинули. Вот и всё. Ни удачи в делах не просили, ни богатства в дому, ни окота, ни хлеба. Об одном только молила всех богов, какие только были и есть на свете, чтоб им двоим не разлучаться. Глянула долгим взглядом, счастливым, тоскливым: «Будет у нас сын». Сколько лет миновало — не счесть. А до сих пор сияет тот взгляд, как дальняя звезда. Всю жизнь будто камень на душе. Без вины, а виноватый. Может, и впрямь, надо было тогда по-иному: «…Венчается раб божий Илья… Аминь!» На веки веков едины муж и жена. На всю жизнь неразлучны. Разве не любил он свою Ладушку? Разве Ив хотел назвать се женой своей венчанной? Любил! Хотел! Но ведь известно: кто на рабе женится без ряду с господином, тот сам холопом становится. Можно было, конечно, и урядиться.

Они медленно проходят мимо страшного частокола с человечьими черепами. Илья и плюгавый мужичонка.

— Свободный! — усмехается конвоир Ильи, кивая на пустой кол. На подворье сидит на скамье богато одетый боярин. В руках свистулька ребячья, такая, как и те, что продавал старик на торгу в Карачарове. Рядом со скамьёй стоит человек со шрамом на лице.

— Имя? — спрашивает человек со шрамом.

— Илья.

— Как же это ты, друг Илья, или совсем дурной, или головы своей не жаль? Уж ежели занесла тебя судьба неласковая в Брынские леса, ты бы руки в ноги и молчком, тишком, по кочкам… А ты на дорогу попёр да ещё…

— Чего это по кочкам? — говорит Илья.

— Ты что, про Соловья не слыхал? Откуда ты сам-то?

— Из Карачарова.

— Ещё разок!

— Карачарово, говорю, что под Муромом.

— Муромский, значит, Муравленин. Далече ты заехал, Муравленин.

— Я в Киев еду к Владимиру-князю, послужить ему хочу.

— Послужить — это хорошо! Эй, — кричит человек со шрамом кому-то. Подбегает слуга, человек со шрамом кивает на Илью, слуга убегает и тотчас же возвращается с ворохом одежды. Другой несёт в руках добротную меховую шапку с красным суконным верхом. Человек со шрамом разворачивает одежку. Эта тоже кафтан, почти такой же, как и на нём. Глядит на Илью и приказывает слуге:

— Поищи побольше! Ну вот, друг Илюша, парень ты ничего. Держи! — Подаёт ему шапку. — Надевай!

Илья надел шапку.

— Потом и сапоги подберём. Обижен не будешь. Этакого ты у своего Владимира не скоро получишь. Служить будешь господину Соловью. Простил он твою вину. Благодари!

— Этот со свистулькой? — Илья смотрит на, сидящего на ковре владельца замка. — Разбойник он, а не соловей!

Человек со шрамом наотмашь бьёт Илью. Слетает наземь шапка. Илья разворачивается и ударяет человека со шрамом. Прибежавший с одеждой слуга растерянно смотрит. Подбегают другие люди Соловья. Они готовы кинуться на Илью, но их господин, наблюдая драку Ильи с человеком со шрамом, хохочет, иони застывают в нерешительности. Противник Ильи умелый боец, но все же он слабей Ильи. Он был бы рад прекратить поединок, но не смеет этого сделать на глазах Соловья. Поэтому, поднявшись с земли, налетает на Илью снова и снова. Наконец, Соловей свистит в свою свистульку, на Илью наваливаются, сбивают с ног, бьют ногами, обутыми в сапоги. Можно, конечно, было все уладить миром. Человек со шрамом, не раз наведывался к порубу:

— Счастье твоё, дубина ты карачаровская, что приглянулся ты Соловью. Не то торчала бы давно твоя голова на колу. Мне ты тоже полюбился, — говорит он потише, заглядывая в погреб. — Люблю дураков. Ну, ладно, ладно, не дури! А то Соловей свистнет, и голова отдельно, ноги отдельно!

— А чего это он всё в свистульку свистит? — спрашивает Илья.

— С дураками разговаривать не хочет… Чем в порубе гнить, не лучше ли службу нести у господина нашего Соловья? Нам такие молодцы — подходяще. Свиту дадим доброго сукна, шапку красную и опять же таки вместо мужицких поршней — новые сапоги. Ну и пику, само собой разумеется.

Разве не о чем было призадуматься крестьянскому сыну Илюше? Может, и впрямь подвалило ему счастье? Как заманчиво взять в руки оружие. А одежка! Прямо боярская! Даже сапоги! Да их только и носят бояре, богатые купцы да княжеские дружинники!

Может, и Ладушку к сапогам в придачу дали бы. Да только не знал, не ведал ничего о ней человек со шрамом. Ночное дело темное. Любовь — тайная. Нет, не просила Ладушка своего любимого взять её в жены, в супруги законные. Не уговаривала надеть свиту доброго сукна и шапку красную. Однажды, когда месяц нос упрятал в тучу, вывела потихоньку свойского Илюшиного копя, открыла поруб. «Скорей!» — шепнула. Только шею обвила напоследок руками.

Клялся: «Вернусь!» Клялся: «Женюсь». Клялся: «Всю жизнь любить буду!»

Не вернулся — дорога не туда вела.

Не женился — так судьба, знать, сложилась.

А вот любить — любил. Всю жизнь — одну-единственную свою Ладушку. Ни на девок длиннокосых не глядел. Ни на боярынь лебяжьих внимания не обращал. Молчал, когда товарищи посмеивались. Головой качал, когда сваты наведывались. Однажды в дальнем походе на торге увидел у заморского купца расписной плат, что горел как жар-птица. Купил, не торгуясь. Сунул за пазуху. Ждал, сам не знал чего. И только недавно на Данилкиной свадьбе подарил его своей посаженой дочери Василисе.

* * *
Горели на руках кровавые волдыри. Пухли ноги. По ночам от болотного тумана ломало кости. Прикидывалась лихорадка — двенадцать злых дев, и каждая по-своему мучает человека. Трясет Трясея. Жжёт огнём Огнея. Холодит, как лед, Ледея, глядит, не давая ночью уснуть, Глядея… А когда дойдёт до последней, самой злой — Невеи, то и вовсе не будет жив человек. Все равно врубались в лес, гатили болото, вели за собой дорогу.

Река Смородина была светла на диво. Открылась нежданно после чёрной грязи, после тянучей топи, после темной чащобы. Прозрачно сияла вода меж чистых берегов. Проглядывались на дне камушки — хоть рукой достань. И рыбы играли серебряными хвостами. Журчала приветливо обманная река. Сама мелка, да омуты глубокие. Ледяная. Непокорная. Обозные лошади передохли еще в пути. Телеги покидали. — Теперь сваленные дубы таскали к берегу на себе. В воде от холода сводило судорогой ноги. Но топоры в руках стучали. И когда уже казалось: вот-вот он — конец, светлая Смородина, играючи, сносила настил моста.

Незапамятные времена, «дела давно минувших лет». А вот рассказываю об этой великой по тем временам строительной работе, и невольно просятся такие сегодняшние слова: «Несмотря па трудности, строители выполняли план. Народ не забудет их трудовой подвиг». Впрочем, так оно и было. Новгородский плотник Ждан, как взял в руки топор ещё в Чернигове, так и стучал дятлом, по дремучим Брынским лесам. Даже Годин без спору и ругани лез в ледяную воду.

Вконец измотанные работой и липучей болотной лихорадкой, люди к вечеру валились замертво, засыпали, не дохлебав варева. С едой не бедовали. Сухари, правда, были уже на исходе, но лес снабжал строителей дороги куда щедрей, чем княжеские тиуны. С первых проталин баловал весенними грибами, сладким березовым соком, глухой, не жгучей крапивой-ясноткой на щи. Потом пошли ягоды. Заалели на полянах иемеряными кумачовыми платами. Красные земляные сменились черникой, от которой синели губы, крепило животы, излечивая от брюшной боли. Вдоволь хватало и мяса. Дичь сама бежала на ловца в этик нехоженых лесах. Даже стук топоров и треск поваленных деревьев не пугал ее. И случалось, на только что пробитую просеку выходил олень, стоял-глядел удивленно. И, так и не поняв ничего, падал, сражённый стрелой.

Жалея уставших людей, Илья Муравленин велел выставлять на ночь только костровых, чтоб не наскочили случаем волки или не наломился сдуру бессонный медведь. Больше вроде опасаться было некого. Поначалу встречали иногда бортников-древолазов, промышлявших мед диких пчел, или охотников, бивших зверя, и опять вспоминали Данилку Ловчанина, укатившего с молодой красавицей женой в стольный Киев. Годин завистливо представлял себе, как пирует сейчас удачливый Ловчанин с княжеской дружиной где-нибудь в теремных палатах и знать не знает той беды-лиха, что пришлось хлебнуть им с этой проклятой дорогой.

Порой набредали негаданно средь леса на сельцо в три избы, вокруг которого желтела пашня с ладошку. Жители с опаской встречали чужих людей. И только убедившись, что пришельцы не тати, не разбойники, любопытствовали: кто такие и зачем рубят лес? Слушали молча, задумчиво трясли бородами. Дорога прямоезжая — оно, конечно, дело хорошее. На торг, например, надобно — отчего же не поехать по этой самой дороге — свезти мёд и воск, добытые шкуры, опять же таки купить чего надобно. Все так. Да ведь есть другое: по дороге не только самому поехать можно. Глядишь и к тебе, не спросясь, незваные гости пожалуют. Так вот они, хорошо ли, худо, а живут. Зверя бьют, бортничают. Жилье их притаилось в лесной чащобе — пойди сыщи его. А по прямоезжей дороге небось каждый приедет.

Годин взвивался как конь на дыбы. Уселись грибы под елкой — нас не сыщут. Рады. «А то, что поганые степняки Русь со всех сторон обкладывают — не знаете? Выходит, мы там на заставах будем стоять сторожить, головы класть, а они тут в дреме лесной вековать. Про Чернигов, случаем, не слыхали?» Оказалось, слыхали. Даже в эти глухие края добежала стоустая молва о большой беде, нависшей над старым русским городом, о гибели неминучей, что грозила ему, и о славном богатыре Илье Муравленине, побившем поганых.

«Так и к вам доберутся, — грозил Годин, — похватают в полон. И Муравленин вас спасать не придет. Правду говорю, Илюша?»

Илья объяснял неторопливо: прямоезжая дорога надобна, чтобы можно было в случае нужды войско на помощь подбросить, подвезти оружие или снедь. И опять-таки, что же это будет, если каждый сам по себе станет жить? Русь должна быть единой. Потому-де и повелел Великий князь Владимир вести дорогу через Брынские леса. То ли то, что сидел перед ними не кто иной, как сам Муравленин — широкоплечий, с крепкими работящими руками, с синими правдивыми глазами, — успокаивало недоверчивых лесовиков. То ли и впрямь понимали: человек не гриб. От жизни не спрячешься.

«Раз надо, значит, надо. Стройте, — кивали смерды, — если что — подсобим».

Чем дальше углублялись в Брынские леса, тем реже попадались села, реже встречались охотники и собирающие мёд бортники. На много верст округ не ступала тут нога человечья.

Нападение было по-разбойничьи внезапным.

Кострового сняли стрелой. Он упал лицом на каленые угли, так и не успев охнуть. Подкрались по-звериному тихо. Сверху валились на плечи. Били рогатинами спящих. Годин ли, которому не давали покою завистливые мысли, вскочил первым или мастер новгородский плотник, которого мучила злая дева, ночная бессонная Глядея, услышал шум, поднял тревогу. Громким оглушительным свистом наполнилась дубрава. Казалось, на каждом дубе затаилось по разбойнику. Увидели — Муравленин, схватив палицу, бьётся с напавшими. Кинулись на помощь. Оттеснили.

Когда опал рассветный туман, увидели: окружены со всех сторон. Нет, не погаными степняками. По обличью видать — народ русский. Может, разбойники дорожные, что грабят купеческие караваны? Поодаль на дорогом коне, окружён всадниками, в богатом кафтане — рыжекудрый бородатый разбойничий воевода.

Так снова встретился Илья с Соловьем-разбойником.

Село, где избы людские хуже, чем хлевы для скота.

Богородица в драном платке с голодным младенцем на руках.

Плюгавый с холопами.

Поруб. Ладушка. Любимая. Единственная.

Илья хлестнул плёткой ни в чём не повинного коня: «Ах ты, волчья сыть, травяной мешок».

Выходи, Соловей-разбойник!

Может, и не вышел бы Соловей, да уж больно разозлился. Это ему кричит дерзкий смерд «Выходи!». Да ещё разбойником называет. Или две головы у него на плечах? Да он, Соловей… Стоит ему свистнуть в свистульку! Вроде и не громок, а валятся замертво наземь со страху людишки. Да он тут, в Брынеких лесах… Да у него тут кругом все рабы и холопы… Вот велит он, и тотчас схватят всех этих пришлых. Их-то и всего ничего — горсточка одна. Пришли новую дорогу строить через Брынские леса — прямоезжую. Старая и то заколодела и поросла муравой. И не такие совались сюда — вон кругом их кости белеют, чтоб неповадно другим было. Жаль, ночью не успели повязать. Особенно вот этого, что осмелился самому Соловью кричать: «Выходи, разбойник!» Сейчас он ему покажет. Выйдет, натянет свой лук и пустит стрелу. Выбьет Муравлеиппу правое око. Пристегнет деревенщину к булатному стремени и повезет его к своему дому-терему, где в его Соловьином гнездышке ждут-дожидаются батюшку три дочки. Представлял себе Солоней, усмехаясь, как выглядывает из окошечка косявчатая старшая, как кричит сестрам: «Едет наш батюшка чистым полем, везет мужика-деревенщину, у правого стремени прикованного».

Не успел Соловей додумать свою злую думу, просвистела стрела Муравленина. И Соловей не свистнул, не охнул. Скривился набок. И так быстро все случилось. Илюша думал: кинутся сейчас холопы Соловья мстить за своего господина. Велел своим поближе сомкнуться. Хоть и мало их против Соловьевой силы, да надо выстоять. Но только сполз Соловей под ноги коню, холопы — кто куда, врассыпную. Прикрутил Илья Соловья к седлу. Двинулись к дому. Так и есть, разбойничье гнездо! За высоким тыном со сторожевыми башнями — терем рубленый. Издали видать высокие дубовые стены. Подъехали поближе. Мастер новгородский плотник, ехавший впереди, попридержал коня, протер глаза, вглядываясь вдаль, сам себе не веря. Годин поравнялся с мастером, тоже остановился. По стенам на шестах человечьи черепа понатыканы. Сняли шапки люди Муравленина, перекрестились. Это надо же, сколько народу изничтожил душегуб проклятый. Казнил, кого хотел. Лютовал. Сильничал. А белые черепа укорно глядели пустыми глазницами. Кричали безмолвно.

— Остановись!

— Посмотри!

— Мы белые, голые, пустые, похожие, как братья.

— Ты молодой, на коне. Я тоже был молод. Я шёл по звериному следу, добывал пушные меха. Я хотел принести их своей милой. Не принёс. Не пришёл к ней.

— Я корчевал лес, я пахал землю, кормил детей. Заколодела моя пахота. Замуравела борозда. Плачут мои сироты.

— На меня посмотри!

— На меня!

Ощетинясь неприступным тыном, стояла крепость. Взяли с ходу. В горячечном запале. Снесли стены, сожгли терем. Разорили под корень злое Соловьиное гнездо. Хотели и Соловья порешить. Годин уже вытащил меч. Даже спокойный нравом мастер новгородский плотник Ждан торопливо тесал топориком кол, чтобы воткнуть на него рыжую голову и оставить ее на разоренном пепелище. Пусть гниет под дождями, пусть клюют её вороны, пусть сушат ветры, пока не забелеет на колу одиноко белый череп разбойника. Но Илья Муравленин поднял руку. Глянул сверху вниз на прикрученного к стремени врага, обвел взглядом товарищей. На слова скуп был Илюшенька, но когда говорил — слушали. Так, мол, и так, верные мои друзья. Было нам велено построить прямоезжую дорогу через Брынские леса. Тяжко нам было валить вековые дубы, пилить темные ели, гатить черную грязь, наводить мосты через реки. День шел за ночью. Лето за зимой. Палило нас солнце. Обжигал мороз. Трясла огневица — болотная лихорадка. Выстояли мы, выдюжили, вытянули дорогу. Будут ехать по ней люди добрые — нас помянут. А не помянут, что ж. Дорога все равно лежит. А вдоль нее не только дерева свалены — земляные холмы понасыпаны, где под крестами спят наши товарищи. Пусть и будет им памятником дорога прямоезжая.

— Напал на нас Соловей-разбойник. Разбили мы его, разорили змеиное гнездо. Можно и ему голову срубить, как он рубил. Можно и на кол воткнуть. Но лучше давайте отвезем Соловья в стольный град к Великому князю Владимиру. Пусть он его судит судом праведным, пусть казнит, чтоб всем иным разбойникам было неповадно.

Говорят, опомнившись, присмирел Соловей-разбойник. И теперь уже не кричал, не грозился срубить голову дерзкому смерду — опасался как бы свою не потерять. Просить стал Илюшу: «Отпусти». Выкуп предлагал немалый, дары драгоценные. Уговаривал: сейчас, мол, ты кто? Мужик, деревенщина. А с такими-то богатствами сам господином станешь. Будешь сахарную еду есть, питьецом медвяным запивать. На всю жизнь хватит, еще и детям достанется. Только не польстился Илюша на разбойничьи богатства.

* * *
Городская стража еще дремала у запертых ворот, когда послышался торопливый стук копыт. Загрохали кулаками, сотрясая дубовые Створки. Стражники отодвинули рогатины, подивились: «Кто такой?» Может, и наподдали бы нетерпеливому всаднику, да, оглядев широкие молодецкие плечи, поостереглись. По правде говоря, уже и время было отворять.

— Проезжай, если так торопишься, только мыт не забудь за провоз. Что везёшь-то? — Глянули, подивились. Не свинья, не баран к седлу приторочен. Зверь ли — рыжая шкура, человек ли — не разберешь.

— А сам ты кто есть? Куда скачешь? Что за диво-дивное везёшь?

Отвечал Илюша, как и было на самом деле, — зовут Ильёй. По прозвищу «Муравленин». Спешит он, торопится ко двору Великого князя Владимира. Издавна к нему на службу едет, все никак не доедет. А везёт зверя в человечьем обличье, погубителя душ, Соловья-разбойника, чтоб велел Великий князь его судом судить и казнью казнить. Ничего не поняли стражники — к какому Владимиру скачет, какого такого Соловья везёт. Одно только им понятно было, что широкоплечий детинушка есть не кто иной, как знаменитый Илья Муравленин. Потому что хоть и давно о нем ничего не слыхать было, а память о подвигах его всё жила. Расступились — поезжай куда знаешь.

Илюша натягивал поводья, попридерживал коня — не наехать бы ненароком, не задавить кого. Народу кругом — пропасть, И откуда столько людей взялось? И все куда-то торопятся. Не идут по-людски — бегом бегут. Так и лезут под ноги коню.

Никогда в жизни не видал Илюша такой толкотни. Домишкам тоже тесно. Один на другом сидят; Улочки узкие, кривые. То вверх ползут, то вниз. Петляют. Совсем закружишься. И где тут князя Владимира дворец искать? У кого спросить? Только рот разинешь, глядь, а тот, у кого спросить хотел, уже мимо пробежал. И нет никому дела ни до самого Ильи, ни до Соловья-разбойника. Хорошо, что попался добрый человек. Никуда не бежал. Никого не толкал. Стоял себе на берегу и плевал вниз, там из-подо льда струилась, бурля, неуемная речушка и тоже неслась куда-то, как и все в этом городе. Когда Илья окликнул его, человек перестал плевать. Разинув рот, долго глядел на всадника, на рыжую голову Соловья, прикрученного, как кабанья туша, — к стремени. Он-то и растолковал Илюше, что надобно ему ехать на самую Гору. Там. и дворец княжеский найдет.

Дорога внезапно вынырнула из-под заиндевелых деревьев и, как река в море-океан, влилась в широку площадь. Тут уже сам Илюша остановился, разинув рот. Вот он — стольный Киев-град. Еще краше, чем мерещилось Илье, когда он в порубе у Соловья сидел. Кругом не избы, крытые новой золотой соломой, как мечталось Илюше, — терема с резными, посеребренными инеем островерхими кровлями. Златоглавые купола церквей играют на солнце так, что глаза слепит. Значит, правду говорили люди о несравненном граде Киеве, лучше которого и на свете нету. Стоит он высоко на горе, пронизанный утренним светом, весь словно выкован сказочным мастером из золота и серебра, а вокруг неоглядные синие дали, по которым стаями плывут лебяжьи облака.

Поглядел Илюша в одну сторону, поглядел в другую — терема, что тот, что этот — один другого краше. И в котором из них князя Владимира искать? И тут еще одно диво увидел: четверку огромных медяных коней. До чего же хороши! Как живые, рвутся вперед, бьют золотыми копытами камень, и солнце играет на их гривах, будто на куполах. Вспомнил Илюша, давно слышал он об этих конях. Знающие люди сказывали, привез их князь Владимир из греческого города Корсуна и установил в Киеве в память о былых победах. Только, оказалось, на Горе негоже рот разевать. Там, внизу, боялся Илья в толкотне людишек конем потоптать. А тут зазеваешься — самого задавят. Мчат на полной скорости туда-сюда крытые возки, запряженные сытыми конями, — только снег следом вихрится. И опять, кажется, никому нет дела ни до всадника на усталом коне, ни до его рыжеголового пленника. Грустно стало Илюше. К тому ж обедал он давно, вечерял чем бог послал, а завтракать пока и вовсе не пришлось. И вспомнилось ему тут, как ребята на заставе рассказывали про столование у князя Владимира, куда любой проезжий и прохожий завернуть может. И примут его как гостя дорогого, и за стол усадят, и чарку мёда поднесут. Повеселело на душе. Взбодрил Илья коня. Решил: хоть весь Киев объедет, а сыщет княжеский дворец. Впрочем, повезло Илюше: не пришлось долго искать. Едва объехал площадь, наткнулся на дворцовые стены. Стража у ворот, как и там, ори въезде в город. И опять — ну что за бестолковый народ! Удивляются: какого такого Владимира надобно? Какого такого Соловья-разбойника привез? Скрестили секиры — проезжай дальше, деревенщина! Илюша осерчал и тоже собирался мечом поиграть. Потому что неприятно человеку, когда у него перед носом секирой машут. Но тут из надворотной башни выглянул начальник стражи:

— Кто шумит? В чём дело?

— Да вот какой-то с ума сошедший. Везёт в мешке… Не то зверя, не то человека — не поймешь… На суд говорит, да ещё… князю Владимиру!.. — начал объяснять один из дружинников. Начальник стражи глянул на Илью и воскликнул:

— Илья! Муромец! Здравствуй, друг! — Это оказался старый знакомец Ильи, с которым ещё на заставе вместе служили.

— Эй, возьмите коня Ильи Муромца! — закричал он и пригласил Илью: — Пойдём, друг, ко мне.

И вот они сидят в сторожевой башне, слушая рассказ Ильи о том, как строил он с товарищами проезжую дорогу, о Соловье:

— И тут он заговорил — Соловей-разбойник. Представляешь? Все свистел и свистел в свою свистульку, а как взял я его в полон, сразу заговорил. Золото предлагал мне, каменья драгоценные — их у него полны подвалы. Откупиться хотел.

— Ну, а ты?

— А я голову ему поганому хотел срубить, да и ребята разъярились за все его злодеяния. А потом решил, я не брать на душу греха. Вот и привёз его на княжеский суд.

— Да, ты с Соловьем этим поосторожней. На него давно уже жалобы приносили — грабит и убивает торговых людей и прочие злодеяния творит. Князь Владимир посылал воеводу Мышатычку с отрядом в Брынские леса, призвать разбойника к ответу… Да только вернулся Мышатычка — всё, мол, в полном порядке… А сам… возле Выдубецкого монастыря, впрочем, ты, наверное, не знаешь… Это где когда-то идолы выдыбали, потому и прозвал народ монастырь Выдубецким… Так вот возле этого монастыря Мышатычка такое имение строит, краше княжеского дворца… Не на Соловьеве ли питьецо медвяное?

— Ладно, разберёмся, — сказал Илья.

Всё больше народу собиралось на княжьем дворе: бояре, дружинники, дворяне, служки. Дивились на Муравленина, перешёптывались. Пока вдруг не вышел на красное крыльцо мужичонка невысокого росточку. Тучный. Шуба кунья до пят. Спустился со ступенек. Тут все, кто были во дворе, низко поклонились ему. А дружинник только и успел шепнуть Илюше: «Великий князь». Тут уж Илюша подивился — не таким представлял себе Великого князя. Но делать нечего, выступил вперед бояр и дружинников, тоже поклонился. Сказал — так, мол, и так. Давненько дело было, может, ты и не упомнишь. А повелел ты мне, Илье Муравленину, строить прямоезжую дорогу через дремучие Брынские леса. Ну и дальше все как было: как рубили дубы-ели, как гатили болота, наводили мосты. Про дорогу, что тянется теперь прямиком через леса, про товарищей, что лежат под крестами вдоль этой дороги. Ну, и, конечно, про Соловья-разбойника. Как он сидел в своих лесах, никому ни проходу, ни проезду не давал, как губил народ. Вот почему, одолев Соловья, привез его Муравленин на суд Великому князю. Пусть судит его честным судом при народе. И если виноват — пусть велит казнить разбойника.

Глянул снизу вверх князь на Муравленина, оглядел столпившихся вокруг бояр, меж которых сердитое шептание шло. Хоть и негромко шептали, а услыхать можно было. Дескать, рыжий Соловей, может, и впрямь разбойник… Но ежели каждый смерд начнет владетельных бояр хватать, что ж это такое получится?.. Видно, не только до Илюшиных ушей дошел тот шепот, до княжеских тоже. Еще раз глянул Великий князь снизу вверх на богатырские Илюшины плечи, скосился на бояр и, бросив: «Разберись, Мышатычка!» — сел в богато убранный возок, куда слуги постлали тканые ковры. Ближние дворяне накинули на князя еще одну шубу, укутали княжеские ножки собольей полостью. Возница взмахнул вожжами, и кони рванулись к распахнувшимся воротам. Боярин Мышатычка велел Илье сдать своего пленника страже и тоже ускакал вслед за князем. Опустела площадь перед красным крыльцом. Дружинники ускакали верхами за княжеским возком, бояре ушли в палаты. И остался на княжеском подворье один Илюша со своим пленником. Начальник стражи подошел к Илюше. Пойдем, мол, пообедаем. Топилась печка-истобка и был накрыт стол. Хоть и не так богат стол, как на подворье Великого князя, о котором слух по всей земле шел, а все же снеди вдоволь. Радушный хозяин знай подкладывает гостю на блюдо кусок за куском. Выпили по чарке. Илюша сидел задумчив. Начальник стражи наклонился к Илье поближе и спросил:

— Скажи, друг милый, почему ты Великого князя нынче назвал Владимиром?

Муравленин в ответ:

— А как же его звать? Разве не Владимир Красное Солнышко Великий князь у нас на Руси?

Удивился начальник стражи:

— Ну и ну! Видать, и впрямь дремучи Брынские леса, если не дошли туда вести о наших делах. Страшные это дела. Кровавые. — Помолчал начальник стражи, вздохнул, сказал: — А Владимир твой помре. — И стал рассказывать. Не так, чтобы шепотом, но и не громко.

Умер Владимир. Хоть и был он немолод и болен, а всё же смерть пришла нежданно. И вот не успел он глаза закрыть, началось… Сыновья его Великокняжеский стол не поделили. Занял его один из старших. Вроде бы все по-доброму. Послал гонцов к братьям, клялся: «Заместо отца вам буду!» А сам не только гонцов посылал. Вслед за гонцами, звавшими братьев приехать в Киев, убийц направил. Так и не доехали братья до стольного. Одного княжеские дружинники закололи. Говорят, взмолился он: «Молод я. Не губите». Уверял; «Зла не мыслю против старшего брата». Не поверили, а может, и верили, да не посмели ослушаться княжеского приказа. Закололи и привезли в ладье в Киев — хоронить. Но и мертвому не пришлось княжичу попасть в стольный город. Оттолкнули киевляне ладью с его телом от города. Княжеского гнева боялись. Вдруг да осерчает Великий князь, что приняли убиенного брата с честью. Так и схоронили поодаль от города.

А меньшого брата, совсем ещё отрока, по княжескому велению зарезал ножом, каким мясо режут, его же собственный повар. А третий, услыхав про такие дела, сбежал. Но и его по дороге догнали убийцы. Только четвёртый уберегся. Убежал за море к варягам. Шепчут; набирает там рать идти на брата-убийцу. Так-то, простая душа Илюша. А ты тут со своим Соловьем-разбойником…

Выслушал Илюша невесёлый рассказ начальника стражи, посидел ещё немного. Потом поднялся, поблагодарил хозяина за хлеб-соль. Обнялся с ним по-братски, поцеловались три раза, по русскому обычаю. Ведь неизвестно, придется ли когда еще свидеться. Вышел во двор. Тут Илюше и коня подвели. Поперед седла Соловей-разбойник перекинут, злобно сверкает глазами. Вскочил Илья на коня. Стража распахнула ворота широко, как распахивала перед княжеским возком. Выехал Илья из дворцового подворья. И уже не спрашивал ни у кого дороги, спустился вниз, проехал узкими толкучими улочками Подола, выбрался за городские стены в поле. Спешился.

Стоит.

Думает.

О чём? Былины не говорят нам этого. Они сообщают только о том, что сделал Илья, на века сохранив память и об этом его подвиге. На первый взгляд и подвиг-то вроде и не подвиг. В самом деле, чего проще. Вот он — твой враг. Побежденный, лишенный оружия, прикрученный к седлу, он злобно сверкает глазами. О, если бы он мог, он бы разрубил тебя на куски, разорвал на клочья, насадил бы на кол твою голову. Хорошо, что не может. А тебе стрит только вынуть меч и… Так чего же ты медлишь? Почему стоишь в тяжком раздумье? Что мучает тебя, храбр земли Русской Илюшенька?

Постараемся понять, что тяготит его. О чём он размышляет, стоя здесь в чистом поле, один на один со своим пленником. Мне думается вот что:

Это очень трудно — человеку, убить человека. Скажете: «Да разве мало приходилось Илье разить врага? Ведь и прославился он своей воинской силой и доблестью». Верно. Но ведь то в бою. Ты с мечом в руках, но и противник — с саблей. Не ты его, так он тебя. А тут ведь какое дело. Тут не поле боя. Казнить и миловать может только суд. А где этот суд? Сел в возок, прикрылся собольей полостью и укатил, будто его это и не касается. А если по совести судить, по закону? О чем говорил закон тех времен? Древний обычай кровной мести «око за око, смерть за смерть» уже отошел. Люди мыслили и судили по-другому. По-другому искали справедливости, по-другому отмеряли наказание.

В русском законодательстве того времени не было смертной казни. Даже за убийство. (Помните «прейскурант», «за княжего мужа — 80 гривен кун серебра»). И только разбойника-грабителя княжеский суд присуждал к повешению. Но убийце Соловью, как мы знаем, было чем откупиться. Он и пытался это сделать, не доводя дела до суда. Илья не взял ни «сахарной ествушки, ни медвяного питьеца» — говоря по-иному, взятки. Привёз разбойника к князю на суд. Но теперь становилось ясно, что княжеский суд Соловью не угрожает. Убийца останется безнаказанным. И надо было Илюше или отпустить Соловья, или… или взять ответственность на себя.

«Взятка… убийца… ответственность…» — резкие, хлесткие, нетерпеливые слова, лексика двадцатого века и былины. Не странно ли? Кажется, никак не «стыкуются» они с плавной, певучей старинной речью былин. Да их и не нужно искусственно сращивать, потому что они несовместимы. Конечно, наши герои не употребляли их в своей речи. Но и мы ведь не говорим сейчас на том пусть прекрасном и чистом, но далеком от нас языке. И когда мы хотим передать друг другу свои чувства и впечатления о переживаниях ли дня сегодняшнего или о далеком прошлом, мы все равно сделаем это лучше, если будем употреблять свои современные понятия. Поэтому оставим былинам их речь, а сами будем говорить привычно. Тогда и далекое станет нам ближе и понятней.

Долго стоял Илюша один в чистом поле. Куда бы проще: отвязать проклятого Соловья. Пропади ты пропадом — ступай на все четыре стороны. Да снова всплыло в памяти:

Село, где избы людские хуже, чем хлева для скота.

Мать с голодным младенцем на руках.

Поруб.

Белые человечьи черепа на кольях.

Ладушка.

…Возле разоренного строителями дороги замка толпится народ. Тут и слуги Соловья, и окрестные крестьяне. Илья ходил от одного к другому, спрашивал:

«Девушку не знаете? Звать Ладушкой, коса до пояса?»

Люди качают головами.

«Коса до пояса, — говорит старик. — Мало ли девушек, мало ли Ладушек загубил Соловей…»

За городом в чистом снежном поле стоят двое. Илья и связанный по рукам Соловей. Илья подходит, развязывает пленника. Тот кричит:

— Ты ответишь князю!.. Да Мышатычка за меня…

— Отвечу, — говорит Илья и вынимает из ножен меч.

— Постой! Постой! Я знаю, ты отважен и прост душой. Я тебя ещё тогда полюбил. Ведь стоило мне свистнуть… Но сейчас я не об этом… Ты бесстрашен, ты никогда себя не жалел, но её… пожалей её!

— Кого её?

— Девушку ту твою…

— Девушку? Ладушку? Где она?

— Далеко, продал я ее заезжим купцам, но, ежели поискать, найти можно. Вот вместе и поищем…

Илья стоит, опустив голову.

— А ведь, кроме меня, никто не знает, где её искать… Никто… Ни одна живая душа! — говорит Соловей.

— А товарищи мои? А те, чьи головы на колах? — говорит Илья. — Прости, Ладушка! — И он поднимает меч.

На окровавленном снегу лежит убитый Соловей. Илья, опустив голову, едет на своем коне по дороге. Линия горизонта отодвигается все дальше.

Не знаю, как вы, а я считаю, что трудный это был подвиг. Потому что бремя ответственности — очень трудное бремя. А ещё хочу сказать про Ладушку. Былины о ней не упоминают. Ладушку я придумала и имя ей дала. Потому что Ладушка — это и есть любовь.


8



Пограничная застава. Дружинник в воинских доспехах учит молодого ратника в тегеляе приемам боя. Другие ратники — кто в таком же ватном тегеляе, кто просто в рубахе — окружили их тесным кольцом и наблюдают за этими занятиями с большим вниманием. Иногда раздаются взрывы хохота. Подскакавший всадник безуспешно пытается спросить о чем-то кого-нибудь из них. Заглянув с высоты своего коня через спины столпившихся, он тоже было застыл, увлеченный тем, что происходит там, в середине круга, но спохватился и кричит почти сердито:

— Эй! Где дом воеводы?

— Ну чего кричишь? — оборачивается к нему один из ратников.

— Гонец из Киева к воеводе!

— А-а, погоди, сейчас… — И, выждав удобный момент, окликает: — Илья Иванович! Гонец из Киева!

Ратники расступаются. Дружинник, опустив меч, выходит из круга, и мы узнаем Илью. Да, он опять на заставе. Он заметно повзрослел, посолиднел.

— Гонец? Ну, давай бересту!

Всадник несколько мгновений медлит — уж очень прост для воеводы этот дружинник, вытирающий пот со лба.

Письмо от Великого князя воеводе Илье Муромцу в собственные руки! — отчеканивает он, чтобы исключить возможное недоразумение, но, оглядев стоящего перед ним богатыря и, по-видимому, сообразив что-то, смущенно улыбается и, соскочив с коня, достаёт из сумки на боку свернутую трубочкой бересту, запечатанную княжеской печатью, и почтительно подает её Илье.

— Продолжай, Кузьма! — кивнул Илья дружиннику в доспехах, который, пока занятия вёл воевода, стоял в группе ратников. Теперь же он занял своё обычное место, и «урок» продолжался.

Илья, отдав распоряжение накормить и устроить гонца, вложил в ножны меч и ушёл с княжеским письмом в руках.

Ратники разбрелись. Вот несколько из них помоложе от нечего делать затеяли игру. Простоватый парень, видимо новичок, водит. Стоит, подперев ладонью щеку, придерживая под локоть руку свободной рукой, зажмурил глаза. То один, то другой из столпившихся вокруг ударяет его под локоть, и он должен отгадать, кто именно ударил. Парень каждый раз указывает невпопад, и тотчас раздаются взрывы хохота.

— Гляди, голуби! — воскликнул один из парней. — Вот вернусь домой, заведу голубей!.. — Запрокинул голову и глядит в небо. Эти ребята, новое поколение, напоминают нам Илью, Данилку, Ждана… — такими, какими видели мы их тогда на заставе. И глядя на них, весёлых, беспечных, мы невольно вспоминаем судьбы наших героев. Кого-то, как, например, Ждана, уже нет на свете, других суровая воинская дорога так и не привела к дому, к покою. Граница есть граница. И в самом деле, в крепость въезжает дозорный отряд, и тотчас разносится весть — дозор наткнулся на степняков, была перестрелка, есть раненые. Кроме того, захвачен пленник. Возглавляет отряд Годин.

— Пожаловали, значит! — говорит дружинник Кузьма. — Вот тебе и мир на вечные времена!

— Бать, а бать, это половчанин? — спрашивает старого ратника простоватый молодой парнишка, который только что «водил», во все глаза глядя на пленного.

— А то кто же!.. Видишь, жёлтый, как полова, потому и зовётся половец.

— А ты с ними бился?

— С печенегами бился, а с этими… Да какая разница? Степняки! Печенегов прогнали, пришли эти…

— А чего они к нам лезут?

— Это ты у него спроси, — шутит старик, кивая на пленника.

* * *
Половецкий стан. В большой, крытой белым войлоком кибитке сидит на ковре хан. Возле него полукругом расположились его приближённые.

Овлур встретит тебя и укажет брод, и ты перейдёшь его и двинешься дальше по тракту, — говорит хан воину лет тридцати с гордым лицом.

— А пограничная застава? — спрашивает тот.

— Застава тебе не помеха, ты её не трогай, пусть так и остаются они в своей крепости.

— А если они встретят нас на границе?

— Царевич Илтарь боится русского батыра Илью, — насмешливо вставляет богато одетый юноша и вскакивает с кошмы. — Пошли меня, отец, и я принесу тебе голову этого Ильи!

Илтарь тоже вскочил на ноги, готовый кинуться на брата, но, сдержав себя, бросает презрительно:

— Хвастливый заяц всех побеждает, пока сидит под кустом! Я давно хочу сойтись с Ильей в поле, и никто не посмеет сказать, что я…

— Никто из вас не вступит в бой ни с Ильей, ни с другими воинами заставы, — нетерпеливо перебивает хан. — Сказано вам — они останутся в своей крепости, а вы пойдете своим путем. Боняк, вели готовиться в поход, — отдаёт он распоряжение одному из приближенных. — Двинемся в ночь. Царевич Илтарь с частью конницы налегке пойдёт вперёд и обложит город, а мы с обозом подоспеем, чтобы взять его.

Царевич Илтарь, выйдя из отцовской кибитки, шагает по стойбищу. Оно живет мирной будничной жизнью. Возле островерхих кибиток стоят без коней длинные шестиколёсные телеги — походное жилье и транспорт кочевников. В котлах, подвешенных над кострами, варится еда.

Возле костра сидят па корточках, разговаривая, две старухи. Поглядели вслед царевичу:

— Орёл!..

Девушка доит кобылицу. Тоже загляделась на царевича.

Возле старика сидят мальчишки — смуглые, раскосые.

— …Разбили свирепые враги молодого хана и прогнали его из родных степей далеко-далеко — за Железные ворота, за высокие горы… — рассказывает старик.

Царевич шагает дальше.

Подошла к костру с блюдом, на котором лежат груды мяса, служанка, стала было бросать мясо в котел, но увидела приближающегося царевича, вбежала в кибитку, зашептала громким шепотом:

— Царевич, царевич Илтарь идет!..

Сидящая на ковре молодая чернокосая женщина схватила зеркальце, погляделась, пригладила волосы, велела другой служанке — светловолосой русской пленнице:

— Подай серьги и ожерелье!

Та бросилась в угол, открыла серебряный ларец, достала украшения, подала хозяйке.

— Не эти — с красными камнями! — Схватила поданные драгоценности. — Держи! — сунула зеркальце служанке. Девушка опустилась на колени, стараясь держать зеркальце так, чтобы хозяйке было удобно глядеться. Заколыхался входной полог, и хозяйка пнула служанку ногой: «Ступай вон!» — и поднялась навстречу мужу с нежной улыбкой — тоненькая, чёрные толстые косы змеями вьются по спине, унизанные монетами и бляхами, сверкают, будто чешуей.

— Я пришёл проститься! — Царевич обнял жену, погладил по волосам, по лицу. — Хан посылает меня с головным отрядом, — не удержавшись, похвалился он и добавил: — Когда я вернусь, взяв этот город русских, хан отделит меня, и мы уйдем своей ордой.

— Скорей бы! — прошептала жена. — Я буду молить богов, чтобы они послали тебе победу, я велю зарезать им в жертву спою любимую белую верблюдицу! Я так буду ждать тебя! Ты знаешь, ханша не любит меня! Она хотела, чтобы я стала женой её Кончака, но моё сердце выбрало тебя!

— Хвастливый заяц! — сказал царевич. — Но отец видит, кто из нас.

— Да разве может кто-нибудь сравниться с тобой! — закричала молодая женщина и стала осыпать поцелуями длинные тонкие пальцы царевича.

— Ну, прощай! — сказал царевич, отстраняя жену.

— Ты хочешь взглянуть на сына? Няня, няня! — позвала она, и в кибитку тотчас вошла старая половчанка с нарядно одетым малышом. Царевич взял сына, подбросил его вверх, мальчик засмеялся.

— Не боится, будет такой же батыр, как ты! — сказала жена.

— Прощай! Вели укладываться!

Царевич вышел.

— Возьми с собой Анвара! Пусть будет возле тебя! — закричала вдогонку, выскочив из кибитки, жена.

— Твой брат при мне! — успокоил её царевич.

Стан уже пришёл в движение, готовясь в путь. Мужчины разбирали кибитки и устанавливали их на телеги. Одна кибитка, уже почти собранная, стояла на платформе. Женщины ташнли ковры и вьюки. Подростки гнали с пастбищ упряжных быков. Только старик, окруженный мальчишками, продолжал сидеть и рассказывать:

…Там, за горами, и остался жить хан, там и состарился. Но однажды явился к нему незнакомец. «Что тебе надобно?» — спросил хан. Ничего не ответил незнакомец, только вынул траву емшан и протянул хану. Как почувствовал хан горький запах емшана, вспомнил родные степи, заплакал. Заплакал и стал собираться домой. Потому что нет ничего на свете прекраснее половецких степей!..

Царевич постоял, прислушиваясь, и медленно двинулся дальше, но прежде чем войти в свою кибитку, где уже ждали его распоряжений люди, он остановился, сорвал пучок емшана, понюхал, поглядел вдаль. Садилось солнце. Закатное небо сливалось с бескрайним степным простором. Из кибитки выглянул юноша — брат жены Илтаря Анвар, почтительно-ожидающе по-смотрел^ на царевича — ждал приказаний, но царевич сказал непонятно: «Ничего нет на свете прекрасней половецких степей!» — и вошел в кибитку, оставив в растерянности брата царевны Анвара.

А между тем на русской заставе в избе воеводы шло нечто вроде военного совета. Кроме самого воеводы Ильи Муромца, Година и дружинника Кузьмы, здесь находились еще два воина — молодой боярин Никита и другой, постарше, которых мы уже видели в возвратившемся дозоре. Сейчас все были без доспехов, хотя и с ножнами у пояса. В углу возился молодой ратник Василек, ординарец воеводы.

— …Может, врёт всё степняк! — сказал Кузьма. — Так, наскочила случаем какая-нибудь шалая орда пограбить — и всё, а он нарочно страху нагоняет. Ей-богу, врёт, собака! Княжич на ханской дочке женился… Даров хан с царевной прислал! Я тогда в Киеве был, сам видел целый караван верблюдов. С ханом мир заключили… С чего бы им вдруг?

— Да нет, не похоже, — возразил Кузьме Годин, — царевич Илтарь, говорит, идет с дружиной, а за ним — и сам хан с обозом! Не стал бы он такое выдумывать… Вот и Демьян… — кивнул Годин на старого воина.

Тот согласно кивнул головой:

— И мне гадается, не врёт! Он ни разу не заговорил о выкупе! Это меня и навело на такую думку. Степняки ведь как? Попадает в полон и первым делом спросит: «Какой выкуп?» Похвалится, что у него в орде русские пленники есть. Понимает, что мы своих выручать будем, и давай торговаться. А этот даже не поинтересовался! Значит, знает, что идут они войной, и замирение не скоро…

— Пожалуй, так! — согласился Илья. — Не врёт половчанин — сам хан идет…

— Ну, а если хан, так надо спешно гонца в Киев слать! — сказал Кузьма. — Нам ведь против хана со всей его дружиной не выстоять! Вот с этим гонцом, что прискакал, и послать…

— А что князь? — спросил он. — Обещает коней?

— Да нет, — ответил Илья. — Про коней ни слова, будто и не получил моей бересты. А пишет он… Василёк, — распорядился он, — подай княжескую бересту.

Молодой ратник достал из кожаной сумки бересту и подал Илье. Илья развернул скрутившийся трубкой листок и стал читать:

— Воеводе Илье Муромцу. Крепость ни при каких обстоятельствах не покидать!..

— Да неужто мы крепость бросим и побежим?! — возмущенно воскликнул Кузьма.

— …В бой с войсками половцев не вступать! — продолжал Илья читать дальше.

— Что, что? — переспросил Кузьма. — Как это — не вступать? Что же, они будут идти, а мы на них глядеть?

— Должно быть, не начинать первыми, — сказал старый воин Демьян.

— Да как же это? — вскричал молодой боярин Никита. — Мы, что ли, их трогаем — степняков поганых?..

— Погоди, — махнул на него рукой Годин. — Крепость не покидать! Чудна! Князь пишет, будто знает, что они вот-вот объявятся у заставы…

— Вот и я… — сказал Илья. — Я как прочитал, думаю — что такое? Вроде мир… О половчанах и слыхом не слыхать… А тут Годин из дозора… Вот они… Будто в воду глядел князь!

— Значит, в Киеве виднее, — сказал Демьян.

— Виднее-то виднее, — сказал Кузьма. — А что делать-то будем?

— Что?… Пошлем гонца и будем стоять, — сказал Илья.

— Так ведь князь пишет — в бой не вступать, — напомнил Кузьма.

— Да разве мы их трогаем?! — опять закричал Никита.

— А знаете, — проговорил Годин, — сегодня мы, можно сказать, первые на них насели. Увидели и кинулись. Они бежать, мы в погоню… Этого, что в плен взяли, Никита стрелой ссадил, — кивнул он на молодого боярина. — Наших-то они поранили потом — отстреливались…

— Но ведь они не по своей степи гуляли и даже не по дикому полю, где и поспорить можно — чьи, мол, владения, а по нашей земле, — опять запальчиво заговорил Никита.

— А ты что думаешь, Демьян? — окликнул Илья старого воина.

— Вели-ка, Илья Иванович, позвать половчанина, — посоветовал тот, — потолкуем с ним ещё раз, может, прольёт он свет на наши тёмные думки.

— Привести половчанина, — распорядился Илья. Василий вышел.

— Царевич и хан… — задумчиво проговорил Кузьма.

— А царевич Илтарь, говорят, добрый воин, — сказал Никита. — Вот бы с ним сойтись!..

— Молчи, петух! — цыкнул на Никиту старый Демьян. — Сойтись легко, разойтись — трудно.

— Я всё-таки вот чего не пойму… — снова начал Кузьма, но в это время в избу ввели пленного половчанина.

— Ты по-ихнему лучше всех можешь, — наклонился Илья к Годину, — спроси-ка его…

— Да он по-русски прекрасно понимает и говорит, — отвечал Годин. — Знаешь ты, кто перед тобой? — спросил Годин половчанина, указав глазами на Илью.

Половчанин почтительно поклонился Илье:

— В наших вежахпро Илью Муромца молодым воинам рассказывают — про силу его и отвагу! Славен батыр! Сам хан его почитает!

— Почитает, — усмехнулся Кузьма. — Что же это твой хан? Мир с Великим князем заключил, дочь выдал за княжича. А теперь вдруг войной пошёл на нас?

— А мы не на вас, — сказал половчанин.

— Как это не на нас? — закричал Никита. — Как же ты-то тут оказался?

— Мы не шли на заставу… Мы брод искали…

— Брод? Зачем? Или заблудились? — насмешливо спросил Кузьма.

— На Переяславль идти, — сказал половчанин.

— На Переяславль? А разве Переяславль не наша земля? — спросил Илья.

— Илья, — сказал вдруг Кузьма, — вели увести половчанина!

— То привести, то увести! — проворчал Никита.

Илья махнул Васильку, и половчанина увели.

Все вопросительно глядели на Кузьму, но он начал не сразу:

— Ты сказал: «А Переяславль разве не наша земля?» Илюша, дорогой! Переяславль нынче земля переяславского князя, а мы служим князю киевскому…

— А разве киевский князь не должен заботиться о Руси, оберегать её от врагов?

— Но пойми, Русская земля больше не едина. Князья поделили ее меж собой. Каждый князь нынче печется только о собственной вотчине. Я не спорю с тобой! Да, раздел этот тяжек для всех русских людей, но не нам, княжеским слугам, судить князей! Над ними суд божий! А мы, мы должны исполнять свой долг! Тебе приказано не покидать крепость. Так?

— Так, — мрачно сказал Илья. — Но ведь…

— Погоди, дай досказать. Если бы половчане пошли приступом на заставу, ты должен был бы защищать её. Но они не помышляют об этом. Они пройдут стороной, не трогая нас. Вправе ли ты вступать с ними в бой, губить вверенных тебе людей вопреки княжескому приказу? Да и выстоишь ли ты против всей половецкой силы с малой горсткой людей?

— Я кликну клич и уверен — откликнутся многие и станут рядом с нами.

— Ну и что? Сыщутся смелые сердца, но ведь надо смотреть правде в лицо, это не дружинники, обученные по всем правилам воинского искусства.

— Пошлю гонца в Переяславль… Там Алёша…

— Алёша! — усмехнулся Кузьма. — Твой Алёша Попович служит переяславскому князю. Степняки, как нам стало известно, идут на Переяславль. Это дело переяславского князя, а мы…

— Но ведь ты сам только что говорил: «Степняки будут идти, а мы на них смотреть?» — с горечью сказал Илья.

— Да у меня и самого болит душа! Ты Знаешь, я не трус! Я не боюсь ни боя, ни смерти! Но я целовал крест киевскому князю.

— А ты что скажешь, Демьян? — спросил Илья, но, прежде чем Демьян успел ответить, Никита вскричал:

— Степняки! Схепняки! Испугались! Илья Иваныч, разреши только, да я их со своим отрядом…

— Грозилось наше теляти волка поймати, — сказал старый воин и под взглядом Ильи опустил голову.

— А ты, Годин? — спросил Илья.

— По мне бы сидеть, пить медовуху и носа не высовывать, — проворчал Годин, — но я же тебя знаю…

— Илья Иваныч! — снова начал Никита, но Кузьма перебил его.

— Ты воевода, Илья, тебе и решать!..

* * *
Поле, то самое дикое поле, ничейная земля, по которой проходит невидимая граница между Русью и половцами. По одну его сторону стоит только что подошедшая половецкая конница, по другую — русские ратники, на конях и пешие. Они стоят непоколебимо. Они не станут отсиживаться в крепости, они не позволят врагам ступить па свою землю. Это ясно каждому, кто видит их лица, их спокойную решимость. Понимает это и царевич Илтарь. И сейчас он в тревоге и сомнении вглядывается в противника.

— Бать, а кто сильней? Печенеги или эти? — тихо спрашивает молодой ратник старика. Они стоят в строю рядом. В руках у молодого секира, которую он нервно сжимает.

— Вот сойдёмся, поглядим… — отвечает старый ратник.

— Илья Муромец! — негромко говорит половецкому царевичу старый дружинник хана Боняк, указывая на русского витязя.

— Вижу! — отвечает царевич.

— Царевич Илтарь! — говорит Илье Демьян.

— Вижу, — отвечает Илья.

Они смотрят друг на друга — русский и половчанин. Они не испытывают ненависти один к другому, и сейчас, пока их разделяет ничейное поле — невидимая граница, еще можно мирно разойтись.

Царевич медлит, надо еще раз все обдумать и взвесить. Все получилось совсем не так, как было задумано, но совета спрашивать не у кого, надо решать самому.

— Бать, а бать!.. — окликает своего соседа молодой ратник.

— Ну чего тебе?

— А убить, чай, боязно? — говорит паренек, сжимая в руках секиру. — Не баран ведь — человек…

— Конечно, боязно… Кровь… А вот как насядет… Или он тебя, или ты его…

— Может быть, послать к хану? — негромко спрашивает царевич Боняка. — Анвар! — окликает он юношу, брата своей жены. Тот подъезжает к царевичу, ожидая приказаний. Может быть, сейчас он получит распоряжение царевича скакать к хану, но этого не случается: царевич Илтарь, уже готовый отдать Анвару этот разумный приказ, перехватывает насмешливый взгляд своего брата Кончака, поднимает саблю, и половецкая конница летит через поле.

Если издали поле боя кажется беспорядочным столкновением человеческих и конских тел, кипением кровавого котла, то при более пристальном внимании можно выхватить человеческие судьбы.

Царевич Илтарь и Илья, каждый охраняемый своими дружинниками, рвутся навстречу друг другу и на этом пути.

Свалился от удара русского меча под ноги коням молодой половчанин Анвар, брат жены царевича.

Упал, обливаясь кровью, от половецкой сабли дружинник Кузьма.

Молодой ратник на мгновение застыл над телом убитого им человека и сам упал под ударами.

Вступили в бой Илья и Илтарь. У одного русский меч, у другого — кривая половецкая сабля. Это бой двух богатырей — упорный и долгий.

* * *
Князь прохаживается по кабинету, рассеянно слушая Мышатычку, который стоит с длинным свитком бересты.

— …У черниговского князя родился сын, — докладывает он, — крестины назначены на…

— Пошли гонца с поздравительной грамотой и дары…

— А может быть… Пусть поедет княжич — он и будет крёстным отцом…

— Да, да, ты прав, пусть поедет княжич. И дары надо отправить дорогие. Поговори с хранителем казны.

— Пленк Сурожанин просит принять в дружину сына Чурилу, — продолжает свой доклад Мышатычка.

— Чурилу так Чурилу, — говорит князь. Мышатычка делает пометку на берестяном свитке.

— Священник Софийского собора, отец Парфеня просит… — Мышатычка не успевает договорить — в кабинет входит молодая, нарядно одетая женщина. Это княжна Апракса. В дверях испуганно топчется дежурный боярин, не сумевший задержать напористую посетительницу.

Князь смотрит на вошедшую с досадой. Мышатычка почтительно кланяется ей.

— Я занят, княжна, — говорит князь, но княжна Апракса не собирается покинуть кабинет.

— Дорогой братец! С тех пор как я вернулась на Русь, я так и не смогла поговорить с тобой по душам. Я понимаю: Великий князь… король такой большой земли. — Апракса произносит это почтительно, впрочем, за почтительностью проглядывает ирония, и вдруг она заливается слезами. — А я? Кто я? Беглянка, королева без королевства, бездомная, нищая!..

Князь пытается что-то возразить, но княжна не дает ему.

— А между тем я твоя сестра! — кричит она. — Сестра, хотя и двоюродная! И мой отец был добр к тебе.

— Ещё бы! Когда он сидел на Киевском столе, который нынче занимаю я, он бросил мне, как собаке кость, плохонький удел, чтобы я не умер с голоду! — Князь тоже кричит. Мышатычка, не желая присутствовать при этой семейной, сцене, деликатно на цыпочках удаляется из кабинета.

— Ну ладно, — обрывает себя князь, — я не в обиде на твоего отца. О чём ты хочешь поговорить?

— О чём? — усмехнулась княжна. — Нашлись доброхоты! За меня решили! Жужжат в уши: «В монастырь! Грехи замаливать!» Похоронить себя заживо? Спасибо! Да я ещё не жила! Ну что глядишь на меня? Сам знаешь, девочкой отдали меня на чужбину. Муж? Слабый, подверженный низменным страстям, безумный!.. Он ввёл меня в разврат… Чуть не торговал мной! Ах, что говорить! Я грешила, рожала детей, не ведая иной раз от кого, славу богу, помирали! Да, да, да! Душа моя жаждет не могилы, а света! Я хочу жить, радоваться, любить!..

— При живом-то муже?

— Ах, оставь, ты прекрасно знаешь, что папа римский, к ногам которого я кинулась в несчастье, разрешил мне развод с королём, и перед богом я…

— Ладно, ладно.

Князь опускается в кресло и указывает княжне на другое.

— Как я понимаю, королеве нужно королевство? Не так ли?

— Увы. Но его нет… А земли моего отца и его…

— Но оно может быть… — перебивает князь, не дослушав.

— Интересно.

— У моего друга половецкого хана есть сын, царевич Илтарь…

— Ты хочешь к постелям германского императора и европейских графов добавить постель половецкого царевича?

— Половчанин ничем не хуже. Мой сын взял в жены половецкую царевну.

— Но я пока не хочу замуж. Я хочу любить и… люблю…

— Князь! Победа! — кричит вбежавший без всякого этикета в княжеские палаты дежурный боярин. — Прискакал гонец! Наши ратники вместе с дружиной переяславского князя наголову разбили степняков! Воевода Илья Муромец взял в плен царевича Илтаря. Хан бежал в степи!

Вскочивший с кресла князь растерянно слушает этот радостный доклад. Наконец, он берет себя в руки.

— Добро! Ступай, боярина Мышатычку ко мне! А ты, сестрица, иди к себе!

Апракса встала, оправила складки своего нарядного платья, подошла к князю, обмахиваясь веером:

— Ну вот, кажется, и жених пожаловал… Правда, вроде не по своей воле… А что, он молод? Хорош собой?

— Да, он молод, — машинально отвечает князь, поглощенный своими мыслями. — Ах, иди ты к черту! — кричит он, спохватившись. Апракса отвешивает насмешливый поклон и медленно удаляется. Столкнувшись в дверях с торопливо идущим Мышатычкой, кокетливо стукает его веером по щеке. Мышатычка расплывается в улыбке: «Ах, княжна, ты прекрасна, как утренняя заря!» — но сердитый голос князя: «Слыхал радостную весть?!» — смывает с его лица улыбку, и Мышатычка, уже не обращая внимания на Апраксу, спешит к князю.

— Ну, что ты теперь скажешь? — набрасывается князь на Мышатычку, словно это он повинен во всём случившемся.

— Ну кто же мог предполагать. Ведь ему была послана грамота с твоей печатью не покидать крепость, не вступать в бой с половцами, — бормочет Мышатычка.

— Он ослушник! Он нарушил воинский приказ. Да я его!.. — в гневе кричит князь. Но Мышатычка перебивает князя.

— Ты, князь, пригласишь его в стольный и с почётом повесишь ему на шею золотую гривну!

— Золотую гривну?

— Именно. Он, конечно, ослушник, и если бы он проиграл бой, тогда… Но победителей не судят! Да и как это будет выглядеть, если ты накажешь знаменитого храбра, еще раз снискавшего на поле боя славу? Не наведет ли это кой-кого на размышления? Того же переяславского князя?

— Слушай, а как они узнали? Ведь половцы едва перешли границу, как переяславский князь с дружиной уже двинулся им навстречу.

— Должно быть, Муромец сообщил.

— А может, он, этот Муромец, что-нибудь заподозрил?

— Не думаю. Илья прост душой. Он ведь и тебе гонца отправил, просил помощи, вот и в Переяславль, наверное, тоже. Но даже если кто что-нибудь и подумает, так доказательств у них никаких. И переяславскому своему брату ты всегда можешь сказать, что, как только получил весть с границы, тотчас и стал готовить дружину в поход. Это всем известно. И тем более ты должен принять эту победу со всей радостью! Отслужить молебен, наградить воинов…

— А хан? Ведь он решит, что я обманул его, что я нарочно…

— Э-э, мало ли приходится обманывать! К тому же хан разбит, а царевич у нас в плену…

— Да, да, это верно, надо все продумать. Всё-таки я хочу иметь его другом, а не врагом. Надо подумать… Вот что, позаботься, чтобы царевича содержали со всеми… ну, ты сам понимаешь. А этого Муромца и правда награжу. Его тоже не мешает иметь в друзьях. Вообще, хватит ему на границе сидеть. Пусть приедет в стольный.

* * *
Начинается ВОСЬМАЯ ГЛАВА «ИДОЛИЩЕ ПОГАНОЕ», в которой после долгой разлуки встретятся Алёша и Илья.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ ИДОЛИЩЕ ПОГАНОЕ


Осень стояла тёплая. Серебрясь в солнечных лучах, по городу летела паутина бабьего лета.

В начале сентября в день Успенья богородицы киевский тысяцкий Мышатычка Путятин пригласил к себе гостей. Праздновали победу над половцами. Недавно объединённые русские войска нескольких княжеств разбили половцев и даже взяли в плен половецкого царевича, ханского сына. Созывая гостей, Мышатычка не только хотел отпраздновать победу, но и показать свой новый терем. Его недавно только закончили строить.

Не зря толковали о тереме тысяцкого на Подоле, дивясь его громаде и красоте. Каменный, в два этажа, с островерхими лестничными башнями. При нем домовая церковь, в которую прямо из жилых палат ведет внизу крытый переход, а поверху — галерея с колоннами.

Терем издали сиял белыми стенами и золочеными скатами кровель, над которыми возвышался шлем купола. Вблизи же и вовсе удивлял резным каменным кружевом, снизу и доверху покрывавшим громаду стен. Видно, и впрямь строили его мастера «как мера и красота скажут». Так обещались и, заключая подряд, записали на бересте.

Темнело рано, и в последние дни работы велись по вечерам при свете факелов. Тысяцкому хотелось, чтобы непременно все было закончено в это лето. Сам терем был уже готов. Оставалось убрать землю, свезти оставшийся камень да вымостить брусчатку от въезда в усадьбу до красного крыльца, к которому теперь съезжались гости со всего Киева.

Терем был далече. Тысяцкий не захотел возводить новые хоромы на Горе, где на просторном подворье стояла его старая домина, которую он теперь отдавал в приданое дочери Забаве. С незапамятных времен и, пожалуй, до последнего времени Гора считалась самым лучшим районом Киева. Здесь в зелени дубрав за высокими оградами стояли терема-особняки старшей дружины. И тот, у кого не было своего дома на Горе, не мог причислять себя к лучшим людям Киева. Получивший ли пожалование боярин, разбогатевший ли купец — все первым делом строились на Горе, втридорога переплачивали за землю.

Но теперь вошла новая мода. Гору поругивали. Жена Мышатычки, молодая боярынька, капризно кривя алые губы, говаривала, что ждет не дождется, когда, наконец, закончат строить новый терем. На Горе совсем стало невозможно жить. По мостовой до ночи тарахтят колеса. На улицах и на площади теснотища — прет кто хочет: и нахальный купчина, и пропахший овчиной смерд.

Мышатычка мог позволить себе построить не только терем в два этажа — новый Киев возвести. Конечно, в чужом кармане считать не годится, но поговаривали, что у Путятина в глубоких каменных погребах скотницы с золотом и серебром полней, чем у самого Великого князя. Ещё в свою бытность тиуном, собирая дань, Мышатычка умел сделать так, что сопровождавшие его ученые писцы были не шибко грамотны и часто выводили в учетных книгах не ту цифирь, что надо. Только ошибались-то все в одну сторону. Так что разница оставалась воеводе. Так же, как и дань, прибирал потихоньку воевода далёкие суздальские земли, примучивая смердов и посадских людишек. Не брезговал и ростовщичеством.

Недавно в проповеди митрополит на всю Софию говорил о несытых мздоимцах, от которых страдают многие человеци. Хоть и не называл митрополит имён тех самых несытых, но весь Киев знал, о ком идет речь. Ропот, как волна, пробежал по пастве. Ближние бояре шептались, завистливо глядя на широкую спину тысяцкого. Громко гудела церковь, переполненная посадскими ремесленниками и окрестными смердами, добрая половина которых была в неоплатной кабале у тысяцкого. И когда митрополит произнес своим по-старчески звучным голосом: «Легче верблюду пролезть в игольное ушко, чем богатому войти в царство небесное, — и добавил сурово: — Помните: за каждую сиротскую слезинку придется держать ответ перед господом», — слова его, казалось, взлетели под самые своды, туда, где, простерев перед собой руки, стояла во весь рост матерь божья Оранта — нерушимая стена. И она, будто негодуя, косила вниз, на тысяцкого, и вздымала спои распростертые руки к всемогущему своему сыну, чтобы обратил он свой взор с небес вниз, на тех, кого покинул на грешной земле. Но, видно, не дошла до сына материнская ее печаль. Толпа пошумела и растеклась по Подолу в свои землянки и хижины, швейные, сапожные и гончарные мастерские. Тысяцкий благополучно отстроил новый терем, который святили на Успенье богородицы — в тот самый день, когда, наконец, ее измученная материнская душа, покинув этот неправедный и трудный мир, отошла в лучший.

На мощеной брусчатой площади у нового дома тысяцкого теснились крытые возки. Слуги, соскочив с козел, отворяли дверцы, высаживали бояр в шубах и опашнях, боярынь в длиннополых платьях из переливчатых заморских тканей. Боярыни спешно подхватывали хвосты платьев, осторожно, обходя лужи, ступали сапожками на высоких каблучках. Площадь у парадного крыльца хоть и была мощена брусчаткой, но колеса возков натащили грязь почти со всего Киева.

Гости, робея, ступали по затейливым узорам вощеных полов из мореного дуба. Если и снаружи терем был на диво хорош, но тут, внутри… Стены расписаны, как в церкви. В парадной зале картины из жизни святых угодников — христовых воинов и чудотворцев. Вот ученики Христовы евангелисты с книгами в руках — эти книги они написали о жизни божьего сына Иисуса Христоса на земле. Вот старец с кудрявой бородкой и добрыми глазами — святой Николай, покровитель мореходов, спасающий их от неминучей смерти в море во время бури. А вот братья-близнецы — святые коневоды Флор и Лавр на своих конях, один на черном, другой на белом. А. это русские святые Борис и Глеб, безвинно убитые своим братом Святополком, за что тот и прозывается с тех пор Окаянным. В других горницах написаны по стенам развеселые скоморохи и ряженые в ярких одеждах — красных, жёлтых, синих… В третьих, словно в райском саду, цветы и птицы…

Гости задирали головы, оглядывали высокие своды, поднимались по лестницам, глядели из башенных окошек вдаль: в одну сторону — на днепровские воды, в другую — на золоченные осенью леса. Льстиво улыбались хозяину, но, чуть отойдя, стирали с лиц свои улыбки и зарились по сторонам алчно и завистливо. Освоясь в этих невиданных по роскоши палатах, начинали тихо злословить.

Уже было пущено кем-то из острословов, что одни ушные колты хозяйки стоят дороже, чем ее боярская честь. Боярыня-выскочка, жена Мышагычки, была родом из меньшой дружины. И сколько бы ни навешивала она на себя золота и драгоценных каменьев, этого не забывали.

Боярыни, оглядев парадные палаты, ушли на половину хозяйки. Говорили, там у боярыни-выскочки такое убранство, что и в сказке не описать. Оказалось, и правда. На лавках — ковры, резные стулья крыты бархатом. А на столе… Лакомясь сластями, боярыни разглядывали круглое золотое блюдо, на котором горкой лежали грецкие орехи, невиданную посуду — поливную, расписанную тонкими узорами. Хозяйка хвалилась — привезли из дальних земель, куда каравану не один месяц пути по зыбучим безводным пескам. Пройти по ним можно только на верблюдах. Потому что сии твари могут и вовсе не пить и воду про запас носят в своих горбах. Жаловалась — посуда эта хрупка и бьется. Только сегодня нерадивая холопка уронила одну такую чашу, разбила в черепки, негодница. Самое ее пришлось избить, чтобы впредь берегла боярское добро. Да она и сама того не стоит, сколько сия чаша. А еще хвалилась боярыня, раскрыв кованый ларец, мужниными подарками — из золота, из резной кости, из янтаря. И уж чтобы совсем удивить боярынь, из другого ларца вынула ещё одну диковину заморскую — губку. Пояснила — будто находят её в море-океане. Вот сейчас она жестка, как власяница, но если опустить её в воду, помягчеет, станет нежной, как пух. Греческие женки моются такими губками в бане, и она теперь тоже будет… Спохватясь, боярыня угощала, указывая на заморские фрукты, испускавшие каждый свой дух: «Ешьте, дорогие гостьи! Никогда, наверное, не едали. Оно и понятно: купцы держут цену, дорожатся — не купишь. Это вот, будто надутая, так и называется по-иноземному — „дыня“, что означает „пухлая“». Придвигала сливы и сладкие ягоды смоквы. «А эти вот зелёные — огурцы. Так их греки называют. Боярин говорил, означает это — не зрелые. Но вы не смотрите, что зелёные. Положишь в рот, словно ключевой воды глотнешь. Отведайте. Раньше мы их тоже покупали. А нынешним летом холоп-садовник посадил и вырастил…»

Хозяин всё стоял в зале, встречая самых именитых. Но и без него гости не скучали. Старшие, рассевшись на устланных мягкими коврами лавках или на стульцах, обтянутых рытым бархатом, отделанных по спинкам рыбьим зубом и слоновой костью, солидно толковали о делах. Юноши состязались в учености и острых словах. Среди них и Меньшик Путятин, высоченный, как колокольня, парень, племянник хозяина терема Мышатычки, и рыжий Чурила, сын знатного боярина воеводы Пленка Сурожанина. Меньшик Путятин вон какой вымахал, а Чурила росточком не вышел, не дорос. Стоят, на девиц поглядывают, похохатывают. Прошел богато одетый дружинник, спеша кому-то навстречу, нечаянно толкнул какого-то боярина. Боярин сердито ему вслед:

— Кто таков?

— Или не узнал? Алёша Попович, — отвечал долговязый Меньшик. — Ну, тот, что хотел на жене Добрыни жениться.

— То-то я гляжу, обличье знакомое. Ишь, какой прыткий! Давненько его не было видно, с того самого дня…

— Да уж прыток! Любимец переяславского князя. И наш его привечает, — сказал Меньшик, всегда знавший все дворцовые новости.

Алёша и правда давно не был в Киеве. А теперь спешил он через зал навстречу старому другу Муравленину. Крепко обнялись Илья и Алёша.

Среди прочих гостей почти неприметно вошёл одетый в простое платье старец с гуслями. Хоть он и шёл в сопровождении отрока, но держался так прямо и свободно, смело ступая среди раздавшейся толпы гостей, что хозяин в ответ на приветствие, так же как и остальным, закивал ему лысиной, позабыв, что перед ним слепец. Кто-то догадливый заметил, верно, будет сегодня на пиру у тысяцкого сам Великий князь. Поэтому и приглашен знаменитый придворный поэт Боян.

Это был совсем не тот Боян, что пел вдохновенные песни о смелом красавце Мстиславе Тьмутараканеком, победившем в поединке предводителя печенегов силача Редедю.

Далеко была Тьмутаракань. Много лет минуло с той поры. Давно истлели кости и Бояна, и самого Мстислава. Но кому это было памятно? Знали: сидит на столе — значит, Великий князь. Поет славу княжью — значит, Боян. А то, что величает он в своих песнях хилого — буй-туром, трусливого — храбрым, так ведь он слепец — Боян. А может, напротив — видит лучше зрячего.

В сенях у входа в палату вдруг сделался шум и толчея. К парадному крыльцу подкатил нарядный возок. Похоже — княжеский. Гости, как овцы, сбились у окошек. На подворье в руках боярских дворян еще ярче запылали факелы. Наверно, и впрямь Великий князь. Гости отвалили от окошек к парадным дверям.

Нет, это не Великий князь. В гостиную палату, легко ступая, входит женка — молодая обличьем, одетая по-иноземному. Кто-то уже шепнул: «Она самая — королева-разведёнка». Но если на лицах женской половины общества можно было заметить любопытство, негодование, презрение, то мужчины встретили Апраксу с большим вниманием. Вокруг нее тотчас образовался кружок. Тут был и радушно улыбавшийся хозяин, и его племянник долговязый Меньшик, и Чурила, и многие другие молодые и немолодые люди. Подошёл и Алёша Попович, и Апракса дружески кивнула ему в ответ на его поклон.

— Нет, вы только поглядите на неё! — завидуя, возмущались боярыни.

А Апракса, королева без королевства, разведенная жена, как ни в чем не бывало рассказывала окружавшим её мужчинам:

— При королевских дворах устраивают турниры. Рыцари показывают свою удаль, сражаются меж собой в славу прекрасных дам. Поэты слагают в их честь сладкозвучные стихи…

— Наши рыцари, слава богу, показывают свою удаль, сражаясь с врагом! — буркнул старый дружинник, служивший еще в дружине князя Владимира.

— Нет, отчего же! Рыцарские потехи, в которых побеждает сильнейший… — попытался возразить Чурила, но старый воин окинул молодого человека презрительным взглядом.

— Вот поезжай в дикое поле и покажи там, кто сильнейший! А то, вишь, влез на каблуки! Да под таким каблуком яйцо прокатить можно!

— Сладкозвучные стихи любят и наши девы, — говорит Меньшик. — Стихи, которые сочинил в честь своей любимой рыцарь Гаральд, нашли отклик не только в душе княжны Айны, которой были посвящены. Их читали и списывали все наши девицы и боярыни.

— Что касается меня, то стихов я, пожалуй, написать не сумею, но сразиться во славу прекрасной дамы готов с любым, — улучив минуту, тихонько говорит Алеша Апраксе. — Я ждал тебя тогда в церкви, всю службу выстоял, но коварной обманщицы так и не увидел.

Апракса, смеясь, стукает Алешеньку веером-опахалом. Оглядела наполненный гостями зал, глазами указала на бородатого богатыря, сидевшего за княжеским столом, промолвила:

— Мне нравится его лицо. Какие у него чистые глаза. Кто это?

— Илья Муравленин, — отвечал Алеша негромко.

— Спаситель Чернигова? Ты его знаешь?

— Мы вместе были там. Сын простого смерда из Мурома, он своей славой обязан только себе, своему мужеству, своей отваге.

— Какое у него хорошее лицо, — снова сказала Апракса. — Такому можно верить. Человек с таким лицом не предаст. — В её голосе была усталость и грусть.

— Ты права, княжна. Илья хоть и простой смерд, но человек удивительный. Если бы он был боярином и у него было бы своё знамено, он бы мог изобразить на нём голубя с мечом — знак чистоты и мужества.

— Я хочу говорить с ним. Пусть подойдет, — сказала Апракса.

— Тебе и впрямь приглянулся прославленный воин. Да, в нем есть не только сила и отвага. Он мягок душой. Только берегись, княжна, — шутливо предупредил Алеша, — многие женки заглядывались на нашего воина. Но ни одна не смогла приворожить его. Илья — чернец, монах душой.

— Я хочу, чтобы он был моим другом, — отвечала Апракса не в тон серьезно. — Скажи ему, чтобы он подошёл ко мне.

Алеша отошёл, поклонясь.

«Не ты одна хочешь иметь в друзьях Муравленина, — думал он, протискиваясь сквозь толпу гостей. — Чудно устроен свет. Сильные мира сего ищут дружбы смерда. Оно и понятно: в наше нелегкое время, когда брат предает брата, жена — мужа, сын — отца, верность ценится дороже золота. Ты и сам того не подозреваешь, в какой ты чести, дорогой Муравленин! Так-то, друг Илюшенька!» Лавируя между гостями, Алеша прошел мимо епископа, беседующего с боярином, мимо французского посланника, мимо молодых юношей, глазевших ему вслед. — Он шел, кланяясь всем и улыбаясь каждому особой улыбкой. Потому что все это были Алешины знакомцы — друзья и недруги, сообщники и противники, те, с кем искал дружбы он сам, и те, что искали в нем. Среди этих шитых серебром и золотом кафтанов и платьев из драгоценных паволок, может, совсем затерялся бы Муравленин в простом своем наряде воина, если бы его могучие плечи не возвышались над толпой и синие глаза на обветренном лице не светились спокойно и тихо.

Дорогим гостям было на что поглядеть, о чем посудачить. Сестра Великого князя, Апракса, была известна всему миру. Совсем молодой выдали ее замуж за германского императора. По-детски радовалась молоденькая княжна предстоящему путешествию, с нетерпением ждала встречи с женихом. Говорили, он не так уж молод, но хорош собой, смел и горд. А ещё говорили — уже потише, так, чтобы не слышала княжна, — горяч без меры и не знает удержу ни в гневе, ни в разгуле, ничему не внемлет, никого не щадит. И там, в чужой стране, смотрели с любопытством на прибывшую с богатым караваном невесту. Шептали: «Хороша!»

Но не зря говорят: «Не родись красивой, а родись счастливой». Красавица княжна была несчастлива. Об этом знали все. Болтали всякое: одни — будто развратный муж, издеваясь над молодой женой, творил великие непотребства. Другие — что, мол, и сама красавица тоже не без греха. Королева то сидела запершись, проливая горькие слезы, то без удержу, как и муж ее, пировала и веселилась. А потом будто бы, опомнясь, кинулась к ногам папы Римского, покаялась. И папа не только отпустил молодой королеве все грехи, но и развел ее с императором. И вот, покинув мужа, вернулась восвояси бывшая русская княжна, королева без королевства. Горе не сломило королеву. Во всяком случае, была она хороша собой несказанно и высоко несла свою голову, унизанную тяжелыми жемчужными нитями. Хоть сейчас сажай на трон.

Илья указал Алёше на своего собеседника.

— Не узнаёшь? Данила Ловчанин.

Теперь Алеша вспомнил: Черниговский бой, охотник из Дерев, знаменитый разведчик. Слава Ловчанина была не столько широка, как у Ильи Муромца, но все же достаточна в былое время. Наверное, тысяцкий и в самом деле решил дать пир на весь мир. Казалось, он собрал в своем новом тереме всех, кто имел силу и славу, был хоть чем-нибудь знаменит.

Муравленин, кивнув Алёше, продолжал расспрашивать Данилу, где он служит теперь, как поживает Василиса Микулишна. Ловчанин отвечал коротко. Проживает в стольном. Жена здорова. Все как будто хорошо. Но к столичной жизни он никак не привыкнет. Часто вспоминает границу, заставу, молодость. Как ни говори — хорошие были времена! Алёша, улучив момент, сказал Илье, что с ним хочет говорить княжна, сестра Великого князя.

— Мы с тобой ещё потолкуем, — сказал Илья другу, не прощаясь. Алёша подвёл Муравленина к Апраксе, стоявшей в окружении бояр и боярынь посмелее. Она кивком головы поблагодарила Алёшу и улыбнулась Муравленину. Но поговорить им не пришлось. В зал вошёл ещё один гость. Вот уж кого меньше всех можно было здесь ожидать.

Это был царевич Илтарь. Одетый в русскую белую вышитую рубашку, но в кожаных половецких штанах всадника, он вошёл в сопровождении — нет, не страи — в окружении свиты своих половчан. Будто не был пленником, взятым в бою, а приехал на Русь званым гостем. Узкими, косо поставленными глазами с любопытством оглядел он роскошные палаты, сказал хозяину несколько слов в похвалу его чудесному новому дому и теперь со скучным видом слушал что-то почтительно говорившего ему Мышатычку. Но вдруг увидел Апраксу, которая ласково улыбалась ему, и, ни на кого не глядя, не дослушав боярина Мышатычку, царевич направился к Апраксе.

— Даже тебя не поприветствовал, — пошутил Алёша.

— На кой мне его приветствие! — пробормотал Илья. — Да ты не смейся, Алёша, я не держу на него зла и не хочу, чтобы его теснили. Пусть живет в довольстве, пока обменяют его на наших… Но вот так… званым гостем…

— А он званый и дорогой гость не только тут, но и в княжеском дворце. И скоро он, я думаю…

— А я как увидел его, сразу вспомнил и Кузьму, и других своих ребят. До сих пор душой маюсь. Ты ведь знал Кузьму, княжеского дружинника?

— Да, приходилось встречаться с ним, ещё когда я в Киеве был. Добрый воин.

— И воин добрый, и товарищ верный. До сих пор гнетут меня чёрные думы. Ты не знаешь, тогда, как объявились степняки на границе, у меня с Кузьмой, да и с другими, спор вышел: принимать нам бой или нет. Я всё это время хоть и болел душой, но верил, что я был тогда прав, а теперь поглядел на… — проследил он взглядом за царевичем, весело разговаривающим с Апраксой. — Кузьмы и остальных прочих кости в могиле гниют, а половчанин вон он… И я с ним за один стол на пир…

— Ах, Илья, Илюша, простая ты душа! Многого ты не знаешь. Мышатычка его не просто так в гости зовёт, и княжна Апракса — видишь — не просто так ему улыбается, и сам Великий князь не просто так его ласкает… Впрочем, об этом потом… — оборвал себя Алеша, потому что дворецкий, появившийся в дверях гостиной, пригласил всех в столовую.

Оказалось, что прибыл князь и теперь он под звуки оркестра в сопровождении хозяина направлялся к распахнутым дверям столовой. За ним чередой потянулись гости.

— Так ты на Подоле? Я найду тебя, — сказал Алеша, — если… Ну, а если что стрясется, знай… Впрочем, ладно, — опять оборвал он сам себя и, оставив Илью, тоже заспешил. Илья стоял и смотрел. Гости шли чинно — бояре с боярынями, иноземцы, епископ, дружинники, — без доспехов, в нарядных одеждах, но с мечами у пояса. В этой веренице гостей шла и княжна Апракса, разговаривая с царевичем Илтарем. Алёша скорыми шагами обогнал других гостей и пошел рядом с Апраксой. Так и дошли они до дверей — посередине Апракса, по одну сторону — царевич Илгарь, по другую — Алёша.

Илья постоял, поглядел и вышел вон из гостиной, из терема, из боярского подворья. Шел и думал неотвязно: «Как же это так? Беспощадный коварный враг, столько лет разорявший русскую землю, сын половецкого хана Илтарище, или, как его звали в простонародье, Идолище был пленен в бою». Жестокий это был бой. Большой кровью была одержана победа. Еще не высохли слезы матерей и вдов. Половцы запросили мира. Так уж бывало не раз. Клянутся степняки не нападать, но чуть окрепнут, снова нагрянут. В одном бою с ними погиб побратим Ильи, новгородец Ждан. Он, мечтательно улыбаясь, говорил о том времени, когда вернется в свой Новгород и примется, наконец, за настоящее дело. Не вернулся. Не построил ни дома, ни храма, кроме той уличанской церквушки, где венчался со своей Василисой Данилка. Да ещё играют в селах и городах ребятишки гривастыми конями, хвостатыми петухами и прочими балясинами, которые вырезывал он на привалах истосковавшимися по работе руками. Он стонал в забытьи, а потом очнулся, улыбнулся и радостно закричал: «Голуби! Голуби!»

А другие Илюшины друзья и соратники: совсем недавно — Кузьма, Василий, Никита… И наконец Годин, получивший ножевую рану в живот. Как долго, как трудно умирал он, истекая кровью. Бедный Годин — он всегда завидовал чужой, более удачливой жизни. В последний свой час он завидовал чужой смерти, быстрей и легкой, мертвецам, что, уже отмучась, лежали рядом с ним, уставясь в небо застывшими глазами… Кричал от боли, ругался, а под конец подозвал Илью и сказал тихо: «Коня моего забери себе!»

По какому праву этот половчанин, этот заклятый враг пришёл званым гостем на пир? Почему он смеет так уверенно и нагло смотреть своими желтыми глазами на русскую княжну, сестру Великого князя? Почему она, эта молодая русская женка, так улыбается? Неужели люб ей половчанин? Кто знает, может быть, не зря по всей Европе ходили россказни о королеве-блуднице.

Сначала трапеза шла чинно. Гости помалкивали — то ли от почтения к Великому князю, то ли из-за того, что проголодались, налегали на вина и яства. Но уже после первой перемены блюд, осушив чарки, почувствовали себя вольнее, зашумели, а потом и вовсе разошлись. За столом стояло неумолчное жужжание, пожужжать было о чём — о новом тереме тысяцкого, о невиданных украшениях его женки, об иноземном наряде королевы-разведенки. А главное:

— Ну и ну! Королева вовсе без стыда.

— Поглядите только! Мил дружок ближе, к сердцу. И впрямь, бывшей королеве словно голову своротило на одну сторону, Алёшеньку и не замечает. Всё на Идолище глядит.

Но с поповича как с гуся вода. Знай себе посмеивается, подливает в чарку соседке, не гнушается услужить Идолищу. И сам вино попивает. Иногда за кубком вина увидишь то, чего не заметишь на трезвую голову.

На середину зала, держась прямо, высоко вскинув голову с пустыми глазницами, твердо ступая, вышел невысокого роста старец. Отрок, чистый и смирный, нес гусли. Зарокотали струны. Снова загремела слава Великому князю. Гости с чарками в руках провозглашали величальное слово. Князь кивал в ответ, пригубливал.

Вбежали скоморохи. Играя и веселя гостей, сновали между столами. Архиерей, прищурясь, глядел на них, в такт музыке постукивал ногой в мягком сапожке и тихонько мурлыкал под нос разудалый напев, но, внезапно протрезвев, спохватился и, нахмурясь, поднялся.

Не так давно он самолично разослал по церковным приходам пергамент о том, что служителям культа, будь то монах или поп, негоже глядеть на бесовские пляски. И если уж им приходится бывать на пиру у своей паствы, то лучше им не взирать на сии соблазны, а потихоньку уйти от греха подальше. Впрочем, сам он уходить не собирался, так как еще должны подать заморские сласти и фрукты. Но и сидеть, глядя на скоморохов вместе с мирскими, было незачем. Он поднялся и строгий, высокий, в своем черном одеянии не спеша перешел в другую палату.

Ах, как надо сейчас Алеше, чтобы рядом был верный друг, подмога и опора Илья Муравленин. Но Ильи нет, и Алеша только мысленно шлет ему прощальное слово: «Пойми и поверь! Не ради корысти, не ради славы сижу я сейчас рядом с этой королевой без королевства, рядом с Идолищем поганым. Ради многострадальной земли Русской, ради ее покоя. Кто знает, что сейчас произойдет, кто знает, чем кончится. Может, в последний раз сижу я млад за пиршеским столом, в последний раз смотрю на свет божий, в последний раз улыбаюсь развеселой улыбочкой. Сверкнет меч. Прольется кровь. Чья? Сперва Идолища поганого! Но, может, следом за ним и моя. Может, тут же на пиру убьют гости-половцы или свои, русские по крови, предатели, продавшиеся половецкому хану. А может, сам Великий князь велит схватить меня, добра молодца, и срубить голову. Нет, не за то, что убил на пиру поганого половчанииа. А за то, что разгадал тайные княжеские помыслы, помешал задуманному. Но что бы ни случилось, иначе поступить нельзя. Большая опасность грозит Руси, пока еще неведомая русским людям. Не ведают они, что ждет их новая смута…»

Да, знал молодой попович то, что было неведомо другим. Затевает смуту не кто иной, как сам Великий князь. И вот почему: ненавидит он своего брата, того, что сейчас княжит в Переяславле. Нынешний переяславский князь — наследник. В случае смерти Великого князя он по старшинству займет Киевский стол. Великий же князь спит и видит посадить после себя на княжение своего сына. А нынешнего переяславского князя… Догадывается об этом переяславский князь и не зря опасается старшего брата. Нелегко ему приходится. Словно псы медвежью берлогу, обложили переяславскую землю половцы. Ближе всех к степнякам эта земля. И тем, кто живет там, все время приходится сдерживать их натиск. Пока держатся. Но как быть, что делать, если Великий князь, посылая брату дружеские послания, сам сговаривается с половцами, наводит их на братнины земли. Поэтому и привечает он пленного половецкого царевича. И сестре своей разведенке приказал приваживать его.

Что ж, пируй, Идолище поганое! Ешь… пей… Пришёл твой последний час. Княжна захмелела, лопочет воркующим голосом. А Идолище совсем разошелся, развалился, выпятив брюхо. Выпил не одну чару. Тянет к себе поближе то одно, то другое блюдо. И гуся, и рябчика, и тетерева, и лебедя, и жирное мясо вепря. Вцепясь зубами в кусок, отрезает ножом у самых губ, как привык, видно, у себя в степи. Алеша, насмешливо глядя на половчанина, что-то говорит ему. Сидящие рядом бояре громко смеются. Не удержавшись, рассыпается звонким смехом и княжна. Половчанин оторопело смотрит на поповича. Но тот, дерзко глядя ему в глаза, снова бросает обидные слова.

Как у нашего попа, у Левонтия, была корова обжорища. Ела, ела, пила, пила, сама лопнула. — Это неслыханное оскорбление. Идолище вскакивает в гневе. Если Великий князь не накажет виновника… Но Великий князь сидит на другом конце стола. А рядом бояре— разинутые хохочущие рты, запрокинутая от смеха голова Апраксы, белая шея, лебяжья грудь под прозрачной шалью. Даже бесшумные, словно тени, слуги, что мелькают у стола с блюдами, и те затаили в глазах усмешку.

В жилах у половчанина тоже не вода, а кровь. Громко стучит под платьем сердце. Где верная сабля его? Да ведь он бросил ее еще там, в поле, когда его выбил из седла тот бородатый синеглазый воин Илья Муромец. Бросил и этим спас себе жизнь. Зато в руках у него нож. Русский воин, выбивший его из седла, не стал обыскивать пленника. Отобрав у поверженного половчанина саблю, велел ему идти за собой. И сам зашагал вперед, повернувшись к противнику спиной. Тогда мог он всадить нож в эту широкую спину. Еще разгоряченный боем, он подумывал об этом, но разум взял верх. Ну, убил бы он еще одного русского. Зато его самого разорвали бы в клочья. Нож так и остался в сапоге.

А теперь вот он у него в измазанных жиром пальцах. Почти в упор метнул царевич нож в противника. Но Алёша точно знал все наперёд. Припал к столу. Уклонился. Нож, звеня, пролетел и вонзился в пол, подрагивая. Снова сверкнул булат. Но на этот раз не зря. Бояре не успели запахнуть хохочущие рты. Не успела вскрикнуть бывшая королева, русская княжна. Алой кровью обагрилась белая рубашка половчанина. Потому что у всех людей — будь то. русский или половец — кровь алого цвета. Алёшенька спокойно вытер украшенный каменьями меч, сунул в ножны, не торопясь поднялся из-за стола и, легко скользя узконосыми сапожками по вощеному полу, пошел к дверям.

Вот как кончились пир в новом тереме тысяцкого и глава нашей книги об Алеше и Идолище. Но прежде чем начать новую, я хочу ещё кое-что добавить.

Алёша скакал в Переяславль. Никому не сказался, ни с кем не простился. Не испросил у стольного князя прощального приема, чтобы сказать ему спасибо за хлеб-соль, спросить, не пожелает ли передать своему милому брату и наследнику весточку о здравии, доброе слово. Не поклонился на прощание бывшей королеве, русской княжне. Не отдал чести хозяину-боярину и его выскочке-супруге. Не обнял друга своего Илью Муравленина. Только слуге своему, быстрому и ловкому Торопку, державшему наизготове коней на задах боярского подворья у боковой калиточки, успел шепнуть пару слов, вскакивая в седло. И Торопок, не мешкая, тоже вскочил в седло и помчался следом за своим господином, поправляя на ходу колчан со стрелами.

Быстро скакал Алёша, но еще быстрей летела весть об убийстве половчанина. Нет, никто в русской земле не плакал о проклятом половецком выкормыше. Змеев сын, придет время, станет змеем, в какой бы коже ни ходил. И возводя на пепелищах новые землянки и мазанки, вдовы, потерявшие мужей, осиротелые дети, смахивая слезы, шептали: «Так ему и надо — проклятому!» Сухими глазами глядели матери, потерявшие детей. Даже месть, свершенная Алешей, не приносила им избавления от великой печали.

Не горевала нисколечко и Апракса. Только в тот вечер на пиру, когда брызнула кровь половчанина на ее платье, завизжала дурным голосом, закричала в страхе. Но едва уволокли из боярских палат половчанина, успокоилась и никогда больше не вспоминала о нем. А может, и вспоминала, только это никому не известно. Потому что вскорепостриглась Апракса в монахини, ушла в монастырь. В чёрном монашеском одеянии, бледная от бессонных ночей, отбивала она в пустой монастырской церкви поклоны. Но не только грехи свои замаливала. Молила бога, чтобы сберег в бою, послал победы и удачи… А о ком молилась — неизвестно. Только ясно, что не об Идолище. А вот Великий стольный князь призадумался. Нет, он тоже не горевал о пленнике госте половчанине. Будь он проклят, вражье отродье!

Дело было в другом. В эту же ночь в княжеском дворце спешно собрались близкие доверенные бояре. Плотно прикрыв двери, отослав слуг, думали, спорили, решали. Убийство половецкого царевича ставило под удар все планы, всю огромную работу, проделанную с таким трудом. Не год, не два плелась эта сложная сеть, рвалась то в одном, то в другом месте. С каким напряжением, изворотливостью, хитростью приходилось вязать узлы, скрепляя нити. И вот… Ах ты, господи! Вот тебе и попович! Вытащил меч — и готов половчанин. Знать бы — в самом деле сгоряча он рубанул, жизнь свою спасая? Ведь Идолище покойный, говорят, первым нож вытянул. Тоже — гость, а за голенищем — нож вострый. И сестрица милая, королева без королевства, одного привораживала, с другим миловалась. Впрочем, ведь сам он велел ей, чтоб приветила половчанина. Может, и впрямь из-за нее сыр-бор разгорелся. Мало ли чего не бывает по пьяному делу, когда стучит в головах заморское вино, стоялые крепкие меды. Заведясь пи за что ни про что, рвут бояре придворные друг у друга бороды, бьются чем придется. А может, нарочно затеял свару этот попович, нарочно убил половчанина. Хоть и в тайне все было, а вызнал. Догадался обо всем. Что дальше-то делать?

Великий князь, будто скоморох, ходит по веревке над вострыми клинками. Отправляет войска навстречу половецкому хану, посылает на смертный бой русских ратных людей и тут же потихоньку шлет к супротивнику тайных послов. Но не мира просит, не надеясь на свои силы. Хоть позорного, постыдного, но мира. Бывало и такое. Чего не сделаешь, чтобы остановить их орды, дать передышку родной земле. Случалось даже засылали князья к степнякам сватов с богатыми дарами, просили себе в жены половчанок. И это никто не вменял им в вину. Но он, Великий князь, глава рода, не мира просил у врага, просил войны. Заранее обещал половецкому хану победу над русскими, только чтобы обрушили половчане свою темную силу на брата его и наследника переяславского князя. Потому и держал он полонённого царевича то ли гостем, то ли заложником при себе.

Смерть половчанина положила конец этой игре. Но и это еще полбеды. Великий князь докажет свою непричастность к убийству. А если и не докажет? Что может сделать половецкий хан, когда его войска были только недавно разгромлены русскими воями? Много там полегло народу — и русских, и половчан. До сих пор, наверное, клюют в степях вороны богатую добычу. Смерть царевича вражды не прибавит — больше некуда, дружбы не убавит, потому что нет ее и не может быть — дружбы. А есть только сговор. А сговор что: сегодня — есть, завтра — нет, а послезавтра — снова есть. Другое беспокоит князя, заставляет его самому себе загадки загадывать, вышагивать по узорчатым половицам, не ступая на стыки. Нет, не прошел, наступил-таки. Конечно, это пустое суеверие, как и ворожба. Так по крайней мере говорят ученые люди. А все-таки поворожить бы — как оно обернется все. Уж больно ловок да расторопен молодой попович, братнин любимец.

Нет, неспроста объявился в Киеве лукавый храбр.

В гневе кричал было Великий князь, чтоб скакали за поповичем в погоню. Но тут же отменял своё повеление. Опять мерил сапожками половицы. Размышлял: «Схватить можно, если догонят, конечно. А потом что? За какую вину взыскивать? Эко дело — убил в сваре. За убитого боярина, старшего дружинника с виновного взимается двойная вира — штраф в княжескую казну. Да ещё столько же его родне, близким. А тут и виры взимать вроде неудобно. Не боярин — Идолище, не княж — муж, даже не посланник, не торговый гость. Враг, попавший в плен в бою. Кому за него платить? Русскому князю в казну? Кому отсылать штраф? Хану в половецкую орду, что ли?

Можно, конечно, и без вины взыскать. Невелика птица. Люди и познатнее без суда и закону сидят в княжеских погребах, вымаливая себе пощаду. Тем более безродный попович, хоть и известный, заслуживший в боях славу храбр. Но если просто схватить поповича, то трудней ни за что ни про что задержать любимца переяславского князя. Тут уж непременно все выйдет наружу. Завопит, закричит большая несытая родня, что сидит по своим столам, с жадностью глядя на стольный Киев. Всё припомнят они своему старшему брату Великому князю: кому земель недодал, кому город победней выдал, с кого дань взыскал полной мерой».

А пока думает свою думу Великий князь, все дальше и дальше скачет Алёша со своим слугой Торопком.


9



Дальнейший мой рассказ об Илюше, о том, как поговорил он по душам с Великим князем и что из этого получилось.

Началось всё с Данилки.

Говорили — Ловчанин совсем закружился. Пьёт с утра до ночи на Подоле, бог знает где и с кем. По пьяну несёт околесицу, так что и слушать страшно. Поминает недобрым словом Великого князя, плачет о братьях своих единоутробных, которых-де велено ему убить тайным образом, проклинает сам себя. И как это получается? Не думает, не гадает человек, и вдруг тянет его невесть куда неведомая сила, будто водяной в омут. Да что водяной. Сам дьявол, кажется, за горло взял. Выплыло жирное лицо Мышатычки. «Ступай в Древлянскую землю!»

Древлянская земля… Гордился Данилка, что родом оттуда. Здесь, в Киеве, попрекают: живете, мол, в лесу и сами, как звери, дики — не приучишь. Неправда это. Не дики. А вот приучить действительно трудно. Своевольны древляне. И были такими испокон веку. До сих пор еще попрекают древлян за старого Игоря. Только ведь он сам повинен был в своей смерти — Игорь. Велел тогда князь Игорь своему воеводе Свинельду собирать с древлян дань. Дали. Потом сам Игорь пришел за данью. Тоже дали. Собрался Игорь уже уходить домой, но тут возроптала его дружина: мало, мол. Сзинельд и то больше собрал. И его дружинники теперь одеты богаче княжеских. Пожадничал Игорь и второй раз потребовал дань. Тут и сказали древляне: «Если повадится волк в стадо, всех овец перережет». Схватили князя, привязали к согнутым деревьям и отпустили стволы. Жестоко отомстила древлянам за смерть Игоря его жена Ольга. Хоть и святая она — княгиня Ольга, а с древлянами поступила не по совести. Древлянских послов, которые пришли ее сватать за своего князя Мала, чтобы не было больше между ними вражды, она обманным путем одних живьем зарыла в землю, других уморила в зажженной бане, третьих велела перебить на пиру. А потом пришла в Древлянскую землю с войском. Испугались древляне и заперлись в своем городе Искоростене. Ольга потребовала: «Дайте от каждого дома по три голубя и по три воробья». Обрадовались древляне такой легкой дани и, наловив птиц, отдали их Ольге. А хитрая женка велела привязать к птичьим хвостам зажженную серу и выпустила их на волю. Птицы вернулись в свои гнезда и сожгли весь город и крепостные стены. Тогда воины Ольги перебили древлян, а тех, кто остался, сделали данщиками и рабами. Но не покорились древляне. Заехал как-то сын Свинельда Лют не по праву охотиться в древлянские земли — и его убили — Люта…

Вольный народ — лесовики, охотники. И Данилку тоже не зря прозвали Ловчанином. Выследить, убить зверя или врага в диком поле — это он всегда готов. Но чтобы братьев своих… Пусть хоть сам Великий князь приказывает, пусть грозит…

Отказался Данилка наотрез: «Не пойду!» А Мышатычка Путятин своё: «Заставим». Скосоротился. Лицо оплыло, как свеча, жестко смотрят запалые маленькие глаза. Даже страшно. Вот и заливает Данилка свои горькие думы вином.

Выплакала глаза жена Василиса, шлет за мужем но харчевням подольским одного за другим холопов, велит разыскивать господина, вести домой. Обливаясь слезами, сама разувает белыми ручками, стаскивает сапоги, укладывает грязного, извалянного на чистую постель. Поникнув головой, сидит до утра у мужнина изголовья, ждёт, когда очнётся. Не ругается, не кричит, глядит в глаза своими серыми огромными очами. Одно только молит:

«Скажи, ответь — разлюбил? Только одно, больше ничего не надо!»

И вдруг, обхватив руками русую Данилкину голову, шепчет горячо:

«Уедём отсюда. Продадим дом, добро. Не будем дорожиться, чтобы поскорее. Сегодня же пошлю челядинца на торг объявить о продаже. Или, знаешь, не будем продавать. Бросим все. Пешие уйдем. Возьмем котомки и пойдем, как странники, калики перехожие. Будет солнце палить — пусть палит, будет дождь-ненастье — пусть льет. Будет вьюговей — пусть веет…»

«Уйдём!» — шепчет Данила, прижимаясь губами к белым рукам своей Василисы.

«…Пойдем в Чернигов, построим избу, станем жить…»

Чернигов…

В памяти Данилки зарево пожара, горячка боя, первая слава и первая — одна, на всю жизнь — любовь.

Черен город-пепелище.

Зелены травы на кургане.

Белы цветы невестина веночка.

Горячи губы любимой.

У Василисы у Микулишны другое:

Город белый — негорелый.

Светла светлица.

Матушка души не чает.

Батюшка Микула дочку привечает.

Волюшка вольная.

Девичьи забавы.

Снова, говорят, встал из пепла город Чернигов. От луговины, где весной заливает шалая Десна по самые крыши домишки посадских людей, до кургана князя Черного, как и в былые времена, ползут вверх улицы с боярскими теремами, с купецкими домами и лавками. Нет только среди них ни лавки, ни дома Микулы. Крепок был человек, а сдал. После пожарища, выдав замуж дочку Василису, роздал последнее, что имел, нищей братии, вырыл па крутом берегу над Десной себе пещеру и живет в ней затворником.

Будто ножом отрезал прошлое.

Поначалу приходили подивиться на затворника купцы-приятели, звали в дело. Слушал Микула их речи смиренно, а в ответ — ни слова.

Приходила-плакала жена, приносила в горшочке мужу снеди. И жену не признавал Микула. Еда так и стояла в горшочке у пещеры нетронута.

Теперь жена давно уже под крестом лежит — схоронили люди добрые. Бывшие приятели тароватые купцы — делом заняты. О затворнике-пещернике слух идёт. Будто зарос он волосьями, в рубище драном, так и живёт в пещере, как зверь, и молчит по-прежнему.

«…А хочешь, милый, в Дерева уйдем, в древлянские земли дремучие. Снова станешь охотником, будешь зверя бить, Ловчанин, как и братья твои, что и поныне там живут».

«…Братья мои кровные, единоутробные…» — застонал Данила. Глядит отрешенным взглядом, будто увидел за жениной спиной черта с рогами. Встряхнул головой, стал натягивать сапоги.

«Куда?» — помертвело шепчет Василиса.

«Я скоро!» — бросил, не поднимая глаз.

«Опять! На Подол, к дружкам вино пить. Или, может, завелась у тебя зазнобушка-присуха? Ты скажи, Данила. Ответь, не мучай меня понапрасну. Не могу больре, не вынесу. Раньше думала: в монастырь уйду, постригусь. Теперь нет пути в монастырь. Непраздна. С дитем в монастырь не пойдешь. И пока не родился он, твой сын, Данила, взойду я на кручу высокую, стяну над обрывом, зажмурю глаза и кинусь вниз в самый омут!»

То ли не слыхал жениных слов Данила, то ли слышал, да не прислушался. Словно и не валялся только что в ногах у жены, словно не целовал ей от пальчиков до локтей белые ручки, стукнул воротной дверью, ушёл.

Хоть и вполуха слушал Данила бабьи речи, но, видно, скребло па душе. Вес же воротился раньше обычного. Выпил, да не пьян. Идет по улице, шаг печатает молодецкой походочкой. Только плечи ссутулил, голову склонил, все думу думает, не передумает. Не заметил, как до дома дошел. Поднял голову. Удивился. Что такое? Ворота — настежь распахнуты. Ветром их из стороны в сторону покачивает. Что же это холоп нерадивый ворота не притворил? Взошел, кликнул холопа. Никто не отзывается. Жену Василису кликнул — молчок. Заорал не своим голосом Ловчанин:

— Василиса, любушка, где ты?

Что-то зашуршало, выползла из-под лесенки холопка-служанка, кинулась в ноги.

— Беда, господине, не уберегли Василисушку, нашу госпожу…

Затряс Данила холопку:

— Где она? Куда пошла? Отвечай! Толком отвечай! Убью! К Днепру? К Почайне? К Лыбеди? На какую кручу?

Никак в толк не возьмёт холопка — о чём пытает господин. Почему вдруг Днепр, Почайна, Лыбедь? Какая круча? Как ушёл он, правда закручинилась Микулишна, пригорюнилась. Сидела посреди горницы простоволосая, нечесаная. Но потом поднялась. Прибралась. Велела возок закладывать, к заутрене ехать. Людей тоже отпустила, чтобы шли в церковь. Только ей, холопке-челядинке велела на хозяйстве оставаться. «Сама за тебя помолюсь». Подали возок. Вышла Василиса Микулишна к воротам. Вдруг, откуда не возьмись, какие-то люди на конях. Подъехали, спросили Данилу. «Нет его, — отвечала Василиса, — ввечеру ужо приходите». Стала в возок садиться. Только села, один из конных к ней спрыгнул. Дверцы за собой захлопнул. Возницу ножом в спину. Охнуть не успел холоп, сполз на землю. На его место вскочил другой разбойник. Взмахнул кнутовищем, и возок умчался. Те, кто остались, затащили возницу во двор, кинули в кусты. Ну, конечно же, разбойники! Ворвались в мирный дом, убили холопа — вон он, в кустах валяется. Мухи его уже обсели, почуяв проступившую на спине сквозь рубаху кровь. Увели лошадей с возком. Увезли мужнюю жену. Самый что ни на есть настоящий разбой!

Отчего Данила Ловчанин не кричит народ, не зовет стражей? Отчего не кидается по следу? Уж он, Ловчаиин, — охотник, разведчик. Он умел выслеживать звериные тропы в дремучих древлянских лесах, выискивать вражьи следы в бескрайних степях. Гляди, Данила, на дорожной пыли ясно отпечатались колеса возка. Бери коня, скачи следом! Отчего же стоит Данила, точно каменный, посреди двора? Иль не жаль ему молодой своей жены? Или горем его так ушибло, что лишился Данила Ловчанин ума? Вошел в дом, сел в пустой горнице на лавку, стиснул руками голову. Холопка в страхе снова забилась под лесенку. По-прежнему качаются, скрипят на ветру распахнутые ворота. Но вот кто-то пришел во двор, притворил их изнутри. Может, друг Данилкин, Илья, прослышав про беду, прибежал на помощь? Нет, не он. Может, кто из соседей заглянул? Нет, это не сосед. Вошёл незнакомец, по-хозяйски засунул в ворота засов. Не спеша прошел в дом, в горницу, где на лавке сидит Данила. Встал молча, не приветствовал хозяина. И тот не поинтересовался — кто да зачем пожаловал, будто наперёд знал. Спросил только хрипло:

— Где жена?

Незнакомец ответил мирно:

— Не горюй, В добром месте, в безопасности. Пошумела немного, теперь успокоилась. И тебе велено передать, чтобы был спокоен. Езжай в Дерева. Выполняй, что велено. Жена твоя живёт, как боярыня, ни в чём не нуждаясь. Выполнишь приказ, получишь же ну назад в целости и сохранности. Да, может, к тому времени уже не одну, а с сыном, — усмехнулся, чуть покривив губы. Данилу будто огнем полоснуло. То всё слушал спокойненько, сидел не шелохнувшись. Вскочил, как барс раненый, стиснул незваного гостя за горло.

— Где жена? Куда запрятали? Говори?

Еле выдрался незнакомец, хрипя и задыхаясь, отрывал Данилкины руки, сжимавшие мертвой хваткой. Еле отцепился. Сплевывал кровь с разбитых губ. Но сказал не зло, устало:

— Не знаю я, где твоя жена, друг. — Укорил: — Ну, убьёшь меня, кому от этого полегчает? Не в моей она воле, не в моей власти.

Данилка и сам понимал: это — холоп, человек подневольный. Велели ему — вот и пришел. А Василису увез Мышатычка. Не зря грозил: «Заставим!»

Словно издали, слышал Данилка мирный усталый голос:

— Делай, что велено. Не мешкай. Все уладится. Не тужи. За холопа своего — велено передать тебе — золотом втрое получишь. Верный холоп был. Понимаю — жаль. Ну что поделаешь!

И уже с порога:

— Не мешкай, а то жена заскучает.

Данила не мешкал. Посидел еще немного, прошелся по пустому дому, задержался у лавки, на которой брошена наспех лежала женина шаль. Постоял перед образами, перекрестился широко. Прошёл расчищенной дорожкой мимо убитого холопа за кусты. Перехватив посреди древка, с размаху воткнул копьё в землю. Не острым концом, как метнул бы во врага — тупым концом кинул. Но, видать, была ещё силушка в руках у Данилы Ловчаяина. И глаз был ловко наметан. Глубоко воткнулось копье в землю, сверкая на солнце, чуть подрагивало нацеленное косо острие.

Вопли холопки взбудоражили улицу. Распахивались ставни, раскрывались ворота. Сбегался народ — кто с ведром, кто с топором, кто просто так. Пожар? Разбой? Или драка?

Ещё издали услышал вопли челядинки Илья Муравленин, понапрасну искавший все дни Данилку. Пустил вскачь коня. Соскочил у ворот. Протиснулся, чуя недоброе, сквозь толпящийся народ, глянул через головы. На собственном копье, как жук на игле, свисал русой головой к земле давний друг, весёлый человек Данила Ловчанин.

Судачили люди:

— У Данилы Ловчанина жену увезли.

— Небось Чурила. Они с Меньшиком Путятиным да с княжичем налетят на конях, похватают девиц или молодых женок, опозорят.

— Да небось женки эти сами хотят, чтобы их умыкнули. И по нашей улице не зря Чурила — Рыжая голова туда-сюда ездил. Сбежала с ним Василиса, Данилкина жена.

* * *
В княжеский дворец скакали гонцы. Прибывали по-тихому неприметные люди. Думный боярин торопливо распечатывал грамоты. Ждали дурных вестей — из Переяславля от брата-наследника, из Древлянской земли, из Польши. Но все было тихо.

Алеша Попович благополучно доскакал со своим слугой Торопком. Гулял-погуливал по Переяславлю, как ни в чем не бывало, будто и не он опрокинул половчанина. Брат-наследник молчал. Словно ничего ему не было известно про тайный сговор со степняками.

Думцы были крепки задним умом. В Переяславль поскакал гонец с княжеской грамотой. Не брату своему двоюродному писал Великий князь, приглашая его на совет в стольный град, не боярину подчиненному слал повеление явиться перед свои очи. А дарил он своей милостью безродного поповича, храбра Алешу, с честью звал его приехать в Киев.

На пиру в большом княжеском дворце, в золотой палате, при всем честном народе Великий князь собственноручно надел на шею храбру Алеше золотую гривну, высокую награду, какую давали только боярам, старшей дружине. И награждал Великий князь храбра Алёшеньку за победу над Идолищем поганым, будто Алеша не на честном пиру проткнул половчанина, взятого в полон Ильей Муравлениным, а в бою, в чистом поле.

А в далекой Древлянской земле были убиты братья Ловчанины.

Убийц не сыскали.

И вот теперь начинается ДЕВЯТАЯ ГЛАВА нашей книги «ОТКРОВЕННЫЙ РАЗГОВОР».

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ОТКРОВЕННЫЙ РАЗГОВОР


Алёша хотя и шутил, но сказал верно: сильные мира сего искали верности. Всего ценней и дороже была верность — редкий товар в смутные времена усобиц. С тех пор как льстивый советник Блуд предал своего князя и господина, предательство вошло в обычай.

Сам великий князь домогался дружбы простого воина храбра Ильи Муравленина. Задерживал в стольном граде, пригласил в старшую дружину, куда годами чаяли попасть боярские дети древних родов. Предлагал в столице, на самой Горе, дом с подворьем, коней из княжеской конюшни, грамоту с княжьей печатью. От дома с подворьем Илья отказался. Зачем ему одному дом? Пустые горницы из угла в угол мерить? Коней княжеских порой брал по надобности. Но больше ездил на свойском, уже немолодом, видавшем виды коне.

Бояре шептались по углам, в глаза льстили. Хотен Блудович, бывший воевода, а ныне чашник — виночерпий Великого князя, разбрюхнул ещё больше. Обнимал, лез целоваться — дескать, старые друзья, еще на заставе служили. «Да, мы, бывало…» Как заведет, сидя на лавке, где-нибудь в дворцовой палате, так и мет, лет. Выходило, они с Муравлениным вместе рубили-кололи поганых, вместе обороняли крепость и даже самого Идолище в полон не то Илюша взял, не то Хотен.

Бояре слушали Хотенову похвальбу, посмеивались. Правда, тоже по углам, потихоньку. Не потому, что опасались Хотеновой, сабельки. Нет, этот саблю не вынет. Он и смолоду-то на рать не крепок был, а теперь и вовсе — брюхо жиром поросло. Зато исподтишка подшибить — это он мастер, Хотен весь в отца своего, Блуда. Будет с тобой на лавке беседы вести, винцо распивать, а сам такого наклепает — не отмоешься. Нальет в уши Великому князю. Хоть и ведомо всем, чего стоит Хотенова брехня, а все же дыму, говорят, без огня не бывает. Так что лучше молча посидеть, послушать Хотеновы байки. А ежели уши от них вянут, отойди в сторонку с миром, и все.

На Муравленина тоже косо поглядывали. Смерд от дома на Горе отказался по простоте, которая хуже воровства. На свойском коне ездит. К Великому князю вхож запросто. Иной боярин высокородный и то не день, не два милости княжеской дожидается. Загодя толчется возле думного советника, чтобы чиркнул по бересте, внёс в список на приём…

А этот смерд и сейчас протопал по дворцовым палатам, где сидят, разговаривая негромкими голосами, бояре, мимо знатных и родовитых, попер прямо к Великому князю в своих сапожищах.

* * *
Кстати, насчёт сапог. Ещё в ту пору, когда собрался Илюша из родного дома в отъезд, обливаясь слезами, смастерила Порфинья своему сыночку телогрею. А Иван сработал ему в дальнюю дорогу новые поршни. Может, и неладно кроены были, да крепко сшиты. Не для чужого небось. И путь неблизкий сыночку лежал. Только вот впору ли они пришли, не жали ли где и долго ли носил Илюшенька отцовский подарок или, служа у князя, скоро выслужил сапожки себе лучше да краше батюшкиных, я не знаю и врать не хочу. А старые Ивановы поршни, те, что скинул Илья, собираясь в путь, так и валялись под лавкой.

Вытащил их как-то Иван, повертел в руках, может, дать им ладу — да где там. Поршни пасти раззявили один шире другого; ни внизу латку поставить, ни вверху заплатку положить — дыра сквозь дыру просвечивает. Если не верите, можете сами посмотреть на них в музее. Похожи на калоши, только из кожи. Смотрите, но руками не трогайте. Потому как руками музейные экспонаты трогать нельзя. Так и написано: «Руками трогать воспрещается!» А смотреть можете сколько, угодно. Я тоже долго-долго стояла и глядела на них. Когда видишь перед собой вот такие башмаки, которые кто-то носил семь веков назад, то невольно думаешь: «Тянулись годы. Летели столетия. Шумели пожары. Гремели войны. А башмаки лежали себе тихо и мирно там, куда потихоньку от Порфиньи снёс их Иван на зады и закинул в лопухи. Только все глубже врастали в землю, пока не откопал их какой-то счастливец археолог». И боясь ещё поверить своей удаче, стоя на коленях, осторожно отряхал кисточкой с них землю и обдувал вековую пыль. И вот красуются под стеклом. Каждый может увидеть. Музеи открыт с 11 до 6. Только во вторник приходить не надо. Во вторник — выходной. Если пойдете, посмотрите там заодно еще и на шлем. Он тоже лежит под стеклом. Кованый лучшими мастерами, отделанный серебром. И лет ему почти сколько и чеботам. Тот, кому он принадлежал, обронил его, когда бежал, спасая свою голову. Потом, правда, говорят, спохватился и хотел откупить свой шлем, чтобы дело это наружу не вышло. Кому ж охота, чтобы через сотни лет люди вспоминали, как скакал он прочь от врага, кинув не только своей шлем, но и дружину. И вот что обидно: известно и имя князя, и то, что злополучный шлем принадлежал именно ему, а не кому другому. А про башмаки… Никто в них от врага не бегал, не кидал их, чтоб легче удирать было. И до сих пор не установлено точно, Ивановы это чеботы или нет. Одним словом, поршни — вот они, а хозяина вроде и нету. О самом Иване и то известно только, был он сыном Тимофея да Илье отцом приходился. Всё же мне думается, что башмаки те — Ивановы. Во всяком случае очень и очень похожие. И получилось-то все как. После отъезда Ильи станет Порфинья, бывало, прибирать в избе, заглянет под лавку и заголосит: «Где ты, мой сыночек милый, мой сокол ясный?! Далеко же ты залетел от родного дома!» И давай Ивана корить: зачем, мол, не удержал сына? Поглядел Иван, как жена убивается, и однажды, когда Порфиньи не было дома, взял те поршни, снёс их потихонечку за хлев и кинул в лопухи.

Но Порфинья не могла успокоиться. По ночам все глядела сквозь тьму в угол, где раньше сидел её Сидень. Не она ли вспоила-вскормила его? Не она ли таскала его тяжелого да безногого? Не она ли лоб отбила в молитвах? Одно только и просила — чтобы стали сильными да крепкими ноги его нехожалые. А может, не надо было молить? Может, лучше было бы ему всю жизнь так и сидеть на лавке сиднем? Тут-то, в избе, топлено. И кусок уж какой ни есть, а мать из своего рта вытащит — сыну в рот сунет. А уж если захочет кто обидеть, она, как волчица лютая, как медведица бессонная, загрызет зубами, задерет когтями.

И опять вспоминала заново, как поутру вывел Илюшенька коня. Трижды поклонился отцу с матушкой, дому и дубкам, перекинул через седло ногу и тронул коня. Она будто очнулась, бросилась следом, будто в первый раз поняла: едет! Хотела крикнуть: «Стой, сынок!» — схватить за узду коня, уцепиться за стремя, ползти следом по острому колкому снегу. Да не крикнула — голос пропал. Не схватила узду — руки-ноги онемели. Черен стал снег: тяжело осело вниз небо. А когда открыла Порфинья глаза, то увидела, что лежит она в избе на Илюшиной лавке, а рядом в ногах ее, опустив косматую голову, сидит муж ее Иван.

Так и остались они доживать свой век в опустелой избе — Иван да Порфинья, пока не свезли Ивана знакомой дорогой.

Поле.

Лес.

Ели до небес.

Заячий куст.

Медвежий дом.

На кладбище человечье.

А Порфинья всё жила, всё ждала. Потому что не было тогда ещё такой моды, чтобы стучался в дверь почтальон с похоронной. А письма сыновья писали не чаще, чем пишут теперь.

* * *
Великий князь встретил храбра попросту. Сам навстречу поднялся с резного стульца, хотел было милостиво потрепать Илюшу по плечику, да больно высоко тянуться до богатырского плечика. Не на цыпочки же вставать Великому князю. Всё равно глядел ласково в бородатое, прокалённое ветрами лицо. Даже Великому князю приятно вдруг среди иных прочих увидеть перед собой человечье лицо без льстивой скоморошьей маски, без тайной корыстливой хитрости в глазах, без угодливой улыбки. У самого на душе становится спокойней и чище. Просто сошлись по-доброму два человека: Чело и век — высокое творенье. И беседуют задушевно о житье-бытье, о жизни своей нелегкой, путаной, чуть отрешаясь от нее в этот дружеский час, возвысясь над нею. Посмотрел Илюша синими глазами и сказал:

— Уж ты, батюшка, пресветлый князь! — А еще сказал Илюшенька все, что па душе лежало, ничего не утаил. О Даниле Ловчанине, безвинно загубленном. О самом Великом князе и его недобрых делах.

Слушал Великий князь не перебиваючи, со вниманием. Только раз-другой вытер лысину шёлковым платочком. Очень даже интересно!

Случалось, съехавшись сюда во дворец, драли глотки, лаялись родичи — удельные князья, винили старшего брата, который им отца заместо: не так-де поделил волости, не так роздал сытые города. Рвали друг у друга куски земли Русской.

Бывало, шумели и палатах бояре высокородные, тоже требовали земель, угодий, ловищ и пересветищ, бобровых гонов, доли в данях. Но чтобы смерд князю указывал…

Слушал Великий князь, утирал лысину. Не перечил. Иной раз даже головой кивал: мол, твоя правда, друг Илья! Грешен. И потом, когда простясь, уже пошёл Илюша вон, сам чуть не до дверей провожал храбра.

Запершись в палате, не велел никого пускать к себе. Ходил, думу думал, головой крутил. Ведь верно сказал храбр, ведь правильно. В грехе живём. И сам он, Великий князь, глава государства, тайком наводил на землю Русскую лютых врагов, поганых половчан. Вёл игру с поляками, торгуя потихоньку родной землей. И даже бога предавал — обещал папе перейти в латинскую веру. И Ловчанина он сгубил, молодого Данилку-охотника. Не разбойники — княжеские слуги средь бела дня похитили Василису. Через верного человека был передан Данилке наказ: идти в Древлянскую землю, выведать, кто там мутит покой, кто хочет помешать княжеским планам. Данилка и сам родом из Дерев. Кто лучше него сможет проникнуть в эти дремучие глубинные земли? Кто сможет войти в доверие, все высмотреть и вызнать? А чтоб не упирался, как строптивый конь, удалой разведчик Данилка, и была взята заложницей жена его Василиса с дитём нерождённым в утробе. Так-то, Данилка. Непокорного коня арканом приводят в смирение. Накинут петлю на шею, затянут потуже. Ступай, Ловчанин! Делай, что велят! Вызнаешь, выведаешь, убьёшь смутьянов — вернёшься в стольный и получишь назад свою Василису-прекрасную, да ещё с приплодом. Видно, догадывался Данилка-разведчик, кто заводит смуту в Древлянской земле. Наперёд знал, кого убивать придется. Братьев родных своих — вот кого. Затянулась петля намертво.

«Прости меня, жена моя любимая!

Прости, сыночек нерожденный, не сумел оберечь вас.

Простите, братья мои родные, чуть было не свершил я злодейства против нас. Не по своей охоте, по чужой злой воле.

И ты прости, господи! Не суди строго, не взыскивай, когда предстану перед тобой».

Не пьян был Данилка Ловчанин — трезвей трезвого. Прошел в сад за кусты, воткнул в землю копье — острием вверх. Разбежался и пал на копьё. Мёртвые сраму не имут, и опросу с них нету.

Вот чем попрекал Великого князя Данилкин друг храбр Илья Муравленин.

Долго еще шагал из угла в угол по узорчатым плитам пола Великий князь. Не то со смердом Муравленином спорил, не то сам с собой. Все так. Грешен. Кто без греха на земле? А на столе княжеском — тем более. Не углядишь, дорогие братцы быстренько пихнут со стола. Полетишь вверх тормашками. Хорошо еще, просто прогонят куда подальше. Так нет ведь. В страхе и в ярости еще ослепят, глаза выколют или бросят на веки вечные в темницу. И будешь сидеть, пока онемеешь от молчания. Может, и вовсе ума лишишься.

Ах, Илюша, Илюша, простая душа, дружинник мой верный. Всё как есть сказал — не побоялся, ничего не утаил за пазухой. Смел — ничего не скажешь. Но это что же получится, если каждый так и попрет сюда в палату со своей правдой. Очи синие у Илюши суровые. Рука твёрдая. Меч вострый. Ну, честен, не переметнется туда, где больше уплатят. Ну, храбр в бою — в сражении крепко бьётся с врагом поганым. Так ведь оно, может, и хуже — что честен. Оно, может, и страшнее — что храбр. Куда он повернется — этот меч? Его ни золотом не купишь, ни лестью не приворожишь. Алешенька Попович на пиру Идолище пырнул. А этот кого пырнет? Ну, ладно, Алеша братнин любимец, его лучше до поры до времени не трогать. Повесили ему золотую гривну на шею, и ступай. А этот смерд Муравленин, слава богу, ни при ком пока. Храбр земли русской! Хоть и не пожалован ни золотой, ни серебряной гривной на шею, ни бляхой княжеской, что теперь вошли в моду, ни иных каких наград не имеет, а слава прилипла.

В ту же ночь, только прокричали петухи, загремели на крыльце сапоги. Тем, кто на такой службе, почему-то первым делом выдают сапоги. Но не завидуйте: работа эта ночная, нелегкая. Постучали в двери.

— Открывай!

Хозяйка вскочила сонная, простоволосая, зажгла светец. Вошли с секирами.

— Тут проживает Муравленин Илья?

Хозяйка одними губами чуть слышно:

— Тут. Спит в соседней горнице.

Но Илья уже не спал. Поднялся одетый, словно дожидался ночных гостей.

— Что, — спросил, — пожаловали?

— Не разговаривай! Отвечай на вопросы. Прозвище Муравленин?

— Да что спрашивать, когда сами знаете.

— По княжескому веленью… Собирайся.

— А чего мне собираться? Готов.

Заголосила было хозяйка — такие сякие, вы чего среди ночи врываетесь в мирный дом, спать не даете, людей честных хватаете, словно разбойников?

На женку цыкнули. Перестала кричать. Только потом уже, когда увели Муравленина, запричитала, как по-мёртвому.

Конечно, Илья мог бы раскидать тех, что явились темной ночью. Силушки бы хватило — и не с такими справлялся. Но ведь то в бою, в чистом поле, лицом к лицу с врагом. А. тут на кого кидаться? Эти, что в сапогах, они подневольные. Залез Муравленин в возок, как было велено. Возок покатил по кривым подольским улицам.

Хоть и крытый возок — ничего не видать, но Муравленин слушал стук колес, угадывал: вот прокатили мимо увоза, где в древние времена сидел перевозчиком Кий, обогнул и стороной монастырскую обитель, что стоит на высоте поближе к богу, поехали, кружась по Владимировой горе, вверх. Кони притомились, еле тянут. Возница знай нахлестывает, не жалеет: животина не своя — княжеская. Да и сам он княжеский, подневольный. Вот выбрались на дворцовую площадь, возок затарахтел по мощеному камню. Покатил легко, только подпрыгивает тряско. Едут сейчас мимо княжеского дворца, мимо боярских теремов, где бы и Илюша Муравленин мог жить-поживать и добра наживать. Кончился мощеный путь. Возок встал.

— Выходи.

Так оказался Илья в порубе во второй раз. Шептали потом в народе, что это за то, дескать, что Муравленин с князем Великим поссорился. Только это неверно. Илья не ссорился, никаких таких невежливых слов не говорил. Дружеский был разговор, задушевный.

Поруб теперь по-новому называли темницей. Наверное, потому, что со временем стали рыть порубы еще глубже, чем раньше, и было в них ещё темней и беспросветней. Как только не звали их потом на Руси: и тюрьмой, и острогом, и кутузкой, и застенком, и… Впрочем, не всё ли равно. Как ни зови. Яма глубокая. Стены высокие. На башнях часовые с луками и стрелами. За оградой тявкают собачки…


10



Так нежданно-нагаданно оказался Илюша в темнице. Можно представить себе, как возмущались люди княжеской несправедливостью: «Без вины! Без суда! Взять да и засадить человека! И кого? Илюшу Муравлеиина! Муравленина, который…» Даже до нас с вами через тысячу лет и то дошло о душе его простой, бескорыстной, о храбрости беззаветной, о подвигах его бессчетных. Служба на пограничной заставе. Оборона Чернигова. Строительство прямоезжей дороги через непроходимые Брынские. леса. Единоборство с всесильным Соловьем. Так уж случилось, что в памяти людской, словно на снимке, остался, запечатлелся Илюша Муравленин — детинушка богатырского виду, верхом на коне, с мечом в руке. Силушкой богатырской поигрывает, скачет, недругов разит, побеждает. Но на самом-то деле жизнь поворачивалась по-всякому. И не всегда случалось Илюше бывать на коне, не всегда с мечом. Да и подвиг… Его ведь не только в бою с оружием в руках совершить можно. Иной раз не меньше смелости нужно иметь, чтобы, не кривя душой, сказать правду перед лицом сильного, власть имущего. Тоже ведь можно головой поплатиться, да ещё без всякой славы. Потом не раз будут совершать люди подвиги не в бою, нёс оружием в руках, а силой духа. И новые слова придут, которых раньше не было — гражданский подвиг.

* * *
Итак, мы оставили Илюшу в княжеской темнице. Алёша, по слухам, пребывает в Переяславле, на службе у переяславского удельного князя. Добрыня, хотя и по-прежнему живет в Киеве на своем подворье, последнее время о нем мало что слышно. Поговаривают, что знаменитый храбр не в чести у нынешнего Великого князя. Что ж, и в жизни прославленных богатырей бывало лихолетье. На долю простого человека и то иной раз выпадает столько, что приходится только удивляться, как он вынес все, как выстоял. А богатырский век — как мы установили — долог, и все в нем измеряется своими богатырскими мерами. Но прежде чем продолжать нашу повесть о храбрах, я хочу познакомить вас с теми, с кем свела судьба Илюшу в темнице, с другими заключёнными — за ключом сидящими.

Думаю, вам интересно будет узнать, за какие такие проступки мог человек попасть в те времена в темницу, по каким законам его судили и как вершился этот суд. Самого-то Илюшу, как вы помните, посадили, как говорится, без суда, без следствия, по княжьему велению.

Илюша присматривался к соседям. Дивился: кого только не привела злая доля сюда, где каждому был уготовлен даровой княжий стол. Как тут было не вспомнить байку про Владимировы пиры: «…Боярин ли, купец ли, смерд — входи, садись, наливай чарку мёду, ешь досыта!» Вспомнил Илюша, усмехнулся. Народ за даровым княжьим столом и впрямь подобрался разный.

Сидел тут правдашний душегуб-разбойник. Подстерегал он на дорогах одиноких путников. Грабил без разбору купца, ремесленника, смерда. Убивал безоружного. Забирал, что было. Л ничего не было — стаскивал с мертвого рубаху, снимал нательный крест. Взяли его случаем — не стражники, не дружинники княжеские — простые люди, проезжие. Подоспели как раз, когда душегуб с мёртвого платье снимал. Чуть было самого его тут на месте не убили. На его разбойничье счастье, пока схватили да скрутили, уже и солнце взошло. А по закону, как известно, если разбойника, пойманного на грабеже, ночью возьмут и убьют, то туда ему и дорога. А вот ежели не убили его в сваре, пока брали, и наступил рассвет, то надо этого разбойника на суд княжеский вести. А то за самосуд сам в виноватые попадешь. Вот и сидел теперь разбойник, дожидаясь суда. Но и тут, в темнице, вёл себя по-разбойничьи: у кого еду отнимет, у кого — одежку, ещё не истлевший кафтан.

Вместе с разбойником ожидал своей участи и чей-то беглый холоп. Задержала его стража на подольском торге, и вот держали взаперти, пока не сыщется господин его и не заберет, уплатив, конечно, мзду поимщикам.

Кроме разбойника и холопа, сидел старик вятич, обвинённый в волховании. Будто неведомым колдовским зельем лечил он раны, заговаривал зубную боль, останавливал кровь и утишал крик младенцев, страждущих животом. И вот народ вместо того, чтобы в церкви лишний раз помолиться об исцелении или лечиться у врача, шел к волхву — колдуну и кудеснику.

Церковь жестоко преследовала волхвов. И не потому, конечно, что, говоря современным языком, волхвы были менее квалифицированны, чем врачи. Кстати, о врачах. Трудно сказать, в каких «мединститутах» приобретали они свои знания, но их было, по-видимому, не так уж мало. Древнерусскому языку того времени хорошо известно и слово «льчец» и слово «врач». Врач мог дать целебное питье, снимающее головную боль, жар или иную хворь, посоветовать, как избавиться от лишнего жиру, вредного для здоровья, наложить на рану повязку — всё это, конечно, за определённую мзду. Поэтому, если в драке были нанесены тяжёлые побои или раны, виновного, как вы сами убедитесь в этом, побывав в суде, принуждали оплатить пострадавшему лечение у врача. Почему же такой гнев и негодование вызывал у церковников волхв? Волхвами, как вы помните, ещё в старые времена называли языческих жрецов. Уже целый век миновал с тех пор, как Русь приняла христианство. Но язычество все еще продолжало жить и в народных верованиях, и в нравах, и в обрядах. И упорный язычник волхв — он не только сам держался старых богов, но и тянул назад к ним тех, кто уже был крещен и считался христианином.

За колдовство и волхованье обычно судил суд не княжеский, а церковный. Впрочем, тому, кого судили, от этого легче не было. Обдерут до костей кнутом при всем честном народе и кинут в яму — помирать. У церкви не только свой суд был, но и свои темницы при монастырях. А то, что волхв очутился в княжеской, — так он, наверное, не только волхованием да колдовством занимался. Не раз мутили волхвы простой народ, поднимая его против бояр и самого князя. То в голодный год в Суздале случилось памятное дело — повели волхвы голодных отнимать хлеб у боярынь и купчих. То не так давно в самом Киеве объявился кудесник. Вещал: «Разгневались забытые боги, настанут скоро страшные времена! Реки потекут вспять! Горы сдвинутся! И там, где ныне Русская земля, станет земля греческая!»

Волхв умирал долго и трудно. Не ел. Не пил. Молча глядел куда-то вдаль. И было неведомо, что мерещится ему во тьме темницы — раздолье глухих Вятских лесов, бесовские наговоры лукавого или просто ничего не видит он в беспамятстве.

Смотрел Муравленин на помиравшего старика, и вспоминалось давнее: как он безногий сидел сиднем на лавке, как пришел в избу странник и попросил испить водицы. И сказал ему Илюша, что рад бы подать воды, да встать не может — ноги нехожалые.

Ни матушке родной, ни отцу, ни соседям сельчанам не мог он тогда объяснить, как это случилось, что вдруг почувствовал он силу в ногах, поднялся с лавки, впервые от роду ступил на ноги. Теперь, поднося ковшик с водой умиравшему, вспоминал забытое. Как сейчас видел- перед собой странника, его долгий пристальный взгляд, слышал тихие добрые олова. Какие именно — не помнил уже. И тогда, будто сквозь сон шли они к Илюше, и, подчиняясь этому доброму твердому голосу, он сам встал и пошел в жизнь.

Непонятно было тогда людям, куда девался странник, почему исчез, никого не дождавшись. Удивлялись, судачили разное. Может, и скрылся неприметно он тогда потому, что опасался в благодарность оказаться под кнутом.

Не только простые люди сидели в темнице. Говорили, томится где-то в отдельной яме князь Волх Всеславич. Заманили его обманом братья. Звали приехать в стольный по делу — совет держать. Крест целовали в любви и дружбе, клятву давали, что не будет ему никакой обиды. Да только нынче разве бога боятся! Нарушили клятву братья, и очутился Волх под замком.

Но самого Волха никто не видел. Хотя сидел он безоружный, в яму к нему даже стражники опасались заглядывать. О князе Всеславиче давно твердила молва, что сам он великий колдун и кудесник. Потому и прозвали его Волхом. Захочет и обернётся вдруг серым волком или ещё того хуже — заворожит, отведет глаза страже. Уйдет сквозь дубовые стены, а ты вместо него в темнице гнить останешься. Это мать его над ним волховала. С той поры у князя и поныне на голове язва никак не заживет. Он даже тут, в темнице, с повязанной головой сидит, и никто не смеет сдёрнуть у него с головы ту колдовскую повязку.

Однажды к вечеру стражники втолкнули в темницу простолюдина. Был он невысок, — в ободранной свите, в разорванной на груди белой рубахе. Избитый, он, сплевывая кровь, все еще продолжал шуметь, даже после того, как затворились двери и стихли шаги стражников. Кричал, что нету правды нигде, даже в суде княжеском. Грозился: «А Мышатычке Путятину, мздоимцу и татю — смолы котел!» Утих он только к ночи. И тогда, подсев к нему, Илюша узнал, что звать его Онфимом, сам он из-под Вышгорода, в Киев пришел искать правду, но так и не сыскал, а вот ни за что ни про что угодил в темницу.

* * *
Лес окончился внезапно, будто деревья, добежав до пашенной межи, остановились, не смея ее перешагнуть. И Онфим тоже, доскакав до опушки, с ходу придержал коня. Замерев, обнималглазами даль. За жёлтой щетиной нивы — росная зелень луговины. Большими кочками темнеют крытые соломой избы. А на душе то ли радостно, то ли грустно. И в груди что-то бьется, точно птица в силках. Отчего бы это? Неужто оттого, что и одной из этих изб Онфим родился, рос. Здесь, подсаженный отцом, впервые сел на коня, впервые в страдные дни молотьбы почувствовал гудящую усталость в руках. Отсюда ушёл в первый бой…

С тех пор не раз случалось ему сходиться с врагами. В последнем бою он был ранен. Отлежался у добрых людей. И теперь вот приехал повидать отца с матерью.

Онфим представил себе, как он подъедет к их избе, постучится и попросит испить водицы. И мать отварит двери. Протягивая ковшик, спросит, как обычно спрашивают женки у проезжего воина о своих мужьях и сыновьях: «Не видал ли, мил человек, нашего Онфима сына Иванова?» Он выспросит для виду, каков собой этот Онфим, помолчит, будто вспоминая, и ответит: встречал, мол, пришлось. И тогда мать вскинет голову, и… Онфим припустил коня напрямик. Под копытами замелькало жнивье, и ветер ударил в лицо. Вот оно — село. Над стрехами вьются дымы — женки с утра пораньше стряпают снедь. Голосит хлопотливый петух, извещая о том, что начался новый день.

Конь остановился, будто знал где. Онфим соскочил, и вдруг его охватило предчувствие беды. Изба смотрела равнодушно и немо. Ни дыма над кровлей, ни звука внутри. Толкнул дверь. Пахло сыростью и мышами. В переднем углу висела мохнатая сеть паутины.

Сельчане рассказали: отец Онфима Иван умер два лета назад. С тех пор и пришла к ним в дом беда. Верней, пришла она ещё раньше, когда Иван взял купу. И заем-то невелик — две гривны серебром — ровно столько, чтобы хватило перебиться до весны.

— У кого брал? — спросил Онфим.

— У соседа, у Мышатычки, — отвечали, — у кого же ещё возьмёшь?..

Онфим и сам знал, кроме как у боярина — Мышатычки Путятина, не у кого. У него всё село в долгу. Не по доброте душевной даёт боярин заём, не просто так — в рост. За лето на каждую гривну четверть неси. А не согласен — не бери. Только как не брать, если беда велит. Слезами обливаются, а берут, да еще с поклоном. Про такого соседа и сказано: «Не имей двора близ боярского имения, сожжет, аки огнь». Так оно и есть. Сам боярин, впрочем, больше в Киеве живет. А тут в имении ключник хозяйничает. Но от этого ведь не легче.

Случилось так, что на Ивана в те поры напала хворь. Поболел и помер. Остались — женка-вдова да отрок малолетка, Онфимов братишка, Алеша.

В случае смерти закупа долг, как известно, переходит на вдову и детей. Вот и пришлось матери Онфима бросить избу и вместе с Алёшей уйти на боярскую усадьбу отрабатывать долг. Ну, а погом, потом продал боярин Алёшеньку заезжим купцам.

— Как это — продал? — закричал Онфим. — Алёша не раб, сын вольного смерда, и никто не имеет права его продать.

— Вот и мать твоя тоже кричала. Да кто послушает убогую вдовицу?

— Был бы ты здесь, может, и не приключилось бы такой беды, — подал кто-то голос.

— Да как я мог быть тут, когда мы на половцев шли походом! Помните, напали тогда степняки, начали грабить да жечь. Как же было дома усидеть! Да при чём тут я? Не имел права боярин продать вольного человека.

Сельчане сочувственно вздыхали, советовали:

— Езжай в Киев. Может, и сыщешь правду.

Когда Онфим ехал домой, он думал об умершем отце, о матери, а об Алёше не думал. Да и что было о нём думать — дитя малое. Таким и сейчас видел его; белая головенка, нос в конопушках и щербатая улыбка. Почему-то вспомнилось: мать выдернула ниткой качающийся Алешин зубок, кинула под печку домовому, чтобы взял тот старый зубок, а дал новый, на всю жизнь крепкий. Сколько ему ныне лет, Алешеньке — двенадцать, нет, уже тринадцать минуло. Уже не дитя — отрок. Хоть и не мог Онфим представить себе брата-отрока, а загадывал: вызволит его из неволи, и поселятся они снова в родном доме. Вдвоём будут землю пахать, хлеб сеять.

В Киеве первым делом отправился Онфим к боярину. Мы с вами были в новом тереме Мышаты Путятина в тот самый день, когда боярин устраивал пир по случаю победы над половцами. На этом самом пиру ещё — помните — убил Алёша пленника гостя половецкого царевича.

Сказочной красоты белый боярский терем с золочеными кровлями был теперь окружен густым разросшимся садом с деревьями и цветниками. А меж зелени мелькали легкие шатры беседок, построенных по новой моде и названных так, потому что там, сидя на лавках за столом, уставленным винами и сластями, можно было вести неспешную беседу. Но Онфиму там беседовать не пришлось. Боярин даже пред очи свои не пустил его, велел холопам гнать непрошеного собеседника со двора.

И вот тут люди добрые посоветовали Онфиму обратиться в суд. Оказалось, что и это не так-то просто. Судом ведает княжеский посадник. Надо подать грамоту, в которой все будет написано, — кто, в чем и от кого просит суда и защиты. Тогда, если посадник сочтет обвинение достаточным, пошлет мечника вызвать ответчика в суд. Грамоты пишут писцы, которые сидят на подворье посадника. И идти к ним надо не с пустыми руками. Ничего не жалел Онфим. Все, что сберег в подарок отцу с матерью, когда домой ехал, отдал. Мало оказалось, друга-коня продал. Об одном только душа болела. Время-то не стоит — идет. Не увезли бы купцы пока суд да дело Алёшу за море, в чужие земли.

Мышатычка-злодей не пожелал даже сказать, кому продал Алёшу. «Но ничего, — успокаивал себя Онфим. — Прочитает посадник бересту, вызовет Мышатычку на суд. А уж суд рассудит. За все ответит разбойник. Скажет, кому и куда продал Алёшу. Велят ему, супостату, вернуть тем купцам все, что получил. Да ещё присудят заплатить Алёше за обиду».

В ночь перед судом Онфим не спал. С утра пораньше отправился на подворье посадника. Думал, придет раньше всех. Но здесь уже толпился народ. Огляделся Онфим. Вот два боярина в богатых опашнях. У одного щека платком повязана. Сидят на одной лавке, отворотив носы друг от дружки. Сразу видать — враги. Знающие люди рассказывали: хватили бояре на пиру стоялых медов и заморских вин больше меры, затеяли свару, подрались. Белоголовый старик смерд, сидевший на лавке поодаль, проговорил неодобрительно:

В старину сошлись бы на поединок и рассудились. А нынче вон как: зуб выбит — на княжеский суд.

— На то и суд, чтоб судить, — вмешалась немолодая женка в тёмной шали, — вот и меня с моим обидчиком пусть рассудит. — И тотчас запричитала: — Я вдова убогая, смиренная, но обижать себя никому не позволю. И муж покойный дружинником был! А он — бранным словом! Думает, ежели заступиться некому, так можно и обидеть.

— А кто тебя обидел? — не понял Онфим.

Подрядился шить, так шей. Известно, ежели швец, не умея шить, исказит свиту, то будет лишен цен. Я ему и говорю: «Широка!» А он… «Ты, говорит, змея подколодная. И муж твой радуется небось, что помер. И сама ты, говорит, хуже черта». И другие прочие слова. Я вдова честная и обиды не потерплю! — Женка ещё пуще раскричалась. Голова её вертелась на длинной шее во все стороны, словно вдовица высматривала в толпе того, кто посмеет возражать, чтобы и его притянуть к ответу.

— Ну, а ты, отец, с какой обидой? — спросил Онфим старика, усаживаясь рядом.

С общей. Не ждали мы, не гадали. Хоть и не досыта ели, а жили. Места у нас красные — над Днепром Словутичем. Ещё щуры и пращуры поселились тут. Привольные места. Да вот недавно пожаловал князь неподалёку от нашего села монастырю угодья. С тех пор ни зверя взять в лесу, ни дерево срубить. А потом и пашню нашу монахи пахать стали. Ну, не стерпели мы — перепахали межу по-старому. Вот и угодили под суд.

— Как это так — перепахали! — возмутилась вдовица.

— Так земля ведь — наша!

— Мало ли что, — сказала вдова и вдруг снова вытянула шею: — Кто это там шумит?

Двое горожан вели связанного человека, подталкивая его в спину. Рассказывали. Утром заметили в кустах спавшего незнакомца. Вспомнили: в прошлое воскресенье на торжищах объявляли приметы сбежавшего закупа. Лет около тридцати, росту высокого, волосом рус, на щеке — шрам. Пригляделись — похож: и ростом велик, и волосы светлые. Только шрама не видно — лицо заросло недлинной густой бородой. Все же накинулись, связали. И вот теперь привели на суд. Если и вправду окажется тем самым беглым, им положена гривна за переем. Плохо ли заработать!

Онфим с сожалением посмотрел на связанного. Подумал: «Так же, как и отец Онфима, Иван, взял этот горемыка в недобрый час взаймы пару гривен серебра. А отдать не смог. Бывает и так, что должник всю жизнь проработает у заимодавца-ростовщика, а долг все растет и растет. И вот доведенный до крайности человек решился на отчаянный шаг — убежал».

— Небось на каждую гривну — четверть за лето, — сказал Онфим, вспомнив Мышатычку. — Разве отработаешь? Креста на них нету — дерут сколько.

— А ты хотел, чтобы тебе даром давали? — сердито откликнулась вдовица.

— Даром! Ты небось, вдовица бедная, тоже даёшь в рост? — сказал старик.

— Не твоего ума дело, смерд. Свои даю — не чужие. Не хочешь — не бери.

— Что же теперь с ним будет? — Онфим снова сочувственно посмотрел на связанного.

— Посадник!

— Посадник идёт! — послышались голоса.

И в самом деле, на дворе произошло движение. Из боярских хором вышли тиуны, писцы и мечники. Челядинцы вынесли во двор украшенный резьбой стул с высокой спинкой и боковыми поручнями, покрыли его мохнатым ковром, в ногах постелили на земле медвежью полость. Неподалеку поставили стол для писца. Наконец, на крыльце показался сам посадник. Народ разом притих. В посаднике любой с первого взгляда угадал бы большого боярина. Собой дороден. Холеная окладистая борода с проседью. На плечах — кунья шуба. На голове — высокая боярская шапка. Не глядя на собравшихся, посадник неспешно спустился по ступеням с крыльца. Сел на стулец. Челядин прикрыл медвежьей полостью боярские ножки в сапогах.

Первыми вызвали на суд пришедших на тяжбу бояр. Жалобу подал тот, что с повязанной щекой, он и обвинял теперь своего обидчика. Развязал платок, разевал широко рот, плакался:

— Вот зуб выбитый. Жевать нечем. И борода. Бороду выдрал, разбойник! Опозорил!

— Да у тебя и не было её, бороды, — возражал его противник. — Так, мочало, в бане париться.

Посадник вроде бы и не слушал, подрёмывал на солнышке, но, видать, всё слыхал.

— Пиши, писец: «За выбитый зуб обидчику уплатить князю три гривны. За бороду — двенадцать гривен. За бороду больше — потому что — бесчестье. Столько же уплатить побитому боярину, да еще лекарю за лечение».

— Еще и лекарю. Да он и сам-то… — начал было ответчик.

— Постой, писец, — важно сказал посадник. — А ты отвечай, — велел он жалобщику, — чем был выбит зуб?

— Рогом, батюшка, рогом, из коего мой обидчик вино пил.

— Рогом? Тогда и за зуб пиши не три, а двенадцать гривен, — рассудил посадник, — потому что тоже — бесчестье. Вот ежели бы мечом — тогда три.

— Спасибо, батюшка, рассудил все по чести, — обрадовался первый боярин и снова повязал щеку платком. Зато противник его вскричал недовольный:

— Что ли, я один повинен? Он первым в драку полез. У меня тоже свидетели есть.

Посадник продолжал:

— Пиши, писец: «Другому уплатить князю за учинённую драку двенадцать гривен». Написал? Сборщик, взыщи с бояр всё, что положено.

— Вот это рассудил! И один — плати, и другой, — шепнул Онфим.

— Небось не обеднеют, — сказал старик.

Следом вывели на середину пойманного беглеца. Тут суд был короток:

— Чей закуп? Ивана Мытника? Известить его, что закуп пойман. Пусть придет и уплатит поимщикам гривну за переем. Беглеца отдать господину. Написал? Пиши дальше: «А за то, что закуп сей бежал, не отдав долга, то быть ему обельным холопом».

— Рассудил, — покачал головой старик, — был вольный человек, а теперь обельный холоп — раб.

«Закон всегда на стороне сильного и богатого, — думал Онфим. — Продадут этого горемыку чужеземным купцам. Те закуют в железа, увезут за море. Не увидит он больше жены, детей, не увидит родины».

— А не бегай, — сказала вдовица, — этак все разбегутся.

— Вдова Варвара. Где она есть? — громко спросил посадник.

— Вот она я, батюшка, иду, — быстро вскочила вдова и запричитала плаксиво: — Рассуди судом праведным. Я вдова убогая, смиренная, а вот обидчик мой — швец Ерёма. Пусть скажет, как опозорил меня, обругав бранным словом.

— Отвечай, швец Ерёма, — велел посадник. Швец Ерёма, тот самый, что некогда шил опашень Добрыне, похудевший и испуганный, запричитал так же плаксиво, как и вдовица:

— Будь неладен тот час, когда подрядился я шить эту свитку. Сколько раз переделывал — то широка, то узка, до длинна, то коротка, то и вовсе наоборот. Ну, не взыщи, не стерпел — обругал вдовицу. Да она, змея подколодная, кого хочешь в грех введёт.

— Вот слышишь, батюшка боярин, — подала голос женка. — Я вдова бедная, смиренная. Мой покойный муж дружинником княжеским был. А он, смерд, смеет меня обзывать змеей и по-всякому, и некому заступиться. Так хоть ты, батюшка, заступись.

— Помолчи, женка.

— Молчу, батюшка, молчу. Я вдова бедная, меня всяк обидеть может. А смерд этот и шить не умеет.

— Да провались ты со своей свиткой, — снова закричал швец. — Забирай её бога ради, и платы мне твоей не надобно.

— Пиши, писец, — сказал посадник: — «Обидчику заплатить князю пять гривен серебра». Серебра, — пояснил он, — потому что покойный муж вдовицы был младшим дружинником. И честь ее стоит пять гривен серебра. Самой вдовице тоже уплатить пять гривен серебра за обиду. Сборщик, взыщи.

— Помилуй, батюшка боярин! — завопил щвец. — У меня пяти гривен сроду не бывало. Откуда мне взять?

— Откуда хочешь бери, — проговорила вдовица, — а мне уплати, что положено. Жаль, мой покойный муж в младшей дружине был. Не дошел выше, дубина еловая. А был бы в старшей, ты бы мне пять гривен золотом заплатил за мою-то вдовью честь. И свитку возверни без оплаты. Не умеешь шить, не берись.

— Ступай, женка, ступай! — махнул рукой посадник.

— Иду, батюшка, иду, только пусть он мне уплатит.

— Ну и баба. И вправду змея, — сказал Онфим.

— Да, уж своего не упустит и чужое прихватит, — согласился старик.

— А вон и мой обидчик. А я уж думал не придёт он на суд — испугается. Вон он, видишь боярина в беличьей шубе.

— Важный боярин. А с ним-то кто?

— Челядинцы его, холопы. Один — ключник, а другой за работным людом присматривает. Лют, говорят, прости господи.

— Онфим, — вызвал посадник, — твоя жалоба на боярина?

— Моя, — смело сказал Онфим. — Где же это видано, чтобы сына вольного человека продавать как своего раба. Пусть ответит.

— Нет, Мышатычка Путятин нисколько не робел перед судом. Дородный, в высокой боярской шапке, он спокойно стоял, распахнув долгополую беличью шубу, и на его жирной шее горела в лучах яркого зимнего солнца золотая гривна.

— Поклёп всё это. Наговор. Да, продал я отрока Алексея тринадцати лет. Только не вольный он.

— Как это — не вольный?! — вскричал Онфим.

— А так, — сказал боярин. — Отец твой Иван смиренный, богобоязненный был человек. Почувствовав близкую кончину, забеспокоился, не хотел умирать должником. И решил он в счет долга продать мне, благодетелю своему, малолетнего сына Алексея, справедливо рассудив, что у меня отроку будет лучше, чем голодному на воле.

— Врёшь ты всё! Не мог мой отец продать Алёшу.

— У меня послухи есть — свидетели, — важно отвечал боярин. — Вот они со мной пришли.

— Так это же твои холопы! Они что хочешь скажут. Холоп по закону не видок, не послух, не может он быть свидетелем.

— Согласно закону при малых делах холоп может свидетельствовать, — сказал посадник.

— Слышишь, смерд. А делов-то всего на полгривны. За столько отдал мне Иван сына. Так что продал я купцам не вольного человека, а своего раба.

— Пиши, писец: «На боярине за продажу своего холопа вины нету, — рассудил посадник. — А смерду Онфиму за поклёп уплатить князю…»

Онфим слушал голос посадника как в тумане. Вспомнил мудрые слова: «Ворон ворону глаз не выклюнет». В памяти вставал белоголовый малец с конопушками на носу и щербатой, без переднего зубка улыбкой. Никогда больше не увидит Онфим брата — ни отроком, ни юношей… Сгинет Алёшенька, сын вольного смерда, рабом на чужбине, на всю жизнь без вины виноватый. Где же теперь её искать — правду? И тогда, не сдержавшись, закричал он:

— Помни, боярин, придёт ещё день…

Стражники по знаку посадника набросились на него, а он отбивался, продолжал кричать гневные и грозные слова.

И вот теперь начинается ГЛАВА ДЕСЯТАЯ повести о богатырях — «ПОСЛЕ ПОБЕДЫ».

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ПОСЛЕ ПОБЕДЫ


И опять шёл на Русь заклятый друг хан. По сведениям, поступившим с пограничных застав, путь держал в этот раз прямо на стольный Киев. Навстречу коннице степняков, прорвавшейся в глубь Русской земли, вышли киевские полки под водительством воеводы Пленка Сурожаиииа.

В княжеском дворце заседали думные бояре, большой совет. Дело было худо. Давно миновало то время, когда Русь была единой. Братья, родные и двоюродные, подрастающие сыновья и племянники отхватывали удельные земли. Каждый княжил, как мог. Одни удельные князья тщетно пытались сдержать натиск степняков, другие искали с ними дружбы, тайно и явно наводили вражьи орды на соседние земли.

Опять скакали гонцы от удельных князей в стольный Киев и обратно. Опять сговаривались, спорили князья, кому куда вести свою дружину, сколько поставлять воинов-дружинников в латах и шлемах, конных и пеших смердов, лапотников с палицами и дубьем.

Спешно приехал в Киев отдыхавший в одном из своих поместий Добрыня. В последнее время он редко бывал в княжеском дворце.

— Зови, — сказал князь, когда Мышатычка доложил о приезде прославленного храбра. А Добрыне сказал: — Спасибо, что явился. — Усмехнулся: — Друзья познаются в беде.

— Беда у нас на всех одна.

— Только все ли придут? — Князь протянул Добрыне листы с межкняжеской перепиской. — Обещаются, — говорил он, пока Добрыня читал бересты, — да обещанного три года ждут. А яичко, как известно, дорого к пасхе! Худо! — сказал он, остановившись. — Наши полки, как ты знаешь, двинулись навстречу хану. Воевода Пленк Сурожанин воин опытный, но староват. Так что примешь войско под начало.

— Сколько дружины у Пленка? — спросил Добрыня.

— Сколько мог, столько дал! — отрезал князь. — Всё тебе и так ведомо. Ну, дам ещё лучников. Пеших. А больше не надейся! Ополченцев набери, Пленк ушёл по-быстрому с одной дружиной.

Добрыня умолк. Что тут было говорить. Оно и так всем известно: часть дружины князь при себе держит в стольном, на всякий случай. Не только поганых — родных братьев опасается. Вдруг да кто со своим полком ненароком свернет и вместо того, чтобы степняков рубить, двинет в столицу добывать себе Великокняжеский стол. Зато другое сказал Добрыня уже без обиняков:

— Илья! Какая за ним вина?

— Сидит — значит, виновен! — недовольно сказал князь.

— Степнякам на радость! Сам, говоришь, каждый меч, каждое копьё на учете, в войско первых встречных зовем, а храбр из храбров в яме под замком.

— Ладно, подумаем, — сказал князь. — Собирай ополченцев и с богом. Останови хана. А я с оставшейся дружиной подойду, когда братья-союзники объявятся.

— Добро! — кивнул Добрыня, поклонился князю и пошёл к дверям.

Но перед тем как выйти, повернулся и сказал:

— Так не забудь, князь, про Илью!

Ни «да» ни «нет» не сказал Великий князь Добрыне. Не то чтобы хотелось ему держать Илью в темнице. Да ведь дело какое с этим храбром Илюшей. Нет хуже засадить в яму человека (невиновного притом), и вдруг: «Выходи, милый, на волю вольную и послужи мне верой и правдою!» Все еще колебался князь. Да тут супруга его княгиня стала на ухо нашёптывать. В последние годы совсем было тихо сидела в верхних светелках. Не так, чтоб уж очень стара годами, да расползлась киселем. Там свербит, тут болит. Лежала целыми днями на тесовой кровати. Служанки округ ее опахалами ветер гоняли. Врачи — и свои, и заморские — один за другим ездили. А тут вдруг без врачей выздоровела. Поднялась с постели, вниз по лесенке спустилась в столовую, где за обеденным столом сидел князь с сыновьями и приближенные бояре. Растеклась кислым тестом по стульцу, сжимает свои белые руки, унизанные перстнями, и жужжит, как оса:

— Выпусти, князюшка, Илью. Боюсь. Страшно. Выпусти Муравленина.

— Видал? — хмыкнул князь, обращаясь к Мышатычке. — Ещё один советчик.

И сестрица-монахиня тут же. Давно не видали её в миру. И вот явилась. Стоит в своем чёрном монашьем одеянии, смотрит смирно. Голос тихий, украдчивый.

— Выпусти, братец! У нас в монастыре беженцы ютятся… Ужасы рассказывают! Степняки всё жгут, разоряют!..

Она подошла к князю и положила ему на плечо свою тонкую, унизанную перстнями руку, сказала проникновенно:

— Выпусти, братец, Илью Муромца! — Заметив неудовольствие на лице князя, она не стала допытываться, как это сделал Добрыня, в чем виновен знаменитый храбр, сказала дипломатично: — Прости ты ему его вину! Уж он постарается! Докажет тебе свою любовь и верность.

«Небось не без Алёши Поповича обошлось, — думал князь. — Не сама, видать, надумала умные речи. Может, и правда выпустить? Хоть и дерзок смерд, больно много воли взял. Но этот — по нем видно — не продастся, не перекинется к братцу. Да и зачем ему у иного князя милости искать, когда он от великокняжеских щедрот отказался? Отправить его в войско, как советует сестрица, — и дело с концом. Пусть воюет. Добрыня правду сказал — боятся Муравленина поганые». Князь усмехнулся. Апракса захлопала в ладоши:

— Надумал! Надумал братец! Бегите кто-нибудь, скажите: князь велел выпустить Илью Муромца из темницы! — заторопила она, оглядывая сидящих за столом бояр, но те продолжали сидеть. Поднялся молодой Чурила, сын воеводы Пленка, приятель княжича, стуча высокими каблуками своих башмаков по паркетному полу, пошёл к дверям. Князь поглядел ему вслед, пул на женщин:

Раскудахтались, как куры: «Илья Муромец! Илья Муромец!» Да он уже в седине, как в серебре, ваш Илья. Небось меч в руках не удержит.

— Не в том дело, что в серебре, — простодушно сказала княгиня, — на казённых харчах посидишь, не то что меча, палки в руках не удержишь.

— Что же, прикажешь мне в темницу ему яства посылать с моего стола?

— Ничего, Илья меч удержит, — смеясь, сказала Апракса. — Я, не гневайся, братец, ему в темницу яства со своего стола посылала.

— Вот оно, значит, как! — воскликнул князь. — Я наказываю, а княгиня с княжной милуют! Что-то уж больно любезен всем Илюшенька Муромец!

— Особенно хану! — сострил один из бояр. — Он Муромцу Илтаря до сих пор забыть не может!

— Пустое! — возразил княжич. — Это в старое время поединок решал исход сражения, а теперь решает воинская наука. Как построить перед боем войско, какие полки в чело, какие по крыльям…

— Наука наукой, — возразил боярин, — а воинская отвага — это и в старые времена, и в новые… Вот выйдет сейчас Добрыня на Подол, свистнет, и они за ним и огонь и в воду… А на степняков одно имя Муромец страх наводит. В Царьграде тогда… Можно сказать, печенеги под самыми окнами императорского дворца гуляли, а как увидели Илью Муромца, в первом бою бежали.

— Оно, конечно, — поддержал Мышатычка. — И Добрыня, и Илья… Только… — Он не договорил.

— Гонец в Великому князю! — провозгласил дворецкий, и в столовую вошел гонец в дорожной запылённой одежде, достал из сумки бересту, протянул князю. Князь развернул берестяной свиток, прочитал, и лицо у него вытянулось. Он встал из-за стола.

— Пошли ко мне!

Следом за князем поднялся Мышатычка, княжич и приближенные бояре.

— Ой, что будет? Что будет? — запричитала княгиня, встревоженно глядя вслед мужу.

В кабинете князь сказал:

— Дружины соседних князей не подошли, как обешались. Добрыня с ополченцами тоже не подоспел. Пленк убит. Киевские полки разбиты, бегут без оглядки. Степняки движутся следом. Если их не остановить, скоро будут в стольном.

* * *
В Киеве творилось что-то невообразимое.

На большой торговой площади, где обычно собираются на вече лучшие люди города — владельцы теремов и лавок, гостиничных дворов, мастерских, теперь поднаперли посадские с Подола — ремесленники, кузнецы, кожемяки, горшечники. Потому что, если поганые возьмут столицу, спрашивать не будут, кто ты есть и какого звания. Одинаково хорошо торят и терема, и хижины.

Вот на прилавок влез воин с перевязанной головой. Площадь притихла, и над ней прозвучал его голос:

— Потому и разбили нас, что навстречу хану вышла только часть дружины. А у пето сила — видимо-невидимо. Если нагрянут, стольному конец!

На прилавок вскочил кузнец в кожаном переднике, закричал:

— Князь дружину пожалел! А нас кто пожалеет? Придут степняки, всех перебьют, жен и детей наших в рабство угонят. Сами отстоим стольный! Пусть князь даст оружие и коней!

— Оружие! Коней! — подхватила площадь, и мощный поток двинулся с прибрежного Подола вверх на Гору к княжескому дворцу. И вот уже они стоят под самыми окнами дворца.

— Дай, князь, оружие! Дай коней! Остановим поганых!

И снова собирались бояре, толковали: «Попробуй дай оружие этой голытьбе. Ну, отобьют поганых, а потом»… Страшно было за терема, усадьбы, лавки, годами нажитое добро.

— Оружие! Коней!

Князь из-за занавески неприметно выглядывает из окна.

Вся чернь подольская здесь.

— Дай мне часть дружины, отец, и я мигом разгоню их, — просит княжич. Князь не слушает его.

— Что будем делать? — спрашивает он Мышатычку.

— Подождём вестей от Добрыни…

Так бы, наверное, и остался Илюша сидеть в темнице — до Муравленина ли? Но, видать, кто-то крепко помнил о нем. Уже скакал гонец — князь-де велел выпустить Илюшу. Торопился. У верхних ведь семь пятниц на неделе — не соскучишься. Сегодня велит в темницу, завтра — выпустить, а послезавтра, глядишь, опять посадит. Главное, что выпустили. А там видно будет.

Выйдя из темницы, Илья очутился в людском круговороте. Кипело, как вода на Днепровских порогах. Кидало человечьи волны то к великокняжескому дворцу, то назад, к темнице. Кого-то отбивали у стражи. Откуда-то тащили оружие. Что-то кричали о Великом князе, о колдуне Волхе. Илюше не до того было. Как другу, обрадовался приведенному кем-то коню. А уж как взял в руки свой меч, будто заново народился. А вокруг уже толпились с добытыми пиками, секирами, мечами. К Илье, которого сразу же все узнали, то и дело обращались с разными вопросами, и он поневоле стал руководить ополчением. В толпе горожан мелькали и княжеские дружинники в доспехах.

— А может, с ними двинем? — сказал Чурила другому дружиннику, кивая на собравшийся вокруг Ильи Муромца отряд.

— Без княжеского приказа? Чудила ты, Чурила! — усмехается дружинник. — Да ты не горюй! Всё равно туда пойдём!

Илья окликает воина с забинтованной головой, которого мы видели на прилавке торговой площади.

— Ты давно оттуда?

— Да вот сегодня добрался.

— Ну, как там?

— Жмут…

— А Пленк Сурожанин… — Илья не успевает договорить.

— Воевода Пленк Сурожанин убит. Стоял под знаменем, не дрогнул. Бился до последнего, — отвечает воин.

— Вечная память храбру Пленку Сурожанину! — Илья снимает шапку. Снимают шапки и другие. Минуту на площади стоит молчание в память погибшего воеводы, знатного боярина, храброго воина Пленка Сурожанина. Потрясённый стоит на площади Чурила. И потрясён он не только известием о гибели отца, но и отношением к воеводе того самого подольского люда, который в его кругу принято называть чернью.

— Значит, часть дружины в городе? — спрашивает Илья одного из дружинников. — Что же, пойду к князю.

— Не даст он дружины, — говорит стоящий рядом горожанин. — Добрыня уже как просил…

— Всё равно надо пойти, — говорит Илья, но тут кто-то опять задерживает его каким-то вопросом. И вдруг прибегает один из горожан с радостным известием.

— Илья Иваныч! Князь с дружиной выступил в поход! Сейчас видел, из дворца выезжали.

— Вот и славно! — говорит Илья. — Надо догонять! Только как же это он прошел, что мы не видели?

— А он не к южным, а к северным воротам пошёл с другой стороны.

— К северным воротам? — недоумевает Илья. — Не пойму я… Ну ладно, сейчас двинемся вдогонку, а там разберемся!

Но двинуться им никуда не пришлось. Прискакал Чурила с новой вестью — уже не такой радостной: князь с дружиной и боярами бежал из города. Разгневанно гудела на площади толпа!

— Сбежал!

— Бросил!

— Клятвопреступник!

— Трус!

В Софийском соборе, набитом битком женщинами и детьми, стоял плач.

Кто-то из дворцовой обслуги рассказывал:

— Княжич говорил: «Дай, отец, дружину, я их не то что на Подол — в Днепр загоню!» А Мышатычка…

— Мышатычка! Мышатычка! — подхватила толпа. — Кровопийца, ростовщик толстобрюхий! — И вот уже часть народа двинулась громить терем боярина-ростовщика. Бегут по вощеным залам Мышатычкиного терема, поймали какого-то челядинца, кричат:

— Где доски? Говори, где доски?

— Ей-богу, не знаю! — клянется слуга. — Ключника спросите…

Притащили ключника.

— Говори, где доски?

И вот уже доски, на которых вырезаны имена должников, вытащены во двор. Онфим читает;

«Горазд сын Фомы — одна гривна,

Еремей сын Власия три гривны.

Федул сын Ефима две гривны».

— В огонь их, в костер!

Пылает костер, пылает прекрасный терем Мышатычки.

— Воевода! Воевода! — суетится, пробиваясь к Илье, человек от ключника. — Там чернь… Терем боярина Мышатычки… — Но Илья, поглощенный своими делами, не обращает на него внимания.

Под водительством Ильи Муромца народное ополчение, выйдя из Киева, движется по дороге навстречу неизвестности.

Почти в одно время с Муравлениным вышел из темницы Волх. Может, и впрямь, как говаривали, отвел глаза страже, а скорей всего, освободили его посадские. Уже в дороге, когда князь е дружиной бежал из города, корили приближенные бояре князя: зачем не убил Волха в свое время, как советовали умные люди. Да ведь боязно было трогать его — колдуна. И вот теперь он на воле. Те, кто орал под княжескими окнами: «Дай оружие!» — теперь прочат ему Киевский стол. И Волх обещает им, этой голытьбе, отстоять от поганых город.

— Ну и пусть его, — сказал князь, — пусть остается на горящем столе князь-колдун, пусть обороняет со своей голытьбой город, а потом мы поглядим!

О Волхе молва двоилась, как о двуголовой змее. Одни ругали — колдун. Другие хвалили — умён, быстр и к простому люду привержен. Но кто бы ни сидел на столе в Киеве, защищать стольный город надо было его жителям, простолюдинам, смердам.

* * *
Войска занимали оборону. С береговых круч были хорошо видны белые половецкие кибитки. Они стояли тесно, одна к другой, островерхие, как шлемы воинов, и издали казалось, что это плотными рядами выстроились несметные войска Кудревана. Впрочем, так оно и было на самом деле. И все, кто смотрели на ряды островерхих кибиток, понимали: стоять придется насмерть.

Алёша издали узнал полководца. Добрыня объезжал стан. Его сопровождало несколько дружинников, которым он на ходу отдавал распоряжения, и то один, то другой воин скакал разыскивать военачальников удельных дружин, выяснять количество воинов, вооружение.

Когда-то и молодой попович вот так же был при полководце — его вестником, ушами и глазами, учеником, помощником, другом. И хотя сейчас Алёше плохо было видно лицо главнокомандующего, он угадывал выражение суровой сосредоточенности на этом знакомом до каждой черточки лице, чуть отстраненный, ушедший в себя и все примечающий взгляд, огромное напряжение мысли и воли. Сам того не сознавая, Алеша с завистью смотрел на дружинников, скакавших вслед за полководцем. Какое это счастье, какая радость — быть вот таким молодым, когда еще нет груза забот и сомнений, когда за тебя решает все другой — умный, опытный, всеведающий. А твоё дело только лететь стремглав по первому его слову. Лететь, куда угодно: на дело, на врага, на смертный бой, Все это было и у него.

Было.

Минуло.

Кануло.

Сам теперь военачальник в полку своего удельного князя, Алеша понимал всю грозную тяготу того, что вставало перед полководцем. Разрозненные, не связанные воедино удельные дружины. Неразбериха и разобщенность. Изнуряющие, почти без передышки бои.

Враг висит на плечах. Он нетерпелив, как голодный волк, видящий добычу. И эта добыча — столица Руси, златоглавый город, лучше которого нету на свете.

Защитники дерутся самоотверженно. Вчера Алёша видел Илью. Муравленин сидел, разувался, неспешно, покойно, словно вернулся с пашни и собирался после трудового дня завалиться на печку. Увидев подошедшего Алёшу, улыбнулся широко и радостно, обнялись крепко. Алёшу охватила щемящая нежность к этому широкоплечему бородатому человеку с детскими синими глазами. Сколько лет прошло, сколько зим миновало с тех пор, как они виделись в последний раз в доме тысяцкого! Сколько бурь отшумело над каждым из них! Упал, обливаясь кровью от Алёшиного удара, половецкий царевич, Идолище поганое. Скакал во весь опор Алёша, спасаясь от княжеского гнева. А в чём виноват? В том, что не хотел, чтобы гуляли по Русской земле поганые, с кем и ныне ведут они тяжкий бой. Казалось бы, все ясно. Но наверху своя правда, своя кривда. Угадай, поди, каким боком обернется она. Так и ходит Алеша, как скоморох по веревке. Сорвётся — голова с плеч. Уж на что Илюша далек от верхних, и то в темницу угодил. И ещё неизвестно, чем бы это кончилось для Муравленина, если бы не вмешался Добрыня, если бы сам он, Алеша, действуя, как всегда, по-тихому, не помог вызволить Илью.

— Что ж, — спросил Алёша, чуть ухмыляясь, — поговорил по душам с Великим князем? — Добавил задумчиво: дескать, он тебя в темницу, а ты к нему снова на службу. Илюша глянул своими синими глазами, сказал просто:

— Да разве я князю служу? Я за землю Русскую воюю. Людям служу. Вдов и сирот обороняю. А из-за собаки-князя я бы из погреба вон не вышел.

Вот и весь разговор. Помолчали. Ещё раз обнялись, расцеловались трижды. Неизвестно ведь, что готовит грядущий день, придется ли свидеться снова.

Попрощались.

Разошлись.

Добрыня, осматривавший войска, не мог в этот час думать о людях, как Алёша, ни о жизни каждого из этих воинов, ни о своей. Он словно не видел отдельных людей — ни простолюдинов, ни дружинников, ни их начальников. Он осматривал и видел войско в целом, старался мысленно объединить все эти потрепанные, израненные, обескровленные полки, дружины, немеряные, несчитанные толпы посадских и смердов, осмысливал, как лучше расположить их, кого выставить вперед, кого на фланги, кого попридержать в резерве.

Думал Добрыня ещё и о другом, и суровая складка все глубже прорезала его озабоченное лицо. Он знал то, чего не ведал пока никто.

Великий князь со своей дружиной не пришел, как обещал, на подмогу, не ударил по поганым. Удрав из Киева, выжидал, как обернётся дело. И даже теперь, когда защитники города, истекая кровью в боях с половцами, напрягали последние силы, он не явился на поле брани. Покружив немного, снова двинулся на Киев. Прознав об этом, ночью тайно бежал из стольного Волх. А пока князья делят стол, здесь льется и будет литься кровь. Будут падать на землю, чтобы уже никогда не встать с нее, все эти живые, сильные, молодые.

В шатер полководца один за другим входили вызванные военачальники. Выслушивали приказания. Молча кланялись. И в этом молчании была торжественная готовность встретить кровавый завтрашний день. Снова раздвинулись полы шатра. Вошедший остановился совсем близко. Добрыня устало поднял голову.

Глянул.

Вздрогнул.

Будто очнулся.

Алёша смотрел в лицо Добрыни, и взгляд его был чист и прям. Не то чтобы он забыл верхнюю светелку, куда торопливо и легко взбегал по лесенке, сероглазую женку за шитьем, алую нитку, которую однажды он потянул за копчик, распуская ее шитье… Не забыл он и вечера, когда сидел женихом мужней жены в доме друга. Но сейчас и любовь и вина одного, и гнев и обида другого отступили перед тем, что ждало их. Кровь, и та, что уже была пролита, и должна была пролиться еще в этом предстоящем бою, смыла все, что легло между ними. Глядя в измученное, постаревшее лицо Добрыни, Алёша хотел только одного — быть с ним рядом.

Соратником.

Помощником.

Другом.

Побратимом.

Если останется жив — на все дни и лета.

Если падет в бою — до смертельного часа.

Если вместе придется предстать им перед Всевышним — на веки вечные.

…Война может прийти по-разному. Но всегда во все эпохи как ее неотступный спутник следует пожар.

Тянуло дымом — не печным, когда под утро в пекарне на подворье пекут на братию хлебы, варят постное либо мясное варево. Тянуло гарью. Это был запах беды. Он давно уже стоял округ, сгущаясь, плыл, над обителью. Непрестанно пылили дороги. Мчались в возках, тряслись на телегах, шли пешком, таща на себе скарб. Гнали ревущую скотину, тащили плачущих детей.

Бояре.

Ремесленники.

Смерды.

Монастырские стены жженого кирпича были крепки. Не раз отсиживались за ними жители окрестных сел и городов. Может, и в этот раз, бог даст, отсидятся. Жители готовились к осаде и бою. И только один человек не принимал участия в суете. Не шел на стены с копьем и секирой, не варил смолу в котлах, под которыми горели костры. Не молился с монахами в соборной церкви. Казалось, ему нет дела до того, что творится вокруг. Но это было не так. Согнувшись, он сидел над пергаментом и, не торопясь, выписывал буквы, словно хотел передать лежавшей перед ним телячьей коже все, что видел, понимал, чувствовал — и дымный запах беды, и плач детей, которым предстоит вскоре умереть вместе со взрослыми, и отчаянную смелость защитников города, и его обреченность.

Он сидел и писал и тогда, когда поганые волнами лезли на стены, когда вспыхнул пожар и горели, полыхая, монастырские постройки, и тогда, когда в пролом стены с диким гиканьем ворвались враги, и тогда, когда бой уже шел в церкви — последнем оплоте защитников, и тогда, когда обрушились своды, погребая под собой и писца, и написанную четким уставным письмом телячью кожу, на которой было написано: «Кровавого вина хватило вдоволь. И сватов напоили, и сами напились сполна». Он написал так потому, что был настоящим писателем.

* * *
Ещё лежали в поле убитые, и тела их холодели, дожидаясь своего череда на место в земле. Ещё стонали в беспамятстве побитые и порубленные, и доля их решалась неведомой судьбой.

Ещё брели по домам оставшиеся в живых, и тяжёлая их победа устало и горестно брела вслед за ними.

А в Киев въезжал с ближней дружиной и боярами Великий князь. Враг был разбит, и орды его снова откатились в степь. Весенний день вставал тепл и светел. Сиял куполами златоглавый город. И издали казался праздничным и радостным. Но только издали. Сразу же за переправой на Подоле в глаза бросилась непривычная пустота улиц. На их крутых извилинах не сновал, как обычно, посадский люд, не толпился у лавок и мастерских. Настороженно и боязливо глядели подслеповатыми окошками жавшиеся друг к дружке домишки на маленького человека в доспехах, неловко качавшегося в седле, на бояр в зимних, не по дню шубах, двигавшихся длинною чередою, кто верхом, кто на возах, на княжескую дружину. Тихо и пусто было и на рынке, где меж торговых рядов и глухо закрытых лавок бродили голодные псы.

Казалось, что в город въезжал не правитель с победой, а враг. Может, так оно и было на самом деле. Не успел княжеский въезд еще даже подняться в гору, его будто застопорило. Полезли из возков шубы и кафтаны, толкались не по-боярски. Белым остовом, начисто обглоданным огнем, возвышался на пепелище знаменитый терем тысяцкого. Где добро? Серебро? Золото? Понятно где. Разграбили! Давно уже проклинали должники Путятина, которым давал под большие проценты ссуды ростовщик-тысяцкий, кабальные холопы, попавшие в неволю с женами и детьми. Грозились: «А Мышатычке — смолы котёл!» И вот теперь…

В этот час никто не поминал, как попало оно — это золото и серебро — в подвалы тысяцкого, как примучивал смердов бывший суздальский воевода, как оседало в его закромах то, что должно было течь в государственную казну. Все; и бояре, и дружинники, и сам Великий князь видели: разграблены, сожжены хоромы тысяцкого. А там дальше, на Горе, подворья и усадьбы, терема бояр, ближней дружины, дворец Великого князя.

Бояре бурлили гневно.

Ограбили!

Разнесли!

По миру пустили!

Разбойники! Тати!

Великий князь тоже спешился и смотрел на белокаменный остов среди пепелища, почему-то вспомнился разговор с Ильёй Муравлениным, чистый и твёрдый взгляд богатыря. Правду говорил Илюша, ни словечка не прибавил. Только у него своя правда, а у этих, в кафтанах и шубах, своя. Рвут себе земли и угодья, примучивают смердов, тянут из казны — что поделать. Земли на Руси пока хватает. Смерды, они, как бараны, сколько бы не стригли — обрастут снова. А казна хоть и не полна, но пустой не останется. И все же он и вот эти, что стоят тут рядом, связаны одной веревкой. Они были, есть и будут с ним. И пока это так, будет под ним и Великокняжеский стол. Кто пытался спихнуть его со стола, кто величал Великим князем колдуна Волха? Те, кто, притаясь, сидят сейчас в своих домишках на Подоле. Не забыть ему, как орали они; «Дай, князь, оружие!» Страшнее грома был этот крик. И Илюшенька-храбр, только вышел из темницы, был с ними. Хорошо еще, что вес так обернулось. Me долго посидел на столе, сбежал в свои дремучие земли проклятый колдун Волх. Поганых разбили. А он, Великий князь, въезжает в стольный с оголодавшей, но целой дружиной. Хорошо, что не послушал он тогда Добрыню и не послал ее в бой. Теперь, именно теперь она нужна будет здесь, в столице, а не на поле брани.

Великий князь оглянулся вниз на пустынные по-прежнему улицы Подола. Взобрался на коня и, не мешкая больше, поскакал к дворцу. Он торопился. Сейчас и только сейчас, потому что потом будет поздно. Вскоре по улицам столицы скакали дружинники. Гнали, подталкивая копьями и пиками, тащили, скрутив руки, волокли волоком, оставляя на мостовой кровавые следы, нет, не поганых степняков, своих, русских, посадских, смердов и прочих людишек.

Тех, кто кричал: князем колдуна Волха.

Тех, кто требовал оружия.

Тех, кто грабил боярское добро.

А кто величал, кто брал оружие, чтоб идти биться с погаными, кто грабил? — разве можно было упомнить, разобраться. Потому и не разбирали.

Не потаённо в темнице, на виду — чтоб неповадно было впредь иным прочим, отсекалиголовы, рубили насмерть.

Кто-то молча перекрестился перед тем, как осесть кулем на землю, кто-то хрипло выкрикивал проклятия, кто-то божился, что не ведал про Волха, не брал оружия, не имал чужого добра. Молодой простолюдин со связанными руками стоял, морщась от боли. Горела огнём рана, полученная в бою с половцами, И сейчас, дожидаясь своего череда, он так ясно вспомнил пику врага, ее неотвратимо приближавшееся острие и снова и снова видел мысленным взором, как падает эта пика вместе с рукой половчанина. Он тогда ничего не понял, даже не почувствовал удара, только ощутил теплоту собственной крови. Это Илюша Муравленин, с которым он подружился в темнице, свалил половчанина. Ещё слабый от раны, Онфим после победы вернулся в Киев. Его не было в стольном, когда жгли терем Мышатычки. Ведь он тогда был там — на поле боя. Но куда идти? Кому доказывать? Где искать правду? Теперь, стоя перед княжескими дружинниками, он не чувствовал ни страха, ни даже обиды. И жалел только об одном, что тогда острие половецкой пики не прошило его насквозь. И, будто решив поторопить опаздывавшую смерть, шагнул вперед. Но ему не суждено было умереть и в этот раз. Среди дружинников произошло шевеление. Гонец передал: Великий князь, изъявляя милость, велел оставшихся не лишать жизни, а отпустить, выколов перед тем очи. Но Онфим не знал этого и не поглядел перед наступлением вечной тьмы на синее небо, белые облака и золотые главы собора.


ЧАСТЬ III ДОРОГИ, КОТОРЫЕ МЫ ВЫБИРАЕМ

11



Ехал всадник на коне — близко ли, далеко ли. Ехал всадник на коне — мимо леса, мимо поля.

Ехал всадник. Видит — дорога ветвится. На перекрестке лежит бел-горюч камень. А на камне написано:

«Влево поедешь — коня потеряешь.

Прямо поедешь — голову сложишь.

Вправо поедешь — богатым станешь».

Да не богатым, а женатым, — непременно поправит кто-нибудь. Не все видели этот бел-горюч камень своими глазами, а знают.

Дороги, которые мы выбираем, — куда они приведут?

Итак, герои нашей повести — былинные богатыри. Мы познакомились с ними в годы их юности, когда они еще не были ни известны, ни прославлены. Мы видели, как они росли, мужали, совершали первые подвиги, И вот у каждого в прошлом бои и походы, годы большого труда. В последний раз мы видели их на поле боя во время половецкого нашествия. Трудные это были дни. Неожиданным вероломным нападением смяв пограничные заставы, орды хана Кудревана хлынули на Русскую землю. А князья все не могли договориться меж собою, кому, куда и сколько посылать войск. Сам Великий князь, вместо того чтобы возглавить оборону, взял да и сбежал вместе со своей дружиной, бросив на произвол судьбы столицу. Добрыне с большим трудом удалось объединить под своим командованием такое разрозненное войско. Рядом с опытными, обученными воинскому делу дружинниками сражались тогда и ополченцы — горожане и смерды, вставшие на защиту своей земли. В кровавом бою отстояли Киев, заставили половцев уйти назад в свои степи.

После окончания войны Добрыня возвратился в Киев. Алеша с дружиной своего князя отправился в Переяславль. Илья отбыл на пограничную заставу. Нам снова предстоит встретиться с прославленными храбрами. И я вдруг подумала: «А что, если бы случилось так, что мы впервые познакомились бы с нашими героями сейчас, в эту пору их жизни. Что могли бы рассказать они сами о себе, если бы… если бы в те времена было принято заполнять анкеты и писать автобиографии».

ИЛЬЯ МУРАВЛЕНИН
«Имя — Илья. Сын смерда. Отца звали Иваном. Мать — Порфииьей. Родился в селе Карачарове, что под Муромом, отчего и прозван Муравлениным, или Муромцем. Год рождения точно не известен. Женат не был. Детей не имею.

Со времен Владимира Святославовича состою на службе в дружине киевского князя. Должность — старший дружинник. Воевал и в печенежью войну и в половецкую. Награждён. Имею высшую награду за воинскую доблесть — золотую нашейную гривну, вручённую князем Владимиром лично. Народной молвой мне присвоено звание храбра Русской земли».


Хорошая биография, не правда ли?

Кажется, самое время теперь Илюше жить при славе и почете в Киеве, в собственном терему. Приходить в княжеский дворец, вместе с князем и приближенными боярами думу думать и пировать за княжеским столом. Ведь Илья Муромец получил звание старшего дружинника еще при Владимире Великом. Старшая дружина и решает вместе с князем все важные дела. Ну и кормится возле своего князя. От него и жалованье получает — то платье цветное из дорогой заморской ткани с его плеча, то перстень с драгоценным камнем, то сельцо со смердами, то часть военной добычи. Но Илья, хоть и считался старшим дружинником, в Киев пред очи стольного князя наезжал редко. Может, потому не нажил ни золота, ни серебра, ни усадьбы с челядью, ни терема на Горе, поближе к княжескому дворцу, ни даже дома порядочного. А когда попрекали добрые люди Илюшу — мол, такая простота хуже воровства, смирение твоё паче гордости, — он хмурился и серчал:

Ну при чём тут простота! Некому в том доме жить и казну некому тратить. Ни жены, ни детей. А мне одному…

Так и живет до сих пор — ни двора, ни кола — в воинской избе на пограничной заставе. В наше время сказали бы «сверхсрочник». А тогда сроков установлено не было. Да и какие могут быть сроки у богатырей? Мы уже об этом с вами говорили. Народ отвел богатырям веку почти в триста лет — от правления Владимира Святославовича, когда складывалось государство Киевской Руси, и до татаро-монгольского нашествия. Само время как бы спрессовалось, чтобы вместиться в богатырскую жизнь. Но мы не будем завидовать долголетию наших героев. Порадуемся, что выпало оно на долю не кому-нибудь, а прославленным храбрам. Каждый из них заслужил это от судьбы.

АЛЁША ПОПОВИЧ
«Полное имя по документам — Александр. Так записано в летописи. Называли и другими именами. Но пристало, прижилось — Алёша. Сын ростовского священника Федора. Время рождения: по одним данным — десятый век, по другим — двенадцатый. Холостой.

Образование — высшее. Сразу же после окончания монастырской школы поступил на службу к киевскому князю Владимиру. Поначалу ходил в младших дружинниках. За успешно проведенную разведывательную операцию во время освобождения Чернигова был награждён серебряной гривной и переведен в старшие дружинники.

В настоящее время нахожусь на службе у переяславского князя».


Если вы внимательно прочитаете Алёшину автобиографию, у вас могут возникнуть кое-какие вопросы или замечания. Например, Алёша почему-то не написал имя матери. К сожалению, я не могу исправить Алёшину оплошность, так как не знаю имени Алёшиной матушки, почтенной попадьи. Зато с полной ответственностью могу вас уверить: сделал он это по забывчивости, а не умышленно. Потому что Алёша был очень любящим и почтительным сыном. Может, у вас возникнут некоторые сомнения относительно Алёшиного образования — не перехватил ли тут попович через край, называя его высшим? Может, и так. Был за Алёшей такой грех — любил он прихвастнуть. «Университетов, как говорится, он не кончал». Не было тогда на Руси университетов. Известно, что университеты в ту пору существовали в Византии, в Болонье, в Париже, в странах Арабского халифата. Правда, они совсем не были похожи на носящие это название учебные заведения нашего времени — ни по своей программе, ни по задачам, которые ставили перед собой. Но это уже другой разговор, не имеющий отношения к нашей повести. Что же касается Алёшииого образования, то на Руси в те времена было немало по-настоящему образованных людей, знающих труды философов, историков, литераторов древности и своего времени, иностранные языки, сведения по географии и природоведению. И уж конечно, наш Алёшенька был среди этих людей не в последнем десятке. Вы бы сами в этом убедились, если бы Алёша к своей, автобиографии приложил бы ещё один документ…

АТТЕСТАТ ОБ ОКОНЧАНИИ ШКОЛЫ АЛЁШИ ПОПОВИЧА
Изучаемые дисциплины
Русский и славянский языки

Счёт

Пение (церковное)

Грамматикея

Ритория

История сотворения мира

История о том, откуда пошла Русская земля

Богословие

Философия

Иностранные языки; греческий, латинский.

Литература: жития святых, труды отцов церкви, летописи, сказания, воинские повести.


Не знаю, может, что и упустила. Ну, конечно! Изучали ведь и науки естественные — сведения о животном мире, о растениях, камнях, географию земли и представления о космосе. Впрочем, как мы знаем, учёным монахом Алёша Попович не стал.

Случай, встреча с Добрыней, круто изменил его жизнь. Я вспоминаю, как стоял он в новеньком ладном кафтане, туго подпоясанном широким ремнем, на котором висит в ножнах ещё не обагренный кровью, искусной работы харалужный меч, и мне хочется написать: «Почтительно и счастливо слушал молодой офицер прославленного фельдмаршала». Офицер? Про Алёшу Поповича? Мы с вами, конечно, понимаем, что Алёша Попович не мог иметь офицерского звания. Не было; таковых в былинные времена. Нам известны воинские звания в Киевской Руси: «младший дружинник», «старший дружинник», «воевода». Что кроется за ними соответствующе нашему пониманию? «Лейтенант»? «Майор»? «Полковник»? Не станем допытываться. Мы только должны запомнить, что наши храбры не были просто сильными и мужественными воинами, но и умными опытными военачальниками.

АВТОБИОГРАФИЯ ДОБРЫНИ
«Родился в селе под Любечем. Трудовую жизнь начал конюхом у князя Святослава. За смелость и воинское умение взят князем Святославом в дружину. Был воспитателем и домоправителем юного князя Владимира.

Командуя Владимировой дружиной, наголову разбил превосходящее силами войско князя Ярополка, чем и способствовал вокняжению Владимира Святославовича на Великокняжеском киевском столе.

В чине воеводы совершил много походов. Не раз одерживал победы в боях и сражениях с волжскими болгарами, византийскими греками, степными кочевниками — печенегами и половцами. Имею почетные награды — серебряные и золотые гривны, а также златник с ликом Владимира.

Женат на боярской дочери почтенной Анастасии Микулишне. Имею двоих детей. С женой, детьми и матушкой Офимьей проживаю в собственном тереме в Киеве на Горе.

В настоящее время являюсь старшим дружинником киевского князя».

О, давненько, видно, писал Добрыня свою автобиографию. И Офимья, престарелая матушка Добрыни, скончалась уже много лет назад, и дети его вырасти успели. Сын Добрынин Константин был, кажется, послан в Новгород. Дочь, наверное, тоже теперь замужем. Умная была девица и собой пригожая, на Настасью чертами лица походила. И ещё кое-что тут неясно. Ни слова об отце.

«Ну что же, — скажете вы, — Алёша вот про матушку позабыл. А с Добрыней, что тут долго думать. Добрыня по отчеству Никитич — это всем известно».

Да, Добрыню иной раз, чтобы оказать почтение, действительно величают Никитичем. Но Добрыниного отца, помнится, звали не Никитой, а Малом, Так что не все так ясно, как вам кажется.

Дело тут тонкое. Всего достиг Добрыня, прославленный храбр. Он и княжеский советник, и военачальник, и большой боярин. Все хорошо, только вот знатностью рода своего не может похвалиться. Отец его Мал из-под Любеча был захудалым смердом. Зачем же об этом лишний раз людям напоминать? Пусть уж лучше зовут без отчества — просто Добрыней.

«А Никитич?» — спросите вы.

Никитич — это отчество другого богатыря, тезки нашего храбра. И к нашему Добрыне пристало оно уже потом.

Ещё один анкетный вопрос: «Был ли за границей? Если да, то с какой целью?» Думаю, что каждый из наших храбров ответил бы утвердительно. Русь в те времена поддерживала дружеские отношения со многими странами — соседними и далекими, в Европе, и в Азии, и даже в Африке. Ездили торговые гости — купить или продать товар, дипломатические посланники — заключить союзный договор меж странами или брачный контракт меж княжескими родами. Ездили мастеровые люди: зодчие, камнерезы, живописцы — поучиться, так сказать, перенять опыт. Ездили ученые монахи — познакомиться с уставами монастырских общин, выискивать и переписывать книги, — в наше время сказали бы: «В качестве культурного обмена». Ездили и просто так. Вот поглядите на них! Сразу и не разберёшь — старые или молодые. Позаросли волосьями. Лица чёрные от солнца и ветра. Одежда вся в лохмотьях, как у тех нищих, что просят подаяние на церковных папертях. Плывут они от самого Константинополя. Надо же!

Паломники. Вот, значит, это кто!

«Паломники» слово греческое. Означает оно — носители пальмовых ветвей. Потому что паломники, посетив город Иерусалим, где, по преданию, был распят Христос, увозили с собой на память пальмовые ветви.

По-гречески — паломники.

По-русски — странники.

Идут они с посохами в руках, с заплечными котомками. В грубых башмаках из прочной кожи, стянутых ремнями, будто греческие сандалии — калиги. Может, из-за этих калиг, а может, потому что привечают их, оставляют на ночлег, кормят из милости, словно убогих калек, и называют их еще и каликами перехожими.

От села к селу, от города к городу бредут они по дорогам. Осаждают па пристанях суда.

Любозиатели! Устремляются они, будто гонит их кто, в дальние края.

«Ясно! Туристы той эпохи!»

Вы пошутили, но шутка ваша недалека от истины.

Переплывают неугомонные эти странники через мере в Константинополь, оттуда еще дальше — в Палестину, в город Иерусалим. Без надобности, просто так — полюбоваться незнакомыми городами, увидеть, как живут иные народы, познать чужие нравы и обычаи, посетить знаменитые святыни. Вернутся в родные края и начнут байки рассказывать: на горе Голиополис видели птицу феникс. Раз в пять сотен лет сжигает она себя на костре. И тогда разносится вокруг чудесное благовоние. А когда догорает пламя, возникает из пепла птенец. И будет он расти-жить ещё пятьсот лет, пока снова не взойдет на костер. А в другом месте довелось им проходить мимо колодца, из которого некогда святой Никола изгонял беса. Стоит испить из него воды, и вмиг исцелишься от любой, болезни…

В каждом, наверное, таится тяга к дальним путям-дорогам. И если уж написано на роду человеку жить, как дерево, уцепившись корнями за землю, на одном и том же месте всю жизнь, то хотя бы из чужих уст хочет он услышать о дальних землях, о неведомых краях. И чем чудней будет рассказ странника, тем больше веры ему. Потому что любит человек слушать про неведомое, необычное. Поэтому, наверное, и гостеприимен народ к каликам перехожим.

Надо сказать, что церковь сначала поощряла паломников, ходивших по святым местам. Но потом все больше находилось охотников бродяжить. Вот так не сеять, не жать, а жить, как вольная птица. И был разослан по приходам циркуляр попридерживать любителей вольной жизни. Что же касается былинных богатырей, то им наверняка приходилось бывать на чужбине в воинских походах.

А иной раз и не только по воинским делам. Былины повествуют о том, как ездил в далекую Палестину Данила Монах, посетил королевство крестоносцев, был с почётом принят королем крестоносцев Болдуином. Скорей всего, бывали за рубежом и Добрыня и Алёша, но точно я не знаю. А вот Илья, Илья Муромец ездил. Память об этом хранят былины.

Начинается ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА — «ДНЕПР ЛЕЛЕЕТ НАСАДЫ», в которой мы вместе с Ильёй Муромцем совершим дальнее путешествие.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ ДНЕПР ЛЕЛЕЕТ НАСАДЫ


Воинские насады были готовы отправиться в путь ещё на рассвете. Задержались из-за проводов. Князь хотел, чтобы русских воинов провожали в дальнюю дорогу не как-нибудь, а с почётом и славой не меньшей, чем провожают в Германии, Франции и прочих землях тех, кто нашивает на свои одежды красные кресты. И чтобы видели это и посланник византийского императора и все прочие послы, пребывающие при дворе Великого киевского князя.

Византийский посол прибыл в столицу Руси некоторое время назад с заданием особой важности. Привез Великому князю личное письмо священной особы императора, составленное в самых изысканных выражениях. В этом письме было много слов о вере, о долге всех христиан постоять за божье дело. «Нечестивцы мусульмане захватили землю, где страдал Христос, надругались над святым храмом и господним гробом», — писал император. По правде говоря, и Палестинская земля, и Иерусалимский храм, который упоминал император, и господен гроб, который христиане считали своей главной святыней, находились в руках мусульман давно. Только это были не турки-сельджуки, нынешние властители Палестины, а арабы, или, как их называли в Европе, сарацины. И хотя в свое время и византийский император и другие христианские государи европейских стран враждовали и воевали с сарацинами, теперь о них словно позабыли. Новый враг, еще более могущественный, угрожал Византии.

Турки-сельджуки переняли у арабов их религию ислам и тоже были мусульманами. Но это не помешало им прокатиться грозной лавиной по владениям арабов. Они захватили земли одного из арабских халифов, отняли часть территории, в том числе и Палестину с городом Иерусалимом, у другого. Но поражение давнего врага нынче не радовало греков. Новый враг был опасней старого. Как ненасытное чудовище, он заглатывал одну за другой чужие земли — и те, которые в свое время были отвоеваны арабами у Византии, и те, которые еще недавно принадлежали Византийской империи. И теперь турков от столицы некогда всесильной Византии отделяла только узкая полоска пролива — весьма непрочная преграда, если учесть отлично оснащенные, быстроходные суда противника и его воинские силы.

Византийский посол в беседах с киевским князем, не скупясь на краски, описывал тяжелое положение империи и императора.

Слушая посла, князь сочувственно кивал головой. Поражение предыдущего византийского императора в морском бою с одним из турецких эмиров было памятно всем. Величайший, августейший, божественный император, как называли его в Византии, попав в плен, вынужден был пасть на землю перед правителем турок. И мусульманин ногами, обутыми в парчовые, унизанные драгоценными каменьями туфли с загнутыми кверху носами, встал на спину побежденного и, как по ступеньке лестницы, взошел по ней на трон. И унижение императора видели многочисленные придворные султана, и христиане — посланники европейских правителей, и купцы, приглашённые на приём.

Проклятые басурмане сговорились со степными кочевниками. Орды этих варваров топчут землю под самыми окнами императорского дворца. Через пролив глядят алчными глазами турки, — говорил византийский посол. — Недавно наш божественный император, да продлит господь его дни, обратился за помощью против неверных басурман к западным государям и римскому папе. — Посол, вздохнув, помолчал. — И Европа услышала наш призыв, — продолжал он уже более радостно и торжественно. — Сердца христиан зажглись праведным гневом, тысячи воинов в разных европейских странах готовятся ныне выступить в поход на защиту дорогих сердцу каждого святынь. Люди покидают свои дома, бросают свои земные дела, чтобы послужить богу. В знак готовности немедленно отправиться в поход нашивают на одежду красные кресты, Отчего и называют себя носящими крест — крестоносцами.

«Да, плохи дела брата-императора, ежели пришлось ему просить подмоги у латинян, — думал князь. — Папа римский, может, защитит, а может… Давно ли наслал он на Царьград отряды буйных норманов, которые почище неверных грабили и разоряли принадлежавшие империи земли. Издавна ведется спор между папой римским и византийским патриархом о догмах веры, а на самом деле каждый норовит утвердить покрепче свою власть».

В своем письме византийский император просил у Великого киевского князя помощи в борьбе с печенегами.

Великий князь собрал старшую дружину — думных бояр, пересылался гонцами с другими князьями. Вроде бы и своих дел хватает и незачем встревать в чужие свары. Да и Византия… Правда, сейчас с Византией отношения хорошие, дружественные, а бывало… Впрочем, что вспоминать былое. К тому же нехорошо оставлять в беде близких по вере людей, ежели даже латиняне собираются идти на помощь. У них, конечно, свой расчёт. Не по дружбе братской, не по христианскому долгу готовы они идти и в Византию, и тем более в далекую Палестину, отвоевывать у неверных господен гроб. Издавна манит их Восток непомерным богатством, надеждой на лёгкую наживу.

Переговоры о посылке русских войск в Византию велись долго. И в конце концов было решено послать полк в Царьград, помочь грекам в борьбе с кочевниками.

* * *
Перед отбытием войска в главном киевском храме, Софийском соборе, служили торжественный молебен о даровании победы христовым воинам над неверными. Сверкая в отсвете свечей серебряной ризой, митрополит говорил о страданиях мучеников-христиан в землях, захваченных мусульманами, о надругательстве нехристей над святым Иерусалимским храмом, над гробом господним.

Утреннее солнце широкими струями лилось в верхние окна. От этих огненных струй вспыхивало и горело золото на всём необъемном, неоглядном подкупольном пространстве, и казалось, что гигантский купол храма плавится изнутри. Огненный дождь стекал по сводам, зажигая по пути все многоцветье мозаики, и на золотом полным накалом светилось, сверкало алое, синее, зелёное… Залитые широким светом верхние балконы — хоры тоже были праздничны и ярки. Там пестрели такие же разноцветные, как и стекляшки стенной мозаики, боярские кафтаны и плащи, сверкали тканные золотом и серебром одеяния женщин.

На южной стороне хоров в разукрашенной парадной зале, выходившей открытыми арками в середину храма, стоял присутствующий на богослужении Великий князь со своей свитой. На противоположной северной стороне в такой же зале — княгиня с дочерьми и приближенными боярынями. Здесь, наверху, на почетных местах слушали службу члены княжеской семьи, придворные бояре, именитые купцы, важные духовные лица, иноземные посланники и прочие гости, приглашенные на этот торжественный молебен по случаю отправки русского полка на помощь Византии.

Рядом с князем стоял воевода Борислав, отправляющийся сегодня с полком в Царьград, и ещё несколько старших дружинников в походной одежде, хотя и без доспехов. Среди них находился и Илья Муромец. Остальные ратники слушали молебен внизу, среди заполнившего храм народа. То ли оттого, что стоявшие внизу плотной толпой были в большинстве одеты в простые темные одежды, то ли потому, что в глубь храма не дотекал бивший в окна золотой свет, там было темно, хотя и горели свечи многочисленных светильников и лампад.

Бархатный голос митрополита звучал взволнованно, будто митрополит только что узнал о беде и теперь торопился сообщить о ней тем, кто пришел сегодня сюда в храм.

Мало кто из прихожан представлял себе, где находится Палестина, кто у кого отвоевал древний Иерусалим, в котором людьми некогда был распят на кресте сын господа бога, где осажденный турками и степными кочевниками Царьград. Греческий акцент, проступавший в речи читавшего проповедь митрополита, не мешал прихожанам, с вниманием и сочувствием слушавшим о беде, постигшей святой город. Напротив, оттого, что человек этот был родом грек, казалось, он сам видел все, о чем рассказывает, сам пережил суровые гонения, которым неверные басурмане подвергают христиан. И то, что русское войско вовсе не собиралось идти в Палестину отвоевывать Иерусалим, захваченный турками-сельджуками у таких же, как они сами, мусульман-арабов, а отправлялось в Царьград защищать византийскую столицу от степных кочевников, не имевших никакого отношения к гробу господню… тоже не имело значения.

«Раз просит, значит, надо помочь, — думали многие, слушая призывный голос митрополита, — а тем более речь идет о степняках. Мало ли горя принесли они Русской земле».

Сначала — печенеги. Это от них приходилось отгораживаться стеной. Наконец, собравшись с силами, русские разбили печенегов наголову. И в честь победы заложили вот этот самый храм, в котором сейчас идёт служба, — прекрасную Софию. С тех пор перестали печенеги беспокоить границы Русской земли. Зато теперь то и дело нападают половцы. Значит, и там, под далеким Царьградом, объявились степняки. Что ж, придется еще раз встретиться с ними на поле боя.

Кончилась служба. Народ расходился.

* * *
Илья стоял наверху, возле выступа колонны, у самой стены, пропуская следовавших за князем приближенных и гостей. Рядом с ним остановился и воевода Борислав. Сказал недовольно:

— Отплыли бы с рассветом, сейчас бы уже вон где были. А теперь, пока погрузимся, перевалит за полдень. Говорил я князю, да он не внял. «Латиняне, — сказал, — своих ратников провожают с великим торжеством под звуки труб и песнопения. Кресты нашивают на одежду. А мы чем хуже? Пусть видят и ромейский посол и все прочие». Ну, как? Охота потешиться? — внезапно переведя разговор, спросил воевода весело и, улыбаясь, добавил: — Небось до сих пор помнят печенеги Черниговское сражение! Детям и внукам, наверное, завещали не тягаться с Илюшей Муравлениным!

И, помолчав, добавил уже озабоченно;

— Вроде бы под корень извели мы тогда это треклятое племя. Каких посекли, какие, бежав, в степях замерзли. А ныне — слух идёт — это они Царьград тревожат. А впрочем, они ли или какие другие степняки поганые, нам всё одно.

* * *
Воинская флотилия, как мы видели, вышла из стольного, держа курс на юг, в Константинополь. Эта водная дорога Киев — Константинополь — вторая половина пути из Варяг в Греки. Знаменитый с древнейших времен водный путь. Начинался он далеко на севере и шел по Русской земле.

На судах с высокими носами, украшенными резными фигурами зверей и чудищ, под полосатыми и алыми парусами еще и давние времена приплывали во владения славян откуда-то с севера вооруженные дружины чужеземцев. Иной раз их большие флотилии так и проходили мимо городов и поселений ильменских славян, через земли кривичей, половчан, радимичей, древлян, мимо славного Киева, города полян. Шли из Варягов — варяжских северных земель, устремляясь все дальше и дальше на юг, в Греки — древнюю богатую империю Византию.

Но случалось и по-другому: чужеземцы, приплывшие на длинных высоконосых ладьях, причаливали, высаживались на берег. Пожалуй, ни один волхв не мог предугадать, чего ожидать от пришельцев. Иногда привезут товар и мирно торгуют. Иногда нападут на жителей, грабят, захватывают и увозят пленных. Иногда клянутся, что пришли с добром, договариваются с каким-нибудь племенем славян защищать его от соседей. Может быть, поэтому и прозвали славяне чужеземцев варягами — давшими клятву на верность — от слова «вара», или «вера». Приходили к нам варяги зваными и незваными — и друзьями, и врагами, и купцами, и воинами. До того доводились, что и себя позабыли. Поженились, породнились со славянами, растеряли свои нравы и обычаи, разучились говорить на своем языке. И в памяти о былом остались у нас только принятые славянами варяжские имена — Олег, Игорь, Ольга… Да ещё название великой водной дороги, пролегавшей через славянские земли, — путь из Варяг в Греки.

До сих пор нам выезжать за пределы Русской земли не приходилось.

Теперь же флотилии предстоит плыть по Днепру — сначала через русские земли, потом — через половецкие степи и, наконец, от устья Днепра — вдоль берега по Чёрному морю. По этой водной дороге выходила Русь на встречу с большим миром, с другими народами.

В первые дни пути леса над Днепром перемежаются с полем. Водная дорога то темнеет перед носами ладей, прикрытая с берега зелёной стеной, то разливается расплавленным серебром на солнечном просторе. На высоких берегах толпятся ровные, как свечи, сосны и кряжистые дубы, словно сбежались поглядеть на проплывающие суда.

Воевода Борислав пожаловался:

— Раньше, бывало, в ладье ли, на коне ли, день и ночь — ничего. А теперь дают себя знать года.

Илья согласно кивнул головой. Думал? «Да, вроде бы безо всякого труда, без натуги почиваешь, сидя на скамье, и песет тебя, будто на крыльях, ладья с птичьим клювом, вырезанным на носу. Бережно, будто в люльке, качает река. А вот поди ж ты, от такого сидения по ногам, от стопы и до колена, кажется, ползают кусучие муравьи».

Длинным хвостом растянулась флотилия по водной дороге. С головной ладьи и не видать конца каравана. В каждом насаде по сорок ратников со снаряжением.

В полку много молодежи. Молодые воины веселятся и радуются, будто едут в гости на праздник. Вот две ладьи, нарушив строй, замедлили ход, пропуская вперед весь караван. А потом вдруг обе разом рванулись вперед. Это гребцы затеяли гонки. Чья ладья первой поравняется с головным насадом, на котором находятся и воевода Борислав, и прославленный храбр Илья Муравленин? Дружно вздымаются весла, летят по ветру тучи брызг, сливаются хохот и крики, и кажется, что над водой прокатился громовой раскат, и эхо вторит людским голосам, дробясь в крутых берегах, густо заросших лесом.

Ты бы, Илюша, рассказал молодым ратникам про наше время, как при князе Владимире стояли мы на заставах. Вот сегодня на привале и расскажи про Киевское сражение. Да ты о чем задумался, Илюша? — окликнул воевода Борислав Муравленина. Илья, улыбаясь, смотрел на ребят, отчаянно работавших веслами в пролетавшей мимо ладье, думал о том, что эти веселые молодые парни, которые сейчас так беспечно смеются, может быть, падут в бою со степняками там, у греков, на чужой земле.

Чем дальше на юг, тем реже леса. В низинах зеленеют заливные луга, покрытые ещё не выгоревшей шелковистой травой. На паханых нивах густой щетиной поднимаются хлеба. Пашут здесь не на лошадях, как на севере, а на круторогих медлительных волах. Ратники родом из северных краев хвалили жирную плодородную землю, а волов не одобряли — пеши и то скорей дойдешь, чем дотянешься на телеге, запряженной такой ленивой скотиной. Люди, знавшие эти места, спорили — может, и ленив вол, да без него тут пропадешь. Как зачастят дожди, лошадь по топкой грязи себя самое и то не вытянет, не то что воз. А вол хоть и ступает медленно, зато тянет такую тяжесть, какую целый табун коней с места не сдвинет. Да и пахать черноземную новину — в плуг приходится иной раз впрягать несколько пар волов. А земля и вправду до того плодородна и щедра! Говорят, и сеять не надобно, хлеб сам растет от падалицы — зерен, которые падают на землю во время жатвы и уборки. По весне перепаши поле и осенью можешь снова собирать урожай.

Северяне завистливо оглядывали землю, но жилье южных жителей не одобряли, как и волов, — слеплено из хвороста и глины, перемешанной с навозом. Будто ласточкины норы, теснятся по хребтам оврагов и балок эти людские гнезда. Кажется, подуй посильней ветер, и раскидает их, развеет без труда по всей степи. Или дождь хлынет — размоет, расквасит, унесет с водой в овраг, так что и следа не останется. То ли дело рубленая изба — крепкая, теплая, духовитая! И опять возражали знающие люди — бревенчатая изба, наверное, и в самом деле хороша, но и мазанка не хуже, хотя и неказиста на вид. В здешних безлесых местах даёт она приют и от летнего зноя и от зимних холодов. И стоит долго. Польет ее дождь, высушит солнце — а она только крепче становится. А что до красоты, так это зависит от хозяйки. Если женка не ленива и в работе проворна, побелит мелом стены, помажет жёлтой глиной пол да постелит по нему пахучую траву — полынь от блох и прочей кусучей твари, в таком доме жить да жить…

Ладьи плывут на полдень.

Не поймёшь, то ли ещё, русская здесь земля, то ли ничейное дикое поле, то ли половецкие кочевья. Кто знает, где она — граница. Степь, как море, немеряна. Стоят на земле дома, вспахано поле — значит, живут русские люди, землепашцы, земледельцы. Это их земля, ухоженная, обласканная. И вдруг из жаркого марева под самый край паханой нивы подкатывают половецкие кочевые кибитки, стада вытаптывают посеянное поле. Как солома в печи, пылают камышовые крыши, как корчажки, трескаются в пламени глиняные стены. И жители, бросив дома и поля, бегут, спасая жизнь.

Но и половецким кибиткам здесь недолго стоять, недолго пастись их стадам. Соберется с силами русское войско, нагрянет, отгонит пришлых кочевников вглубь, вдаль, в степь. Так и катается по степи война, будто перекати-поле. Туда-сюда, назад-вперёд. Иной из местных поселенцев и всю жизнь проживет, не зная дня покоя.

Время богатырей. Время долгой борьбы со степью. Талантливый писатель и поэт тех времен, воротясь из трудного воинского похода, напишет поэму, которую будут знать наизусть современники, будут читать спустя много веков потомки — «Слово о полку Игореве». Искренне и правдиво, с горечью сердца расскажет он о неудачном походе на степняков братьев-князей, об усобицах, раздирающих Русь, о воинской доблести, о женской любви…

Как верен его глаз, как точны слова! Есть в поэме несколько строк, в которых автор описывает путь вот такой же воинской флотилии. Это не о походе Игоря, а о другом князе Святославе, киевском, который немного раньше тоже совершил поход на половецкого хана Кобяка — более удачный. Отправился Святослав со своим войском не на конях, как Игорь, а на ладьях. И автор «Слова о полку Игореве» напишет: «Днепр лелеял насады до стана Кобякова». Лелеял — это значит качал, баюкал, ласкал…

И правда, Днепр Словутич еам несет ладьи, будто дарит людям роздых перед грядущими трудами.

Всё горячей печет солнце. Пышет жаром степь, накатывает знойным маревом. Не за что уцепиться глазу: ни дерева на земле, ни облака на небе.

Изредка мелькает среди однообразия живая полоска речки, или ровную, будто утюгом разглаженную, равнину расщеплет ветвистый овраг с потаенным ключом на дне. Речка, речушка, озерко, родничок на дне балки, копань — вырытый колодец — этим превыше всего дорожит степь. Простор не мерян, зато вода учтена до глотка. Из-за воды режутся насмерть друг с другом половецкие роды. Потому и разделена меж ними степь. Места отмечены могильными курганами. Только эти курганы — память о прошлой жизни — и возвышаются на голой равнине степи. Они — и путевые столбы для степных кочевников и границу владений.

Ни одной живой души не видно вокруг. Только орел кружит в вышине, высматривает, нельзя ли чем поживиться. Покружил и, не увидав добычи, пропал в светлой глубине, будто растаял.

А может, это только так кажется, что вокруг пусто и безлюдно. Откуда в таком случае известно половцам о движении воинского каравана? В половецких вежах беспокойство и поспешные сборы. По приказу хана уже угнали в глубь степей стада и конские табуны. Уже стоят, наготове телеги, на которые можно быстро погрузить шатры, посадить женщин и детей и тоже умчать подальше в степь. А к днепровскому берегу, где разбили стан воины, скачут всадники с наказом хана приветствовать русских ратников, напомнить воеводе про мирный договор, заключенный половцами с Великим киевским князем, передать подарки.

Узнав, что русские вовсе не собираются нападать, воеводу Борислава вместе со старшей дружиной радушно приглашают в гости.

— Придётся сватов проведать! — говорит Борислав Илье. — А то как бы не обиделись.

Борислав, Илья, несколько старших дружинников — все без доспехов углубляются в степь. Горячо печет солнце, степь пышет зноем, окатывает маревом.

Следом за высокой делегацией шагают гуськом и парами несколько ратников, тоже без доспехов. Они несут тюки.

— Степь и степь… И как тут узнаешь, куда идти? Где их искать? — говорит один из носильщиков, молодой парень.

— Небось найдём, — отвечает другой постарше. — Тут свои вехи.

Кружит в небе коршун.

— Гляди, кто это там? — останавливается один из носильщиков, вглядываясь вдаль. Вдали на невысоком кургане виднеется нечто похожее на человеческую фигуру.

— Идолище! — отвечает другой. — Помнишь, Илья Муромец взял в полон царевича Илтаря? Да ты не помнишь, молодой больно. Ну вот, Илья в бою взял его в полон, а Алёша Попович убил…

— Пленного? Это грех!..

— То-то и оно! Ну вот, приехали за убитым царевичем родичи, повезли в свои степи. Но по весенней распутице не дотянули до дому, схоронили в степи. И он вылез из могилки, да и застыл камнем.

— А чего это он?

— Неймётся ему, потому что принял он смерть не в бою…

Шагающие впереди воевода Борислав с Ильей и их спутники ушли вперед, а носильщики, поравнявшись с каменным изваянием, так и замерли со своей ношей.

— Да это баба!

Стоит. Обличье, будто оспинами, изрыто степным ветром, тяжело свисают каменные груди с большими ссеками, крепко лежат каменные руки на бесстыдном раздутом животе. Одиноко и печально стоит серед степи эта страшная каменная баба. Степь и степь. Только трава пахнет густо и сильно, и горек этот дух.

В стане половецкого хана гостей встречают с большим почетом. На огромном ковре сидит хан, рядом с ним сын Кончак, племянники, родственники, приближенные… Среди них Боняк, ханский советник и переводчик.

Борислав преподносит подарки, присланные киевским князем хану, которые несли в тюках носильщики. Это золотая посуда, шёлковые ткани, украшения, зеркала…

Слуги разносят блюда с обильной едой, кувшины с кумысом и вином. Хозяева и гости пьют за здоровье хана и киевского князя, за мир и дружбу.

К Илье подошла, верней, подползла служанка с большим блюдом, на котором дымится горячее, с угольев, мясо. Лицо молодое, но изможденное, обожженное степным солнцем и ветром. Из-под платка выбились пряди светлых волос. Должно быть, рабыня из русских.

— Ты давно тут? — спросил Илья.

— Третье лето, — едва слышно отвечала женщина, испуганно косясь на сидящего неподалёку от Ильи половчанина. — А кажется, что век…

— А много русских?

— Много!.. — шепнула женщина и, заметив недовольный взгляд половчанина, поспешно отошла.

Развлекая гостей, показывают свою ловкость и удаль молодые наездники. Вот гибкий юноша-половчанин. Он словно слился воедино со своим конем. Сидя, стоя, поперек спины своего скакуна, свесившись вниз головой… летит он по кругу, демонстрируя свое виртуозное искусство. Вот веселая пара наездников. Они скачут то следом один за другим, то рядом, па ходу меняются конями… Это шутливая игра. Гости искрение восхищаются удалью, той особой близостью, которая роднит степного наездника с конем. А Илья сидел и думал о своем. Вот так же, наверное, маялась рабыней у половчан Ладушка. Первое время таила надежду, что отыщет её Илья, выкупит из плена, потом изверилась, затосковала. Думала о горькой своей доле, а ещё больше — о судьбе сына, которому с малых лет выпала тяжкая участь раба.

Вот слуги быстро раскатали яркий ковер. На него вышли борцы. Это два богатыря.

— Шарукан! — говорит Илья Бориславу, кивая на одного из борцов. — Старый знакомец. Встречались в поле. Ношу его отметину.

— А другой, кажется, Джига? — говорит Борислав. — Тоже добрый наш друг!..

На ковёр выходит молодёжь.

— Подрастают волчата в логове, — тихонько говорит Борислав. — Гляди, а этот… вроде бы русский? — удивлённо замечает он. И правда, один из молодых борцов — светловолосый, белокожий, совсем не похож на половца.

— Должно быть, чей-нибудь сын от русской полонянки?..

— Да нет, не похоже… Половецкая кровь дает себя знать, а этот…

Красное солнце падало в степной дали, будто спелое яблоко. Звонко застрекотали кузнечики. Честь хозяевам, пригласившим их в гости, была оказана. Воевода Борислав поблагодарил хана за радушный прием, обещал передать привет и добрые пожелания Великому князю.

Хан сожалеет, что дорогие гости должны торопиться, не могут принять участие в охоте на джейранов, но он понимает, что служба есть служба, — говорит Боняк, — и, желая вам доброго пути, он просит передать своему брату киевскому князю благодарность за драгоценные дары, а также подарки.

Слуги приносят ханские дары. Борислав благодарит.

— А это подарки нашим гостям, — продолжает Боняк, — на память о сегодняшней встрече.

Воевода Борислав опять благодарит. А Илья потихоньку говорит одному из дружинников, указывая на русских рабов:

— Душа болит… это мы повинны, что они здесь. Плохо берегли нашу землю! — Вдруг его осеняет одна мысль, и, оставив дружинника, он подходит к Бориславу и что-то шепчет ему. Воевода задумывается, потом кивает головой.

— Досточтимый хан, — говорит он. — Мы всей душой благодарны тебе за щедрые дары, но и я, и мои товарищи просим тебя вместо этих даров другой — отпустить пленных! И клянусь тебе, память о твоей доброте будет вечно жить в наших сердцах!

Хан кивает и что-то говорит.

— Хан понимает ваши чувства, — переводит Боняк. — И отпускает ваших соотечественников. Мы доставим ханские дары к вашим судам.

— Спасибо, — благодарит Борислав. — Как вам известно, мы плывём в Царьград, но одну ладью с дарами для князя мы тотчас отошлем в Киев. А вот пленных… Какую-то часть мы можем отправить на этой же ладье, а остальных…

— Будь спокоен. Скоро в Киев пойдёт наш торговый караван, и мы отошлем с ним русских, — говорит Боняк.

Весть о том, что хан отпускает пленников, мигом распространяется по лагерю, и Борислава с его свитой, ожидающих, пока на верблюдов погрузят ханские дары, окружают русские. Кто-то целует руки воеводе, кто-то плачет от радости. Борислав отбирает для отправки на ладье самых слабых — женщин, стариков, больных.

— Латыгорка, пойдем, Латыгорка! — уговаривает служанка, разговаривавшая с Ильей, старуху с опухшим лицом.

— Ты чего, бабка, упираешься? Домой ведь, не в неволю, — говорит Илья.

— Где ты раньше был? — зло отвечает женщина и уходит.

— Испоганили её всю степняки — и тело и душу, — говорит женщина.

Последние прощальные слова гостей и хозяев. Обнимаются русские люди, те, что остаются ждать каравана, с уходящими сейчас. Но ни в той, ни в этой толпе нет светловолосого борца, на которого обратил внимание Илья. Одетый в богатое платье, он стоит в свите хана.

— А этот парень, ведь он тоже русский? — говорит Илья Боняку. — Мы надеемся, что и его…

— Он не пленник! — перебивает Илью Боняк. — Он любимый батыр хана.

Последние прощальные слова гостей и хозяев, обнимаются со слезами на глазах русские люди, уходящие из неволи сейчас, с теми, кто остается ждать каравана.

Гости уже готовы тронуться в путь, в это время к Илье приближается один из пленных. По виду это старик, одетый в лохмотья.

— Илья! — негромко говорит он. — Не узнаёшь?

Илья смотрит на него, неузнавая.

— Брынские леса… Соловей-разбойник… — произносит пленный, и Илья, а вместе с ним и мы узнаем человека со шрамом.

— Ты! — кричит Илья. — Как ты попал сюда?

— Долго рассказывать. Ежели вернусь на Русь живой, приду к тебе. А сейчас прощай! Спасибо тебе! Поклон родной земле. — Он опустился на колени и коснулся лбом земли.

Днепр качал и баюкал ладьи до самых порогов. Но вот он сделал крутой поворот. Над водой нависли скалистые отроги, сжав горло реки. Насады летят все быстрей, и вдруг впереди во всю ширину водной дороги встает забор — каменная гряда с устремленными ввысь остриями. Кажется, какое-то чудище, схоронившись под водой, выставило наружу зубастую челюсть. В каменной гряде зияет узкий проход, по которому с оглушительным шумом мчит стремнина, увлекая судно. Только очень опытный кормчий может, увернувшись от страшных зубьев, провести ладью по кипящим пенистым волнам, не разбить ее о скалы и камни. Миновали! Пронесло! А дальше… Дальше и вовсе нет пути. Каменными остриями сплошь утыкано все русло реки. Чудовище злобно оскалило пасть и ревет уже так, что не слышно человеческого голоса. Не уследишь — подхватит немыслимой силой, потащит, завертит, швырнет в эту разверстую пасть, в пучину.

Днепровские пороги! Не зря с давних времен считались они самым страшным местом на всем длинном пути из Варяг в Греки. Семь больших порогов на Днепре следуют один за другим. Вот где великая тягота. Тут река людям не помощник. Справляться надо самим. Разгружают ладьи, вытаскивают их на сушу, несут на руках вдоль берега и суда и всю поклажу. Семь раз — от порога к порогу. Кажется, здесь Днепр Словутнч пытает людей на смелость, на крепость, на стойкость. И опять не преминул воевода Борислав напомнить своим ратникам о том, что как раз в этих местах сложил свою голову смелый воин князь Святослав — был убит в засаде коварными степняками — теми самыми печенегами, что рыскают ныне под стенами Царьграда.

Вот почему, увидев русских ратников, купцы русского торгового каравана заглушают шум порогов радостными криками. Рассказывают:

— Худо сейчас приходится грекам! Да и не только грекам, всем христианам и в Ромейской земле, и в Палестине. Как раз в Царьграде прихватили мы наших паломников, ходивших в святой Иерусалим, поклониться гробу господню. Вот послушайте, что рассказывают! Вся земля в огне и крови!

Да, излюбленный маршрут паломников — туристов былинных времен теперь в связи с военными событиями весь в огне. В тех местах, где находятся прославленные христианские святыни, пылают пожарами города, сражаются войска. До гостей ли тут! Попадешь к арабам, или туркам, или даже к христианам, не станут разбираться, кто ты есть. Странник, паломник — им до этого нету дела. Захватят в плен и продадут в рабство, ограбят, убьют. Застигнутые на чужбине войной, паломники толпами бредут по военным дорогам, изможденные, измученные, умирающие от голода. А те, кому удается добраться до родных мест, рассказывают теперь не о красотах святынь, которые им удалось повидать. С горьким плачем спешат они поведать о пережитом — и о том, что в самом деле претерпели, и о том, что от себя прибавили. И несет молва слух и на запад — в Германию, Францию, Англию, Италию, и на восток — на Русь о зверствах мусульман, о надругательстве над гробом господним, над святыми местами. И все громче звучит призывный клич постоять за христианскую веру, отвоевать у мусульман святые места.

Но нас не должны пугать горестные рассказы и предостережения. Ведь мы отправляемся в путь не сами, а под защитой полка, в котором находится наш друг Илья Муравленин.

Вот уже устье Днепра. Болотистые плавни. Острова и отмели. Лазурный берег Чёрного моря…

Здесь обычно русские корабельщики устраивают привал. Осматривают ладьи, проверяют оснастку. Дальше уже предстоит плыть по морю. Остается только добавить, что пересекать морские просторы древние плаватели не решались. Плыть старались, не удаляясь от берега. Такое плавание в наше время называют каботажным.

* * *
Примерно за четыре с половиной века до новой эры и за пятнадцать до тех времен, когда жили герои нашей повести, на месте, где расположились на отдых воины направляющегося в Византию русского полка, стоял полис Ольвия.

Полис по-гречески означает город.

Когда-то купцы-мореходы из. Милета во время своих странствий приглядели эти земли, находившиеся совсем не близко от родных им мест, захватили их и обосновали новое поселение, которое назвали Ольвия — Счастливая.

Такие города-колонии Византии, Херсонес, Пантико-пей и многие другие стояли по всему побережью морей от нынешней Испании до Кавказа. Один из древних мыслителей сказал, что греки сидели в своих колониях по берегам, как лягушки сидят вокруг пруда. И правда, греческие колонии жались к берегам. Попробуй, двинься вглубь, когда вокруг лежат неизведанные пространства, населенные воинственными народами.

И вот однажды в Ольвию приехал греческий ученый по имени Геродот.

Учёный грек Геродот не сидел на месте. Ездил, смотрел, разговаривал с людьми и, по своему обыкновению, все старательно записывал. В жизни ему много пришлось путешествовать. И потом, когда он вернулся на родину, набралось у него записей на целых девять книг.

Наступил очередной срок Олимпийских игр, которые проводились раз в четыре года. В эту пору греки оставляли все свои дела. Смолкали споры. Прекращались войны. Люди в праздничных одеждах с венками и гирляндами цветов веселыми толпами двигались по дорогам к местам игр — посмотреть, как будут состязаться самые ловкие, самые смелые, самые красивые.

Учёный грек Геродот тоже принял участие в Олимпийских играх. Нет, он не метал диска, не состязался в беге, не стрелял из лука. Он читал собравшимся свои записи. И тысячи людей, сидевших на скамьях стадиона, а то и прямо на земле, слушали его, не замечая, что солнце успело не только подняться в самую высь, но и спуститься вниз, растекаясь алым закатным заревом.

Неизвестно, вручили ли тогда Геродоту обычную награду победителя Олимпийских игр — лавровый венок. Но зато мы хорошо знаем другое: с тех пор получил Геродот почетный титул — Отец Истории, который остался за ним до сих пор.

Геродот побывал в Египте, Сирии, Вавилоне… Но нам, конечно, всего интересней, что видел, о чём слышал он на земле нашей Родины.

«Неподалеку от Ольвии, — рассказывал он в своих записках, — в Понтийское море впадает река Борисфен. — Борисфеном Геродот называл наш Днепр. — По затвердевшей воде ходят люди, ездят на повозках и даже сражаются здесь», — написал он, увидев покрытый льдом залив. От Геродота знаем мы о скифах — земледельцах, которые, по его мнению, обитали где-то в районе нашего Киева. Есть ли там город, Геродот не сообщает. Зато он рассказывает, что жители тех мест сеют много хлеба и вывозят его на продажу грекам. Выращивают просо и чечевицу, лук и чеснок.

…Дикие белые лошади, пасущиеся на берегу огромного озера… Горький источник минеральной воды… Гигантский медный сосуд, вмещающий 600 ведер воды, сделанный из наконечников стрел по приказанию скифского царя… Читая записки ученого грека, мы будто сами проезжаем по этим местам.

Густые леса и прекрасные луга, обильные жатвами, раскинувшиеся по берегам прекрасной, по мнению Геродота, реки, с которой по красоте и плодородию может поспорить только Нил.

Сообщает Геродот и о древних славянских племенах — неврах. Обычаями и нравами они похожи на своих соседей скифов, но знают волшебство и могут превращаться в волков. Побудут несколько дней волками, а потом снова обратятся в людей. «Правда, сам я этого не видел, — признается Отец Истории, — но люди, которые мне рассказывали, клялись, что это правда».

В раскопках Ольвии сверкнула бронзовая медаль с рыбой — и можем представить себе мелкие воды Приднепровья, рыбаков с полными сетями, обилие жизни… А в рассказе Геродота также неожиданно промелькнул вдруг жёлтый глазок янтаря.

Редчайший дар природы!

Чудесный камень электрон, который обладает удивительным свойством: если его потереть, он притягивает, привлекает к себе иные вещества и предметы!

Сок солнечных лучей, который при закате оседает в водах омывающего землю океана.

Греки давно знали янтарь и ценили его выше золота.

«Продают янтарь местные жители, — сообщает Геродот, — но привозят его, говорят, по большой реке откуда-то далеко с севера. И хотя я доподлинно знаю, что янтарь приходит к нам с края земли, я не верю в существование какой-то большой реки, впадающей в Северное море. Я никогда не слыхал ни от одного очевидца, чтобы за Европой находилось море».

Может быть, эта река, бегущая на север, в существование которой не верит Геродот, — Волхов, по которому мы плыли в Новгород.

Реальность и фантазия, что достоверней? Смешно, но… Побывав на юге нашей земли, Геродот не поверил в существование реки, впадающей в Северное море. Зато поверил… что дальше на север от невров лежит холодная пустыня, в которой живут свирепые людоеды андрофаги. А на восток от Борисфена… О-о, там идет дорога до Каменных гор, где добывают золото. Чтоб пройти её, надо знать семь языков разных народов. Пройти земли чёрных кафтанов, которые всегда одеты в чёрное платье, и безволосых, которые так и рождаются плешивыми. А дальше… дальше живут люди с козьими ногами, за ними другие, которые опят шесть месяцев, и третьи — одноглазые, и, наконец, грифы — похожие на львов чудовища с орлиным клювом и крыльями, которые стерегут богатства Каменных гор.

Не о нашем ли Урале шла речь?

Но вернемся на наш водный дуть.

От Скандинавии до Балкан — какая непомерная длина! Через холодные и теплые моря, через речные системы, через волоки протянулся, пролег, утвердился этот путь в давшие времена. Впрочем, что такое давние времена? У времени нет предела. У каждой давности непременно есть свое давнее. Но мы не будем раскапывать глубины веков. Ограничимся временами, памятными для наших героев и их современников, или теми, что дошли до них как еще живое прошлое их предков-славян. Несомненно, что гигантская магистраль, соединявшая север с югом, была освоена народами древности задолго до варягов. Но славянские племена, через земли которых она пролегала, называли ее именно так — путь из Варяг в Греки.


12



Из окон Палатия — огромного дворца византийского императора — открывались неоглядные дали. Из одних покоев было видно лазурное море, утыканное округлыми глыбами прибрежных скал и отороченное по краю крепкими зубьями крепостной стены. В него острым углом вдавался берег, густо уставленный кубиками домов. Жилье и мастерские ремесленников, купеческие лавки, склады, амбары, бани. А между ними, извиваясь, ползут узкие улицы, стягиваются в тугой узел на площади. Если глядеть сверху, из дворцовых окон, кажется: из морской пучины вылез гигантский краб и распластался на берегу, широко разбросав клешни. Из покоев, выходящих окнами на другую сторону, тоже видна крепостная стена со сторожевыми башнями. Её полукольцо плотно лежит на суше. Внутри — ещё более густая россыпь крыш, а снаружи, за стеной, будто брошена шаль в зелёно-жёлтую клетку. Это — поля, которые кормят многочисленное население города. Ах, лучше бы не подходил император к окнам, лучше бы не глядел. Город Константина, столица Византии, где твоя былая слава?

Там, за крепостной стеной, на полях не видно сейчас ни пахарей, идущих за плугом, ни водоносов с деревянными недрами на коромыслах, ни сборщиков урожая с подвешенными на груди корзинами. Над пригородными полями — житницей столицы грозно курятся седые дымы. Это жгут костры, варят еду степные кочевники. Их тысячные орды подошли к самым стенам византийской столицы.

Улицы Константинополя, или Царьграда, как называли столицу Византии русские, были шумней и крикливей киевских. Впрочем, может, это просто казалось так чужеземцу, который не понимал смысла чужой речи и поэтому с особым вниманием прислушивался к голосам. Это был наш Илья Муравленин. Начинается ДВЕНАДЦАТАЯ ГЛАВА — «ПОД СТЕНАМИ ЦАРЬГРАДА».

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ ПОД СТЕНАМИ ЦАРЬГРАДА


Илья слышал от купцов, ходивших с караванами в дальние земли, что живут в иных краях люди не с белой, а с чёрной кожей. И правда — чернокожие. Полуголые, в одних только повязках на бедрах, с блестящими от пота телами, несут они носилки. Это не греки, должно быть рабы, привезённые сюда на торг. А на носилках под шёлковым шатром лежит, важно развалясь, их хозяин — дородный грек. Илья неодобрительно поглядел вслед носилкам. На Руси такого не увидишь. Даже самые знатные бояре ездят верхом либо в возке. А на носилках носят, только раненых или хворых.

Многое было непривычно взгляду на залитых утренним солнцем улицах: и длинные одеяния мужчин — не кафтаны, не плащи, а платья, похожие на те, в которых иконописцы рисуют святых, и дома — не рубленные из дерева, как в русских городах и селах, а сплошь каменные. Дома красивые, ничего не скажешь. Например, этот. Спереди — белые каменные столбы. По ним вьются зеленые плети с широкими резными листьями. За жилыми покоями — внутренний дворик, Илья заглянул через ограду. Всё чисто, прибрано. Посреди — пруд. Тоже выложен камнем. Вода прозрачная… Наверно, боярские хоромы. А дальше по улице — другие дома. Поднимаются и в два, и в три, и даже в четыре этажа. Прижаты друг к дружке так, что меж ними не остается просвета. И от этого тесно и неуютно. Нет, это он зря. Город хорош. А неуютно потому, что кругом чужая, непонятная речь. А Илья бессловесный, будто немец какой. Это в Киеве так называли иноземных купцов, которые не умели говорить по-русски, мол, немой он, немец. Прошли года. Теперь называют так на Руси германцев. Почему только их — никто не знает. Прилипло — и все. А откуда взялось это слово, люди уже и запамятовали. Вот и он теперь здесь, среди ромеев, вроде немца. Эх, Алёшу бы сюда Поповича! Он говорить по-гречески может и даже книги греческие читает.

Шёл Илья, сворачивая то в одну, то в другую сторону — всё равно куда. Вышел посмотреть город и теперь, кружа по нему, старался только запомнить направление, чтобы потом найти дорогу обратно, к казармам гвардейской дворцовой стражи, где разместился русский полк.

Ещё в пути воевода Борислав рассказывал на привалах своим ратникам: у Руси с Царьградом знакомство давнее. Торговали с незапамятных времен. Ромеи охотно покупали меха, мёд, воск из славянских лесов, янтарь, добытый на берегах северных морей. Славяне увозили домой драгоценные украшения из жёлтого металла — золота, которого на Руси не добывали, разные изделия, изготовленные искусными византийскими мастерами, виноградное вино. Но случалось и так, что приедут славянские купцы, а ромеи захватят их лодки, заберут товар, а людей перебьют или продадут в рабство. А между тем всюду и везде гость, откуда бы он ни был родом, находится под охраной той страны, в которую прибыл. Такой обычай у всех честных народов. Иначе бы и торговать нельзя было. Ромеи это все прекрасно знали и купцов из других стран не обижали. На славян же — народ им малоизвестный — смотрели свысока. Называли их варварами, что означает дикари. И вот однажды славяне послали в Царьград не купцов с товарами, а вооружённых воинов. Было это ещё во времена Аскольда и Дира, когда ладьи с русскими ратниками первый раз осадили Царьград. Вроде бы уладились. Но прошло время, и ромеи опять нарушили договор. Снова ограбили караван, а купцов, пытавшихся отстоять своё имущество, предали позорной казни — распяли на крестах в своём Царьграде. Князь Олег, правивший в то время в Киеве, узнав об этом, сильно разгневался и послал вестников ко всем славянским племенам, созывал всех, кто владеет мечом и копьем, кто в силах натянуть тетиву лука, идти в поход на коварных ромеев. И вот стали собираться и поляне, и ильменские славяне, и северяне, и древляне, и кривичи… По приказанию Олега рубили деревья, долбили лодки.

Никогда ещё не было у Руси такой многочисленной сильной дружины. Да и князь Олег был смелым, опытным и хитрым, потому и прозвали его Вещим. Удачлив был князь в воинских делах.

Неожиданно для греков огромный флот вошел в залив Золотой рог. Жителей ромейской столицы охватил страх. Ещё бы не испугаться! С высоких крепостных стен далеко видать — и весь водный простор до самого края, где сходятся воедино море и небо, запружен чужеземными ладьями, ладьями тех самых варваров, над которыми не так давно потешались греки, распиная их на крестах. А в ладьях — воины, с луками и копьями. И длинные щиты их в руках красным-красны, будто пропитаны кровью.

Но, к удивлению греков, русы не высадились в гавани, чтобы взять приступом крепостные стены, а поплыли вдоль берега куда-то дальше. И вдруг с ужасом увидели жители Царьграда их ладьи, которые на всех парусах летели на город, но уже не по воде, а посуху. И тогда решили византийцы, что эти русоголовые статные сильные воины не иначе как посланы богом в наказанье за их грехи, и покорились Олеговой рати.

Прибил Олег свой красный щит на золотых воротах Царьграда в знак того, что покорил он столицу древней Византии. Взял с греков большую дань за прошлые их злодеяния. А еще заключил с ними договор, в котором обязались греки не только не обижать русских купцов, но и все время, пока они будут находиться в Царьграде, давать им средства на прокорм и без платы пускать в баню. Русские, в свою очередь, обещали не нападать больше на Царьград. Заключили этот договор на веки вечные и записали все, о чем договорились, на пергаменте. С греческой стороны этот договор подписал византийский император, а с русской — князь Олег и его бояре. А чтобы никто не нарушал договор, греки, подписывая его, давали клятву верности на кресте перед глазами своего невидимого христианского бога, а русские клялись на своем оружии именем Перуна, потому что в те времена были еще язычниками.

«Каждое племя, каждый народ обретает силу и славу в бою, — говорил воевода Борислав своим воинам. — Случалось нам сходиться на поле боя и с греками. А ныне идем мы к ним на помощь. Не посрамим, друзья, наших предков, наших дедов и отцов, отвагой приумножим славу родной земли».

Илья никогда раньше не бывал в Царьграде, но как только вышел к высокой ограде и увидел внутри сквозь плетеные решетки ворот просторную, посыпанную песком площадь, огромной подковой огибающий ее барьер и поднимающиеся полукольцами ряды каменных скамей, сразу же догадался, что это и есть знаменитый константинопольский ипподром. Не раз слышал о нём Илья. Ведь каждый, кому довелось побывать в Царьграде, непременно рассказывает о Софийском храме, об императорском дворце и об ипподроме. Да и не только слышал о нём Илья — видел. Он даже вспомнил где: в киевской Софии. Там, на стене, по-над лестницей, ведущей на хоры, написана красками и эта площадь, и скамьи вокруг нее, и впряженные в колесницы кони.

Илья долго шагал вдоль ограды.

Откуда-то с противоположной стороны улицы донесся пряный дух перца. Высокие ворота под выложенной из камня аркой. Внутри, прямо во дворике, сложена печь. Грек в холщовой одежде и кожаном, как у кузнеца, переднике хлопочет у котлов. Под виноградными листьями, ползущими по решетчатому шатру, стоят столики. Снуют слуги с мисками и блюдами. За столами сидят люди, пьют вино, закусывают. Пахнет вкусно. Да Илья уже и проголодался здорово. Зайти, что ли, в этот уютный тенистый дворик, где так прохладно — не то что здесь, на раскаленной улице. Сесть за стол под виноградным шатром, достать привешенный к поясу кошелек, где лежат жёлтые кружочки греческих солидов. Сказать подошедшему слуге: «Ну-ка, друг, мечи все, что есть в печи!» Только как ему скажешь, на каком языке? Да и вдруг это вовсе и не харчевня, как думает Илья, а чей-то дом. Вот и окажешься незваным гостем. Жаль, но придётся топать дальше. И вдруг:

— Илья! Илюша! Муравленин! — Голос оттуда, из дворика. От одного из столиков поднимается высокий плечистый человек.

— Данила! Друг! Ты ли это? — радостно кричит Илья. Обнялись, поцеловались. Потащил Данила Илью за стол, усадил. Подбежавшему слуге что-то приказал по-гречески. Тот закивал, залопотал, кинулся со всех ног, вмиг притащил высокий кувшин с вином, пододвинул Илюше серебряный кубок. Ставил на стол и рыбу, и птицу, и мясо на вертеле.

— Я думал, ты давно где-нибудь в монастыре богу за нас, грешных, молишься, а ты, оказывается, у греков в гостях вино попиваешь, — пошутил Илья, всё так же радостно вглядываясь в лицо давнего своего знакомца и приятеля. Это был тот самый Данила по прозвищу Монах, который, сколько помнил его Илюша, собирался сменить кольчугу воина на монашескую рясу. — Давно ли ты здесь? По каким делам?

Данила рассказал, что послан Великим князем в Царьград вести переговоры и решать все дела, касающиеся русского полка. Прибыл он еще загодя, чтобы договориться и о том, где разместятся русские воины, об их участии в совместных военных действиях против степных кочевников.

Будто диковинный цветок с прозрачными лепестками, трепещет посреди каменного дворика фонтан. Тонко жужжит пчела над истекающим сладким соком янтарного цвета плодом. На столике узорчатой скатертью лежит тень от резных виноградных листьев.

Вот так случайно повстречать на чужбине близкого человека! Это счастливая встреча. Илья уже поведал всё, что знал, — и об Алёше, и о Добрыне, и о многих других общих друзьях и знакомых.

— Ну, а ты-то как, Данила?

Данила отвечает не сразу:

— Спрашиваешь, как жив? Изо дня в день веду переговоры с чиновниками и стратегами, осматриваю казармы, отбираю коней, проверяю счета за снедь для наших воинов и конский корм. А душа ждёт не дождётся, когда можно будет вернуться на Русь, жаждет она трудов иных. Нет, ты не смейся, Илюша, — говорит он, хотя Илья и не думал смеяться, а серьёзно и сочувственно слушает друга.

— По воле божьей довелось мне немало побродить по свету. Видал чужие края. Слышал чужие языки, — продолжает Данила, помолчав, спокойней и раздумчивей и вроде бы без связи с предыдущим. — Велика ойкумена (так именовали древние греки земли, обжитые людьми). Велика ойкумена, — повторяет он, — но человеку не сразу открылось это. Было время, когда она виделась ему малой — всего лишь благодатным островом среди непригодной для жизни пустыни.

— Человек видит землю до окоема, — согласно отзывается Илья, стараясь уловить мысль своего собеседника.

— Видит — до окоема. Но сам окоем не очерчен навечно, и человеку многое довелось познать, — всё так же задумчиво говорил Данила.

Многое довелось познать и самому Даниле. Неутомимый книгочей, склонный к поискам и раздумьям, он теперь, как налитый до краев сосуд, переполнен тем, что открыл для себя и осмыслил. Знакомый библиотекарь, такой же книжник, как и Данила, по дружбе свел его в монастырский подвал, где хранится запретное. Вот уже сколько — нет, не лет, десятилетий, а может, и веков лежат они втуне, скрытые от людских глаз, труды древних мудрецов. И так еще судьба была к ним милостива. Другие и вовсе давно сожжены. А если было жаль жечь дорогой пергамент, старательные писцы начисто выскабливали бывшие на них письмена, чтобы написать на свитке труды отцов церкви. Древние мудрецы ныне не в чести, и чтение их почитается христианской церковью за великий грех. Спору нет, древние не знала единого бога, поклонялись идолам, их деяния не озарены благодатью. Как начинает думать об этом Данила, будто камень ложится на душу. Всплывает в памяти грозное предостережение: «Грех неосознанный есть грех. Но осознанный грех — грех вдвойне». Грех, который лежит на нем, удвоен, утроен, удесятерен. Он не только читает старые свитки. Не остерегаясь дьявольских искушений, он следует за мыслью тех, кто пытался проникнуть в тайны мироздания и бытия. Порой он казнит себя за преступность своих желаний, горячей молитвой старается выпросить у всевышнего прощенье за свои греховные устремления и тут же снова ввергает себя в грех сомнений и гордыни. Но что делать, если древние мудрецы так неопровержимо убеждают в своей правоте? Старые свитки позволили ему соприкоснуться с их ученьем о сути сущего, пройти по ступеням познания, ведомого древним. Человек и земля — древние немало размышляли над этим. Поначалу они считали ойкумену небольшим островом. Но когда их корабли стали плавать все дальше и дальше, они увидели, что мир велик, велик и разнообразен. Даже солнце! В иных краях оно щедро дарит свет и тепло, как родная мать, в. других же — скупо, как суровая мачеха. В зависимости от солнечных щедрот разделили древние землю на пояса, по-гречески — климаты.

— Ведомо ли тебе имя Гомера? — спрашивает вдруг Данила.

— Ведомо, — отвечает Илья. — Он воспевал мужество и воинскую честь греков, как наш Боян — смелость и славу славян. Говорят, он был слеп.

— Был слеп, но видел многое, чего не видят зрячие, — откликается Данила и снова сидит молчалив и задумчив. Поэт и мудрец Гомер написал свои прекрасные песни о Троянской войне. Но сейчас Данила думает не о битве греков с троянцами, а о том, что живёт и созревает в его душе, как ребенок в чреве матери, и так же неудержимо рвется наружу. Его душа устала носить в себе тяжесть познания. Наступил срок младенцу выйти на свет. Но как страшно отпускать этого новорожденного в суровый мир. Познание познанию — рознь. Можно познать воинское искусство и стать изрядным бойцом или славным полководцем. Можно познать ремесло и стать умелым мастером. Можно познать труды отцов церкви и стать учёным мужем. Но знание, которое вынашивает в себе Данила, совсем иное. С ним и самому-то трудно примириться, не то что открывать его другим, смущать чужие души.

Не зря спросил Данила Илюшу, ведомо ли ему имя Гомера. Земля, населённая людьми, ойкумена. Древние думали, что живут в середине мира, и видели в этом благоволение богов, отдавших их самые благодатные земли. На южном краю ойкумены, считали они, где солнце, восходя и западая, ближе всего подходит к земле, находится жаркий пояс. Даже людей, живущих в том краю ойкумены, великий поэт и мудрец Гомер называл эфиопами, что значит обожженные солнцем, там же обитает и низкорослый маленький народ, которому поэт дал имя пигмеи — люди величиной с кулак.

В северной же стороне земли, по мнению учёных греков давних времен, за беспредельной пустыней покоятся крюки — замычки мира и оканчивается круг, по которому движутся небесные светила. В пустыне стоят лютые холода, воздух наполнен летающими перьями, поэтому там нельзя ни пройти, ни даже разглядеть что-нибудь вокруг.

Если поэт и мудрец Гомер знал народы, жившие на южном конце ойкумены, то он, Данила, мог сказать, что знает тех, кто обитает на её севере. Холодный край, где воздух наполнен летающими перьями. Разве это не земля его родины с суровыми зимами, метельными снегами? Земля, простирающаяся от теплых, знакомых грекам берегов все дальше и дальше до студеного моря, даже в летнюю пору покрытого громадными нетающими льдинами.

Когда Данила, прочитав старый свиток, встретился со своим знакомцем библиотекарем, они беседовали об удивительном стремлении древних к поиску, о силе их разума и верности их наблюдений. Потом, сойдясь с Данилой еще ближе, ученый грек дал ему прочесть то, что больше всего и томит его душу. Да и как было оставаться покойной душе, открыв такое? Земля, как это ни дивно на первый взгляд, оказывается, вовсе не простирается во все стороны, как ровная столешница. Земля вместе с сушей и морями, с обжитой людьми ойкуменой и безжизненными пустынями представляет собой шар!

Как противно поначалу это разуму и как очевидно, когда дашь волю здравомыслию, умословию — логике, как говорят греки. «Человек видит землю до окоема», — сказал Илья. Потому и видит он до-окоему, что земля есть не что иное, как великий шар. Взор не в силах обойти кривизну земного шара. Потому и парус пропадает в море за невидимой чертой окоема. Казалось бы, что до этого ему, Даниле, — и до поисков истины древних греков, и до формы земли. Землю бог создал для человека, и живи, как живется, не мудрствуя. Так нет же! Сколько ни пытается он смирить себя молитвой и постом, не покидает его желание открыть эту истину другим. Вот и сейчас чуть было не смутил он душу друга своего, чуть не толкнул его на неверную тропу. И это в трудный и горький час, когда неверные захватили священную землю, на которой покоится гроб господен, когда мусульмане и поганые степняки теснят христиан! Прочь искушение! Данила послан сюда Великим князем с благой целью и выполнит все, что ему велено. А потом, потом, когда вернется он на Русь, ничто больше его не удержит, не остановит. Он примет постриг, уйдет в монастырь и там, отрешась от мира, будет молиться, чтобы было ему послано просветление. И если после этого огонь, жгущий его душу, не угаснет, он будет знать: богу угодно, чтобы он поведал миру о том, что сам познал. А сейчас ждут неотступные заботы сегодняшнего дня.

— Плохи у греков дела, — говорит Данила, — очень плохи, ежели пришлось императору обращаться за помощью к латинянам. Они хоть и братья наши во христе, но не родные братья — двоюродные. Папа помощь обещал, да только… Впрочем, ты сам все увидишь. А сейчас знаешь что? Поедём со мной. Я вместе с царьградским стратегом еду осматривать крепостные укрепления. Вот и ты бы поглядел. Как говорится, одна голова хорошо, а две — лучше.

Когда Илья с Данилой закончили обед, большие солнечные часы на площади показывали час после полудня. Теперь на улицах было совсем мало прохожих. Да и то больше простолюдины или рабы, торопившиеся по каким-то делам. Не слыхать ни людских голосов, ни лая собак. Город притих в сонной дреме.

До условленной встречи со стратегом-военачальником греческих войск оставалось еще много времени. Данила предложил пройтись немного по городу. Они опять неожиданно для Ильи оказались возле ипподрома. Здесь по-прежнему было пусто.

— Жаль, — сказал Илья, — хотелось бы поглядеть на бега. Да теперь из-за войны небось и не устраивают их.

— Плохо ты знаешь греков, — смеясь, отвечал Данила. — Рассказывают, было такое дело: вторглись в империю вражеские войска. Арабы. И вот с границ прискакал гонец. Мчался, не щадя коня, не слезал с седла. Торопился доставить тревожную весть, чтобы скорей двинулось навстречу врагу войско, чтобы дай был приказ зажечь сигнальные огни, которыми населению обычно сообщалось об опасности. Ввиду спешного дела гонца провели на ипподром к императору. А император и сам участвовал в бегах. Он как раз облачился в одежду возничего и собирался сесть на колесницу. И что бы ты думал? Едва выслушав гонца, император гневно закричал: «Несчастный! Ты видишь, что я занят, и беспокоишь меня по таким пустякам!» Прогнал гонца, а сигнальные огни велел и вовсе уничтожить, чтобы не тревожить жителей Царьграда, которые сидели на ипподроме. Это, правда, старая байка. Но и сейчас в день состязаний тут яблоку негде упасть. На этих скамьях — простой народ. А вот там, за загородками, в ложах — знатные люди. Только женщин сюда не пускают. Так императрица со своими придворными боярынями глядит на бега из окошек соседней церкви. А ложа императора — вот она, посередке. Вокруг неё выстраиваются стражники в доспехах. Все ждут, когда появится император. В его ложу ведет ход прямо из дворца. Как только он войдет и подаст знак, тотчас распахнутся все четверо ворот. Видишь их? Как раз под императорской ложей! И оттуда тотчас вылетят четыре колесницы — красная, белая, голубая, зеленая. В каждой — возница в такого же цвета платье, как и колесница. Я не раз бывал па бегах. Что творится! Кричат: «Иппос! Иппос!» Это по-гречески значит лошадь. Потому и называется — ипподром. Спорят, чья колесница победит. А потом и драться начнут. Да так, что до смертоубийства дело дойдет.

— А это что такое? — спросил Илья, разглядывая высокое, с двухэтажный дом, строение без окон, мимо которого они проходили.

— Бочка для воды. Цистерна называется. Здесь с водой плохо. Верней, воды кругом — море целое, да солёная она. А сладкой воды, как у нас, мало. Вот и копят её в этих бочках. Ромеи воду любят. Ты ещё не бывал в здешней бане? По-ихнему — термы.

— Бывал. Сразу же, как прибыли, первым делом сходили, в баню. Воевода Борислав рассказывал: «В старину был у нас с ромеями договор, чтобы русским купцам, которые зимуют в Царьграде, чтобы им, значит, греческие власти выдавали месячину — на каждый месяц сколько положено на прокорм хлеба, мяса, овощей и прочей снеди. И в баню чтобы пускали бесплатно». Но с нас ромеи сполна получили за мытье, — добавил Илья, смеясь. — Слов нет, хороша баня, и стены расписаны богато, будто в церкви. А всё же наша русская баня лучше. Плеснёшь на каменку водой — такой дух пойдёт, словно в бору в летний зной!

— И веником, веником! — подхватил, улыбаясь, Данила. — Ох, Илюша, иной раз вспомню Киев, и душа затомится. Как бы ни была хороша чужая земля, лучше своей ничего на свете нету!

* * *
Стратег скользнул взглядом по простой одежде Ильи, но поклонился без всякого небрежения. Давно миновали те времена, когда Византия свысока смотрела на русских. И 'Знакомый уже стратегу ученый боярин Данила и этот прославленный воин Илья, о котором стратег был немало наслышан, приехали из далекой Руси не просто в гости, не по торговым делам. Они были посланцами Великого князя, обещавшего воинскую помощь императору.

По неприметному знаку хозяина слуги придвинули гостям золоченые кресла, подали вина. Но гости не стали засиживаться. Опасность, нависшая над городом, не позволяла мешкать.

Показывая русским воинам укрепления, стратег рассказывал:

Город наш с двух сторон защищён морем. С третьей же стороны идет двойной ряд стен. Построили их четыре столетия назад.

О знаменитых стенах Царьграда хорошо было известно на Руси. Но теперь, когда Данила и Илья увидели их вблизи, только удивленно покачали головами. Подведи сюда пару стенобитных машин, и порушатся — и один ряд, и другой. Да, пожалуй, и стенобитных машин не понадобится, чтобы проникнуть за эти стены. Они невысокие, к тому же всюду зияют проломы и трещины.

— Всё так, — мрачно соглашается стратег. Что он мог возразить этим русским витязям? Не станешь же рассказывать чужеземцам, что стены не подновлялись уже, наверное, лет сто. Сколько раз предупреждал он о том, что укрепления пришли в ветхость, сколько раз просил выделить средства и людей для земляных и строительных работ. Хватает и на то, чтобы возводить дворцы и замки, и на украшение церквей, и на огромное жалованье чиновникам, и на зрелища для черни. А вот для того чтобы укрепить город — не хватило. Хорошо хоть сейчас удалось кой-чего добиться.

Вот уже копошатся внизу под стенами согнанные сюда рабы, принадлежащие городской общине. Обычно они используются на строительстве дорог или общественных зданий. Теперь, наконец, их отдали в распоряжение стратега. Жителям Константинополя тоже приказано пойти на строительство оборонительных укреплений.

Вместе со стратегом, военным зодчим, как говорили, большим специалистом своего дела, и распорядителем работ Илья и Данила поднялись на одну из сторожевых ч башем. Отсюда хорошо был виден и город, и простиравшиеся за крепостными стенами поля.

— Откатились степняки, — сказал Данила, — съели их кони всю траву вокруг, потоптали поля. Вот и пришлось уйти в степь подкормить коней. Да и чего им стоять тут под стенами? Одни они на штурм не пойдут. Дожидаются турок. Турецкий флот будет вести осаду с моря, а степняки — с суши.

Илья оглядывал местность за стенами. Поля и в самом деле были выбиты конскими копытами так, что чернела кругом голая земля. Вражеского войска нигде не было видно. Зато по дорогам, ведущим в город, непрерывным потоком двигались толпы людей — покрытых пылью, одетых в лохмотья.

В руках у одних косы или дубины. Другие тащат на руках младенцев и какой-то жалкий скарб. Иногда в этой пешей толпе можно увидеть телегу, в которую впряжена изможденная лошадь, которая едва переставляет разбитые ноги. А на телеге сидят старухи или спят сморенные дорогой дети. Иногда вместе с этим нескончаемым потоком двигаются, видимо, нечаянно оказавшиеся в этой толпе закованные в боевые доспехи рыцари. «Понятно, почему в городе так много бездомных голодных людей, — думал Илья. — Вот так же бежали когда-то от печенегов под защиту крепостных стен жители русских земель, а теперь иной раз бегут от половцев».

— Да, много народу подняла, лишила крова над головой война, — проговорил Илья. — Разгулялись здесь степняки.

— Ты что же думаешь, что это беженцы? — спросил Данила и, указав рукой на бредущих по дороге людей, сказал что-то грекам на их языке. Стратег мрачно улыбнулся. Спутники его разом замахали руками и тоже что-то говорили — не то обиженно, не то сердито. Илья не мог понять, о чем они. Слушая греков, Данила усмехнулся, но не весело, а так же мрачно, как и перед этим стратег. А потом повернулся к Илье и сказал: — Нет, Илюша, это не беженцы, изгнанные из своих домов степняками. Это знаешь кто: те самые крестоносцы, которых папа римский посылает на помощь Царьграду.

— Да ты в уме ли, Данила! — рассердился Илюша. — Вроде бы и вина выпил самую малость. Погляди на них. Разве это воины?

Стратег опять что-то стал говорить, а Данила переводил:

— Когда они впервые появились у наших границ, никто не мог понять, что за люди, куда идут. У них не было ни толмачей, умеющих говорить по-гречески, ни полководцев. Голодные, нищие, они опустошали поля, грабили жителей. Император был вынужден выслать против них войска. Так же как сейчас наш русский друг, мы не могли поверить, что это и есть та помощь, которую мы так давно ждем.

— Да кто же они? — недоуменно спросил Илья.

Стратег понял вопрос без помощи переводчика.

— Простые мужики, из французских, немецких и других земель.

— У нас тоже простые ратники идут сражаться вместе с войском, — сказал Илья, — но чтобы так вот… — Он снова посмотрел на беспорядочно бредущие по дороге толпы. — А где же воинские дружины королей и императоров?

— Рыцари ещё только собираются. Они прибудут не скоро, — отвечал стратег. — А эта чернь… Видно, худо жилось им на родине. Им пообещали, что тот, кто отправится на восток сражаться с мусульманами, станет свободным и богатым. И вот они побросали свои жалкие хижины и двинулись куда глаза глядят.

Заговорил другой грек — чиновник, сопровождавший стратега и русских гостей, и Данила опять перевёл:

— Эти люди даже не представляют себе, куда они идут. Увидев стены какого-нибудь города, они каждый раз с надеждой спрашивают: «Это Иерусалим?» и с недоверием относятся к тому, кто пытается им объяснить, что Иерусалим находится за морем и туда нельзя дойти пешком.

— Мы не знаем, кого нам больше бояться — врагов или таких союзников, — невесело пошутил стратег.

* * *
Византийцы были правы, когда с таким опасением относились к своим союзникам. Крестовые походы! Их было… Первый. Второй. Третий. Четвертый… Были походы бедноты, и походы рыцарей, и даже поход детей. А потом одна из крестоносных армий, проходивших по Византийской земле, не отправится за море в Палестину отвоевывать у неверных мусульман славный город Иерусалим, а… Впрочем, это ещё случится не скоро. Мы узнаем обо всем в своё время вместе с нашими героями, когда вести о судьбе византийской столицы дойдут до Руси. А пока что Константинополь готовится к обороне от турок и степных кочевников. В этот раз византийскому императору удастся справиться с врагами без помощи своих западных союзников. В морском бою потерпят поражение турки, будут разбиты и откатятся в свои степи варвары, как называли греки кочевников.

А Илья Муравленин? А русский полк? Принимал ли он участие в эти боях? Точно неизвестно. Но, наверное, принимал. Потому что в Византии надолго запомнили имя русского храбра. Так и называли его потом — Илья Русский.


13



Летят дни, годы, десятилетия… У богатырей ведь своя мера времени.

А сейчас? Где они — наши герои?

Илья и Добрыня, наверное, по-прежнему находятся на службе у киевского князя. Алёша вроде бы тоже, как и раньше, — у переяславского. Во всяком случае, о переходе кого-нибудь из них на новое место ничего не было слышно. Иначе мы бы непременно об этом узнали. Всё-таки герои нашей повести не простые ратники, а прославленные богатыри.

Пожалуй, проще всего нам встретиться с Добрыней. Ведь он живет в стольном. Где находится его терем, мы знаем — не раз там бывали. Самый центр Киева, очень близко от княжеского дворца.

До чего же все-таки хорош Киев! Огромный город! Особенно красив он здесь, в центре, на Горе. Вокруг высокие, в два и даже в три этажа хоромы, рубленные из ровных, одно к другому, бревен. Лесенки и галерейки, башенки и переходы, крылечки и оконца… А кровли… Одни крыты красной черепицей — будто надели высокие боярские шапки. Другие, уложенные рядами похожего на рыбью чешую серебристого осинового гонта, сияют, как парчовые ризы. А третьи, обитые медными плитами, и вовсе сверкают в солнечных лучах золотом, будто переговариваются с золотыми куполами церквей.

День только начался, а город уже проснулся. Идут, разговаривая о своих делах, плотники с топорами в руках. Бегут гурьбой ребятишки. Под мышками доски с азбукой. В школу, наверное, на ученье. Скачут всадники. В шлемах, в воинских доспехах. Кони под ними видите какие — вороные, одномастные. Должно быть, дружинники. Спешат во дворец — заступать на стражу.

Вот и улица, где живёт Добрыня.

Здесь мало что изменилось. Разве только выше поднялись деревья в саду, совсем скрыв терем.

На стук выглянул из ворот сторож.

— Боярина нету дома. Уехал в Новгород.

Вот те на!

— А надолго уехал-то? Когда ждете назад?

— Не скоро.

Зачем и почему уехал в Новгород Добрыня, мы узнаем потом. А сейчас надо подумать, что делать дальше. То ли отправиться следом за Добрыней в Новгород, то ли — в Переяславль к Алёше, то ли — на пограничную заставу к Илье. Наверное, сначала надо ехать к Илюше — все-таки поближе.

На пограничной заставе нам с вами пришлось побывать в те далекие времена, когда князь Владимир городился от степи. Помните, застава казалась не заставой, а огромной стройкой. Воины и работные люди рубили лес, рыли землю. На много дней пути тянулись высокие хребты земляных валов, на них щетинились огромными ежами засеки из стволов толстенных деревьев, поднимались в несколько человечьих ростов бревенчатые стены. Этими валами, рвами,засеками и стенами хотел Владимир защитить Русскую землю от печенегов.

До сих пор высятся в степи Владимировы валы. Когда проезжаешь по тем местам, издали кажется — лежит среди степи огромный змий.

Теперь стеной от степи не огородишься. Намного больше стала Русская земля. Ее стенами не обведешь. Только собой можно защитить её, своим копьём, своим мечом, собственной жизнью. Вот и стоят на границе заставы — военные городки. Небольшая рубленая крепость. Сторожевые башни. Церквушка. Жилье.

До чего же быстро заселяет человек даже самые неспокойные места! Не успеют ещё и крепость возвести, как внутри её за стенами, да и около, снаружи, уже стоят избы. Смерды-насельники уже пашут землю. Уже звенит в кузне железо. Вертится во дворе гончарный круг. Возле тихой речки женки белят вытканные холсты. Подоткнув подолы, в воде по колено колотят их вальками, вздымая тучи брызг. А потом расстилают дорожками по берегу, чтобы сохли на солнышке. В погожий день весь берег выстлан белыми полотнищами.

Делу — время, потехе — час. Вечерами на вытоптанной площади, возле журавля-колодца, собираются парни и девицы повеселиться. А немного погодя крестные отцы и матери уже принимают из купели новорожденных, и пол нарекает именами новых жителей еще не достроенного безымянного городка. Словом, жизнь идет своим чередом. Так оно и получается: одни бегут из пограничных земель, из южных княжеств, где часты, подобные моровым вихрям, половецкие набеги. Бросая дома, и поля, и скарб, подаются на север, вглубь. Другие, не взирая ни на что, движутся им навстречу. Строятся, обживаются. И каждый тешит себя надеждой, что на новом месте жизнь будет лучше, сытнее, прочнее. А иначе и дня, наверное, не мог бы дотянуть человек. Если нету веры в грядущее, ложись в гроб и помирай.

Но всё же воинский городок живёт неспокойно. Всегда в дозоре. Всегда па страже. На башне стоят караульные, поглядывают вокруг. Смена за сменой выезжают патрульные отряды.

Таков и этот городок, где несёт пограничную службу Илья Муравленин.

Вот он, Илья. Вы его, конечно, сразу узнали. Илью Муравленина, или Муромца, как его зовут некоторые, ни с кем не спутаешь. В плечах косая сажень. Раньше был, правда, хоть и высок ростом, но в кости тонок. А теперь, как говорится, вошел в возраст, стал покряжистей. Да, время накладывает свой отпечаток даже на богатырей. Русые Илюшины волосы немного потемнели, хотя по-прежнему завиваются кудряво. Но в кудрях уже поблескивает кое-где седина. И густая Илюшина борода тоже в седине. Вы не находите, что с годами стал Илья похож на отца своего Ивана? Только Иван как-то больше спину гнул. Это, наверное, оттого, что ходил за плугом, в землю глядел. А Илья пешком ходит мало. Все больше на коне. И глядит вдаль — степняков высматривает. Постойте, а рядом о Муравлениным кто? Тоже верхом. Молодой совсем. Волосы светлые, глаза синие. До чего же знакомое лицо! Ну, на кого он похож, этот молодец? Да на него же, на Илью — вот на кого! Странно, ведь у Ильи, как известно, не было детей. Илюша и женат-то никогда не был. Впрочем, что нам зря гадать. Сейчас мы всё точно узнаем. Начинается ТРИНАДЦАТАЯ ГЛАВА нашей повести — «ИМЯ ЕГО — СОКОЛЬНИК».

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ИМЯ ЕГО — СОКОЛЬНИК


Да. Илюша так и не женился. Сначала все надеялся, может, сыщет свою Ладушку. Но шло лето за летом, а о Ладушке никакого слуха не было. Даже когда разбили и взяли в плен душегуба Соловья, ничего не узнал Илья про свою любимую. А о том, чтобы на ком другом жениться, Илья и слушать не хотел. Ни на черниговских красавиц не глядел, ещё когда его в воеводы Чернигова прочили, ни на киевских, когда в стольном жил и Великий князь его привечал — до того, как Муравленина в темницу упрятать.

И все же похож этот парень па Илюшу, будто родной сын. Только Илья всегда глядел открыто, доверчиво, а этот щурится, будто настороже. Непрост. Неулыбчив. А так — хорош собой, ничего не скажешь. Подъехали к колодцу — коней поить, наверное. Возле сруба длинные долбленые корыта. Водопойные. Плюхается в глубину деревянное ведерко, взлетает вверх. Молодые ребята с заставы в простом виде, без воинских доспехов: один — рубаха навыпуск без пояса — вертит ворот, другой — и вовсе в одних портах, босой — подхватывает ведро на лету и наклоняет над корытом.

Илья и его спутник спешились. Ну и богатырь! Даже самого Илью перерос. В наше время сказали бы: «Акселерация». Но тогда таких слов не знали и говорили просто: «Знать, под дождиком стоял, вот и вырос с дубом вровень».

Возле колодца полно народу. Стоят кружком свободные от сторожевой службы воины. Меж собой беседуют, перебрасываются шуточками с девицами. И девицы — нет того, чтобы набрать быстро воды и идти своей дорогой. Посмотрите-ка вот хотя бы на эту. Сарафан холщовый, лапти липовые, а выступает, будто пава. В подвисочных кольцах, спускающихся на тонких цепочках от головной повязки, сверкают голубенькие эмалевые бусины. На шее — ожерелье. Видно, отправляясь к колодцу, нацепила на себя все свои украшения. А украшения — будьте уверены — имеются у каждой, даже самой небогатой девицы, конечно, ежели она с умом. Если батюшка скуп и не раскошелится, если матушка танком от скупого мужа не купит дочке подарка, сыщется какой-нибудь щедрый молодец.

Подошла к колодцу. Улыбнулась парню без рубахи— он как раз подхватил полное ведро:

— Плесни, не жалей.

— А тот?

— Для такой красавицы не то что воды колодезной — души своей не пожалеешь. — Мигом наполнил оба ведра. Ну вот и псе, казалось бы. Теперь ступай, Мало ли дел дома. А она стала и стоит. И коромысло плечи ей не тянет, лежит, будто припечатанное. Новенькое, расписное.

Парень шёпотом:

— Приходи, как солнышко сядет, к речке, где дальний омут.

А она во весь голос:

— Ха-ха-ха. Уж не утопить ли ты меня задумал, что к дальнему омуту зовешь?

С парнем хихикает, а сама на Илюшиного спутника глазеет. И не одна она. Другие девицы — тоже. Парень-то видный. А сегодня и вовсе любопытство их разбирает; одеты — и отец и сын — не по-походному. Без кольчуг, без шлемов. Сорочки, порты, кафтаны. Да плащи дорожные поверх наброшены. И всё. На Илье одежка попроще. А молодой наряден, что твой княжич. Под синим кафтаном алая рубаха. На светлых кудрях бархатная шапка, брусничная, с синим околышем. И на конях седла нарядные, с золотым тиснением, золоченая сбруя. Это — верховые кони. А еще, видите, в стороне — молодой отрок держит за поводья двух подсумных коней, навьюченных поклажей. Кожаные с ремнями и серебряными пряжками сумы перекинуты через конские спины.

Вам, наверное, тоже интересно, куда это Илья со своим молодым спутником собрался. Я-то знаю куда, только вот как это получше объяснить? В наше время говорят просто: «В отпуск». А тогда… Впрочем, может, и тогда так говорили.

Кони не спеша тянут воду. Один вороной, другой — серый. Таких коней, говорят, любит домовой. Чистит их, прибирает. Оттого они и гладкие. А вот буланых — обижает. Заплетет им гривы так, что потом не расчесать — колтун на колтуне. Или того хуже: щекочет в ушах соломинкой, отчего конь беспокоится, мотает головой. Бывает, хозяин коня гневается на холопа, приставленного ухаживать за лошадьми. Ругает его по-всякому, а то и лозой накажет, мол, плохо глядишь за конями. А холоп тут вовсе ни при чем. Разве ему совладать с домовым?

Подошло ещё несколько дружинников. Видно, Илюшу проводить вышли. Илья, с кем обнялся, с кем расцеловался.

— Ну, ребята, смотрите тут без меня! Чтобы всё было в порядке. На воеводу не надейтесь. Сами наряжайте сторожей. Оружия не снимайте.

— Всё будет сделано, как ты приказываешь, Илья Иванович, счастливо погулять по стольному, — почтительно говорит молодой воин.

— Покажи, Илюша, сыну столицу, — добавляет другой, постарше, и оборачивается к высокому молодцу, так похожему на Илью: — Ты его полюби, Сокольник, наш Киев. Краше города, наверное, и на свете нет.

— Спасибо, ребята, — отвечает Илья. — И вам счастливо оставаться!

— Доброго пути, Илья Иванович!

— И тебе, Сокольник! — Это девицы. До сих пор так и не ушли от колодца бездельницы. Дома небось у каждой уже матушка в окошко выглядывает, батюшка сердится. А им хоть бы что. Машут руками и кричат:

— Возвращайся, Сокольник!

И эхо им вторит:

— Кольник… ольник…

Сокольник и головы не поворотил. А Илья оглянулся и крикнул:

— Вернемся! Скоро вернемся!

И опять отозвалось:

— …немея… емся…

Значит, мы правильно угадали. Рядом с Ильей — сын.

Сокольник! Красивое имя, не правда ли? Оно-то и помогло Илье найти своего сына.

* * *
Давно уже шла молва о молодом силаче, что вырос за диким полем, в половецких вежах. Свой такой подрастал бы — радовались:

«Вот она какая, наша смена, молодое поколение!» Хвалили бы: «Совсем юный отрок, а проявил себя храбрецом! Выстоял один против силы! Отбился! Жизни молодой не жалея, отстоял родное гнездо! Не отдал его на поругание!»

Про чужого говорили:

«Показал свои зубы — волчонок! Ишь, как ощерился, когда тронули его логово! — И, чувствуя собственную несправедливость, добавляли: — Оно, конечно, зверь и то свою нору защищает».

А дело было так: разведка донесла, что половецкая конница во главе со своим ханом вдруг снялась и ушла, оставив на месте кибитки и стада.

Получив это известие, киевский князь спешно собрал думных бояр. Впрочем, долго думать, куда и зачем подались половцы, не приходилось. Из-за моря от греков скоро должен был прийти большой караван. Ушли туда, в Царьград, киевские купцы — гречники ещё весной. Назад ждали их — если плавание будет благополучным — в середине лета, примерно после Петрова дня. Вот и отправился половецкий хан к Днепровским порогам, встречать в этом гиблом месте русскую торговую флотилию.

Князь в гневе шагал по залу, ругался как самый последний смерд:

«Чтобы кони твои передохли от безводья и зноя! Чтобы дружину твою поганую мор свалил посреди степи. Чтобы брюхо твое раздуло, как у коровы, объевшейся худой травы. Чтобы тебя волки вместе с сапогами сожрали, проклятый!»

Да и как было не ругаться? Только недавно заключили со степнеками мирный договор. Обязались половцы по тому договору беспрепятственно пропускать через свои степи и посланников, и купцов, и духовных лиц, словом, всех, кто будет ехать с охранной грамотой Великого князя. А чтобы не зарился хан на чужое добро, отправили с послами в половецкое становище дорогие подарки: золотую посуду и шёлковые ткани, меха северных лесов и бронзовые зеркала киевской работы, до которых так охочи половчанки, меды, и вина, и оружие, кованное самыми искусными мастерами.

Всё взял хан с большой охотой. Клялся в любви и верности, князя киевского по-родственному называл братом. И вот на тебе, пожалуйста! Разинул рот на чужой каравай!

«Ах ты, сукин сын! Змий подколодный! Шелудивый пес — вот ты кто!» — гремело па весь дворец.

Слыша гневный голос свекра, пряталась наверху в своих покоях невестка князя, затыкала ладошками уши, плакала на груди у няньки-половчанки. А князь все честил друга своего заклятого, нового своего родственника. Тогда вместе с дарами, чтоб верней скрепить договор, послал князь к половцам и сватов. Просил хана отдать дочь в жены своему сыну, молодому княжичу. Привезли сваты сокровище — немытую царевну, Она уже готовится подарить князю внука — раскосого половчонка. И на это согласен стольный киевский князь. Только и ты, дорогой сват, поимей совесть! Так нет же. Не оглянешься — разграбит милый родственник караван. А в том караване половина товаров принадлежит киевскому князю. Есть там свои доли и у бояр. Подумали думные бояре и решили: «Криком делу не поможешь! Надо собирать дружину и спешно идти к Днепровским порогам, чтобы оказаться там раньше, чем прибудет караван…» Киевский князь со своей дружиной ушёл в поход, а в это время молодой черниговский князь и его братья тоже собрали своих приближенных и выступили с заманчивым предложением: пока половецкий хан далеко, напасть на его становище. Там, по слухам, под небольшой охраной остались женщины и дети. В половецких кибитках можно многим разжиться. Хоть и дикий народ степняки — ни земли не пашут, ни домов не ставят, — а насчет всякого добра соображают неплохо. Любят и золото, и серебро, и драгоценные каменья. Кибитки их — в коврах, а жены — в шелках. Что ж, было ваше, станет наше! Самое время сейчас нагрянуть на степняков, пока нет их главных воинских сил. Быстро собрались черниговцы в поход и пошли искать половецкие вежи. Искать, потому что нет у половцев постоянного места жительства. Кочуют их орды по степи, отделясь пространством одна от другой. Правда, в последнее время, заключив договор с кем-нибудь из русских князей, просят иной раз половцы у него город. Князья охотно пускают их в пограничные городки. Мирные степняки жителей не обижают. Напротив, сами же защищают границы союзного княжества от нападения других удельных князей, от своих же братьев-степняков. Но сами за городскими стенами пребывают недолго. Переждут морозы и метели, а как только засветит весеннее солнце, складывают свои кибитки на телеги, грузят скарб и вместе со стадами откочевывают в степное раздолье. Пасут свои несметные стада и сами движутся следом за ними. У каждого рода свое кочевье. Степь широка. Места хватает всем. Тучнеют на сочных кормах коровы и овцы, дичают в табунах кони. Осенью ловят их степняки арканами и гонят в приграничные города на продажу.

* * *
Дождливое лето хлебам во вред, траве — на пользу. Стоят в степи травы в человечий рост, не выгоревшие, зелёные. А над ними бескрайнее небо — тоже невыцветшее, как обычно в летний зной, синее, яркое.

Неожиданно встретился дикий табун. Едва своих коней уберегли. Бывает, что и привычный к седлу боевой конь, встретясь в степи с вольными сородичами, словно вдруг вспоминает былое, выходит из повиновения, норовит скинуть со своей спины всадника и, увлекаемый табуном, несётся вслед за ним, не разбирая пути-дороги. И не понимает он, что, когда кончится безумный бег, дикие кони и закусают, забьют и его, и всадника.

Высланная вперёд разведка выследила половецкое кочевье. Теперь шли осторожно, таясь в высокой траве. И вот уже хорошо видны островерхие войлочные кибитки. Возле каждой несколько телег. Съедят стада, траву в округе, мужчины пригонят из степи быков, запрягут их в телеги по шесть, по восемь в каждую. Разберут кибитки. Уложат на возы жерди. Сами сядут на коней. Женщины скатают войлоки и ковры, упакуют в сумы одежду, посуду, резную утварь. Посадят на телеги детей, сами сядут. И орда двинется дальше. А пока жизнь идет споим чередом.

От котлов, подвешенных на жердях над кострами, доносится мясной дух. Как галчата, кричат, играя, черномазые ребятишки, слышится звонкий смех. Это смеются, сидя на разостланных кошмах в тени большой белой кибитки, ханские жены. Вот одна, молодая, узкоглазая, взяла бронзовое, оправленное в серебро зеркало — подарок русского князя — и глядится в него, сверкая белыми зубами. Черные косы змеями вьются по спине, унизанные монетами и бляхами, сверкают на солнце золотой чешуей. Другая, постарше, распустила волосы, будто воронье крыло. Что-то крикнула. Из кибитки вышла девушка с серебряным тазом и узкогорлым кувшином в руках. Светловолосая, в драной одежде. Должно быть, пленница, рабыня. Ханша ещё что-то сказала. Рабыня мигом раскатала поверх кошмы пушистый ковер, уложила атласные подушки. Пододвинула к ним таз, наклонясь, стала выливать из кувшина кислое молоко. Неосторожно пролила мимо таза. Несколько капель упало па ковер. Ханша, сердито крикнув, ударила служанку ногой. Та испуганно прикрыла лицо. Ханша улеглась на ковер. Плечи на подушках, голову откинула. Рабыня опустилась на колени и принялась мыть в молоке черные волосы повелительницы. Лежит ханша, глядит в небо, покрикивает на рабыню и не знает, что вот сейчас, вот сейчас из высокой травы с криком и гиканьем выскочат русские воины с обнаженными мечами. Последнее, что увидит ханша, — это счастливое лицо своей рабыни. А потом кто-то схватит её за волосы, рванет, полоснёт мечом, и померкнет в её глазах небо.

Отчаянным криком кричат половчанки. Хватают детей, пытаются бежать. Но в степи далеко не убежишь. А на крик кто придёт? Хан далеко. Ушёл и лучших воинов взял с собой. А русские ратники, дружинники князя уже обшарили ханский шатер, уже схватили вторую жену хана, скрутили руки, перекинули через седло. Уже согнали женщин и детей. Уже кинулись и степь за табуном и теперь, рассыпавшись в густой траве, ловят лошадей.

Видно, много коней и скота у половецкого хана. Солнце перевалило за полдень, а ратников все нет и нет. Князь, притомившись, прилег на ковре в ханском шатре. Велел отрокам разбудить себя, как только пригонят табун. Надо не задерживаясь двигаться назад.

Лежит русский князь в шатре половецкого хана и тешится радостными мыслями. Вот как славно получилось! Богатая добыча оказалась в половецких становищах! То-то будут завидовать его удаче другие князья. Будут обижаться, зачем один ходил, зачем их не позвал. Как хорошо, что пошел он с одной своей дружиной. Вся добыча теперь принадлежит ему. Только что это за крики раздаются у шатра?

Князь зовёт доверенного слугу. Но тот уже и сам влетел в шатер: «Беда, князь. Половчане!»

«Какие половчане? Откуда? — проносится у князя. — Неужели вернулся хан?» Но размышлять некогда. С мечом в руках князь выскакивает из шатра. А навстречу ему летит с копьём наперевес всадник — без кольчуги, без шлема. Русые волосы, синие глаза. Видом свой, русский, а кричит, как половчанин. Налетел, ударил, сшиб, пронзил копьем! Так бесславно погиб в половецком становье молодой князь. Погибла и большая часть его дружины. А тех, что остались в живых, отпустили потом половцы за большой выкуп.

«И что же было? — спрашивали люди, услышав невеселую повесть о бесславном походе черниговцев. — Неужто и в самом деле вернулся хан?»

«Да нет, — отвечали уцелевшие участники похода. — Хан был далеко. И взяли бы мы тогда большие богатства, если бы не тот молодой богатырь, который князя сразил. Он ещё в степи, когда погнались мы за ханскими конями, налетел, невесть откуда. Горяч и силён. И рука у него тверда. И отваге его нет предела».

Так впервые узнали на Руси о молодом богатыре, что вырос в половецких вежах. Говорили, сам хан полюбил его, приблизил к себе, обласкал.

Теперь, после того как снова вспыхнула вражда между киевским князем и ханом, не раз набегают половцы на Русскую землю. И с передовыми их отрядами всегда идет тот богатырь. Многих воинов сразил он. Похваляется, что убьёт самого Илью Муромца.

Дошли эти слухи и до Ильи. Илюша только плечами пожал:

— Что ж, может, когда и встретимся.

В дни Илюшиной молодости и правда случалось богатырям выходить перед войском, сражаться один на один. В таком поединке прославился тогда Ян Усмович — Кожемяка. Илюше видеть этого Яна не довелось. Пограничный полк, в котором был тогда Илья, сражался в другом месте. Но о бое молодого Кожемяки с печенежином знали всё. А уж как победе его радовались! Радостно было, что победил хвастуна печенежина свой русский, совсем молодой отрок. А ещё были все они довольны, потому что Ян этот не боярин, даже не дружинник, а простой парень, такой же, как плотник Ждан, или сын кузнеца Годин, или Данилка-охотник, или сам Илюша — смерд-хлебопашец. Уже и нет никого на свете из старых друзей-однополчан. И Годин и Ждан убиты в боях с половцами. Данилка сам свою смерть призвал, бросившись на копьё. Не хотел стать соглядатаем среди своих, как требовал князь. Задумался Илюша и не слышал, что дальше говорили ему про молодого половецкого богатыря. Да и чего о нем разговаривать. Теперь один на один давно уже не сражаются. Битва ведется по всем правилам военной науки. На то и князь есть, и воевода, и прочие смысленные в воинском деле мужи. Они и думают, как построить перед боем войско. Какие полки — в чело, какие — по крыльям. Где лучше поставить пеших лучников, где конную дружину с мечами и копьями, где ополченцев. Кого сразу вести в бой, кого скрыть до времени. А простые ратники — что? Где велят, там и бьются. Конечно, если случится встретиться в бою с этим половчанином, у которого еще молоко на губах не обсохло, не придется ему больше похваляться. Немало было таких хвастунов. Одни уже под землёй лежат. Другие, хоть и ходят по земле — выкупленные сородичами из плана, — ещё больше умножают славу Муравленина.

Илья и вовсе позабыл бы, наверное, про половчанииа, да тот о Муравленине не забывал.

Русский лагерь готовился к бою. Илья сидел, прислонясь спиной к телеге, перематывал портянку.

— Воевода, — окликнул Муромца один из дружинников, — тебя тут человек спрашивает.

Илья натянул сапог, поднялся, вышел из-за телеги. Рядом стоял человек со шрамом.

— Наконец-то дошел до тебя! — сказал он. — Я тебя давно ищу, с той поры, как вернулся.

— Рад тебя видеть, — сказал Илья.

— А я не просто свидеться с тобой пришел, — сказал человек со шрамом и покосился на дружинника, — слово одно хочу тебе сказать.

— Говори. Здесь все свои…

— Я искал тебя, чтобы предупредить: поостерегись! Помнишь того парня русского, что у половчан видел?

— Парня? У половчан?..

— Да борца, которого ты вместе с другими выкупить хотел…

— А!.. Ну и что?

— Ищет он твоей головы. Эта думка у него в башкё засела ещё с той поры, как увидел он тебя. А боец он, по правде говоря, изрядный. Да ты и сам видел. А сейчас он и вовсе в силу вошёл. Из-за него, можно сказать, я и в плену очутился. Когда увёз ты Соловья, я сбежал и подался на Черниговщину — я оттуда родом. А к Соловью попал, как и ты. Только ты… А я остался, душу продал. Ну, а потом поступил я в дружину черниговского князя. Вот с ним и пошел, на свою беду, в половецкие степи. А этот богатырь половецкий славу ловит, будто дикого коня. А главное, хан обещал, если убьёт тебя Сокольник…

— Сокольник? Ты сказал Сокольник? — закричал воевода так громко, что дружинники, сидевшие неподалёку кружком, удивленно оглянулись.

— Сокольник, — недоуменно повторил Илюшин знакомец. — А что?

— А мать его? Как мать его звали? — Теперь воевода уже не кричал, а пересохшими губами опросил шёпотом.

— А я почем знаю! Родила сука змееныша и умерла… — в сердцах сказал человек со шрамом, и опять не успевает договорить. Илья наотмашь ударил его, и тот полетел наземь.

Дружинники опешили. Первый раз видели они, как, воевода Муромец нот так — ни с того ни с сего ударил человека, да еще немощного старца. Илья уже и сам спохватился, помог подняться своему незадачливому вестнику, сказал:

— Ты того… Не обижайся…

* * *
С тех пор ходил Илья будто не в себе. Твердил: «Сокольник! Сокольник! Сокольник!»

Это они с Ладушкой загадывали: «Родится сын — назовем Сокольником». Никогда — ни раньше, ни потом — не слыхал Илья, чтобы кого-нибудь так называли. Должно быть, Ладушка и придумала: Сокол, Сокольник. Она ведь ждала ребенка, Ладушка. Все эти годы думал о ней Илья. А вот о ребенке ни разу и не вспомнил даже. Да а как было о нём вспомнить, когда он ещё и не родился тогда — их ребёнок. Только имя успели они придумать будущему сыночку. Почему-то верили, что родится непременно сын.

Теперь уже Илья искал встречи с половецким богатырем не меньше, чем сам Сокольник. Нет, не для того, чтобы сразиться с ним. Увидеть! Взглянуть в лицо!

Только как взглянуть? Не поедешь ведь в половецкую орду к хану — дозволь, мол, мне полюбоваться на сына моего родного, которого ты вскормил и вспоил, которого моей головой приманиваешь. И к своему князю не придешь пред его светлые очи — так, мол, и так: в орде у хана растет мой сыночек, родная кровь, как бы мне к нему в гости съездить.

А встретиться Илье с Сокольником все-таки пришлось.

Чтобы верные дружинники, оберегая своего воеводу, не уложили бы в сырую землю хвастливого половецкого богатыря, неведомого его сыночка, Илья строго-настрого приказал ребятам:

— С Сокольником в бой не вступать! Это чести моей дело.

…Так и не увидел Илья лица Сокольника. Что Сокольник, сразу угадал. Да и как не угадать. Летит всадник — меч в руке. Плечи под латами — пошире Илюшиных. От своих оторвался. Гонит и гонит. И прямо к Илье.

Конь вороной, половецкой породы.

Кольчуга кольчатая, киевской работы. Верно, княжеский подарок половецкому хану в дни мира. А может, просто купил половчанин эту кольчугу у русских купцов.

Шлем пластинчатый.

Меч харалужный.

Всё заметил Илья. Только лица не увидел — прикрыто забралом.

У Ильи, как всегда, лицо открытое. Пусть видит противник, с кем довелось биться.

Летел всадник, половецкий выкормыш, именем Сокольник…

А Муромец… Муромец медлил.
Коня навстречу не тронул.
Меча из ножен не вынул.
Стоял как вкопанный.
Сокольник — это Ладушка придумала имя сыну.
А сына, может, и не было.
А была дочка.
Дочка, которой имя
Они не успели придумать.
Летел всадник. Именем Сокольник…
А может, был сын.
Может, он — был.
Может быть — был
И звали его Сокольник…
— Чего он стоит? — сказал князь. — Чего он стоит, как идол?

— С высокого холма было отлично видно поле, половецкий дозорный отряд, вырвавшегося вперед всадника и Илью Муромца, застывшего на коне чуть впереди своего сторожевого полка.

— Со страху ополоумел наш храбр, — прогудел длинный Меньшик Путятин, племянник Мышатычки. — Уж я не стал бы стоять столбом, как этот смерд, дожидаясь, когда снесет половчанин голову.

Князь повёл плечом.

«Помалкивал бы, хвастун! Это тебе не прохожих на киевских улицах пугать, не девиц позорить». Подумал, но промолчал. Всматривался вдаль.

А Меньшик Путятин своё:

— Жаль Муравленина! Эй, отцы духовные, помолитесь за упокой души раба божьего Ильи! — крикнул попам, стоявшим поодаль, и захохотал в голос. А потом опять склонился к княжескому уху: — Дозволь, князь, я с половчанином встречусь, или всё ещё на храбра своего надеешься?

«Надо бы пустить, чтобы укоротил тебя половчанин на голову». Князь сердито засопел и уже хотел сказать длинному Меньшику, чтобы… Но так и не успел. Сшиблись копи — вороной половецкий и серый Илюшин. Ахнули в один голос сотни глоток за спиной князя. И только теперь увидели — поднял Илья над головой свой меч.

Чиркнула сталь о сталь —
Это мечом об меч.
Кони — на дыбы —
Серый и вороной.
Имя такое — Сокольник — сыну придумала Ладушка.
Может, он — был?
Может быть — был?
Может, он — есть?
Может быть — вот он?
Как хорошо па шлеме
Каждую видно пластину,
Каждую видно заклепку.
Виден чеканный узор.
Вмятину видно косую,
Чёрную — без позолоты.
Только лица не видать.
Чиркнула сталь о сталь —
Это мечом по шлему.
Крепок пластинчатый шлем —
Киевская работа.
Как хорошо, что крепок!
Мастер, тебе спасибо!
Может, под этим шлемом
Сыновняя голова.
Чиркнула сталь о сталь —
Это мечом по шлему.
Мастер, тебе спасибо,
Что голова цела!
Только в ушах гремит,
Только а глазах плывет,
А голова под шлемом
Пока ещё на плечах.
На диком поле, на ничейной земле вертело коней — серого и вороного, словно в водовороте. Раскидывало в стороны и снова сводило. Словно бились кони сами в стороны и снова сводило. Словно бились кони сами по себе. А может, так и было. В бою и конь звереет.

Вот они разом, вскинув копыта, поднялись на дыбы. Слились воедино, будто пляшет средь поля, двухголовый дракон, ощерив разверстые пасти. Вот и разорвало дракона напополам, расшвыряло половины — черную и серую. Вот опять их тянет друг к дружке, будто в одиночку им невмоготу.

Вороной на серого — сшиблись. Это чей без всадника? Серый! Это он — серый конь — Илюшин! Ускакал. Теперь не поймаешь. Вот и все, Илья Муравленин!

Нет! Встал! Стоит на ногах! Ну, и что же? Пеший конному не товарищ. Пеший конному не противник.

А Илюша стоял среди поля. А Илюша смотрел и видел: летит всадник.

Конь вороной половецкой породи.
Кольчуга кольчатая киевской работы.
Шлем пластинчатый.
Меч харалужный вскинут в руке.
Не было у Ладушки сына.
Не было, нет Сокольника.
Летит половецкий выкормыш —
Лицо под забралом.
Чиркнула сталь о сталь —
Это вышиб меч,
Вышиб меч из рук
Пеший
У конного.
* * *
Они ехали молча. Илья неприметно поглядывал на Сокольника. Лицо у Сокольника было хмурое, будто ничуть не радовало его ни прохладное росистое утро, ни степная дорога, ни ожидавший их праздничный город. И всё же Илья был доволен.

— Сынок, — сказал он, — ох, и погуляем с тобой по стольному! Полюбуемся на Софию, поглядим медяных коней у Владимирова дворца. Хороши кони! Как живые, правда, сынок?

«Сынок!» — бережно и радостно произносил Илья это слово. Он готов был повторять его снова и снова. «Сынок! Сын!..»

Первый раз произнёс его Илья не про себя — вслух там, на поле боя, когда выбил из рук Сокольника меч. Схватил за повод вороного. Всадник прыгнул с коня на Илью. Но Илья увернулся. С мечом в руках стоял он против безоружного теперь противника, тяжело дыша и ощущая еще не прошедший после удара гром в ушах. Так же громко гремело под кольчугой и его сердце. Он не успел отдышаться, и голос его был хриплым, когда он приказал побеждённому врагу: «Подними забрало!»

Но тот, не отойдя ещё от горячки боя, не слышал или не понял, и Илья закричал громко, словно глухому: «Открои лицо!» И тогда безоружный его соперник с яростным воплем сорвал с себя шлем и швырнул его наземь. И Илья узнал молодого богатыря.

«Убей! Убей! Убей!» — исступленно орал он и тянул с себя кольчугу, пытаясь обнажить грудь, чтобы её можно было пронзить мечом. Он шёл на поединок за головой своего противника и теперь готов был расплатиться. Он не просил о пощаде, не сулил выкупа за жизнь и свободу. Вот тогда и сказал Илья: «Сынок!» Он уже не сомневался. Это их с Ладушкой Сокольник.

Всё ещё продолжая держать в руке меч, Илья положил вторую руку на прикрытое сталью плечо своего недавнего противника. А спереди и сзади на них с криком уже неслись, обнажив оружие, русские и половецкие воины. Вот сейчас они схлестнутся вал на вал и… Он вдруг испугался, что в этой сече замнут, зарубят, затопчут пешего без оружия Сокольника, его сына, и встал рядом с ним с мечом в руках, готовый драться за него насмерть — с чужими, со своими — все равно. Но первые всадники русского сторожевого полка уже обошли их, и сеча вспыхнула где-то дальше. Оттуда неслись людские крики и ржание коней. А Илья впервые в жизни, оставив товарищей в бою, продвигался всё дальше и дальше от места битвы, таща за руку Сокольника.

Много раз повторял он потом слово «сынок» своему пленнику, который безучастно сидел, скрестив ноги в шатре у Ильи. Он не хотел ни слушать, ни понимать, ни отвечать. А Илья все говорил — про Ладушку, про их любовь, про проклятого Соловья-разбойника… «Сынок, — говорил Илья, — будем вместе жить. Хочешь — в Киев поедем? Краше Киева нет на свете города! Сынок…»

Заходили в шатёр товарищи. Поздравляли Илью. Рассказывали, степняки бежали, не выдержав боя. Князь с дружиной ушел в Киев. Ополченцев отпустил по домам.

Пленник словно не слышал ни того, о чем говорил Илья, ни рассказов о подробностях боя. Только когда сказали, что разбили степняков на голову и хан бежал до самых своих веж, повел глазами, будто обрадовался.

С уходом княжеской дружины опустело поле. Расходились ополченцы — кто на своем коне, кто на княжеских ладьях, кто пеши. Оставались стоять только шатры обозников, которые приводили в порядок воинское хозяйство, складывали и грузили на возы оружие, брони, защитные телеляи, копали в цепи взятых в бою степняком, чтобы нести их в Киев, на торг.

Илья со своим пленником продолжал жить в воинском шатре. Приносил еду: «Вот поешь, сынок, — хлеб, молоко, мясо».

Сокольник перемалывал крепкими зубами жаренную на угольях говядину, жадно пил кислое молоко, а хлеб оставлял. «Половчанин, совсем половчанин мой сын», — думал Илья. Подвигал поближе блюдо с говядиной: «Ешь, сынок».

Ночью вставал, покрывал Сокольника суконным плащом. Ночи становились холоднее. Обозники уже сворачивали свои шатры. А Илья всё никак не мог решить, что делать ему со своим пленником сыном.

Сколько лет искал он Ладушку, а ее уже и на свете не было. Сокольник матери не помнит, — значит, умерла давно. Но теперь, когда думал о ней Илья, уже не было привычной боли, будто что-то заслонило ее, затерло, отодвинуло. Думал о Сокольнике. Рос, сиротинка горькая, без отца, без матери, у чужих, за диким полем. И чувствовал, будто виноват в этом он, Илья. Так бы и прожил свою жизнь его сын рабом, если бы не тот неудачный поход черниговского князя на половецкие вежи. Отличился молодой пастух, показал себя изрядным бойцом, спас ханских жен и детей, не дал разгромить становище. Хан оценил молодого богатыря, обласкал, приблизил. И стал Сокольник уже не пленником, не пастухом — воином, ханским любимцем. И влекла, манила его обманная звезда. Сулила удачу, богатство, славу. А платой за все должна была быть его, Ильи, голова.

Говорили, с половцами снова заключен мир. Приезжали в Киев от хана послы с дорогими дарами князю и боярам, пригнали табун коней, стадо коров, овечьи отары, верблюдов. Шли переговоры о выкупе пленных. Некоторых меняли на русских ратников, попавших в полон ещё раньше, за других брали хорошую цену — скотом или золотом.

О Сокольнике ханский посланник и не вспомнил. Оно и понятно: одно дело безродный сирота, половецкий выкормыш, и совсем другое — сын Ильи Муромца. И опять казалось Илюше, что и в этом виноват он перед сыном своим Сокольником.

Знакомый Илюшин дружинник, зайдя как-то в шатер к Илье, похвалился, что взял в этом бою трех степняков. Оказалось, не простые воины, а родня хану. По такому случаю за них можно запросить подороже. Сокольник лежал па кошме, должно быть спал. А Илье не спалось. Проводив знакомца, вышел наружу, сел у шатра. Сидел, глядел в томную степь. Ладно, утро вечера мудреней.

Вернулся в шатёр. Сокольник так и не просыпался. Еда па столе стояла нетронутая. Пожалел Илья, что спит сын не евши — голодный сон не сладок. Снял кафтан, скинул сапоги, растянулся на кошме рядом с Сокольником.

Сон навалился медведем. Давил косматой лапой. Ладушка нарезала ломтями хлеб, горестно кивала головой, жаловалась: «Не ест хлеба Сокольник — одно только мясо. Половчанин наш сынок, чистый половчанин». А потом была не Ладушка — Лытогорка. «Не отдам, — шипела, — не отдам Сокольника!» Подступала с ножом: «Голову тебе отрежу. Пусть Сокольник отнесет ее хану». Все ближе и ближе. Ударила. В грудь. Открыл Илья глаза и схватил ее за руку. Только рука эта не Лытогоркина — Сокольникова. И нож держит, Илюшин, тот самый, которым он хлеб резал, да так и оставил на столе. Заломил Илья Сокольникову руку с ножом. Разжались пальцы, выронили нож.

«Это на отца-то родного с ножом? Сынок, что же ты, сынок?»

А в ответ, будто пес воет, будто змей шипит:

«Если бы не кольчуга, вспорол бы я твою грудь, посмотрел бы сердце твоё ретивое. Боишься! В кольчуге спишь?»

«Да в какой кольчуге?» — не понял Илья и вдруг догадался. Зажег свечу, поднял на груди рубаху:

«Ну, смотри, где моя кольчуга».

На голой груди болтался на цепочке большой крест-складень. Складень, потому что сложен из двух половинок. Внутри полый. Клади, что хочешь. Кто держит пергаментный листок с написанной молитвой, которыми торгуют на монастырском дворе, кто — целебные травы. Купцы или просто путники хранят на груди, в складнях, золото и серебро. Женки и девицы — украшения. А у Ильи… Снял Илюша свой складень, раскрыл, показал Сокольнику. А там — земля.

«Это когда и далекий царьградский поход ходил, с собой взял киевской, чтобы была со мной. И если убьют и похоронят на чужбине — пусть бросят на могилу горсть своей земли. Не по кольчуге ты ножом черканул — по складню».

А потом велел:

«Ложись спать. Утро вечера мудренее. Захочешь в степи свои, отпущу».

Лёг первый на кошму. Даже ножа с земли не поднял. Немного погодя рядом растянулся Сокольник.

В Киеве прожили они недолго. Как хотелось Илье, чтобы понравился сыну его любимый город! Показывал ему прекрасную Софию, на золотые купола которой раньше глядел Сокольник из половецкого стана. «Вот она какая, несказанная красота, великое творенье человечьих рук!» Водил сына по крепостным стенам, которые грозился половецкий хан взять приступом, поднимался с ним по витым лесенкам — улитам на высокие сторожевые башни. «Вот она какая, твердыня — наша защита!» Гулял с сыном в обнимку по киевским улицам мимо домов-теремов, мимо хижин работного люда, мимо торговых лавок, мимо ремесленных мастерских, которые собирался Сокольник сжечь и разграбить. «Тут живут мои друзья-сотоварищи!» Как следил Илья, наблюдал за сыновьим лицом, все ждал, сам не зная чего. Но лицо Сокольника оставалось мрачным. Ничто вокруг не привлекало, не радовало его. Только один раз, когда проходили они по площади возле княжеского дворца, где стояла четвёрка медяных коней, которых ещё князь Владимир вывез из Византии после Корсунского похода, заблестели, загорелись Сокольниковы глаза. Остановился он и, вскинув голову, долго глядел на гигантских коней золотой масти. Глядел и молчал и думал о чем-то. Может, вспоминал привольные степи, где пас табуны половецкого хана, может, просто любовался. И правда, дивные кони. Гордо выгнуты лебяжьи шеи, завиток к завитку вьются шелковые гривы. Не оседланы, не взнузданы. Взвились на дыбы, вскинули тонкие ноги. Кажется, вот-вот и зацокают золотыми копытами по вымощенной камнем мостовой, ускачут из города в вольные степи…

«Половчанин сын мой, чистый половчанин, — с грустью думал Илья, а еще думал: — Ну ладно, погуляли по стольному, полюбовались на его красоту. А дальше что? Что делать Сокольнику в стольном? Идти на службу к князю? Оно, конечно, можно. Попросит Илья, и примет князь сына Муравленина в свою дружину. Для молодого быть княжеским дружинником, конечно, почетно. И многие молодцы мечтают об этом. Но ведь это только так говорится — дружинник. Дружинники — они разные. Есть боярские сыновья, которым по роду своему надлежит быть при князе. Они тоже в дружине. Некоторые хорошо служат, учатся воинскому делу и в бою себя выказывают славными воинами. Но таких-то раз, два и обчелся. А другие, другие одно только звание, что дружинник. Их и не увидишь на поле. Они в теремах больше возле князя выслуживаются. Есть среди княжеских дружинников и люди простого звания. Но те что. Пока бой — он на коне с мечом. Кровь свою проливает. А в мирное время простые дружинники ходят за княжескими конями, убирают двор, усадьбу, прислуживают в тереме. Дело ли это для Сокольника, которого половецкий хан называл приемным сыном, ходить слугой у киевского князя? Да такому-то молодцу начинать новую жизнь самое место на пограничной заставе, — думал Илья. — Где, как не там, сможет Сокольник сойтись лицом к лицу со степняками, с врагами, которые погубили его мать и самого его лишили детства, дома, родины». Так и уехал Илья на заставу вместе с сыном.

На заставе и вправду попривык, обжился Сокольник. И хотя по-прежнему был хмур и молчалив, а всё же, когда предложил ему Илья уйти назад в степь, помотал головой, отказался: «Не пойду».

И теперь, поглядывая потихоньку на скакавшего рядом конь о конь сына, Илюша был доволен. Степная дорога постепенно развеселила Сокольника, просветлила его лицо.

Встречались на пути селения и городки. Всюду трудился народ. Всюду был мир и покой. «Надолго ли? — думал Илья. — Глядишь, и опять пожалует хан или затеют брань, не поделив города и волости, братья-князья». Но и Илье не хотелось предаваться мрачным мыслям в эти радостные тихие дни. К тому же впереди отпуск, прекрасный Киев, большой праздник.


14



И так, мы неожиданно опять оказались в стольном Киеве. Только, боже мой, какое же тут столпотворение! Город и без того населенный, многолюдный. А сейчас и вовсе. Даже привычные к княжеским съездам, к многочисленным гостям киевляне не помнят, наверное, ничего подобного. А гости все прибывают. У городских ворот теснятся возки. Богатые, украшенные резьбой, обитые внутри мягкой кожей, с крытым верхом от пыли, со слюдяными оконцами — будто маленькие терема на колесах. Гости едут знатные. Удельные князья со своими чадами и домочадцами. Их приближенные бояре со своими женами, с недорослями-сыновьями, с дочерьми-боярышнями. Не зря скакали во все концы Русской земли гонцы с приглашениями, отмеченными княжеской печатью. Великий киевский князь звал гостей прибыть в столицу на праздник — день святого Георгия.

Едут и те, кому никаких приглашений не слали — бояре похудородней, купцы, богатые горожане. Всякому охота побывать в столице в эти дни. Погулять по одетому весенней листвой праздничному городу, побродить по ярмарке, открывшейся на большом киевском торгу, посмотреть на состязания богатырей, которые тоже съезжаются в Киев из разных княжеств и городов. Будет турнир — рыцарская потеха, конские скачки, стрельба из луков…

Сегодня с утра на улицах не умолкают звуки бубнов, труб, свирелей. На площади возле княжеского дворца идет веселое гулянье. И, как в старые Владимировы времена, виночерпий преподносит чарку каждому, кто желает выпить за здравие князя, пожелать ему долгих лет жизни, долгих лет правления на благо Руси, на страх врагам. Ведь день Георгия — это и княжеский праздничный день. Князю дано при крещении имя этого святого. И выходит, в этот день как бы два именинника сразу.

Завтра состоится торжественный молебен в храме святого Георгия. Но и сегодня здесь уже полно народу. Церковь новая, и запах ладана ещё не успел заглушить запаха сырой глины и красок. Внутри храм богато убран. Пламя свечей озаряет настенные росписи, лики святых на иконах, парчовые, расшитые золотом занавеси и покрывала — доброхотные дары богатых горожан.

Святого Георгия — отважного воина любят все. Всем памятны его подвиги — как защищал он слабых и малых, как победил страшное чудище — дракона-людоеда. Вот он — святой Георгий — на большой доске, написанной мастером-иконописцем специально кэтому дню. Оп па коне, в руках длинное копье, которым смелый воин пронзает чудище. Празднично сверкают яркие краски. Вокруг головы святого, как и положено, сияет золотой нимб. А поглядишь внимательно и видишь: Георгий-то лицом как две капли воды похож на Великого князя. И вот князь на стене, написан в полный рост. Держит на вытянутой ладони храм. Каждому, кто глянет на стену, понятно, что Великий князь привержен к богоугодным делам.

Устраивал великое торжество по случаю своих именин киевский князь не зря. Была у него своя думка. На такой званый пир съедутся почтенные гости — удельные князья из ближних и дальних земель, из малых и больших волостей. Иные из них, может, и казны имеют побольше, чем сам Великий князь, и дружины у них посильнее. А всё же, приехав сюда в стольный на праздник, гости — хотят не хотят — будут оказывать хозяину почет и уважение, как старшему. Будут говорить приличествующие случаю торжественные речи. О подвигах его, о смелости и отваге, о мудрости и святости, о добрых делах, творимых на благо людей и во славу господа. Будут и застольные здравицы, и величание, и песни придворных гусляров и сказителей. Неважно, что, подвигов за все годы своего княжения он не совершил, и воинской отвагой не отмечен, и мудростью не наделен, и вовсе не так уж благонравен и чист душой. Изреченное к месту слово иной раз значит больше, нежели само сделанное дело. Можешь и не делать его — лишь бы слава шла. А уж он постарается, чтобы не умолкла она, эта слава, и потом. Верные люди подхватят ее, подпоют, разнесут далеко за стенами дворца. А человечья натура такова, что любят и почитают больше всех того, кого славят.

Так думал Великий князь, и не его вина, что случилось иначе, чем он загадывал.

Нет, всё было организовано, как принято говорить в наше время, на самом высшем уровне — и торжественный молебен, и праздничный пир, и турнирные состязания, и все прочее. Отшумели праздники. Уже и ярмарка закрылась, и большой загородный дворец, где проходили турнирные бои, стоит непривычно пустой и тихий, и многочисленные гости, простясь, уехали восвояси, а в стольном всё не умолкают разговоры о прошедших торжествах. Но о чем бы ни зашла речь, непременно вспомнят про лучников, что вышли стрелять в золотое колечко, и пойдет; «Ха-ха-ха!», «Хо-хо-хо!»

Почтенные мужи и те трясут бородами, похохатывают. А уж простолюдины подольские… На Подоле рады стараться: «Про нашего князя и поляка-лучника слыхали? Ну и поляк! А князь-то хорош! „Приведите, — говорит, — Ставра. Пусть он на гуслях сыграет, потешит нас!“ Вот и потешил!»

История и правда такая, что обхохочешься. Узнаете, тоже будете смеяться.

Начинается ЧЕТЫРНАДЦАЯ ГЛАВА — «ПИР НА ВЕСЬ МИР».

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАЯ ПИР НА ВЕСЬ МИР


Илья и Сокольник кружили по улицам. Искали, где бы пристроиться на ночлег, но так ничего и не могли найти. Пора было кормить коней, да и самим поесть и привести себя в порядок после долгого пути. Илья даже стал подумывать, не поехать ли в княжеский дворец. Там, наверное, тоже полно гостей, но всё же для старшего дружинника сыщется место. Мало ли на подворье строений и служб, где отдыхают свободные от дежурства стражники или почуют дружинники. Не очень хотелось ему туда ехать просить пристанища, но, видно, ничего не поделаешь. Не ночевать же им на улице. Куда ни постучишься — нет мест. Выглянет хозяин, увидев перед собой немолодого дружинника, поклонится и тут же разведет руками — мол, рад бы услужить, но сами видите… Забиты все гостиницы, постоялые дворы, дома горожан. Тут расположилось многочисленное семейство боярина, здесь стоит купчина с товарищами. Вот еще один терем, но, пожалуй, сюда и стучаться не стоит. Тоже, верно, все занято. Во дворе холопы ловят испуганно кудахтающих кур. На крылечке стоит молодая, ладная собой женка в цветастой шали и отдает повеления. А на втором этаже на открытой сеннице, подпираемой снизу резными столбами, сидит, отдыхая, молодой боярин. Одет по-домашнему — без кафтана. Но рубаха на нём нарядная, шелковая. Удобно устроился на низком стульце, вытянул ноги в узконосых сапожках. В руках книжица. Сидит, почитывает. Илья уже хотел тронуться дальше, как вдруг боярин вскочил со стула, перевесился через ограду, чуть было вниз не перевалился.

— Илюша! Друг ненаглядный!

Глянул Илья и ахнул. Да ведь это же Алёша! Алёша Попович!

Алёша резво сбежал с лесенки. Илья соскочил с коня. Обнялись, расцеловались.

— Здравствуй, Алёша!

— Здравствуй, свет Илюшенька! Здравствуй, дорогой!

Стоят, улыбаются, друг дружке в глаза заглядывают. Не виделись столько времени, вроде и сказать есть о чем, только сразу слов не найти. Но всё равно оба рады встрече.

— А ты, брат, посолиднел, и в волосах вон серебро проступает.

— Зато ты, Алёшенька, все такой же молодой. Молодой, а всё равно не признал я тебя. Поглядел, ну, думаю, важный боярин сидит.

Посмеялись. Тут только глянул. Алеша па спутника Ильи и сразу догадался.

— Да что же ты молчишь! — закричал. — Вот он значит каков — твой Сокольник! Слышал, слышал я про радость твою. Сначала не верил. Илья, говорят, сына нашел. Какого такого сына, думаю. Ни слова ни когда не слыхал про сына. Ну а потом, когда узнал про ваш… — Про ваш бой, хотел сказать Алёша и не договорил. Сам себя перебил и сказал, глядя на Сокольника: — Что ж, хоть и вырос в половецкой кибитке на кобыльем молоке, а хорош молодец!

Обнял спешившегося Сокольника, а потом — снова Илюшу. Так и стояли они посреди дороги, мешая проезду, пока Алеша не спохватился:

— Да вы куда ехали сейчас? Где остановились?

Услыхал, что Илья в поисках ночлега собирался было во дворец, засмеялся, хлопнул Илюшу по плечу:

— Каким ты был, таким остался! Не хватало тебе ещё вповалку с младшей дружиной спать! Обойдемся и без княжьего гостеприимства!

Кликнул холопов, чтобы приняли у Ильи и Сокольника коней.

— Уж не твои ли это хоромы? — спросил Илья, видя, как кидаются челядинцы исполнять Алешины повеленья.

— Нет, не мои, — улыбнулся Алеша, — одной вдовицы купеческой. Она после смерти мужа, чтобы прокормиться, пускает на постой гостей. Я в этой гостинице всегда останавливаюсь, когда приезжаю в Киев. Удобно — и терем добрый, и от дворца близко. Ну и хозяйка хороша! Сейчас я вас с ней познакомлю.

— Спасибо, хозяюшка! — поблагодарил Илья приветливую женку, оглядывая светлую, чисто прибранную горницу, и добавил шутя, показывая на мягкие постели под шелковыми стегаными одеялами: — На таких ложах даже боязливо спать — ляжешь и утонешь и перине.

— Ничего, вот боярин не жалуется, — бойко отвечала хозяйка, скосив глаза на Алешу. — Ну вы располагайтесь, отдыхайте. Небось устали с дороги.

Слуги, расседлав коней, вносили поклажу. Один невысокий, круглолицый, одетый не в сермягу, как другие, а в господское платье, как вошел с тюком в руках, так и застыл посреди горницы, чуть тюк не выронил. Стоит, глаза переводит с Ильи — на Сокольника и опять — на Илью.

— Или не признал меня, Илья Иваныч?

— Торопок!

— Он самый!

— Ну что ты будешь делать! И Алёшу не признал и тебя, — отвечал Илья, обнимая старого знакомца. У Торопка на реснице слеза повисла, а рот в улыбке до ушей. Смахнул слезу Торопок, кивнул на Сокольника:

— Я думал, видение мне какое, будто святому мученику, — до того сын твой на тебя, Илья Иваныч, походит. Ну точь-в-точь ты был таким тогда под Черниговом!

Там, под Черниговом, и свела их всех троих судьба — Илью, и Алёшу, и Торопка. Заодно и познакомила и на верность испытала.

— А он все со мной с тех самых пор, — сказал Алёша, — так и живём вместе. Ну ладно, ещё успеете поговорить, а сейчас дай им, Торопок, умыться и за конями пригляди.

Не успели постояльцы смыть дорожную пыль и почиститься, как пришёл холоп звать их к ужину. В нижней горнице хлопотала давешняя женка. Не зря хвалил Алеша вдовушку. Да и она, видно, уважала поповича. Расстаралась для дорогих гостей. Полный стол всякой снеди понаставила. Илья с Алёшей щи хлебают в охотку, нахваливают хозяюшкину стряпню, а Сокольника капустный дух не приманил — на говядину налёг.

— Не ожидал я тебя, брат, встретить в стольном, — говорит Алёша, глядя на друга весёлыми глазами, — ты ведь не очень охоч до княжеских пиров. Хотя при Владимире Святославиче, помнится, и ты любил застолье и веселье. Не скучали мы тогда во Владимировой гриднице. Хороший был князь! Умел и, взыскать, умел и наградить.

— Владимир о земле своей пёкся и одаривал дружину за ратный труд, — возражает Илья.

Всегда, когда встретятся после долгой разлуки старые товарищи, непременно зайдет у них разговор о былых временах, о только им памятных случаях:

— …А помнишь ту ночную переправу? Месяц, как назло, висит над рекой, будто светильник. «Ну, — думаю, — сейчас как возьмут нас лучники на пристрел…»

— А тогда под Седневом? Тоже ночью дело было…

Хозяйка, чтобы не мешать друзьям наговориться вдоволь, потихоньку отошла. Сокольник своим делом занят: перед ним на блюде, где недавно лежало мясо, растёт гора дочиста обглоданных мослов. А Илья с Алёшей ведут в два голоса:

— В ту ночь, помнишь, Добрыня ещё велел всем ратникам головы белым повязать, чтобы во тьме свои своих не зарубили. Рубахи на тряпицы разорвали, а Данила Монах…

— Где он сейчас? — спросил Илья. — В монастырь не ушёл ещё?

— Да нет, всё в дружинниках, — отвечал Алёша, смеясь.

Данила был старый Алёшин приятель. Они вместе учились в монастырской школе. Данила до того учён был, что даже в поход возил с собой книги. И всё говорил, что в дружинниках он пребывает временно и, как только разобьют поганых степняков, он непременно снимет кольчугу, оставит меч и уйдёт в монастырь. Поэтому и прозвали его Монахом. Но при всём при том был Данила отважным воином и добрым товарищем. Это уже Илья не с чужих слов знал — не раз приходилось им сражаться бок о бок.

Слуги убрали грязную посуду. Сокольник еще раньше, насытясь, вылез из-за стола, сел посреди горницы на ковер, скрестив ноги, как привык сидеть на кошме в половецкой кибитке. Сидит и слушает — про бой под Черниговом, про Тьмутараканский поход, про оборону Киева…

Сильно разгневался тогда князь на киевлян, — говорит Алёша. — Иноземные купцы всё в толк не могут взять, зачем вдруг понадобилось переносить торг.

И правда, торговые гости, бывавшие в Киеве в прошлые годы, удивлялись. Торговые ряды были так удобно расположены на низком берегу неподалеку от причалов. Размещался здесь торг с незапамятных времен. Казалось, лучше места для торговой площади и придумать нельзя. Рядом Днепр. Корабли подходят чуть ли не к самому рынку. Легко перевезти или перетащить товары. А вот, поди ж ты, порушили, снесли, разобрали все многочисленные лавки, амбары, склады, будки, помосты. Даже площадь, где они стояли, застроили — будто и не было её. Волоки теперь товары на Гору, где нынче находится главный рынок.

Киевляне, когда приезжие гости расспрашивали их, почему перенесен па другое место большой киевский торг, мрачнели и отмалчивались. Не станешь ведь каждому рассказывать о том, что творится у тебя дома. Особенно, если похвалиться нечем. А хорошего было мало — такие уж времена.

Знаменитый на весь свет киевский торг убрали с Подола и перевели на Гору по велению Великого князя вскоре после того, как воротился он в Киев.

Очень гневался князь на киевлян, на мятежный Подол. Не потому, конечно, гневался, что на Подоле плохо торговали или дорого просили за товары. На Подольской торговой площади не только продавали и покупали. Киевское вече тоже собиралось здесь. Последнего вечевого собрания и не мог забыть князь, на котором чуть не скинули его киевляне с Великокняжеского стола. Теперь он знал, чего от них можно ожидать — от подольских черных людишек. Вольно чувствуют себя там смерды, на своем Подоле, — вдалеке от княжеских глаз и княжеской верной дружины.

Вот и решил Великий князь, чтобы впредь неповадно было этим крикунам сходиться на вече, извести даже вечевую площадь на Подоле. И думные бояре это очень даже одобрили. Вечу приказано было собираться на Горе в центре города на площади возле Софийского храма. Сюда, в эту часть Киева, где стоят боярские терема, дома богатых горожан, чернь не посмеет валить так запросто, как на свой излюбленный Подол. Тут и дружина под рукой — разгонит холопов прежде, чем успеют рты раззявить. Потому и сам торг перенесли на другое место, тоже поближе.

Об этом теперь и шёл разговор у Ильи с Алёшей.

Толковали потом в теремах: чернь, мол, из щелей повылезла, крик подняла! А как было не кричать, когда степняки вот они, в Днепре своих коней поили на виду у стольного? Ждать, пока город сожгут и в полон уведут?

— Так-то оно так, — отвечал Алёша, — а всё-таки не подольскому люду решать, когда князю за меч браться.

— А что у князя на мече написано, ты забыл? Князь крест целовал, что будет оберегать Киев и другие города и земли, и сам же клятву нарушил!

Княжеский меч с рукоятью, украшенной драгоценными камнями, Алёша хорошо помнил. Помнил и надпись, выведенную золотыми буквами: «Держи меч не втуне, а на страх врагам». Но сейчас, слушая Илью, он только вздохнул про себя. Он уже давно не верил клятвам, не удивлялся изменам. С Илюшей спорить он не стал, сказал примирительно:

— Ну ладно, у князя с Подолом свои счеты. Давай о тебе поговорим.

— А чего обо мне разговаривать, — недовольно сказал Илья.

— А оттого, что служишь ты бессменно верой и правдой, а князь твой… Да у другого такому бы храбру цены не было. Подожди, подожди, знаю, что ты бескорыстен, и не княжеское жалованье имею я в виду. А почет и уважение? Разве ты не заслужил этого? И о сыне подумай. Он отважен и молод. Он жаждет славы. Что тебя держит? Ты не холоп! Ты волен уйти от князя, отъехать к какому-нибудь другому. Тебя всяк примет с распростертыми объятиями. Вот хотя бы и мой князь. Он просил тебе передать, что если бы ты захотел…

— Я не стану с тобой спорить, — перебил Алёшу Илья. — И князя твоего видел я не только на пирах, но и в бою. Ты прав! Он добрый воин и не лукав и привержен к простому люду. Всё правда, но пойми и другое. И так все время идут меж князьями усобицы. То один поднимает рать на другого, то другой — на третьего. Хорош ли, плох ли киевский князь, но он старший над остальными. И хотя он не в большой чести у своих собратьев, все же хоть немного, но придерживаются они его слова. И не мне подбрасывать сучья в костер вражды меж ними. Ну вот заговорились мы с тобой, всю свечу сожгли. Небось уже за полночь. Давай спать ложиться.

— Сынок, а сынок! — окликнул Илья Сокольника. Но Сокольник не ответил. Он спал богатырским сном, растянувшись на полу.

* * *
Новый торг тоже был многолюден и богат товарами. Не говоря уже об изделиях киевских ремесленных мастеров, но и заграничных, или, как принято говорить в наше время, импортных товаров было вдоволь. К открытию ярмарки прибыли первые гречники — купцы, которые вели торговлю византийскими товарами. Ещё осенью ушли они последним рейсом на Константинополь. Там и зимовали. Л вот теперь привели назад полные заморских товаров корабли. Прибыли и другие торговые гости — свои и иноземные. Походи по торгу. Не успеешь заглянуть в лавку, купец раскатает шерстяное фландрское сукно или раскинет струящийся волна за волной легкий бухарский шёлк:

— Чего прикажешь, боярин? На кафтан? На плащ? На рубаху? А вот гляди, переливчатый бархат. Из такого французский король себе порты сшил, на всю Европу красуется!

— Боярыня! Красавица! Тебе какую шаль? Гладкую? С узором? С кистями? С каймой? Видишь, как сверкает золотая нить? Будешь ходить в золоте, как княгиня!

Зазывают покупателей, нахваливают свой товар торговцы тканями, обувью, разной утварью…

Зато в оружейном ряду, куда отправились Илья с Сокольником, — тишина и порядок. Здесь не услышишь ни зазывного крика купцов, ни громких женских голосов. Продавцы — оружейные мастера знают цену своему товару, но лишнего не спросят, не станут ронять достоинство. Не зря кузнец, коваль — издавна самый уважаемый на Руси человек. В старину и вовсе считали: кузнец сродни кудеснику. Знает кову — хитрость, без которой не сваришь железо, не скуешь оружия. И кова, и кузнь, и козни — всё ведет начало от одного корня. Потому и просили: «Кузнец, кузнец, скуй мне счастье!» И на свадьбу старались в числе почетных гостей непременно позвать кузнеца. И товар тут особый. Серебрятся на прилавках, будто речная рябь, кольчатые брони. Неярко поблескивают клинки мечей и лезвия сабель. Всё строго, неброско. И только где-нибудь на рукояти вдруг ослепительно вспыхнет в солнечных лучах драгоценный камень. Да червленые щиты притягивают взгляд своим густым красным цветом.

И покупатели в оружейном ряду люди степенные. Не торгуются. Потому что не гоже выгадывать малую толику, когда выбираешь оружие. Кто знает, покупая этот меч, копье, лук, может быть, покупаешь себе жизнь. По оружейному ряду ходят не спеша. Постоят в тихом раздумье, проведут пальцем по лезвию меча — хорошо ли отточено, натянут тетиву у лука, долго и придирчиво разглядывают наконечники копий или стрел. А если и заспорят иногда, то опять-таки без крика, со знанием дела. Вот у этого шлема искусной работы, украшенного серебряными пластинами, длинный, тоже высеребренный «нос». В рукопашном бою он удобен. А вот от стрелы, пожалуй что, и не убережёт. Зато вот тот позолоченный шлем, он с бармицей — опускающейся при надобности кольчужной сеткой. В нём не только всё лицо прикрыто, но и шея. Никакие стрелы не страшны в таком шлеме. И щиты тоже. Круглые удобны всаднику на коне. А продолговатые, похожие по форме на косточку миндаля, те лучше для пешего ратника. Таким щитом хочешь — так прикройся, а при нужде — воткни в землю и хоронись за ним, как за оградой.

Илью с Сокольником в оружейном ряду сразу узнали. С почтением кланялись знаменитому храбру самые искусные мастера. Для каждого большая честь, если выберет его меч или щит сам Илья Муравленин. Илюша едва успевал отвечать на поклоны, то и дело останавливался, чтобы перекинуться парой, слов. Где-где, а среди этих мастеров у него полно добрых друзей и знакомых. Может, и сам того он не ведал, но тут больше всего хотелось ему похвалиться сыном. И довольная улыбка освещала его лицо, когда ловил он одобрительные взгляды, которыми провожали Сокольника эти не щедрые на похвалу люди. А еще радостно было ему поведать сыну то, что хорошо знал и понимал он сам.

— Харалужный — значит кованный в жарком пламени, — объяснял Илюша, — а буесть — это закаленный на ветру. Выкует кузнец меч или наконечник копья, выхватит его из пламени и передаст уже стоящему наготове всаднику. Тот с раскаленным мечом в руках будет мчаться во весь опор, пока не остудит его в струях встречного ветра.

Выбрав, к огромной радости мастера, меч, Илья тут же на глазах у всего оружейного ряда опоясал им Сокольника. Сказал:

— Пусть будет он защитой слабым и малым!

Пока Илья с Сокольником бродили по оружейному ряду, Алёша заглянул в лавку ювелира.

Вот где глаза разбегаются. Подвисочные кольца, бусы, браслеты, пряжки, пуговицы… Серебряные и золотые, украшенные чернью, чеканкой, эмалью. Купец их нарочно выложил на алый бархат. Алёша долго что-то приглядывал и выбирал. Наконец, отобрал десяток золотых пуговиц и украшенный чернью серебряный браслет. Пуговицы — себе для кафтана. А вот для кого браслет — неизвестно. Об этом Алёша даже близким своим друзьям не рассказывал.

У прилавка с украшениями больше всего женок и девиц. Толкутся, не в силах глаз отвести, если даже и покупать не на что. Бывает, иная красавица постоит вот так, поглазеет, повздыхает и пойдет прямо из лавки ювелира в мастерскую стекольного мастера.

В глиняной мазанке, до половины врытой в землю, от большой печи, кажется, и продохнуть нельзя. Мастер и подмастерья без рубах, в одних портках, да кожаный прожженный передник прикрывает голую грудь. Дымное облако клубится под низкой кровлей.

— Тебе, красавица, какое кольцо надобно? Большое на запястье или маленькое на перст? — спросит мастер.

— На руку, — скажет девица, — синее.

— Какое прикажешь, милая, такое и отольём. Можно синее, как реченька, можно желтое, как солнышко, можно зелёное, как лист весной, можно голубое, как твои глаза.

Тут же при заказчице вынет мастер из томящегося в печи тигля вязкий, будто тесто, стекольный ком, отщипнёт от него, малый комок, быстро вытянет его жгутом, а потом ловко завернёт в кольцо прямо на руке заказчицы. Только кивнёт перед тем подмастерью. Тот подскочит с берестой в руках. Береста уже подготовлена. Лежит нарезанная ровными полосками. Мигом обернёт подмастерье белую руку девицы у запястья берестяной полоской, чтобы её расплавленным стеклом не обожгло. А мастер тут же обоймёт её стеклянным кольцом, горячим, чтобы, пока не остыло, успели друг к дружке привариться концы. Потому что у кольца, как известно, нет конца. Так и будет носить девица браслет-наручник, пока не разобьет его. А пока вот он новенький — горит и сверкает на девичьей руке не хуже, чем драгоценные каменья. Придёт девица домой, ещё и бусы поносит па шею — тоже стеклянные, очень подходящие к браслету. Выпросит у матери платок с кистями — тот, который мать по праздникам в церковь надевает. Ну вот, теперь можно и на гулянье с подругами отправляться.

До чего же весело! Колотят в бубны музыканты. Пляшут ряженые в масках. А там, где недавно работные люди ставили столбы, летают качели. На них — парень с девушкой. Раскачались. Вверх-вниз, вверх-вниз.

Ой, подруженьки, страсть-то какая! Глядеть и то дух захватывает. И как это только им не боязно!

Сквозь толпу осторожно пробирается разносчик, придерживая на голове прикрытый чистой тряпицей лоток. Под тряпицей — пироги. Только что испёк — с морковью, с горохом, с репой — и несёт горяченькие. Выбрал местечко, стал со своим лотком. Мигом окружили, расхватали.

Маковки на меду!

Орехи! Калёные орехи!

А вот пряники! Печатные пряники!

Парень с девушкой спрыгнули с качелей, пошли пряники покупать. И правда — печатные. На каждом картинка. На одном — косолапый медведь, на другом — заяц — длинные уши, на третьем — птица сирин, сама махонькая, а хвост с тележное колесо. Глядят, выбирают — который пряник взять. Выбрали с птицей сирин — она счастье приносит. Разломили пополам. Стоят и жуют. А качельная доска — свободная. Больше никто качаться не решается. И вдруг над девичьим ухом голос — ласковый такой:

— Пойдём с тобой, красавица!

Глянула девица, и сердце замерло, будто она уже и в самом деле птицей летит в поднебесную высь. Только качели тут ни при чём. Это он виноват — тот, кто качаться ее позвал. Ах ты боже мой, что же делать? Он стоит и ждет! А уж молодец — залюбуешься! Выточенный. Плечи — косая сажень. Волосы русые. И одет богато. Шёлковый зелёный плащ, на светлых кудрях бархатная шапка, брусничная с синим околышем. Наверное, дружинник. А подружки-то её, подружки — глаз с него не сводят, негодницы! Только и дожидаются, чтобы она отказалась. Нет уж, не дождетесь вы этого!

И вот уже девичья рука с синеньким стеклянным браслетом крепко ухватилась за веревку. Пляшут ряженые, высоко взлетают качели. На них парень с девицей. Белое платье, плащ цвета весенней травы. Уж не наш ли это Сокольник? Все может быть. Илюша вон и гостинице сидит, в окошко выглядывает, беспокоится. Уже пора ехать в княжеский дворец, а сынка нет и нет.

* * *
Только недавно у городских ворот теснились возки — в город тянулись. Теперь, напротив, — торопятся из города. Обгоняя их, скачут всадники. Простой народ топает пешком. Все движутся по дороге, ведущей в загородный княжеский дворец. Неужто на пир к Великому князю? А что? Его загородный дворец, построенный недавно в пригороде Киева, хоть и летний — без печей, но зато просторный. Есть где и полировать и отдохнуть. Хоромы с горницами для княжеской семьи и для придворных. Поодаль от жилых покоев — гридница, в которой можно усадить за стол чуть ли не пол-Киева.

Дворцовая усадьба уступами спускается к реке. Здесь у причалов гостей дожидаются разукрашенные челны. Можно покататься по реке. Можно отдыхать в саду под сенью листвы, слушая музыкантов или развлекаться плясками скоморохов. А можно подняться по устланной коврами лестнице на второй этаж терема — в красные сени. Отсюда хорошо видно зеленое поле, где обычно и проводятся турниры. В дни состязаний, сопровождаемые верными оруженосцами, в полных боевых доспехах с копьями или мечами выезжают прославленные витязи. Горячат коней, наскакивают друг на дружку, показывают свою силу и удаль.

Рыцарские потехи! Вот, оказывается, почему столько народу движется нынче в княжеский дворец. Всех, конечно, туда не пустят. Возле ворот, куда въезжают приглашенные гости, толпа. Толкаются, чего-то ждут. Так и кажется, что кто-нибудь сейчас спросит жалобным голосом: «Нет лишнего билетика?»

Шныряют пронырливые киевские мальчишки, стараясь проскочить следом за каким-нибудь возком под руками у стражи. Всё-то им известно. Хочешь узнать, как прошел вчерашний турнир, только свистни им. Отвечают в несколько голосов все сразу. Сведения точные.

Алёша Попович, дружинник переяславского князя, выбил из седла Чурилу-чашника.

Дюк Степанович из Галича потерпел поражение при встрече с не известным никому дружинником Суздальцем.

А черниговец Иван Годинович и Михаиле Казаринов из Владимира-Волынского два раза сходились, и так никто никого и не сумел одолеть. Так что — ничья. Казаринов доволен. Иван же Годинович сильно огорчался, потому что сватается он к дочке черниговского князя Овдотье и очень хотел воротиться к невесте из Киева с наградой.

Вдруг мальчишек будто ветром сорвало с места. Бросились к дороге. Скачут, машут руками, кричат приветственные слова.

Это едет Илья Муравленин с сыном своим Сокольником.

Припозднился Илюша. Алёша Попович уже давно во дворце. И другие гости уже собрались. Прогуливаются по усыпанным жёлтым песком дорожкам, по перекинутым через ручейки мосткам, любуются цветами, слушают музыку.

Под широким раскидистым дубом расположился небольшой оркестр. Посреди сидит на раскладном ременчатом стуле старик с гуслями. Рядом с ним — барабанщик. На коленях у него бубен — барабан. В руках — похожая на плеть вощага с шариком на конце. По другую сторону от гусляра стоит высокий худой музыкант — гудошник. Длинный свой гудок он приставил к плечу, придерживая его подбородком, отчего голова его все время клонится набок. Он не перебирает струны перстами, как гусляр, а водит по ним смычком. А позади них стоят рядышком схожие обличьем, точно братья, три белоголовых отрока, прижимают к губам свирели. Юноша немного постарше держит в руках похожие на два солнца сверкающие медяные пакры.

«Турли-турлм-турли», — тоненько и складно поют свирели, сливаясь со звонким перебором гуслей.

«Дзынь-дзынь-дзынь», — бьются друг о дружку медяные солнца.

Но вот барабанщик взмахнул вощагой, и по тугому бубну глухо застучал кожаный шарик:

«Бум-бум-бум».

А когда умолк бубен, гудошник тихонько провел смычком по струнам, и загудел, зажужжал, точно шмель, гудок.

«Турли-турли-турли…»

«Дзынь-дзынь-дзынь…»

«Бум-бум-бум…»

Пока жужжит гудок, притихли свирели.

— Гостей сколько! — шепчет младший из отроков, несмело оглядываясь. — Сегодня нам небось долго играть?

— Ничего, зато, как кончится праздник, пойдём доедать кушанья с княжеского стола, — отвечает его товарищ. — Только там уж гляди в оба!

— А на что глядеть-то?

— А на то, что в рот суёшь! Ежели чего не знаешь, меня спроси. А то прошлым летом играли мы на свадьбе у боярина, а потом гости отвалили от стола, и придверечник кликнул нас — ступайте, мол, ешьте. Ну мы и налегли, пока челядинцы со стола не поубирали. Очистили блюдо, другое… А тут холоп — чтоб его черти на том свете так потчевали: «Не желаете медку отведать?» — и придвигает кринку. Я зачерпнул ложку и… — и, не успев договорить, он прикладывает к губам свою свирель, потому что гудок начинает жужжать всё тише и тише, будто шмель, круживший над головой, улетает.

В беседке с золоченой кровлей сидят боярыни, обмахиваются опахалами из птичьих перьев, слушают музыку, разглядывают гостей.

— Вот идет Алеша Попович — красавец, острослов, доверенный боярин переяславского князя.

— Вот Дюк Степанович из Галича — меткий стрелок, любитель гусиной охоты.

— Вот боярыня Гордята, жена княжеского стольника.

— Разоделась как! Вся в золоте!

— А колты-то, колты у ней какие! Видите?

— Как же, как же. Наверное, привезённые из Греков.

— Нет, представьте себе, киевской работы.

— Да неужели?

— Верно, верно. Теперь у нас в Киеве такие есть искусные умельцы, золотых дел мастера. Мне муж говорил, что киевские купцы возят их изделия в Европу и там они ценятся дороже царьградских.

— Вот как? Надо будет и себе заказать на Подоле.

— Нет, вы только поглядите на боярыню. Вон она с каким-то молодым юношей. Идёт — головы не наклонит.

— Гордая!

— А чем гордиться-то? Не у нее ли в спальне муж, нежданно воротясь домой, застал незваного гостя!

— Не этого ли, который с ней идет?

— Нет, это какой-то приезжий. Поляк. Его, говорят, князь привечает. Вчера даже пригласил его играть в шахматы. А в спальне у боярыни Гордяты знаете кто был? Это был… Чурила!

— Какой Чурила?

— Да сынок покойного Пленка Сурожанина, у которого усадьба под Киевом, где новый монастырь строят.

— Это который сын его? Меньшой? Рыжий?

— Тише, боярыни, тише. Вон он, Чурила.

— И правда рыжий!

— И ростом не вышел.

— Ничего, все равно по нему многие женки сохнут. Даже сама княгиня, говорят… А что росту малого, так видите, на каких он каблуках? Выше, чем у боярыни Гордяты! Под ними яйцо прокатить можно.

— А кафтан какой! С жемчужными оплечьями!

— И пряжка с цветными каменьями! Так и горят на солнце!

Как ни пялили боярыни глаза на Чурилу, всё равно кой-чего не разглядели — из такой-то дали. Вот если бы подошли поближе, то непременно заметили бы пуговицы, которыми украшен Чурилов кафтан. Ни у кого нет таких! Сами — из чистого золота! И на каждой чернью выведено по зверю. На одной — медведь, на другой — вепрь, на третьей — царь зверей лев. А если бы притихли музыканты, которые сидят под дубом со своими свирелями, накрами, бубном и гудком, то услышали бы боярыни, как звенят при каждом шаге золотые шпоры на сапогах Чурилы.

— Ну и съел ты мёд? — допытывается маленький музыкант, пользуясь новой передышкой.

— Добро бы, как мёд! Сунул я эту ложку в рот, небо с овчину показалось! Будто огнем обожгло! А холоп: «Ха-ха-ха!» И гости потешаются: «Горушну за мёд принял!», «Не видишь, что ли, что на кринке на писано?», «Да он и „Аз-Буки“ небось не знает!» Потом уж разглядел я, и впрямь на кринке высечено: «Горушна».

— Какая такая горушна?

— А я почем знаю. Только уж больно горькая. Одно слово — горчица! А с виду на мёд похожа. Потому и написали на кринке, чтобы гости не спутали.

— А зачем она — эта горушна, ежели она такая горькая?

— А я почем знаю! — снова ответил старший из отроков.

— Это от жадности — чтобы побольше мяса съесть, — сказал старик гусляр. — Оно и впрямь, жаль от стола отваливать, когда он от яств ломится, — добавил он, помолчав.

На княжеском дворе и в самом деле спозаранку шла работа.

На задворках за хлевом холопы рубили на колодах коровьи туши, кололи и свежевали поросят и ягнят, резали кур, уток, гусей. В поварнице девки чистили и разделывали свежую, утреннего улова рыбу, дичь, которой потом за столом во время пира долго будут похваляться вернувшиеся с удачной охоты княжеские гости.

И все это выращенное, выпестованное, выловленное в реке или добытое на охоте варилось, жарилось, запекалось. Скворчало на раскаленных сковородах в янтарном жиру или томилось на медленном огне в котлах под белым сметанным соусом. Раскладывалось по блюдам, мискам, подносам, украшенное зеленью, клюквой, брусникой, приправленное едкой горчицей или сладким медом, чтобы потом попасть в гридницу на большие дубовые столы.

От пекарни, где с раннего утра тоже дымили печи, растекался запах свежевыпеченного хлеба. Подхваченный ветром, разносился далеко вокруг. И мальчишка-холоп, бежавший через двор с каким-то поручением, вдруг застыл посреди двора и, поводя носом, потянул в себя этот ни с чем не сравнимый дух. Постоял, понюхал, а потом, сглотнув голодные слюни, побежал дальше.

А на поле уже шли приготовления к новой потехе. Вчера здесь сверкали мечи, стукались о кольчужную броню копья. Сегодня будут состязаться лучники, самые меткие стрелки.

Холопы врыли в землю два невысоких столба. Над ними приладили перекладину. Собрались уже и участники стрелковых состязаний. В руках луки, в колчанах стрелы. Вокруг толпятся любопытные. Разглядывают оружие, слушают похвальбу. Стрелки, как известно, самые большие хвастуны. Вот рыжий Чурила нахваливает свой лук. Предлагает биться об заклад, что никто, кроме него, не сумеет даже тетивы натянуть — такой тугой. Вот Дюк Степанович рассказывает, как он метким выстрелом сразил сразу трех гусей. Так и насадил их рядком на одну стрелу.

Развеваются на ветру стяги.

Трубят серебряные трубы, извещая о начале турнира. Рассаживаются по скамьям бояре и боярыни. Аж в глазах пестро от цветных платьев и кафтанов. Сидят, от комаров опахалами отмахиваются, разглядывают лучников.

— И рыжий Чурила тут. И знаменитый стрелок Дюк Степанович. И Алёша Попович, любимец переяславского князя.

— А вот тот молодой, в синем кафтане? Это кто?

— Из младшей дружины, наверное.

— Это сын Ильи Муравленина. Сокольник.

— Тот, что у половцев рос?

— Он самый.

— Смотрите, и поляк тут!

— Посланник польского короля?

— Наверное. Говорят, он к княжне сватается.

— Да не он сватается. А сам Великий князь до того полюбил его, что хочет отдать за него дочку.

К сеням, где сидит со своими боярынями княгиня, подскакал боярин, распоряжающийся турнирными потехами. Сошел с коня, поднялся по лестнице, низко наклонился, что-то промолвил. Княгиня улыбнулась, кивнула милостиво головой, сняла с пальца золотое кольцо и протянула его боярину. Тот бережно принял его в ладони. Снова отвесил поклон, сел на коня, поскакал к столбам с перекладиной. И вот уже меж столбов вертится, кружится на витой веревочке золотое колечко. Ну, кто самый меткий? Кто попадет?

Бояре и боярыни на скамьях спорят, бьются об заклад. Ставят золото и серебро.

Кто на знаменитого стрелка Дюка Степановича.

Кто на известного храбра Алешу Поповича.

Кто на рыжего Чурилу.

Кто на молодого поляка, королевского посланника.

А колечко золотое меж столбами на витой веревочке покачивается. Так что пожелаем успеха стрелкам и пойдем домой. Может, и вы хотите об заклад побиться? Тогда по рукам. Вы на кого ставите? На Алешу? На Чурилу? На Дюка Степановича? Лично я — на Сокольника. Я рада, что стал он повеселей и что в Киеве ему, видно, в этот нынешний приезд нравится.

* * *
Ой, что было! Ой, что было! Весь Киев об этом только и говорит:

— Вы слышали, какая история приключилась? С кем? Да с самим именинником, с Великим князем!

— Жаль всё-таки, что мы тогда не остались поглядеть на лучников! Вот потеха-то была, оказывается! Только сначала я хочу сказать вам, что меня заботит все это время.

— Не знаю, заметили ли вы, что среди множества гостей, собравшихся в Киеве на эти торжества, не было Добрыни. Ни Алёша с Ильей, ли мы с вами ни разу его не встречали. Правда, город большой, народу вон сколько, можно и разминуться. Алёша вот тоже теперь утверждает, что и его не было в тот день, когда состязались лучники. Во дворце, мол, находился, как и все прочие гости, но в турнире участия не принимал. И лука в руки не брал, и в золотое колечко не стрелял. Может, оно и так — сами-то мы его с луком в руках не видели. Но скорей всего, неохота Алёшеньке признаваться, что стрела его пернатая за молоком полетела. А насчет Добрыни — это точно: его не было. Вы, может, внимания не обратили, а я все время смотрела. Не было Добрыни ни на торжественном молебне в Софийском соборе, ни на пиру, ни на турнире. Значит, он всё ещё пребывает в Новгороде. Даже на княжеские именины не приехал. Странно, не правда ли? А сейчас я вам расскажу, что случилось в княжеском дворце.

Первым номером выступал кто-то из приезжих дружинников. Неплохой, говорят, стрелок. Но в этот раз промахнулся. За ним другие — тоже мимо. Даже Дюк Степанович пустил стрелу бог знает куда. Конечно, в гуся легче попасть. Гусь — он побольше колечка. А о Чуриле и говорить нечего — промазал, хотя и ставили на него многие женки, а как вышел он в свой черед с луком, махали платочками, желали удачи.

— Попал в колечко только… иноземный гость, молодой поляк!

Кой-кому, конечно, здорово обидно было. Но Великий князь был доволен. Ласково поздравил меткого стрелка, милостиво сказал, пусть он, то есть победитель, просит себе в награду чего пожелает. Может, гостю неизвестно про старый этот русский обычай, а у нас, дескать, принято награждать отличившегося. Так вот пусть Дорогой гость сам выберет себе подарок — шубу дорогого меха, либо платье цветное из заморского шёлка, либо серебро с золотом.

И тут молодой поляк всех удивил. Казалось бы, лови удачу! Мог бы молодец свою судьбу устроить. Был бы умный, оказал бы: не желаю, мол, ни шубы дорогого меха, ни заморского платья цветного, ни золота с серебром. А прошу тебя, князь, отдай мне в жены твою дочь — юную прекрасную княжну! По правде говоря, княжеская дочка не так уж хороша собой — чернявая и раскосая по половецкой своей родне, и годами не очень молодая. Но немало нашлось бы женихов, которые с радостью пошли бы с ней под венец. При таком приданом можно и что косявчата не заметить, и белое вместо чёрного разглядеть.

Но молодой стрелок не попросил себе в жены княжеской дочери. Не просил он и дорогих подарков. Поклонился князю в пояс и сказал по-мальчишески звонким голосом:

— Спасибо тебе за милость твою большую, князь! Есть у меня одна просьба! — И попросил… Ну что бы вы думали? Нет, не ломайте зря голову, всё равно не догадаетесь. Те, кто слышали, и то своим ушам не поверили. Потому что сказал молодой поляк:

— Выпусти, князь, из темницы боярина Ставра!

Вот это обрадовал! Почтенного новгородского боярина Ставра, приехавшего в Киев по каким-то делам, Великий князь только недавно упрятал в подземелье. Одни говорят, будто за то, что похвалялся Ставр, мол, богаче он самого Великого князя. Другие — что, напротив, о богатствах своих Ставр помалкивал, потому что ограбил он со своими отроками, отчаянными головами, каких-то богатых купцов. За эту вину и попал в тюрьму. А третьи вовсе свое толкуют: и вины в разбойничестве за Ставром не было. Это на него всё наклепали. И не бахвалился он богатством, а просто вёл разные вольные речи — что и князь ему не указ, а старшой над ним один — Господин Великий Новгород. Мы теперь не станем доискиваться, за что попал Ставр в темницу. И за разбойничество, могло статься. Мало ли встречается среди почтенных людей самых настоящих разбойников-грабителей. А мог и без вины попасть — за вольные речи. Это тоже случалось в те времена. Мы такое на примере Илюши Муравленина видели. Но речь у нас сейчас вовсе не о Ставре, а о его жене.

«О какой жене? — удивитесь вы. — Разговор-то о чем шёл? О турнире в княжеском дворце, о состязаниях лучников. Победитель, молодой поляк, попросил Bеликого князя выпустить из темницы какого-то боярина Ставра. Вот о чем мы говорили».

Ну ладно, пусть пока будет — поляк. Сказал он, значит, про Ставра. А князь до того оторопел — слова вымолвить не может. Поляк же дальше говорит. Даже до земли польского короля дошел будто бы слух, что Ставр очень здорово на гуслях играет. Сам он, дескать, тоже большой любитель музыки, затем и на Русь приехал, чтобы игру этого Ставра послушать. Вот и просит он Великого князя, чтобы тот послал за Ставром и велел ему па гуслях сыграть.

Удивился князь. Ничего подобного не знал он за Ставром. Но и гостя иноземного обижать неудобно, тем более тот нынче — победитель. Послал за Ставром и гусли велел принести. «Пусть, — думает, — поиграет — и гостю в удовольствие и нас потешит. А потом можно его назад в темницу отослать».

Привели по княжескому велению Ставра. И тут, откуда ни возьмись, оказались наготове добрые кони. На одного вскочил сам Ставр, на другого — польский посланник, за ними — конюхи и пустились вскачь по тенистым аллеям, через светлые ручейки, мимо беседок с лавками — вон из княжеского дворца, подальше от Киева.

А польский посланник — ха-ха-ха-ох-ох-ох — никакой он не посланник был, а была, в мужском платье, Ставрова женка, молодая, удалая молодица.

Когда посадили Ставра, решила жена выручить мужа. И что придумала! Надела портки и рубаху. Сверху плащ накинула. Косы остригла, взяла с собой верных отроков и поскакала в Киев. А там явилась в княжеский дворец, назвавшись поляком-путешественником, близким боярином польского короля. Почему поляком назвалась? Потому что иноземцу всегда легче попасть к Великому князю, нежели своему, русскому. Своего как начнут допрашивать — куда, зачем, по какому вопросу. Расспросят, а потом назад отошлют ни с чем. Хорошо еще, по шее не надают. А иноземца что расспрашивать. Стражнику он пролопочет: не понимаю, мол, по-русски. Толмачу наговорит с три короба. И вот уже глядишь, он у дворецкого или у боярина, который ведает приемом иноземцев. Тот почешет в затылке: «Чёрт его знает, кто такой и зачем в Киев прикатил», а потом рукой махнет, скажет толмачу, чтобы перевёл: «Приглашаем на княжеский пир». В самом-то деле, не объест гость князя. А не пустишь его, ещё какая-нибудь неприятность выйдет — международные осложнения.

Вот как все это и приключилось. Так, во всяком случае, рассказывают на Подоле. Правда, находятся люди, которые говорят, что все было совсем по-другому. Никакого поляка не было. То есть поляк, может, и был — мало ли гостей разных наезжает в княжеский дворец, — только это не имеет никакого отношения к тому, что случилось. И женка Ставрова вовсе не наряжалась в мужское платье и по колечку не стреляла. Просто ирисхаля в Киев не с пустыми руками. Навезли дорогих мехов, золотя, жемчуга и дала, кому надо. Нот и оказался Ставр на свободе.

Хотите верьте, хотите нет.

Я вам передала всё точно, как на Подоле рассказывают. А теперь пора нам расстаться с Ильей и Алёшей и отправиться к третьему нашему герою — Добрыне в Новгород.


15



Знаменитый полководец, большой боярин Добрыня в Новгород поплыл, наверное, на специальной княжеской ладье, а может, даже и на собственной. Это смотри по каким делам понадобилось ему побывать в Новгороде — по государственным или по личным. У вас, по-моему, своей ладьи нет. У меня — тоже. И княжескую нам никто не предоставит. Придётся добираться на какой-нибудь попутной.

Очень удачно получилось! У причала стоит ладья новгородского купца Садко, которая уже готова к отплытию. Идёт она издалека, из Константинополя — транзитом. Никаких торговых дел здесь у корабельщиков нет. Товары свои распродали грекам в Константинополе. Там же и закупили, что надо. В Киеве остановились передохнуть денёк-другой после долгого плавания. Запасли продуктов, сходили в городскую баню, посетили киевскую Софию. В Новгороде имеется и свой Софийский собор — главный храм Новгорода, но нельзя же быть в Киеве и не полюбоваться знаменитой святыней. А теперь — снова в путь.

Сам хозяин, как выяснилось, на ладье не плывёт. Но кормчий — старший над гребцами за небольшую плату соглашается взять нас с собой. Так что поспешим, а то сейчас будут убирать сходни.

Первое, что бросается в глаза, — огромная резная фигура на высоком носу: бородатое чудище с рыбьим хвостом.

Морской царь, — поясняет кормчий, видя, с каким интересом мы разглядываем его корабль. Это набойная ладья, или насад. Называется так потому, что у неё высоко набитые, насаженные борта. Прикрывают гребцов от волны, а иной раз и от половецкой стрелы. Судно вместительное. Метров двенадцать в длину и в ширину метра три. Да ещё и под лубом — покрыта сверху лубяной крышей.

Луб — это доски. Луб, подлуб, палуба. Нижутся олова друг за дружкой, заплетаются, будто пряди в девичьей косе. Не знаю, как вам, а мне всегда радостно уловить, разгадать такое плетение, словно рисунок в волшебном ковре.

Интересно, сколько времени займет наше путешествие? Это знает кормчий. Только как к нему повежливей обратиться? Господин? Нет, не подходит. Он ведь не боярин. Гражданин? Друг? Товарищ? Или не знали в те времена таких слов. Знали. Только гражданин имело другой смысл, чем теперь, и означало — горожанин, житель города. Друг, дружина… — это понятно. А товарищ повелось от товара. Вместе везли товар, ехали долгой трудной дорогой. Мы с кормчим товара вместе не везем, но дорога у нас дальняя. Так что, думаю, с полным правом можем сказать:

— Товарищ, а товарищ, сколько нам плыть до Новгорода?

А это как дорога покажет, — не очень любезно отвечает кормчий. Но не обижайтесь на него. Мы сами виноваты. Не следовало спрашивать. Что загадывать наперёд, искушать судьбу. Мало ли что может случиться на воде — и буря прихватит, и на мель можно сесть, и на топляк напороться. Но вообще-то судно скороходное. Вёсел — раз, два, три… Пятнадцать пар! У каждого весла — по гребцу. Пожалуй, через месяц будем в Новгороде.

А мы, выходит, не одни, кто напросился в попутчики.

На ладье, кроме кормчего и гребцов, молодой священник. После учения в Киеве едет служить на север, куда-то в небольшой городов. Едет он не один, а со своей попадьей. Может, и учён попик, только обличьем смешон. Сверху длинная тонкая шея с вертлявой головой, а внизу из-под короткой рясы грубого холста — ноги, обутые в лапти, тоже длинные и тонкие, и голос тонок и тих. О себе рассказывает, смущаясь. Проводит сухонькой ладошкой по лицу, будто поглаживает бороду. А бороды и нету вовсе. Попадья, напротив, колобок колобком. На круглом личике круглые испуганные глаза. И на воду за бортом глядит в испуге — вон оно как глубоко. И на скарб свой: узлы, корзины, коробья, что свалены на палубе в кучу, — не потерялись бы в толчее. И на дружинника, что лежит на постланном по палубным доскам кожухе. Дружинник весь изранен. В расстёгнутый ворот рубашки видна повязка, перетягивающая грудь и плечо. Страшный багровый шрам пересекает щёку до самого глаза. Хорошо, хоть глаз остался цел! Едет ещё один человек — старшина артели, или, как он называет её, дружины, камнерезов. Пригласил его дружину богатый новгородский купец строить церковь. И вот он отправился заключать ряд — договор с заказчиком.

— Уж не наш ли Садко? — интересуется кормчий.

— Он самый, — кивает мастер.

— Что ж, дай бог удачи! Господин наш Садко — купец тороиатый. Не обидит.

Ладья идёт мимо Речицы, мимо Любеча, мимо Рогачева…

Берега днепровские веселые и обжитые. По высокому берегу густо зеленеет крепкий дубняк, светло просвечивая, кудрявятся березы. По низкому — золотой цепью тянутся песчаные откосы, окаймленные по краю тёмным бархатом камышовых зарослей. Невольно приходит на память: «Чуден Днепр при тихой погоде!» «Днепр Слоиутнч» назвал его другой поэт, великий поэт былинных времён. Слонутич — сын славы, славным. Воистину чуден! Днепр Словутич! По утрам — и синих туманах. Днём — и чернёном серебре. К вечеру — в алом закатном зареве.

Кормчий сколько раз проходил этот путь на своей ладье, а всё не налюбуется. Хвалит:

— Хороши земли!

— Земли-то хороши, — согласно кивает исхудалая баба с чёрным от беды лицом, — да жизни нет. Утром встанешь и не знаешь, будешь ли жив к вечеру.

Под Любечем попросилась на ладью семья погорельца из разорённого половцами села. Рассказывали: налетели половчане, село сожгли. Сами они едва спаслись — успели убежать в лес. Остались в чём стояли. Им и за проезд-то платить нечем. Глава семейства — немолодой хмурый смерд и старший сын его, урядившись с кормчим, гребут вместе с гребцами и кормятся с ними. Жена стряпает на всех еду, и посуду моет, и полощет в днепровской воде солёные от пота рубахи гребцов. А белоголовая их ребятня с похожими, будто слепленными друг с дружки, лицами тихо сидит, сбившись в кучу. И только когда мать поставит перед ними миску с похлёбкой, оставшейся от гребцов, и раздаст ложки, споро и дружно хлебают в несколько ртов.

— Да, дела-а, дальше некуда. Скоро пахарь не сможет выйти на пашню без риска для жизни, — вздыхает кормчий. — Куда же вы теперь?

— А куда глаза глядят, — отвечает женщина. — Только бы отсюда. На север. Там, говорят, спокойней жизнь.

— Хорошо там, где нас нету, — подает из темноты голос кто-то из гребцов. Гребцы неразговорчивы. Сидят внизу на веслах с утра до ночи. Тут не до разговоров. А потом, как поедят, свалятся, даже лба не перекрестив. Уснут вповалку, как убитые, тут же, меж скамьями.

Теперь наше путешествие лежит с юга на север, из Греков и Варяги. Идти вверх по быстрому Днепру дело тяжкое. Хороню, если попутным ветер. Тогда поднимают парус. Идут не только днём, но и по ночам. Ставят па носу большой многосвечный фонарь — не столкнуться бы со встречным судном. Но чаще вечерами пристают к берегу. Смерд с сыном раскладывают костры, ставят на огонь котлы, смердова жена чистит наловленную рыбу — всякой твари по паре, чтоб уха была душистей. Проголодавшиеся гребцы, обжигаясь, хлебают горячее варево, шарят по дну ложками, вычерпывая пшённую гущу. После похлёбки принимаются за рыбу — варённую и печённую на угольях.

Движение по Днепру большое. То наша ладья обгоняет другие, то нас кто-нибудь. И встречных много. Окликают друг друга, опрашивают, кто, откуда, куда. Шведы, датчане, норвежцы, италийцы, ну и, конечно, русские. Оповещают один другого, где намыло мели, с какого боку лучше их обойти.

От небольшого городка Орши Днепр сворачивает на восток. Те, кому надо к Смоленску или к волоку Ламскому, плывут верховьями Днепра дальше. Новгородцам же и другим корабельщикам, чей путь лежит в Варяжское море, приходится переваливать через волок здесь.

Конечно, теперь не то, что в старину, — рассказывает кормчий. — Раньше, бывало, ладьи на руках перетаскивали, на себе. А ныне у волоков дожидаются кораблей поставленные для этого дела работные люди. Подведут крючья под корабельные бока, вынут ладью из воды, как жука из блюда, поставят на катки и повезут лошадьми по укатанной дороге до следующего русла. И скарб твой дотащут. А ты иди следом, налегке. Притомился, пожалуйста, отдыхай в гостинице. Там тебе и постель мягкую постелят, и обедом сытным угостят, и чарку мёда поднесут, чтобы крепче спалось. Не скупись только, раскошеливайся.

И правда, не успели подойти к пристани, с берега перекинули сходни. Гребцы и грузчики, встречавшие корабль у причала, быстро принялись за работу. Не мешкая, бегом таскают тяжеленные кули, тюки, корзины. Тут же у пристани уже ждут подставы вьючных лошадей. На них и перегружают товар. А ладья… Глядите-ка! Заскрипели блоки. Натянулись канаты, И вот уже ладья поднялась ввысь, и её мокрое, поросшее зеленым мхом днище с острым килем проплыло над головами людей.

Ладью опустили на длинные полозья с колесами. Дальше двинулись посуху. Путь предстоит немалый — через Волоковокий лес. И не прямой, а вверх, в гору. Вместе с лошадьми впряглись и гребцы. Надев на грудь широкие ременчатые лямки, поволокли корабль по твердой укатанной дороге. И так до самой Ловати. С гребцами тянет ладью через Волоковский лес и смерд со споим сыном. А жена его с ребятишками идёт рядом с попадьёй и опять рассказывает, как вернулись они после набега в село, а там одно только чёрное пепелище. Вот и двинулись невесть куда. Хорошо еще, люди добрые подавали милостыню, не то бы умерли с голоду дети.

Переволоклись через перевал. Ну, теперь полегче. С горы не то что в гору. А когда наконец вошли в Ловать, тут и вовсе вздохнули. Дальше-то не вверх по течению плыть, как по Днепру пришлось, а вниз. Такой путь гребцам в радость. Река сама несёт ладью. А гребцы приналягут на вёсла, только если даст команду кормчий, чтобы выправить путь. Зато кормчему надо глядеть в оба. Мало ли какие опасности таит в себе река — пороги и мели, поросшие камышом, болотистые заводи, топляки — ушедшие под воду древесные стволы с острыми, как клыки у свирепого вепря, сучьями. Налетишь и пробьешь днище. Но всё равно, плыть вниз по течению гораздо легче. А кроме всего прочего, Ловать — это уже прямой путь к Ильменю.

Ночи стали попрохладнее, посвежее. А главное — светлы. Гребцы — люди новгородские, им это привычно, а молодой поп с попадьёй дивятся. Поп тихо, про себя, а попадья — в голос:

— Надо же! И солнышка нету, а светло, будто день божий стоит и стоит. И не уедёшь!

И правда, теперь по вечерам не спят допоздна все — и путники, едущие с оказией, и свободные от работы гребцы, и смердовы ребята — тоже обвыкли немного, посмелели, сидят и слушают байки. А баек этих бессчетно знает каждый новгородец — про город свой, про Волхов, про Ильмень.

Серебристым блюдом на изумрудной скатерти лежит в пологих травянистых берегах широкое озеро Ильмень. Говорят, впадает в него триста рак и речек, а дальше из Ильменя бежит только один красавец Волхов.

Рассказывают старые люди, которые сами слышали это от своих отцов и дедов.

* * *
В давние времена жили на берегу озера четыре сестры. Одну звали Полистью. Другую — Ловатью. Третью — Полой. Четвертую — Мстой. А на другом берегу прекрасного Ильменя жил молодой витязь князь Волхов. Полюбили красавицы сестры молодца. Но сам князь we догадывался об этом. Ходил на врагов, ездил на охоту, а на девиц и не глядел. И вот однажды, охотясь, заехал в лесную чащу и заплутал. Так и кружил по лесу, пока не набрёл на высокий терем. А в тереме том жила боярышня Ладога. Только глянул на неё витязь и полюбил всей душой. Красива была Ладога, но своевольна нравом. Посватался князь к Ладоге. А своенравная девица отвечала: «Если любишь меня, обратись в реку быструю, а сама я обращусь в широкое озеро. Хочу, чтобы нес ты к моему терему корабли, полные сокровищ».

Князь готов был выполнить волю девицы, да где взять столько сокровищ.

Узнали про его беду сёстры. Тоже обратились в реки. Прибежали к Волхову и говорят: «Не кручинься, витязь! Бери всё наше приданое — жемчуга скатные, да серьги янтарные, да браслеты с кольцами золотые! Ничего нам для тебя не жаль! Бери неси своей невесте!»

Поблагодарил князь сестёр. Обратился в реку и понёс корабли с сокровищами к Ладоге. Но своенравная девица велела своей служанке Неве тоже обернуться рекой и нести корабли с сокровищами дальше, в Варяжское море. «Посмотрим, — говорит, — что тогда станет делать князь…»

Много воды с тех пор утекло. Постарел Волхов, поседел, а всё несёт и несёт Ладоге корабли с дарами.

* * *
Кончилась сказка. Замолчал рассказчик-гребец. И слушатели молчат. Сидят в задумчивости. Может, про витязя Волхова и его своенравную любовь думают, а может, о чем-то своем. Только смердовы ребятишки шепчутся меж собой. Пошептались, а лотом один, кто посмелей, спрашивает:

— А дальше? А дальше-то что с ними было — с Волховом и Ладогой?

— А дальше? — неохотно откликнется рассказчик. — Что тут скажешь? Может, рада бы теперь Ладога, чтобы всё стало по-старому, чтобы обернулась она молодой боярышней, а Волхов — молодым влюблённым витязем, только старого назад не вернешь.

Слушают люди сказку, вздыхают:

— Да, назад ничего не воротишь. Так уж ведется, жизнь течёт всё вперёд и вперёд.

Ильмень-озеро тоже своенравно. Днём светилось серебром в тиши и покое. Хоть глядись в него, как в зеркало. А ночью вдруг будто множество копыт ударило в борта ладьи. Невесть откуда налетел ветер, поднял волну. Один за другим вздымаются валы, то вверх, то вниз кидают ладью. Завертело, закружило её. Тёмное серое небо, тёмное серое море. Ни месяца, ни звезды — одни только тучи и волны. Куда из-под волны, выгребать? В какую сторону плыть?

Зашевелились, будто живые, в чреве ладьи бочки и ящики с товарами, поползли друг на дружку. Завопила дурным голосом попадья. Хватается в темноте, а за что — и сама не знает: то ли стена под рукой, то ли пол, то ли мужнее костлявое плечо. Поп, напротив, словно онемел. Даже слова молитвы забыл. Подхватился, без рясы — до неё ли тут, — в одной сорочке, хочет встать на ноги, а ноги не стоят. А может, ноги тут ни при чём. Ведь поп-то не пьяный. А просто, как им стоять, ногам, когда ладья ходуном ходит. Качает, словно на чёртовых качелях.

Кормчий и тот отдаёт громким голосом повеленья гребцам, а сам твердит молитву. Молится Николаю-угоднику, просит спасти их грешные души. Святой Никола — первый заступник плавателей, терпящих бедствие посреди грозной пучины.

В Новгороде, в большом храме, поставленном сотней самых богатых новгородских купцов, среди которых и хозяин этой ладьи Садко Сытинич, висит на стене икона. На ней старичок с добрым лицом и округлой бородкой. Это и есть святой Никола. А по краям доски, на которой писан лик Николы, — маленькие картинки. Поглядишь на них и узнаешь про жизнь святого. На одном он совсем ещё малый отрок. Родители привели его в школу. Вот он, Никола, прилежно сидит над книгой. На другой — он уже юноша, мудрый и смелый. Вот он спорит с царем. Вот выгоняет из колодца черта. Вот дарит бедняку ковер, который сам только что купил у него. А в самом низу на картинке — ладья, такая же, как и эта. Вокруг огромные злые волны, готовые поглотить ее вместе с гребцами. Вот уже и нос ладьи ушел под воду, и опять летит крутой кипящий вал. Гребцы уже приготовились встретить свой смертный час. Но видно, дошла их молитва. Подоспел Никола, вызволил из беды, спас от гибели…

Выкрикивает кормчий слова молитвы вперемежку с повеленьями, обещается, что если вернутся они живы, то поставит он в храме перед иконой Николы самую большую свечу, которая только сыщется в городе.

Долго ли бьёт и крутит ладью или это только так кажется терпящим бедствие? Кто может ответить? И вдруг один из гребцов кричит отчаянным голосом, не веря, должно быть, сам себе.

— Огонь! — кричит. — Вижу огонь!

И правда, в серой мути засветился золотой огонёк. Может, звезда сквозь тучи глянула? Нет, это де звезда. Это земной огонь, и горит он в церкви, что недавно поставили на Перыни в том месте, откуда вытекает из Ильменя Волхов. В стародавние времена там было Перуново капище, где волхвы приносили жертвы главному богу Перуну. Потому и зовут Перынь. Стояли там старые славянские идолы, тёсанные из дерева. Пылали по ночам священные костры. А теперь на том месте построили церковь. В непогоду, когда не видно звёзд, зажигают в ней сигнальные огни, чтоб светили, маячили, указывали путь тому, кто плывёт в Новгород.

К утру буря унялась. Снова тишь и благодать. Ильмень-озеро расстилается светлым зеркалом.

От Перыин до Новгорода, как говорится, рукой подать. Вот миновали стоящий над самым берегом, обнесённый высокой крепостной стоной Юрьев монастырь. Вот проплыли мимо княжеского дворца, возвышающегося на холме по другую сторону реки на Рюриковом городище. И наконец, с левого берега вдали сверкнул ил солнце золотой купол Софийского собора.

От стен Новгородского кремля, или, как тут принято говорить, детинца, спускается к Волхову улица, которую новгородцы называют улицей Добрыни. Добрыия и в самом деле жил здесь. Наверное, и в этот свой приезд поселился на старом месте. Во всяком случае сейчас мы все узнаем. Начинается ПЯТНАДЦАТАЯ ГЛАВА повести о богатырях — «НОВОЕ ВРЕМЯ — НОВЫЕ ЛЮДИ».

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ НОВОЕ ВРЕМЯ — НОВЫЕ ЛЮДИ


С утра до вечера на подворье стучат топоры. Управитель, столько лет живший на покое, вдали от хозяйских глаз, совсем закружился — с плотогонщиками, которые сплавляют по Волхову лес, с возчиками, которые на лошадях волоком подтаскивают толстенные брёвна к усадьбе, с плотниками, которые строят для боярина Добрыни новые хоромы. Наказывает им:

— Трудитесь со старанием! Не для кого-нибудь строите — для посадника!

Понятно. Значит, Добрыня теперь новгородский посадник. Что ж, должность почетная. Особенно в Новгороде. Хотя в Новгороде имеется свой князь, посадник здесь лицо не последнее. Иной раз значит он даже больше, чем новгородский князь. Новгород, как известно, город своевольный. Приглашают почтенные новгородские мужи к себе князей по собственному хотению. Заключат с князем ряд. Дескать, мы тебя будем кормить и поить, как положено. В обиде не останешься. Ты же со своей дружиной оберегай город. А если потребуется, то и в поход веди по всем правилам воинской науки. А в наши дела городские не мешайся и земли новгородские в свое владение не захватывай. А не то, как говорится, вот — бог, а вот — порог. Так-то!

Кто-кто, а Добрыня знает это лучше всех. Ведь это он ещё в те давние времена уговорил новгородцев принять на княжение Владимира. Другим Святославовым сыновьям давно уже были розданы княжеские столы.

Старшему, Ярополку, предназначен Киев. Второму, Олегу, — Древлянская земля с большим, богатым в те времена городом Овручем. А Владимиру, может, и вовсе не княжить бы на Руси, не иметь никакого, даже малого города в самой дальней волости. Потому что хоть он и сын Святослава, но рождён был холопкой. Правда, у новгородцев были на то свои думы. Рассудили они: «Сами вырастим, выкормим князя, будет верен Новгороду». А ещё, должно быть, думали: «Князь из смердов, будет покладистей». Но как бы то ни было, встретили новгородцы Добрыню с шестилетним князем по-доброму. Здесь под присмотром Добрыни и рос Владимир. А потом, когда со Святославом стряслась эта беда…

Считают иные: мол, случилось все потому, что не послушал Святослав воеводу Свинельда, который предупреждал князя: «Ступай в обход на конях. В порогах стоят печенеги». Не послушал князь воеводу, решил добираться водным путем, на ладьях. А греки между тем отправили к печенегам гонца с известием: «Идёт Святослав из Болгарии в Русь с большим богатством и малой дружиной». У Днепровских порогов и подстерег его печенежский князь Куря, порубил дружину и убил Святослава.

Чего только люди не наплетут! И летописец так написал, не понимая того, что такой опытный воин, как князь Святослав, был не глупей своего воеводы. Знал он, что могут подстерегать у порогов печенеги. Знал, а всё же пошёл, да ещё с малой дружиной. У Добрыни об этом свои мысли. Думается ему, что и вовсе не пошёл бы Святослав оттуда из Болгарии ни на ладьях по воде, ни на конях посуху в обход порогов, будь у него побольше дружины. И не потому, что боялся печенегов.

Ещё матери своей Ольге, попрекавшей его, что покидает он ради походов в далёкие земли свой Киев, говорил Святослав, что полюбился ему Переяславец, богатый и весёлый город на Дунае. Называл он Переяславец серединой своей земли. И землю эту любил потому, что не от отца она ему досталась, а сам завоевал се храбростью и мечом.

С болгарами он бы уладился, если бы не греки. Уж они-то ни за что не хотели допустить, чтобы остался Святослав в Переяславис, откуда до их земли рукой подать. Не зря двинули они тогда стотысячное войско, чтобы выгнать Святослава из Болгарии. И хотя Святослав, в свою очередь, успел взять некоторые греческие города, все же пришлось ему заключить с греками мир. И по договору должен был он покинуть Болгарию. Дружины осталось мало. Потому и зазимовал Святослав в Белобережье возле устья Дуная, на соленом озере. А Свинельда с частью дружины, отдав самых лучших коней, послал на Русь с наказом собрать свежее войско и с ним вернуться назад.

В Киеве в то время уже сидел старший сын Святослава Ярополк. То ли он мешал Свинельду собрать дружину, то ли сам Свинельд не торопился, только князь Святослав не дождался подмоги. Зимой в голодуху поели его воины последних коней. И не было у Святослава иного выхода, чем идти па ладьях и пробиваться через печенегов с остатками своей дружины. Там у порогов и погиб он в бою с Курей.

Великим князем стал Ярополк — совсем ещё молодой отрок. А при нём правителями боярин Блуд и воевода Свинельд. Другой Святославов сын Олег так и сидел в своем Овруче, где был посажен на княжение отцом.

И опять-таки твердила людская молва, что убил Олег сына Свинсльдова Люта за то, что, охотясь, заехал тот и Древлянскую землю. Но Лют неспроста охотился во владениях Олега — хотел показать молодому князю, что он даже у себя в Древлянской земле не хозяин и над Свинельдом не старший.

Добрыня потом допрашивал Олеговых ловчих, как было дело. Они и рассказывали: повстречав чужих охотников в своем лесу, Олег спросил: «Кто вы есть?» Разве другого кого-нибудь стал бы он убивать? А вот когда ответил встречный, дерзко глядя на молодого князя, что он Лют, сын Свинельда, и, не поклонясь, хотел ехать дальше, тут-то и воспылал Олег гневом. Поднял копьё. Лют — тоже. Сошлись. Олег хоть и молодой был, а боец изрядный. Никто и охнуть не успел — пронзил он Люта копьём. «Добрый был молодец!» — говорили Олеговы ловчие, утирая слезы. Добрыне нравился Олег. Похож был молодой князь на отца своего Святослава. Все, кто знал его, жалели, что безвременно погиб он от Свинельдовой ковы — коварства, наушничанья. Смерть Люта положила начало долгой кровавой распре. Свинельд только и думал о том, как отомстить Олегу за убийство сына. Дня не проходило, чтобы не вливал воевода в уши князю Ярополку коварные слова: «Иди, прогони Олега! Станешь самовластием — один будешь княжить на всей Руси!» Про Владимира он тогда не поминал. Видно, не брал в расчёт сына холопки, подраставшего в Новгороде.

Хотел ли Ярополк смерти брата? Вряд ли. Горько плакал он потом, когда внесли окровавленное тело Олега и положили перед ним на ковёр. Его и нашли-то не сразу. Лежал Олег во рву под мостом, затоптанный конями. Плакал Ярополк и попрекал Свинельда, зачем повёл рать и убил Олега.

Услышав про гибель Олега, Добрыня встревожился. С Владимиром, сыном холопки, расправиться Свинельду было просто. У Владимира в ту пору и дружины-то не было настоящей. И выход тогда Добрыня видел только один: бежать с племянником к варягам и там набирать дружину.

Вскоре Владимир с Добрыней вернулись в Новгород. Новгородцы Владимира любили и иного князя иметь не желали. Ярополк был далеко. Может быть, он и не решился бы идти из Киева на Владимира через всю Русь. Но вблизи Новгорода в Полоцке сидел сильный владетельный князь Рогвольд. А гордая дочка его Рогнеда… Попрекали потом Добрыню, что обошёлся с княжной без чести. А что было делать? До сих пор помнит Добрыня, как стоял он посреди дубовой залы в замке Рогвольда, а надменная девица, будто камни, кидала в свата оскорбительные слова. Сотрясая стены, хохотали Рогвольдовы сыновья и бояре. И вскоре вся Русь вторила им, будто эхо, потешаясь над отвергнутым женихом, юным его племянником, князем-холопом. Оставалось от позора опять бежать за море — теперь уже навсегда, мыкать век по чужим землям или… До сих пор помнит Добрыня и жаркий гнев, который вёл его на приступ, заставляя кидаться в гущу боя, не жалея живота, ничего не страшась. Помнит Добрыня и злую радость победы. Они ещё валялись посреди двора, иссечённые, порубанные, — Рогвольд и его сыновья, а Рогнеда была уже у Владимира. Не хотела по доброму уговору стать женой, приволокли силой. Всю жизнь не могла потом Рогнеда простить своего позора. На Добрыню глядела, будто огнём жгла. А Владимира даже пыталась заколоть. И только потом уже, когда подросли дети, смирилась и доживала свой век в подаренном Владимиром сельце.

А Добрыня тогда, расправившись с Рогвольдом, повел дружину на Киев.

Ярополк был предан и убит своим советником лживым Блудом. И стал Владимир, сын Малуши, Добрынин племянник, Великим князем. Держа крепкой рукой славянские племена, объединил их земли в единое целое. Огородился от степи валами и засеками, обороняя свои города и села от поганых степняков. Принял новую веру, с которой вошла Русь в семью других христианских народов. А рядом с Владимиром был всегда он — Добрыня. И слава его взвивалась над славой Великого князя.

Давно уже нет Владимира. Желая захватить Киевский стол, в кровавую свару вступили его сыновья. Потом оспаривали друг у друга стольный Киев сыновья сыновей. Потом… Но о том, что будет потом — речь впереди. Сейчас еще несколько слов о Великом князе. За долгий былинный век богатырей на Киевском столе сменился не один князь. Были и смелые воины и мудрые правители. И добрая память о них осталась в былинном Владимире. Но были и властители иного толка — не снискавшие ни славы, ни уважения. Имена их не сохранились в народной памяти. Не станем уточнять их имен и мы. Пусть Великий князь в нашей повести останется безымянным.

Когда мы виделись с Добрыней в прошлый раз, во время половецкого нашествия, он, как помните, был верховым воеводой, или, говоря современным языком, главнокомандующим над всем войском, в которое входили дружины разных князей. Некоторые говорят, что этого быть не могло, потому что всегда войско водили в бой князья. Приводят в доказательство слова летописца, который, вспоминая о каком-то сражении, говорит, что проиграно было оно оттого, что в тот час при войске не было князя, а воеводу-боярина никто, мол, слушать не хотел. Мы с ним спорить не станем. Может, когда и было такое дело. С той поры много воды утекло, и теперь уже не разберешь, где правда, а где выдумка. Что же касается Добрыни, то можем сказать одно: и воины, пришедшие в составе дружин из разных земель защищать стольный, и добровольцы народного ополчения — киевские горожане, — словом, все, кто тогда насмерть стоял на днепровских кручах под Киевом, знали, кто вел их на бой. Великого князя в тот трудный час с ними не было. Вы тоже это видели и можете подтвердить. Придержав при себе большую часть дружины, он бежал, бросив город на произвол судьбы.

Каким образом оказался Добрыня опять в Новгороде, да еще на месте посадника, мы узнаем потом. А сейчас посмотрим, как живется прославленному храбру в городе его молодости.

Нового посадника Новгород встретил неприветливо. Едва успел он представить почтенным новгородским мужам княжеские грамоты, раздались крики:

— Мы твоему князю не холопы!

— Киев над нами не господин!

Слушает посадник эти крики, но в спор вступать не спешит. Пусть покричат, отведут душу. У Новгорода с Киевом исстари идет соперничество. Если сойдутся новгородцы и киевляне, непременно начнут друг дружку задевать да подзадоривать. Чего только не наговорят!

Киевляне свой город ведут от Кия, по имени которого и назван Киев. Все-то им доподлинно известно: в старину жили славяне на Дунае. Пришли волохи и потеснили славян. Вот и пришлось Кию со своим родом покинуть отчие места. Пошёл он на восток. По дороге хотел было осесть, построил даже город Киевец. Но все же, видно, не полюбились ему те места. Двинулся дальше, дошёл до Днепра. Тут заложил вместе с братьями город Киев. Был он князем своего племени, сильным и могучим. Потому и звали его Кий — палица, молот.

Кий и Киев. Мы с вами и не догадывались, что бильярдный кий, которым гоняют шары на зеленом сукне, имеет отношение к названию города Киева, к имени древнего славянского князя. А враги, прогнавшие славян с Дуная, которых киевляне называют волохами, — это, по-видимому, римляне. Вот от каких незапамятных времен ведется отсчет.

Киевляне гордятся предком своим Кием. А новгородцы не утерпят, чтобы не встрянуть.

Этот Молот-Кий вовсе и не был князем, а был простым перевозчиком. Сидел у Днепра и гонял свой плот от одного берега к другому, тем и кормился. Вот и весь ваш князь.

— Это вы, новгородцы, плотники, простолюдины, — закричат киевляне, — приходите нам хоромы строить!

По брань, как говорится, на вороту не виснет. И правда, покричали и притихли. Посадник собрался было сказать свое слово, как поднялся немолодой боярин, заговорил зычным голосом:

— Твой князь — что половецкий хан! Лучше к поганым в их вежи ездить, нежели в стольный!

— Это боярин Ставр! — шепнул Добрыне сидевший рядом писец.

Но Добрыня уже и сам догадался, разглядев под высокой, отороченной мехом шапкой гневное лицо боярина. Ставр только недавно выбрался из княжеской темницы, куда попал по приезде в стольный. Да и не он один был схвачен по приказу Великого князя. До сих нор содержит в заключении Великий князь новгородских купцов, приехавших в Киев по торговым делам, И не каких-нибудь мелких торговцев, а богатых, имеющих власть и силу, почтенных новгородских граждан. Всё потому, что не может забыть обиды, которую нанесли ему новгородцы. Не так давно пытался было Великий киевский князь посадить на княжение в Новгород своего сына, да получил из Новгорода неслыханный по дерзости ответ: «Присылай, коли не жаль тебе сыновьей головы!» Ответили, будто здоровый кукиш под нос поднесли. И хотя пересылка писем велась тайно, почему-то всему свету известно каждое слово. И потешаются теперь все, кому не лень. Вот и хочет князь устрашить не в меру развольничавшихся буянов. А с другой стороны, не может же он вести с Новгородом войну! Все же худой мир лучше доброй ссоры. Хоть и вольничает Господин Великий Новгород, а дань в киевскую казну вносит и во всех прочих делах связан с Киевом одной веревкой. Не смеет Великий киевский князь рубить эту связь. Вот и послал он посадника с наказом уладиться с новгородцами по-мирному.

Потом уже, когда улеглись первые страсти, толковали новгородские мужи Добрыне, что на него самого не таят они зла и рады были бы его приезду в Новгород. Но ведь он не в гости приехал, а посадничать. Новгород же хочет иметь посадника не по киевской указке, а своего, новгородского, которого сами выберут.

Что тут можно им ответить?

* * *
Пятница — день торговый.

Ещё в один из первых дней после приезда в Новгород отправился Добрыня на новгородский торг.

— Козья Бородка! — не иначе как какой-нибудь веселый шутник придумал прозвать так этот дальний угол огромной торговой площади, где торгуют скотом. Здесь и вправду можно купить дойную корову, свинью и барана, гусей, уток и кур и, конечно, козу с рогами и бородой. Пошутил шутник, а прилипло. И теперь уже не в шутку, а всерьез так и называют этот скотный торг. Даже новую церковь, которую тут недавно построили, зовут Успенье, что на Козьей Бородке.

Козья Бородка подаёт свой особый голос. Мычит и блеет, верещит, визжит, крякает. Но Добрыня, по-праздничному одетый, в высокой боярской шапке, в кафтане дорогого сукна, который едва сходится на раздобревшем животе, медленно шагая, не смотрит ни на коров, ни на овец, ни на коз. Идет в конный ряд. Впрочем, это только так говорится — ряд. А на самом деле это широкое, вытоптанное конскими копытами поле.

У самого края возле пегой лошаденки топчется старик смерд с сыном. Сельских жителей сразу отличишь от горожан по одежке, а верней — по обувке. Они в рубахах из самотканого полотна, в похожих на войлочные кафтанах из грубой шерсти, а главное — в лаптях. Горожанин, даже самый бедный, лаптей не наденет. Пусть старые, семь раз залатанные, а все же поршни, городская кожаная обувь. Чтоб не сказали люди — мужик лапотный, холоп.

Ну и кони! Вот этот, например, что понуро стоит на распухших больных ногах. Не конь, а смертный грех! Оно и понятно, кто среди страды поведет на торг работящего коня? Разве уж от очень большой беды. Или, напротив, от большой удачи, когда, разбив наголову противника, захватят вдоволь и пленников и коней.

Добрыня с сочувствием глядел на смердов и их конягу. Неказистым и выносливым этим крестьянским коням-работягам написано на роду всю их лошадиную жизнь вместе со своим хозяином трудиться с утра до вечера. Будут они есть не досыта, будут выбиваться из сил, виновато поглядывая на людей грустными, со слезой, глазами. Но пришёл Добрыня сегодня на Козью Бородку не из-за них. Вон они — те красавцы! Предназначена им совсем иная судьба. Тонконогие, быстрые, горячие, они никогда не будут тащить за собой плуга или волочить тяжёлые сани. Они будут мчаться быстрей ветра и легко нести на себе всадника. И будет скакать на них гонец из города в город, чтобы доставить срочный наказ, или боярин со сворой собак на охоте за зверем, или воин с мечом навстречу врагу. Будут эти кони ходить под узорчатым седлом, взнузданные дорогой позолоченной сбруей. Будут их пасти на сочных лугах, кормить отборным зерном, купать в прозрачной озерной воде, скрести скребницей и чесать гребнем их шелковые гривы. Будут их беречь и холить, пока не падут они бездыханно на дороге, загнанные насмерть, или не свалятся, обливаясь кровью, па поле брани под ударом вражеского копья.

Но пока они не знают, не ведают этого. И здесь, на Козьей Бородке, они не стоят понуро, как те неказистые, покорные своей судьбе крестьянские лошаденки. Они нетерпеливы и горды. Угольно-черные, и серые в яблоках, и буланые — цвета золотого осеннего листа. Их привозят из дальних земель в дар, или в дань, или на продажу. Их охраняют и берегут. Потому что такой конь — большое богатство. И кони, будто понимая это, по-лебяжьи выгибают шеи и гневно косят глаза. Не каждый усидит в седле на таком коне.

Кто-кто, а Добрыня понимает толк в лошадях. Начинал-то он свою службу у князя Святослава конюхом. Ну и потом, когда стал он княжеским дружинником, а затем воеводой… Каких только коней не бывало у него!

Взгляд Добрыни остановился на рыжем, как солнце, коне, которого с трудом удерживал на поводу конюх. К нему подошёл молодой простолюдин, видимо чей-то слуга. Перехватив повод, легко вскочил в седло. Конь взвился на дыбы. Стоявшие вокруг подались назад, расступились. Казалось, вот сейчас конь сбросит всадника или рванется безудержно, перемахнет через поле и врежется в ближний к конскому полю ряд, где блеют козы и овцы, верещат свиньи, мычат коровы, где в толпе покупателей мелькают яркие женские платки. Но всадник словно влип в седло, крепко держа поводья.

Добрыня не мог отвести от коня глаз. Бывает же такое: увидишь — и перевернется душа. Немолодой, с седеющей головой боярин неотрывно глядел на коня. И чувствовал тоже, как юный отрок: вот оно, рыжее счастье! Как они могли жить друг без друга — Добрыня и этот конь? Сейчас он найдёт владельца, даст столько, сколько тот запросит, — даже торговаться не станет. И уведет отсюда, с Козьей Бородки, красавца коня. Конюх, к которому подошёл Добрыня, назвал цену.

— Да в уме ли твой хозяин! — закричал Добрыня. И как было не закричать. Того, что просили за коня, не мог вот так в одночасье наскрести в своих ларцах и кубышках храбрый воин, знатный полководец, новгородский посадник Добрыня. Сказал в сердцах:

— Хоть до ночи тут стой, не продать тебе коня за такую-то цену!

Но покупатель сыскался.

Покорный властной руке, конь послушно прошел несколько кругов. Всадник спешился, но повода прежнему конюху уже не отдал. Повёл коня к новому хозяину.

— Чей же это слуга был? Княжеский небось? — спросил Добрыня стоявших рядом людей. Отвечали:

— Почему — княжеский? Это конюх господина Садко!

— Садко? Да кто он такой — Садко? — чуть не в крик закричал Добрыня. А люди добрые, в свой черёд, поглядели, подивились. Чудит боярин. Как это не знать, кто такой Садко.

Чей самый красивый терем в Новгороде? — господина Садко.

Чьи самые богатые лавки в гостином ряду на большом новгородском торгу? — господина Садко.

Чьи самые большие насады, груженные товарами, отправляются от новгородских причалов, в далекие страны? — господина Садко.

Кто сидит среди самых почтенных граждан, решающих с посадником важные городские дела? — господин Садко.

Хвалились, будто всё это не Садко нажил, а они сами.

Вы уже, наверное, догадались, что в нашей повести появился ещё один герой — торговый гость, купец Садко. Память о нём тоже сохранилась в былинах. Богатырь этот не киевский, а новгородский. Кое-что мы уже знаем о нём. На ладье, принадлежащей господину Садко, мы с вами и приплыли в Новгород. Непременно надо нам с ним познакомиться. Очень интересный человек. Так думает и Добрыня, шагая прочь с торга. До того задумался — даже не заметил, как до Волхова дошёл.

По алой от закатного солнца воде плавают белые гуси. Весь день плещутся они в заросших осокой заводях в поисках добычи. Со стороны кажется, будто они усердно полощут свои темные клювы и никак не могут их отмыть в волховской волне до нужной чистоты. Иной и вовсе уйдёт головой под воду, сверху торчат только жёлтые перепончатые лапы и пуховая опушка хвоста. Над водой в закатных лучах тучей вьётся мошкара.

Теперь нам пора, пожалуй, распрощаться с Добрыней. Пусть отдохнёт немного после шумной Козьей Бородки наш храбр, пусть поразмыслит тут в тишине над Волховом новый посадник о новгородских делах. Только что это? Слышите? Пищат вовсю дуделки, громко бренчат струны, доносится разудалая песня. А жители, кто плюясь втихомолку, кто осеняя себя крестом, торопливо прячутся по домам. Запирают ворота, затворяют ставни окошек.

— Люди добрые! Да что же это такое? Кого вы так испугались? — спрашивает посадник Добрыня. — Или чудь заволоцкая пожаловала? Или степняки до Новгорода достали?

Отвечают сразу несколько голосов:

— Не смейся, боярин, коли не знаешь. Это Васька Буслай со товарищи. Вон он высится, будто башня надворотная. Рядом с ним — Лука и Матвей, дети боярские.

— Вон тот верзила — голова-котёл — Костя Новоторженин. Его хоть колом по голове лупи — только звон идёт. Первый Васькин дружок, изгой купеческого роду.

— Коротыга по прозвищу «Потаня» — тоже из купцов. Всю ночь гуляют пьяные. А попробуй, молви им слово. Они тебе в ответ — десять. «Отвернись, — скажут, — не гляди, ежели не по нраву!» А то ещё похлеще: «Чего зенки вылупил? Ступай отсель подобру-поздорову, покуда жив!» И правда лучше уйти. Не дай бог с ними связаться!

— Да уж так оно и есть, поверь, боярин, слова лишнего не прибавлено. Знаешь, что недавно было в Никольской братчине? — И опять, подсобляя друг дружке, рассказывают.

Никольская братчина — это на Плотницком конце, где живут и работают корабельщики — плотники, парусные мастера, кузнецы, кующие якоря и цепи, и прочие умельцы по оснастке судов. Был день святого Николы, покровителя плавателей. Ну вот и собралась Никольская братчина — союз корабельщиков отпраздновать Николу. Как и положено, уставили яствами столы, наварили ячменного пива, припасли меду и вин. Вот туда-то, кроме званых гостей, заявились и незваные — Васька Буслай и его дружки. Вылакали чан зелена вина. И пошло. Кому-то кулаком в ухо въехали, кому-то глаз подбили. Дальше — больше. Коротыга Потаня стул за ножку ухватил и давай им по головам лупить. Верзила Костя во двор выбежал, выдернул из забора кол. А сам Васька и вовсе из телеги оглоблю выломал…

Хозяевам — одному руку из плеча вывернули. Лекарь, как ни старался, не мог назад вправить. Пришлось и вовсе пилой руку отпилить бедняге.

А другому ногу сломали. На всю жизнь хромым оставили.

А третьего как хватили поперек хребта, тут ему и смерть пришла!

А почему вы их не свяжете, этих разбойников, и не сведёте к судье?

Давно бы уже свели, если бы были разбойники! А ведь эти-то кто? Не простолюдины какие-нибудь — дети самых почтенных мужей! Взять хотя бы Ваську Буслая…

Вот и предстал перед нами, дорогой читатель, развесёлый гуляка Василий Буслай, ещё один герой. Нет-нет — не герой! Я не хочу, чтобы это слово соседствовало с его именем. Многим Васька, правда, нравится своей силой и удалью. Лично я не люблю его, хотя и признаю, что он не лишен некоторых привлекательных черт. Но былины помнят его, и было бы нечестно о нем умолчать. Да и как умолчишь, когда он врывается в повесть так же, как когда-то ворвался со своей буйной ватагой в Никольскую братчину. Вы еще о нем услышите — о Ваське.

— Васька? Сын Буслая? — переспрашивает посадник, всё больше дивясь.

— Он самый! Хорошо, старый Буслай помер, не дожив до такого позора.

Васькиного отца, новгородского купца Буслая, Добрыня знал в своё время. Тихий был человек. До девяноста лет прожил — ни с кем не перечился.

То-то и оно. Буслай — царство ему божье — умер вскоре после рождения сына. Васькина мать, почтенная Амелфа Тимофеевна, чтобы не почувствовал сынок сиротства своего, уж так пеклась о нём. Как и положено купецкому сыну, учила грамоте. Нанимала учителей, сажала читать книги, отдавала учить церковному пению. Васенька-то, говорят, с малолетства востёр был и к наукам способен. Слух шёл на весь Новгород о том, как впрок Васеньке всё приходится — и грамота, и письмо, и даже пение церковное.

Теперь-то он другие песни поет. Уши бы воском залепить, чтобы не слыхать этого непотребства.

Жаловались люди на Ваську матери его Амелфе Тимофеевне. Почтенная Амелфа Тимофеевна женка крепкая, матерая. Убогой вдовицей её не назовёшь. Нельзя сказать, чтобы Васькина матушка оставляла жалобы без внимания. Напротив. Слушает, что говорят ей про сына убелённые сединами мужи, и губы у ней сжимаются и глаза сверкают: «Ну, погоди, Васька, чадо ненаглядное! Ужо тебе будет!» И правда, осердясь, закрывала маменька Ваську в тёмную без окошек горницу, снаружи привешивала замок-гирю, какими на ночь лавки запирают. Только и это не помогло. Снюхался Васька с девкой-холопкой, по имени Чернавка, которая у Амелфы Тимофеевны была доверенной ключницей. Чернавка возьмида и выпусти Васвку. И госпожи своей не побоялась. Надо же какая!

Вон она — девка непотребная — с Васенькой своим под руку разгуливает, стыда не боится.

«Да, трудно пришлому разобраться в жизни вольного города, — думает Добрыня. — Торговый гость, купчина Садко, покупающий коня за такую цену, что под силу разве только Великому князю. И этот Васька, купецкий сынок, на которого не могут найти управы почтенные городские мужи. Вот он каким стал — Господин Великий Новгород! Новое время — новые люди. Раньше мужи хвастали удалью молодецкой, победой над погаными. А нынче чем похваляются?

Сёлами с приселками.

Палатами дубовыми.

Золотом, которое всех и всё может купить».


16



«Садко? Да он в дружбе с самим водяным царём, владыкой Ильменя! Тот и одарил счастливца несметными богатствами!» — это любому новгородцу доподлинно известно. Рассказывают, как дело было, и даже песни поют:

«Ай как ведь во славном Новеграде,
Ай как над тут над Садком теперь да случилося,
Не зовут Садка уже целый день на почестей пир».
Сам Садко от дружбы с водяным царем не отрекается. Привечает в своем златоверхом тереме сказителей и песенников. Все-таки лестно, когда тебя величают под звоны гуслей. Садко слушает, кивает головой: так, мол, так. Было такое дело — не позвали меня в тот день на. пир. Думает про себя: «А между прочим, кто-кто, а вощанники могли бы позвать. Покойный батюшка отвалил им немалый куш. И членские взносы платил аккуратно, и на строительство и содержание Иваньковского храма внёс свою долю. А они как поступили со мной — отцовы сотоварищи? Разве это по совести? Вот тебе и почестей пир!»

А певец уже ведёт дальше:

«Ай как Садку теперь да соскучилось,
Ай пошел Садко да ко Ильмень он да ко озеру».
И опять кивает головой Садко: «Ещё бы не соскучиться! И пригорюнился и закручинился — всё верно. И на Ильмень-озеро ходил и на горючем камне сидел. Только на гуслях яровчатых не играл». В самом деле, с какой радости было ему бренчать на гуслях! Но из песни слова не выкинешь. Поет певец складно, в пору самому поверить, будто так все и было. Понравилось будто водяному владыке, как играл Садко на гуслях. До того понравилось, что посоветовал водяной царь горемычному молодцу идти в город и поспорить с торговыми мужами, что выловит он в Ильмень-озере рыбу — золотое перо. Нередко случается такое: льется в кубки вино, течёт мёд, и всё громче шумят во хмелю купцы-молодцы, хвалятся друг перед дружкой, бьются об заклад. Ставят серебро и золото, лавки с красным товаром… Куражатся: «Была не была! Где наше не пропадало!» Зовут для суда третейских посредников — видоков и послухов, чтобы все без обмана.

Потом, проспавшись, опомнится спорщик и заплачет горькими слезами. А так как молодому Садко прозакладывать было нечего, то поставил он свою голову, — стал бы холопом, рабом, ни подкинь водяной царь в Садковы сети рыбу — золотое перо. Так рассказывают новгородцы.

На голову свою об заклад Садко не бился — это всё враки. Но не зря говорят: «В каждой сказке есть своя правда». От холопства и в самом деле был Садко недалёк, когда за долги были проданы на торгу и ладьи, и лавки, и отчий дом. Ещё немного, и самого Садко продали бы отцовы заимодавцы.

Отец Садко Сыта принадлежал к древнему роду. Ещё не стоял на земле город Новгород, когда деды и прадеды Сыты водили суда по всему пути из Варягов в Греки. Были они умелыми кормчими и смелыми воинами. На своих ладьях одолевали и реки, и волоки, и моря, своими мечами прокладывали путь через тридевять земель в страны севера и юга. Знали белоголовых, светлоглазых, рослых и статных торговых гостей, прибывших послами от племени ильменских славян, и на многоязыких торгах солнечного Константинополя, и в уединенных, разбросанных среди сумеречных скал варяжских поселениях. Корабельщика Сыту причисляли в Новом городе к почтенным мужам. На отцовских ладьях плавали и старшие сыновья Сыты. Отрок Садко ещё бегал в школу при Софии, учил «Аз» да «Буки», гонял с дружками голубей, прыгал с моста в волховские волны.

Хвалился Сыта своими быстрыми ладьями, гордился Сыта своими ладными сынами. Кого речной волной накрыло, кого — озерной, кого — морской. Остался один только Садко, последыш. А когда ушёл вслед за сынами и Сыта, нависло над молодым Садко ещё не молвленное, но уже замысленное горькое слово — изгой. Нависло над головой, как обух. Падёт и придавит. Накроет хуже, чем волной девятого вала. Не вынырнешь, так и уйдёшь камнем на дно. Метко краткое это слово и ведёт от доброго к худому, от жизни к смерти. Гоить ведь и означает — жить. А изгой — тот, кто изжился, изжил себя, оказался вне жизни. Без вины, а виноватый. Чужой среди своих, лишний, ненужный. Отщепенец. И метят этим словом, будто клеймом.

У княжича-малолетки умер отец, умер прежде, чем сам сел на княжество. Вот и скажут про княжича — изгой. Почему? Да потому, что никогда теперь не занять ему Княжеский стол. Не допустят дядья и двоюродные братья. Отпихнут сироту, дадут худой удел, победнее, подальше. Не будет он равным среди них, каким мог бы быть, если бы не осиротел до срока.

И холоп, выкупившийся на волю, — тоже изгой. Кажется, к добру, а не к худу повернула колея его жизни. Был рабом, стал вольным. Радуйся! Но и на воле худо, если одинок человек, как дерево среди поля, как плаватель, потерпевший крушенье средь бурной воды. Каждый может его обидеть, примучить. Никто не встанет рядом с ним плечом к плечу. Никто не заступится.

И попов сын, по лености не выучившийся в молодые годы грамоте, тоже изгой. Оно и понятно. Ни именья у него нету, как у боярского чада, чтобы жить-поживать там в довольстве и веселии, без забот о хлебе. Ни землю он не умеет пахать, как сын смерда, чтобы добывать пропитание в поте лица. Ни к рукоделью никакому не приучен, как сын ремесленника. Был бы грамотен, пошёл бы по отцовской дороге, а так останется не у дел.

Ну, а про разорившегося купца и говорить нечего. Продадут за долги его лавку, и товары, и дом, и скарб. Останется он гол как сокол. И бывшие друзья-товарищи, с кем дела вел, будут глядеть на него не узнавая.

Шептали люди, сочувственно покачивая головами, мол, вовремя умер Сыта, ушел от позора. Жалели сына его, молодого Садко.

По-настоящему и познал Садко свою беду в тот день, когда не позвали его на свой пир вощанники. Сидел, не выходя из дому. Ждал, а вдруг все же постучится в ворота посыльный, подаст бересту с приглашением: «Уважаемого Садко, сына Сыты, просят пожаловать в такой-то день, в такой-то, час в церковь святого Иоанна, что на Опоках».

Издавна считали новгородцы свой город веселым, шумливым. Теперь же можно было только диву даваться, каким был он еще совсем недавно покойным и тихим. С утра, бывало, проснутся, начнут перекличку разноязычные причалы — немецкий, варяжский да свои, где идёт погрузка и разгрузка. Днем пошумит торжище. К вечеру празднично проплывает над Волховом колокольный звон. А потом падет тишина. Слышно, как плещут о берег волховские волны, как шумит листовой ветер. Разве только играют где-нибудь свадьбу или какой-нибудь почтенный горожанин празднует крестины сына-наследника. Вот и все веселье. Ну а если слышится вдруг разудалая музыка — свистят сопелки, дудят дуделки, звенят бубенцы, значит, пришли в город скоморохи и тешат князя во дворце или боярина с боярыней в красном терему. А теперь безо всякой свадьбы, без крестин каждый день веселье.

Бывает, время — за полночь, люди добрые уже третий сон видят, а в каком-нибудь из больших храмов, которых немало стоит на торговой площади, вовсю горят многосвечные светильники. Доносится наружу громкая речь. Но там, в божьем доме, не пастырь вливает в уши своих прихожан священное господне слово. Творятся в храме среди ночи дела не божьи — мирские, людские. Новгородцы знают: это сошлись на пир почтенные городские мужи, деловые люди.

У торговцев скотом излюбленное место сборищ — храм Успенья, что на Козьей Бородке. Купцы-вощанники всегда собираются в храме Ивана на Опоках, где некогда копали опоку — глину. По месту сборищ и зовут вощанников Иваньковской сотней. Сотня ли их, меньше ли, больше ли — купцов, промышляющих продажей воска, — значения не имеет. Главное, что Иваньковская сотня, пожалуй, самый богатый торговый союз в Новгороде. Оно и понятно. Чуть ли не со всем светом торгует Господин Великий Новгород воском и медом, который собирают бортники в северных лесах. Нет, наверное, такого места на земле, где бы не жили добрые христиане, где бы не стояли церкви — дома христианского бога. И всюду в светильниках горят восковые свечи. Сколько его нужно, воска, для храмовых свечей? Этого не счесть даже самым искусным счетчикам. Горят многосвечные светильники не только в храмах, но и во дворцах правителей, в замках и теремах богатых людей, будь то христианин, мусульманин или язычник, озаряя жилище праздничным светом. Но если пламя восковых свечей веселит жильё, то мёд веселит душу. Мед и сладок, и лаком, и хмелен, и для здоровья полезен. Берут нарасхват и свои и чужие.

Не уступают по богатству вощанникам я купцы, торгующие мехом. Мягкая рухлядь, добытая охотниками северных лесов, — белоснежный горностай, черный с серебром соболь, бархатный бобер, дымчатая векша, рыжая, как пожар, лиса тоже ценятся по всему свету. Отчего же не пожертвовать? Но огорчился молодой Садко совсем не потому, что хотел угоститься на праздничном застолье сладкими яствами, отведать медвяного пития, потешить весельем душу. Пир пиру — рознь. Пируют на свадьбах и. крестинах, на рождество, на пасху, в престольный праздник — в день святого, которого больше всего почитают. На такие пиры зовут гостей с женами и детьми — родственников, друзей, соседей, знакомых… Это пир — веселье. И совсем другое дело — пир-собрание. На таких пирах, пока не разобрал хмель, ведут торговые мужи деловой разговор. Договариваются, какие цены держать, с кем вести торг, в своем ли городе продать товар приезжим гостям или самим снарядить ладьи в чужие земли. На пиры-собрания приходят только почтенные мужи, члены торгового союза.

Сына разорившегося купца Сыты почтенные новгородцы не звали ни на пиры-собрания, ни просто в гости. И дочкам своим не велели глядеть на добра молодца.

«Ну, и что же, что удал? — говорили дочкам отцы. — Мало ли в городе удальцов!»

«Ну и что же, что пригож, — твердили дочкам маменьки, купеческие женки, — с лица воды не пить. Да он гол как сокол!»

Впрочем, все это было давным-давно. Теперь-то зовут. За великую честь почитают иметь за столом важного гостя — тороватого купчину Садко Сытинича. Теперь бы и дочек своих, юных дев, с радостью отдали бы за Садко. Да он уже женатый. И растет у него сын — наследник Торгового Дома Садко.

Ушёл тогда Садко от неминучей беды. Разбогател, поднялся ещё выше отца своего Сыты. Но водяной царь тут ни при чём. Сам он добыл своё счастье. Как? Об этом в другой раз. А сейчас ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ — «САДКО И СЫН».

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ САДКО И СЫН


Был ранний утренний час. В такое время добрые люди ещё досматривают сладкие сны в своих теремах. Ещё лежат в дрёме, нежась на пуховых перинах под шёлковыми стегаными одеялами в тихих спальнях с завешанными от солнца окошками. Но Садко не любил ни долго спать по утрам, ни лежать в неге на широком резном ложе. Когда б ни лёг, хоть за полночь, сколько б ни выпил за веселым ужином чарок мёду и вина, поутру поднимался тверез и бодр, готовый встретить наступающий день.

Холоп с заспанным лицом уже ждал у дверей хозяйской спальни с господским платьем в руках. Другой холоп по зову первого нёс воду в серебряном кувшине. Вода была не тёплая, какой, глядя на изнеженных греков, принято было умываться в господских теремах. Садко любил воду холодную. Зимой её черпали из стоящей в сенях кади, со льдинками. А в летнее время доставали прямо из колодца, чтобы не успела нагреться.

И в это утро Садко поднялся, как всегда. И ночью спал беспросыпу, безмятежно и спокойно. А уж ночь была, не дай бог! Будто вражье войско, навалились на город черные тучи, плотно обложили со всех сторон, взяли в кольцо. Казалось, кто-то, захлестнув арканом, всё туже и туже стягивает петлю, вызывая удушье.

Свирепой конницей налетал ветер, рвал с домов кровли, будто головы с плеч. И Волхов метался и выл, как пес на цепи, учуявший злую беду.

Раскат за раскатом громыхала сухая гроза. Вспарывала сверкающими саблями тяжелое брюхо неба. Будто из огнеметов, сыпала на дома и улицы огненные стрелы — шереширы, грозя сжечь великий город.

Холоп налил воды из кувшина в умывальник-водолей с крутым, изогнутым, как лебяжья шея, носком и теперь держал его на весу за дужку ручки, потихоньку наклоняя, так, чтобы из носка с птичьим клювом на конце текла ровная струйка воды. И пока господин Садко умывался над тазом, холоп рассказывал ночные происшествия — бурей посносило кровли с соседских домов. У них на подворье всё, слава богу, обошлось. Только выворотило старый дуб, так и лежит корнями кверху. А неподалеку на их же Рогатице молнией зажгло было дом, но его быстро погасили сторожившие всю ночь с баграми, ведрами и лопатами жители, залили, закидали землей, не дав разгореться пожару.

— В такой-то ветер не приведи господь! — сказал холоп и хотел перекреститься, но не посмел переменить руку на дужке умывальника, чтобы не нарушить ровную струю, бежавшую из разверстого птичьего клюва на сомкнутые ладони господина. Перекрестился другой холоп, тот, что, бережно повесив на спинку стула господское платье, теперь держал наготове расшитое полотенце. И тоже вступил в разговор. Поведал с почтительной преданностью — госпожа не опала всю ночь. И когда загорелся тот дом на их улице, велела было будить господина Садко. Но пламя сбили, и госпожа отменила своё повеление. Сама же от пережитого страху так и не сомкнула глаз до самого утра. Теперь почивает.

Из серебряного чрева водолея, из разверстого птичьего клюва в ладони господина Садко падала тугая струя, рассыпалась брызгами и звонко била в серебряный таз.

Умывшись холодной водой, Садко позволил холопу растереть себя суровым полотенцем. Другой холоп надел на господина приготовленное платье. Опустившись на колени, натянул на господские ножки поршни, расшитые под передком цветной шерстью, обвязал крест-накрест до самых колен тонкими плетёными ремешками.

Утро одарило город тихим покоем, будто в награду за пережитое ночью. Дождь все-таки хлынул под конец, и теперь обновленно сияли омытые кровли домов, деревья и заборы. И даже дощатые настилы мостовых влажно дышали, словно в мёртвом дереве вновь заиграли былые соки.

Садко, весёлый и бодрый, неторопливо шагал по улице, пружинисто ступая мягкими поршнями по влажному настилу мостовой. Казалось, только он один не маялся, не страшился, не кручинился, не молился в эту буревую ночь. А уж кто-кто, а Садко мог бы и закручиниться, мог бы и помолиться лишний раз Николаю-угоднику, сберегателю и заступнику плавателей. Мог бы попросить милости для своих кораблей, что плавают по всему долгому пути из Варяг в Греки и по другим водяным дорогам. Тем более что знал Садко о предстоящей буре загодя. Конечно, бюро прогнозов погоды тогда не было, но вещатель по ведомым ему приметам предрекал в конце первого летнего месяца и грозы и сильный ветер с Варяжского моря. А вещатель в своих предсказаниях не ошибался. Не зря щедро оплачивали владельцы кораблей волховскую его работу. А за хорошую погоду вдобавок платили всякий раз особо. И вчера, когда явился он подтвердить своё недоброе предсказание, не усомнились. Несмотря на обманную тишь, не выпустили стоявшие у причалов, готовые к отплытию суда. А иные даже разгрузили и вытащили на берег, чтобы не разметало, не разбило их яростной волховской волной. Тем же кораблям, что находились уже в пути, помочь было нельзя, и оставалось только молиться Николаю-угоднику.

В конторе Садко — большом двухэтажном доме, расположенном на одной из главных улиц Торговой стороны, несмотря на ранний час, уже начался рабочий день. Молодой писец уже успел испортить почти готовую, переписанную набело бересту, которую торговый агент Худион должен был сегодня подать на подпись господину Садко. И теперь Худион ругал его на чём свет стоит, а старший над писцами грозил провинившемуся, что быть ему заперту на ночь. Но и другие служащие сегодня трудились без должного прилежания.

В горнице было шумно. Разговор шёл о происшествиях сегодняшней ночной бури. Рассказывали — там убило молнией человека, там сгорел дом, там унесло в Волхов стоящие у причала рыбацкие челны. Только один человек — лысая голова, длинный нос клювом, — казалось, ничего не слышал, занятый делом. Сидел, беззвучно шевелил губами — считал. А потом — стук-стук — щёлкал костяшками счетов, словно бусины, нанизанными на проволочный стержень. Гонял их длинным перстом вперед-назад. Сверял одно с другим. И если сходилось, тогда уже брался за перо и мелкой цифирью писал страницы толстой книги из берестяных листьев, прикрытой с обеих сторон, как дверцами, деревянной обложкой. Это был главный счетчик, ведавший всеми платежами Дома Садко.

Шутили шутники, что голову счетчика обточил на своем токарном станке умелец токарь, что держит мастерскую неподалеку от конторы на улице Рогатице. Точит ковши, братины, плошки и прочую дребедень. Счетчик и правда летами не стар, а лыс на диво.

Старик толмач, некогда плававший кормчим на одном из хозяйских кораблей, а теперь на старости лет, зарабатывавший тем, что, зная языки, мог вести беседу с любым иноземцем, рассказывал о знаменитом новгородском пожаре, случившемся в годы его отрочества. Говорливый старик любил вспоминать былое и виденное. Только теперь такое время пошло — народу некогда слушать чужие речи. У всех дела, все наспех. «Торопливо стали жить», — думает старик. И радуясь, что собравшиеся в кружок сослуживцы готовы слушать его, старый толмач рассказывает — не сказку о тридевятых землях — быль о родном городе:

— Умирать буду — не забуду! Не приведи господь увидеть вновь подобное, — говорит бывший кормчий и осеняет себя крестом. И правда, сколько лет с тех пор прошло, сколько зим миновало. Многое повидал он на своем веку — старый бывалый человек. Бороздил воды многих рек и морей, не раз глядел в лицо смерти. А это помнит ясно и ярко и вновь ощущает стук сердца в груди, как тогда, в ту ночь… В ночь, когда горел город… Видит: бьёт в чёрное небо пламя, пылает в чёрной воде. Горят дома и мостовые, горят на воде корабли и огненной дугой висит над Волховом торящий (мост… А еще видит: пепел — чёрный, тёплый, мягкий. Ни домов, ни улиц, — пепел. Ступаешь, и ноги уходят в пепел — чёрный, тёплый пепел… Видит это, а говорит другое:

Загорелось на Софийской стороне, на Холопьей улице, не миновало и Пискуплю. А потом по мосту перекинулось на Торговую. А тут загорелся Гаральдов причал…

Рассказывает старик многословно и подробно, но его уже не слушают. Сегодняшний день со своими заботами заслонил день вчерашний и его беды.

— Садко!

— Садко Сытинич!

— Хозяин!

Поклонились в пояс. Садко кивнул головой, пошел вверх по лестнице на второй этаж к себе.

И вот уже Садко сидит за своим рабочим столом. Он в одной шёлковой рубахе, вышитой по вороту. Свой плащ из тонкого фландрского сукна алого цвета он скинул, как только вошёл. Расторопный отрок из купецких детей, отданный в услужение, чтобы приучался к делу, приглядывал, как изловить жар-птицу — удачу, хотел было принять господский плащ на руки. Протянул их бережно, словно готовился взять дитя. Но Садко нетерпеливо отпихнул отрока, кинул свой плащ без всякого бережения на спинку резного стула и, едва опустившись па бархатное сиденье, снова нетерпеливо кивнул головой, чтобы, не медля, один за другим входили все, у кого есть дело.

Дела есть у каждого. Торговый Дом «Садко и сын» связан деловыми отношениями со множеством лиц и организаций — с поставщиками меха и судостроительными фирмами, строящими по заказу Торгового Дома суда, с иноземными торговыми союзами, с корабельщиками, которые водят принадлежавшие Дому корабли в Чёрное и Варяжское моря, с дружинами мостников, которые чинят и оборудуют причалы, с грузчиками и бичевниками, которые перевозят суда через волоки, и прочими работными артелями. И служащие конторы — законники, знающие, как составить тот или иной договор, товароведы, способные определить добротность товара, толмачи, умеющие вести разговор с иноземцами, — каждый ждёт хозяйского слова. Кому надобно представить отчёт, кому получить указания, кому подать бересту, чтобы приложил Садко Сытинич свою печать, печать Торгового Дома Садко. Но все знают: хозяин не начнет ни одного дела, пока не поднимется сюда наверх главный счетчик со своей книгой.

Страницы этой книги из берестяных листов, прошитых тонкими жилами, хранят в себе память о том, когда, кому, сколько было заплачено за купленный товар, где, что, по какой цене продано. Кому выдано по ряду — договору вперёд за будущую работу и сколько ещё осталось заплатить за то, что уже сделано. Впрочем, счетчик помнит все и без книги. Спроси хозяин — уставится вдаль и начнет:

«Гордею, ловцу соболей, с братьями за собольи шкуры числом в столько-то сотен выплачено столько-то гривен серебра, да ещё монетами арабскими дирхемами — столько-то штук. А векшегонам — охотникам на белок Пахомом, посланным в Заволочье в югорские земли, к Каменным горам, роздано железного товару — топоров и пил, засапожных ножей и ложкарей, игл для шитья и гвоздей, да скоб, да дверных пробоев, да обручей для бочек — всего на столько-то гривен серебра. Да мостникам, чинившим причалы, надлежит заплатить по ногате за погонный локоть — всего столько-то ногат, да еще выдано им овса для лошадей на столько-то ногат, а прокорм у мостников свой…»

До чего же иные люди любят похвалиться. Особенно грешат этим новгородцы. Лучше всего, конечно, хвалиться несчетной казной. Если нету казны, можно похвастать добрым конем, силой или удалью молодецкой. Умный, как известно, хвалится старым батюшкой, родной матушкой. Глупый — молодой женой. Ну, а если ни коня, ни силы, ни удали, ни даже жены — одно гусиное перо и чернила в чернильнице? Оказывается, можно похвалиться чужой головой, да ещё и лысой. Случалось, писцы, подгуляв где-нибудь в гостях, хвалились счётчиком. Мол, у нас, в нашей конторе, можно сказать, в одной с нами гриднице, почти рядышком, сидит человек — ума палата. Может счесть и византийские милиарисии и солиды, от которых и пошло на Руси слово «золото», и арабские дирхемы с непонятными письменами, и динарии, пришедшие на Русь из западных земель. А главное, как ни считает — все прибыль господину Садко.

Одни слушали, удивлялись: «Да ну?!» Другие посмеивалиеь: «Было бы что, сами бы сосчитали. Невелика наука. Проходили в школе в своё время». Но смейся не смейся — Торговый Дом богател с каждым днем. Увозили товара на куну, привозили — на десять.

Главный счётчик родом из холопов. Отпущен своим господином на волю, потому что был бестолков и ни к какому делу не пригоден. Не могли его ни битьем, ни лаской приучить не то что к хитрому рукоделью, но даже к чёрной работе. Ну и холоп! Руки — крюки, сам все глядит куда-то в глубь себя, да беззвучно шевелит губами. Не иначе как дурачок от рожденья — уродивый — юродивый. Чем хлеб на него переводить зря, лучше отпустить на все четыре стороны во опасение души. Всё-таки — убогий. На примете у бога.

Отпущенный спасенник кормился у церкви подаянием. Не уходил со двора и тогда, когда пустела церковь. Стоял под окошком и слушал, как священник учит грамоте ребятишек. Тут и открылся в нем дар божий к чтению и счету. Священник и привёл его к Садко. Так юродивый стал главным счётчиком Торгового Дома.

Как ни были внимательны писцы, как ей старались сводить то, что было начертано на лежащих перед самыми их носами берестяных листках, точь-в-точь, букву к букве, а все же ошибались. И тогда в наказанье старший писец, отпустив всех с заходом солнца то домам, запирал виновного в гриднице на ночь, чтобы к утру переписал все заново и впредь был прилежней. А вот счётчик не ошибался никогда, хотя и писал сразу всё начисто. Знать, умудрил господь его, одарил разумом, хотя и лишил волос.

Иной писец из молодых, кого запирали на всю ночь в пустой гриднице, случалось, завидовал счётчику, глядя, как тот закрывает деревянными дверцами свою толстую книгу, где нет ни одной ошибки. Конечно, обидно было сидеть взаперти над постылой работой весь длинный вечер, всю долгую светлую ночь. Особенно, когда доносились снаружи весёлые песни девиц, гулявших на берегу. Но ночь, хоть и была светла, всё же клонила ко сну. Кончались девичьи песни. Затихал город. И, поразмыслив на досуге, почесав в затылке, наказанный решал: «Всё же лучше быть таким, каким ты есть, чем шибко умным да лысым».

Счётчик щурит утомленные мелкой цифирью глаза и низко опускает голову. Стук-стук — щёлкают костяшки счетов, будто дятел долбит колоду.

Деревянные, похожие на бусины, кругляши с высверленными посредине дырочками и вместе с металлическим стержнем, на который они были когда-то нанизаны, через несколько сотен лет откопают археологи. Будут бережно очищать мягкой щеткой пыль веков с этих счетов, по которым сверял капиталы какой-нибудь «главбух» былинных времен, и радоваться находке. Найдут и клад золотых и серебряных монет — с надписями на разных языках, с профилями известных и позабытых властителей далеких земель — и затеют долгий спор о том, как, какими путями пришли эти чужие деньги на Русь. Всё это будет потом. А пока главный счетчик оставил счёты, взял берестяную книгу. Сейчас он пойдёт к Садко. И все знают: упаси бог попытаться ввести главного счетчика в обман — завысить в счёте цену на купленный или занизить на проданный товар. Пусть не в Новгороде и даже не в Киеве, а где-нибудь за морем, за тридевять земель велась эта купля-продажа, счетчику все равно ведомо: где что почем. И когда, возвращаясь после торговых поездок, приходят доверенные лица с отчетом, то, хотя все считано честно, по совести, сидят они тут на лавках ни мертвы ни живы, пока главный счётчик шевелит губами и щёлкает костяшками счетов.

Первое дело было у толмача — когда господин Садко примет немцев. Они уже который день дожидаются.

— Немцы на своём подворье беглого холопа укрыли, — сказал кто-то из служащих.

У немцев в Новгороде есть свой гостиный двор, где они обычно останавливаются. Есть даже собственный причал для судов. Он так и называется — Немецкий. У купцов из варяжских стран — Гаральдов причал и Готский двор. Случалось не раз, что холоп, сбежав от хозяина, укрывался на дворе у иноземцев, а потом и вовсе уезжал на их ладье в чужие земли.

— Опять? Так ведь недавно ряд подписали, чтобы не укрывать, а ежели какой прибежит, немедля выдать назад, — заговорил, сердито сверкая острыми тёмными глазками, Худион. Человек пришлый, он отличался от светловолосых рослых новгородцев тёмной мастью и неказистым видом. Как и главный счётчик, Худион — один из лучших торговых агентов Дома, правая рука господина Садко — тоже из холопов. Но у бывшего холопа теперь у самого в его городском доме и на недавно приобретенной загородной усадьбе имеется с полсотни челядинцев — холопов. Покупал Худион рабов с выбором: по мастерству, чтобы были в хозяйстве и кузнецы, и древоделы, и гончары, и свой сапожник, и швец, и даже ювелир, искусный мастер по золоту и эмали. Обидно ведь, если сбежит такой умелец. — Этак все холопы разбегутся, кто — в немцы, кто в варяги, — продолжал Худион. — Надо немедля в суд подать на немцев за укрывательство.

— А чей холоп? — спросил толмач.

— Говорят, боярина Ставра, — отвечал тот же голос, который сообщил о побеге холопа. — Управитель уже снёс в суд бересту, чтобы немцы уплатили стоимость холопа.

— Ну вот суд пусть и разбирается, а у нас свои дела есть! — прервал разговор Садко и велел толмачу привести немцев завтра с утра. Были ли виновны немцы в укрывании беглого холопа или нет, Торгового Дома Садко это не касалось. В Новгород прибыли представители Ганзейского союза — самой большой немецкой торговой фирмы, и заключить с ними договор было выгодно Дому.

После толмача был черед кормчего. Он вчера ездил на, верфи, где по заказу господина Садко строят суда. Кормчий докладывал — насады плохо проконопачены, могут дать течь. Говорит он медленно, будто волочит слова посуху через волок. Садко не торопит его. Но не успел кормчий закончить, как писец уже вручил ему бересту, на которой было начертано грозное предупреждение владельцам судостроительной верфи. Если не уладят они обиды, причиненной Дому Садко, миром, то предстанут перед судом. И тогда не только выплатят неустойку, но и вовсе лишатся права строить корабли. Расторопный отрок уже поднёс разогретый воск. Хозяин придавил его перстнем с резным камнем, и грозное письмо украсила печать Торгового Дома «Садко и сын», придав ему власть и силу.

Вне очереди вошел к хозяину гонец из Киева, присланный доверенным человеком Садко. Он привёз бересту, в которой было написано, что, хотя хлеб нынче на юге уродило, киевские торговцы зерном, сговорившись, держат цену. Уступать не согласны. Надеются продать хлеб в Византию. Подав господину Садко бересту, гонец добавил на словах, что скакал без устали, меняя в условленных местах коней. А еще добавил, не забыв потешить господина, что кони Садко добрей, чем на княжеских заставах. Потому и доскакал быстрей ветра.

В конце письма киевский агент спрашивал, какие будут распоряжения хозяина. Прочитав письмо, Садко велел гонцу идти отдыхать. Пусть подкрепится сытным обедом, поспит до полудня, а потом зайдет за ответом. Возьмет письмо и тронется в обратный путь. Гонец уже собирался выйти вон, как господин Садко окликнул его и вернул назад. Знал Садко, что не утерпит гонец, чтобы не похвалиться в харчевне перед народом своей быстрой ездой. Знал Садко и то, что непременно в той харчевне сыщутся людишки, которым приказано от хозяев своих проведать, зачем, с какой вестью прискакал его гонец в Новгород из Киева. Киевский хлеб интересует и других новгородских купцов. Даже вощанники Иваньковской сотни, испокон веков промышлявшие медом и воском, теперь тоже норовят прихватить и хлеба, на который так велик спрос в скудной земле. Новгородской волости. И сам Садко, хотя в основном ведёт торговлю мехом, не забывает и про хлеб. Поэтому, прежде чем окончательно отпустить гонца, строго-настрого приказал ему господин Садко ни в трезвом виде, ни спьяну не проболтать ничего, о чём сказано в привезенной бересте. Напротив, если кто будет расспрашивать, зачем прискакал в Новгород, отвечать, что хлеб в Киеве в это лето на диво дешёв и он, мол, прислан к господину с просьбой готовить новые ладьи, потому что тем, которые грузятся в Киеве, не увезти всего, что куплено. Гонец с удивлением поднял голову. Раскрыл было рот, но так и не спросил ничего, решив делать, что велят, не дознаваясь, зачем и почему.

А Садко, вызвав писца, стал диктовать письмо в Киев. Приказывал киевскому своему агенту торг продолжать, но хлеб по дорогой цене не брать. Ладьи же, чтобы не плыли пустыми, потихоньку загружать. Одни — скотом, который пригоняют на киевский торг половцы, другие — шиферными пряслицами работы овручеких мастеров. Вроде бы незавидный товар, а берут его нарасхват. И не только на Руси. В прошлый раз всё, что закупили в Киеве, потом отвезли к полякам и немцам, получив немалую прибыль.

Пока Садко диктовал писцу, что писать на бересте, остальные ждали у дверей горницы. Только счётчик со своей толстенной книгой стоял тут же наготове. Слушая хозяйский наказ, согласно кивал головой, будто долбил своим длинным носом невидимый древесный ствол. Ему одному было известно никому более не ведомое: пока доверенный человек Торгового Дома рядился с продавцами зерна на юге, в Киеве, другой посланец господина Садко уже скупал хлеб на севере, в Суздале. Брал задёшево. Суздальцы в этом году опять собрали большой урожай, но вывозить хлеб на чужие рынки ещё не приспособились. А чтобы не перехватили дешевый хлеб свои же новгородцы, надо было пустить их по ложному следу. Пусть гонят свои суда в Киев, уповая на даровой хлеб южных земель.

Садко не успел ещё закончить письмо, как в горницу без спросу вошел, нет, вбежал отрок и закричал во весь голос:

— Ладья! Ладья из Греков. Пришла! Стоит у причала!

Может, это была та самая ладья, на которой мы с вами плыли в Новгород; застигнутая непогодой и все же избежавшая гибели, а может, какая-нибудь другая. Много их плавает по рекам и морям с товарами Торгового Дома Садко. Садко воспринял радостное известие как доброе предзнаменование. Довольно кивнул головой, степенно перекрестился.

Что ж, поздравим Садко с очередной удачей и попрощаемся с Новгородом.


17



Усобицы. Помните, что рассказал Илье его старый полчанин начальник стражи? После смерти Владимира передрались, перерезались княжеские сыновья. И пошло — спорят сыновья и внуки, дядья и племянники. Никак не поделят Великокняжеский стол — кому на нем сидеть — и другие княжества тоже. Каждый тянет себе города и земли побогаче. Спорят князья, и ни за что ни про что проливают свою кровь люди по всей Русской земле. И не в боях с врагами — в драке меж собой. Впрочем, теперь уже трудно сказать, где они — враги. Бывает, и свои налетят, разорят не хуже степняков. Угонят скот, сожгут дома, уведут в полон людей и потом будут продавать их — своих русских — задешёво. Рабыня — по ногате, как худой поросенок, а раб и вовсе по резане, как говорится, дешевле пареной репы. Враждуют меж собой киевляне, черниговцы, переяславцы… Не поймёшь иной раз, кто за кого стоит, кто на кого идет, кто кому изменяет.

Гуляет по Руси это страшное слово — усобицы, вражда.

* * *
В стене окошко величиной с ладошку.

Солнечный луч золотой спицей пронзил стену. Повис невесомо и косо, воткнулся острием в дубовую столешницу, высветлил лежащий на ней жёлтый лист пергамента.

Над первым — другое окошко, второе окошко с ладошку.

Поднимется солнце повыше, и в стену вонзится новая спица. И снова падет под углом соразмерно и точно.

Окошки. Их сколько? Их столько, чтоб солнце гостило под каменным сводом от восхода и до заката.

Так замыслил зодчий.

Солнечный луч золотил пергамент. На золотом четче проступали черные ряды букв: «Что есть мелющие жернова? Жернова суть мира. Мелется душа с телом. Душа вознесется, а тело останется на земле».

Сухонький старец в монашьей одежде перечел написанное, откинулся на спинку резного стула, сидел, раздумывал. О нем говорили, что большего книжника на Руси еще не бывало. Книги — славянские, болгарские, греческие, еврейские, арабские… Их везли в монастырь по поручению игумена, возвращаясь на родину из чужих стран, священники, и монахи, и ездившие с дипломатическими поручениями бояре, и купцы, и дружинники. Дарил их монастырю и княжич, один из сыновей сидевшего в ту пору на Киевском столе Великого князя, — тоже большой книголюб. Не раз приезжал он к своему ученому другу. Отпустив бояр и отроков, один входил в тихую келью, садился на покрытую простым сукном лавку, сидел, вытянув обутые в мягкие сапоги ноги.

Маленькие окошки ступеньками взбегали по стене, ступеньками сходили по другой. Солнце длинными пальцами неслышно перебирало на полках старые рукописи — на славянском, на болгарском, на греческом, на еврейском, на арабском… Устав писать, хозяин откладывал перо, распрямлял плечи, поворачивал худое лицо, на котором живым блеском светили глаза. Не глядя в пергамент, читал на память:

…«Мелется душа с телом. Душа вознесется, а тело останется на земле». Так ли это?

Сойдясь, они продолжали беседу, у которой не было ни начала, ни конца.

— Ты сомневаешься? — спрашивал княжич. — Сомневаешься в предназначенном движении души в град божий небесный Иерусалим?

— Нет, — помедлив, отвечал игумен, старший священник, настоятель монастыря, — только я думаю, я думаю, что на земле тоже остаётся часть души, когда человек умирает. Да, мы знаем: стоит дуб без ветвей и корней, придёт к нему некто без ног, возьмёт его без рук, зарежет без ножа и съест без зубов. Дуб — человек. А придёт к нему смерть, придёт и зарежет без ножа. Человек смертен. Так суждено. Он ослушался, вкусил от запрещенного плода и будет нести наказание до тех пор, пока не придёт на землю страшный суд и не откроется на земле рай. Умирают все — и грешные и праведные, и злые и добрые, и богатые и бедные. Они тоже умерли — те, кто сотворили их, — кивал он на старые рукописи. — Тела их давным-давно превратились в прах. А душа живет. Разве это не чудо, что малые эти знаки, — он бережно касался страницы, — встав в ряд друг с дружкой, доносят до нас творенья великих умов — их мысли, их чаяния, их сомнения? Я прихожу сюда и спрашиваю их: «Что есть человек? Каковы его обязанности на земле? Где и в чем истина?» И они отвечают мне. Значит, не все уходит туда в небесный град? Значит, что-то остается здесь, с нами?

— Ой, отче, — качал головой княжич, — не слишком ли увлекаешься ты чтением древних? Смотри! Уже и так говорят о тебе, что ты предпочитаешь Платона и Аристотеля отцам церкви. Епископ жаловался князю, что хранишь ты в монастырской библиотеке запрещённые церковью апокрифы, тайные книги.

Апокрифы, тайные книги. Верно, ныне апокриф означает тайный, сокрытый. Уже само это сокрытие несет в себе грех. Да они потому и тайные, что — запрещенные. Пока они не были запрещены, их и не называли тайными. Лжёт и скрывается раб. Свободному человеку не. зачем прибегать ко лжи. Свободный — свободен. Свободен жить по велению своей души, по совести. На самом деле апокриф не нес в себе ни тайны, ни греха.

— Смотри, — качал головой княжич, — ты прослывёшь еретиком.

Иногда вместе с отцом приезжала и дочка Анна, совсем юная девица и тоже большая книжница. Князь посмеивался над дочкой:

— Она глядит на книги, как иные девы глядят на золото и жемчуга.

Игумен доставал с полки припасенную для девицы книгу.

— Вот велел переписчику сделать список для тебя, дитя моё. — Вручая своей ученице подарок, хитро поглядывал на княжича. — Тоже апокриф. — Добавлял, посмеиваясь: — Не сомневайся, князь. В этой рукописи не опровергаются труды отцов церкви. Я не позволил бы себе заронять в юную душу семена сомнений. Здесь содержится повествование о том, как царица Савская посетила царя Соломона. О мудром еврейском царе Соломоне ты знаешь, — обращался он уже серьёзно к девице. — Знаешь, как рассудил он спор двух матерей, каждая из которых уверяла, что младенец, из-за коего идет меж ними тяжба, принадлежит именно ей. С этим и обратились они к царю, с просьбой рассудить их и отдать младенца той, чей он есть на самом деле. Царь велел привести младенца и разрубить его пополам, отдав каждой из женщин по половине. Спросил спорщиц, согласны ли они с таким решением. Помнишь, в чём состоит мудрость этого приговора?

Юная книжница кивала головой, отвечала толково:

— Одна женщина сказала, что согласна. А другая закричала: «Нет, нет! Отдай ребенка ей, только пусть он будет жив!» И тогда всем стало ясно, кто из них настоящая мать.

Да, истинная мать готова была отказаться от своих прав, лишь бы сохранить жизнь своему дитяти. Правда тем и права, что печется о благе, а не ищет выгоды. В книге, которую я велел списать для тебя, ты узнаешь о том, как препиралась с мудрым царем не менее хитроумная женка царица Савская. Она приехала в гости к Соломону в прекрасный город Иерусалим, где мудрый царь не только строил великолепные дворцы и храмы, поражавшие их богатством и убранством современников, но и собирал мудрецов. Приехала со своими мудрыми советниками и царица из Савы.

Девица склоняла русую голову над вязью письмен. Через некоторое время в келье слышался звонкий смех. Сдерживая смешки, читала состязание в хитроумии гостьи с хозяином.

«…Есть у нас колодец с чистой водой далеко от города. Как привезти его в город?»

«Сплетите веревку из отрубей, и мы приволочём ваш колодец».

«Если на ниве растут ножи, чем их сжать?»

«Ослиным рогом».

«Разве у осла есть рога?»

«А разве нива родит ножи?»

«Коли мертвец заплачет, чем его утешить, чтобы он засмеялся?»

«Дайте ему мгляное яйцо».

«Разве из мглы можно сделать яйцо?»

«А разве может плакать и смеяться мертвец?»

* * *
После смерти своего жениха, погибшего в одном из межкняжеских сражений за Киев, Анна решила уйти из мира. На её приданое был крылом к мужскому монастырю пристроен женский — чуть поменьше, чуть пониже. Издали глянешь — две колокольни, как две головы. Так и стоит на горе этот божий дом, будто двухголовая однокрылая птица.

Анна, или, вернее, уже не Анна, а настоятельница женской обители Евдокия, получившая это имя при пострижении, молилась в своей келье о том, чтобы всевышний вразумил людей, которые, не ведая, что творят, идут несытства ради брат на брата, проливая кровь, лишают друг друга бесценного божьего дара — жизни. А свободное от молитв время проводила мать Евдокия в той лее самой монастырской библиотеке, куда так любила приезжать вместе с отцом в юности. Ее учителя здесь уже не было. За вольнодумство он был сослан в дальний северный монастырь. Его добрый приятель княжич, после смерти отца севший на киевское княжение, был крепко занят насущными земными делами — борьбой с братьями, оспаривавшими у него Киев, и некогда было ему вспомнить о своем бывшем друге. А может, и помнил он о. нем, но понимал, что не время ссориться с киевским епископом.

Давно уже нет на свете книжника игумена, нет и княжеской дочки Анны. Ее могила тут же на монастырском дворе. На каменном кресте высечено, что покоится под сим крестом монахиня Евдокия. Но люди позабыли это имя. А вот имя Анна — помнят. Даже монастырь до сих пор так и называют, ласково, по-домашнему, Аниным монастырем.

Алёша, стоя на перекрестке, озабоченно поглядывал по сторонам. Досадовал: надо, было загодя послать Торопка к торгу на Горе. Там у ворот всегда стоят возы, на которых смерды привозят в центральный район Киева разную снедь. Стоят и колы — нарядные возки со скамьями для сидения. Возницы, дожидаясь путников, покрикивают: «Сюда, боярыня! Садись, подвезу!», «Куда прикажешь, батюшка боярин? На Крещатик? На Подол? Мигом домчим!» А сейчас, когда Алеша торопится, как назло, ни одной колы. В концеулицы появился возок. Алёша закричал, замахал руками, но возок промчался не останавливаясь. Только возница крикнул: «Э-эх! Поберегись!» да обдало Алёшин нарядный кафтан мокрым грязным снегом. Так и не дождавшись колы, Алёша окликнул смерда, сидевшего на медленно двигавшейся крестьянской повозке:

— Эй, милый, не подвезёшь?

— Садись, боярин, — степенно отвечал возница, — ежели не боишься, что растрясёт. — Неторопливо слез, подбил солому, дождался, пока седок взгромоздился на повозку, и снова сел, свесив обутые в лапти ноги.

— К Аниному монастырю! Да побыстрей! — приказал Алёша.

Начинается СЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА — «АЛЁША ГУЛЯЕТ ПО КИЕВУ».

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ АЛЁША ГУЛЯЕТ ПО КИЕВУ


Киевским своим знакомым, которые у него было чуть ли не полгорода, Алёша говорил, что приехал в Киев просто так — ещё раз побродить-погулять по стольному, полюбоваться с Горы на Днепр, помолиться в Софии, ну и кой-чего купить на торгу. И правда, видели Алёшу и в Софии, и в других церквах, и на торгу. Вот сегодня он с утра опять тут. Бродил, бродил и присмотрел перстатые рукавицы, у которых не для одного перста, а для всех пяти отдельная одежка. Потом уже, когда Алёша приехал в Ростов, тамошние молодые люди, боярские сынки, а ещё пуще боярыни и боярышни, их во все глаза разглядывали, вздыхали: «То ли дело в стольном! Там что хочешь купить можно! Выбор!»

Перстатые рукавицы и вправду были хороши. И вязанные из тонкой цветной шерсти, и шитые из сафьяна, украшенные вышивкой, стеклянным бисером.

Купец-немец сразу угадал покупателя. Зевак воя сколько вокруг. Стоят. Глазеют. То один, то другой возьмет рукавицу, натянет на персты, спросит цену и пойдёт дальше. Немец серчал. На полном лице обиженно застыла оттопыренная губа. Светлые глаза из-под рыжих ресниц сонно глядели поверх голов. Но если к товару тянулась чья-нибудь рука, немец отводил её, не глядя и молча. Только губа оттопыривалась ещё больше. Не купишь, так и персты совать нечего. Увидев Алешу, купец сразу оттаял. Повеселел, поклонился. Подавал рукавицы — и ту и эту. Сам натягивал их на бояриновы ручки, приговаривал, довольный:

— Гут, карашо!

Старался купец не зря. Купил Алёша перстатые рукавицы, сразу две пары, — и шерстяные и сафьяновые. Заплатил не торгуясь. Видно, немало получал Попович за службу у своего князя.

На прощание спросил у купца по-немецки, не от Ганзы ли он ведет торг.

— Ганза! Ганза! — закивал немец головой. Обрадовавшись родной речи, стал рассказывать. Сам он приехал первый раз, поэтому и не знает по-русски. А вот его товарищи, те хорошо научились говорить. Ганзейская гильдия — самый большой в Европе союз купцов, торгующих с иноземными государствами, — давно установила деловые отношения с Русью. Ганза держит даже свои дворы — и в Новгороде и здесь, в Киеве. Каждый год приезжают ганзейские купцы на Русь. И всегда хорошо продавали свои товары. А вот в этот раз просто беда. Не знают, что и делать. И видя, что русский боярин, так щедро заплативший за покупку, слушает с охотой, купец стал рассказывать дальше. Ещё в прошлый их приезд сам император, или, как называют его русские, Великий князь, заказал привезти дорогого ипрского сукна — самого лучшего по качеству из знаменитых фландрских сукон, а также скарлату. Он очень советует боярину поглядеть эту прекрасную ткань. Расцветки какие душе угодно — и алый есть, и белый, и голубой. Боярину непременно понравится. Скарлат только недавно стали изготавливать во Франции, но теперь из этой ткани шьют себе праздничные одежды знатные люди во всех европейских странах. Купец так увлёкся, расхваливая свой товар, что позабыл даже про беду, с которой начал разговор. Но, вспомнив о постигшей их неудаче, заговорил уже по-другому. Жаловался — привезли они товар, как и обещали, а князь, оказывается, болен. И вот они не знают, что делать. Конечно, товар можно продать на торгу, но они не смеют этого сделать, пока император не отказался от покупки.

Что Великий князь болен, Алёша знал и сам. Болел князь давно. И болезнь-то была поначалу пустяковая. Вдруг откуда ни возьмись выросла на шее горошина. «Болеть не болит, — жаловался князь близким, — а кольчугу надевать неловко. Вот задел шишку, она и кровоточит». Лекарь сказал — дикое мясо. Велел прикладывать припарки. Проклятую шишку, распарив льняным семенем, мяли, терли, давили. А она не уменьшалась — росла. Надулась со сливу, а потом — и с яйцо. Стала поперёк горла, мешает глотать пищу, душит, вызывая приступы кашля. Князь прогнал своего лекаря. Но и другие оказались не лучше — что русские, что иноземные. Даже врач-грек, до того учёный, что только глянет на человека и сразу может назвать день и час, когда тому придет срок умирать. Но Великий князь на тот свет не торопился и про свой смертный час у грека не спрашивал. Напротив, велел: «Лечи!» Но известно, что лучше попасть в лапы к дьяволу, чем в руки врачей. Ездят, ездят во дворец, а все без толку. Не помогли и молитвы — ни те, что сам князь обращал к богу, подкрепляя свои просьбы щедрыми дарами на церкви и монастыри, ни молебны о здравии, которые служили в церквах по распоряжению епископа. Не помогло и волхованье старика ведуна, которого разыскали где-то в северной глухомани и по велению княгини тайком от епископа привезли в Киев. Все это давно было известно Алеше. И теперь, слушая купца, он сочувственно кивал головой:

— Да, болеет наш князь, болеет. Но, бог даст, поправится. — А пока что обещал он помочь купцам, чем сумеет. Может быть, удастся ему через своих друзей, которых у него немало среди княжеских приближённых, уладить дело так, чтобы и Великий князь не был в обиде и купцы не терпели урону. — У нас говорят: «Чтобы и волки сыты были и овцы целы», — улыбнулся он, переведя на немецкий пословицу. И спросил, в свою очередь, приехал ли уже вызванный к князю немецкий врач.

— Приехал, приехал! — закивал немец. — О-о, этот врач и в самом деле искусен в своем ремесле! Наш старшина и посоветовал его пригласить. Великий князь всегда был добр к Ганзе. Позволял свободно торговать, не теснил пошлинами и во всем прочем не давал их в обиду. И как только стало известно, что император желает приезда врача, вместе с русским гонцом поехал и один из наших купцов. Ганза сделала всё, чтобы врач добрался как можно скорее. Вчера утром он прибыл в Киев, а днем уже был у княжеской постели.

— Ну и что же он говорит? — поинтересовался боярин. — Сумеет он вылечить нашего князя?

— Кто может сказать? — развёл руками немец. — Это известно одному только богу. Князь плох, — доверительно понизил голос купец, хотя говорил по-немецки. — Чтобы отогнать склонившуюся над его изголовьем смерть, надо вырезать дурное мясо, которое растёт у него на теле. Это поможет, если болезнь по жилам не прошла в кровь. Так врач сказал нашему старшине. Только не велел никому говорить, — добавил купец. — Об этом предупредил врача придворный князя.

* * *
Время близилось к полудню, и в небольшой уютной столовой, куда зашли Торопок и его приятель, все уже было готово к обеду. Находилась столовая на оживленной Крещатной улице. Сюда обычно захаживали пообедать гонцы, скакавшие во дворец, купцы, прибывшие в стольный с товаром, а иной раз даже приезжие бояре. Блюда здесь подавали простые, но приготовленные с умением. Сядешь за столик, и тотчас опрятно одетые женки предложат жареного поросенка, говяжий студень, карасей в сметане. А вина сам хозяин и принесёт и разольёт по склянкам. Вин и медов на Руси, как известно, пивали немало. Бояре из рогов, оправленных в серебро, или из серебряных, а то и золотых кубков и чар, простолюдины — из глиняных или деревянных чашек и братин. А тут на столах новинка: склянки — чарки из прозрачного стекла. Внизу толстое круглое дно. Над ним — тонкая, как у гриба поганки, нога. А над ней уже чаша, куда вино наливать — снизу вверх расширяется как воронка.

Хозяин не заставил себя долго ждать. Вышел в зал с узкогорлым серебряным кувшином в руках. Поклонился тучному боярину, сидевшемуся за столиком у оконца, дружиннику в походной одежде, двум купцам и прочим гостям, пожелал всем здоровья, наполнил стеклянную чарку, стоявшую перед боярином, но прежде чем подать ее, поднял над головой:

— Вот как играет на свету вино этой склянке.

Боярин поглядел неодобрительно:

— Стекло и есть стекло.

Дружинник засмеялся:

— А чего на него глядеть! Пей пока пьется!

— Стекло и есть стекло, — повторил боярин, — не золото, не серебро.

— Оно, конечно, — согласился хозяин, с почтением поднося боярину чарку. Но тут же и возразил: — Стекло стеклу — рознь. Два сапога, да не пара. — Наполняя чарки других гостей, рассказывал: делать эти чарки из стекла трудно, куда как трудней, чем, к примеру, наручные кольца — браслеты. И песок-то для такого стекла нужен не простой, а самый что ни на есть мелкий и чистый, который возят в город с островной отмели на лодках. И добавлять в него надо золы от ясеня или от клена, да соли поваренной, да извести, да свинца… Серебро и золото, оно, конечно, но и склянки хороши. Он советует и купцам и дружиннику купить их. Новина. Только в стольном их и делают. Больше нигде. Ежели пожелают, он может продать.

— Да, — поддержал хозяина знакомец Торопка. — Это не наручные кольца. Там знай тяни стеклянный жгут и заворачивай вокруг руки. Дело нехитрое. А эти склянки… Стекла из печи надо выхватить строго по мере. Берут её на конец трубы из обожженной глины и дуют в ту трубу будто в свирель-дуделку, отчего и образуется в чреве стеклянного кома полый пузырь. Попробуй-ка подуди в такую трубку целый день. Потом за полночь душит кашель и сипит в груди. Вот брат у меня стеклодув…

Боярин строго глянул на разговорившегося не по чину простолюдина. Еще когда вошли они с Торопком в столовую, он грозно нахмурил брови — не хватало с холопами за одним столом сидеть. Хотел уже было обругать хозяина, чтоб не привечал смердов, и уйти, да лень было подниматься и есть хотелось. Но хозяин слушал простолюдина почтительно. Он-то знал: простолюдин этот не прост — приближенный слуга Великого князя. Такой холоп иной раз важней боярина. И обедом потчевал радушно и вина то и дело подливал услужливо по знаку Торопка. А потом, когда не одну склянку осушил княжеский слуга, вновь подойдя со своим кувшином, спросил вполголоса:

— Ну как здоровье князя? Что врачи-то говорят?

— Лечат, — громко отвечал княжеский слуга, как и было ему велено отвечать. — Вроде бы полегче стало. — А потом, когда хозяин отошёл, сказал потихоньку знакомцу своему Торопку: — Худо князю. Опять всю ночь маялся. — И совсем шепотком на ухо: — Княгиня гонца к сыну послала. Не дай бог, умрет князь, свара может начаться за стольный.

— А давно послала она гонца? — спросил Торопок: — Успел бы молодой князь, пока отец жив.

— Ежели не станет мешкать, успеет, — успокоил приятеля слуга. — Пока другие князья соберутся, он уже с дружиной будет здесь.

Оба друга вышли из столовой в обнимку. Постояли. Хлопали друг дружку по плечам, хмельные и развеселые. Но как только княжеский слуга, пошатываясь, добрел до угла, Торопок протрезвел и заторопился.

* * *
В Анином монастыре все было, как прежде. С раннего утра на дворе сидят и лежат больные и немощные. Кто сам доковылял, кого принесли на носилках родные. Много матерей с младенцами и недужными детьми постарше. Дожидаются. Скоро распахнутся монастырские двери. Выйдут монашенки, обойдут, опросят всех страждущих. Кому дадут листок с переписанной молитвой, кому настой целебных трав, кому просто скажут доброе слово. Так было заведено ещё Анной. Она и ее помощницы переписывали рукописи по заказам бояр и богатых купцов. На полученные средства содержали больницу, или, как ее называли по-другому, богадельню. Больницей — потому что здесь лечат больных и раненых, исцеляют от боли. Богадельней — потому что здесь дают приют, бездомным старикам и калекам, а это и есть угодное богу дело.

Раннее солнце еще только золотило кресты на колокольнях.

Алёша, войдя в ворота, прошел мимо убогих и хворых, в ожидании выхода монахинь сидевших под монастырской стеной, направился к старому, более высокому крылу, где размещался мужской монастырь. Но вдруг замедлил шаги и, прежде чем отправиться по делам, свернул с расчищенной дорожки на тропку, ведущую в глубь двора к могиле, у изголовья которой высился каменный крест. Задержался чуть у этого последнего пристанища учёной княжны и остановился у соседней могилы — неухоженной, засыпанной снегом.

Здесь, в Анином монастыре, доживала свою жизнь монахиней и другая княжеская дочка — так неудачно выданная замуж за германского императора, гуляку и пьяницу — королева без королевства, разведённая Апракса. Отмаливала свои грехи, которых у неё было немало. Тут же на монастырском кладбище и похоронили ее. Постоял Алеша над маленьким холмиком, перекрестился, сняв с головы высокую боярскую шапку. О чем он думал, глядя на поросшую безымянную могилу, в которой упокоилась многострадальная грешница? Наверное, вспоминал, как вошел, скользя по вощёным полам узконосыми сапожками, в новый терем Мышатычки. Шел, шуточки пошучивал, улыбался, будто и в самом деле приехал повеселиться на пиру. Словно наяву, видел Алеша расписанные стены трапезной, длинные праздничные столы, нарядных бояр и боярынь, белозубую улыбку Апраксы, обращенную к пленнику гостю, раскосому половецкому царевичу. Ах, Апракса, неверная женка! Разве можно так — сначала одному улыбаться, потом другому? И кому — недавнему врагу, который непонятно почему сидит гостем за пиршественным столом, словно не было недавнего боя, словно не лилась на поле русская кровь! Нет, нет, Апракса была ни при чем. К половчанину голову поворотила? Да хоть совсем ее свернула бы! Алёше-то что было до этого? Не Апракса царила у него в душе в ту пору — красавица Настасья, чужая жена. Да и не по собственному хотению улыбалась Апракса тогда половецкому царевичу. Привечала его по приказу своего брата, Великого князя. Сама бы она только на Алёшеньку и глядела, только ему одному улыбалась бы. Не из-за этой женки, что не по своей воле стала блудницей, полоснул тогда Алеша сабелькой половецкого царевича. Тот первым нож вытащил и в Алёшу его кинул. Уж очень разъярил его Алёша смешками и насмешками. А дразнил потому, что искал ссоры. И свару всю затеял и половчанина убил, чтобы сорвать тайный сговор Великого князя с половцами.

Ну что ж, что было, то было. Из песни слова не выкинешь. Спит вечным сном где-то в степи половецкий царевич, а здесь, под этим поросшим травой холмиком, нашла покой русская княжна, королева без королевства, смиренная монахиня. И ещё раз осенив себя крестом, пошёл Алёша назад по узкой нехоженой тропинке к старому корпусу мужского монастыря.

Когда Алеша вошел в келью, немолодой монах поднял голову, дружески кивнул и потянулся, распрямляя усталые плечи. Это был старый приятель Алеши, с которым они еще в отроческие годы вместе учились в монастырской школе.

— Всё пишешь? — спросил Алёша.

— Пишу, — отвечал монах, — сам князь заказал новый молитвенник. Заказал, а теперь вот лежит на одре, — добавил он, помолчав.

— Ну, как он? — спросил Алёша.

— Вчера до ночи решали, срезать ли это дикое мясо, как велит иноземный лекарь. Князь на всё согласен. А княгиня сомневается. И епископ недоволен — грех, говорит. Игумен наш все дни пребывает во дворце. И ныне чуть свет уехал.

На лавку прыгнул серый зверек, величиной с зайца, уселся и лапкой белой, словно на ней была надета рукавичка, стал старательно умывать усатую морду. Чудных этих зверьков завозили купцы из Византии. Прозвище зверька тоже было чудное, коротенькое — кот. Ходит зверь на мягких лапах тихо-тихо, будто крадется. Когда весел, мурлычет, словно песню поет. Жрать захочет, кричит: «Мяу!» А увидит пса — вот потеха: спину выгнет горбом — ну, чистый вельблуд. Этих вельблудов, или верблюдов, — медлительных великанов с горбами на спине пригоняют на киевский торг половцы. На Руси на верблюдах не ездят, только, может, в южных волостях у дикого поля. А вот когда отправляются купеческие караваны куда-нибудь на юг, то лучшей, выносливей животины не сыскать. Ну, а этот диковинный зверек, что, озлясь, горбатится, как верблюд, конечно, иной породы. Ловок, словно барс, глаза, как плошки, урчит утробно и шипит по-змеиному. У греков эти звери живут при доме, их ласкают и балуют по-всякому. Говорит, стерегут они в амбарах зерно от мышей и крыс. Привезённые на чужбину, зверьки быстро приживались и плодились. Их держали уже во многих домах.

— Кис-кис-кис, — позвал Алёша, но зверь и ухом не повел, занятый своим делом. Только зеленые щёлки глаз блеснули.

— Сыт, — сказал монах, — нажрался ночью мышей, вот и намывается. Видишь, гладкий, что твой боров. Ключарь наш привечает этих тварей — мышей гонять. И то дело — совсем было одолели.

— Раздолье им, мышам, в ваших закромах, — усмехнулся Алёша. — Настоятель-то небось, пока князь болеет, не одно сельцо успел к монастырю приписать?

— Пожаловал князь нас, пожаловал доброхотным даянием, — важно отвечал Алёшин знакомец, — на том берегу угодья лесные и село со смердами. А ещё княгиня от себя добавила дарственную на деревеньку. Деревенька неказиста. Зато пруды там рыбные хороши.

— Ну вот, я а говорю, мышам праздник, небось полны закрома доверху?

— А мыши не только в закромах свой сатанинский пир справляют, — принялся рассказывать монах. — Повадились рукописи грызть. В подвалах, где старые свитки лежат, которые ещё при первом настоятеле свозили со всего света. Он, говорят, блажен душой был и книжник изрядный. Там, говорят, не только божественные книги имеются, но и сочинения эллинов, не знавших Христа язычников, и, — добавил он, понизив голос, — запрещённые апокрифы. Ну, ты посиди, Алёша, а я писать буду, — сказал он, снова взяв перо, — а то игумен строг. Вечером проверяет, как выполнен урок. У нас теперь так. Простолюдины, те на поле, на огороде или ещё где в хозяйстве трудятся — в пекарне, на поварне, на конюшне. Какие братья родом из ремесленных людей, те по своему делу — шьют, сапожничают, шорничают. Ну а грамотные, как например я, — тем приказано книги списывать. А ежели урок не выполнен, настоятель гневается и накладывает наказание — по ночам поклоны бить или сажает на хлеб и воду. Так что ты посиди, а я буду писать.

Монах углубился в работу. Шевеля губами, старательно выводит букву за буквой. Иногда, приостановившись, поднимает к глазам гусиное перо, глядит, не налип ли волосок, и снова макает перо в чернильницу. Алеша смотрит на его согнутую спину, на розоватую плешь, просвечивающую на макушке. Думает: постарел Ефим, здорово постарел с той поры, как они виделись. Вспомнилось, каким был Ефим, нет, не Ефим. Того длинного, будто хмель, отрока со смешливым лицом на тонкой шее звали Парфеней. Имя Ефим он получил уже потом, при пострижении в монахи. А тогда он был Парфеней, и не было у него никакой плеши, как не было и таких длинных, сивых от проседи волос. Раз в месяц монастырских мальчишек стригли. Длинноносый тощий монах, которого они меж собой звали Дятлом, приносил обливной желтый горшок. Посадит мальчишку на стул, надвинет ему на голову горшок, а все волосы, что останутся снаружи, обрежет овечьими ножницами.

Звали в ту пору Ефима Парфеней, а дразнили — Вотрожкой, потому что Парфеня больше всего на свете любил пироги с творогом — творожки, которые, перевирая буквы, называл вотрожками. Но Парфеня не обижался, а смеялся вместе со всеми. А теперь он — Ефим. Сидит и изо дня в день переписывает листы, и, если не выполняет урока, игумен велит ему по ночам отбивать поклоны.

А солнце меж тем по окошкам, будто по ступеням, взошло наверх и теперь стало спускаться вниз.

От нечего делать Алёша читал переписанные Ефимом листы. Хотя Ефим и был грамотен, списывал он с ошибками, видимо не вникал в смысл написанного. «Достанется бедняге от настоятеля», — думал Алёша. Сложись по-другому судьба, может быть, и он просидел бы вот так в келье, не ведая ничего иного. Спасибо крестному, что послал его тогда с поручением к Добрыне! Спасибо судьбе, что кинула его в бурную пучину жизни!

Уже во второй половине Дня в келью тихими шагами вошел молодой узколицый монах — служка настоятеля. Сказал, что игумен приехал и просит Алёшу к себе.

— Ну, как здоровье князя? — спросил Ефим.

— Игумен сказал — всё так же, — отвечал служка.

Настоятель занимал просторные покои, возведённые недавно в глубине Монастырского двора. Служка проводил Алёшу и, поклонившись, вышел.

— Князь скончался! — сказал игумен, подождав, когда за слугой закроется дверь. — Ещё утром. Вчера лекари вырезали шишку, да поздно. Болезнь уже пошла по жилам в кровь.

— Утром? — переспросил Алёша. — Что же ты медлил, отче?

— Медлил! — сердито отвечал настоятель. — Княгиня, пока не прибудет сын с дружиной, не велела оповещать о смерти князя. К кресту приказала вести бояр, что будут молчать. Ну и мне тоже пришлось крест целовать.

— Ах, отче, отче! — с укоризной проговорил Алёша. — Хоть бы прислал кого, ежели сам не мог! Я тут с утра сижу жду!

— А кого же я пришлю? Служку этого, что ли? Вроде и верный человек, да знаешь, бережёного бог бережёт. Мне моя голова не лишняя. Я старался, как мог. Вот и клятву нарушил, грех взял на душу. Скачи к своему князю. Пусть поспешает. А с горожанами я тут постараюсь уладиться.

…В полях еще бело, но стоит немного подняться солнцу, как с древесных ветвей, с мохнатых сосновых кистей дробно сеется капель, и под деревьями, словно огромные сита, кругами лежит дырчатый снег. Влажно чернеют голые сучья. Ярко синеет небо. А в нем над своими обтрепанными лохматыми гнездами тучами носится воронье.

Великий князь ещё лежит в гробу непохороненный, а к стольному уже спешат оспаривающие Великокняжеский стол соперники.

Алёша скакал рядом с князем конь о конь. Для скорости порешили идти налегке с одной только дружиной, без обоза, в котором при дальних переходах обычно вслед за войском везут тяжелые доспехи конников, шитые в несколько слоев хлопчатые тегеляи, которые простым пешим ратникам служат вместо кольчуг, каменные ядра и пращи, шатры, да котлы, да прочее снаряжение. Главное, успеть в стольный раньше княжича, раньше всех прочих. Прорваться. А там уже можно и дожидаться за стенами, пока подойдет с остальной частью дружины и с обозом брат и союзник князя.

Дружина невелика, зато снаряжена отменно. Всадники все, как один, в крепких пластинчатых шлемах со спускающимися до плеч кольчужными сетками. Из таких же мелких колец искусной работы брони, надетые поверх меховых телогрей короткого ворса. Щиты круглые, легкие, принятые у половецких конников. И оружие тоже — ударные копья, а вместо отчих русских мечей кривые половецкие сабли.

С восходом солнца засветился заиндевелый лес, словно на каждой сосне вспыхнули несчетные свечи. Сверкали шлемы и латы дружинников. Казалось, на них перекинулся огонь из охваченного буйным пламенем леса. Зеркально блестела накатанная дорога. И кони шли легко и весело, и люди ехали, веселясь, будто не ждала их впереди сеча, а может, и смерть. Алеша думал: «Стольный Киев, прекрасный златоглавый город над широким Днепром. Кто там сядет на Киевском престоле и удержится, отпихнув других, тот и будет Великим князем — старшим над княжеской братией. Будет вершить большие дела, раздавать, приманивая сторонников, волости, земли, города, где за крепостными стенами княжеские дворцы и боярские терема, людные улицы с мастерскими ремесленников, купеческими лавками, срубленные из дерева и воздвигнутые из камня невиданной красоты храмы, разноязыкие рыночные площади, собирающие торговых гостей со всего света». Князь, скакавший рядом с Алёшей, думал о том же. Ах, Киев, Киев! Мчатся к тебе со всех сторон братья, дядья, племянники… Каждый с мечом в руках, с дружиной. Своими силами не одолеет, призовет на подмогу степняков, исконных врагов Руси. Пусть жгут, пусть грабят, пусть уводят в полон своих же братьев христиан, пусть торгуют ими на рынках всего света — только бы подсобили. И он тоже грешен. Приманивал половцев, улещал, как мог, кумился, роднился… А что делать? Грех не по лесу ходит, а по людям. Не ты, так другой. Так лучше пусть с тобой заодно, а не супротив идут их алчные орды. Вот и теперь подсобили сваты-половчане: и кони под дружинниками — половецкие, и сабли в руках — ихние. И сами прибудут на кровавый пир вместе с братним полком.

Скачут… скачут… скачут…

Без устали. Вперед. К стольному Киеву.

И вот уже Золотые ворота. Быстро смяв стражу, всадники врываются в город. На улицах безлюдно. Жители прячутся по домам, будто и дела нет им до того, чьи это кони грохочут копытами по мостовой. Что один взберётся на стол, что другой — не всё ли равно. И только на площади перед княжеским дворцом встречают князя с дружиной хлебом-солью знатные городские мужи с епископом во главе. Ведут во дворец, в большой парадный зал. Горят свечи в светильниках. Сверкают золото, боярские кафтаны, ряса епископа, крест в его руках. Один за другим подходят и целуют крест, присягая на верность. И князь тоже подходит к кресту, клянется защищать и беречь стольный, Русскую землю, княжить по доброму согласию с городом. Свершилось! Он посажен на стол, как и положено по обычаю. Да здравствует Великий князь!

Пройдёт всего три дня, и эти же почтенные мужи откроют городские ворота его сопернику. Но пока ещё он этого не знает. И в княжеском дворце идет весёлый пир. Только в дальних покоях над телом мужа сидит вдова. Не плачет, не молится. Сидит, прислушиваясь к тишине, будто ждет чего-то. Да иной раз прошепчет несколько слов подошедшему слуге а отпустит кивком головы.

* * *
Как было условлено, брат нового Великого князя движется к Киеву — с частью дружины, с обозом, с половецкими конниками. Перестояв ночь в каком-нибудь придорожном селе, выезжают чуть свет, пока не развезло дорогу. Не зря говорят: «На Руси дорогу строит мороз!» Потому и дани собирают все больше по зиме, и воюют тоже чаще всего зимой.

В путь пустились сразу же после нового года, начинавшегося с первым весенним месяцем березнем, или, как называют его книжники, переняв не то у греков, не то латинян — мартом. Но как ни зови месяц, приметливым ли славянским словом или пришлым из иных земель и времен, еще от календаря древних римлян, весна своё берёт.

Великий князь не дождался своего брата и союзника. Талые воды захлестнули дороги. Потонули в половодье возки, кони бессильно месили копытами мокрое снежное крошево. Не совладав в ночном бою с княжичем, Великий князь бежал из Киева. Может, и пробился бы к шедшему на подмогу войску, и тогда неизвестно ещеё, чья бы взяла. Но тут сваты-половчане — не дорого взяли — ударили в спину. И вот уже княжеский брат в темнице, а сам он с остатками разбитой дружины едва уходит от погони. Скачут ещё быстрей, чем тогда, когда мчались захватить стольный. Великий князь… нет, уже не великий. Князь, рослый и тучный, молчаливо стынет в седле. Известно, после драки кулаками не машут. И горе — не сухарь, слезой не размочишь. Что толку теперь горевать. А всё же горевал. И сейчас, когда смотрел на колыхавшиеся впереди шлемы своих воинов — этих, что всего-то и уцелели от дружины, хотелось головой замотать, очнуться от лихого колдовского сна. Только как ни будил себя, не мог добудиться. Скрипел зубами в бессильном гневе. Будь они трижды прокляты — и коварная хлябь, потопившая войско, и предавшие его друзья-половчане. Подали ручку, да подставили ножку! Не зря говорят: «Половчанин листа хвост, волчий рот».


18



Обоз, выехавший ранним утром на большак, ведущий из южных русских княжеств на север в. Суздальскую землю, был не то чтобы очень велик, но громоздок. Один за другим тянулись крытые возки, в которые были впряжены разномастные кони, и, доверху нагруженные поклажей сани, тоже разные, будто наспех собранные перед дорогой. Обоз — сразу видно — не воинский. Но и не купеческий это обоз с красным товаром. Тот обычно идёт при малой охране, взятой на всякий случай — от разбойников и иных недобрых людей. А от войска ему разве оборониться? У него другая защита — древний обычай гостеприимства. Кто тронет купца, тот не оберется сраму, и корить его будут и чужие и свои. Потому что и так из-за усобиц приходят в упадок города, глохнут ремесла, нищает Русь. А ежели ещё и торговля прекратится, то и вовсе беда. Купец к воинским делам непричастен. А тут при обозе дружина. Всадники придерживают коней, приноравливаясь к медленному движению тяжёлых возков и саней.

Обоз идёт неходко — то растягивается в пути, то в беспорядке сбивается в кучу у мостов и переправ. С неуворотным этим обозом по приглашению своего всесильного родственника суздальского князя Юрия едет к нему в гости новгород-северский князь Святослав. Едет с своей княгиней, с чадами и домочадцами, с челядью и домашним скарбом, который может потребоваться в долгом пути. Да ещё, кроме всего прочего, везёт дары хозяину. При таком-то случае не отправишься в гости с пустыми руками.

Вместе с этим обозом и совершим мы третье путешествие. Этот маршрут не назовёшь туристским. Во всяком случае он не был таким во времена наших героев. По нему не устремлялись паломники, любители побродить по свету. Даже те, кого звала необходимость, отправлялись в этот путь с опаской. Смелый воин, умный правитель Владимир Мономах, оставивший по себе в народе добрую память, с гордостью писал в своем поучении сыновьям о том, что он совершил в жизни восемьдесят три больших похода, не раз подвергался смертельной опасности на охоте, случалось, падал с летящего на всем скаку коня и однажды проехал из Киева в Ростов, приравнивая эту поездку к самым трудным делам в своей жизни. Значит, нелегко было добираться с юга на север. Руси по глухим лесным краям.

* * *
Княгиня не велит быстро ехать. Чуть ускорят ход под гору, княгиня возницу в спину тычком:

— Хочешь опрокинуть, душегуб проклятый! Креста на тебе, окаянном, нету!

Князь, покачиваясь в седле, думает о своем. Много пришлось ему повидать в жизни с молодых лет. Отца его и доныне попрекают недобрым словом за то, что заводил усобицы. Величают Гориславичем. Кто прозвал — неведомо, а вот пристало. Он тоже всю жизнь старался сесть повыше. Было время, в Великом Новгороде княжил. Но Господин Великий Новгород своеволен. Сам себе выбирает князя по своему усмотрению. Не поладил князь с новгородцами. Пришлось уйти в Северскую землю. Стольный её город — тоже Новгород, — конечно, не чета своему тезке Новгороду Великому. Но зато Северская земля — своя. Тут сидел в свое время отец Святослава.

Впереди, где ехал со своими отроками старший сын Святослава, молодой княжич Олег, послышались громкие крики. Несколько всадников, сорвавшись, припустили коней. Князь вскинул голову, настороженно вглядываясь вдаль. Хоть и далеко ушли они от тех мест, где властвуют нынче враги Святослава, и совсем уже близко владения всесильного Юрия суздальского, а все же, не будешь сторожиться, очень даже просто можно голову потерять. Милые родственники устроят засаду да и захватят в полон совсем домом и добром. Жизнь, она по-всякому поворачивается. Совсем недавно князь Святослав было взобрался на Киевский стол. А теперь приходится ехать да оглядываться. В межкняжеской сваре он не то что Киева — отчего княжества своего лишился. Разбив Святослава, гнались за ним по горячим следам враги до самого Новгорода-Северского. Пришлось бросить город, оставить его вместе с жителями во власть врагу, а самому с семьёй и остатками дружины бежать в глухие Вятские леса. Он теперь как пуганая ворона, что боится куста.

Но тревога была напрасной. Оказалось, выскочил на дорогу заяц. И княжич, томившийся в этом долгом медленном пути, не удержался, кинулся в погоню за серым. Загнал-таки и теперь довольный ворочался назад. А на поясе княжича болтался, свисая ушами вниз, невезучий заяц. И опять все заняли свои места. Впереди княжич с молодыми дружинниками. За ними — возки. За возками — князь с воинами. А позади длинным хвостом — сани с поклажей, за которыми пеши топают холопы и холопки — конюхи, повара, чашники и прочая челядь.

Князь вернулся к невеселым думам. Новгород-Северский, где княжил он в последние годы, его противники разорили и сожгли. А добра сколько пропало! Князь оглянулся, окликнул всадника с густой бородой, ехавшего среди старшей дружины без оружия и доспехов. Придержал коня, поджидая, когда тот с ним поравняется. Спросил:

— Пишешь, отче, что разграблено было да увезено? Может, ещё доведётся предъявить дорогим братцам счёт к оплате. Воинское счастье переменчиво.

— Пишу, князь, — с готовностью отвечал бородатый. — Всё учёл до самой малости! Долго пришлось считать. Убытков тьма. — И вздохнув, начал по памяти, словно по писаному:

— В Путивле двор со всем добром… бочек мёду 500, да корчаг с вином 80, да челяди 700 душ, да церковь раздели, ободрали донага, увезли сосуды серебряные, да кадильницы, да шитые золотом покровы… Храм божий не пожалели, не иначе по дьявольскому наущению…

— Дальше говори, — недовольно перебил князь.

— …А в кладовых утварь добрая медяная, кузпь железная. А на гумне хлеб — 900 стогов… А на лугу табун — 1000 коней да 3000 кобылиц… А село сожгли…

— Чтоб ничего не забыл, отче! Все пиши! — бросил князь и отъехал вперед. И опять думал — вся надежда на Юрия. О Киеве мечтать больше не приходится. Сесть на Великокняжеский стол хочет сам Юрий. Владеет Юрий обширным и богатым северным Суздальским княжеством, но всю жизнь видит себя на месте Великого князя. А Святославу остается только ходить у него в подручниках да надеяться, что поможет ему всесильный союзник вернуть Новгород-Северский. Вот теперь приглашает его Юрий в гости. Прислал с гонцом запечатанное княжеской печатью письмо. Пишет по-родственному: «Приди ко мне, брате, в Москов», но кто его знает, о чем он думает. Юрий хитёр и себе на уме. И всё-таки делать нечего. Только на Юрия вся надежда, на эту встречу с ним. Далеко ли им ещё ехать? Надо спросить у гонца, где этот самый Москов, или Москва, как его там называют, это село. Городов на Руси — и больших и малых — многое множество. Не зря еще в старые времена называли иноземцы Русь «Гардярик» — «страна городов». Известны всему свету и Киев, и Чернигов, и Переяславль, и Владимир на Волыни, и другие южные города, а на севере — Смоленск, Полоцк, сам Господин Великий Новгород… На востоке Ростов, Суздаль, Рязань, Муром… Знает князь и многие другие города поменьше, такие, как Курск, Минск, Брянск, Путивль, Рыльск, Карачев, в котором ему не так давно пришлось спасаться от преследовавших его врагов. А вот о Москве слышит впервые. Провожатый, тот самый гонец, что привез письмо, рассказывал — это село, стоящее близ дороги, как раз на пути в Суздаль. Юрий приметил его, когда ходил со своим войском на Киев. «И в самом деле, доброе село, — похвалил гонец, — и стоит удобно: над большой рекой. И места привольные».

А ещё рассказывал гонец — правда; уже не князю Святославу, а одному из княжеских дружинников, старому своему знакомцу, что село это, Москва, недавно принадлежало богатому боярину Кучке, потому и звалось Кучково. Юрий отнял понравившееся ему село у прежнего владельца. А самого боярина убил.

«Умеет Юрий прибрать к рукам то, что ему приглянется, — думал Святослав, — не зря прозвали его Долгоруким». Сложилось так, что они с Юрием оказались союзниками в общей борьбе с враждебными Святославу князьями. Потому и зовет Юрий к себе в гости. И встречу назначил в этой самой Москве, которая находится как раз посреди пути из Новгород-Северского княжества в Суздальское. И сам туда приедет из своего Суздаля. Ну что ж, хорошо. Встретятся они, всё обсудят, решат, что дальше делать. А чтобы отблагодарить хозяина за гостеприимство, везёт Святослав ему неплохие подарки. Хоть и разграбили враги его терема и усадьбы, но кое-что он успел увезти, сберечь.

Подумав о подарках, князь оглянулся и велел было отроку кликнуть холопа, шагавшего у дальних саней. Но потом повернул коня и поскакал назад вдоль растянувшегося по дороге обоза.

Когда он приблизился к саням, на которых стояло что-то похожее на большой ларь, прикрытое сверху старой овчинной шубой и другой теплой рухлядью, конь его испуганно всхрапнул.

— Почуял звериный дух, — сказал холоп. — Эти уже попривыкли, — кивнул он на пару коней, тащивших сани. — А поначалу пугались.

— Ну что? — спросил князь.

— Ничего, — ответил холоп. — Спит. Волю во сне видит.

Время близилось к полудню. Пора было кормить коней, да и самим поесть и передохнуть. И когда поодаль от дороги за снежным полем показались стоящие в ряд избы, обоз свернул с большака и направился к селу.

Село было новое. Это было видно по крепким, только недавно срубленным избам. Такой же новой былаи церквушка, похожая на обычную избу, только немного попросторней. Да ещё отличала её от остальных изб голова купола с деревянным крестом над двухскатной кровлей. Церковь была закрыта, но возле нее толпился, народ — смерды и бабы, парни и девчата, ребятня. То ли не успели еще разойтись после церковной службы, то ли сбежались сюда, завидев издала княжеский обоз. Стояли, глазели. Вот, бросив подскочившему отроку поводья, спешился князь. Разминая затекшие в сапогах ноги, прошелся тяжелой поступью вдоль обоза, отдавая какие-то повеленья людям. Вот княгиня, грузная, как и муж, с помощью холопок вылезла из резного легкого возка. В своей беличьей до пят шубе, поперёк себя шире — кадь на ножках, да и только. То стоит и ворчит на челядинок, то прогуливается с боярынями по солнышку в ожидании, пока холопы и холопки разберут поклажу. Любовались на княжича. Белолицый, чернобровый, в алой круглой шапке с белой опушкой, в сверкающих на солнце доспехах стоит и точит лясы с молодыми дружинниками. Видать, весёлый, не то что отец.

Но больше всего толпилось народу в хвосте обоза, у простых, ничем не приметных мужицких саней, на которых везли поклажу. За спинами народа, окружившего сани, сначала и не разобрать было, отчего толпится там народ, на что дивится. Но каждый, кому удавалось пробиться сквозь людскую толпу туда поближе, ахал от удивления и стоял недвижно, разинув рот. На санях во всю их длину-ширину стояла клетка — большая, околоченная из тесин. А в клетке сидел зверь, каких сроду не видывали в этих местах. Был вверь ростом побольше крупного волчины, с песчаного цвета шкурой, которую пятнали частые, угольного цвета крапины. Голова круглая. Усатый. Хвост длинный. Зверь бьёт им себя по бокам — серчает, видно.

Плосколицый скуластый холоп-половчанин, приоткрыв в клетке дверцу, кинул внутрь нарубленного большими кусками свежего с кровью мяса. Зверь лёг на пузо и, растянувшись во всю длину, принялся лениво грызть мясо, придерживая его передними лапами.

Народ толковал меж собой. Зверь, видать, не очень голоден. А может, просто дичится людей или тоскует по воле. В клетке-то какая жизнь! Не захочешь и мяса!

Зверь и правда тяжко переносил неволю. С тех пор как поймали его, опутав сетью, а потом везли скрученного, стянув ремнями лапы и обернув голову мешком, он словно замер, захлёстнутый злобой и тоской. И потом, когда его наконец, освободив от пут, выпустили в клеть, он долго ещё не принимал еды, лежал замертво я только порой глухо рычал. Князь купил этого зверя у своих друзей-половцев, которые поймали его на юге в степях. Был чудной зверь вроде бы кошачьего роду. Большеголовый, усатый. А поднимется на свои тонкие высокие ноги, пройдётся взад-вперед по клетке — чем-то на пса похож, статью ли, повадкой. В числе прочих даров вёз Святослав эту диковину суздальскому Юрию. В дороге зверь вовсе отощал, спал с тела, сник. Князь обеспокоился — не сдох бы — и велел рабу-половчанину ходить за зверем с усердием.

Половчанин и сам сочувствовал зверю. По утрам, когда было морозно, прикрывал клетку, чтобы не продуло зверя сквозными ветрами, овчинами, старой шубейкой. А когда поднималось солнце, снимал рухлядь — пусть погреется, порадуется вешнему теплу.

Уже перестали бегать взад-вперед холопы и холопки, готовившие по избам столы для князя с семейством и дружинников. Ушла княгиня со своими боярынями, выбрав для отдыха самую большую избу, принадлежавшую ратайному старосте, смотрителю над пашней. Ушел вздремнуть до обеда и князь. Разошлись по избам дружинники. А народ все не отходил от саней с клеткой, глазея на диковинного зверя. Интересовались, как его звать-величать — непонятную зверюгу. Холоп охотно отвечал — прозывется этот зверь пардус, водится на юге, где пустынные песчаные степи. Очень скор на бег, догонит любую добычу. А еще рассказывал — этих самых пардусов, как собак, приучают к охоте. И травят с ними, как с борзыми, коз, джейранов и прочую копытную тварь.

Может, ещё чего интересного поведал бы холоп, да с крылечка избы, где обедало княжеское семейство, сбежал княжич. Крикнул челядинцам, чтобы быстро готовили в дорогу сани, на каких везут подарки. Их всего-то трое с теми самыми, что под звериной клеткой. Князь-батюшка велел ему скакать с малым обозом вперед. Предупредить хозяина, что гости подзадержались в пути, но уже близко. Ну и подарки свезти — и зверя этого, пардуса, и все прочее.

Взлетели на коней молодые дружинники, радуясь, что можно уйти по-быстрому от ползучего обоза. Возницы на санях хлестнули коней. Холоп-половчанин, который весь путь шел пеший за звериной клеткой, теперь тоже вскочил на сани, примостился кое-как. Сани рванулись вперёд. Брызнули вразлёт снежные комья. Замелькали по сторонам стволы деревьев. Засвистел в ушах ветер. Холоп, цепляясь за клетку, видел: зверя всколыхнуло, встревожило. Он вскочил на ноги, вскинул голову. На ухабах встряхивало и кидало то на один бок, то на другой. Зверь старался устоять. Кошка небось выпустила бы когти и зацепилась покрепче. Пардус же не умел ни поджимать, ни выпускать когти по-кошачьи, как не сумела бы собака. И лапы его скользили беспомощно по дощатому полу клетки.

* * *
Князь добрался до места назначенной встречи вслед за сыном. Когда перевезлись по неровному в темных проталинах льду через реку, провожатый сказал:

— Гляди, князь, вот она — Москва.

По холму от самого берега взбегал вверх сосновый бор. Сосны, ровные, одна в одну, уходили своими золочеными стволами в самую высь к синему небу. И все вокруг дрожало, и искрилось, и источало густой смолистый дух. А в этом подбежавшем к реке бору стоял свежесрубленный терем. Просторный, высокий, он словно тянулся ввысь следом за соснами своей островерхой кровлей и также светился золотистослюдяными окошками. А вокруг терема лепились людские избы, службы, амбары…

— И впрямь красна Москва! — промолвил князь и подумал завистливо, что Юрий Долгорукий счастливо выбрал сельцо для своего подворья. Вспомнил о своих сожжённых и разграбленных теремах и сёлах и вовсе расстроился.

И потом всё время, пока гостил Святослав у Юрия, его не покидало завистливое чувство. Он думал о том, что в этих глухих лесных краях живется людям спокойней. Здесь не знают, как в южных княжествах, постоянных половецких набегов. Да и вообще здесь, в отдалённости от городов, за которые сражаются и воюют меж собой князья, каждый день не грозит человеку новой нежданной бедой. Потому и тянется сюда народ. Бросая земли отцов, уходит куда глаза глядят, обживает новые места.

Поинтересовался было князь у Юрьевых челядинцев кто откуда. Оказалось, местных, тех, что искони живут здесь на отчих землях, не так уже много. Народ всё больше пришлый, забредший сюда в поисках своего немудреного счастья.

«Сам бы, кажется, ушёл, да некуда, — думал князь. — Смерду что — ни именья у него не нажито, ни хором. Поднялся, и дело с концом. Не всё ли одно ему, где пахать пашню, на земле какого князя или боярина ставить свое нехитрое жилье».

Село росло на глазах.

И на самом холме, где находился княжеский двор, и пониже по-над берегом реки с раннего утра до позднего вечера весь долгий весенний день стучали плотницкие топоры. Летела щепа, устилая белым древесным ковром влажную в черных проталинах землю. Поднимались одна за другой избы, тянулись рядками вдоль по берегам, образуя посад, где селились и эти самые — плотники, и гончары, и кузнецы, и кожевенные мастера, и прочий работный люд.

А вокруг холма углубляли старый ров, насыпали валы, поднимали высокие стены с башнями и бойницами, с въездными воротами. Видно, Юрий, не надеясь на мирную жизнь, городился — ставил новую крепость.

Хозяин радушно встретил гостя. В просторной гриднице с утра столы были уставлены снедью. Обговорив все дела, весело пировали хлебосольный хозяин и его гость. Пировали вместе с князем и Святославовы бояре и дружинники. А вместе со всеми — и поп-грамотей.

Крылатая фраза вертится, как двухцветный пропеллер на бумажной детской вертушке. Не знаешь, как и сказать — «капризен случай Истории» или «случаен её каприз». Читаем добросовестный перечень потерь, которые причинили князю его противники. Подсчитаны сожжённые стога хлеба, угнанные табуны коней, пропавшие бочки мёда и корчажки вина… Каким образом попал этот «бухгалтерский отчет» об уроне, понесённом княжеским хозяйством, рядом с которым промелькнуло сообщение о Москве, в летописный свод? Это нам неизвестно. Но если бы не записки спутника Святослава, сопровождавшего своего князя в поездке, мы бы, наверное, не узнали, что Москва уже существовала в то время, что была она красным, то есть красивым, селом, которое полюбилось Юрию. Обратил своё внимание на это село суздальский князь, конечно, не только из-за его красоты. Такой расчетливый и дальновидный властитель, как Юрий Долгорукий, прекрасно понимал, что село, стоящее на пограничье его суздальских владений с черниговскими и рязанскими землями — отличный опорный пункт. Не зря, овладев приглянувшимся ему селом, он тотчас принялся возводить вокруг него кремль — укрепления. Через десять лет Москва, как известно, была уже обнесена высокими деревянными стенами, окружена рвами, как и полагается крепости. Но автор записок упоминает о месте встречи своего князя с Юрием — селе Москов — мимоходом. Так и кажется, что он был бы более доволен, если бы Юрий пригласил новгород-северского князя к себе в Суздаль. Позвал в село Москва — что ж, и на том спасибо.

Кто же он — сам автор записок? Читая его простодушные сетования, мы видим, что он искренне огорчен бедами своего князя. Но больше всего возмущен и разгневан он тем, что противники Святослава посмели разграбить, «облупить», как он выражается, церковь. Можно думать, что он из духовенства — священник или монах. Но кем бы он ни был, остается только, хоть и с опозданием на несколько веков, поблагодарить пребывающего в безвестности спутника Святослава, который как бы прислал нам первую весточку из Москвы. Записки его остались в веках как первое упоминание о будущей столице нашей Родины. И когда заводят речь о начале Москвы, вспоминают и Святослава, его приезд на встречу со своим властительным союзником Юрием Долгоруким, основателем Москвы. Вот, пожалуй и все, чем прославился этот не очень удачливый князь, один из многих — и снискавших своими делами себе славу и ничем не примечательных — князей, носивших это любимое на Руси гордое и звонкое имя.

Пребыванием в гостях у Юрия Святослав, по-видимому, остался доволен. Спутник его сообщает, что в честь приезда гостя хозяин устроил пир, продолжавшийся четыре дня. С гордостью упоминает он о дарах, которые Святослав привёз своему союзнику и покровителю.

Интересно, обрадовался привезенным дарам Юрий? Не правда ли, ничего себе подарочек — этот самый пардус — зверь, похожий и на собаку и на кошку! Впрочем… был ли зверь? Один историк, с которым я завела разговор об этом, сказал: «Летописец упоминает пардуса в числе прочих даров. Скорее всего, это просто был мех. В ту пору было принято дарить меха». Может, это так и есть. И вёз княжич Олег вовсе не живого пардуса, а шкуру. Но мне не хочется так думать. Да и потом, кажется мне всё же, что зверь был! Был живой зверь! Подумаешь, шкура! Эка невидаль для русских людей, торговавших в ту пору мехами чуть ли не со всем светом. Белка, соболь, бобер, горностай… не говоря уже о других мехах. Нет, мне думается, не стал бы летописец выделять в числе прочих даров эту шкуру, даже если бы и привезли её Юрию в подарок. А вот живой зверь был диковиной, которую он счел нужным отметить. И ещё: на одной из старинных фресок, сохранившихся с тех времен, в киевской Софии, изображена сцена княжеской охоты. В погоне за волком скачет на коне охотник с копьем в руках, а впереди него, как собака, бежит поджарый зверь с гибкой кошачьей спиной. Он очень похож на нашего пардуса.

И теперь, когда случается мне проходить или проезжать по Каменному мосту, я невольно представляю себе синий весенний день, потемневший с проталинами лед на Москве-реке, золотоногий сосновый бор, от которого и произошло, вероятно, название самой старой въездной башни Кремля — Боровицкие ворота. На этом месте и возводились тогда первые укрепления Москвы.

…Летела под плотницкими топорами щепа, вставал над валом острозубый частокол, поднималась ввысь бревенчатая башня с бойницами… А примерно оттуда, с той стороны, где возвышается теперь каменный клуб кинотеатра «Ударник», однажды подкатили простые смердьи сани, на которых стояла большая деревянная клеть. Чудной зверь, похожий на кота и на собаку, перепуганный и утомленный быстрой ездой, злобно щуря желтые глаза, заворчал глухо и печально.

На улице Горького, на Советской площади сидит на коне вылитый из черной бронзы тот, кого принято считать основателем Москвы — князь Юрий Долгорукий. А чудного зверя тоже можно увидеть в Москве не бронзового — живого. В зоопарке. Я как-то пошла в зоопарк. Пошла не с сыном, как ходила обычно, не с друзьями — одна. Почему-то в этот раз мне захотелось пойти туда одной.

Разрисовывая елочками ровную гладь воды, по розовому от заката озеру плавали зеленопёрые утки. Слониха, нагибая серый, похожий на шланг пылесоса хобот, тянула рыжий песок, а потом, вскинув хобот вверх, поливала песчаными струями тёмную спину. Белый мишка с пожелтевшей за лето, свалянной шерстью смешно выпрашивал подачки. Но я, не останавливаясь, шла дальше по направлению стрелки «к хищникам».

Вот он — пардус, или, как теперь его называют, гепард. И вправду чудной — и на кошку похож и собаку чем-то напоминает. Ходит за железными прутьями из угла в угол, туда-сюда, как маятник.

Табличка на загородке сообщала: «Гепард. Семейство кошачьих. Водится в Австралии и в Африке. На территории Советского Союза встречается в Южной Туркмении. Ввиду малочисленности промыслового значения не имеет».

Немолодой толстяк в белом костюме громко рассказывал своей спутнице, что в Москве строят новый зоопарк. Огромный. Звери там будут жить почти как на воле, ещё даже лучше. Но чудной зверь, не имевший промыслового значения, видно, ничего об этом не знал и продолжал свой бег. Из конца в конец, туда-сюда, как заводной. В жёлтых глазах его была печаль.

Было уже поздно. По радио объявляли, что зоопарк закрывается и посетителей просят покинуть территорию. Я сказала:

— До свиданья, пардус! Желаю тебе если не воли, то счастливого новоселья!

На этом кончается рассказ про пардуса, про князя Святослава и его встречу с Юрием Долгоруким.

Зачем они нам в нашей повести о богатырях?

Не знаю, как вы, а я рада, что мы пристали к обозу Святослава. Увидели, какой была Москва во времена богатырей. Про Илью с Добрыней мне неизвестно, а вот Алёша, я уверена, не раз проезжал по этой дороге. Стоял у переправы в ожидании парома, смотрел на серебристую гладь Москвы-реки, на свежесрубленные крепостные стены, возвышавшиеся на другом берегу, и думал: «Хорошие места — ничего не скажешь! И городок добрый. Крепкий, будто орешек. А все же нет ничего краше стольного Киева!»

Да, ещё не скоро станет Москва столицей. Ещё долго ей строиться, крепнуть, собирать вокруг себя земли, вести бои… Интересно, а другие нынешние столицы европейских стран? Что представляли они собой в эти времена? Во времена богатырей?

Столицы нашей ближайшей соседки Польши — Варшавы ещё нет. Первые сведения о ней известны нам с тринадцатого века.

Зато Прага упоминается как столица с десятого века.

Нет Берлина. Он тоже возник в тринадцатом веке.

А Париж… Париж был известен как поселение галльского племени паризиев ещеё римлянам в первом веке до новой эры. А с десятого века он становится резиденцией франкских королей, хоть и называется в то время не Парижем, а Лютецией…

Лондон тоже упоминается римским историком Тацитом. А с восьмого века становится главным городом своей страны.

Мадрид известен с девятого века, но столицей станет позже всех — только в шестнадцатом веке.

Итак, Москва сейчас всего лишь маленький укрепленный городок — один из многих на дороге с юга на север. Там, на севере, и развернутся важные события, имеющие непосредственное отношение к жизни наших героев. Но прежде, чем мы отправимся дальше, мне хочется добавить еще несколько слов о князе Святославе, Святославе Ольговиче. Что ещё известно нам о нем?

Известно, что лет через пять после московского свидания у Святослава родился сын Игорь, тот самый, который потом вместе со своим братом Всеволодом и сыном Владимиром совершит неудачный поход на половцев. Об этом походе упоминает летопись. Но все равно, наверное, б нем бы со временем позабыли — если не современники, то потомки. Разве мало было в те времена походов — и победных и неудачных на извечных врагов половцев. Может быть, и имя Игоря, сына Святослава, тоже кануло бы в небытие, если бы… если бы один поэт, современником которого выпало родиться Игорю, не написал бы вдохновенных, полных горечи и боли стихов. И их строфы, много раз переписанные, перепутанные писцами и все же прекрасные, по счастливому случаю судьбы — через века, через войны, через пожарища — все же дошли до нас. Мы, люди двадцатого века, не все понимаем, о чем хотел сказать автор, то и дело заново переосмысливаем, по-другому прочитываем и переводим на современный русский язык нетленное слово поэта, жившего во времена богатырей. И когда, друг-читатель, тебе захочется ещё раскрыть эту горестную повесть о походе Игоря и на её страницах перед тобой предстанет мужественный, но не в меру горячий князь Игорь Святославович, погубивший в бою с половцами свою дружину, и отважный, могучий брат его Буй-Тур Всеволод, припомни, что это сыновья уже знакомого нам Святослава. А принявший участие в этом походе путивльский князь Борис, «молодой месяц», как называет его автор «Слова», — сын княжича Олега, который по поручению отца вёз в подарок суздальскому Юрию пардуса. Может быть, на глаза тебе попадется и фотография Буй-Тура Всеволода. Да, да, не удивляйся — фотография! Конечно, ты понимаешь, что в те времена, когда жили герои нашей повести — былинные богатыри и герои «Слова о полку Игореве», — фотографа не было. Уже в наши дни археологическая экспедиция под руководством академика Бориса Александровича Рыбакова обнаружила в одной из гробниц Благовещенской церкви города Чернигова череп князя Всеволода, а известный учёный-антрополог и скульптор Михаил Михайлович Герасимов восстановил по нему облик того, о ком с такой симпатией написал поэт. И вот его лицо в книге на фотографии. Не знаю, что почувствуешь ты, глядя на него, а я смотрела на снимок и видела перед собой человека, прожившего нелёгкую жизнь, озабоченного глубокими раздумьями. Он не был уже таким молодым, как в те дни, когда писал о нём поэт, годы отложили на его челе свой отпечаток. И, вглядываясь в суровое его лицо, я думала, что он чем-то под стать былинным богатырям. Был он храбрым и могучим — не зря ведь называет его поэт Буй-Туром. В своем маленьком княжестве, расположенном на юго-восточной окраине Руси, он, по сути дела, нёс постоянную пограничную службу. Где-то неподалёку от Трубчевска или Курска в наскоро построенных крепостях, на засеках стояли на страже его дружинники, охраняя от степняков родную землю, как стоял на своей заставе Илья Муравленин.

Теперь о северных городах, куда нам предстоит отправиться в ближайшее время.

Помню, в школе, когда мы проходили историю Древней Руси, я открыла учебник и стала читать заданный учительницей параграф «Ростово-Суздальское княжество». Читать было интересно, но что-то мешало мне. Было такое ощущение, будто я ошиблась я перелистнула несколько страниц, что-то пропустила, чего-то не заметила. В самом деле, до сих пор все, что говорилось о жизни Древнерусского государства, о его культуре, торговых связях, борьбе с врагами, — всё было связано с Киевом, прекрасным городом над Днепром, или с Новгородом, старинным соперником стольного. И вдруг, казалось мне, словно в театре раздвинулся занавес, и на сцене появились Ростов, Суздаль, а потом — и Владимир. Нет, они, конечно, не появились внезапно. Просто выдвинулись на первый план. Оно и понятно. Разоряемые набегами половцев и княжескими междоусобицами, оскудевали, ослабевали южные земли. Народ бежал в более спокойные края. Нам попадались на дороге посёлки таких переселенцев. Залесские города и земли, раньше считавшиеся глухоманью, теперь начинают играть всё большую роль в жизни Руси. Пройдёт ещё немного времени, и они начнут мериться силами с Новгородом, с самим стольным Киевом. Взять хотя бы, например, Ростов, родной город Алёши Поповича. Сейчас Алёша снова проживает в городе своего детства. Начинается ВОСЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА — «ЕЛЕНА».

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ ЕЛЕНА


Утром подал Торопок Алёше брич — бритву, принес в серебряной чаше водицы. Сегодня Алеша особенно чисто скоблил щеки. Глядел в оправленное в серебро зеркало. Ну и бородища — частый бор. Одевался Алеша с тщанием. Нынче надо ехать в княжеский дворец. На пиру будут не только дружинники, пришедшие из Переяславля вместе со своим князем, но и местные бояре, ростовские жители. А с ними — и жены их и дочери.

Ростовские девицы и боярыни Алёше не понравились. Ни огня в очах, как у киевлянок, ни вежественной беседы, ни веселья. Сидят на стульях, привалясь к спинкам, и глазами хлопают. Разглядывают наряды и украшения жен и дочерей княжеских дружинников, наехавших в Ростов вслед за своим князем. А подойдешь к ним, начнешь шутки шутить, вспыхивают алым цветом да на мужей оглядываются. Киевлянки куда посмелее. Оно и понятно — столица. Но и переяславские женки не отстают от киевских красавиц. А о новгородских и говорить нечего. Например, жена боярина Ставра! С такой и беседу вести интересно и так поглядеть в удовольствие. Да что там Ставрова жена! В Новгороде даже простых девиц и женок примешь за боярынь. Собираются на посиделки — кажется, будто жар-птицы слетаются в молочно-белом свете северных вечеров. Платья нарядные, цветные: Шёлковые шали прозрачны, словно стекло. Подвисочные кольца золотые, украшенные эмалью. На ногах вязаные чулки-копытца и кожаные сапожки. Идут, постукивают каблучками по деревянной мостовой. В руках кожаные сумки с бахромой. В сумках шиферные пряслица. Не без дела же весь вечер на посиделках сидеть. Рассядутся по лавкам вдоль стен, вынут из сумок свои пряслица, и пойдет работа. Крутится-тянется нить-пряжа, течет беседа. А под окнами, уже слышно, молодые люди прохаживаются, песий на дудках наигрывают, на гуслях бренчат. Ждут-дожидаются, чтобы в гости пригласили. Глядишь, и в самом деле, выглянет хозяйка — будто бы невзначай. Удивится, увидев веселых караульщиков. Скажет:

«Ладно уж, заходите. Что же всю ночь на улице топтаться? Вон, уже и месяц нос в тучу упрятал. Как бы дождичек не пошел, а то вымокнете, чихать начнете».

Ну, а если хозяйка уж очень горда и недогадлива, потопчут молодцы доски мостовой, а потом и сами в дверь постучат:

«Не заждались ли вы нас, молодцев, девицы-красавицы? Что-то скучно у вас, не весело. Давайте мы вам песню сыграем».

«Скоморохи пришли! Скоморохи!» — крикнет какая-нибудь девица побойчее. Другие хором в кулаки прыснут. Но добрых молодцев не так-то легко смутить. Народ бывалый. По свету поездили, всякого повидали. За словом в карман не полезут.

Кто словами перебрасывается, кто на дудке играет, кто на гуслях яровчатых наигрывает. За игру скоморохов полагается угостить да чарку поднести. Ну, а после этого уже пойдет. Пересядутся, кто с кем, понатешутся, кто как. А пряслица, брошенные на полу, валяются. Чтобы потом, когда расходиться станут, не перепутали девицы свои пряслица, на каждом имя девичье написано. На одном — «Василиса», на другом — «Мирослава», на третьем — «Пелагея». Грамотные. Разберутся.

Только вы, слушая рассказ о посиделках, не подумайте ничего дурного. Кое-кто из почтенных горожан о них, правда, не очень хорошо отзывается. Но старые люди всегда чем-нибудь, да попрекают молодежь. На самом же деле новгородские девицы себе на уме. И парням не больно-то дают воли. Так двинут — отлетишь.

И рассказали мы всё это вовсе не для того, чтобы попрекнуть новгородок, а чтобы вам понятно стало, почему Алёше Поповичу поначалу не приглянулись ростовские боярыни и боярышни. Но к ростовчанкам был Алёша несправедлив. Он это потом и сам признал. Северные женщины тихи, не шумливы. Это верно. Но ведь не зря говорят: «В тихом омуте — черти водятся».

* * *
Звали её Еленой. Еленой Петровной. Портретов её не сохранилось. Ходили, правда, слухи, что молодой живописец Демиан, которому была поручена роспись одной из ростовских церквей, писал святую деву, похожей лицом на боярышню Елену. Потом, во время большого пожара, когда пришли сюда татары, церковь эта сгорела. Погибла тогда вместе с другими жителями и Елена, и братья её Матвей и Лука. Алёши в те поры уже на свете не было, он был убит ещё в первое нашествие татар, когда стали богатыри заслоном. Полегли на поле, а собаке Чингису не дали дойти до Киева.

Но до той великой напасти ещё далеко. И пока никому о ней не ведомо. И киевлян, и черниговцев, и переяславцев, и новгородцев, и ростовчан занимают другие дела! Мы уже знаем, какая борьба идет все время меж князьями за киевское княжение, за другие города. Видели, как после каждой перемены правителя в Киеве, да и без этого, князья то и дело переходят со своими дружинами то в один, то в другой город. Вот и князь, которому служил Алеша, потерпев поражение в борьбе за Киев, перешёл в Ростов вместе с приближёнными боярами и дружинниками. В Ростове есть и своя родовитая знать, отстаивающая старшинство города и собственные права на власть в нём.

Как-то на пиру, который давал князь, затеялся спор. Кто-то из княжеских бояр — с умыслом ли или без оного — сказал, что Ростов, мол, основали новгородцы. Будто от славян, обитавших некогда на озере Ильмень, не поладив с соплеменниками, ушел один род. Осел на Белом озере и построил там город Белозерск. А уж потом кое-кто из жителей Белозерска переселился сюда на озеро Неро, где ныне стоит Ростов. Ростовчане же — и больше всех братья Петровичи — на смех подняли собеседника. Мало ли чего можно наболтать. Новгородцы горазды на байки. А между тем всем ведомо: Ростов — город древний, постарше самого Новгорода. Испокон веку жили на озере Неро славяне. И корень их отца, почтенного ростовского боярина Петра, уходит в глубь веков.

Вроде бы спорят о давнем, что уже быльем поросло, а думают о нынешнем — кому главенствовать.

Дружинники, пришедшие со своим князем, ждут от него наград — земельных угодий, сел, посадов. Местные бояре крепко держатся за то, что считают своим. Про Алёшу же мы должны сказать, что в этот раз он не думал ни о том, чтобы заполучить выгодные угодья, ни о прочих княжеских милостях. А думал он об одной только Елене.

Боярышня Елена была сестрой Луки и Матвея. Отец её — Пётр был убит еще давно, во времена каких-то межкняжеских усобиц, сражаясь против отца нынешнего ростовского князя. Елена осталась на попечении братьев. И большой терем в Ростове, и поместья, и лесные угодья перешли по наследству к сыновьям боярина Петра — Луке и Матвею. Но по закону и обычаю, братья обязаны были, выдавая Елену замуж, снабдить её приданым. И Матвей, и Лука Елену любили. Росла она вольно, в доме все было по её хотению. Челядинцы кидались услужить ей с рвением и старанием. А от женихов у такой пригожей девицы, при древнем ее роде и немалом приданом, и вовсе отбоя не было. Только Елена женихов не привечала. Говорила, что ей с братьями хорошо, да и нет никого вокруг, кто бы мог сравниться с такими-то молодцами, как Лука и Матвей.

Алёша Елену приметил не сразу. Он бы и Луку с Матвеем не заметил бы, уж больно спесиво те поглядывали на него. А всё почему? Алёша-то сам родом из Ростова. Теперь он любимый дружинник князя, но всем тут хорошо известно, что он сын простого попа, потому и прозвище за ним идет — Попович.

— Не хватало ещё с поповичем дружбу водить, — сказал Лука — старший. А Матвей добавил:

— Когда поп навстречу, удачи не жди. Я как увижу попа на улице, плюну, на другую сторону перехожу.

Не при Алёше, конечно, говорили братья такие слова, но до Алёшиных ушей дошло — люди добрые постарались. Ну, и Алёша в долгу не остался. Те же самые люди довели до сведения братьев Петровичей, что величает их попович чурбанами нетёсаными, супрунами угрюмыми, балбесами неучеными. И советовал им, ежели они так судьбы бояться, пойти к волхвам в лес, чтобы погадали им по птичьим кишкам. Может, что и нагадают. А еще, что было самым обидным, прозвал он Петровичей братьями Сбродовичами.

А братья грозились в ответ, что… Но мы не станем передавать сплетен, лучше расскажем о том, что приключилось с Алёшей дальше.

На одном из пиров в доме знакомого боярина увидел Алеша девицу Елену. Увидел — и глаз не мог отвести. Не узнал кто, не спросил чья. Пошел, как на приступ. Приблизясь с поклоном, стал говорить девице льстивые слова, что краше она, чем другая Елена — всем известная своей красотой жена спартанского царя Менелая, из-за которой и разгорелась Троянская война, так хорошо описанная Гомером. А так как не знал Алёша, слыхала ли Елена-ростовская о своей греческой тезке, то стал рассказывать, как влюбился сын троянского царя Парис в чужую жену, как похитил красавицу. Улучив минуту, спросил тихонько, наклонясь к девичьему уху:

— А ты не боишься, красавица, что тебя кто-нибудь умыкнет?

— Не боюсь, — отвечала девица. — Меня не умыкнёшь. За кем захочу, за тем сама пойду! — Едва приметно улыбнулась, кивнула головой. — Прощай, храбр! Мне пора. А то, видишь, мой старший брат Лука уже в нашу сторону поглядывает и хмурится, да и младший Матвей поглядывает и ус накручивает. Как бы меж вами свары не вышло. — И пошла, гордо вскинув унизанную жемчугом голову, постукивая каблучками по устланному деревянными плитами, натёртому воском полу. Холопы в сенях укутали боярышню в дымчатую беличью шубку, мамка подала на голову пуховый платок, натянула на свою любимицу рукавички. Подкатил к крыльцу резной возок на железных полозьях, и умчали девицу-красавицу резвые кони. Следом и Алёша уехал из гостей. А потом дома долго ещё сидел, жёг свечу, шептал ласково:

«Ах, лебедушка белая, ах, горлинка ясная, ах, какая ладушка!.. У таких-то пней лесных расцвел цветок лазоревый».

Многим девицам и женкам шептал Алёша ласковые слова. Многим, не скупясь, дарил кольца, серьги, ожерелья. Но как-то так получалось: пошепчет, а потом вскоре и забудет, что шептал. Только и останется на память о молодце у девицы Алёшин подарок. Королеву Апраксу и то позабыл. Это она о нем долго еще помнила, и слезы лила, и даже монашкой в монастырской келье молилась о нем, чтобы жив был. А сам Алёша берег в душе своей только одну любовь — к Настасье. Только уж очень давно это было.

Не рассказывал больше Алёша боярышне Елене про прекрасную её тезку жену Менелая, не грозился её похитить. И куда девалась вся смелость прославленного храбра. Ездил Алёша во все дома-терема, где только надеялся повстречать Елену. Ходил в Успенскую церковь, где молились богу Петровичи. Редкий день не скакал на Чудской конец, где находилось их подворье. Скакал прямо, а глядел вбок, на окошки. А вдруг промелькнет за слюдяными оконцами девичья голова.

Был Алёша не обижен славой. Носил на шее золотую гривну — высшую награду за воинскую доблесть и другие знаки отличия. И вдруг почувствовал себя юнцом, жаждущим громкой славы, такой, чтобы у всех был на слуху. А все для чего? Для того чтобы услышала она — боярская дочка Елена. Совсем как варяжский, рыцарь Гарольд, прозванный на Руси Соловьем Будимировичем. До сих пор помнят русские люди, как приплыл Гарольд из-за моря на ладьях с резными носами, с шёлковыми парусами. Плыли его ладьи от Варяжского моря по реке Неве, по Волхову мимо Новгорода, по Днепру — до самого стольного Киева. И хотя привез жених своей невесте и родителям ее, князю и княгине, богатые дары, не захотела невеста идти замуж за храброго, но безвестного рыцаря. И тогда поплыл Гарольд дальше — вниз по Днепру, по Чёрному морю — до Константинополя. Там со своей храброй дружиной стал служить он византийскому императору. Знали о подвигах его и Венецианское и Черное моря, окрестные города и земли. Греческие девы вздыхали о храбреце. А отважный рыцарь все не мог забыть прекрасную киевлянку. Слагал о ней песни, надеясь если не дарами, то песнями пробудить любовь. Потому и прозвали его Соловьём. Неизвестно, песни ли те и в самом деле тронули сердце красавицы или громкая слава Гарольда. Но теперь, когда приплыл храбрый рыцарь на своих кораблях в стольный Киев во второй раз — не с Варяжского моря, а с Чёрного, девица сама пришла к нему и. просила, чтобы взял он ее в жены.

Может, и Алёша сочинял песни о своей любви. Мы этого не знаем и зря говорить не станем. Скажем только, что больше никогда не сказал Алеша худого слова о ростовчанках, а об Елене и вовсе — ни сам её не судил, ни другим не позволял. Алёшины сёстры, те самые, с которыми мы познакомились в первый наш приезд в Ростов, дознались, конечно, про братнину любовь.

Родители Алёши — отец Федор и веселая попадья к тому времени скончались. Отец Федор дожил до старости и спокойно, пожалуй, даже с радостью отошел в мир иной, потому что сильно тосковал об умершей жене и надеялся снова встретиться со своей милой черниговкой на небесах. А попадья… Сёстры до сих пор слезы утирали, вспоминая, отчего приключилась с матерью беда.

— Попадья вязала мужу тёплые чулки из овечьей шерсти. Уже пали холода, ранние в ту осень, и попадья торопилась закончить вязанье.

— Вот и вязала в пятницу, — сказала одна сёстра, рассказывая Алёше о кончине их матушки. Сказала и всхлипнула.

— Спицами-то острыми, — сказала другая и тоже всхлипнула.

— Ну, и что, что в пятницу? Ну, и что, что спицами?

— Ах, Алёшенька, как ты не понимаешь, — затараторили сестры, перебивая друг дружку.

— В пятницу!

— Спицами!

— Как можно! Не любит этого Параскева Пятница. Вот и наслала на маменьку порчу. — И стали рассказывать дальше. Вчера только мать была в здравии, пекла в печи пироги с рыбой и визигой и с маком. А потом распахнула двери, чтобы дым повышел, прибралась в дому и села довязывать вязанье. А на другой день и загорелась жаром, зашлась кашлем.

— Я хотела сказать матушке, чтобы спиц не брала в пятницу, — причитала старшая сестрица, — да не посмела.

— И я хотела, да на сестрицу глядючи тоже не осмелилась, — вторила ей средняя. Так и ревели в два ручья. Третьей сестры, самой младшей, с ними не было. Она ещё в молодости вышла замуж и уехала с мужем в Суздаль. А две старшие так и жили девицами-вековухами сначала у родителей, а теперь при доме брата.

Дом себе Алёша поставил на месте старого отцовского сразу же по приезде в Ростов. Не жить же было княжескому дружиннику в поповской развалюхе.

Новый дом был просторный, удобный. Внизу — большая гридница и другие горницы. Их Алёша себе взял. Горние светелки — те, что на горе, вверху, — сестрицам отдал. Челядинцы в людской избе на задворках, где у попадьи амбары стояли. В хоромах только служанка одна при сестрах, там же с ними, в верхних горенках, потому и называют ее горничной. А с Алёшей — верный его Торопок. Всем, казалось бы, места хватает в новом доме. Но сестрицы у себя наверху не сидели. Итак вдоволь насиделись вдвоем, друг на дружку глядючи. Помолившись утром, спускались они вниз. Вели хозяйство, следили, чтобы не ленились челядинцы. Принимались они и за Торопка, которого братец, по их разумению, совсем избаловал. Но над Торопком не повластвуешь.

Бывало, встанут утром сестры-девицы и к Торопку приступают:

— Вчера вечером в медовухе меду было на вершок ото дна. И куда он подевался? А?

Торопок и глазом не моргнет.

— Мёд-то? Домовой, должно быть, выпил!

— Ах, бесстыжие твои глаза! — хором ахают сестрицы. — Вот он тебе задаст, домовой, за то, что напраслину на него возводишь. Придёт ночью, усядется к тебе на грудь и начнет душить за горло.

— Дорогие сестрицы, голубушки! Да за что же вы меня так! — завопит Торопок, будто его уже и в самом деле домовой своими замшелыми ладошками ухватил за горло.

— Тише ты! Тише! — замашут руками сёстры. — Алёшу разбудишь! И какие мы тебе сестрицы, смерд, какие голубушки!

— Вот встанет господин твой, ужо будет тебе за то, что мёд в медовухе вылакал.

— Это я-то вылакал? — разобидится Торопок. — А да же если и выпил, то не больше двух чарок. И то домовой сам мне поднёс, неудобно было отказываться. Не верите? Вот он вас я накажет за это!

Проснутся сёстры на другой день, удивляются: что же это такое? Сковорода, которая на печи стояла, висит на рогах ухвата, чистая посуда — в помойном ушате, а зеркало, которое Алёша им из Киева привёз, валяется на полу, в сенях. Торопок же ходит и приговаривает:

— Ну, вот видите! А на меня говорили! Домовой всегда проказничает, ежели в дому бабы крикливы и бестолковы.

Пытались сестрицы учить уму-разуму и брата своего, Алешу. Первое время Алеша сестриц увещевал. Послушает их речи неразумные про маменькину смерть от гнева Параскевы Пятницы, поморщится. Скажет точь-в-точь, как говаривал покойный отец Федор:

— Сие есть глупые предрассудки: вязание, пятница! И Параскева тут ни при чём.

Сестры машут руками, как мельницы крыльями:

— Замолчи, Алёшенька!

— Не гневай Параскеву Пятницу. А то и тебе беды не миновать.

— Ну, я-то на спицах вязать не стану ни в пятницу, ни в субботу, ни в воскресенье, — пошутит Алёша. Сестрицы ещё сильней руками машут:

— Не шути, Алёшенька!

— Не насмехайся, братец, над мученицей!

Пытался Алеша и по-серьезному сестер образумить. Объяснял:

— Параскева и значит по-гречески Пятница. Это имя такое. Есть у греков имена и по названию месяцев. Август, например. Когда перекладывал переводчик житие святой Параскевы с греческого языка на русский, то и имя её перевёл. А переписчик потом не разобрал, написал Параскева Пятница. И получилось — два раза Пятница — по-гречески, и по-русски. А насчёт того, что в пятницу нельзя вязать спицами — этого ни в какой книге нету.

Сколько ни старался Алеша образумить сестриц, все было без толку. Известно: волос долог — ум короток.

Но не только в девичьем уме было дело. Здесь, на севере, куда как больше разных предрассудков, — замечал Алёша. Верят и в чох, и в дурной глаз, и в ворожбу, и в волхованье. До сих пор по лесам ещё живут волхвы, которые лечат заговорами, и порчу наводят, и любовь присушивают. И ходят к ним не только деревенщина — смерды, но и горожане, а порой и купцы и бояре. Чего же с сестриц спрашивать, с девиц-вековух, которые жизни не ведают. Не заводил Алёша с сёстрами бесед, помалкивал. Но вот сестры не молчали. Допытывались:

— Всё сохнешь? Знать, крепко присушила.

— Да разве такая тебе жена нужна?

— И братья у ней чурбаны неотесанные, супруны угрюмые, балбесы неучёные.

Ну, что тут было отвечать. Ведь это Алёшины слова, им сказанные.

— Не виновата она в том, что у нее такие братья, — только и скажет Алёша.

А сестрицы свое:

— А сама-то она, твоя присуха? Разве это девичье дело — на конях скакать по лесам? Елсовка лесная, лешачиха — вот она кто.

— Цыц, — стукнул кулаком Алёша по дубовому столу, да так, что закачался стол. Зазвенели склянки для вина, купленные Торопком в Киеве, покатились и разбились на мелкие дребезги — вдребезги. — Сами вы кипалухи-глухарки глупые, — кричит Алеша. — Ступайте наверх, в свою светелку, чтобы глаза мои больше вас не видели!

Вот какая ссора приключилась в Алёшином доме.

* * *
Не скажу, много ли воды утекло с тех пор, как приметил Алёша Елену. Не сочту, сколько раз солнце землю обошло с тех пор, как увидела Елена Алёшу. У любви свой ход времени, свой счет дням и ночам.

Громко скрипит под ногами снег. Вызвездило небо. Звезды такие ясные — хоть все пересчитай.

Только одна звезда никак не взойдет, никак не загорится — свеча в окошке Елениной светелки. Зато в гриднице, сквозь ставни видно, все еще горит свет. Это братья Елены Лука и Матвей пируют с товарищами. Алёша туда не зван — к Петровичам. Вот и ходит он, будто вор в ночи, у чужого терема. Ждёт — не дождётся, когда погаснет там, в гриднице свет, когда улягутся спать братья Петровичи. И тогда в верхней светелке у Елены загорится та заветная звёздочка — знак, что всё утихло и спокойно, что объят большой многолюдный дом сладким сном. Тогда перемахнет Алёша через забор на боярское подворье. Ни сторож его не задержит — сторожу вдоволь золота дадено. Ни собаки на Алёшу не забрешут — собаки сытно накормлены. Неслышно подойдёт Алёша к заднему крыльцу. А там уже будет ждать его верная Еленина челядинка. Отворит потихоньку двери. Скинет Алеша свои сапожки и пойдет в чулках вязаных, осторожно ступая, чтобы не скрипнула половица. Поднимется по ступенькам лестницы наверх, в светелку к Елене. Она сама велела Алеше сегодня прийти. Прислала с мальчишкой-холопом бересту. Писала, что вечером у братьев гости. Напьются они и будут крепко спать. И холопов Елена напоит — велит ключнице отдать им всё, что останется от гостей. Пусть Алёша ждёт, когда загорится свеча у нее в светелке.

Но, как назло, сегодня долго пируют Петровичи со своими гостями. Алёшу уже мороз пробрал. Живя на юге, позабыл небось Алёша, каковы морозы у них в Ростове, и теперь топчется в своих узконосых сапожках, попрыгивает с ноги на ногу по скрипучему снегу. В такую-то ночь надо бы валенки надеть. В Ростове добрые валенки катают. Впрочем, с непрошеными советами незачем соваться. Не забыл Алёша про морозы. Но не может же прославленный храбр идти на свидание к любимой в валенках, как какой-нибудь смерд. Лучше уж помёрзнуть.

Насыпало снегу, намело валами, будто застыли на берегу волны. Волны! И вспомнилось Алёше, как ходили они походом в Тьмутаракань. За много дней пути от русских земель через бескрайние половецкие степи стоит город Тьмутаракань. До того далеко, что уже давно и сама Тьмутаракань потеряна, а все еще говорят: «Как в Тьмутаракани» — и сразу ясно, что где-то в несусветной дали. А тогда Тьмутаракань была живым кусочком тела Руси, Тьмутараканским княжеством, в котором сидели сыны, внуки, правнуки Владимира. Был большой торговый город, стоявший у пролива меж двух тёплых морей — Сурожского и Русского, которые теперь называют Азовским и Чёрным. Торговал с Византией, со средиземноморскими городами, богател, строился, украшался, исследовал окрестные земли и воды. Знали жители Тьмутаракани, как провести по мелководью суда из одного моря в другое, чтобы не разбить о прибрежные скалы, не посадить на песчаные мели. Даже пролив вымеряли между Тьмутараканью и Корчевом. Мерили зимой, когда затянуло льдом мелкое море. Алеша видел камень, поставленный одним из тьмутараканских князей, где было выбито, какова ширина пролива и кто его измерял.

Но сам Алёша был в Тьмутаракани не зимой, а летом. Весёлый оказался поход! Собрались дружины киевского и черниговского князей. Всю степь прошли, а противника так и не увидели. Воевала тогда Русь с печенегами. Правда, незадолго перед этим походом сильно разгромили печенегов под Киевом. Больше в глубь русских земель они идти не решались. Продолжали только тревожить пограничные города да далекую Тьмутаракань. Но как только узнали, что движется на них большое войско, рассыпались по степи. Так и дошли русские полки до самой Тьмутаракани, не повстречав противника. И там, дожидаясь, не вернутся ли степняки, сидели у теплого моря, жарились на горячем песке, так что стали черными, как те арабские купцы, которые приходили со своими товарами в Киев из дальних южных земель.

* * *
Сурожское море удивляло мелководьем: идешь, идёшь по воде, уже и берег едва виден вдали, а тебе все ещё по колено. Рыбины снуют прямо под ногами. И сетей не надо, хватай руками за хвост и тащи на сковороду. А в прибрежных зарослях полно птичьих гнездовий. По берегу, не боясь людей, вышагивают длинноногие цапли, полощут клювы в болотистых оконцах, выхватывая добычу, плавают в заводях тяжелые ленивые гуси и утки. Свистит, тринькает, стрекочет разноперая крылатая тварь.

Но всего больше понравилось Алеше море Русское. Уж на что хорошо несравненное озеро Неро, и то не сравнить его с Русским морем. Как вырвалась ладья из пролива на морской простор, замер Алёша, словно задохнулся от неоглядно синей дали. Прозрачней ключевой воды колыхалась она у бортов ладьи, густея, уходила вглубь, блестела и сверкала по всей немеряной шири, светясь, смыкалась над головой. Стоило прыгнуть со скалистого берега, и она будто подхватывала на лету, упруго покачивала, поддерживая и неся пловца.

Только одно не нравилось Алёше: эта чистая, прозрачная вода была обманна, её нельзя было пить, она обжигала солью и горечью глотку, сушила рот. И все они тосковали по сладкой воде родины.

От нечего делать воины развлекались, как могли. Днём лежали на прокалённом песке или в тени, под скалами. Плавали и ныряли, вытаскивая из морских волн дивную живность — огромные раковины, морских раков не с двумя, а с шестью клешнями и похожую на густой студень тварь, которая, пока была в воде, распускала прозрачные, с цветной каймой телеса, но стоило ее вытащить на горячий песок, на глазах съеживалась, меркла и таяла. И оставался от нее студень, похожий на овсяный кисель.

Ратники играли в кости и в шахматы, баяли байки. Иногда ходили в гости: черниговцы — к шатрам киевлян, киевляне — к черниговцам. Устраивали конные скачки, стреляли из лука, боролись меж собой. И все по-дружески, без зла, со смехом и шутками. Подзадоривали друг дружку. Бились об заклад, и проигравший должен был скакать козлом, блеять овцой, кричать петухом. Потешаясь, хохотали до боли в животе.

У киевлян сильней всех был Илюша Муравленин, молодой, недавно принятый в дружину храбр. Кто ни выйдет против него, Илюша обнимет, прижмёт к себе, словно любимую девицу, и положит на землю. Вот и все! Подходи следующий. Но против черниговца Святогора и он не мог выстоять. Святогор и правда был до того силен, что дуб с корнем мог выворотить. Похвалялся: «Мне бы за тяги земные ухватиться, я бы землю поднял!»

Оба они, что Илья, что Святогор, были незлобивы. Илья, бывало, уложит противника, а потом стоит, виновато улыбается: прости, мол, брат, так уж получилось.

И Святогор тоже. Повалив Илюшу, утешал его: «Ты еще молод, в силу не вошел. А будешь, должно быть, сильней меня».

Однажды, гуляя по берегу, набрели храбры на огромные тёсаные глыбы из белого камня. Подошли поближе, оказалось, не глыбы, а вроде бы лари, которые вытесал какой-нибудь великан. Зачем и для чего они — непонятно. Некоторые лари стоят развёрстые. Другие закрыты такими же каменными крышками. Подошёл Святогор, ухватился за крышку и приподнял её, а на дне — кости. Похоже — человечьи. Тогда и догадались, что каменные эти лари — гробы, в которых давным-давно похоронили покойников.

«Велики, должно быть, были люди в старину, — сказал кто-то. Раскинув руки, обмерил каменный гроб, повторил: — Велики!»

«И теперь такие найдутся, — ответил другой. — Вон Святогор, для него в самый раз».

«В самый раз», — подтвердил Святогор и приоткрыл ещё один каменный ларь. Здесь было пусто, и Святогор, забравшись внутрь, растянулся на каменном дне во всю длину. Колоду эту каменную и впрямь будто для него тесали — в самый раз! Постояли, поглядели, посмеялись, а потом кто-то взял да и задвинул крышку. И опять смех: «Поспи, друг, на каменном ложе, а мы погуляем. Потом воротимся — разбудим. Расскажешь, какой сон приснился!»

С тем и ушли. А когда воротились и открыли крышку, то не могли добудиться Святогора. Навсегда уснул, задохнулся. Так и схоронили богатыря в каменном гробу.

* * *
…Задумался Алёша, едва успел укрыться за забором. Сторож отворил ворота, и на улицу, весело горланя, вывалились гости братьев Петровичей. Видно, хорошо погуляли — едва на ногах стоят. А ещё немного спустя подбежала к забору челядинка, поманила Алешу.

В темноте, в чёрных сенях налетел Алеша на какую-то рухлядь. Что-то стукнуло, звякнуло; загремело.

— Кто там бродит? — окликнул спросонья холоп-придверечник, спавший в безоконной горенке за дверью. Челядинка горячими руками схватила холодную Алёшину руку, сжала крепко. Ответила охриплым от страха голосом:

— Это я, Улитка.

— Носит тебя нечистый по ночам, — проворчал придверечник, зашелся кашлем. Потом еще долго ворочался — слышно было,как скрипит под ним лавка. Челядинка все держала в горячих руках Алешину руку. А сверху, с лестничных переходов, глядела совиным взглядом Еленина мамка. Наконец, придверечник захрапел громким храпом. Челядинка прошептала едва слышно:

— Бог миловал. — Но всё ещё стояла, не отпуская Алёшиной руки. А потом опять еле слышным шепотом: — Не бойся, господин. Если схватят, говори, к Улите пришёл. Запомни, меня Улитой кличут. На себя приму.

Алёша притянул к себе девушку, погладил: по волосам, по горячей щеке, поцеловал в пересохшие губы. Она еле выдохнула:

— Ступай!

Держа в руках сапоги, Алеша поднялся по ступенькам. Мамка, не скрипнув, отворила двери в Еленину светлицу. Ее совиные глаза глядели на Алешу с ненавистью.

— Окаянный! — сказала мамка. — Что же ты делаешь, окаянный! Узнают Петровичи — голову ей отрубят и к ногам твоим кинут. Не этого ли ты ждешь? — И вдруг, сникнув, упала на колени, хватала заснеженные полы Алёшиной шубы, целовала подол кафтана. Молила: — Господин хороший, не губи девицу! Присылай сватов!

— Молчи, кормилица, — ровным голосом сказала Елена. — Нет на нем вины. Я сама его позвала! Ступай! Потом поможешь Улите его проводить.

Вот она стоит перед ним, его Елена. Косы распустила. Льняные волосы покрывалом укрыли спину. Серые глаза глядят бесстрашно и радостно. А Алеша-то то ли продрог сильно, ожидаючи, пока вспыхнет в окошке светлицы обещанная звездочка, то ли слова кормилицы пали камнем на душу — только холодит что-то внутри, пробирает мороз по коже. А Елена подошла глаза в глаза. Обняла. Дунула на свечу.

Не уберегли Петровичи свою сестричку, единственную, любимую. Да и как было её уберечь, своевольницу? То сидит в своей светелке, вышивает золотыми нитями шелковое покрывало на икону божьей матери для новой церкви, то вдруг забросит шитьё, кликнет холопов, свистнет псам, вскочит на коня и поскачет с борзыми в лес, на охоту.

Лес густой. Тропы обманные. Трудно ли заплутать, заблудиться? Вот уже и лаю собачьего не слыхать — борзые умчались вдогонку за зверем. Вот уже и голосов людских не доносится — на другом краю леса аукают Елену охотники.

Ускакала по лесной тропе от охотников, торопила коня. Теперь едет шагом, кружит по елевому чернолесью, по сосновому бору, по дубовой дубраве, по осиновой чащобе. Вот как может завести леший.

— А может, леший тут ни при чём — сама себя девица закружила.

— Что ты, верный конь, спотыкаешься? Или беду почуял? Или дорога не туда, куда надобно, ведет?

Может, и конь не спотыкался — всадница сама спешилась.

Стоит, оглядывается, прислушивается. Так и есть! Совсем близко! Голос ласковый.

— Жизнь моя, Алёнушка! Где ты?

А она в ответ ни слова. Сердце будто кто в кулак сжал. В руках дрожь. Смелая девица, а испугалась. Может, и правду это леший? Любит он вот так звать людским голосом — вглубь заманивает. Пойдешь на зов, а там кусты колючие лапами за подол цепляют, чмокает под кочками чёрными губами топь… Так и будет водить, пока совсем не забьёт памороки — затуманит память, заморочит.

А потом выйдет навстречу — косматый, борода зелёная. Как захохочет на весь лес! Страсть как боязно! Вот у них на улице живёт Варвара Дурочка. Бегает весь день, распустив косы, да хохочет беспричинно. А то плясать начнёт. Вся — драная. Глаза — пустые. А говорят, была красивая девица. Вот и понравилась лешему. Как-то пошла она в лес и отбилась от подруг. Кричали они ей, кричали, но так и не дождались ответа. Испугались и убежали. С того дня и лишилась Варвара разума. Потом уже повстречали ее в лесу бортники, ходившие за медом. В такую даль зашла, что и помыслить страшно. Не иначе как это леший её заманил.

Нет, Елену никто не заманивал. Это она сама сказала доброму молодцу Алёше Поповичу: «Приходи к чернолесью. Ждать тебя буду!»

— Алёнушка, жизнь моя!

Вот он, свет Алёшенька. Бросил поводья, схватил, обнял, понес на руках, сам не зная куда.

Могла бы уберечь девицу верная кормилица. Уж она бы за свою любимицу постояла. Набросилась бы лютой медведицей, разорвала бы в клочья. Но она поздно спохватилась. Услыхала как-то в сонной ночной тиши, как скрипнула лестничная ступенька. Не поленилась, вскочила с одра своего, зажгла свечу — и к Елене в светелку. А там — ночной гость! Кинулась было к дверям! Закричать хотела на весь дом:

— Лука! Матвей! Бегите быстрей! В дом ваш вор забрался! Хватайте его! Вот он! Вот он! Без кафтана — я кафтан прибрала! Без меча — я меч унесла, В одной рубахе белой, в одной рубахе смертной.

— Бейте его!

— Колите!

— Рубите! Убивайте, пока солнце не взошло!

Ночного вора, да ещё в своем дому можно убить без суда и следствия. И вины за убийство не будет. Это всем известно. Только — сразу, с ходу, сгоряча. Конечно, если схватят его, свяжут, скрутят, да еще дотянут, пока солнце взойдет, тогда уже надо его в суд вести и там судить. А убивать нельзя. Так бегите же скорей! Лука! Матвей!

Шевелила губами мамка без крика, без звука! Понимала: прибегут, схватят, убьют этого разбойника, ночного вора, душегуба. А Елена? С ней-то что будет? Позор-то какой! Перед братьями, перед челядинцами-холопами! Перед всем городом Ростовом!

— Елена, Елена, что ты натворила!

Ах, как жалела мамка, что раньше не углядела — пока ещё не дошел он до Елениной светелки. Вот тут бы его схватить! Пусть бы искололи его мечами в решето, изрубили саблями на куски, голову с плеч снесли и, скрутив за волосы, кинули псам! Это пока он сам по себе был — без Елены. А теперь-то что делать, когда они — одно целое.

Ах, как корила себя мамка, что слепа была, ничего не видела! А что было видеть? В дом к Петровичам Алёша, не хаживал. По гостям, куда Елена зачастила, мамка не ездила. А если и приезжала иной раз, то сидела в людской избе, дожидаясь свою зоречку, а оттуда Поповича не видно было. И всего, что могла теперь сделать мамка, — это оттаскать за косы девку-челядинку, потатчицу, через которую сносилась Елена с Поповичем. Уж и била её, била мамка — девку-негодницу. За косы возила, волосы выдирала, носом об стол стукала — кровь пускала. А толку-то что? Душу немного отвела — вот и всё. И сама же должна была помогать Поповичу, чтобы не застали его ненароком братья, не увидели ночной, порой холопы. Иной раз у кормилицы и отсиживался Алёша, дожидаясь, пока можно будет уйти незримо. И теперь, не меньше прежнего, ненавидела мамка Алёшу, хотя и берегла его голову.

Лежит Алёша в светелке Елены на девичьей её постели, на мягкой перине, на пуховой подушке, Но ещё мягче, чем на подушке лебяжьего пуха, на руке у любимой. До чего же сладко! До чего же тяжко! До чего же страшно! Не за себя — за любовь свою. Не идут из головы слова, сказанные мамкой. Ещё накаркает беды старая карга. Алёша теперь, как самый темный смерд из лесного села, всего боится — дурного глаза, вороньего гая, бабы с пустым ведром, мышиного шороха…

Пора.

Надо идти.

Разнять кольцо Елениных рук.

Подняться.

Взять сапоги в охапку, шубу.

Прокрасться во тьме вниз по лестнице.

Приманить псов, чтоб не тявкнули.

Одарить сторожа, чтобы молчал.

А Еленины руки крепко обхватили Алёшину шею. Не разнимается кольцо, как тот стеклянный браслет, который или носи, или разбей.

— Родная моя! — шепчет Алёша. — Пора. Слышала, что мамка сказала: «Хочешь, чтобы братья голову ей отрубили и к ногам твоим кинули!» Я боюсь.

— А я не боюсь, — говорит Елена. И ещё крепче обнимает. Алёшу же все больше страх разбирает. Зачем только он послушался, зачем позволил любимой удержать себя. Зачем не ушёл. Надо было в темной темноте, тихо-тихо. Надо было, ах надо было!

Вот стоит Лука с топором в руках. Рядом с ним Матвей с чурбаном-колодой. А вот и Еленина голова, глядит раскрытыми очами, шепчет: «Алеша, Алешенька!» А Лука, нет, это Матвей взял её за волосы, раскрутил и кинул. Катится голова вниз по лестнице, со ступеньки на ступеньку — стук-стук-стук.

— Алеша, — шепчет Елена, — проснись. Алёша!

Просыпается Алёша в холодном поту. Елена трясёт его за плечо. В дверь стучит мамка. Проползла в щель:

— Да что же это ты делаешь, проклятый? Или и впрямь её погубить задумал! Рассвет! Холопы вот-вот печи начнут топить! — Сунула в руки Алёше шубу. — Скорей! Скорей! — И на прощание: — Присылай сватов, окаянный!

Давно бы послал Алёша сватов. Только ведь не отдадут Петровичи ему своей сестры. Ни за что не отдадут. Сватов опозорят. Алёшу на весь город ославят. Да ещё и Елену замуж выдадут против её воли, а если упрётся, свезут в монастырь, постригут в монахини. Умыкнуть её, украсть, увезти без согласия братьев и обвенчаться с ней где-нибудь. Это, конечно, можно. Но тут Елена уперлась. Не потому, что не хочет выходить за него без согласия братьев, — крови боится. Знает: не простят знатные ростовские бояре Лука и Матвей Поповичу увоза сестры. Теперь только смерды где-нибудь в глухих селах умыкают девиц по сговору, по-древнему ещё языческому обычаю. И священники в церквах попрекают их за это в своих проповедях и грозят им небесными карами. Сыграв свои бесовские свадьбы у воды, приводят все же потом нечестивцы своих невенчаных жён в церковь. Иной раз даже уже с приплодом. Заодно и венчаются, и младенцев крестят. Но то ведь смерды. Алёша, конечно, обвенчался бы, как положено по христианским законам. Нашел бы среди своих друзей священника, готового обвенчать его с Еленой без благословения братьев. Но все равно Петровичи не оставят дела без отмщения. Искать будут Алёшу, чтобы смыть позор кровью. Вот почему не согласна Елена на увоз. Все ждет, сама не зная чего.

Совсем закружился Алёша со своей любовью. Ходил по городу, оглядываясь. Присматривался, прислушивался. Все казалось ему, что вышла из тьмы на свет их с Еленой тайна. Глянь кто не так, улыбнись не к месту, и пронзит Алёша своим мечом обидчика.

* * *
А жизнь между тем шла своим чередом. И ростовчанам было не до Алёши с Еленой. Занимали их другие дела.

Город свой считали ростовчане древним и потому старшим над другими городами — и Суздалем, и тем более Владимиром, который и вовсе был суздальским пригородом. Испокон веку младшие города подчинялись старшим. Как приговорит ростовское вече, так порешат и суздальцы, не говоря уже о владимирцах. Теперь же всё по-иному. В Ростове свой князь. В Суздале с Владимиром — свой. У каждого дружина и городские полки. Кто сильней, тот и старше. И так все обернулось, что нынче уже ростовскому князю приходится оглядываться на своего суздальского родственника. У суздальского князя шла между тем распря с Новгородом из-за неподеленных земель. Ростовский князь обижался аа суздальского родственника, норовившего и его втянуть в свару, и серчал на своего дружинника Алёшу Поповича, который в последнее время не думал вместе с князем думу — то есть не вникал в дела и даже ко двору не ездил.

Алёша и правда думу с князем не думал — не до того ему было. Но о князе не забывал, чуть не каждый день вспоминал его. Потому что, как утопающий хватается за соломинку, так и Алёша пытался ухватиться за княжескую руку. Надумал он было просить князя, чтобы тот посватал у Петровичей Елену. Уже совсем было собрался во дворец. Велел Торопку седлать коней. Но потом сел на стулец с подлокотниками и задумался крепко. Пенял: зряшное это дело. Петровичам, коренным ростовским боярам, и князь не указ. Они этого князя к себе не звали. И ждут они, не дождутся, чтобы спихнуть его отсюда. То с суздальским князем пересылаются, гонцами обмениваются, письмами, то с южными-князьями. Нет, князь неподходящий сват, плохой помощник в трудном Алёшином деле.

Торопок доложил, что кони оседланы, ждут. Но Алёша только рукой махнул — уйди, мол. Торопок пожал плечами, вышел. Но вскоре опять заглянул в горницу.

— Тебя человек спрашивает.

— Какой ещё человек?

— Письмо привёз.

— Веди, — приказал Алёша.

Нежданный гость оказался киевским купцом. Письмо было от Алёшиного друга Данилы.

— Да сам-то он где, Данила? Всё ещё в Царьграде или уже вернулся в Киев? — спросил Алеша.

— В Киеве, — отвечал купец. — Боярин самолично передал письмо, велел вручить в собственные руки.

Щедро наградив гостя, Алёша велел Торопку накормить, напоить его и, если надо, устроить на ночлег. И как только тот вышел, развернул свёрнутую трубкой длинную полоску бересты.

«Дорогой друг! — писал Данила. — Воротясь из Царьграда, услышал я от общих наших знакомых, что ты вместе со своим князем перешел из Переяславля в Ростов. Не знаю, радоваться этому или огорчаться. Жизнь становится все сложней и сложней, и всё труднее уберечь душу от страшного греха — пролития братской крови. Хочу надеяться, что на севере ты будешь делать все во благо родной земли, как делал это на юге. Да помоги тебе бог!»

Я не берусь утверждать, что письмо Данилы было составлено именно в таких выражениях. Но смысл его, мне кажется, я передаю более или менее верно.

«Что касается меня, — писал Данила дальше, — то ты знаешь давнюю мою мечту…» — тут Алёша улыбнулся, не дочитав. Ещё со школьных лет знал он эту мечту Данилы — надеть рясу и зажить смиренным иноком в тихой обители. Однако, едва окончив учение, Данила, как и Алёша, надел кольчугу и взял в руки не крест, а меч. Не раз сводила их на жизненных перепутьях воинская судьба, и всегда Данила клялся, что это его последний поход. Вот и сейчас читал дальше Алёша, «…люди, обитающие в далеких друг от друга землях, разговаривающие на разных языках, молящиеся разным богам, ищут одну и ту же истину — как жить человеку, чтобы не творил он зла и несправедливости, чтобы был наполнен любовью к своим ближним и счастлив. Теперь же, когда я смог своими глазами увидеть многие края и земли, я еще больше думаю об этом. И если судит господь и я, наконец, войду в обитель, то останусь в ней навек и попытаюсь поведать людям, что увидел и узнал, о чем передумал». Вот что писал старый друг Данила Алёше. А в самом низу письма, где уже кончалась длинная, свивающаяся в трубку полоска бересты, приписал Данила ещё несколько слов. «В Царьграде встретил я Илью Муравленина. Он был там с нашими войсками, которые были присланы на подмогу ромейскому императору. Илья мне очень обрадовался. Мы вместе с ним ходили по городу, столь прекрасному, хотя и непохожему на наш Киев. Не знаю, дошла ли до тебя весть, что Илья и у греков приобрел любовь и…»

Я должна тебе сообщить, дорогой читатель, что Алёша не дочитал письма Данилы до конца. Хотя и рад был за Илюшу. Так и с нами бывает — собственные беды и радости заслоняют от нас беды и радости даже близких наших друзей. А обрадовался Алёша потому, что когда прочитал он в Данилином письме имя Ильи, то его вдруг осенило, Илюша! Илья Муравленин, прославленный на всю землю храбр! Вот кого пошлёт Алёша сватом к Петровичам! Его и Добрыню!

Уж таким-то сватам не посмеют Петровичи отказать от двора без серьезной причины. Добрыня кого хочешь уломает, уговорит. А Илюша, тот будет стоять насмерть! Обрадовался Алёша, закричал громким голосом, зовя Торопка. Не успел тот заглянуть, Алёша уж ему навстречу:

— Седлай коней! Быстрей седлай!

Хотел было Торопок сказать господину своему: что же эта, мол, у тебя семь пятниц на неделе. То — седлай. То, — назад поворачивай. То — опять седлай. Этак мы далеко не ускачем. Но взглянул на радостное Алешино лицо, какого давно уже не видал у своего хозяина, и ничего не ответил, а бегом побежал на конюшню.

Скакал Алёша, летел по ростовским улицам. Об одном знал, об одном помнил: сообщить Елене, что и вправду пришлет вскоре сватов! Только как ее сейчас повидать, Елену? Не в терем же к братьям Петровичам влететь птицей. Впрочем, он на радостях и на это готов был. Вот сейчас за углом знакомые ворота. Завернуть, войти, обнять этих чурбанов нетесаных, супрунов неулыбчивых, дуроломов дубовых. Чёрт с ними! Всё-таки они братья её, Елены. Но в ворота дома Петровичей Алёша так и не свернул. Промчался дальше. По улицам, по переулкам — в княжеский дворец. Не за тем, чтобы с князем думу думать, у него своя дума была. Из дворца то и дело скачут гонцы, и Алеша надеялся таким образом с оказией переслать поскорей письма Добрыне и Илюше. Правда, надо еще знать, где они сейчас, Алешины верные друзья. Ну, Добрыня, скорей всего, по-прежнему посадничает в Новгороде. А вот Илья… «Что там писал Данила про Илюшу? — пытался вспомнить Алеша. — Илья был с ним в Царьграде. Сам Данила уже вернулся. Может, он и об Илье знает, где тот теперь находится».

Во дворце, прежде чем явиться к князю, Алеша отправился к боярину, ведавшему отправкой гонцов с княжеской перепиской, — выяснить, не будет ли в ближайшее время какой-нибудь пересылки с интересующими его городами.

В Суздаль поедет сегодня гонец, — отвечал боярин. И стал рассказывать. Недавно воротился домой посол суздальского князя, ездивший сватать за княжеского брата грузинскую царицу Тамару. Предложение было принято. Скоро жених отправится к невесте. Свадьбу решено праздновать в Грузии. И ростовский князь по этому случаю посылает в Суздаль кого-то из доверенных бояр со свадебными дарами. Отправляет золотое блюдо с узорами, крест с драгоценными каменьями, серебряный оклад для иконы святого Георгия, именем которого назван жених, ожерелье для невесты, — стал было перечислять боярин княжеские дары, но Алёша не дослушал. Хоть и не было пока оказии, все же ему хотелось поскорей написать письма. И спросив у отрока, прислуживающего боярину, бересты, Алеша пристроился за столом. Добрыне подробно описал про братьев Петровичей, у которых надо сватать Елену. А Данилу просил ответить, вернулся ли из Византии Илья Муравленин и где он теперь. Ответ пусть шлет как можно скорей. А ещё писал Алёша Попович Даниле, что понимает его желание написать книгу. Здесь в Ростове при одном из монастырей обнаружил он богатую библиотеку, есть тут и хорошие переписчики. Наверное, Данила привез из Византии какие-нибудь новые книги. Пусть пришлет почитать что-нибудь интересное по своему выбору.

Может быть, у вас возникнет вопрос, откуда я знаю, что писал Алеша в своих письмах к Добрыне и Даниле. Писем Алешиных, конечно, не сохранилось. Но ведь мы с вами договорились, что не будем дотошно доискиваться — было или не было. И вопросы наши будем ставить немного по-другому — могло ли быть. Что с этой точки зрения можно сказать об Алёшиных письмах? Былины сохранили память о том, что Алеша хотел послать сватами к братьям Петровичам Добрыню и Илью. Так что ничего выдумывать мне не пришлось. А относительно письма к Даниле… В Новгороде при раскопках действительно было найдено письмо, в котором наряду с разными хозяйственными поручениями была просьба прислать книг для чтения. Кто писал его, кому посылал — неизвестно. Но я считаю, что такое письмо вполне мог написать своему другу Даниле и Алёша. И про библиотеку — тоже правда. В Григорьевском затворе — так назвали ростовчане школу, созданную при Григорьевском монастыре, откуда в то время выходило много учёных людей, и в самом деле имелась большая библиотека, и, наверное, Алёша Попович, живя в Ростове, не раз наведывался сюда. Ну и грузинскую царицу Тамару суздальский князь действительно сосватал своему брату. А вот что касается Алёшиного намерения жениться на Елене, то друзья нашего храбра не смогли приехать сватами к братьям его любимой — ни Добрыня, ни Илья. Что помешало им, мы с вами узнаем, верней, увидим. А сейчас Алёше пора идти. Он уже написал письма, аккуратно свернул каждую бересту трубочкой и отдал боярину с просьбой переслать по назначению, как только будет возможно.

Князь хоть и серчал на своего любимца, но приходу его обрадовался. Именно его, Алёшу, решил он послать в Суздаль с поздравительными грамотами и дарами. Поручение почетное. Будут торжественные проводы. Съедутся гости из Киева, Чернигова, Переяславля и других городов. Но посылал ростовский князь Алёшу не за тем, чтобы тот повеселился на почетном пиру. Было ещё одно дело, которое лучше всех мог выполнить его любимец, лукавый храбр Алёша Попович.

В числе гостей, которые приедут в Суздаль, будет и знатный новгородский боярин Ставр. Да, тот самый, кого киевский князь засадил было в темницу. Алёша его знает? Тем лучше. Боярин Ставр у себя в городе пользуется немалым влиянием. И вот Алёше надо будет с ним встретиться и… Тут князь понизил голос, видимо не желая, чтобы напутственное слово, которое давал он своему доверенному боярину Алёше, дошло до чужих ушей. Не будем и мы встревать в тайные их дела.

Отправляться в путь велел Алёше князь не мешкая.

И вот, так и не повидав Елены, уезжает Алёша из Ростова. Единственное, что успел он перед отъездом, — это написать своей любимой записку, так сказать, официальное предложение:

«Я тебя хочу. Ты меня хочешь. Иди за меня замуж. А сватами пришлю Илью и Добрыню». Верный Торопок найдёт возможность передать добрую весточку Елене, через девку её, челядинку. Это Алёша не вхож в боярский дом к Петровичам. А уж Торопок с холопкой как-нибудь свидится.

А теперь в Суздаль! Полный радужных надежд, весёлый и счастливый, едет Алёша выполнять поручение своего князя.


ЧАСТЬ IV В ГРОЗНОЕ ЛЕТО СОБАКИ

19



По утрам солнце встаёт на правой — Торговой стороне. Западает на ночной отдых на левой — Софийской. А днём висит посередине над Волховом, над Великим мостом.

Новгород — город просторный, широкий. Вольно раскинулся он по обоим берегам Волхова. На левом — детинец с высокими стенами, сторожевыми башнями, земляными валами и глубокими рвами, с прекрасной Софией — главным городским собором. Потому и зовется вся левобережная сторона Софийской. Но кремль — детинец — это не весь город и даже не полгорода. Из кремля во все стороны ведут ворота. На юг к Гончарскому, или Людину, концу. На север — к Неревскому.

Концы — это районы города. Гончарский и Неревский — концы старые. Заселили их ещё деды и прадеды нынешних новгородцев. Говорят, будто в стародавние времена по берегам Волхова обитали разные племена. На том берегу на Словенском холме жили ильменские славяне — самое большое племя. А тут, где нынче Неревский конец, были поселения финских племен — мери и веси. Соседствовали с ними и славяне кривичи и литовское племя пруссов. Каждое племя жило отдельно. Порознь пахали они свои пашни, и пасли стада, и охотились тоже — каждое в своих лесах и угодьях. Но порой приходилось им вступать в союз, чтобы общими силами обороняться от врагов, строить укрепления. Да и в мирное время тоже находились общие дела. Вели они торговлю между собой и с другими народами. И сами отправляли под охраной дружины ладьи с товарами на юг по Ильменю, по Ловати через волоки к Днепру и на север по Волхову. И у себя принимали гостей — купцов, приплывавших и приезжавших из ближних и дальних земель. И так случилось, что сжились, смешались, породнились эти разные племена. И поселки их слились, огородились одной общей крепостью. И возник на этом месте большой укреплённый город с многолюдными улицами, хоромами и избами, с мастерскими ремесленников и купеческими лавками, с причалами для кораблей и святилищами богов, с известным всему миру торгом. Дети, родившиеся здесь, в этом городе, уже не знали, не помнили, кто к какому принадлежит племени и роду. Все называли себя славянами, русскими. А город свой называли по новой крепости Новым городом — Новгородом. Ныне память о былом хранят только иные названия: Неревский конец — по-старому Меревский — от племени мери, и Прусская улица — в память о пруссах, и Славна, Славянский конец — места, где некогда обитали ильменские славяне.

Сильно вырос город с тех пор, как помнит его Добрыня. Прибывает новый город, строится, селится. На западе от детинца возник ещё один конец города — самый дальний. Потому и называют его Загородским. Всего в Новгороде теперь пять концов, пять районов: Гончарский, Неревский и Загородский — на левом берегу и два на правом — Словенский и Плотницкий. Главные, самые красивые ворота ведут из детинца на восток к мосту.

Вот он, Волховский мост! Повис он огромной дугой над разливанной волховской водою. До того длинен, до того широк, до того могуч и крепок, что не стали новгородцы долго думать и гадать, как назвать получше мост. Само собой это вышло. Назвали Великим.

Мост соединяет обе части города, расположенные по правому и по левому берегу, — Софийскую и Торговую, названную так по большому новгородскому торгу. На Торговой стороне находится и канцелярия посадника Добрыни. Сегодня у Добрыни тяжелый день. Начинается ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ — «ТАК ПРИГОВОРИЛО ВЕЧЕ».

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ТАК ПРИГОВОРИЛО ВЕЧЕ


Большая вода, затопляющая в половодье прибрежные луга, уже сошла. Но и сейчас ещё Волхов по-весеннему многоводен. Глубоко вниз уходят толстенные, вытесанные из вековых необхватных дубов опоры моста. Меж ними проплывают тяжелые, груженные товарами ладьи и плоскодонные учаны, на которых ильменские рыбаки везут в город рыбу утреннего улова, скользят многовесёльные, быстрые ушкуи, снуют юркие челны.

Когда идёшь по Великому мосту, даже в тихую погоду в ушах свистит ветер. Добрыня остановился, вздохнул полной грудью. С высоты открывались дальние дали: светлой зелени заливные луга, желтые песчаные откосы, темные гряды леса. От самой воды по берегам вдаль и вширь теснятся друг над дружкой островерхие кровли, купола и кресты церквей. Лоскутно лепятся огороды. Причудливым деревянным плетением смотрятся с высоты моста пролегшие крест-накрест по пологим прибрежным холмам вымощенные бревнами мостовые улиц.

Сразу же за мостом начинается торжище. Но сегодня здесь тихо. Не кричат разносчики, не зазывают поглядеть товар купцы. Пусто в торговых рядах. На закрытых лавках диковинными железными плодами свисают хитроумные замки. Зато Ярославово дворище гудит вовсю. До сих пор называют так новгородцы площадь, где некогда стоял срубленный умельцами мастерами несказанной красоты дворец князя Ярослава. После Владимира никому из князей не позволяли новгородцы жить в детинце. Даже сыну Владимира Ярославу, которому сами же помогли потом сесть на киевский стол и стать Великим князем. Хоть и мудр был Ярослав, а всё же пришлось ему уйти из крепости — детинца и построить себе дворец па другом берегу Волхова, уже безо всяких крепостных стен. Но и на бывшем Ярославовом дворище, так же как и в детинце, не велят новгородцы селиться нынешним князьям. Княжеский дворец теперь находится за городом, на том месте, где некогда стоял укрепленный городок Рюрика. Там живет и князь со своим семейством, и его дружина. А на Ярославовом дворище размещается канцелярия посадника. Правда, располагается она не во дворце — прекрасный дворец Ярослава сгорел, к огорчению новгородцев, во время большого пожара, — а в новом, не очень красивом, но просторном и тоже богато украшенном здании. В светелках за столами сидят писцы и знающие иноземные языки толмачи, дожидаются распоряжений гонцы, глашатаи и меченоши — вооруженные копьями и секирами воины городской стражи. Здесь же, на дворцовой площади, собирается вече.

Испокон веку принято было у славян все важные дела решать на вече. Сходились все мужчины племени, кто мог держать оружие. Держали совет и ответ — вещали, потому и зовется вече. Так в старину было и в Новгороде.

Добрыня уже вступил на вечевую площадь. Под сапогами чуть слышно хрупает костяное крошево. Вечевая площадь, по древнему обычаю, вымощена не бревенчатым настилом, не тесинами, как иные площади и улицы, а коровьими челюстями. Никому не ведомо, откуда пошёл этот обычай: мостить вечевую площадь челюстями коров. Может, в стародавние времена сходились здесь племена-соседи на пиры. Пригоняли, похваляясь друг перед другом, скота несчётно, ели, не щадя живота, обильно и грузно. Не только ублажая и веселя себя, но и с тайной надеждой уверить, умолить богов, чтоб и впредь оставалась с людьми эта сытость. И чтобы скрепить этот уговор-поруку, волхвы от имени народа своего приносили богам жертвы, щедро отделяя им свежего мяса. Раскинув на земле сизые, в алой крови, ещё горячие внутренности жертвенных животных, колдовали и гадали, пытаясь заглянуть в грядущее. А может, нарочно мостили так площадь, где решалось, быть миру или войне, пусть видят вражьи послы, соглядатаи и послухи, как богато и могуче племя ильменских славян, если даже землю здесь покрывают не чем-нибудь, а коровьими челюстями. Значит, несчетно скота в их Стадах. А скот, как известно; самое большое богатство. И воины племени, белоголовые, статные, сильные, готовы к его защите.

Теперь уж никто не знал и не помнил, почему и отчего так повелось. Но считали: «Раз отцы и деды так делали, то и нам бог велел!» Дорожили и другим обычаем, хвалились везде и всюду: «Новгород — город вольный! И князь нам не указ! Сами правим свою жизнь».

Да, всё тут вроде бы точно так же, как было, в старину. Белеют под ногами коровьи челюсти. Стоят, как стояли, посреди площади широченные дубовые скамьи. Разве только вот вместо воинского щита, по которому когда-то били медным билом, созывая на вече народ, висит на дворцовой башенке звонкоголосый колокол. Но это бы ничего. Само вече иное — вот что.

Давно миновали те времена, когда на вече сходились все жители. Правда, нам с вами довелось побывать на одном таком вече в Киеве, когда решать участь осажденной половцами столицы собрались простые горожане, работные люди с Подола. Великий князь до конца своей жизни не мог простить этого киевлянам. Ведь он тогда чуть не лишился Великокняжеского стола. Теперь всё по-другому. И в Киеве. И в Новгороде.

Тихо, не тревожа колокольным звоном город, в положенные дни неспешно собираются «золотые пояса» — вечники. Вот и сейчас они уже сидят на дубовых скамьях, полукольцом охвативших вечевую площадь. Пестреют разноцветные кафтаны, сверкают, в утренних лучах яркого весеннего солнца золото и каменья. Но каждый из сидящих дам на скамьях дорожит своим поясом больше, чем самой богатой одеждой — расшитыми золотом кафтанами и плащами, портами из тонкого сукна, рубахами из заморских шелков. Дорожит больше, чем тяжелыми нашейными гривнами из литого червонного золота, больше, чем перстнями с дорогими каменьями, больше, чем всеми прочими драгоценностями. И гривны, и перстни — всего лишь украшения. Всяк, у кого есть на что, может их купить, надеть на шею или нанизать на персты. А вот золотые пояса имеются только у трёх сотен самых почтенных мужей — у знатных родовитых бояр да кое у кого из богатых купцов. Золотой пояс — это право подавать голос на вече. Потому и называют владельцев золотых поясов вечниками. Они-то и правят жизнью Новгорода. Выбирают тысяцкого — начальника над новгородскими полками и прочих должностных лиц, кому дано ведать судом, сбором налогов, приемом иноземных послов и другими важными делами. Выбирают и правителя города — посадника.

Теперь, пожалуй, настало время рассказать, каким образом оказался Добрыня новгородским посадником. Не раз доносили великому князю соглядатаи, что на Подоле Добрыню больше самого князя почитают. Как увидят его, и здравицы кричат и по-другому величают. «Ты, — говорят, — Добрынюшка, только свистни!»

«Не зря льнёт к Добрыне подольская чернь! — подозрительно думал князь. — Воевода и сам из смердов. А что, если он и впрямь возьмет и свистнет?» Вот и решил отослать Добрыню в Новгород.

Новгородские бояре, которые только и мыслят, как уйти из-под власти Киева, не больно-то будут привечать посадника, присланного киевским князем.

Добрыня дальнозоркими глазами издали разглядел среди одной группы вечников боярина Ставра. Если Ставр со своими сторонниками расположился на левой стороне полукольца, образованного скамьями, то боярина Ратибора — Ставрова противника, следовало искать на правой стороне. Вскоре Добрыня увидел за толпой и его. Ратибор тоже был окружён своими людьми. Сидел на одной из скамей и господин Садко — тоже подпоясанный золотым поясом.

Сегодня на вече среди прочих вопросов должно было решить — идти ли Новгороду походом на суздальцев. Волновало это не только вечников, но и всех других жителей города — и бояр, и купцов, и простых горожан. Воины городской стражи с копьями и секирами не пускали народ на вечевую площадь. Зато никто не мешал любопытным толпиться вокруг. И хотя утро только начиналось, да и вече ещё не приступило к обсуждению вопроса о походе, толпа возле Ярославова дворища всё густела.

Увидев приближающегося посадника, стражники растолкали любопытных, очистив проход. Из толпы, узнав Добрыню, закричали:

— Веди нас в поход, Добрыня, как водил в былые времена!

— В поход!

— Добрыня! Слава Добрыне! — слышалось в толпе. Но там же кричали и другое:

— Не пойдём на братьев! Не хотим братней крови! — И опять повторяли: — Добрыня! Добрыня!

Даже по скамьям вечников, казалось, при приближении посадника прошла волна. Добрыня, не обращая внимания на крики, по расчищенному стражниками проходу неспешным шагом прошел к своей канцелярии.

Пока новгородский посадник занят последними распоряжениями перед тем, как открыть вечевое собрание, мы поближе познакомимся с некоторыми из вечников и с другими лицами, от коих зависит решение нынешнего вече. Непростое это дело — разобраться в делах города, который носит имя Господин Великий Новгород.

* * *
Новгородский князь год за годом — почти с той самой поры, когда пригласили его сюда на княжение, — жил лениво. Изо дня в день стыл в сонной дреме большой княжеский дворец, одиноко возвышавшийся меж Волховом и Волховцом на косогоре Рюрикова городища.

В кои-то веки, в седую старину сидел тут Рюрик, а вот имя его на Руси до сих пор не забывали. Да и мудрено было забыть, потому что весь княжеский род, многочисленное ныне княжье племя вело свою родословную от Рюрика, как от корня. Что же касается новгородцев, то они больше всех о нём знали — о Рюрике — и больше всех спорили — как оно все было на самом деле, потому что дело происходило на их земле.

Одни говорили, началось всё потому, что порядку не было. Богат был город Новгород, только не шли ему впрок богатства. Спорили, враждовали меж собой населявшие новгородские земли племена. Мало ли из-за чего может выйти спор. То землю не поделили — кому на какой пашню пахать, то пастбища — где кому скот пасти, то охотничьи угодья. А рассудить, кто прав, кто виноват, некому. У каждого племени свои князья. Как сойдутся, ни первый второго не слушает, ни второй — третьего. И нет над ними старшего. А тем временем на город то и дело нападают враги, разоряют его, грабят, жгут. И опять не могут новгородцы договориться меж собой и дать врагам отпор. Вот тогда будто и отправились новгородские послы за море к варягам звать к себе князя оттуда. Там и увидели Рюрика. Посмотрели: князь боевой, дружина у него сильная и решили — пусть будет старшим. Пусть судит судом праведным, пусть защищает от врагов город, оберегает новгородские земли, торговые пути, по которым плавают купцы. А то, что он варяжского роду, не беда — обживётся.

Так рассказывают одни. А другие говорят по-другому. Будто никто этого Рюрика и не звал вовсе. Просто приплыл он однажды со своей дружиной на длинных ладьях под полосатыми парусами. Сказал: «Видите, сколько воинов у меня? Хотите, я у вас поселюсь и буду охранять и город ваш и земли?» Вот и сел княжить за старшего. Не сразу подчинились новгородцы князю-паходнику. Один раз прогнали его туда, откуда явился. По он второй раз пришел с братьями своими Синеусом и Трувором и с ещё большей дружиной.

А третьих послушаешь, так и вовсе говорят, не было никакого Рюрика. То есть князь по имени Рюрик был. Только в Новгороде никогда не княжил. Как пришёл, срубил крепость-городок на косогоре за ручьем Волховцом, который впадает в Волхов неподалёку от Новгорода, и сидел там до самой своей смерти, не смея носа высунуть.

Нынешний новгородский князь — хилый росток от Рюрикова корня — жил на том же городище в своем дворце. Казалось, бурное кипенье городских страстей не докатывалось сюда через водный рубеж, отделивший княжеский замок от вольного города. Новгородцы, занятые своими делами, приняв на всякий случай к себе князя с его дружиной, словно позабыли о нем. Сытно кормили, щедро поили — чего, мол, ещё надобно? Скучал князь, томилась в безделье дружина. Нельзя сказать, чтобы не имелось у Новгорода недругов. Только давно уже не решался никто напасть на него. Другие города — даже стольный Киев — сколько раз, бывало, и разоряли и жгли. То степняки нагрянут, то свои в междоусобицах луже чужих на части рвут. Но с давних лет никто не мог похвастать, что взял приступом новгородские стены. Часовые на сторожевых его башнях не врага высматривали — просто так, для порядка стояли да поглядывали больше, не занялся где-нибудь пожар, — пожалуй, самый грозный враг города. Иной раз, правда, отправлялись новгородцы под предводительством князя вместе с его дружиной походом куда-нибудь на чудь или на юргу. Возвращались с победой, приводили пленных, пригоняли скот. И опять жизнь шла своим чередом.

Иногда, чтобы размять застоявшихся коней да потешить себя, скакал князь на охоту. По улицам с гиканьем мчались всадники. Ржали кони, лаяли псы. От нечего делать завел князь в охотничьих угодьях для забавы зверинец. Резвились в клетках взятые живьем волчьи и лисьи детеныши. Облезлый медведь, чем-то похожий на лысеющего кряжистого князя, кланялся толпившимся у клеток любопытным, выпрашивая подачки. На лету ловил брошенные ломти хлеба и пироги и с большой охотой выпивал целую братину хмельного меда, которую ему, потехи ради, подносили шутники. Новгородцы любили приходить сюда по праздникам на гулянье с женами и детьми. А еще рассказывают: в здешнем лесу срубил себе избушку один отшельник и поселился здесь вдали от людской суеты, среди зверей. А потом построили здесь монашескую обитель и назвали ее Звериным монастырем. Может, в память об отшельнике, а может — о княжеском зверинце. Но это просто так, к слову. Сейчас же у нас речь о князе, тихо жившем в своем дворце на Рюриковом городище. Но вот туда, за Волховец, зачастили гости. Не простые. Почтенные мужи — самые знатные новгородские бояре. Даже сам архиепископ посетил замок за Волховцом и всю ночь просидел за княжеским столом. Поднимали гости кубки за воинскую доблесть князя, за его дружину и будущие победы. А боярин Ратибор, разгорячась от вин и медов, кричал:

«Пусть князь начнёт, а мы за ним потянем!»

* * *
Но не только в княжеском дворце продолжалось прошлой ночью позднее застолье. В притворе церкви Параскевы Пятницы собрались торговцы мехом. Гречник Викула, каждую весну отправляющий ладьи в Византию, купчина Еремей, ведущий торг с немцами, датчанами, шведами, и прочие владельцы судов и лавок, промышляющие мягкой рухлядью.

— Худион! — громким шепотом проговорил кто-то.

Да. В почтенное это общество пришёл, будто к себе домой, бывший холоп Худион — ныне правая рука господина Садко.

* * *
Если главный счётчик, с которым мы познакомились в конторе Садко, получил свободу по воле случая, то Худион добился её сам. Ещё во времена своего холопства у мастера-литейщика, владельца мастерской художественного литья, Худион по доверенности хозяина вёл все его торговые дела. Началось всё с того дня, когда в мастерской случилась большая неприятность. Произошло это не без вмешательства нечистой силы. Это, конечно, не я так считаю. Так думал мастер.

«Не перекрестил лба перед тем, как приступить к работе, вот и попутал лукавый, отвел глаза», — запоздало каялся хозяин Худиона. И правда, как иначе могло случиться, что ни сам он, ни подмастерья раньше ничего не заметили.

Работа мастера по художественному литью не менее тонкая, чем работа златокузнеца-ювелира. Так же как и в ювелирной, в мастерской художественного литья изготовляют подвисочные кольца, ушные колты, браслеты, перстни, ожерелья, поясные бляшки, бусы, пуговицы и прочие украшения. Некоторые мастерские специализируются на отливке нашейных крестиков или пластин для украшения церковной утвари. В мастерской, принадлежавшей хозяину Худиона, отливали образки — маленькие иконки, которые носят на груди. На такой иконке образ, лик — либо Иисуса Христа, либо богоматери, либо какого-нибудь святого.

В этот день в мастерской начали отливать святого Георгия. Накануне мастер закончил резать каменную форму для отливки. Изготовить форму не просто. На твердом камне надо вырезать все, что должно быть на образке. Долго и кропотливо вырезал мастер на камне фигуру святого воина Георгия на коне с копьем в руках, чудище с разверстой пастью у конских ног и надпись внизу: «Святой Георгий побеждает змия».

В последнее время работал мастер день и ночь. Торопился закончить поскорей отливочную форму. Приближался день святого воина Георгия, защитника ратных людей. Многие захотят повесить на грудь образок с Георгием. Быстро можно будет распродать товар.

Наконец, форма для отливки была готова. С раннего утра в мастерской пылала печь. Худион вместе с другим подмастерьем, сменяя друг дружку, раздували мехи, нагнетали в печь воздух, чтобы горела жарче. В глиняных тигелях плавился металл для отливки — серебро с медью. Мастер тоже не отходил от печи. То и дело заглядывал в тигели. Юнот — юный отрок, ученик, отданный родителями в услужение, чтобы приучался к мастерству, держал наготове льячку — глиняную, как и тигель, разливную ложку с узким носкому конце и длинной деревянной ручкой.

Мастер скомандовал: «Пора!» Худион, взяв у мальчишки льячку, зачерпнул из тигеля и осторожно вылил металл в форму. Другой подмастерье быстро прикрыл форму каменной крышкой. Вот и готов образок. Остаётся, как остынет, вынуть его и снова залить в форму металл для следующего образка.

Работали до самого обеда. В углу мастерской уже громоздилась груда образков. И вдруг, вынимая очередную отливку, мастер глянул на образок, да как закричит. Подмастерья к нему. Думали, хозяин горячим металлом обжегся. А мастер тычет перстом в образок и кричит что-то про лукавого. Пялят подмастерья глаза — ничего не понимают. Образок как образок. Вот Георгий с копьем, вот змий, вот надпись. Только что это? Батюшки-светы! Надпись-то какова — все буквы шиворот-навыворот! Чтобы на отливке вышли буквы такими, как должно, на каменной форме их надо вырезать не так, как они пишутся, а обратной стороной. Это каждому известно. А вот поди ж ты, нашло затмение, и мастер не перевернул буквы на камне, вырезал прямо. Шутка, ли сказать, вырезать новую каменную форму!

Мастер на все лады ругал нечистого, молил всех святых — то Кузьму и Димиана — покровителей всякого мастерства, то Параскеву Пятницу —святую деву, от которой зависел успех торговли, то самого Георгия Победоносца, чей лик был изображен на иконе. Но Кузьма с Димианом, по всей вероятности, мало что могли помочь теперь, когда работа была уже закончена. Параскева Пятница к литью явно никакого отношения не имела. А Георгий хоть и был смелым воином, но ему, видимо, легче было победить змия, чем перевернуть наизнанку надпись.

Выручил мастера его же холоп Худион. Попросил разрешения нести иконы на торг. Уверял, что продаст их. Раздосадованный неудачей, хозяин сначала турнул попавшегося под горячую руку холопа. И в самом деле, как было не турнуть? Понесет холоп образки на торг. Только кто станет покупать иконки с выворотной этой надписью? Ладно, если засмеют. Ведь и к ответу притянуть могут. А кого? Конечно, ere, мастера, хозяина. С холопа какой спрос?

Но холоп, хоть и был побит, не отставал. Клялся слёзно, что никакой обиды хозяину не будет. Просил только дать ему небольшое бронзовое зеркальце, которое он видел у хозяйки.

В конце концов хозяин сдался. Отпустил холопа на торг с иконками и зеркальцем, недоумевая, впрочем, зачем оно понадобилось Худиону. Но Худион знал — зачем. Выбрав для начала на торгу место потише, Худион показал образок с чудными непонятными буквами нескольким зевакам, приговаривая, что икона эта не простая, заколдованная, и потому очень даже необходимая при всяком опасном деле, когда требуется помощь святого Георгия. А в доказательство предлагал посмотреть на иконку в зеркальце. В зеркальце-то надпись видится как должно. Долго искать покупателей не пришлось. Сами нашлись, налетели, обступили, расхватали все иконки до одной. Вскоре Худион пришел к хозяину за новой партией образков. Хорошо, что не разбил в гневе мастер каменную форму.

Образки с выворотной надписью пошли ходко. Раскупали их гораздо охотней, чем обыкновенные. Теперь уже мастер и новые формы готовил так же. Не мудрствуя лукаво, вырезал на камне буквы как есть — чего проще! А Худион всё торговал. И хозяина обогатил и сам на волю выкупился. Вот он какой, Худион, доверенный человек Садко.

* * *
Худион окинул цепкими темными глазками празднично убранную залу трапезной, поприветствовал собравшихся. И ему отвечали с почтением, справлялись о здоровье господина Садко, спрашивали, когда прибудет сам. Известное дело, без Садко Сытинича и пира не начнут.

В этот вечер в церкви Параскевы Пятницы, так же как и в княжеском дворце, обсуждался вопрос — идти ли походом на суздальцев. У Новгорода с Суздалем давно уже идет свара из-за заволочных земель. Заволочные — это земли за волоком. Там и лесные охотничьи угодья, и города — Волок Ламский, стоящий на пересечении торговых пугей, Торжок, названный так по расположенному там большому торгу. В этих спорных городах сейчас имеются целые улицы — одна заселена новгородцами, другая — суздальцами. И у тех и других свои гостиницы, в которых останавливаются торговые гости, свои торговые ряды, склады для товаров, конные дворы, где содержатся лошади, нужные для перетаскивания ладей и перевозки путников через волок. Даже церкви и те построили порознь.

Обширные заволочные земли тянутся далеко на северо-восток до Каменных гор. Там промышляют ловцы зверя — и новгородские, и суздальские. Владеет же этими землями народ югра. И вот новгородцы, не довольствуясь тем, что сами берут там пушнину, стали требовать от югры дани. Суздаль, конечно, этого не потерпел. Он и сам не прочь взять дань с югры. А уж хозяйничать там новгородцам ни за что не мог позволить. Недавно суздальцы пошли в поход на югру, разбили её и стали брать с югорских жителей меха. Теперь же Новгород готовился изгнать оттуда суздальцев. Об этом толковали, как мы с вами уже слышали, в княжеском дворце на Рюриковом городище. Конечно, князь стоит за поход. Там и он сам, и дружина его разживется добром. Да и напомнить Новгороду, что не даром он ест хлеб, князь не прочь, и силу дружины своей показать. Боярин Ратибор, который поднимал кубок за победу в предстоящем походе, тоже не зря старается. У него в заволочье имения, которые он надеется расширить. Среди торговых людей, собравшихся в церкви Параскевы Пятницы, тоже есть немало сторонников похода. И тот же гречник Викула. И Еремей. Это понятно. Если примучить югру, новгородские купцы станут покупать мех совсем задешево. Значит, и выгода прямая. Но есть и противники похода. Например, господин Садко. Почему? Что он, враг сам себе, что ли? Нет, господин Садко себе, конечно, не враг и выгоды своей тоже не забывает. Вспомните, хлеб-то он где покупает по дешевке? В Суздале! Зачем же ему надобно ссориться с суздальцами. А что касается югорских мехов… Мех Садко берёт ещё дешевле, чем у югры. Где? Это тайна. И знают её только самые доверенные люди Садко: Худион, который присутствует на пиру, главный счетчик, да еще старик толмач — бывший кормчий, некогда плававший на ладье Садко вместе с хозяином. Но они эту тайну хранят, язык держат за зубами.

Худион не зря явился, как мы видели, пораньше. Он уже успел прислушаться, о чем толкуют собравшиеся, приглядеться, кто с кем сговор ведет, да и сам успел перемолвиться словом с нужными людьми. Кому намекнуть, что господин Садко не оставит его в трудный час, который у каждого делового человека может наступить, кому пригрозить, кому… Впрочем, это его дело, Худиона, как с кем дела улаживать. Не нам его учить, не нам осуждать.

— Тихо! Тихо! Слово имеет сам господин Садко!

Если Викула и Еремей говорили о выгодах, которыз принесет поход, то по словам господина Садко выходило — от этого похода будет один только вред. Войско уйдет, и город останется без защиты — это раз. Суздальцы перережут пути, нарушится торговля — это два… То ли речь господина Садко убедила многих, то ли Худион успешно потрудился, но как ни возражали Викула с Еремеем и их сторонники, союз торговцев мягкой рухлядью принял решение поддержать тех, кто на предстоящем вече будет голосовать против похода.

Пир продолжался.

На серебряных блюдах громоздились бараньи бока, нежно белели молочные поросята, золотом отливали острые спинки стерляди. Дышали теплом пироги с говядиной и рыбой, с грибами, горохом, морковью. Сладко пахли варенные в меду овощи и заморские фрукты. Из храма в раскрытые двери глядела на уставленные яствами столы трапезной пресвятая дева с чудным именем Параскева Пятница. Глядели с икон на людское пиршество и другие святые угодники, отшельники, постники. Глядел глазами своего распятого сына и сам господь бог.

Может, вас это удивит: пир, застолье, деловые беседы в церковных стенах. Всё-таки храм, божий дом — неудобно. Не беспокойтесь! Бог не обидится на тех, кто решает в его доме свои земные дела. Ведь иные храмы и построены на доброхотные деяния деловых мужей. Так что у тех, кто справляет в нём застолье, дом вроде как бы общий с самим господом.

Хотелось бы рассказать поподробнее о боярине Ратиборе и ещё о некоторых владельцах золотых поясов, но нам пора на вече.

* * *
Время уже шло к полудню, когда посадник Добрыня в окружении писцов, глашатаев и меченош вышел из канцелярии и поднялся на помост перед скамьями. Писец с берестой и писалом устроился за стоявшим тут же на возвышении столом.

Скамьи вечников гудели. Сквозь общий гул прорезались бранные слова, которыми обменивались сторонники Ставра и Ратибора. При выходе посадника вечники немного притихли, но ненадолго. Вскоре по рядам снова прокатился рокот. Сначала глухой, потом погромче.

Голос у Добрыни зычный, а что говорит посадник, все равно не слышно. Да и чего его слушать — пришельца — новгородским мужикам, решающим здесь на вече свои дела. Наперед известно, что скажет посадник, присланный киевским князем. Это у новгородцев на уме — поход. А у киевского князя и его посланника другие заботы. Так и есть. Посадник начал свою речь о данях, которые новгородцы должны посылать Киеву.

Вопрос о данях — старая болячка. Со времён Олега платит Новгород, как и все другие города, дань Киеву. Еще при князе Владимире попытался было своевольный Новгород отделиться от Киева. Уговорили новгородские мужи сидевшего в их городе княжича Ярослава, сына Владимирова, чтобы тот отказался платить Киеву дань; Весть об этом привёз Добрыне юный Алёша Попович. Добрыня первый советовал тогда Владимиру идти войной на сына. Владимир стал готовиться к походу, но вскоре умер. Великим князем стал Ярослав. До сих пор, как только наступает срок платить дань, шумят «золотые пояса». Доказывают: дескать, Ярослав Мудрый, став Великим князем, пожаловал Новгороду грамоту, в которой освобождал новгородцев от дани. Только грамота эта затерялась. Но это пустые слова. Добрыня уверен: никогда никто не давал Новгороду такой грамоты. Добрыня и при Владимире считал, что Новгород, как и другие города, должен платить дань. И теперь так считает. И не потому, конечно, что хочет пополнить казну киевского князя Киев — столица, старший над всеми городами. Он должен объединять и держать под своей рукой иные города. Русь должна быть единой. И дань нужна Киеву, чтобы держать войско, оборонять земли от степняков. Правда, теперь у Киева только что и осталось название — стольный. А на самом деле давно уже потерял Киев свою силу и власть. Суздальский князь, пожалуй, посильней киевского. Да и Галич, и Чернигов не уступают Киеву. Ну, а про Новгород и говорить нечего. И все же пока стоит стольный Киев, пока сидит там на столе Великий князь, старший над князьями, никто не смеет нарушить закона и обычая.

Сегодня вечники расшумелись особенно зло и гневно. Все припомнили Добрыне:

— Сына своего хотел навязать нам на голову киевский князь. Не вышло, так посадника удружил!

— Или ты забыл, посадник, о братьях наших, принявших муку в темнице киевского князя?!

Не забыл о них Добрыня. Гонца посылал в Киев к Великому князю, чтобы отпустил он новгородских торговых людей, которые ни за что ни про что были арестованы по приезде в Киев. Князь все медлил. Держал их заложниками. А пока гонцы с письменами скакали туда-обратно, посаженные в темницу новгородцы перемерли. Говорят, скончались от немыслимой духоты, потому что загнали их в глухое подземелье всех скопом, так что яблоку негде было упасть.

Уже и князя того на свете нету, а посадник Добрыня по-прежнему в ответе перед новгородцами. Конечно, почтенные эти новгородские мужи — вечники, что сидят перед Добрыней на скамьях, жалеют о тех несчастных, что задохнулись в подземной темнице, но еще больше жалеют они о дани, которую надо платить Киеву. Трудно пришлось бы посаднику. Глядишь, и самого бы под замок посадили под горячую руку, но тут на помощь ему пришёл боярин Ставр. Влез на скамью, громким властным голосом перекрыл шум. Сказал:

— Что братья наши скончались, на то божья воля! И незачем вспоминать старые обиды. И с данью мы уладимся. Только ты не торопи нас, посадник.

Кто-то что-то кричал, но Ставра не больно перекричишь. Да и на скамьях многие зашикали на крикунов.

— Боярин Ставр дело говорит! Он и сам претерпел, немало от киевского князя. Да время ли сейчас затевать свару с Киевом?

Боярин Ставр поддержал посадника вовсе не потому, что позабыл обиду, причинённую ему киевским князем. Просто сейчас было нечто, что объединило новгородского боярина Ставра с посланцем киевского князя посадником Добрыней. И тот и другой не хотели допустить войны с суздальцами. Киевский князь не мог поддержать Новгород, чтобы не обострять и без того сложные отношения с обретавшим все большую силу Суздалем. Посадник Добрыня не только блюдя интересы Киева, но и сам лично всей душой был против похода, сулившего очередное кровопролитие. Боярин же Ставр беспокоился о своих вотчинах, находившихся по соседству с чудью. Не раз примучивал боярин местных жителей и мехов брал у них вдоволь. Как только прослышат они, что новгородская дружина ушла в дальние заволочные земли, сразу поднимут головы, осмелеют. Ещё чего доброго, и боярскому именью не поздоровится. Вот почему боярин Ставр вынужден был на время забыть о причиненных ему киевским князем обидах, как будто заключил с посадником перемирие. Да еще было одно обстоятельство, о котором в Новгороде не догадывались. Недавно Ставр ездил в Суздаль — отвозил подарки новгородского князя князю суздальскому к свадьбе его брата, и там, в Суздале, был у него разговор с дружинником ростовского князя Алешей Поповичем. О чём они беседовали, никому не ведомо. Но после этой поездки Ставр ещё громче стал всюду говорить, что заволочные эти земли — пропади они пропадом — не стоят того, чтобы Новгороду с Суздалем брань начинать.

Как ни странно, но и сторонники похода в этот раз не долго спорили с посадником. В самом деле, если идти в поход на суздальцев, то не стоит ссориться с Киевом. Не воевать же сразу с двумя противниками. Вот и решило вече в этот раз собрать дань. Таким образом, посадник выполнил главное поручение, ради которого и был послан в Новгород Великим князем. Но Добрыню эта победа не успокоила. Он знал: сегодняшнее вече еще покажет себя. И действительно, на скамье уже стоял Ратибор. Едва заговорил он об обидах, причиненных Новгороду суздальцами, как вокруг него закричали:

— Отомстим обидчикам! Отстоим наши земли!

— В поход!

— Тряхни былой удалью, Добрыня! Веди нас на суздальцев!

— В поход! В поход!

— Пиши, писец: «Вече приговорило…»

Писец уже обмакнул в чернильницу перо, да только записать не успел. Поднятый своими сторонниками над толпой еще выше Ратибора, взлетел Ставр.

— Погоди, писец, писать. На суздальцев пойдёте? Хорошо, коли вы их разобьёте! А ежели они вас? Тогда как? У суздальского князя дружина не чета нашей!

И опять подхватили на ближних скамьях:

— Пусть князь сам идёт! А мы за ним не потянем!

— Не пойдём на братьев!

— Пиши, писец: «Вече приговорило…»

— Трус! В Волхов его!

— В поход!

Писец только знай головой вертит. Ждет, когда пересилит та ли, другая ли сторона. Его дело маленькое: что услышит, то и напишет. А крику на площади, крику! Орут «золотые пояса» в триста глоток — кто кого перекричит, чей голос громче. Потому и называется — голосование.

А на площади уже не крик — свара началась. Осипнув, крикуны уже не столько глоткой берут, сколько кулаками. Не хуже смердов тузят друг дружку «золотые пояса», почтенные бояре, властители города. Вон кому-то уже и зубы выбили — сплёвывает кровью. С другого, который, продолжая что-то кричать, карабкался повыше на скамью, не только кафтан сорвали — стянули порты.

Тщетно пытается посадник навести порядок. Если бы не на вече, а где-нибудь на улице началась подобная свара, давно бы уже вмешались стражники, похватали бы драчунов. Но сейчас они со своими секирами застыли как неживые, будто ничего и не видят. Писец всё вертит головой, не зная, что же ему в конце концов писать на своём пергаменте. Сначала, казалось, верх берут сторонники похода, потом — вроде бы его противники. Не известно, чем бы кончилось это вече, какое приняло бы решение, но вдруг заговорил вечевой колокол. Это, предчувствуя поражение, велел ударить в колокол боярин Ратибор. И тотчас же, сминая стражу, на вечевую площадь кинулись люди Ратибора и тоже ввязались в драку. Им было велено, как только услышат колокольный звон, прорываться на Ярославово дворище и бить тех, кто будет кричать против похода. Но оказалось, что и Ставр тоже позаботился о подмоге. И теперь уже дрались не только на устланной коровьими челюстями вечевой площади, но и везде вокруг. А тревожный колокольный звон все плыл и плыл над Новгородом. Он хорошо был слышен и здесь, на Торговой стороне, и за мостом — на Софийекой. И люди Садко не зря ходили все эти дни по Плотницкому концу. Грозили: «Вот не дадут суздальцы хлеба, насидитесь голодом!»

Кивали головами плотники, парусники, кузнецы: «Никогда не хватало своего хлеба нашему Новгороду!» Хлеб привозили с юга, а в последнее время — это было всем известно — груженные зерном ладьи господина Садко шли из Суздаля и Ростова.

На другом берегу Волхова с Гончарского конца с гиканьем и свистом двинулась ватага Васьки Буслая. Ваське что. Ему без разницы — хоть в Заволочье на Двину, хоть еще дальше — на Печору, хоть — до Каменного пояса, Уральского хребта.

Васькина ватага была уже на мосту, когда путь ей преградили люди Ставра. У каждого вечника есть свои уличане или кончане — те, кто живет на одной с ним улице, на одном конце города, а главное, кто на него работает, его милостями кормится. И вот по зову колокола спешат они постоять за своего господина. Иного спроси, из-за чего в драку полез, он и не ответит. Сам не знает. Так велено — скажет. И все они — и те, кто был за Ратибора, и те, кто за Ставра, и те, кто за Садко, желающие идти в поход или не хотевшие этого, — сошлись на мосту. Не зря новгородский мост называют Великим. Народу тьма тьмы набежало. Встали — стена к стене. Одни хотят прорваться на вечевую площадь. Другие встали, будто крепостной вал. И пошло. Дерутся не только кулаками. Ходят по головам дубины, топоры. Вопрос о походе на суздальцев ещё не решён, а сражение уже идёт не на жизнь, а на смерть. Кого-то уже спихнули в воду. Выплывет, нет ли — никому и дела нету. А на берегу — жёнки. Сбежались со всех пяти концов, кричат, плачут.

В это время шла девка Чернавка по воду. На плече — кипарисовое коромысло. На коромысле — вёдра кленовые. Идёт — воды не плеснёт. Вдруг слышит, кричат:

— Ваську Буслая на мосту убили!

Как тряхнула Чернавка коромысло — отлетели вёдра с водой. А она коромысло в руки и бежать к мосту, А там не протолкнёшься. Раскрутила Чернавка коромысло и давай лупить всех подряд. Ваську Буслая никто не убивал. Целёхонек. Зато многие другие, когда поредела толпа, остались лежать на мосту. Голосили над ними женки, оплакивая вдовью долю, проклинали Великий мост. То и дело на нём дерутся новгородцы. Иной приезжий человек подивится, отчего это новгородские жители всегда на своём мосту бьются: Отвечают ему, что это неспроста. Рассказывают: в давние времена, когда Великий князь Владимир крестил Русь, побросали новгородцы в Волхов славянских языческих богов. Бросили в волховские воды главного бога Перуна, который стоял в святилище на Перыни. Рассердился Перун, разгневался. И когда проплывал. он под Великим мостом, закинул на мост свою боевую палицу и молвил: «Потешьтесь теперь вы ею, новгородцы!» С той поры и повелось: как станут новгородцы решать какие-нибудь свои дела, не сладятся и дерутся на мосту. Хотите верьте этой старой байке, хотите иначе думайте — отчего да почему новгородцы на своём мосту дерутся.

Ещё не успели унести с Великого моста убитых, ещё не выловили из волховских вод утопших, а с Ярославова дворища во все пять концов Новгорода скакали глашатаи. Спешась, ходили от улицы — к улице, от дома — к дому. Кричали: «Слушайте все! Слушайте все!» Развернув пергамент, читали: «Вече приговорило: идти походом на суздальцев!» И слушали новгородцы, мотали на ус. Потому что теперь каждый, достигший воинских лет новгородец — желает он этого или нет, — должен явиться, как положено, в свою сотню и идти в поход. Так приговорило вече. И горе тому, кто нарушит приговор. Ослушника могут с позором выгнать из города, сжечь его дом, выселить семью.


20



Выше всех церквей в Новгороде — София. Один купол её — золотой. Горит и сияет он в утреннем солнце. А пять других куполов, крытые свинцом, серебрятся неярко, как вода в Волхове. Говорят, хотели было новгородцы позолотить все шесть куполов — хватило бы в Новгороде золота, чтобы украсить свой любимый храм не беднее, чем украсили Софию киевляне в стольном. Но главный городской зодчий отговорил новгородцев золотить все купола: «Негоже наряжать великую Софию, без которой нельзя помыслить Новгорода, как какую-нибудь купчиху. Пусть будет её наряд величествен и строг, как подобает святыне».

Сложен Софийский собор из серого тесаного камня, светлого, как северный жемчуг. Камень скреплён цемянкой — крепким известковым раствором с толченым кирпичом. От толченого кирпича известь стала розовой, как утренняя заря.

Стоять и стоять прекрасной Софии от лета к лету, от века к веку. Не разрушат ни ее, ни города Новгорода никакие силы, пока не слетит с ее вершины сидящий на ней свинцовый голубь. Подойдет новгородец к храму, запрокинув голову, так что шапка валится наземь, поглядит ввысь: вон он, голубь! Сидит! И на душе у него станет покойно. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ — «ПОКА СИДИТ ГОЛУБЬ».

ДВАДЦАТАЯ ГЛАВА ПОКА СИДИТ ГОЛУБЬ


Посадник Добрыня без думных бояр, безо всякой свиты, с одним только из своих отроков, толковым и быстрым Васильком, пеши обходил город, осматривал валы и укрепления. Василёк на лету улавливал брошенное посадником слово, перехватывал хмурый взгляд, запоминал всё, чтобы потом записать по порядку — где что надо подправить, подновить, укрепить. Как кошка, карабкался на высокие бревенчатые городни.

Добрыня любил Василька. Живым умом и расторопностью этот юноша кого-то напоминал ему, но кого — Добрыня не мог вспомнить. Сам он теперь был тяжеловат. Ходил медленным шагом, шумно дышал, поднимаясь на крепостные стены.

Ступенька за ступенькой — одолел. Стоял, отдуваясь, смотрел из-под бровей. Сторожевая башня выступала вперёд стены. Окошки бойниц — на все три стороны. Плотники, торопливо стуча топорами, заканчивали кровлю. Сказал, раздумывая:

— Не далеко ли выдвинули?

Один из плотников спрыгнул с лесов. Стоял с топором — волосы прихвачены ремешком, статный, синеглазый. Отвечал твердо:

— В самый раз. Из переднего окна вон какой обзор. А полезут на стену, стрелки с двух сторон им — в спину.

— Толково. А ты кто такой?

— Я — зодчий. Твердиславом зовут.

— Толково! — ещё раз похвалил посадник.

Крепостные валы широким кольцом окружали город. Стены детинца с бойницами и настилами тоже были хорошо укреплены. На его башнях теперь днем и ночью стояли усиленные сторожевые посты. Но сам город выглядел, запустелым, поникшим, как человек, согбенный непосильной тяготой. Недавно еще полный сил, веселый, он теперь, хоть и не тронут был врагом, казался израненным. Война, шедшая где-то далеко, всё равно напоминала о себе здесь на каждом шагу. Вот будто из челюсти вырван зуб — среди добротных островерхих теремов маячат стены недостроенного дома. Плотники, не закончив, бросили работу и, прихватив топоры, ушли куда-то в Заволочные леса, где предстояло им не ставить на земле новые дома-терема, не тесать на радость людскому взору тонкое деревянное кружево — рубить головы.

На другой улице тянется длинная канава, полная дождевой воды, рядом валяются в. грязи древесные стволы с выдолбленными внутри желобами. Это водопроводные трубы. Тянули водопровод, по которому должна была поступать вода из Волхова. Не дотянули. Не до этого нынче. Вот лежат сваленные грудой каменные глыбы. Здесь возводили новый храм. Бросили.

Посадник Добрыня, проходя мимо Софии, по привычке вскидывал голову. Голубь сидел на своем месте. Да, свинцовый голубь по-прежнему восседал там, где было ему положено, а Новгород… В Новгороде было худо.

Как и предсказывали противники похода, едва новгородские полки покинули город, суздальцы перерезали дороги.

У причалов недвижно стояли ладьи. Плыть было некуда. На волоках, где с Ловати надо было перетаскиваться на Днепр, новгородских плавателей перехватывали заставы суздальцев и ростовчан. Забирали суда и товары, корабельщиков уводили в плен. Правда, на север путь ещё был открыт. Но туда плыть было незачем: из варяжских земель хлеба, как известно, не привезёшь. Прибывшие оттуда торговые гости — одни огорчались: новгородцы и не глядели ни на самые распрекрасные ткани, которые в прошлые годы пользовались большим спросом, ни на прочие товары, другие же — те, что удосужились прихватить с собой что-либо съестное, — были довольны: в эту осень в Новгороде за малую меру муки, за какую-нибудь горсть гороха можно было выменять драгоценные меха, серебряные и золотые украшения.

Поначалу новгородцы утешали себя:

«Ничего, скоро всё изменится. И дружина, говорят, у князя сильная, и ополченцев наших сколько пошло, новгородских молодцев, буйных голов. Непременно разобьют они суздальцев. И тогда потечет широкой рекой в город дешевый хлеб, и скот пригонят, и пленных. И заживет Господин Великий Новгород богато, как никогда! А пока надо терпеть».

И терпели. Благо, лето было щедро на огородную овощ. Можно напарить репы или брюквы-калики и набить животы. Можно похлебать щец — вода и капуста. Хлебая, посмеивались:

«Хоть пустые, да зато горячие! Чем не еда? Потерпим! Дождемся! Зато потом…»

Во всех церквах, сколько было их в городе, молились богу и всем святым, чтоб даровали они победу новгородцам над суздальцами. Не скупясь, из последнего ставили покупные толстенные свечи и Георгию-воину, и Николаю, покровителю странников и плавателей, и Параскеве, которая дважды пятница — хоть по-гречески, хоть по-русски. Чадили в духоте церквей и храмов, оплывали восковыми слезами свечи, а желанная победа все не приходила.

Видно, и суздальцы тоже молились, да еще поусердней. Ушли в поход новгородцы и застряли где-то в заволочных землях. А в Новгороде было голодно. Цены взлетели, будто пустая чаша весов — и на хлеб, и на горох, и на молоко, а о мясе и говорить нечего. Сидя на пареной репе, дожидаться победы становилось всё тяжелей.

На длинной Епископской, или Пискуплей, как называли её новгородцы, улице, которая вела от главных ворот к Софии, по обеим сторонам дороги сидели нищие. Они сидели здесь и рано утром, и днём, и вечером, сидели и в погожие дни, и тогда, когда стучал по деревянным настилам мостовой затяжной осенний дождь. Будто закоченев, глядели куда-то вдаль пустыми застылыми глазами. Их было столько, что неподвижные их тела, казалось, образовали вдоль дороги странный чёрный частокол. И на этой нарядной улице, и возле церковной паперти и раньше толпились калеки, обиженные умом, и прочие убогие, ожидая милостыни от направляющихся в Софию богомольцев. Но сейчас здесь проводили день за днем не какие-нибудь обездоленные богом отщепенцы, не сироты, не имеющие пристанища. Это были новгородские жители с опухшими от голода лицами, с высохшими от голода детьми. Но и те, кто шел мимо них по дороге, тоже были голодны и не могли ничего подать просящим.

Однажды в канцелярию посадника на Ярославовом дворище влетел детина — на лбу шишак, рубаха разодрана. Заорал:

— Чернь взбунтовалась! Разбивают боярские терема и купецкие лавки!

Посадника на тот час не было, но боярин Ставр, оставленный в помощь посаднику для обороны города, быстро собрал свою сотню. Цыкнув на детину, спросил только:

— Где?

И вот уже по бревенчатым мостовым загрохотали копыта конной сотни городского полка. Домов-теремов никто не трогал. Это детина наплёл с испугу. А вот амбар на подворье боярина Ратибора его же холопы — посбивали замки, выломали двери, а потом и вовсе разнесли. И уличане набежали. Тащили зерно. Кто — мешок, кто — ведро, кто за пазуху насыпал, кто в подоле унёс. И даже когда налетела Ставрова конница, топтала смутьянов, ползали под копытами, сгребая с кровавой земли просыпавшиеся зерна.

— Тати! Разбойники! Грабители! Вот воротится боярин — со всех вас спросит за свое добро! — кричал Ратиборов управитель. — Да и боярина ждать нечего! Казнить их лютой смертью не медля!

В гневе забыл управитель, что это только ночью пойманного на воровстве можно убить на месте, не приняв на себя вины. А среди бела дня, да при народе — хватай и тащи в суд. Впрочем, нынче тащить было некуда — ни схваченных на Ратиборовом дворе, ни в других местах, где вот так же поразбивали амбары с зерном или лавки, торгующие мукой. Боярин Ставр и сам считал, что надо примерно наказать виновных, чтобы прочим неповадно было воровать. К тому же он тоже подумал о том, о чём кричал управитель. И в самом деле, неладно получается. Ратибор ушел в поход, е тут — разбой. Вернувшись, Ратибор, конечно, постарается прежде всего обвинить своего старого противника Ставра, что не смог сохранить порядок. Поэтому боярин Ставр гневался вдвойне. Суд был скор: кому батогов, сколько вынесет, кого в холопы навечно, с женой и детьми, кого в Волхов.

Стояли в угрюмом безмолвии — и те, чья решалась судьба, и те, кто мог оказаться на их месте. Только всхлипывали женки да еще раздался голос:

— Одни умирают с голоду, а у других полны закрома! И ты, боярин, считаешь свой суд правым?

Боярин Ставр поднял голову:

— Это ещё кто там? Сыскать его!

— Меня не надобно искать. Я не прячусь и не бегу. — Из толпы выступил простолюдин. Одет чисто, глядит дерзко, сказал — будто камень кинул.

— Ты кто такой? Тоже воровал? — закричал боярин Ставр.

— Нет, не воровал! — отвечал баламут все так же дерзостно. — А вот ты, боярин, не с тех взыскиваешь, на ком вина!

— Да ты смутьян — вот ты кто! Ежели сам не воровал, то других подстрекал. А зачинщику первый кнут! Взять его, — приказал боярин Ставр.

Может, и в самом деле отведал бы кнута зодчий Твердислав или того хуже — полетел бы с моста в зимний Волхов. Но не успел еще закончиться этот суд, как посаднику Добрыне, только воротившемуся домой после обхода укреплений и собиравшемуся сесть за стол, доверенный челядинец доложил, что его спрашивает старик чужеземец.

— Какой ещё чужеземец? — удивился Добрыня.

— Должно, грек, — отвечал слуга. — Дело, говорит, безотлагательное.

— Ладно, пусть войдёт, — велел Добрыня.

Вошёл старичок — сухощавый, с седыми волосами и не по возрасту живым, пристальным взглядом. Добрыня узнал известного зодчего, который по приглашению Новгорода приехал из Византии, да так и остался, полюбив вольный город. Он не раз приходил к посаднику по разным делам градостроительства. Но сейчас он пришёл просить посадника помиловать его ученика Твердислава, схваченного вместе со взбунтовавшейся чернью.

В эту зиму одно оставалось — терпеть. Думали: только бы выжить, дождаться ушедших в поход мужей, братьев, отцов.

Они вернулись, но не так, как о том мечталось новгородцам. Часовые на крепостных башнях, завидев вдали войско, подали сигнал. Ещё было неведомо, свои ли это идут или нагрянул кто-нибудь чужой. Посадник Добрыня распорядился запереть городские ворота. Ополченцы из оставшихся в Новгороде мужчин, в большинстве своём уже немолодые или немощные, не имеющие опыта в воинском деле, все же были полны решимости защищать город. Женщины жгли костры, грели в котлах воду и смолу. Пусть все будет наготове, ежели враг станет брать приступом стены. Но ещё не успела вскипеть вода, не успела растаять смола, со сторожевых башен послышались радостные крики. Возвращались свои.

Уже узнали ехавшего во главе дружины князя и кое-кого из известных в городе мужей. Ворота распахнули настежь. Мужчины, женщины, дети с радостными криками бежали по улицам к восточному валу, откуда в город входила дружина. Но так же, как преждевременной была тревога, преждевременной оказалась теперь и радость. Вернулись новгородцы не с победой. В Югорской земле пришлось им встретиться со сводной дружиной суздальцев и ростовчан. Многие полегли в дальнем краю, порубанные мечами, многие погибли от ран, замёрзли в снегу. Мало того что было разгромлено новгородское войско, враг преследовал по пятам разрозненные разбитые полки — и там, в чужих землях, и здесь, уже на их земле. Бросив на произвол судьбы раненых и отставших, бросив ополченцев, которые большей частью двигались пеши, князь с конной дружиной ушёл вперёд, чтобы хоть немного оторваться от преследователей, успеть укрыться за крепостными стенами. Вот какое сообщение в глубоком молчании выслушали посадник и собравшиеся на вечевой площади думные бояре от князя, который, сойдя с коня, успел только откинуть воинский шлем с высоким шишаком и снять тяжёлую кольчугу и стоял перед ними в потрёпанной грязной одежде. Кто-то из вечников, голосовавших в своё время против похода, было закричал бранные слова понуро стоявшему князю, но посадиик Добрыня прервал его. Сейчас было не время для споров.

— Снявши голову, по волосам не плачут! — сказал он властным, не допускающим возражения голосом. — Постараемся встретить врага с честью.

И вот уже по улицам скакали гонцы с приказом посадника. Все дружинники и ополченцы, способные держать оружие, должны были, не мешкая, явиться к своим десятским и сотским. Едва обняв жен и детей, но успев передохнуть после тягот похода, ратники уже снова готовились к бою. По велению посадника уличанские старосты выискивали умельцев в оружейные мастерские. Спешно складывали новые печи для плавки руды. Обычно рудоплавильные печи во избежание пожаров строились за городской чертой. Ни рудоплавам, ни даже кузнецам не разрешалось работать в городе. Теперь же и кузни, и печи было необходимо перенести под защиту стен.

И ещё одно распоряжение отдал посадник Добрыня. Вслед за дружиной, которая, бежав с места боя, первой добралась до Новгорода, тянулись и конные и пешие группы воинов. Одна за другой подходили они усталые, голодные, а главное, растерянные, не знающие, что им делать дальше. Сейчас пока ещё они могли войти в город. Но как только нагрянут суздальцы, этим разрозненным остаткам разбитых полков будет невозможно пробиться к своим. Они погибнут под мечами врагов или попадут в плен. И Добрыня, пользуясь тем, что город ещё не был окружён, послал в разные стороны бывалых, опытных в ратном деле людей встретить тех, кто будет возвращаться, помочь им собраться с силами. Пусть они скрываются в лесах, пусть будут готовы к бою. Суздальцы вряд ли станут брать новгородские стены приступом. Да если и попытаются это сделать, то немало времени пройдет, прежде чем они сумеют сокрушить двойное кольцо новгородской твердыни. Возьмут окружающий город вал, можно будет отсидеться в детинце. Да, новгородским жителям предстоят тяжелые испытания. Придётся выдержать осаду. Другого выхода нет. Но осажденные в свою очередь тоже будут изматывать силы врага. А главное, будут дожидаться подходящего случая самим напасть на осаждающих. Вот тогда-то и ударят в спину суздальцам притаившиеся в лесу отряды. Важно только собрать людей и воодушевить их, чтобы они поверили в свои силы, в будущую победу. Скрываться лучше всего в Зверином монастыре. Там такие лесные дебри, что целый полк может скрыться. И пропитание можно добывать охотой. И от Новгорода близко.

Суздальцы не заставили себя долго ждать. Потерпевшие поражение участники похода нисколько не преувеличивали в своих рассказах силы противника. Объединенная дружина суздальцев и ростовчан и в самом деле была и многочисленней и опытней в ратном деле.

Стоял морозный солнечный день. Со сторожевой надвратной башенки крепостного вала было отлично видно все вокруг. Снаружи за валом далеко простирались заснеженные поля. Повернувшись к ним спиной и обратя взор назад, можно было увидеть высокую, тоже заснеженную гряду вала. Оба ее конца смыкались тут же у башенки и, расходясь в ту и другую сторону, опоясывали город широким кольцом. Посередине это кольцо с городом внутри, словно лезвием огромного меча, было разрублено надвое стального цвета ледяной полосой застывшего Волхова.

Совсем недавно в распахнутые ворота под этой башенкой торопливо входила разбитая новгородская дружина. Теперь же к городу двигалось чужое войско, растянувшееся длинной змеей по ослепительно сиявшему снежному полю. Будто чешуя змеиной шкуры, сверкали кольчуги и шлемы ратников, змеиными языками полоскались на ветру стяги.

Как ни старались новгородцы держаться, через несколько дней первое кольцо укреплений — городской вал все же был взят неприятелем. Не хватало людей, чтобы обеспечить воинами такое широкое кольцо, и Добрыня отдал приказ отступить за стены детинца. Здесь можно было отсиживаться долго или по крайней мере получить передышку.

Суздальцы, как и предполагал Добрыня, видимо, не собирались брать крепость приступом. Достаточно было и того, что они с большими потерями овладели валом. Они знали, что стены детинца хорошо укреплены, что теперь у новгородцев хватает воинов на всех стенах и городнях, у всех ворот и бойниц. Но знали они и другое: Новгород давно уже испытывал сильный недостаток продовольствия. Теперь же, когда все жители укрылись за стенами детинца, когда бежала сюда новгородская дружина, город будет умирать от голода. Незачем брать его с боем, терять людей. Пройдет еще немного времени, и новгородцы сами откроют ворота и сдадутся.

В городе и в самом деле было тяжко. Поели скотину и собак. Поели дохлых, павших от моровой болезни коней. Собранные по всему городу остатки продовольствия по строгому наказу посадника раздавали только тем, кто с оружием в руках готовился сейчас отразить вражеский приступ, отрывая кусок от детей и женщин, от тех, кто так же умирал с голоду, но сейчас ничем не мог, быть полезен городу. Но все равно и посаднику, и его советникам было видно, что город осады долго не выдержит и задуманный план надо поскорей приводить в исполнение.

Долго обсуждали, как лучше напасть на осаждавших — днем или ночью, сосредоточить все имеющиеся силы вместе так, чтобы и дружина и ополченцы под защитой стоявших на стене лучников внезапно ударили на головной отряд суздальцев, или же, напротив, разделиться и, вырвавшись сразу из четырех ворот, рассечь кольцо врагов, окружавших детинец, расчленить их войско, разъединить, нарушить порядок. У каждого из этих предложений были свои преимущества и свои недостатки. Ночью можно незаметней провести всю необходимую подготовку, использовать неожиданность, захватить противника врасплох. Но, с другой стороны, суздальцы если и опасаются подобного нападения, то, наверное, тоже считают, что новгородцы попытаются осуществить его ночью, и по ночам особенно внимательно ведут наблюдения. И уж меньше всего ожидают они нападения среди бела дня. Поэтому именно днем можно скорей рассчитывать на внезапность. И опять-таки, если собрать все войско воедино, удар, конечно, будет сильней, но зато и противник может бросить все свои силы к одним воротам, смять вышедших из крепости новгородцев численным превосходством. Но, пожалуй, самая главная задача, которую предстояло решить в любом случае, — это была необходимость связаться с воинскими отрядами, пребывавшими в лесах. Пока ещё не был взят крепостной вал, Новгороду удавалось послать гуда гонцов и получать оттуда вести. Но теперь, когда кольцо осаждавших так сомкнулось, из окруженного детинца невозможно было выбраться незамеченным. А между тем именно теперь было необходимо послать гонца в лес. Правда, основной план совместных действий был разработан и оговорен заранее. Колокольный звон Софии должен был послужить сигналом, означающим, что новгородцы вышли на бой и ждут подмоги. Но уже длительное время с находившимися вне города отрядами не было связи. Никто не знал, где они располагаются теперь. Может быть, их обнаружили рыскавшие в поисках продовольствия по окрестностям отряды суздальско-ростовских войск и им пришлось уйти подальше в глубь лесов. В таком случае они не услышат сигнала, не смогут подойти на помощь в нужный час.

Добрыня решился на хитроумный шаг. Отряд всадников, коней для которого берегли, несмотря ни на какой голод, и сотня-другая пеших ратников выйдет через западные ворота, те, что ближе всего к Звериному монастырю, и нападут на осаждающих. Суздальцы решат, что новгородцы, наконец, не вынеся голода, отважились дать бой. И конечно, прежде всего постараются оттеснить вышедших подальше от ворот, чтобы в случае неудачи они не могли снова уйти под защиту стен. Видя, что в сражение пока что вступили малые силы, осаждающие, конечно же, кинутся к остальным трем воротам, чтобы перерезать путь подкреплению.

Новгородцы нарочно сделают вид, что пытаются оказать помощь своему головному отряду, и таким образом отвлекут силы врага. Боя они принимать не будут. И вся эта вылазка задумана для того, чтобы сквозь кольцо прорвался в Зверин монастырь гонец. Осаждающие, пытаясь отрезать отряд от ворот, сами помогут всадникам на первых порах уйти как можно дальше. Задача пеших ратников — всеми силами охранять своих товарищей, а потом, если будет надобно, задержать погоню. Пока суздальцы сообразят, что происходит, всадники уже будут далеко. Да и суздальцы вряд ли будут долго преследовать нескольких бегущих с поля боя конников, когда перед ними целый город, вот-вот готовый сдаться.

Конечно, те, кто выйдет за стены, погибнут под мечами суздальцев. Если и прорвутся они сквозь вражье кольцо, то всё равно пешие не уйдут от погони. И назад, в детинец, они не смогут вернуться, пусть даже и удастся им пробиться сюда к воротам. Защитники города не смогут открыть ворота ради спасения товарищей, потому что следом за ними ворвутся в крепость суздальцы.

Как это бывало в трудные времена, Добрыня велел кликнуть добровольцев. И они нашлись.

И опять был ясный морозный день. И опять ослепительно сверкал на солнце свет. Только вражья рать теперь была не у городского вала, а в самом городе у его сердца — детинца.

Добрыня поднялся на широкий настил, опоясывающий изнутри крепостные стены. У бойниц стояли стрелки с луками наготове и открытыми колчанами, из которых торчали стрелы. Другие ратники отдыхали, прислонив рядом с собой к стене копья, секиры, бердыши: Повсюду были навалены груды камней. Над только что снятыми с костров котлами буйствовали облака пара.

Внизу у ворот в ожидании сигнала выстроился добровольческий отряд. Впереди пешие воины с копьями и рогатинами — они должны принять на себя первый удар. За ними прорвутся конники. Следом опять — пешее охранение. Со стен их поддержат лучники и метатели копий. По верёвочным лестницам, которые уже держат наизготове несколько ратников, прыгнут на спины осаждающих отважные ловкие дружинники с мечами.

Отодвинув лучника, Добрыня внимательно смотрел в окошко бойницы. Вражеский лагерь выглядел мирно. В домах топились печи. Ветер доносил даже едва уловимый запах печеного хлеба, от которого кружилась голова и темнело в глазах. По улицам спокойно проезжали всадники и шли прохожие. Иные в воинских доспехах, а иные — и без них. Даже воины у стен детинца, казалось, не обращали никакого внимания на осаждённых. Иной раз кто-нибудь подъезжал под самые стены и выкрикивал бранные или шутливые слова. Свистела стрела, но, успев прикрыться щитом, задира со смехом скакал прочь. Другие и вовсе разъезжали, ходили или, собравшись в кружок, о чём-то толковали, смеялись. И оттого, что это были не степняки-половчаие, а свои,русские, ничем не отличающиеся от тех, кто сидел по эту сторону крепостной стены, иной раз казалось, что эти люди вовсе никакие не враги и вовсе не собираются нападать, сражаться, убивать, а просто поселились в городе Новгороде, вот и всё.

И вдруг Добрыня увидел Алёшу. Да, это, конечно, был он — Алёша Попович, в дорогой тонкой кольчуге, в богато украшенном шлеме, на золотистом буланом коне, похожем на того, которого на Козьей Бородке тогда купил господин Садко. Тому коню не пришлось нести на себе ни гонца с вестью в стан, ни охотника, скачущего за зверем. Он пал от моровой язвы в осаждённом городе и труп его с оскаленной пастью и раздутым животом с великим тщанием делили на малые части защитники Новгорода и с жадностью поедали, едва успев опалить огнем. А Алёша сидел на своём красавце коне и что-то говорил слушавшим его с вниманием воинам.

Только недавно получил Добрыня письмо от Алёши Поповича. Алёша писал о своей любви к боярской дочке Елене, просил Добрыню быть сватом. Читая письмо, Добрыня от всей души порадовался за друга. Он давно не помнил обиды, нанесённой ему когда-то Алёшей. И любовь Алёши к его красавице жене Настасье, и то, что Алёша тогда чуть было не взял её себе в жены при живом муже. Всё, что стояло меж ними, было омыто кровью, забыто навсегда. Да и к чему было вспоминать давнее. Уже не было на свете Настасьи, не было в живых даже их с Настасьей сына Константина, и сам Добрыня был женат вторым браком на тихой домовитой вдове. Жили они ладно, но ни разу не ощутил Добрыня в своём сердце того, что ощущал к Настасье. Нет, он не ревновал Алёшу к её памяти. Он простил другу его любовь, как простил городу, который он теперь готов был защищать до последней капли крови, безвременную гибель сына.

Старший сын Добрыни Константин погиб здесь, в Новгороде, здесь и был похоронен. Много надежд было связано у Добрыни с первенцем Константином. Пригожий лицом, светлый умом, удалой сын радовал отца. Было кому наследовать Добрыне, было в чьи руки передать дело жизни.

Едва вышел сын из отроческих лет, отпустил его Добрыня на самостоятельное житье. Константин уехал вместе с княжичем Ярославом, которого князь Владимир послал на княжение в Новгород. После смерти отца началась между сыновьями Владимира кровавая распря. Ярослав сильно испугался брата, хотел бежать К варягам. Новгородцы тогда порубили его ладьи. Упрекали Ярослава: «Что же ты, князь, город свой бросаешь! Веди нас в бой!» Ярослав вынужден был остаться. С помощью новгородцев разбил брата Святополка и сам стал Великим киевским князем. Но он не забыл бранных слов, которыми попрекали его новгородские мужи, а больше всех — молодой Константин. Опасался новой смуты в своевольном городе. И при случае казнил тех, с кем завоевал Великокняжеский стол. В числе казнённых был и Константин.

Теперь, глядя в окошко бойницы на Алёшу в кольчуге и шлеме, с мечом в руках ставшего под стеной города, который он, Добрыня, должен был защищать, прославленный храбр, проживший большую нелегкую жизнь, ощутил вдруг усталость и горечь. Он не испытывал никаких вражеских чувств к Алёше. Напротив, он со страхом думал о том, что вдруг по злой воле судьбы им придется скрестить мечи — ему с другом и побратимом Алёшей. Они обменялись нашейными крестами, они поклялись друг другу в верности. Совсем недавно он собирался ехать сватом к братьям Петровичам, просить их отдать сестру Елену в жены Алёше Поповичу. Когда теперь твоя свадьба, Алёшенька? Неужто суждено ему, Добрыне, обагрить свой меч кровью названого брата или самому пасть от его меча? Но ведь так и будет, так может быть, когда идет борьба не на жизнь, а на смерть. Брат — на брата, отец — на сына! За что? Почему? Междоусобицы, борьба за власть, за богатство, за земли — вот страшное зло, которое ведет Русь к погибели. Всю свою жизнь посвятил он борьбе с этим злом. Он хотел видеть родную землю единой. Добрыня без тени недоброго чувства смотрел на Алёшу. В его взгляде была нежность и грусть. Он на мгновенье прикрыл опаленные ярким солнцем и сияющим белизной снегом глаза, и ему захотелось, чтобы все это оказалось страшным сном, наваждением — и суздальцы под стенами Новгорода и предстоящая битва. Но всё это было явью. И сам он не имел права на пустые раздумья. Он стоял перед лицом врага, которого ему надобно было перехитрить силой воинского искусства, одолеть, победить.

Добрыня подал сигнал. Распахнулись створки тяжёлых ворот. И вот уже первые ряды пеших ратников с двузубыми рогатинами наперевес сбежали по льдистому покатому спуску. Как какое-то единое острие, врезались в похожую на бесформенное тесто людскую толщу.

Хлынули в брешь!

По телам и головам поверженных врагов и павших соратников!

С криком и свистом!

Свирепым вихрем!

Сминая! Топча! Давя!

Волоча за собой кровавый хвост!

Вперёд!

Так, как и предполагал Добрыня, противник пытается отрезать их от ворот, оттесняет всё дальше и дальше.

А следующая волна пеших воинов, вырвавшаяся из детинца, уже ограждает всадников, подставляя под удар себя.

Мелькают, сверкают, блещут мечи и копья, сабли и секиры. Гуляют тяжелые палицы. Ну еще немного! Кажется, пробьются! Не отрываясь от окошка бойницы, Добрыня не спускает глаз с Василька. Это он должен доставить наказ воеводы в Зверин монастырь. Когда-то главнокомандующий Добрыня вот так же посылал гонцом в осаждённый печенегами Чернигов молодого тогда юношу Алёшу Поповича. Пробиться, доставить весть о том, что уже идет, что уже близка помощь — надо только продержаться. Как иной раз поворачивается жизнь! Тогда под стенами Чернигова стояли поганые степняки. А нынче под стенами Новгорода стоит Алёша. А Василёк… Вот на него налетел всадник на черном коне, вскинул меч. Не дотянулся! Сам упал, получив сзади удар дубиной от пешего ратника. Василек свалил другого. Он не высок, тонок в кости и берет не силой — ловкостью. Ну, ещё немного! Ещё немного, и они пробьются!

Алёша Попович не видел своего друга, стоявшего у окошка бойницы. Он, конечно, знал, что новгородский посадник Добрыня принял на себя командование обороной города и что он непременно должен быть где-нибудь здесь, на стене. И он, так же как и Добрыня, думал о страшном зле, раздирающем на части Русь, заставляющем людей пролить братскую кровь, и отгонял от себя мысль о том, что может статься так, что они с Добрыней встретятся с мечами в руках.

Суздальский князь, под чьим началом объединенная дружина суздальцев и ростовчан разбила новгородцев на Югорской земле, вёл их и сюда. Он был умелый воин. И недаром Суздаль в последнее время главенствовал не только над старым Ростовом, которому когда-то был подчинён, но и над многими прочими юродами севера. Побаивались и искали его дружбы и другие княжества, казалось бы независимые от него. Он был уверен, что разгромит новгородцев, как только они посмеют выйти из-под защиты крепостных стен, и теперь — считал он — этот час наступил. Можно было не сомневаться, что попытка осажденных дать бой потерпела полную неудачу. Его воины даже не дали новгородцам возможности выйти из крепости. Только этот небольшой отряд конницы да несколько десятков пеших успели проскочить и оказались на поле боя. А потом суздальские воины по его приказу навалились на ворота — и на эти, откуда новгородцы, по-видимому, намеревались вывести дружину, и на остальные. Теперь осажденные заперты крепко-накрепко. Их головной отряд разбит. Один за другим валятся посеченные мечами суздальцев и ростовчан пехотинцы. А небольшую группу всадников отогнали далеко от крепости, и те, потеряв от страха головы, скачут неведомо куда — только прочь с поля боя.

Князь подъехал к воеводе Поповичу, командовавшему ростовскими полками, и сказал, посмеиваясь:

Скоро Добрыня доест с голодухи всех собак и городе, и Господин Великий Новгород распахнет ворота детинца. — Он был доволен и своей победой над хвастливыми новгородцами и тем, что завоевал эту победу на глазах прославленного храбра Алёши Поповича. Но Алёша не слушал, что говорил ему князь. Поднявшись на стременах, он с тревогой следил за новгородскими всадниками. Они уже были далеко — почти у самого вала. Нет, его, конечно, тревожило не то, что несколько новгородцев, бежав, спасутся от суздальских мечей. Не зря ведь он проходил воинскую науку под началом Добрыни. Он тоже помнил Черниговское сражение. Помнил и то, как скакал по поручению Добрыни в осаждённый город. Вот так же, как и эти ратники, что полегли тут сейчас, прикрывали его тогда Илья Муромец, Торопок и другие друзья-товарищи. Алёша, конечно, не знал о воинских отрядах, скрывавшихся в лесах Зверина монастыря, но догадался: Добрыня послал гонца, послал туда, откуда ждет помощи. Он и не собирался давать боя суздальско-ростовским полкам. Все это сделано только для того, чтобы провести сквозь кольцо осаждающих гонца. Не слушая князя, Алеша вдруг стеганул коня, свистнул и, сорвавшись с места, ринулся в погоню. Он скакал с небольшим отрядом дружинников, мечом прокладывая себе дорогу, невзирая на то, что перед ним были свои союзные войска, а не вражеские воины.

Добрыня, всё так же неотрывно глядевший в бойницу, понял, куда и зачем скачет Алёша.

И буланый конь Алёши и кони его дружинников были, конечно, сытей и сильнее. Расстояние между всадниками все уменьшалось. Двое новгородских, получив приказ или же по своей воле, придержали коней и повернулись лицом к преследователям. Сшиблись в рукопашной. Вот один, подняв на дыбы коня, отбивался, как медведь от своры собак. А они со всех сторон кололи и рубили его, пока он не свалился под копыта коней. Вот свалился с коня второй. Упал и конь, придавив всадника. Но погоня все же задержалась, и Василёк вместе с несколькими товарищами ушёл дальше. И снова вытянулись на бегу кони. Казалось, они летели, не касаясь земли. Впереди на своем буланом — Алёша. Теперь приотстал Василёк. То ли конь притомился, то ли сам он понял, что не уйти ему от всадника на буланом. Как и те двое, он повернулся к врагу. Яростное солнце било в глаза, и Добрыня не мог уследить за поединком. Он видел только, как, сойдясь грудь в грудь, наседая друг на друга, топчутся на снегу кони. Он шумно дышал, будто это он сам сейчас бился там с Алёшей. И остальные, все, кто стоял на стене, тоже всей душой были там, где не на жизнь, а на смерть сражались два всадника, двое русских — новгородец и ростовчанин.

Вдруг Василёк запрокинулся навзничь. Конь его, будто выжидая, не поднимется ли седок, еще немного потоптался на месте, а потом понесся дальше, волоча за собой застрявшего в стременах убитого. Остальные всадники были уже у леса. Погоня повернула назад.

Добрыня в бессильной ярости сжал рукоять меча. Теперь он готов был встретиться на поле боя со своим бывшим учеником и другом. Алёша просил его быть сватом. Он будет им. Только сосватает он Алёшеньку не с боярской дочкой Еленой — он его сосватает с костлявой старухой смертью! Он и сам не знал, что так успел привязаться к этому ловкому расторопному юноше с умным взглядом и веселой улыбкой. И вдруг Добрыня вспомнил, кого напоминал ему Василёк. Алёшу Поповича — вот кого. Алёшу, когда тот был молодым.

На следующее утро, когда в переполненной Софии шла ранняя, служба, перед народом выступил архиепископ. Его взволнованный голос, усиленный вмурованными в каменные своды полыми кувшинами — голосниками, гремел на весь храм. Он сказал, что видел ночью сон. Явился ему во сне святой Николай. Ему ведомо, сказал он, как бедствуют новгородцы. В городе голод и мор, он окружен многочисленным врагом. Но пусть новгородцы ничего не страшатся. Пусть снимут со стены икону божьей матери, — архиепископ, вытянув руку, указал на икону в богатом золотом окладе, висевшую перед взорами молящихся, — и выйдут из города, неся ее впереди своей дружины. И тогда придет спасение. Перед её святым ликом смутятся враги, не посмеют поднять оружие. А если все же помутится их разум и захотят они крови, матерь божья поможет новгородцам одолеть нечестивцев. Пошлет им на помощь божью рать. Он сделал паузу, словно давая слушателям осознать его слова. И действительно, паства восприняла сказанное не сразу. Сначала наступила долгая тишина, а потом по рядам прокатился радостный вздох. Пока он говорил, двое седобородых старцев монашеского вида сняли со стены икону и передали ее вышедшим вперед высоким плечистым дружинникам, которые, перёд тем как принять оправленную в золото доску с изображением божьей матери, опустились на колени и поцеловали край золотого оклада. И все, по крайней мере все мужчины, находившиеся в церкви, были готовы хоть сейчас идти за крепостные стены, предстать перед чужим войском под защитой святой иконы. А если всё же придётся, то они готовы были сражаться и умереть.

Под набатный звон Софии распахнулись главные ворота. Впереди дружины плыла над головами воинов, сияя на солнце золотым одеянием, божья матерь. Но осаждавших не остановил ее светлый лик. Тучи стрел вонзились в её плащ, отчеканенный из тонкого золотого листа, в незащищенное окладом открытое скорбное лицо. Если бы божья матерь была не подобьем, выведенным красками на доске, а живой, то она бы в этот час ослепла от пробивших её очи стрел.

И тут новгородцы ринулись в бой. Уже не имело значения, что их во много раз меньше, чем осаждавших. Они знали, что защищают сейчас не только себя, но и пресвятую деву и она тоже не обойдет их обещанным заступничеством. А сейчас они отчаянно бились сами. Всё! И неважно было в этот час, как они жили до сих пор меж собой, кто с кем кумился, кто с кем перечился, кто какого был роду-племени. Рядом сражались боярин Ставр и его противник Ратибор. Бились Садко и Васька Буслай со своей ватагой. Бояре, купцы, простолюдины… И девка Чернавка, стоя на стене вместе с другими женщинами, венчаными женами, почтенными матерями семейств, швыряла камнями в суздальских ратников. И все же новгородцам, наверное, было не выстоять. Но тут стоявшие на стене увидели на дороге войско: впереди конница, за ней — пехота. Несомненно, это была обещанная подмога.

— Небесная рать! — кричали на стенах.

— Христовы воины!

— С нами бог и пресвятая богородица! — гремел радостный вопль новгородцев.

Нападавшие тоже увидели войско, спешившее на помощь осажденному городу. И князь, окруженный своими боярами, и подъехавший к нему воевода ростовчан Алёша Попович с тревогой вглядывались в двигавшуюся по дороге рать. Уже можно было разглядеть всадников в кольчугах и шлемах. Это была воинская дружина. Чья?

— Может, галицкая? Или полоцкая? — сказал Алёша Попович.

— Киевляне! — закричал князь. Он был уверен, что это хитрый киевский князь. Недавно только писал он в Суздаль, что обуреваемые самовластием и гордыней новгородцы, несмотря на его увещевания, нарушили договор с суздальцами и что он скорбит об этом. «Но ума ненаказанного ничто не может исцелити», — заканчивал он свое письмо, давая понять, что не станет вмешиваться, если суздальский князь пожелает наказать Обидчиков. А теперь вот прислал новгородцам подмогу.

А между тем, видя это невесть откуда взявшееся поиски и слыша радостные крики новгородцев, суздальские и ростовские воины растерялись. Может, и правда бог разгневался на них за то, что они осмелились пронзить стрелами икону богородицы? И эти всадники, что летят теперь на всем скаку, грозно подняв мечи, посланы с неба для их истребления! И вот уже, не дождавшись, пока на них обрушится небесная рать, суздальцы и ростовчане бросают оружие. Одни пускаются наутек, другие валятся на колени.

Битву новгородцев с суздальцами и ангела с обнаженной саблей в руках, разгоняющего суздальское войско, можно увидеть на одной из старинных икон.

Наверное, никогда ещё дружина суздальского князя не терпела такого поражения. Сам князь едва ушёл с горсткой близких своих дружинников. Остальные, казалось, и не помышляли больше о сопротивлении. Так нежданно-негаданно новгородцы взяли большую добычу — пленных и коней. В эту зиму совсем задешёво можно было купить хорошего боевого коня. А неподалёку в соседних торговых рядах, ещё дешевле, продавали их хозяев, попавших в плен суздальцев и ростовчан.

Проходя по торгу, посадник Добрыня увидел на Козьей Бородке буланого коня, похожего на того, на котором скакал в погоне за Васильком Алёша Попович. Коня Добрыня купил. В день той знаменитой битвы Добрыня искал на поле Алёшу, чтобы сразиться с ним. Он даже видел его издали, но судьбе не было угодно, чтобы они сошлись друг против друга с мечами в руках. А потом Алёша куда-то пропал. Был ли убит, успел ли бежать или попал в полон — этого Добрыня не знал.

Однажды, уже весной, когда открылся Волхов, у вымола, где причаливали суда иноземных торговых гостей, грузилась греческая ладья. На корме стоял толстый грек в белых одеждах — хозяин или кормчий — и отдавал повеления. Гребцы по наклонным доскам катили на борт запечатанные воском бочки, в каких обычно перевозят меха. Когда погрузка была закончена, толстый грек что-то крикнул, его подручные подошли к сидевшим на земле людям и пинками стали поднимать их на ноги. Те, изможденные и хмурые, вставали с трудом — они были связаны друг с другом длинной толстой веревкой. Были здесь и женщины, и дети, но больше всего было мужчин. Добрыня различал черноволосых раскосых половцев, чудинов с широкими лицами и своих, русских. Это, по-видимому, были суздальские пленники. Всех их сегодня купил на новгородском торгу грек, чтобы увезти за море. Поднялся плач и крик. Высокий белоголовый парень рванулся в сторону, но веревка удержала его, только натянулась туго. И потащила связанного с ним половчанина. Тот полетел на землю. Сбежавшие с ладьи гребцы стали палками загонять купленных рабов на ладью. Когда те вереницей поднимались по проложенным доскам на борт, один приостановился и, не обращая внимания на пинки, оглядел все вокруг. Должно быть, прощался с землей родины. Добрыня, замедлив шаги, с тягостным чувством смотрел на проданных пленников. И вдруг в одном из них с тонким худым лицом ему почудился Алёша Попович. Но это был не Алёша.

* * *
А Господин Великий Новгород жил своей жизнью. Казалось, падал над городом золотой дождь. Называла, молва удачников, кому удавалось собирать те золотые струи в свои лари, как собирают женки в кади дождевую воду. В числе счастливцев, которым все шло впрок и пользу — и мирная жизнь, и война, и голод, — называли и боярина Ставра, и Ратибора, и купца Садко, и почтенную Амелфу Тимофеевну, матушку Василия Буслая.

Буслай-отец хоть и тих был, да разумен. Дом вдове своей и сыну оставил не пустой — со всяким добром, с ларцами, полными серебра и золота, лавки с товаром на торгу, добрые суда на Волхове. И вдова Амелфа Тимофеевна мужу своему покойному вровень оказалась. И себя соблюла и добро не только что не прожила, но даже приумножила. Всеми делами заворачивает не хуже мужа. И в лавках своих сидит, присматривая за продавцами, чтобы не было воровства, и в сотне купеческой с торговыми мужами заседает, речи умные говорит, и на причалах, где её суда стоят, топчется. Гребцы, правда, иной раз ворчат — потихоньку, конечно. Громко-то Амелфе Тимофеевне, хозяйке-самовластице, кто же осмелится поперёк слово молвить? Но если по правде рассудить, кому это понравится, что баба на судне толчётся да всюду свой нос сует с придирками — то не эдак, это не так. Кормчий плевался вслед хозяйке: «Пути не будет — не любит водяной Владыка бабьего духа!» Но по-видимому, для Амелфы Тимофеевны водяной царь делал исключение. Потому что суда, ей принадлежащие, ходили вполне исправно. Только с сынком Василием не могла управиться Амелфа Тимофеевна. Всё так же буйствовал Васька. Ходил и непотребном виде со своей пьяной ватагой. Людей пугал, швырял золото без счёту да на глазах у всех обнимался с бесстыдной девкой Чернавкой.

Ещё не так давно вроде было: продавали на новгородском торгу девку. Продавать-то продавали, а покупателя все не находилось. Ни гречники, отвозившие молодых девиц и отроков на продажу в Константинополь, её не взяли — уж очень неприглядна — и худа и черна. Ни свои новгородские, покупавшие челядинок для домашнего хозяйства, не выбирали — дика больно, ишь как глазами-то зыркает. С ней хлопот больше наживёшь, чем от неё пользы будет. Купила девку-чернавку задешево Амелфа Тимофеевна: «У меня не забалуется!»

И в этот раз не прогадала Амелфа Тимофеевна. Чернавка работала не за страх, а за совесть. До того оказалась проворна, до того востра разумом — ну прямо под стать своей госпоже. И Амелфа Тимофеевна не нахвалится холопкой. Дом ей доверила — ключи от погребов и кладовых, где вина и яства, от ларей, где шёлковые платья и меховые шубы, от тайников, где золотые с драгоценными каменьями кольца, серьги и ожерелья. И в делах своих — не женских, торговых — с холопкой советовалась. И даже своего единственного драгоценного Васеньку ей доверила. Ни на что не наводила глаза холопка. От заморских яств, от сластей куска не откусила. От вин глотка не отпила. Локтя простого полотна не взяла без спросу. А вот на Ваську позарилась. Украла Ваську. И в суд нельзя подать за этакое воровство.

Вдруг разнёсся по Новгороду слух: Васька Буслай взялся за ум, решил приумножить батюшкины да матушкины богатства. И вот отправляется торговым гостем в плавание.

Гневалась Амелфа Тимофеевна на блудного своего сына. Проклясть его грозилась за все твори, что он вытворял. А как собрался он в дальний путь, не выдержало материнское сердце.

Тридцать ушкуев оснастила крепкими снастями и оружие велела Ваське брать от самых лучших ружейных мастеров — мечи, и кольчуги, и шлемы — мало ли с кем случится в пути поспорить. И товару накупила, не скупясь, и хлебного запасу дала вдоволь, чтобы хватило на весь долгий путь. И на причал провожать явилась, да не одна — вместе с девкой своей Чернавкой — теперь уже не холопкой, а вольной новгородкой. Глядели люди, перешептывались, мол, вовсе уж не так худа эта Чернавка, как казалось, и не так черна, как ее чернили. И Амелфа Тимофеевна, видимо, тоже больше не гневалась на свою бывшую холопку. По-доброму с ней обходилась. Обе слёзы проливали, прощаясь с Василием.

— Береги свою головушку, сынок дорогой! — напутствовала Амелфа Тимофеевна, благословляя сына.

— Возвращайся живой и здоровый, любимый мой! — просила Чернавка, горячо обнимая Василия.

Последние напутственные слова, последние объятия. И вот уже ветер надул паруса на ушкуях.

Не сер селезень под волну подныривает, а плывёт червлён корабль.

Гребцы на вёслах сидят. Костя Новоторженин кормило держит. Маленький Потаня на носу стоит. А Василий по кораблю похаживает.

Счастливо оставаться!


21



Лето выдалось жарким, и повсюду — возле церквей и торговых лавок, а то и просто на площадях и улицах, словом, везде, где толпился народ, сновали мальчишки-разносчики. Встрёпанная голова — набок, на плече — большой узкогорлый кувшин, прикрытый перевёрнутым вверх дном ковшиком или кружкой. Кричали звонкими голосами:

Квас, квас! Холодный, ядрёный!

Только с погреба! С ледком!

Стоило прохожему остановиться или замедлить шаги, бросались наперерез:

Испей, батюшка!

Хлебный!

Медовый!

Мятный!

С кислицей!

Иной ещё и не решит — пить или не пить, а ежели пить, то какой выбрать, а расторопный продавец-малолеток уже подносит ему полный ковшик.

Пожалуй, только эта грошовая ребячья торговля и шла полным ходом в Киеве в разгар лета, в самый торговый сезон. У знаменитых киевских пристаней, принимавших некогда суда чуть ли не со всего света, было пусто и тихо. Редко заплывали нынче в Киев иноземные гости — разве только прибудут иной раз купцы из варяжских земель. А плаватели с южных морей и вовсе, казалось, позабыли дорогу в город на днепровских кручах. Ладьи своих купцов-гречников и те, набухая сыростью, гнили возле причалов. Гребцы, осев на берегу, нищенствовали у церковных папертей. Владельцы судов проедали то, что было нажито годами, плакались слезно на тяжкие времена. Создавшееся положение заботило и бояр, получавших доходы от торговли, и киевского князя. Скудела казна. Стольный город на Днепре хирел, как дерево, лишенное воды.

Нет, Днепр Словутич не обмелел. По-прежнему широкий и могучий, он всё так же нёс свои воды и готов был лелеять насады, как написал о нем поэт. Только плыть было некуда. Мало того, что по всей водной днепровской дороге разбойничали половецкие орды, грабившие торговые караваны, — с ними кое-как управились бы, — причиной того, что стояли на приколе набойные ладьи с высокими носами, предназначенные для дальних плаваний, было другое. Константинополю, где русские купцы издавна находили самый большой рынок сбыта, было не до торговли с Русью. Там, не утихая, кипели военные страсти. Вот почему при киевском дворе живо интересовались всем, что происходило и в Византии, и на совсем уже далёкой земле Палестины и Сирии.

Впрочем, хотя киевляне и жаловались на оскудение, жизнь в городе шла своим чередом. Был воскресный день. В Софии кончилась утренняя служба, и из храма хлынул народ. Толпы празднично одетых людей прогуливались по залитой солнцем Софийской площади, по нарядным улицам, где в зелени садов возвышались золоченые кровли боярских особняков, возле княжеского дворца, чтобы поглазеть, как в назначенный час будет сменяться стража. Вот распахнулись тяжелые кованые ворота, печатая Шаг, медленно вышла смена в сверкающих доспехах, и воины, стоявшие в дозоре, торжественно передали подошедшим свои секиры. Едва успели они освободиться, к ним кинулись продавцы кваса. Подскочили и коробейники с пирогами. Небось проголодались, с утра стоявши у ворот. Правда, время нынче мирное и стоять в дозоре не велик труд. Больше для порядку стоят, а все-таки пить-есть охота. Воин постарше мигом опустошил ковшик. Его более молодой товарищ, скинув с русой головы шлем и держа его в одной руке, другой тоже принял полную кружку от расторопного мальца. Пьёт, запрокинув голову, светлые капли катятся по бороде. Вдруг по мощенной камнем мостовой дробно зацокали копыта, и вскоре в узком проеме, образованном отхлынувшей в стороны толпой, показался всадник. Так и скакал к воротам, не разбирая дороги, даже не крикнул: «Поберегись!» Дородный старик в добротном кафтане, чуть не угодив под копыта, испуганно отпрянул в сторону, прокричал вдогонку всаднику бранные слова. А чего кричать? Сам не зевай! Над ним же и посмеялись в толпе. Воин постарше сказал:

— Ничего, умный конь не ступит на человека копытом, обойдёт.

— Добро, как умный, — отвечал старик тонким сварливым голосом. — А что, ежели и конь не умней того, кто на нём скачет? Тогда как? А?

В толпе опять засмеялись — на этот раз одобрительно. А старик кликнул продавца кваса и единым духом выпил полный ковш. Всадник между тем был уже за воротами. Прискакал он с недоброй вестью. На столицу двигалась огромная воинская рать. Нет, это были не степняки-половчане. На Киев шла объединенная дружина суздальцев и ростовчан.

Может, это вам покажется странным: вроде бы совсем недавно суздальцы и ростовчане потерпели поражение под Новгородом и вот идут войной на стольный Киев. Но я напоминаю вам, что герои нашей повести живут долгой богатырской жизнью. И немало воды утекло с тех пор, как войска северных княжеств были разбиты Новгородом.

Начинается ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ ГЛАВА — «СЕВЕР ПРОТИВ ЮГА».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ СЕВЕР ПРОТИВ ЮГА



Великий князь спешно созвал думных бояр. Было решено, кроме дружины и киевского ополчения, для защиты города стянуть еще и войска, находившиеся на пограничных заставах. Конечно, так ослаблять границы было опасно. Степняки только и ждут этого и уж непременно, воспользовавшись случаем, опустошат земли Киевского княжества. Но другого выхода не было. И на пограничные заставы поскакали гонцы с приказом Великого князя начальникам застав: собрать все имеющиеся в их распоряжении воинские подразделения и спешно идти на помощь стольному. Получил такое распоряжение и Илья Муравленин, служивший на одной из пограничных застав на южном краю Киевской земли. Как ни огорчителен был этот приказ, его приходилось выполнять. Жители пограничного городка и соседних сел просили оставить в крепости часть воинов — надеялись отсидеться за стенами. Но Илья не имел права оставлять здесь никого из своих ратников. Да и не было в этом смысла. Половцы все равно овладели бы крепостью при таком малом числе защитников. Многие просились идти вместе с полком. Мужчинам, которые могли держать оружие, это было разрешено. А вот женщин, детей, стариков брать с собой было нельзя. Такой громоздкий обоз обременил бы полк и затруднил его передвижение.

Молва о том, что русские войска оставили границу, летела будто на крыльях. Жители бежали в леса. И полк Ильи Муравленина, двигавшийся быстрым маршем, находил на пути уже опустевшие села и городки. На подходе к Витичеву — последнему большому городу перед Киевом Илья решил сделать привал. Надо было подкормить коней после быстрого степного перехода и дать немного передохнуть воинам перед вступлением в стольный и, может быть, уже близкой битвой.

Расположились лагерем не в самом Витичеве, а в монастыре, стоявшем неподалеку от города на высоком холме. Во-первых, здесь было легче добыть продовольствие для ратников. Неизвестно еще, захотят ли жители Витичева снабжать провиантом войско, которое не собирается защищать их город, думал Илья, а в монастырских вотчинах, раскинувшихся окрест монастыря, найдется чем покормиться. А во-вторых, игуменом-настоятелем этого монастыря был не кто иной, как старый приятель Ильи, бывший дружинник Данила Монах. В конце концов он оправдал своё прозвище и принял постриг. Ходил даже слух, что Данила, как и мечтал, написал книгу о своем путешествии в Константинополь и Иерусалим. Илья этой книги не читал, но всё равно порадовался за друга. А теперь был рад, что представился случай повидать его.

И вот они сидят в покоях настоятеля. Конечно, вспомнили о Константинополе, поговорили о нынешних невеселых делах. Но больше всего говорил Данила о своем монастыре, верней, о крепостных стенах, которые недавно были возведены вокруг обители его стараниями. Он весь день водил Илью по укреплениям, легко карабкался на каменные уступы и приставные лесенки, с гордостью показывал ширину стен, расположение бойниц, из которых простреливалось все пространство вокруг, тяжелые пращи, установленные под защитой башен.

— Не хуже, чем в Иерусалимском донжоне! — шутя похвалился он.

Илье было странно видеть Данилу в длинном, путавшемся в ногах монашьем платье. Казалось, Данила надел его по ошибке и сейчас снимет и черную рясу, и высокий клобук и снова облачится в воинские доспехи. И вообще, думал Илья, Данила, как это ни странно, теперь больше походит на воина, чем в то время, когда он пребывал в дружинниках. Да и молодые плечистые парни в чёрных одеяниях, которые по распоряжению настоятеля вместе с окрестными жителями копали рвы вокруг крепостных стен, тесали бревна — городни, таскали каменные снаряды для пращей, тоже были больше похожи на воинских ратников, чем на смиренных монахов.

Сейчас, уже ввечеру, Илья с Данилой продолжали начатый разговор. На Даниле было все то же простое темное платье, зато покой настоятеля мало походил на монашью келью. Ярко горели свечи в золотых светильниках. И широкие дубовые скамьи и полы были покрыты мягкими душистыми коврами, по которым неслышно ступали служки с подносами. На столе стояло доброе вино.

Помнишь первых крестоносцев, которые появились в твою бытность в Царьграде? Смерды — раздетые, не имевшие даже тигеляев, шитых из дерюги, как у самых простых наших ратников, сроду не державшие в руках ни меча, ни копья. Но следом за ними появились рыцарские дружины из Франции, Италии, Англии, Германии… Сказать по правде, они ещё больше грабили греков, нежели голодные смерды, — рассказывал Данила. — Но потом император все же договорился с рыцарями и переправил их за море.

В конце концов рыцарским армиям удалось взять Иерусалим и даже основать на землях Сирии и Палестины христианские королевства. Вот тогда и поехал Данила послом киевского князя в Иерусалим. Он рассказывал Илье, с каким почетом был принят королем-рыцарем Балдуином, как купался в святой реке Иордане, как слушал пасхальную службу у гроба господня и даже уговорил сторожа за немалую мзду отколоть от этого гроба малую кроху камня — на память. Но опять-таки больше всего рассказывал Данила об укреплениях иерусалимской цитадели, которую изучал с большим вниманием.

— Тверда ко взятию та крепость, — закончил он свой рассказ.

Данила, конечно, не мог знать, что пройдет время, и рыцари перессорятся, передерутся меж собой, и иерусалимская твердыня снова окажется в руках мусульман. Сейчас ему приятно было вспомнить свою поездку, но всего больше был он доволен, что может показать такому сведущему в воинском деле человеку, как Илья, что удалось ему сделать здесь у себя в монастыре-крепости. Похвалился запасами жита, имеющимися в закромах, колодцами, которые недавно закончили рыть на монастырском дворе — хватит и еды, и воды выдержать осаду.

Вспомнил: когда рыли один из колодцев, нашли жертвенный очаг. Наверное, в старину здесь находилось языческое капище. Еще с той поры, когда вещий Олег после удачного похода на Царьград заключил с греками торговый договор, каждый год по весне со всей Руси по многочисленным рекам спускались к Киеву ладьи с данью, собранной во время зимнего полюдья. У киевских причалов корабельщики вместе с подольскими мастерами готовили ладьи к дальнему плаванию — набивали повыше борта, конопатили днища, ставили парусные снасти. А потом, когда суда были готовы к плаванию, торговые караваны от всех племен сходились как раз здесь, у Витичева. Первыми обычно приплывали поляне. Им было всего ближе, ведь Киевщина — их земля. Следом приплывали северяне и древляне, чьи родовые поселяне тоже находились недалеко по притокам Днепра. А за ними уже радимичи, и кривичи, и самые дальние — ильменские славяне. И перед тем как флотилии отправиться в далекий и опасный путь по Днепру и Черному морю, приносили жертвы своим языческим богам.

А ныне Витичевская гавань совсем опустела. Да что Витичев — стольный Киев и тот теряет былую славу, — вздохнул Данила. Но долгой скорби не стал предаваться. Пожелал Илюше воинской удачи. Сказал: — А мы тут повоюем со степняками. — А еще присоветовал Илье: не идти дальше верхом по степи, а взять в Витичеве ладьи и погрузиться на них вместе с конями — и ратники отдохнут, и кони будут со свежими силами перед битвой. Сам и договорился уважаемый городом игумен с витичанами, чтобы те предоставили полку Муравленина ладьи.

На рассвете Илья двинулся дальше вверх по Днепру. Несмотря на ранний час, на берегу стоял народ, чернели в толпе рясы монахов. Пожалуй, в одном только Витичеве и провожали уходивший воинский полк без слез и упреков. Витичане надеялись отсидеться от половцев в монастырской крепости.

* * *
О вражеском войске в Киеве было известно многое. В его составе две сильные дружины, да еще городские полки Суздаля и Ростова. Идут на ладьях огромной флотилией. По количеству ладей можно было судить, что рать числом немалая. Можно было даже рассчитать примерный срок, когда чужое войско подойдет к стольному. Но сегодня поступили новые данные разведки. Миновав Любеч, противник высадил конницу. Флот же продолжает двигаться вниз по Днепру.

— Как на грех, лето жаркое! — сказал один из думных бояр. — Через топь и то в такую сушь пройдут!

— Пройдут! — тоскливым эхом откликнулся другой.

— Так он и замыслил, — сказал воевода Борислав, имея в виду суздальского князя, командовавшего союзными войсками. — Мы их с Днепра высматриваем, а они, глядишь, у нас за спиной окажутся.

— Запрёмся покрепче. Всё равно в осаде сидеть.

— Придётся. Что ж делать?

— А может, может, не сидеть, а выйти? — снова за говорил воевода Борислав. Опытный полководец, он не раз одерживал победы в сражениях с половцами, ходил во главе русского войска в Константинополь на помощь Византии. Теперь же он был тысяцким — начальником городского ополчения.

— Ну выйдем, а потом что? — возразил член военного совета, предлагавший запереться в осаде. — Пока будет одна конница, мы ещё потянем, а потом подойдёт флот, и тогда нам не выстоять. Только зря людей положим. Уж лучше сразу…

— Постой, постой, — прервал его воевода Борислав и изложил свой план. В Киеве есть немало судов, стоящих без дела у причалов. На них надо посадить часть дружины и ополченцев поопытней, встретить ладьи суздальцев на подходе к Киеву и дать им бой на воде. Конница их вступит в битву в надежде, что вскоре подойдут остальные силы. Так вот этим планам военачальников северной рати надо всеми способами помешать. Если киевскому флоту удастся задержать суздальцев, не позволить им высадиться на берег, их сухопутные силы могут оказаться в трудном положении.

Великий князь, да и весь совет поддержали воеводу Борислава. И правда, если этот замысел удастся осуществить, то они подпустят суздальскую конницу близко к городу — как можно подальше от берега, — и тут почти у самого вала их встретит княжеская дружина.

Полк Ильи Муравленина, подошедший к этому времени к Киеву, было решено так и оставить на витичевских судах. Он поступил в распоряжение воеводы Борислава.

* * *
Из-за кручи, заполнив всю днепровскую ширь, волна за волной выплывали ладьи — сорок ратников в каждой. Захотят — шеломами Днепр вычерпают.

Это воевода Борислав хорошо придумал — укрыть суда в затонах. Первыми на пути вражеской флотилии стояли витичевские суда с ратниками Муравленина, за ними — киевляне. Илья приказал, не обнаруживая себя, дать северянам подойти на полет стрелы. И только когда первые ряды кораблей противника были у самых затонов, лучники обрушили на них тучи стрел. Солнце и впрямь заволокло темью. Неумолчный свист стоял в ушах, как весло в тине. А лучники не опускали луков, пока хватало в колчанах стрел, пока не сваливало самих их насмерть вражеской стрелой.

Но вот в горячке боя наступил просвет — то ли иссякли в колчанах стрелы, то ли лучники уже не могли удержать луков в своих дрожавших от устали руках. И только теперь стало, видно, как сильно поредели ряды гребцов на киевских ладьях. У суздальцев урон был во много раз меньше. Их стрелки — это тоже стало видно только теперь — стояли под деревянными шатрами, возведенными на каждой ладье.

Уже смешались ряды своих и чужих, уже вертело и сносило течением то одну, то другую ладью, пробитую или потерявшую гребцов, но те, что ещё держались на воде, как разъярённые туры, сходились лоб в лоб.

Тяжёлая суздальская ладья, видимо потеряв управление, быстро летела вниз по течению и вдруг, круто свернув вбок, вспорола острым носом оказавшееся поблизости судно. Витичевское или киевское — Илья не разглядел. Видел только: ладья осела, будто стала ниже, вот уже едва видны над водой борта, вот уже и их не видать, только пенится водоворот, а в нем — люди; Гребцы, стрелки, копейщики — все в тяжелых доспехах. Кто-то скинул шелом, и меж волнами качается русая голова, то вскинет ее на гребень, то накроет валом. Кто-то вынырнул, будто играющая рыба, пытается сбросить кольчугу. Не смог; Ушел на дно. Кто-то ухватился за борт чужой ладьи, тянется вверх. А с ладьи — мечом по рукам, и нет его. Только обагрило кровью и борт ладьи и воду вокруг. А вражеская ладья опять летит по течению. Илья крикнул гребцам, чтоб налегли на весла. Вот уже она перед самым их носом. Рулевой поддал вперед. Но чужая ладья отскочила назад, будто пёс, на которого замахнулись палкой. И пока гребцы Ильи Муравленина разворачивали судно, снова, рванувшись вперед, пролетела мимо, И теперь только понял Илья, почему так ловка и поворотлива эта вражеская ладья: на ней два рулевых. Один — на носу, второй — на корме. А ещё показалось ему, промелькнуло на вражеском корабле лицо Алёши Поповича. Но Алёша ли это был или просто померещилось ему, Илья не понял. Едва поднялся в рост, чтобы разглядеть получше, и свалился на днище от сильного удара в плечо. Это брошенное с вражеского корабля копье пробило кольчугу и ранило его.

Потом, вспоминая этот бой, киевляне были вынуждены признать, что одержать победу противнику помогла воинская хитрость.

— Всего и делов-то поставить на ладьях по второму кормилу, а вот поди ж ты! — уважительно говорили те, кому довелось участвовать в этом речном сражении. — И кто только надумал? Голова!

Илья Муравленин никому не обмолвился, но сам догадывался — кто. Теперь он был уверен: на суздальской ладье он видел Алёшу.

Воевода Борислав, собрав последние уцелевшие суда, некоторое время еще держал оборону, не давая возможности вражеским ратникам высадиться на берег и прийти на помощь своим сухопутным войскам, сражавшимся на подступах к городу с дружиной киевского князя. Но удачи киевлянам не было и там. Суздальцы оттеснили защитников города почти к самой Горе. С Днепра хорошо было видно, как их конница с двух сторон обтекает Гору, сужая кольцо. Ещё немного, и ратники Борислава окажутся на своих кораблях отрезанными от дружины и ополченцев, защищающих город.

По дымовому сигналу, поданному с головной ладьи, ратники Борислава спешно высаживались на берег, суда отталкивали и пускали вниз по течению или топили, прорубив днище. Только две ладьи с воинами по распоряжению воеводы ушли и укрылись в далеком затоне у самого берега. На одной из них находился и раненый Илья Муравленин.

Не раз за долгую воинскую жизнь приходилось Илье проливать в бою свою кровь. Он носил на себе шрамы от стрел и сабель, и, как бы ни были тяжелы его раны, он не корил за них судьбу. Он честно сражался с врагами своей земли, и его раны, его кровь были платой за победу. Но сегодняшняя рана мучила его больше, чем все иные. Нет, ранение было не тяжелое. Когда Илья смог снять кольчугу и кто-то из ратников перевязал его тугой, крест-накрест, повязкой, кровь унялась, и он не лег, как советовали товарищи, а сел на днище, прислонясь спиной к обшивке борта. И мучила Илью не боль, что-то другое. Он и сам не сразу понял что. И стрелы, следы от которых носил он на себе, и сабли, шрамы от которых виднелись на его геле, были вражеские, печенежьи или половецкие. Но сегодня, сегодня в тяжёлом, кровопролитном бою он был ранен копьем, которое выковал русский оружейник, и рану ему, Илье Муравленину, нанес русский ратник.

Крики, раздававшиеся над Днепром, утихли. По-видимому, даже заслон, оставленный воеводой Бориславом наберегу, чтобы прикрыть покинувших корабли и отступавших к Горе ратников, отошёл или погиб.

Тишина, наступившая после тяжелого и неудачного для киевлян боя, казалась тревожной, зловещей. Но всё равно воины на двух ладьях, укрытых в затоне, были бессильны что-либо сделать. Они могли только ждать, как было им приказано, хотя и не сказано, чего именно ждать. Об этом знал только Илья Муравленин да его старый соратник, кормчий второй ладьи.

Княжеские междоусобицы! Сколько беды и горя от них! Кажется, стонет вся Русская земля. А кровь братняя льётся и льётся.

«За что мы с тобой бились? — мысленно обращался Илья к неведомому ратнику, ранившему его копьём. — Что я сделал тебе худого? Мы с тобой оба русские люди. Зачем нам воевать?»

И вдруг Илья видит, что это вовсе не какой-то неизвестный, не знакомый ратник, а Алёша Попович. Он стоит на чужой ладье. Он держит в руках копьё, которое пробьёт грудь Ильи. «Погоди! Не бросай копьё!» — кричит Илья, но голос его заглушают крики и шум боя.

— Проснись, Илья Иваныч! Проснись! — осторожно, стараясь не повредить раненое плечо, трясёт Илью Муравленина молодой воин. — Там, на берегу… — Он не успевает договорить. Илья вскакивает и слышит конское ржание, людские голоса и звон оружия.

* * *
Воевода Борислав с остатками полка пробился к своим, но и это не помогло защитникам города. С кораблей высаживались все новые и новые отряды воинов. Не помогли остановить натиск наступавших и городские стены.

Когда суздальцы овладели Золотыми воротами, князь разделил дружину и ополченцев на три рати, приказал разом отворить трое остальных ворот и всем уходить из города. Пробиться через осаду и отступать вниз по Днепру на юг.

Уже где-то на середине пути к Витичеву воеводе Бориславу удалось кое-как собрать разрозненные киевские полки. Люди говорили разное. Кто-то видел, что там еще продолжала сражаться часть дружины и ополченцы. Может быть, не сумели прорваться, а может быть, просто не захотели покидать стольный. Кто-то сообщил, что бой шел за княжеский дворец. Но никто не знал, где сам князь. Ушел или так и остался в осажденном городе, и, может, это он со своей дружиной и заперся во дворце.

Пока воевода Борислав наводил порядок в войске, выискивая новых военачальников взамен убитых или раненых, вверху по течению Днепра показались ладья. Сначала в киевских полках началось смятение — опасались, не суздальцы ли это двинулись в погоню. Но вскоре стало ясно, что ладьи — киевские, те самые, которые воевода Борислав оставил дожидаться князя в условленном месте. Прибывшие с ними дружинники сообщили: князь погиб. Он со своей частью дружины не только прорубился сквозь плотное кольцо вражеской рати — добрался до судов. И уже тут на берегу настигла его шальная стрела. Пробив спускавшуюся со шлема кольчужную сетку — бармицу, пронзила горло. Князь захлебнулся кровью. Они привезли на ладье его тело.

Воевода Борислав, оказавшись самым старшим из поставленных князем военачальников, принял на себя командование всеми войсками. Он был рад, что прибыли ладьи, хотя они и привезли скорбную весть. Погони и в самом деле можно было опасаться. Не потому, что суздальцы захотят преследовать и без того разгромленное войско. Их куда больше интересует захваченный Киев. Но, выяснив, что князь ушел из города, и не зная о его гибели, они могут послать погоню для того, чтобы взять его в плен. И Борислав приказал посадить на ладьи раненых и пеших столько, сколько смогут взять суда. Остальным же идти к ближайшей крепости, какие есть во многих городках на границе киевской земли, чтобы там уже, в случае нужды, подумать об обороне. Первой такой крепостью на пути войска и была та, что возвёл вокруг вверенной ему божьей обители настоятель монастыря, бывший дружинник Данила по прозвищу «Монах».

Илья хоть и болело у него раненое плечо, садиться на ладью отказался — не хотел расставаться со своими ратниками. Степняки, как и ожидали этого, воспользовались представившимся случаем ещё раз пройтись разбоем по Русской земле. В Киев полк Муравленина плыл по Днепру, теперь же, двигаясь сухопутной дорогой, воины то и дело встречали разграбленные, сожжённые села. Кое-где было совсем пусто — то ли половцы захватили жителей и увели в плен, то ли те всё ещё продолжали прятаться где-то по лесам. В одном из сёл все же застали людей. Собственно говоря, села уже не было — только горки саманных кирпичей, из которых были сложены печи, возвышались на месте сгоревших изб. На чёрной плешине пепелища подобрали Илюшины ратники мальца, недвижно сидевшего над мёртвой сестрёнкой. От сельчан узнали: звать малого Михалкой. Отец его ушёл в ополчение, куда созывал жителей окрестных сел гонец витичевского воеводы. Собираясь в путь, наставлял сына-отрока: «Остаёшься в доме за старшего. На тебя покидаю и мать и сестру». Наказал, всё бросив, не мешкая, идти в крепость, что возвели недавно при монастырской обители под Витичевом. Туда собирались многие из их села, но потом раздумали — больно далеко. Надеялись, может, не дойдут до них степняки — всё же живут они не в приграничной полосе возле половецкого поля, а в глуби, чуть ли не под самым стольным.

Половецкое войско сюда и правда не дошло. Заскочил ненароком один отряд, видимо, в поисках коней и скота для пропитания своих воинов. Степняки торопились. Угнали стадо, прихватили коней да кое-кого из жителей уволокли. А село подожгли просто так. Уже покидая его. Во время пожара и погибли многие. Вот и у Михалки мать сгорела, сестрёнку он вытащил, да только она уже задохлась в дыму. Михалка и сам был как неживой. На мальчишьем его лице недетской безысходной тоской горели сухие глаза. Видно, виноватил себя, что не выполнил отцовского наказа, не уберёг мать с сестрой. Илья, услышав рассказ сельчан, велел ратникам прихватить парнишку с собой, не то пропадёт горемычная сирота. Жалея мальца, немолодой уже воин, сам отец семейства, отдал ему тегеляй — то ли был у него лишний, то ли раздобыл себе доспехи получше. А дерюжный тегеляй, думал, парнишке сгодится, не для боя, конечно, для тепла, он ведь шит во много слоёв. Достался Михалке и конь из запасных, не везти же было мальчишку впереди себя на конской холке. А оружие он добыл себе сам. И когда столкнулись ратники Муравленина со степняками, в их отряде оказалось одним воином больше. Ребячьи руки, закостенев от натуги, крепко держали тяжёлый лук. Послушно отволакивалась тугая тетива, и пущенные стрелы летели в цель.

— Даром, что малолетка и на вид невзора, — сказал после боя о Михалке ратник, отдавший ему тегеляй.

— Да, сердцем неистов! — приговорил Илья, подозвал парнишку, положил ему на плечо руку. Впервые за всё время лицо мальчишки как-то оживело, и смотрел он, не пряча, как раньше, взгляда, словно пролитая им половецкая кровь смыла с него вину. И дальше — в другой раз, и в третий, сколько ни случалось, бился рядом с ратниками Михалка, будто в том первом бою завоевал себе это право.

Узнав ли о том, что русское войско возвращается, или же просто пограбив все, что было возможно, половцы откатились назад, в свои степи. В последние дни ратники продвигались беспрепятственно, нигде не встречая степняков.

Уже на подходе к Витичеву Илья послал дозорных — не столько разведать, свободен ли путь, сколько известить игумена о приближении русской рати. Вызвался с дозорными и Михалка. Скакали без опаски, не таясь. Вокруг было спокойно. А на холме уже маячали белые монастырские стены — лишь спуститься в овраг, пересечь поросшую ивняком низину и подняться наверх. И тут с ходу будто влетели в волчье логово. Степняки насели на маленький отряд со всех сторон. Рубились нещадно, молча. Только чиркала сталь и слышалось тяжелое дыхание сражавшихся да еще порой предсмертный стон раненого. Уже были убиты двое воинов с пограничной заставы и прибившийся к полку Муравленина киевлянин. Уже свалился и тот немолодой ратник, который отдал Михалке свой тегеляй. Сложил, бы голову и Михалка. Но тут пришла нежданная помощь. Ни половцы, ни русские не поняли, откуда она взялась и кто такие эти воины в длинных чёрных одеяниях с дубинами, палицами, косами, вилами, врезавшиеся в гущу битвы. Один из них с мечом в руках свалил половчанина, занёсшего саблю над Михалкой.

Это были монахи во главе со своим игуменом. Из окошек бойниц они видели маленький отряд русских воинов, скакавший по дороге. Они-то знали, что в овраге залегли остатки половецких сил, столько времени безуспешно осаждавших монастырскую крепость. Взять монастырь приступом они так и не смогли, но вокруг похозяйничали вдоволь. Только вчера половецкое войско, сняв осаду, двинулось в степь, но ушли не все степняки. Оставили засаду, надеясь, быть может, что на радостях осажденные откроют ворота и напоследок удастся им взять хитростью крепость, которую они не могли взять силой. Но кого-кого, да только не Данилу Монаха могли ввести в обман половецкие хитрости. Он и сам решил проучить поганых степняков — напасть на них и ждал только ночи. Но когда его люди увидели, что русские ратники движутся прямо к половецкой засаде, пришлось Даниле спешно вооружить чем попало монахов и идти на помощь своим.

Вскоре прибыл пограничный полк Ильи Муравленина и остальное войско, которое шло под началом воеводы Борислава. Половцы сгинули, словно их и не было. Суздальцы тоже не появлялись. У них хватало дела в стольном.

Наверное, со времен Кия не случалось с городом страшней беды. Ни печенеги, ни половцы, ни поляки, некогда бравшие Киев на копьё, не причинили ему такого разорения, как свои, русские. Суздальцы забрали всё, что можно были найти в домах горожан и в купеческих лавках. Не посовестились даже отнять товары у прибывших на киевский торг иноземных гостей. Да что там говорить о гостях! Суздальские воины разграбили церкви, не пощадили святыню Руси — Софию. В пустом оскверненном храме потрясенная людским непотребством томилась божья матерь Оранта. Недавно, казалось киевлянам, она пыталась защитить их, отвратить от города беду. А теперь, воздев руки в бессильной скорби, озирает ободранные стены. Прямо на её глазах русские люди, христиане, срывали, выворачивали иконы, тащили золотые и серебряные сосуды, светильники, покрывала, кресты… И все это — обоз за обозом — увозили из прекрасной Софии, из стольного Киева.

Но что бы ни делалось в самом Киеве, земли Киевского княжества надо было защищать по-прежнему, И через несколько дней пограничный полк Ильи Муравленина двинулся дальше на юг — на заставу. Ушёл с пограничным полком и малолетка Михалка. Игумен Данила ласкал его, уговаривал остаться. Где, как не при монастыре, может найти защиту и пропитание сирота. Но Михалка не остался. Он считал себя сыном полка.

22



Небольшая харчевня Нухения — излюбленное место корабельщиков. То ли оттого, что стоит она неподалёку от вымола, куда пристают суда, то ли оттого, что сам Нухений некогда тоже ходил на ладье по рекам и морям и от всей души привечает плавателей, но тут всегда полно народу. Немолодая уже, но расторопная женка Нухения с двумя бойкими служанками тут же, на другой половине избы, стряпает нехитрые блюда. Едва успеют гости усесться за чисто выскобленный стол, как хозяйка, вскинув вверх обнаженные по локоть белые руки, уже тащит поднос, уставленный глиняными мисками с дымящимся варевом. Да так ловко, ничего не уронит, не плеснет через край. И Нухений тут как тут, подсядет, спросит, что нового на белом свете. А корабельщикам, возвратившимся из дальних плаваний, не менее, чем насытиться домашним горячим варевом, надобно потешить свою душу — поведать, что видел, что слышал в чужедальних краях. И правду расскажут, и байки наплетут. Одного послушаешь — в недобрый час, когда разгулялась непогода, смыло его с ладьи бурной волной. Но он не утонул. Сам не ведая как, очутился в царстве водяного царя. Там гостевал, пировал и даже чуть было не женился на его дочке. Собой — красавица. Одно только нехорошо: вместо ног у неё — рыбий хвост. Поэтому, дескать, и раздумал жениться. Как ни сватали, как ни уговаривали, какую казну несметную в приданое ни давали. Отказался, и всё! Конечно, дочка водяного царя ни за что не хотела отпускать полюбившегося ей молодца. Наверное, пришлось бы ему жениться на царевне, да на его счастье приглянулся он служанке царевны. Тоже красавица. И тоже с хвостом. И вот она, чтобы не достался добрый молодец ее сопернице-царевне, помогла ему бежать из подводного царства, на руках вынесла наверх. Товарищи его, конечно, думали, что он уже давно утоп. А он вот живой и невредимый. Недавно женился. Жена у него, правда, не такая красавица, как та морская царевна, но зато у неё не хвост, а ноги и всё такое прочее, как и положено.

Так рассказывает один. Божится, что всё правда. А другому и вовсе довелось увидеть такие страсти, сохрани бог. Прибило его волной к неведомому острову. Остров безлюдный. Никогда не ступала там нога человечья. Нету там ни дорог, ни тропинок. Леса густые и трава нехоженая выше пояса. Брёл он куда глаза глядят и набрёл. Видит, что-то белеет в траве. Подошёл поближе — череп. Вроде бы человечий. Только огромный, как у тех великанов волотов, что жили в давние времена неподалёку от Новгорода. То поле до сих пор потому называют Волотовым. Пнул он эту голову сапогом. А она вдруг и заговорила голосом человечьим: «Ты почему меня, голову, подбрасываешь? Я молодец не хуже тебя был!» Ну, как тут было не испугаться? Не иначе как нечистый дух, враг рода человеческого, из той головы говорил. «Плюнул я и дальше пошёл. Иду, гляжу, опять что-то белеет в траве. Подошёл поближе, а это — камень. Высоченный — топора через него не перекинуть, не обхватить руками, не обойти ногами. А на камне надпись: „А кто-де у камня станет тешиться, а и тешиться, забавляться, вдоль скакать по каменю, сломит буйну голову“. Не поверил я той надписи. Разбежался, хотел вскочить на камень. Тут со мной беда и приключилася. Убился. Так и лежал под камнем замертво. Пока товарищи не нашли. Подобрали меня в беспамятстве, понесли на корабль, подняли паруса, поплыли дальше. Узнал я от умных людей, что был то бел-горюч камень, под которым клад зарыт. Но сколько потом ни плавал, никогда больше не видал того острова. Теперь уже не плаваю. Совсем изжился. Одежонка вон худая, сапоги каши просят. Как вспомню про бел-горюч камень, запечалюсь. И зачем только, дурная голова, я запрета ослушался. Не тешился бы, не скакал — взял бы и вырыл бы клад и жил бы теперь припеваючи. Был бы у меня высокий терем, широкий двор. А посреди двора — стол со скамьями. А на столе вина, меду полны корчаги. Заходи, пей, сколько душе угодно».

Старик переводчик, бывший кормчий господина Садко, тоже заглядывает в харчевню Нухения. Примет чарку-другую и начнет. Скажет будто невзначай: устал, мол. Нелёгкий был день. Думу думали у господина Садко. Чтобы не сомневались присутствующие, не упустит подробностей. «Вот так, — скажет, — в горнице господина Садко поставлен большой стол. За ним сидит сам Садко Сытинич. Ребром к первому вот этак, — покажет, — второй стол. Тут главный счётчик, писец, которому поручено вести запись. И я! Рядом с господином Садко!» Это верно — и про большой стол, где сидит господин Садко, и про второй, будто перекладина креста приставленный к первому. Здесь обычно сидят счётчик, и писец, и прочие доверенные люди. Только старый толмач не сидит рядом с господином Садко, Когда вдруг понадобится он за чем-нибудь и призовут его, стоит, переминаясь с ноги на ногу, или примостится где-нибудь в сторонке, ожидая, когда дойдет до него черед. Но какое это имеет значение! Кто решится осудить старика за такую малую неточность. Пусть потешится. Ведь никому от этого нет урона. А посадить себя поближе к солнцу каждому охота.

Так уж устроен мир, таковы люди. Пока ты не возвышен над ними, нет для них в тебе ничего примечательного. Будь ты хоть семи пядей во лбу, не закричат: «Ах, как умен!» Не станут пересказывать друг дружке сказанные тобой слова. Не будут вести счет твоим делам и поступкам. Встретят тебя — не заметят. Рядом будешь стоять — не запомнят в лицо. Познакомишься — позабудут имя. Но это пока, пока ты не возвышен. Зато потом припомнят все до малости — где сидел, с кем стоял, что говорил. А старик переводчик — тогда еще кормчий — даже плавал на ладье вместе с хозяином. Да еще куда! Об этом он тоже не преминет вспомнить. Однажды, когда плыли они с Садко по какой-то северной реке, подхватило их ладью течением и вынесло к Дышучему морю. Это море даже летом покрыто огромными — выше терема господина Садко — льдинами. Море старается скинуть льдины со своей спины, то приливает, покрывая водой берег, то отливает, откатывает вдаль, обнажая дно. Будто дышит. Потому и прозвали его Дышучим.

Дивились корабельщики — ни на Чёрном, ни на Варяжском никогда не видали они ни приливов, ни отливов, никогда не видали, чтобы море дышало. Многое еще рассказывал бывший кормчий о том, что довелось повидать ему на Дышучем море — про ледяные плавучие горы, про чудный свет, который появляется откуда ни возьмись, и всё вокруг — и небо, и море, и льдины — начинает гореть и сверкать, словно вспыхнули тысячи радуг, про несказанную красоту ледового царства… Но стоило кому-нибудь спросить, водятся ли на берегах Дышучего моря пушные звери, живут ли там люди, интересуются ли какими товарами, старик сразу трезвел. Отвечал, словно топором отрубал:

Горе тому, кто осмелится поплыть туда! Грозное Дышучее море если не утопит ладью, то разобьёт её об огромные льдины, раздавит, как орех. Они сами чудом уцелели тогда. Людей они там видели, слава богу, только издали. До сих пор не может он об этом вспомнить без страха. Они и на людей-то непохожи. Сами — лохматы. Вместо голов — меховые клобуки. Рот — на животе. Летом, когда тепло, они сидят в воде, потому что от жары у них трескается тело. А зимой засыпают, как медведи. Их нельзя будить. Разбудишь такого, у него от лютого холода начинает течь из носу. Да так сильно! Течет и течет, пока не примерзнет безголовый человек к земле.

А иногда и вовсе ничего не отвечал старый кормчий на заданные ему вопросы. Вот и сегодня, нахмурившись, подозвал хозяина, уплатил за хлеб, соль и литие. Извинился перед оставшимися. Дескать, он бы ещё посидел с ними, да ждут неотложные дела: у господина Садко начинается очень важное совещание, на котором он непременно должен быть. Старик толмач прихвастнул — его присутствия в кабинете господина Садко вовсе не требовалось. Зато нам не мешает там побывать. Начинается ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ, которая так и называется — «ОЧЕНЬ ВАЖНОЕ СОВЕЩАНИЕ».

ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ ГЛАВА ОЧЕНЬ ВАЖНОЕ СОВЕЩАНИЕ


Садко жестом пригласил всех садиться, и участники совещания один за другим стали занимать места за длинным дубовым столом. Готовя к отправке торговый караван, господин Садко всегда собирал доверенных лиц, чтобы обсудить, какие лучше везти товары, уточнить расходы, прикинуть возможную прибыль. Но в этот раз среди служащих Дома присутствовал незнакомец. По-походному будничное и вместе с тем богатое платье, а главное, властная повадка выдавали в нем боярина. Сабельный шрам, пересекавший лицо, говорил о том, что гость господина Садко не раз побывал на поле брани. С почётом встреченный хозяином, гость молча поклонился и сел рядом с Садко.

Садко, обычно не любивший лишних слов, сегодня, прежде чем перейти к насущным вопросам, заговорил о том, что на первый взгляд не имело никакого отношения к делам Торгового Дома.

Как вам ведомо, Ромейской империи больше не существует. И пала она от рук тех, кто по долгу христианина призван был на защиту.

Слушатели закивали головами. От чьих рук и как пала Византия, было хорошо известно на Руси. Ну а новгородцы, пожалуй, знали об этом лучше всех — как-никак слышали из первых уст. Так уж случилось, что молодой новгородский купец, один из немногих, кто еще отваживался плавать в объятую огнем войны Византию, оказался в Константинополе в тот недобрый час, когда древнюю столицу Византийской империи брали приступом… нет, не турки-мусульмане, не степные кочевники, а братья во Христе, рыцари-крестоносцы. Своими глазами видел он: как пылал подожженный город, как воины с крестами на одежде врывались в дома, убивали жителей — и мужчин, и женщин, и детей…

Царьград сгубили, а святой город освободить из-под пяты неверных так и не смогли латиняне! — вступил в разговор гость господина Садко. — Детишек послали брать Иерусалим! Виданное ли дело! Рыцари на печи сидят, а дети идут на погибель. — И стал рассказывать: после очередного поражения рыцарей прошел неведомо откуда взявшийся слух, что только невинные дети могут спасти святой город от рук мусульман. И море расступится перед ними, и стены крепостные падут. И вот так же, как когда-то по дорогам Европы шли первые крестоносцы-крестьяне, теперь двинулись тридцать тысяч детей. Жители сел и городов давали им приют, подкармливали в пути. Так дошли они до морского берега. Нет, море не расступилось, как было обещано. Зато к берегу причалили корабли. И опять разнесся слух, что нашлись добрые души купцы-корабельщики, готовые бесплатно переправить через море маленьких христовых воинов. Семь кораблей с ребятишками вышли в море. Два из них вскоре пошли ко дну. Остальные пять достигли суши. Но оказались дети не на святой земле Палестины, а в Египте, где корабельщики продали их в рабство. Таковы были последние известия о крестовых походах, дошедшие до киевского двора. Но гость господина Садко воевода Борислав, ближний боярин Великого князя, приехал в Новгород, конечно, не за тем, чтобы рассказать новгородцам о плачевных делах Византии и недостойных поступках рыцарей-латинян. Впрочем, события, происходившие за морем, имели весьма прямое отношение к делам и Великого князя и Дома Садко.

Давно уже войны нарушили торговые связи русских с греками. Теперь же, после падения Византийской империи, путь из Варяг в Греки и вовсе потерял своё значение. Торговый Дом Садко вынужден был искать новые пути, новые рынки. И вот сегодня господин Садко собрал своих служащих, чтобы объявить им о том, что караван, который сейчас готовится к отправке, пойдет не в Чёрное море, а в Каспийское. Сам по себе этот маршрут не был нов. Русские плаватели давно уже проложили путь на Волгу — и с юга, с Днепра через волок Ламский, и с севера, по Мете через Торжок. Торговали русские когда-то и с волжскими булгарами, и с мордвой, и с касогами. Потом, правда, по разным причинам этот путь захирел. И вот Торговый Дом Садко решил восстановить его. Сделав это сообщение, господин Садко предоставил слово Худиону.

Худион не зря считался лучшим торговым агентом Дома. Вот и теперь, перед тем как отправиться в путь, он все разузнал, продумал, учел. Доклад Худиона, если его перевести на современный язык, звучал бы примерно так:

Уважаемые господа! До сих пор, как вам известно, мы возили шелковые ткани на продажу на рынки Европы. Мы покупали шелка на Востоке и продавали их на торгах Польши, Чехии, Дании, Швеции, Норвегии, Германии, Франции. Шли они там очень неплохо и приносили нам немалые барыши. Один норвежский король сказал как-то, что никогда не видал более прекрасной ткани. А во Франции привозимые нами шелка даже называли русскими. Но ткани эти изготовлялись не у нас. Это была, так сказать, транзитная торговля. Из европейских стран, из той же самой Франции или из Фландрии, мы везли сукно и продавали его у нас на Руси. А там перепродавали привезённые с Востока шелка. Теперь же создалось несколько иное положение. Наша новгородская промышленность в последние годы сделала огромные успехи. Правда, шелков мы не производим. У нас не растёт тутовое дерево и не разводится шелкопряд. Но зато у нас великолепно растет лён. Раньше льняные ткани вырабатывали у нас преимущественно деревенские ткачи. У них не было ни подходящего оборудования, ни соответствующего мастерства. Ткани эти были грубыми, неинтересными и по своему качеству не соответствовали международным стандартам. Теперь же ткаческое дело стало одной из важных отраслей промышленности нашего города. Новгородские ткачи непрерывно повышают уровень мастерства, и нам пора выходить на международный рынок. Думаю, что наши льняные ткани будут пользоваться должным успехом в Бухаре, Самарканде и прочих города Хорезма. Может быть, нам даже удастся установить прямые торговые связи с Индией. Поэтому я предлагаю в этот рейс взять на пробу льняные ткани, загрузив ими, ну, скажем, десять ладей из тридцати. Остальные повезут товары, список которых я вам сейчас прочитаю. Ну, во-первых, меха, которые всюду пользуются большим спросом как на севере, так и на юге. Повезем мы также украшения: колты, ожерелья и браслеты — серебряные с чернью, широкие, которые по последней моде носят поверх рукава. Это тоже изделия наших отечественных златокузнецов. Повезем также всевозможные инструменты — топоры, ножи, клещи, долота, ножницы, гвозди, заклепки, скобы и прочую железную кузнь… Нужно напомнить про замки. Замки новгородских мастеров с хитрыми секретами пользуются повсюду повышенным спросом…

Когда Худион закончил своё выступление, Садко сказал:

— Теперь поговорим о самом пути.

— А что тут говорить, — отвечал молодой кормчий Радим беспечально. — Васька плавал, поплывём и мы.

Садко хлестнул взглядом по Радиму, будто тот был в чем виноват. А может, и вправду — был. И не в чём ином, как в такой же разудалой буслаевской буйности, которую Садко на дух не переносил.

— Лучше бы он не плавал — Васька! — сказал Садко не то Радиму, не то сам себе. Кидал слова, будто камни. — Лучше бы он не доплыл, Васька, до великой реки Волги. Лучше бы зарылись носом в воду его ушкуи и покоились бы на дне — в Волхове ли, в Ильмене, на Каме или на Волге — все одно. Только бы — на дне! Ушкуйник он! Разбойник! Грабитель!

Ушкуй — это самая обыкновенная ладья — многовесельная и потому быстрая. Помните, на таких ушкуях Василий Буслай со своей ватагой когда-то отправился в плавание.

Назвал Садко Ваську Буслая разбойником, грабителем не потому, конечно, что тот плавал на ушкуе. Ушкуй тут ни при чём. Мало ли кто на чём плавает и куда. Плыви по рекам и морям хоть на север, хоть на юг — в варяжские страны или к грекам. К немцам, к датчанам, на Британские острова. К Литве, к полякам, или на восток к болгарам, или еще дальше вниз по Волге до Каспийского моря. С незапамятных времен по всему свету торговые люди везли по воде и посуху не только товары на продажу. Везли известия о нравах, обычаях, законах или беззакониях других народов. Везли сказания о своих и чужих богах и героях, молитвы, обряды и песни. Везли слова чужой речи, вплетая их в родной язык. Везли ближним и дальним соседям знаки дружбы или вражды, вести будущего мира или войны.

Плыви, вези товары и веди торг честь по чести, чтобы оставалась после тебя добрая слава. Ведь по торговым людям в чужих, землях судят обо всей Руси. А Васька Буслай, который на своих ушкуях прошёл по всей Волге, он чем прославился, какую память о себе оставил?

Показал себя Васька не честным торговым гостем, а настоящим разбойником. Никогда не водилось такого за русскими купцами. Бывало, ходили в поход за добычей князья со своими дружинниками и простыми ополченцами — горожанами и смердами, воевали, брали дань, пригоняли скот и пленных. Но то война, а не торговля. А Васька брал обманом. Плыл будто купец с товарами. А у гребцов под рубахами кольчуги. Рядом с вёслами — мечи, копья, боевые топоры. Высадятся, разложат товар. Соберётся народ. Разглядывают, прицениваются. Только купли-продажи не получается. Потому что вдруг торговые гости с оружием в руках кидаются на доверчивых людей. Рубят всех, кто попадется под руку, наводя страх. Поджигают и грабят город. А потом уцелевших жителей, скрутив им руки, гонят к своим ушкуям. Худая слава тянулась за Васькой. Даже слово «ушкуйник» стало бранным.

Все знают про Васькины непотребные дела. А увидят — кланяются низко, величают Василием Буслаевичем. А почему? Потому что, воротясь назад, навёз Васька золотой казны, награбленной несчетно.

Не любит господин Садко Буслая! Ох, не любит! А за что ему любить этого ушкуйника? По тому самому пути, где недавно грабежом прошёл Васька, теперь посылает свои судя с товарами Торговый Дом Садко.

Киевского князя и его бояр тоже интересовали новые рынки, но были у стольного Киева и другие интересы, связанные с отправкой торговой флотилии в чужие малознакомые страны. Как мы уже знаем, Худион, распродав большую часть товаров во время плавания по Волге и по Каспийскому морю, должен был отослать ладьи назад, а сам, отобрав из гребцов надежных людей, уже с небольшим сухопутным караваном идти дальше в Хорезм. Его задача — выяснить, так сказать, рыночную конъюнктуру, определить, что в дальнейшем может Новгород предложить своим партнерам, что сам будет закупать в тех краях. Великий киевский князь хотел установить дипломатические связи с богатой землей хорезмшаха и поэтому посылал с торговым караваном своего полномочного представителя с грамотами.

Боярин Борислав казался очень подходящей фигурой для этой роли не только киевскому князю, но и новгородскому посаднику Добрыне. Не раз бывавший в чужих краях, знающий иноземные языки и обычаи, он сумеет вести переговоры. Ну, а кроме того, воевода Борислав был опытным воином, находчивым, сильным телом и духом. Что тоже немаловажно, потому что небольшому отряду, после того как он покинет ладьи, придётся проехать и через половецкие степи и через земли иных, ещё неведомых народов. Вот почему воевода Борислав сидел на совещании у торгового гостя Садко.

После совещания господин Садко велел слуге оседлать своего любимого коня, горячего, тонконогого, золотистой масти Огонька. Он скакал с Торговой стороны, где размещался в красивом тереме Торговый Дом, на Софийскую. На Великом мосту, как обычно, было людно, но Садко, не обращая внимания на народ, скакал во весь опор. Иной раз кто-нибудь из прохожих намеревался было обругать нахала, но, разглядев всадника, молчком теснился к перилам, освобождая дорогу.

Настроение у Садко было отличное. Дела Торгового Дома шли успешно. Завязывались новые торговые связи, открывались новые рынки, которые Садко вскоре насытит своими товарами! Радовало Садко ещё одно дело, которое хотя и не сулило прибыли, но наполняло гордостью его душу. Новгородский купец Садко, сын корабельщика Сыты, как какой-нибудь князь, в подарок городу строил церковь. И где? В самом детинце, неподалёку от прекрасной Софии!

Время близилось к полудню. Каменщики, начинавшие свой трудовой день с рассветом, собирались пообедать. Они вытащили из плетёных корзин и пестерей приготовленную женами нехитрую еду. Послали мальчишку-подручного к воротам детинца, где обычно торговали квасом, велев ему притащить два больших кувшина. Теперь же, увидев подъезжающего на коне хозяина, все вскочили с земли, стянули с голов шапки. Говорят, с горы виднее, но молодой зодчий Твердислав хоть и стоял вверху на лесах, но, увлеченный, делом, не замечал никого и ничего. Он придирчиво разглядывал кладку башни, куда на верхние полати должна была вести лестница.

Эта церковь была первым каменным зданием, которое Твердислав строил сам, а не под началом зодчего Дионисия. Твердислав полюбил камень. Правда, он любил его не так, как его учитель грек Дионисий. В Византии, откуда Дионисий был родом, все строят из камня — и храмы, и дома. Дионисий не понимал, не чувствовал дерева. А для Твердислава дерево было первой и потому незабвенной любовью. Он тогда и сам еще был очень молод, когда впервые приобщился к трудному ремеслу зодчего. В Новгороде дерево в почете. И ему до сих пор дерево казалось непорочной юностью, требующей особой бережности. К дереву надо прикасаться осторожно, не вспугнуть его, не сгубить насильем, не обидеть нетерпеливой любовью. С деревом надо быть ласковым, как с ребенком. Оно — живое. И живое не только в пору, когда ещё стоит зеленым, уйдя глубокими корнями в землю. Оно живёт и после того, как его срубят, обтешут, обстругают. Оно живет и потом, когда из него построят дом или храм. Живёт и отзывается на людскую жизнь. В старину люди хорошо понимали это. Верили, что в доме обитает домовой. Считали, что это душа предка — отича, дедича. А Твердислав уверен — это живёт в доме душа дерева.

Но любовь к дереву не помешала Твердиславу полюбить камень. Не сразу пришла эта любовь. И тут — спасибо Дионисию! Это он научил Твердислава видеть в камне и цвет и будущие формы, которые может ему придать рука человека.

«Мы говорим: „Камень бел“. Но вглядись в него, он никогда не бывает белым, — говорил Дионисий. — Утром, когда восходит солнце, камень будто впитывает в себя зарю, накапливает её в себе. А потом, днём, когда всё кругом наполняется ярким светом, камень отливает прохладной голубизной». Это было так. Твердислав, чтобы убедиться в том, что камень по-прежнему хранит в себе солнечный жар, прикасался к нему рукой. На ощупь камень был теплым, даже горячим. Дионисий будто сорвал с глаз Твердислава пелену. Он и сам теперь примечал многое. К вечеру жар камня опять как бы выходил наружу. Уже и солнце не было видно, и тянулись по земле длинные, тени, а камень ещё берёг в себе набранное за день тепло, и жаровые его отблески, казалось Твердиславу, отражаются в вечерних облаках.

«Камень мёртв, но, коснувшись его резцом, ты можешь вдохнуть в него жизнь, как творец вдохнул душу в людей», — говорил Дионисий. Он сам был творцом.

Камень для строительства ломали за Ильменем. Когда Твердислав смотрел, как грузят его на ладьи там, в каменоломнях, и потом, когда он лежал, сброшенный беспорядочной грудой наземь, ему, ученику зодчего, и помыслить было боязно, что эти бесформенные глыбы можно поднять, сложить из них хоромы или палаты, как называл их учитель. Ведь это не дерево, которое по своей природе стремится ввысь. Камень не предназначен служить человеку. Так думал тогда Твердислав. Но вот за камень принимался учитель. Твердислав видел воочию, как под камнерезным его молотком рождалось нечто ни с чем не сравнимое, вдохновенное, живое. Камень на глазах менял свою природу. Он был тяжел, пока лежал на земле. А теперь, когда он превращался в стены, колонны, своды, он казался невесомым. Он не давил, не угнетал, а парил в вышине. И все же новая любовь рождалась медленно. Не скоро проникся ею Твердислав. Зато потом случилось так, что его любовь и дружба с камнем шла как бы помимо Дионисия.

Стены уже возвышались над землёй, когда посмотреть работу своего ученика приехал Дионисий. Учитель долго стоял в молчании. Здание было сложено из камня, но в нем сохранилось что-то от дерева — теплое, домашнее, присущее жилищам и храмам родины молодого зодчего, не совсем понятной греку Дионисию.

«Вы, русские, молодой народ, — задумчиво проговорил Твердиславов учитель. — Бурлят в вас силы юности. И вместо того чтобы терпеливо учиться у других народов, вы, переняв что-нибудь, сразу же пытаетесь делать все по-другому, по-своему. Это чувствуется во всей вашей жизни и в нашем деле тоже».

«Это плохо?» — спросил Твердислав.

«Я думал об этом, думал о тебе. Ты нарушаешь каноны».

«Разве это плохо?» — ещё раз спросил Твердислав.

«Не знаю, — уклончиво отвечал зодчий. — Сам бы я остерегся так поступать. Да у нас тебе бы и не позволили этого, — признался он. — Столетиями вырабатывались наши традиции и каноны. Я старался их раскрыть перед тобой. Ты был хорошим учеником. Но ты не только воспринял то, чему я учил тебя, ты увидел своё».

«Это плохо?» — в третий раз спросил Твердислав.

«Нет! — сказал учитель твёрдо. — У нас тебе бы это поставили в вину. Но я говорю тебе: „Ты прав! Ты больше не ученик! Ты — мастер! Иди своим путём!“

Но если, признав за Твердиславом право творить по-своему, Дионисий больше не попрекал своего бывшего ученика тем, что он нарушает каноны зодчества, то другой предмет, во взглядах на который они расходились, вызывал меж ними горячие споры. Началось это давно, еще в ту пору, когда Твердислав работал у Дионисия в подручных и зодчий упросил посадника помиловать его. Потом- он еще долго выговаривал своему упрямо молчавшему ученику:

„Мы, греки, говорим: „Упрямство — порок слабого ума“. Про тебя этого не скажешь. Бог наградил тебя и умом и бесценным даром избранных — талантом. Ведомо тебе это слово? Греки так называют людей, умеющих творить по-своему. Но и ум твой не принесёт тебе счастья, и талант свой ты погубишь из-за своего пристрастия к черни“.

С тех пор прошло уже немало времени, но и теперь, сойдясь за шахматами, старый зодчий и его бывший ученик продолжали старый спор.

„Я знаю, ты скажешь — тебя тревожит разорение и бесправие народа.

Говорят, оно развратило и погубило даже великий Рим. И у нас в империи народ нищ и бесправен. Но так было всегда, сколько стоял мир. Так уж его сотворил бог. Один рождается“ царем, другой — рабом. И каждый должен подчиниться судьбе. Еще более древний, чем греки, народ — египтяне, строя свои пирамиды, пытались доказать, что устойчива только такая форма, когда внизу — широкое основание, а чем выше, тем — уже. Внизу — чернь, рабы-простолюдины, над ними — надсмотрщики, чиновники, еще выше родовитая знать, а на самом верху — император, которого египтяне называли фараоном — равным богу. И у вас, как и всюду, есть патриции, которых вы зовете боярами, лучшими людьми, есть купцы и простонародье, удел которого служить основанием пирамиды. Да, тем, кто внизу, трудно. Тягостна и беспросветна их жизнь. Таков удел рабов и простого народа. Но тебе-то какое дело до черни? Ты свободен и не беден. Ты наделен талантом, ты будешь строить дворцы и храмы, служа людям и богу. Вот каков должен быть твой путь».

Теперь, стоя на лесах, Твердислав смотрел с высоты на раскинувшийся внизу детинец. По его мощенным деревом дорогам двигались толпы народа, и Твердислав почему-то вспомнил свой спор с Дионисием и его слова о пирамиде египетского фараона.

Садко стоял внизу и, запрокинув голову, смотрел на поднимавшиеся из лесов стены новой церкви. Подумать только, этот прекрасный храм принадлежит ему, Садко, сыну корабельщика Сыты.

Сложенный из камня, он будет стоять здесь в Детинце, столетие за столетием, увековечивая память торгового гостя, почетного гражданина города Садко. А с чего он начинал?

Самые большие реки берут начало от маленьких ручейков. Садко тоже начал с малого. Выпросил у родни по крохам, по мелочам. Купил ладью — не такую, как были у батюшки, но всё же крепкую с набойными бортами. Загрузил её железной кузнью, подобрал гребцов-напарников и отправился в дальний путь. Плыли по неизведанным северным рекам. Могли в непроходимых болотах утонуть — не утонули. Могли в чащобном кустарнике заплутать — не заплутали. Вынесло их ладью к Дышучему морю, где обитает народ самоядь. Не было бы счастья, да несчастье помогло. Славится пушными богатствами югра, дешево можно там взять драгоценные меха. А у самоедов взял их Садко совсем задаром. В обмен на железную мелочь, оплаченную сиротскими слезами, нанесли мехов полну лодку. Да каких! Спутники Садко — один от болотной огневицы сгорел, другой от дурной воды животом извелся, третий — едва дотянул до жилых мест и тут распродал свою долю почем-нипочем. А Садко выдюжил. Вернулся с товаром. В Ладоге повстречал варяжских купцов. Какими горящими очами глядели они на царственный мех горностая! Какими жадными руками мяли маленькие пушистые шкурки. Дули на ворс, пробовали на крепость мездру. Отдали шведы Садко все золото и серебро, какое было с ними, да еще написали пергамент, заверив его тут же в Ладоге печатью у посадника. А в пергаменте том было указано, что по предъявлению его Варяжский двор в Новгороде должен немедля уплатить Садко означенную сумму серебром. С этой удачи и пошло дело Торгового Дома Садко. Не раз потом отправлял Садко ладьи к Дышучему морю, но северный этот путь держал в тайне. Ни разу не нарушили клятвы, данной господину Садко, его кормчие, не проболтались гребцы. А что рассказывают они, как, например, бывший кормчий, ныне толмач, про ледяные горы, плавающие летом по Дышучему морю, про диких, безголовых людей, обитающих в том полуночном краю, так это пускай. Так велел им говорить хозяин Садко Сытинич.

Повесть наша приближается к концу. Мы прощаемся с Новгородом, с торговым гостем тороватым купцом Садко. Хочу только добавить ещё несколько слов о новгородских плавателях. В былинах нет упоминания о том, что Садко плавал на дальний север. Но летопись сохранила сведения о новгородских корабельщиках, добиравшихся до Белого моря, которое они из-за приливов и отливов очень образно назвали Дышучим. От новгородцев дошли до нас единственные в, мире известия той эпохи о жизни народа, который раньше называли самоедами, — о ненцах.

А что касается баек, которые рассказывали корабельщики, то, может, просто хотели они потешить слушателей, похвалиться собственной отвагой. А может… Мы знаем миф о сладкоголосых сиренах, чуть было не заманивших к себе аргонавтов, отправившихся за золотым руном, об одноглазых великанах циклопах, стерегущих сокровища, о гидре-чудовище с телом змеи и девятью головами, которую убил Геракл, и многие другие. Кто знает, может быть, эти рассказы об опасностях, подстерегающих смельчаков, были попыткой отпугнуть конкурентов, сохранить в тайне маршрут выгодного торгового пути?


23



Когда нам нужно послать привет родным или друзьям, находящимся в другом городе, или какое-нибудь сообщение по работе коллегам, мы поступаем очень просто: идем на почту, покупаем открытку или конверт с маркой и отправляем письмо. Надо только написать адрес и отправить письмо. Через определенный срок почтальон доставит письмо адресату. А как поступали в подобных случаях современники наших героев?

Вот у причала стоит готовая к отплытию ладья. Уже гребцы погрузили товары, уже заняли свои места пассажиры. Но вот, кажется, еще один, он торопливо поднимается по сходням. Нет, это не пассажир. Человек подошёл к кормчему, поклонился, достал из-за пазухи свёрнутую трубочкой бересту.

Готовится к отправке торговый караван, санный обоз. И опять перед отправкой к купцу с поклоном человек с берестой. Так, мол, и так. Будь добр, передай по указанному адресу. Очень нужно. Ну, а если срочная весть, то с берестой поскачет гонец. Да, во времена наших героев на улицах не висели почтовые ящики. Не было и почтового ведомства. Но письма доходили исправно. Вы сами в этом убедитесь, когда прочитаете ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЮ ГЛАВУ — «ВАМ БЕРЕСТА. ПОЛУЧИТЕ!».

ГЛАВАДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ «ВАМ БЕРЕСТА. ПОЛУЧИТЕ!»


В окошках ещё висело серое рядно раннего рассвета. Мглистую тишину прорезал петушиный крик и будто рассыпался, раскатился во все стороны певучей разноголосицей. Потом защёлкал кнутом пастух, и слышно было, как протопало по бревенчатой мостовой стадо. Добрыня просыпался рано. По привычке. Его теперь не ждали неотложные заботы наступавшего дня. Но он, едва открыв ото сна глаза, всё равно, поднимался. Стараясь не скрипнуть половицей, потихоньку притворив дверь верхней горницы, где ещё спала жена, спускался по лесенке.

По утрам он бывал особенно не в духе, будто маялся в ожидании чего-то. Если бы спросил его кто, чем он недоволен, Добрыня, наверное, не смог бы ответить, В самом деле, только жить и радоваться. И нужда не докучает — дом, как говорится, — полная чаша, и хвори не мучают. А вот томился, будто кто-то вынул душу, и осталась на ее месте пустота. А томился и маялся Добрыня оттого, что был не у дел. Дела, конечно, находились. И большое боярское подворье с теремом и многими службами в Новгороде, и богатый терем в Киеве, и имения с селами — здесь на Новгородской земле и на Киевщине — требовали забот и хозяйского глаза. Добрыня сам проверял составленные управителями счета расходов и доходов, отдавал нужные распоряжения. Да и по хозяйству сам доходил до всего. Заглядывал в конюшню, где в прохладе пахло сеном и мерно жевали вычищенные, выхоленные кони. К коням Добрыня был особенно заботлив. Приставленным к ним челядинцам было строго наказано ухаживать за лошадьми с усердием. Но боярин и сам не ленился проверить, сколько засыпали конюхи овса, проследить, чтобы не опоили разгоряченное животное нерадивые холопы. И иной раз просто выйдет на высокое крыльцо терема, стоит и смотрит, как конюхи проводят перед ним одного за другим коней. И ещё полюбил он на старости лет одно занятие — самолично сажал и пестовал цветы. Запах земли напоминал о чём-то очень давнем, казалось бы, навсегда позабытом — об отчем доме в селе под Любечем, об отцовской пашне. С тех пор Добрыне не приходилось ни пахать, ни сеять, ни собирать урожай. И нивы, зеленеющие молодыми всходами или жёлтые от отяжелевших колосьев, он обычно видел мельком, когда скакал на коне — мимо или прямо по изуродованному, орошенному кровью полю. А теперь он любит вот так рано утром — ещё не пивши, не евши — выйти из дому. Пересекал двор и, свернув с мощенной тесинами дорожки в сторону, шёл проведать свои цветы. Он замечал, как вытянулся за ночь крохотный росток, как налился бутон, и радовался этой жизненной силе.

Иной раз подумывал Добрыня, не переселиться ли в стольный, где у него тоже был терем, правда более старый, чем этот, но и более богатый. Подумывал, но оставался в Новгороде. Может, держала его тут поблизости могила сына, а может, просто понимал он, что в Киеве, где столько лет он вершил судьбы Руси, сейчас ему будет ещё более одиноко, чем в Новгороде. Из сверстников Добрыни многих уже не было на свете, иные так же, как и он, доживали век на покое, нянча внуков.

Этот день тянулся для Добрыни особенно тягостно. Почему-то вспомнилось всё худое, досадливое. Захромала любимая лошадь Звёздочка — угольно-чёрная, с белой отметиной на лбу и по-девичьи ласковыми глазами. Должно быть, занозила ногу. Но конюхи не смогли отыскать занозу, и теперь Звёздочка совсем занедужила. Управитель докладывал: в южных вотчинах из-за засухи хлеб не уродил, а цену купцы, промышляющие хлебной торговлей, всё равно дают малую. Ну что тут поделаешь — не самому же Добрыне везти хлеб на торг. А ещё — Ядрейка. После безвременной гибели сына Добрыня всё больше привязывался к внуку. Радовался, что не оборвётся их род, корнем которого считал себя. И вот Ядрейка не пожелал жить в Новгороде при деде, заскучал, уехал в Киев. Добрыня не перечил ему. Отпустил так же, как когда-то отпустил сюда в Новгород сына Константина. Да по правде говоря, он и сам не видел в новгородской жизни ничего, что могло бы прельстить молодого, полного сил юношу. Новгород как был, так и остался городом торговым, купеческим. Жил богато — ничего не скажешь. Но ведь Ядрейка не в купцы собрался. Внук Добрыни прежде всего должен быть отважным и умелым воином, защитником родной земли. А тут, в Новгороде, какая воинская наука. Новгородские бояре все так же, как и прежде, сойдясь на вече, спорят и голосуют кто кого перекричит. Иной раз дойдёт до рукопашной. Подравшись на мосту, скинув кое-кого в волховские волны или убив до смерти, разойдутся по домам. Вот и все дела. Потому и отпустил Добрыня внука в Киев, который из века в век, из лета в лето ведёт нескончаемую борьбу со степью. Отпустил. А сердце болело. И каждый раз, как задерживались вести из Киева, Добрыня беспокойно ворочался по ночам, задремав, просыпался от страшных снов.

Вот и сегодня приснилось: Ядрейка в кольчуге и шлеме, на Звездочке бьется с половчанином. Рыжий, как огонь, конь половчанина напирает грудью, встает на дыбы, а Звёздочка — вот беда — припадает на хромую ногу. И Ядрейку качает, будто на волне. Ах ты господи! Половчанин уже меч занёс над Ядрейкой! И вдруг видит Добрыня: половчанин — не половчанин, а Алёша Попович! И на Звёздочке вовсе не Ядрейка, а сам он — Добрыня. До боли сжимает он рукоять меча. Только что это? Алёша свой меч опустил, взмахнул рукой — зовёт куда-то. И вот уже они оба скачут конь о конь — Алёша на своем буланом, а Добрыня на Звёздочке.

С тем и проснулся Добрыня. И потом весь день нет-нет да и вспомнит свой сон. К добру ли он? Не случилось ли чего с Ядрейкой? Иной раз сам себя корит, что, как женка, страхи себе навеивает. А на душе всё равно тяжело. Кликнул слугу, велел седлать коня. Поскакал, чтобы унять тревогу. Погонял, будто молодой, — только ветер в ушах свистел. У леса отпустил поводья, конь сам брёл, как хотел, по лесной тропе. На поляне спешился. Коню волю дал, а сам прилег на траву. Глядел на облака, парусами проплывавшие по выцветшему небу, слушал птичий пересвист и опять думал о Ядрейке. В свой последний приезд внук только и говорил о молодом киевском князе, у которого служил дружинником. Хвалил его — и отважен, и разумен, и о Руси печется. Киев поднял из пепла после суздальского нашествия. Давно бы уже укоротил он степняков, дорогу забыли бы на Русь, да только руки у него связаны. На половчан глядит, а на своих оглядывается. Задумался Добрыня, а потом вдруг поднял глаза и — кому-нибудь сказать, обхохочутся — славного храбра от страха в холодный нот кинуло. И не оттого, что увидал перед собой несметную вражью рать. Всего-то стояла над ним бабуся. Собой — сучок, личиком — сморчок, глазки вострые. А у Добрыни с собой — ни меча, ни копья. Да и на кой они против нечистой силы-то! Всяких врагов-супостатов повидал Добрыня на своему веку — и булгар, и печенегов, и половчан, а вот с нечистью, хоть плели люди байки, что победил он Змея Горыныча, с нечистью не случалось встретиться. А что это не кто иной как елсовка лесная, кикимора болотная, и без солнца ясно. Неслышно было, как подошла, не видно было, откуда появилась. Окоснел Добрыня, как мертвец. А она — небыль чащобная — голосом человечьим молвит:

— Ты чего это, Добрынюшка, обезъязычил, будто тебя кто по шелому палицей ошеломил?

Добрыня враз сел и с хрипотцой от переляку тоже спросить решился:

— А ты откуда знаешь, кто я есть?

— Да кто же тебя, батюшка, не знает, — отвечала старушонка.

— А ты сама кто будешь?

— Сыроедой кличут. Потому что я печь в дому редко топлю. В лесу кормлюсь. От зимы до зимы брожу по лесу. Где грибок сорву, где стебелек отщипну, где корешок выкопаю. Пожую, попью водицы из лесного ручья, ягодами закушу — вот и сыта. Гляди, сколько малины набрала, не желаешь отведать?

Ухмыльнулся Добрыня, покрутил головой, словно хотел прогнать наваждение. Признался:

— Ну и напугала ты меня, Сыроеда! Постой, постой, — припомнил он вдруг. — Не тебя ли боярыня звала, когда дворецкий наш животом маялся?

— Меня всегда кличут, когда кто заболеет, — гордо отвечала Сыроеда. — Я и от живота лечу, и от огневицы, и от озева.

— От какого ещё озева?

— А вот забудешь рот перекрестить, когда зеваешь, озев и прикинется.

— Ладно, мать, ежели захвораю, никаких врачей — льчецов звать не буду. За тобой пошлю. Слушай, а ты сны умеешь разгадывать?

— А что тебе приснилось?

Сыроеда слушала внимательно. Все выспросила про сон, как, наверное, выспрашивала болящего про хвори — и какой масти снились кони, ржали ли или молчком один другого теснили, или, может, по-человечьи разговаривали. И кто на конях сидел, и в какую сторону глядел. Объявила:

— Это не к печали. Ждут тебя, свет Добрынюшка, важные дела. Слава твоя еще не дошла до конца своего пути. Еще встретишься с ней. Садись на коня. Давай провожу тебя к опушке, чтобы не заплутал ненароком.

Хотел Добрыня одарить Сыроеду, но нечем было. Только и сказал: «Спасибо!» и поехал домой.

Слуга доложил: в отсутствие боярина принесли письма. Две бересты были из Киева. Их передал гребец, плававший туда-обратно на купеческой ладье и часто доставлявший Добрыне почту из стольного. Добрыня первым делом прочитал киевские бересты. Но ни одна из них не была от Ядрейки. Писали управитель имения, расположенного неподалеку от Киева, и дворецкий, под присмотром которого находился городской дом. Вспомнив старушонку, посулившую ещё одну встречу со славой, подосадовал — пустое это. Какая там слава! Миновало то время, когда к Добрыне скакали гонцы с важными вестями от князя, воевод и прочих государственных мужей и сам он отправлял приказы во все стороны Русской земли. Теперь все больше писали управляющие, старосты и прочие люди, ведавшие боярским хозяйством. И в этот раз управитель сообщал о том, что в селе занялся было пожар. Боярский дом, к счастью, удалось отстоять. Цел и терем и прочие службы. А вот смердьи избы погорели. Не пощадил огонь и церковь. Погорельцы просят ссуды, и он спрашивал, можно ли дать смердам зерна до будущего урожая, и если да, то на каких условиях. Дворецкий писал о том, что терем требует ремонта. Подгнили венцы, да и крыша стала протекать. Другие бересты тоже были из боярских вотчин, переданные с оказией. Была ещё одна береста. Из Ростова. В Ростовской земле у Добрыни не было ни имений, ни домов. Да и это ростовское письмо не походило на те, которые Добрыня получал от своих людей. Ни управляющие, ни старосты, ни дворецкие не запечатывали своих посланий печатью, как было запечатано это. Прежде чем взломать печать, Добрыня оглядел ее. Печать была не княжеская. У княжеского дома был свой знак, да и князь вряд ли посылал бы письмо с оказией. Впрочем, вспомнил Добрыня — он не спросил, кто принес это письмо. Может быть, и гонец. Буквы на таинственной печати были плохо видны, и Добрыня нетерпеливо взломал её. Письмо было от Алёши Поповича.

Да, Алёша теперь стал большим боярином. Он и так был на виду у ростовского князя, а после похода на Киев к Поповичу благоволил и всесильный суздальский князь. Государственный муж Алёша Попович имел право на собственную печать. Только о чём он мог писать своему бывшему другу и побратиму?

Прочитав письмо Алёши, Добрыня кликнул челядинца и приказал никого не пускать к нему — даже управляющего, который, как обычно, должен был вскоре явиться с докладом.

Уже закончили вечернюю перекличку петухи, уже вернулось с лугов стадо, и долгий северный день пошёл на убыль, а Добрыня по-прежнему сидел запершись в своей рабочей горнице. Жена, обеспокоясь его отсутствием, пришла было звать мужа к ужину. Но челядинец передал ей наказ хозяина, и она не посмела его нарушить.

А Добрыня по-прежнему сидел в кресле, углубясь в раздумья. Изредка он брал лежавшее перед ним письмо и начинал его читать снова, словно хотел убедиться, что вычитал в нём и в самом деле то, что было там написано.

* * *
Илья ни разу не был в Киеве с той самой поры, когда защитники стольного должны были оставить, его на позор и разорение. И потом, когда суздальцы покинули разграбленный город, ещё долгое время вести, доходившие из Киева, были одна другой горестней. Те, кто побывали в стольном, рассказывали: народ разбежался кто куда. Оставшиеся живут в землянках, будто звери в норах. На улицах воют бездомные голодные псы. Зарастают травой дороги. А к тому же по Киеву бродят слухи один другого страшней. То выловили в Днепре дитятю-урода, что, говорят, предвещает многострадальному городу новую беду. То появился, неведомо откуда никому не известный старик гадатель. Собрал вокруг себя народ и возвестил на всю площадь, что скорая погибель грозит не одному только Киеву. Скоро наступит конец света. Там, где сейчас суша, станет море, а там, где плещут воды, поднимется земля. И огонь истребит погрязших в грехе людей. И до того напуган народ прошлыми и будущими бедами, что уже и жизни не рад. Грозятся киевляне, что сами подожгут ещё уцелевшие в городе дома, уйдут куда глаза глядят — хоть в степь к половчанам, хоть за море к грекам.

И вот, оказавшись в стольном, Илья, шагая по улицам, с удивлением глядел по сторонам. Киев не казался ни сиротливым, ни безлюдным. На месте сожженных домов поднимались новые. Празднично белела на влажной от дождя. земле щепа, кричали, играя, дети. Поверженный город, будто птица феникс, вставал из праха.

Маленький кожаный мячик, брошенный ребячьей рукой, выкатился на дорогу. Илья, поставив ногу в мягком сапоге, перехватил его, задержал, поглядел на подбежавшего за мячом мальчишку и с чувством какой-то вины подумал о Михалке. Найдёныш так и остался при Илье. Теперь они жили вдвоем. Сокольник уехал в Киев и был принят в дружину киевского князя. Поступил он так по своей воле вскоре после того, как на Киевский стол сел новый князь — молодой по возрасту и родом тоже из младших Рюриковичей. Илья в душе поступка сына не одобрял. Не то чтобы он был против стремления Сокольника стать дружинником. Ведь и сам он был дружинником, и многие другие храбры, завоевавшие славу, прошли воинскую науку и отличились, находясь в дружине. Но именно это и заставляло Илью сомневаться в правильности сыновнего решения. Княжеская дружина тогда была совсем иной. И чем больше Илья вспоминал о былых временах, тем сильней было чувство недовольства и горечи. Да разве можно было сравнивать! То были великие дела и славные победы, подвиги во имя Русской земли, защитниками которой они считали себя по праву. И как нынче все измельчало! Ну, кто из молодых может сравниться в ратном деле с Добрыней, Алешей Поповичем, Данилой Монахом или с другим Данилкой — Ловчаниннм и иными храбрами, кого уже нет на свете. Да и как в нынешнее время молодым показать себя, как завоевать славу? Не в княжеских же междоусобицах, в братоубийственной войне! Так думал Илья, но отговаривать Сокольника не стал. Пусть сам разберется, сам решит свою судьбу.

Найдёныш Михалка занял место сына. И тогда ещё, когда подобрали его ратники на пепелище, Михалка был не по-детски серьёзен. Оно и понятно. В беде дети взрослеют рано. Илье хотелось, чтобы Михалка позабыл обо всем тяжёлом и страшном, что было в его жизни. Думал, поживёт мальчонка в тепле, отогреется душой и снова вернется к нему детство. Михалка и вправду как-то посветлел, оказался на редкость привязчивым. И хотя Илья крепко любил Сокольника и гордился им, да и Сокольник отвечал отцу любовью, и уважением, всё же иной раз Илье казалось, что приёмный сын как-то ближе ему, чем родной. В нём не было сдержанной суровости, которая так и осталась в Сокольнике, он радовался ласке, каждому доброму слову. Только детство его, видно, ушло безвозвратно. Не тянули его ни ребячьи игры, ни иные забавы. Всё своё время Михалка проводил на заставе с воинами. Он не расставался с подаренным конем, пытливыми глазами смотрел, как учатся воинской науке молодые ратники, торчал со сторожевыми на смотровой башне. И силёнками окреп. Так что о приёмном Илюшиной сыне стали поговаривать, что растёт молодой богатырь.

Когда на заставу пришло из Киева повеление прислать в стольный людей за конями и оружием, Илья, отобрав нескольких ратников для сопровождения обоза, решил вместе с ними поехать и сам, поглядеть, что нового в столице, а заодно и повидать Сокольника.

В княжеском дворце тоже было людно. Дежурный дружинник, с почтением встретивший Илью у ворот, сказал, чтобы он шел в избу рядом с большой гридницей — там надобно взять бересты с княжеской печатью на получение воинского снаряжения и коней. Снаряжение хранится тут же во дворце на складе, а за конями придётся съездить в село Конюшенное, неподалеку от Киева, словоохотливо пояснил дружинник и показал дорогу к границе, за которой уже просто было отыскать нужную Илье избу. Среди дружинников, попадавшихся Илье по дороге, пока он пересекал широкий двор, было много молодежи. «Наверное, кто-нибудь из них знает Сокольника», — мелькнуло у Ильи. Он уже хотел было спросить у шагавших ему навстречу двух юношей о сыне, но раздумал. С Сокольником он встретится потом, когда закончит все дела. Они побродят по городу, посидят где-нибудь в харчевне, потолкуют обо всем без спешки, не торопясь.

В указанной дежурным избе Илья быстро, безо всякой волокиты получил нужные бересты. Договорился на складе, что завтра с утра, его ратники приедут за оружием и снаряжением. Теперь можно было идти отыскивать Сокольника. Но не успел Илья выйти из склада, как его кто-то окликнул. Илья оглянулся. Радостно улыбаясь, к нему быстрыми шагами шёл поседевший, но по-прежнему сухощавый Данила в чёрном, развевающемся от быстрого движения платье и в чёрном высоком клобуке. В руках у него был резной посох. Но Илье опять, как и в прошлую их встречу, показалось, что Даниле лучше бы подошёл меч у пояса.

Когда Илья сказал, что Сокольник теперь служит в княжеской Дружине, Данила одобрительно кивнул головой. Сам он теперь был епископом. О нынешнем киевском князе отзывался он с большой похвалой. Молодой, но, видать, орлиного полёта. Не зря к имени Роман, которое носили многие князья, снискал он второе, отличавшее его от всех прочих, — Удалой. И дано, было ему это имя не отцом с матерью во младенчестве, а народом, когда проявил он себя в делах. Нелегкое досталось ему наследство. Уж кто-кто, а они с Ильей знают, какая ожесточенная борьба шла за киевский стол во все времена, говорил Данила. Оно и понятно: киевский князь всегда держал в руках силу и власть. И даже потом, когда многие другие города уже стали сильней стольного, все равно за киевским князем, по древнему обычаю, оставалось старшинство. Теперь же, после разгрома города суздальцами Киев хоть и величали по привычке стольным, столицей, но это были пустые слова. Киевское княжение уже не прельщало никого из сильных князей.

Все их устремления, помыслы и чаяния там, на севере. Теперь Великим именует себя суздальский князь, — с горечью произнес Данила. — Туда, на север, переместились и междоусобные страсти, — добавил он, помолчав. — Давно ли Суздаль отвоевывал старшинство у Ростова? А нынче, глядишь, уже под боком Суздаля поднимает голову молодой Владимир. Иной раз кажется, про наш Киев все позабыли. Тебе не довелось его увидеть после разгрома — весь ограбленный, сожжённый, умирающий от голода. А я-то повидал все своими глазами. И кого же удружили князья в правители стольному? Немощного старца! На тебе, боже, что нам не гоже!

Илье была понятна вся горечь Данилиных слов. После бегства и смерти киевского князя, погибшего в борьбе с суздальцами, на совете князей было решено отдать Киевский стол престарелому отпрыску древней, но давно потерявшей былое могущество ветви Рюрикова древа. Этот князь всю свою жизнь ходил в подручниках у своих более удачливых родичей. И теперь, когда он уже был в преклонном возрасте, судьба — то ли в милость, то ли в насмешку — предоставила ему Княжеский стол в городе, носившем столь славное имя. Но уже ничто не смогло изменить нрава старика. Так же тихо, как привык в приживальщиках, сидел он на Княжеском столе, предоставив киевлянам самим справляться со своими бедами и неурядицами. Так же тихо и неприметно произошла его кончина. Место старого князя занял молодой наследник — дальняя родня.

Когда этот — ещё один новый князь — въезжал в город, киевляне даже не вышли его встречать, как это положено было по обычаю. У кого сохранились дома, глядели из окошек, другие вылезли из своих вырытых в земле и кое-чем прикрытых сверху жилищ. Сумрачными взглядами провожали они молодого князя с его малой дружиной, с усталой скорбью думали: «И этот не будет городу защитником! Сам гол как сокол! Дружину в горсть собрать можно».

У князя тоже были невеселые мысли. Прадед его, когда-то правивший в стольном, был славен победами. Это о нем говорили, что загородил он Русь от степи. Славен он был и тем, что строил в столице, да и в других городах прекрасные храмы, собирал книги и привечал при своем дворе людей отважных и мудрых. А его правнуку предстояло все начинать сначала — и поднимать разоренный город, и растить дружину.

Данила сказал:

— Молодой князь не спесив и прост. Пойдем, я познакомлю тебя с ним.

Князь, и в самом деле еще совсем молодой, с худощавым усталым лицом и умным приветливым взглядом, Илье понравился. Он сказал, что рад видеть у себя Илью Муравленина, спросил, как жизнь на заставе, а потом заговорил о том, что в последнее время занимало его мысли.

— Оружейный мастер Викула, — сказал он, кивнув на стоявшего поодаль человека в одежде простолюдина, — недавно воротился из дальних странствий. Правда, странствовал он не по своей охоте, — заметил князь, чуть усмехнувшись. — Но много повидал в чужих краях такого, о чем и нам не мешало бы задуматься.

Оружейник Викула с белыми от седины волосами и дочерна загоревшим лицом, услышав, что князь говорит о нем, поклонился вошедшим.

Потом Илья узнал полную приключений историю Викулы, которому действительно довелось совершить далекие путешествия не по собственному желанию. Во время одного из половецких набегов он попал в плен. Половцы продали его мусульманским купцам, возвращавшимся на родину. Так Викула очутился в большом портовом городе на Каспийском море.

— Город этот местные жители называют Бакы, или Баку, что на их языке означает Город огня, — пояснил князь и кивнул Викуле, чтобы тот продолжил рассказ. Викула говорил медленно, словно не сразу находил слова.

И вправду, в окрестностях города день и ночь горят вечные огни. Никто не разводил этих кострищ, никто не подкладывает в них поленьев и древесных стволов. Это горит сама земля. Если поставить на неё котёл с водой, вода закипит. Происходит это оттого, что земля жирная от масла, называемого нефтью. За нефтью приезжают в Город огня из разных земель.

Сотни ладей загружаются нефтью у причалов Бакы. Везут ее и сухим путем в бочках и бурдюках. Добывают это нефтяное масло из колодцев. Оно бывает и черное, и белое, и зеленое. Его жгут в светильниках, им лечат коней и верблюдов, больных чесоткой или коростой. А еще употребляют его для огнемётов.

— То-то и оно! — сказал князь. — Для светильников у нас хватает воску. Да и коней найдется чем лечить. А вот огнеметы…

— Ох, ежели бы моим ратникам да огнёметы! — воскликнул Илья. — А то с тех пор, как у треклятого Кончака появился тот муж-басурманин, умеющий стрелять огнем, степняки похваляются пожечь всю Русскую землю. И в самом деле стреляют огненными шереширами из луков и арбалетов. Вот недавно подвезли к самой заставе на быках самострел. Да какой! Несколько ихних воинов едва могли натянуть тетиву. Зато как начали пускать одну за другой стрелы-шереширы в человеческий рост! А в каждой стреле — труба с огнем! Конечно, с таким огнеметом любую крепость сжечь можно! Или из пламенных рогов огненную смагу начнут размыкивать, тегеляи на ратниках вспыхивают, как факелы. Стальные доспехи и те не спасают. Огненные стрелы живьем и людей и коней сжигают. А мы против них с мечами да копьями.

— Когда-то наши русские мечи помогли нам сыскать воинскую славу, — сказал князь. — Даже в летописи записано: однажды племя полян дало хазарским сборщикам дани вместо прочих даров несколько своих мечей. Хазарский хан, как увидел обоюдоострый славянский меч, сразу понял, что у полян появилось славное оружие и они больше никогда не будут платить ему дань. Наши мечи и сейчас с нами. Имеются у русских воинов и сабли, не хуже, чем у половчан, которые те покупают у арабов. Давно бы уже были и огнеметные орудия.

Ещё когда старый Игорь ходил на Царьград и в морском бою греки из своих пламенных рогов пожгли огнём его суда, уже в ту пору смысленные в воинском деле люди поняли силу этого жидкого огня, который и прозвали греческим, — сказал Данила. — С тех времен сколько воды утекло! Прав Илья Муравленин: у поганых степняков и то есть теперь и изливающие огненную смагу рога, и ар§аяеты, стреляющие огненными шереширами, а у наших рамиков…

— Справедливы твои слова, владыка! «Ты бо можеши посуху живыми шереширы стреляти, удалыми сыны Глебовы!» — прочитал князь наизусть горькие строки из «Слова о полку Игореве».

— «Ты ведь можешь живыми стрелами стрелять, удалыми сынами Глебовыми», — повторил на память строки известной книги и Данила. И добавил: — Вот и выходит: против огненных шереширов — удалые наши ратники с мечами и копьями. Они — огнём, а мы — одной только отвагой.

— И всего обидней то, — снова заговорил князь, — что половецкому хану Кончаку понадобился пришлый из чужих земель мусульманин, умеющий делать огнемётное оружие, а мы бы сами. Есть у нас мастера-умельцы, которые и арбалеты бы сделали с шереширами, и пламенные рога. Вот хотя бы Викула. Так я говорю? — обратился он к оружейнику.

— Отчего же не сделать? Сделали бы, — степенно кивнул Викула.

— Верю! Только нету в нашей земле нефтяного масла. А с Каспия через половецкие степи нам его не провезти. Половцы не допустят. Оно бы, конечно, и это можно было бы, если бы… «Князи сами на себя крамолу не коваху, — снова произнёс он, немного переиначив, строки любимого „Слова“. — А погани победами нарищущи — на Русскую землю». Да что там поганые! Не чужие — свои, безо всяких огнеметов вон как сожгли стольный Киев, — мрачно добавил он и замолчал. Не мог же он в самом деле откровенничать и с этим простолюдином, оружейным мастером и со славным храбром, родом из смердов. Не мог открывать перед ними душу, говорить о том, что жгло его незабываемой обидой. Он понимал, что Киев бросили ему, как обглоданную кость, оставшуюся после пира сильных. Ещё тогда, когда сажали его на Киевский стол, попытался он было заговорить со старшими князьями, которые, по сути, и вершили все дела. Предложил он, как ему казалось, единственное решение, которое могло навести на Руси порядок, положить конец братоубийственным войнам: того из князей, который первым нападёт на соседа, судить судом. Но его и слушать не стали. Буквально замахали на него руками, как на неразумное дитя, — не было, мол, ничего подобного в обычаях. Но он не отступился от своей мечты. И все последние годы пытался он собрать княжеский съезд. Он был уверен, соберись такой съезд, его предложение нашло бы там не только противников, но и сторонников. Многие князья — пусть не самые сильные — поддержали бы его. На съезде можно было бы выбрать княжеский совет, который бы и суд вершил, и о другом бы заботился, не менее важном для Руси. Сейчас каждое княжество живет само по себе. И от врагов, если, например, нападают на него степняки, каждый князь обороняется своими силами, своей дружиной. Другие же помогают ему либо по родству, либо по дружбе, либо потому, что сами зависят от более сильного соседа. Остальные не только не помогают, но иной раз руки греют на чужой беде. Вот воинский совет во главе с киевским князем и решал бы в случае нападения на русские границы половцев или любого другого врага, сколько войска должно представить каждое княжество, независимо от того, пребывает ли оно об эту пору в дружбе или во вражде с тем, на кого напал чужой народ. Таким образом, оборона Русской земли стала бы делом государственным. Вот почему так горячо добивался он княжеского съезда. Для себя же — видит бог — он не искал при этом славы. Верховное слово в оборонном совете, считал он, должно принадлежать киевскому князю потому, что единственное право, которое до сих пор сохранилось за стольным Киевом, — это было право защищать Русь от степи. И свершись эта его дума, можно было бы по-настоящему, серьезно позаботиться и о перевооружении войска. Очнувшись от своих дум, князь, заканчивая разговор, сказал упрямо:

— Дайте срок, будут и у нас огнемёты, — и пожелал Илье на прощание: — Здоровья и воинских успехов тебе и твоим ратникам.

— И тебе, князь, желаю быть здоровым! — от всего сердца ответил Илья и поклонился. Вместе с Ильей вышел и Викула.

— А ты, владыка, останься, — задержал князь епископа, тоже собравшегося было уходить. — Покажу тебе письмо, которое пришло от воеводы Борислава из города Самарканда, что стоит на земле хорезмшаха. — И, подойдя к столу, князь вынул из ларца письмо, написанное не на бересте и не на пергаменте, а на белом листке — шелковистом и плотном.

— Бумага, — сказал Данила, с интересом разглядывая белый лист. — Я видел её у греков и у крестоносцев в Иерусалиме. Её выделывают арабы и торгуют ею по всему свету. А как её делать, держат в секрете. Так что же пишет воевода Борислав из чужих краёв? — спросил он и стал читать письмо.

Илья с Викулой, выйдя от князя, постояли ещё немного во дворе, разговаривая.

— А как же ты из тех дальних краев назад домой воротился? — полюбопытствовал Илья, услышав историю Викулы.

— Той же дорогой, что и туда попал, — усмехнулся Викула. — По правде говоря, я уже и не чаял, что когда-нибудь увижу Русскую землю, — продолжал он свой рассказ уже серьёзно. — Город этот Бакы — ничего. Невелик, но людный. Дома не из дерева, как у нас, а из глины или из камня. Ну, у бедного люда, конечно, кое-как слепленные избенки, даже окошек нету. А у бояр тамошних или купцов — каменные терема. Из камня и бани, и караван-сараи — так у них дворы для торговых гостей называются, и храмы — по-ихнему мечети. Там молятся пророку Магомету. А есть ещё в Баку и другие храмы — тех, кто поклоняется огню. Меня мой хозяин один раз послал туда по делу. Пошел я, ещё издали увидел высоченный язык пламени. Так и трепещет на ветру. Сначала подумал — не пожар ли. Оказалось, это священный огонь над храмом огнепоклонников. Выходит он, говорят, из-под земли и так и горит извечно над каменной кровлей. За ним приглядывают служки вроде наших монахов, только не в чёрных одежках, а в белых. Много диковинного повидал я в чужом краю. И ханский дворец за крепостью, и башню. Тоже каменная. Высоченная. Рассказывают, строили её по велению ханской дочки. Хотела девица скрыться в ней от преследовавшего её отца. Но, видно, и башня не спасла её, потому что бросилась девица с самой высоты в море. Ну, а я там жил рабом у кузнечного мастера. И язык уже чужой выучил, и свой, казалось, забывать стал. Хозяин не обижал меня, но всё равно иной раз такая тоска нападала, что хотелось подняться на Девичью башню и, как ханская дочка, кинуться с неё в море. И тут вдруг, на моё счастье, купец, родственник моего хозяина, уходил с караваном в половецкие степи. Ему нужны были погонщики верблюдов и носильщики. Вот и упросил я хозяина, чтобы он продал меня этому купцу. Я и сам не знаю, на что надеялся. Думал одно: хоть поближе буду к родине. А когда пришли мы в половецкие вежи, туда как раз приехал один боярин, посланный князем выкупить полоненных в каком-то бою дружинников. Вот и кинулся я в ноги этому боярину. Он и выкупил меня.

Илья распрощался с Викулой. Думал повидать Сокольника. Оказалось, Сокольника нету в Киеве — уехал куда-то по поручению князя. Так и не удалось Илье увидеть сына, не только в этот раз, но и никогда больше в жизни. Но Илья тогда об этом не знал. Дожидаться возвращения Сокольника он не стал. И оружие, и кони — все было получено. И, оставив медленно ползущий обоз, Илья, о двух конях, поскакал вперед. В пути пересаживался с одного коня на другого. Ночевал, где заставала темнота, иной раз в селе, иной прямо в лесу, благо осень была теплая. А когда уже до заставы оставался один перегон, и вовсе решил не останавливаться на ночлег. Только досыта накормил в придорожном селе коней да потом уже в сумерки, выехав на опушку, ненадолго отпустил их пощипать травы.

Когда Илья подъехал к заставе, было уже за полночь. Со сторожевой башни его окликнул часовой. Узнав Муравленина, крикнул, чтобы отворили ворота. На заставе все было в порядке, и, отдав подбежавшим ратникам коней, Илья отправился домой.

Городок крепко спал, но, подойдя к своей избе, Илья увидел в окошке слабый свет. На столе горела свеча, а возле нее, опустив голову на руки, сидя, дремал Михалка. Сон его был чуток. Едва Илья приотворил дверь, Михалка поднял голову, вскочил, закричал:

— Я знал, что ты сегодня приедешь!

— Ну, как ты жил тут без меня? — спросил Илья.

— Хорошо жил! — отвечал Михалка. — Только соскучился!

— И я по тебе соскучился, сынок, — сказал Илья, снял и повесил на стену дорожный плащ, потрепал Михалку по вихрам. — Даже ночевать не стал, так и думал, в полночь доскачу. А ты-то чего не спишь?

— Тебя дожидался. Знал, что приедешь! — опять повторил Михалка, радостно блестя уже не сонными глазами. — Похлёбку сварил, хлеба припас. Будешь есть? — Но, не успев ещё поставить на стол снедь, вспомнил: — Да, тут тебе письмо. С печатью! Гонец привёз! Уж не от князя ли?

Илья взял в руки бересту.

— Нет, это не княжеское, — сказал он, срывая печать.

Михалка уже и похлебку в миску налил, и хлеба нарезал, но его приемный отец даже не заметил этого. Так и сидел с берестой в руках.

— Что? Худые вести? — несмело спросил Михалка, понизив голос. Илья будто очнулся:

— Нет, нет, ничего худого в этой бересте не написано. Это весть от одного моего друга. Не тревожься, сынок, ложись спать.

Чтобы не обидеть Михалку, Илья похлебал варева и тоже лёг, погасив свечу. Но, как ни устал сегодня Муравленин, проскакав без отдыха два перегона, сон не брал его. Лежал и думал о письме. Он не солгал, когда сказал своему приёмному сыну, что письмо от друга. Береста была от Алёши Поповича.

* * *
Когда в Ростов приезжал гость, ростовчане непременно водили его полюбоваться несравненным озером Неро, получившим свое имя еще в те давние времена, когда на его берегах жило многочисленное и сильное племя меря. Показывали огромный камень, который в старину будто бы считался идолом языческого скотьего бога Белеса. И уж конечно, не забывали проводить гостя в Успенский собор — главный храм города. Но в последнее время ростовчане не могли не похвалиться перед приезжим еще и новым замком, выросшим на окраине города. Замок этот был не хуже княжеских хором, но принадлежал он не князю, а прославленному храбру, большому боярину Алёше Поповичу.

Начиналась весна. Надвигалась масленица. Поэтому, когда из ближних и дальних сел и имений в замок Алёши Поповича потянулись один за другим обозы с разной снедью, ростовчане понимающе улыбались и подмигивали друг дружке: не иначе как дело идет к свадьбе знаменитого храбра с боярской дочкой Еленой, сестрой братьев Петровичей. Как ни хранили свою любовь Алёша с Еленой от чужого глаза, но известно, что шила в мешке не утаишь, и в славном городе Ростове всем от малого до старого было ведомо, что Алёша любит Елену, а Елена — Алёшу. Девицы шепотом рассказывали друг дружке, что кто-то опять видел Алёшу — то ли у терема Петровичей, то ли возле Успенского собора, куда к ранней обедне приходила Елена. И что прославленный храбр, растеряв всю свою отвагу, стоял, потупя очи в тоске и грусти. Вздыхали, тайно примеривая на себя неизбывную эту любовь, будто чужое подвенечное платье. Юноши, сойдясь накоротке, тоже шептались, завистливо вздыхая, но не об Алёшиной грусти-тоске, а об отчаянной отваге, с которой Елена дарила любовь своему ладе. Даже солидные степенные люди, давно позабывшие про собственную любовь, сочувствовали Алёше и Елене и не одобряли братьев Петровичей, вставших поперек дороги счастью своей сестры. Но теперь, по-видимому, дело пошло на лад. Оно и понятно, говорили люди, даже такие упрямцы, как братья Петровичи, должны были признать, что лучшего жениха не найти. Если раньше выхвалялись они перед прославленным, но безродным храбром знатностью своих предков, то теперь поповское происхожденье Алёши было позабыто. Кто посмел бы укорить им княжеского любимца, пожалованного вотчинами, осыпанного милостями, всесильного боярина. К тому же после похода на Киев Алёше перепала немалая часть военной добычи. Так что и по богатству не уступал Алёша никому во всем Ростове.

И в самом деле, Лука и Матвей были согласны теперь отдать за Алёшу сестру. И Елена переслала своему любимому бересту, в которой сообщала эту радостную весть. «Присылай сватов! — писала она. — И я, наконец, войду в твой дом венчаной женою, и душа моя, пребывающая в смертном грехе, обретет покой прощения. Твоя Елена!!» В этот раз принесла Еленино письмо не девка-холопка — не желая никому доверить долгожданное это известие, пришла с Елениной берестой к Алёше сама старуха мамка. Её запалые глаза на жёлтом, сморщенном, как пожухлый осенний лист, лице не горели больше сухим гневным огнем. Их застило дрожалой мутной слезой, слезой запоздалого счастья.

Услышала матерь божья заступница мои молитвы! — прерывисто шептала мамка. — Теперь и умирать могу. С превеликой радостью предстану перед господом. А там уж как решит господний суд. В котле адском кипеть буду, не возропщу. Всё приму с благодарностью в сердце за его великую милость ко мне грешной. Ежедневно, еженощно молила я милостивицу нашу об одном: «Не дай мне, неразумной потатчице, умереть, оставив ясочку мою во грехе! Осуди меня па любые муки — только её на казни!»

— Присылай сватов, Алёша! — сказала мамка, впервые назвав его по имени. — Присылай поскорей сватов! Обвенчаетесь вы с Еленушкой, я сразу же после свадьбы и помру. Зажилась я — сил моих больше нету!

В замок Алёши Поповича тянулись обозы со снедью. Слуги готовили комнаты для гостей. Но Алёша не слал сватов к Петровичам. И принесённое мамкой письмо Елены лежало без ответа.

Нет, Алёша не разлюбил Елену. Просто было ему сейчас не до свадьбы.

А гости уже съезжались. Удивлялись ростовчане: обычно на свадебный пир едут родичи и друзья целыми семьями — со своими женами, с дочками-девицами, с холостыми сыновьями. Соединяются двое навек! Это ли не радость! Торжество венчания. Застолье. Свадебные игры! Надолго останутся в памяти каждого эти праздничные дни. А ещё на весёлом свадебном пиру, радуясь счастью молодых, глядишь, не одно юное сердце сыщет себе пару. Или родители присмотрят юношу, годного в мужья своей дочери, или девицу — в жены сыну. Но гости, съезжавшиеся к Алёше Поповичу… Тут и впрямь можно было диву даваться — ехали одни только мужи воинского вида. Кто поодиночке, кто со слугой — да не с каким-нибудь простым холопом, а тоже смахивающим на ратника. А некоторые и вовсе: сам-десят. Не гость званый, а маленький воинский отряд. Видно, Алёша не щадил трудов, собирая своих гостей. Без малого восемь десятков берест разослал он во все концы Русской земли. Посылал он свои письма-приглашения и тем, кого считал верными друзьями, и тем, кто из друзей стал врагами, посылал добрым знакомым и вовсе незнакомым — всем! всем! всем! — кого называла народная молва храбром, отважным воином, готовым, не пощадив себя, отдать жизнь за родную землю. Не знаю, что уж он писал, но слова нашёл Алёша такие, что проникли в сердце каждому. Потому что ехали и ехали в замок под городом Ростовом русские богатыри.

И Добрыня приехал — не стал отговариваться преклонными годами и немощами.

И Илья Муравленин не почел за труд километров тысячу с гаком отмахать — чуть ли не всю Русь пересечь с южной границы до северного города Ростова.

Уже у самого Ростова случайно съехались Илья с Добрыней. Обнялись, по русскому обычаю, трижды поцеловались, перекинулись вопросами о здоровье и жизни, А потом один другому, понизив голос:

— Какой судьбой ты тут оказался? Письмо получил?

— Да. И ты тоже?

— И я. Не знаешь, зачем зовет нас Попович?

— Не знаю.

— И я не знаю. Пишет, важное дело.

— Ну, теперь скоро узнаем.

И правда, спросив у прохожих дорогу, вскоре увидели на холме по-над рекой не просто новый терем, дворец. Едва успели спешиться, сам хозяин на крыльцо вышел встречать гостей. Только в этот раз обниматься-целоваться не стали. Алеша низко поклонился Добрыне и одно только слово сказал бывшему другу и побратиму: «Спасибо!» Илье тоже поклонился чуть ли не до земли и опять одно это слово и вымолвил. А вот Торопок не стал чиниться. Заулыбался, прослезился, кликнул слуг приезжих кормить-поить. А потом проводил в спальню, постлал постели помягче, принес одеяла потеплее.

— Отдыхайте с дороги, дорогие гости!

Но друзья не успели отдохнуть. Только привели себя в порядок, Торопок снова явился — хозяин просит к себе.

Ещё с дороги залюбовались гости Алёшиными хоромами. И теперь опять, пока шли через большую, увешанную дорогим оружием залу да поднимались по устланной мягким ковром лестнице на второй этаж, оба с удивлением поглядывали по сторонам: ну и ну! Что снаружи, что внутри хоромы у Алеши не хуже княжеских. Вот тебе и Попович!

Алеша сидел в своей рабочей светелке. Поднялся, сам пододвинул стулья гостям.

И вот они снова вместе, втроём, как когда-то. Нет, прошлого, видно, не воротишь. Что-то ушло, пропало, то ли веселье, коим богата молодость, то ли доверие, должное быть меж друзьями. Алёша, как известно, на язык востер, но сейчас и он молчит, будто растерял все слова. Молчит, только глядит на своих старых друзей. Глядит, как прежде, тепло и радостно.

Я знал, что вы приедете оба, и ты, Илюша, и ты, Добрыня, — наконец заговорил он негромко. — Я писал, что зову вас по делу, важному для всей Руси. Это правда. Сейчас я поведаю вам свои думы. Я вынашивал их тяжелей, чем мать носит младенца. То радовался, то отчаивался, сам себе, то верил, то не верил. Но одно только помнил я всегда, что не смогу сделать того, что замыслил, один, без вас.

Оплыли свечи в светильнике, прокричали полночь петухи, а они все сидят: Алеша, Илья, Добрыня. Молодости, конечно, не вернуть, и Добрыня уже весь в седине, и Илья побелел, погрузнел, и сам Алёша не тот, что прежде. Но дружба их, будто волшебная птица феникс, воскресает на старом пепелище.

Илья слушает Алёшу, кивает головой. Всё, слово в слово, говорит Алёша то, что думал-передумал сам Илья. И встаёт перед его взором бой под Киевом, тучи стрел над Днепром Словутичем, красная от крови днепровская вода, летящая ладья, копье, которое вонзится остриём в его грудь. «Доколе же будем мы проливать братнюю кровь?»

ИДобрыня слушает Алёшу и тоже кивает головой. Разве сам он всю свою жизнь не болел душой о том, как избавить родную землю от междоусобиц. Как бы сильна и богата была Русь, как бы счастливо жили люди. Великое дело замыслил Алёша, Алёша Попович, самый младший из них…

А народ всё прибывал. Встречались старые знакомцы, однополчане, побратимы. И пошло: «Где? Как? Жена? Дети?» Старшие серьёзные разговоры разговаривают, а молодёжь, молодёжь, как говорится, и на похоронах песни играть будет. И вот уже Васька Буслай балагурит и похохатывает, прохаживаясь по дворцовому саду с девицами. Рядом с ним, прихрамывая, семенит коротышка Потаня.

А между прочим, созвал Алёша гостей не на свадебный пир, не на рыцарский турнир. Созвал на совет, какого никогда ещё не бывало ни на Руси, ни, наверное, во всём свете. Во всяком случае, мне ни разу не приходилось слышать или читать в книге, чтобы где-нибудь во Франции, в Англии, в Испании, в Германии или ещё в какой-нибудь стране вот так собрались бы на съезд рыцари, цвет земли. То есть собираться-то собирались. Например, за столом короля Артура или в замке Карла Великого и при дворах прочих князей, королей, императоров. Похвалялись друг перед другом победами, одержанными в честь прекрасных дам, держали военный совет, присягали на верность своему сюзерену. Но здесь в зале новых Алешиных хором звучали иные клятвы. Впрочем, не будем забегать вперед. Пусть все идет по порядку. Вот они уже сошлись в этом зале, украшенном коврами и оружием. Здесь и старые седые бойцы, ветераны, участники многих войн, не раз глядевшие в глаза смерти, и богатыри помоложе, у кого на счету еще только первые победы и первые раны. Они занимают скамьи, расставленные ряд за рядом. Перед скамьями — стол. Не пиршественный, безо всяких яств и питья, застланный простой скатертью. За столом посередине — хозяин дома, Алёша Попович. По одну его руку — Добрыня. По другую — Илья Муравленин. Президиум? Может быть. Во всяком случае, если бы тогда было в обычае избирать президиум, то и Илья, и Добрыня непременно были бы избраны. Но, может быть, все было проще, безо всякого стола перед скамьями. Просто поднялся Алеша, вышёл на середину и сказал:

— Дорогие друзья-сотоварищи! Вы съехались из разных городов и волостей…

Съезд богатырей, созвать съезд богатырей — вот что замыслил Алёша Попович.

Съезд богатырей! Сможем ли мы через столетья осознать всю беспримерность этого события? Прекращение междоусобных войн, долгожданный мир. Наверное, не было в ту пору у русских людей более горячих чаяний, более трепетных надежд. Об этом читали проповеди и молились в церквах, к этому призывали князей мыслители и политики былинной эпохи. И вот теперь Алёша Попович со своим призывом подумать о судьбе родной земли обратился не к пресветлым князьям, не к смысленным думным боярам, обратился к храбрам, к тем, кто проливал в этих междоусобных войнах свою кровь.

Велика Русская земля, и повсюду есть свои богатыри, славные воины, доблестные витязи, храбрецы из храбрецов. И вот они собрались по Алёшиному зову. Приехали из южных и северных, восточных и западных княжеств, из своих дружин, от своих князей.

Съезд богатырей! С уверенностью можно сказать, что история не помнит ничего подобного.

Вот он сидят в большой, увешанной оружием зале нового Алешиного дома, радуются встрече. Но все чаще приходится им встречаться не в гостях друг у друга — в чистом поле, не для доброй беседы — для смертного боя. Воюют: новгородцы с суздальцама, суздальцы с киевлянами, рязанцы, черниговцы, переяславцы… Да что же это творится на их многострадальной земле? Почему они убивают друг друга? Об этом и говорят они сейчас, на съезде. Говорят горячо и открыто, гневно и скорбно. Говорить-то говорят, а потом? Распрощаются, разъедутся — каждый в свою волость, в свою дружину, к своему князю…

— Дорогие друзья-сотоварищи! С давних времен называют Русь страной городов. И правда, много на нашей земле городов, один другого краше. И каждому из нас дорог свой — тот ли, где родился, тот ли, где отличился, тот ли, за который проливал свою кровь. Но стоит на нашей земле город, которому судьбой ниспослано быть старшим надо всеми, быть в ответе за всю Русскую землю. Это — Киев. Потому и называется он стольным.

— Служим мы разным князьям, кто за любовь, кто за милость, кто от души, кто за серебро и золото. И князья наши люди. Один отважен, другой хитр, один щедр, другой алчен. Не будем спорить, кто из них достойней. Потому что есть на Руси князь, которому самой судьбой ниспослано быть старшим над другими. Это киевский князь. Потому и зовётся он Великим.

— Дорогие друзья-сотоварищи! Чтобы не умалялась больше Русь междоусобными войнами, вижу я только один путь, и ведет он в стольный Киев. Всем нам, вот так, как собрались мы нынче, единой дружиной, идти на службу к Великому киевскому князю.

Поклонился и сел Алёша — решайте, храбры.

Шумит богатырский съезд. «Решайте, храбры!» — легко ли? Прав Алёша — нет иного пути. Но идти по нему — призадумаешься. Даже храбрый из храбрых не сразу решится. Рад бы всей душой на коня и — вперёд. А дом, где жена и дети? А город родной, где почёт тебе и любовь? А дружина, с которой славу снискал? А князь, что дарит милостями? Отрезать по живому. Отрывать с болью, с кровью. И все затем, «чтобы не умалялась больше междоусобными войнами Русь». Не слишком ли дорого?

— А Добрыня что скажет, старый тур, воевода прославленный?

— Я с Алёшей. К молодому князю дружинником. Может, и сам помолодею.

Вот он как, сам Добрыня, светлая голова. При Владимире Великом был всесильным, военачальником, а теперь готов простым дружинником.

— А Илюша, пограничник наш?

— Я с Алёшей и с Добрыней.

— Слышите, что сказал он, Илья Муравленин, первый храбр на Руси?!

Пошумели, пошутили, но решать каждому самому за себя.

Один за другим выходят они на середину зала. Один за другим звучат их голоса:

— Перед богом и людьми клянусь, что отныне и вовеки никогда не подниму меча ни на кого из вас!

— Перед лицом своих товарищей даю клятвенное обещание, что никогда не пролью братской крови!

Илья с нежностью смотрит на товарищей. Вот знакомец Ильи отчаянный храбрец, за неистовость в бою получивший прозвище Расшиби Колпак, вот старый храбр Перемяка со своим племянником, совсем ещё молодым юношей. Вот ещё один соратник Ильи по боям и походам Дунай Иванов. Вот добродушный силач Гаврила Долгополый. Ремянник, Пересмета, Иванушка, сын недавно погибшего Годена. Вот удалец Михайло, младший сынок убитого Игната. Самсон Колубаев, боярский сын. Могучий богатырь Иван, спутник Ильи по Царьградскому походу. А иных Илья и не знает, впервые слышит их имена:

— Я купецкий сын Василий Буслаев…

— Я плаватель Потаня Хромой…

— Я Святогор Гурьев из посадских людей…

Добрыня тоже смотрит на богатырей, что один за другим встают во весь свой рост перед лицом товарищей. Думает: «В час опасности не щадили они своей жизни, отвагой снискали славу и почёт. Трудно бывает в бою. Но, пожалуй, ещё трудней покинуть нажитое годами, лишиться того, чем владеешь, отрешиться от того, чем живёшь. Нет, не зря те, кто собрались в этом зале, носят гордое имя храбров. За свою долгую или недолгую воинскую жизнь они выстояли в боях с врагами, а нынче каждый из них выстоял в бою с самим собой. Сыскать силы, способные положить конец усобицам, объединить Русь. Об этом всю свою жизнь пёкся он, Добрыня, об этом мечтал молодой киевский князь, когда пытался собрать княжеский съезд, нашел их Алёша Попович. Да простятся ему за это все его прогрешения!»

* * *
Алёша мог радоваться. Собранный им съезд богатырей постановил: ни один из храбров никогда больше не поднимет меча против своих товарищей, никогда не прольёт братской крови. И чтобы это свершилось, все покидают службу у своих князей, свои волости и идут в стольный Киев в дружину киевского князя. Принесёт ли это на Русскую землю долгожданный мир? Алёша уверен, что принесёт. И не только потому, что воинская дружина киевского князя станет сильней всех прочих. Их не так уж много — богатырей. Всего только восемь десятков. Но имя каждого из них знают все от старцев до детишек. Потому что больше всех почитают на Руси защитников родной земли. И если увидят люди, что самые смелые, самые сильные протянули друг другу руки во имя мира, то больше не станут воевать меж собой.

И ещё одна радость у Алёши: старые его друзья снова с ним. Вот только недавно сидели они у него в светелке. Говорили о прошедшем съезде, о будущем Руси, вспоминали молодые годы. Улыбался Илюша доброй своей улыбкой, и Добрыня, сам Добрыня глядел на Алёшу с почтеньем и любовью.

Алёша мог радоваться. Разве не достиг он всего, чего хотел. Достиг, всего достиг, вот одно только… Когда сидели они тут, Илья и Добрыня, пришло непрошено то, что пытался он позабыть на время, отодвинуть на срок — Елена. Мелькнуло: вот и сваты. Разве не об этом мечтал он? Придут сваты в терем к Петровичам: «У вас — товар, у нас — купец, добрый молодец, свет Алёшенька, богатый боярин, любимец ростовского князя». Ах, Елена, Елена, где твой суженый? Сегодня здесь, завтра нет его. Говорят же: «Бедному жениться — ночь коротка». Твердит молва о богатствах княжеского любимца Алёши, о хоромах его златоверхих, о конях его лебяжьей стати в табунах несчитанных. Ну, коней-то он с собой возьмёт. А хоромы князь приберёт. Куда везти ему жену, безродному храбру Поповичу?

* * *
Через некоторое время богатырская дружина выступила в поход — в поход мира. Нам неизвестно, как называли это беспримерное в истории событие современники, но я не могу назвать поход доблестных храбров, снискавших себе славу воинскими подвигами, никакими иными словами.

Жители Ростова, высыпав на улицы, в суровом молчании глядели на невиданную эту рать, покидавшую их город. Да, я не думаю, что они радостными криками приветствовали колонну богатырей. Современникам не всегда дано понять всю глубину и истинный смысл того, что свершается на их глазах. Да и что могли думать ростовчане? Как они должны были отнестись к происходящему? Мне кажется, по-своему они были правы в своих рассуждениях. Ну, ладно, все эти храбры, снискавшие воинскими подвигами славу богатыри, они вольны: захотели — приехали, захотели — могут и уехать. Но вот впереди полка — их земляк Алёша Попович. Он-то куда же? Разве мало обласкан он был родным городом? Разве не дали ему они всё, что могли отдать? И вот, восседая на своем коне, едет он, вперив взгляд куда-то вдаль. Небось совестно людям в глаза посмотреть!

Алёша и правда ехал, не глядя по сторонам. Не оглянулся на свой новый замок, который покидал, так и не успев обжить. Не взглянул на старый двор, где когда-то стоял домик его отца, священника Федора. Не посмотрел на терем Петровичей, где осталась непросватанная невеста боярышня Елена. Если бы позволил он себе хоть на миг взглянуть на этот дом, куда столько раз тайно проникал по ночам, то не хватило бы у него духу вот так покинуть всё, что покидал. Может быть, соскочил бы он с коня, да так больше и не сел бы на него, не стал бы догонять всё дальше и дальше уходившую по дороге им же созванную богатырскую рать. И не в том дело, что услышал бы он, как бесчестят его, называя отступником, изменником, предателем, имеющие для этого все основания братья Петровичи. И не потому, что испугался бы проклятий, которые призывает на его голову в отчаянных своих молитвах старая мамка.

Загляни он в терем Петровичей, он увидел бы, что Елена разорвала мелкими полосками и кинула в огонь листок бересты, который он всё же написал ей перед тем, как тронуться в путь. Он узнал бы, что сегодня призвала она своих братьев и объявила им о том, что… Но Алёша не зашёл. Проехал мимо.


24



Вставало солнце. Его ещё не было видно, но в вышине заголубел озаренный первыми лучами купол мечети, и в дворике возле дома засветились деревья, будто в чашечках цветов разом затеплились маленькие светильники.

Деревья походили на яблони. Только ветви у них были потолще и пораскидистей, и цвели они не бело-кипенным яблоневым цветом, лепестки просвечивали изнутри жемчужно-розово, словно в каждом цветке и в самом деле таилось по огоньку. Когда воевода Борислав приехал в этот город, на деревьях под окошками висели плоды — величиной с яблоко, но совсем иные, каких Борислав дотоле не видел, — покрытые пухом, точно вылупившиеся из яйца утята, пахучие и сладкие, как мёд.

Висели плоды. Потом цвели цветы. Потом снова зрели плоды. И вот опять деревья покрыты цветом. Только по этой смене и можно, пожалуй, отметить, что миновали две зимы, как живет он тут на чужбине. Потому что настоящей зимы, как на Руси, в этих краях не бывает.

За это время воевода Борислав немало поездил по землям, подвластным Великому хорезмшаху. Был и в Ургенче — стольном городе Хорезма, и в Бухаре, и в иных городах. Зеленые арки над головой, пронизанные искрами солнца, одна сменяя другую, уходили в дальнюю даль. Светлым серебром струилась по уступам водопадов вода. Зеркально блестели пруды и каналы, в которые гляделись голубые купола мечетей и дворцы — ослепительно белого мрамора или расписанные яркими узорами.

«Самарканд очень древний город, — рассказывал Мухаммад. — В старину он назывался Мараканда и был столицей земли Согдианы. Сюда водили свои войска и персидский царь Кир, и царь царей Дарий, и Александр Македонский. Наши поэты назвали Самарканд жемчужиной мира».

«Жемчужина мира, — думал Борислав. — И в самом деле, нет, наверное, на свете другого города — такого чуждого его взору и такого прекрасного».

Воевода Борислав вышел во дворик. Слуга в полосатом халате, возившийся возле сложенной в углу дворика круглой печи — тандыра, обернулся и поздоровался, склонившись чуть не до самой земли.

— Алейкум салам! — ответил воевода Борислав. Он теперь уже неплохо понимал и даже мог разговаривать по-арабски. Не пропали даром труды его учителя и друга тонколицего, с мягкими чёрными глазами Мухаммеда. Когда воевода Борислав вместе со своими спутниками прибыл в столицу Хорезма, оказалось, что языка гостей из столь дальней земли здесь не понимает никто, кроме купцов, знавших несколько слов по-русски, услышанных где-то на перекрёстке больших дорог, да ещё рабов родом из земли Русь, которым выпало на долю влачить жизнь в неволе бог весть где. Зато было в Ургенче немало учёных людей, знавших греческий язык. В том числе и Мухаммад, который, ещё занимаясь в медресе, увлёкся философией и выучил греческий язык, чтобы читать труды древних философов. На языке греков и изъяснялись они с Мухаммадом в первое время.

Слуга, немолодой, но гибкий и быстрый, покрыл расшитой цветным шелком скатертью маленький столик, стоявший на большом ковре под сенью беседки. Выхватил из тандыра горячие лепешки, которые пёк не на поду печи, как это делают на Руси, а прилепив тесто внутри тандыра к раскаленным его бокам. Поставил на стол расписанное тонкими узорами блюдо с плодами и принес в широкой пиале золотистый напиток, который здесь называли коротеньким словом «чай». Это был настой высушенных особым способом листьев. Привозили листья чая из далекой страны желтолицых людей Китая, что лежит за Великой стеной, отгородясь от всего мира. Горьковатый на вкус напиток сначала не понравился Бориславу, но здесь его очень ценили, считали целебным. Борислав вскоре привык к его чуть горьковатому привкусу и нежному аромату. А потом и сам убедился, что чай не зря считают целебным напитком. Он бодрит силы, унимает головную боль и даже в самую большую жару утоляет жажду. Пьют его не холодным, как, например, квас на Руси в летнюю пору, а горячим. Первое время это тоже удивляло Борислава. Но вскоре он признал мудрость чужого народа. И ему больше не казалось чудным, что в жару пьют горячий чай, надевают толстый ватный халат и тёплую баранью шапку. Насельники любой земли — жители, те, кто населяет эту землю, живёт на ней, наверное, лучше знают, как надобно на ней жить. Полюбил он и дом, который ему предоставили, удобный для жилья в любую погоду. Большая зимняя горница, расположенная на втором этаже над службами, смотрела окнами на юг. Стенные ниши и цветная роспись располагали к покою и отдохновению. Горница выходила на террасу, от которой шли галереи с колоннами, опоясывающие внутренний дворик с цветником и садом. Внизу под террасой располагалась летняя горница — окнами на север. Борислав привык и к местной еде и даже сидеть за столиком научился не на лавке, а на ковре, скрестив ноги. Так и ел, так и писал. Вот и сейчас, позавтракав, он велел слуге принести письменные принадлежности и деревянный ларец, стоявший у него в комнате у изголовья, и стал писать письмо домой. Представлялась возможность отправить его с очередным караваном, проходившим через половецкие степи. Прежде всего он достал из ларца записки Худиона, который тот оставил перед тем, как отправиться дальше в Индию.

Худион времени не терял. Со свойственной ему дотошностью досконально вызнал все, что было надобно. И сейчас Борислав читал составленный им перечень товаров, которыми торговал Самарканд и иные здешние города.

«Из земель хорезмшаха вывозят серебристую парчу, шёлк, добытый из коконов червей, которых местные смерды разводят и выкармливают листьями на кровлях своих изб. Вывозят также шатры, медные котлы, стремена, удила, ремни и прочие изделия из кожи, шёлковую бумагу…

Большой спрос был на наше льняное полотно».

Дальше значилось, сколько локтей полотна и какие прочие товары были отданы в дар шаху и его приближенным боярам, господину Бухары, как именуют тут правителя города, и его людям, посаднику Самарканда… Сколько чего раскупили местные купцы…

Это сообщение, которое Худион составил для Торгового Дома Садко, несомненно, представляло интерес и для киевского князя, и воевода Борислав, сидя на ковре в увитой зеленью беседке за маленьким столиком, переписывал его на той самой шёлковой бумаге, о которой упоминал Худион.

Воевода Борислав был доволен своей поездкой. За время пребывания в Хорезме он не только сумел с помощью Худиона наладить торговые связи. Ему, посланцу Руси, удалось встретиться с визирями шаха и повести с ними разговор, который впоследствии мог иметь очень важное значение для Киева и других русских княжеств, особенно южных, что граничат с половецким полем и больше всего страдают от столкновений с половцами. Дело было в том, что обширные степи, по которым кочевали половцы, с одной стороны соприкасались с Русью, а с другой доходили до владений хорезмшаха. И половцев, которых здесь называли кыпчаками, хорошо знали в этих землях. В прошлом кочевой народ не раз тревожил и разорял здешние города и кишлаки. Правда, нынешний шах, всесильный повелитель Хорезма, сумел если не подчинить беспокойных соседей, то, во всяком случае, устрашить. Половцы беспрепятственно пропускали через свои степи мусульманских купцов, которые проложили караванные дороги и на Восток — в Индию и в Китай, и на запад — в страны Закавказья, и даже в Европу. Многие кыпчаки находились на сторожевой службе у шаха так же, как их воинские полки служили и русским князьям. И все же визири всесильного повелителя Хорезма со вниманием отнеслись к словам русского гостя. А говорил он о том, что Русь и Хорезм могут быть не только торговыми партнерами, но и в какой-то мере союзниками во взаимоотношениях со своими степными соседями. И если это действительно будет так, то Русь вздохнет свободнее.

Работу Борислава прервал приход гостя. Это был Мухаммад, его спутник, толмач и друг. Несмотря на разницу в возрасте и на то, что, казалось, так мало общего было у русского воеводы и молодого ученого из Хорезма, они и в самом деле подружились. Бориславу нравилась мягкость и доброжелательность Мухаммада, его живой и пытливый ум. Люди, знающие Мухаммада, говорили, что он, несмотря на молодые годы, уже снискал себе славу среди мудрецов Хорезма и несомненно станет великим учёным.

Становилось жарко, и воевода Борислав пригласил гостя в дом. Окна летней горницы, и без того выходившие на северную сторону, были забраны резными каменными решётками, ещё больше затенявшими помещение. Не успел гость опуститься на ковёр, как слуга, даже не дожидаясь распоряжения хозяина, по здешнему обычаю гостеприимства, уже нес на подносе пиалы с горячим чаем.

Мухаммад сообщил новости о сроках отправки купцов, интересовавших воеводу, и предложил проводить Борислава к начальнику каравана, чтобы договориться с ним обо всем, что нужно. Сказал, что Пресветлый шах, да хранит его аллах, ездил охотиться на джейранов. Охота была удачной, шах воротился в хорошем настроении и в своей великой милости даровал прощение двум приговоренным к казни преступникам. Один из них был визирь, утаивший, как говорят, часть дани, собранной на строительство новых крепостных стен Самарканда, второй — разбойник, грабивший на дорогах одиноких путников.

Борислав велел слуге подать одежду и спросил:

— Ну, а как дела твоего учителя Абуали?

Мухаммад ничего не ответил. Лицо его застыло, и в чёрных глазах, глянувших на вернувшегося с одеждой слугу, промелькнула тревога. Борислав вспомнил, что однажды вот так же при каком-то разговоре Мухаммад внезапно умолк, а потом, когда они вместе вышли на улицу, сказал задумчиво и печально: «Может, у вас на Руси всё по-другому, и люди живут с открытыми сердцами, и уста их не замыкает замок страха. А у нас и стены имеют уши». И теперь воевода Борислав не стал больше ни о чём расспрашивать друга. Он взял из рук слуги мягкие сапоги с высокими, загнутыми кверху носами и начал их натягивать на ноги. И опять — уже безо всякой связи с предыдущим — вспомнил: Мухаммад когда-то рассказывал — такие носы обуви у них исстари принято делать потому, что людям его земли приходилось, да и сейчас приходится много ходить по сыпучим пескам и высокие загнутые носы сапог при ходьбе не зарываются в песок. Обувь невысокую, которую на Руси называют поршнями, а тут как-то иначе, и вовсе делают без пят, чтобы попавший в них песок высыпался назад. По грозным песчаным пустыням этих мест Бориславу не раз случалось проезжать за время своих путешествий по Хорезму. Он видел иссушенные кости людей и животных, сбившихся с караванной тропы или застигнутых песчаной бурей самумом. Видел он и занесённые песком города. Спутники Борислава, стоя у каменных, похожих на скелеты, остовов полуразрушенных, изъеденных песками домов, рассказывали: «Здесь еще не так давно был цветущий город. Но пески засыпали реку, и все живое бежало, чтобы не погибнуть от жажды». На улице Мухаммад сказал:

— Абуали своей неосторожностью сам накликал на себя беду. Он великий учёный, равного которому нет, на верное, на земле, но разве можно вступать в спор с пророком аллаха! Или с муллами, — добавил Мухаммад, помолчав.

Про учителя Муххамада Абуали ибн Хорезми — Абуали из Хорезма воевода Борислав слышал не раз. Он был математиком и врачом, философом и астрономом. Однажды Мухаммад даже повел Борислава в башню, где его учитель уже много лет вел наблюдения. Они поднялись по крутой высокой лестнице на плоскую кровлю. Самого Абуали в этот вечер не было, но его ученики позволили Бориславу поглядеть в удивительные стекла, через которые он увидел ночные звезды не такими, как обычно, а более яркими, крупными и близкими. Увидел непомерно огромную светлую луну, испещренную темными пятнами и линиями.

«Да, — сказал Мухаммад потрясённому гостю, — наш учитель Абуали приблизил небо к людским глазам. Он составил таблицы движения звезд и светил по небесному своду, он еще раз подтвердил учение древних мудрецов о том, что наша земля — не плоское блюдо, а круглый шар. Не выезжая из города, он измерил даже окружность земли».

Искусный врач, Абуали лечил шаха, и его семью, и многих людей — и имеющих богатство и власть, и нищих бедняков, считая, что все равны перед аллахом. Но недавно учёный впал в непростительный грех: он, ничтожный, осмелился по-своему толковать некоторые заповеди пророка Магомета.

— И теперь шейх — глава ордена дервишей требует сурового наказания для Абуали. И нашему учителю грозит если не казнь, то клещевник, — печально говорил Мухаммад.

Об этом преступлении учёного воевода Борислав уже слышал. Слышал и о клещевнике, в который бросали узников. Насчёт аллаха — думал он — и в самом дела Абуали совершил большой грех. Любые боги — и даже самый милосердный, в кого верят христиане, и аллах мусульман, и невидимый, не имеющий лица бог иудеев, и вытесанные из дерева или из камня языческие идолы — все они, воевода Борислав был в этом уверен, всегда мстят за обиды. Что же касается клещевника, то сам он, закаленный в боях воин, не раз смотревший в глаза смерти, как только представлял себе это мрачное подземелье, наполненное кишащей нечистью, клещами, которые впиваются в человеческое тело и сосут кровь, пока узник не погибнет, сам он испытывал неодолимый страх и всей душой желал учителю своего друга избежать этой страшной участи.

Начальник каравана, узнав, что перед ним гость, прибывший с верительными грамотами к шаху, с готовностью согласился взять с собой двух его людей, которые, кстати, пригодятся ему в пути, и пообещал оказать им покровительство на земле кыпчаков, позаботиться о том, чтобы, не чиня обиды, их проводили к границам Руси.

Недалеко от Бухарских ворот Бориславу с Мухаммадом встретилась ещё одна необычная процессия. В сопровождении почётной шахской стражи ехали на невысоких коренастых конях скуластые плосконосые всадники с туго заплетенными и свернутыми жгутами косами за ушами. Согнанный по велению правителя города народ стоял вдоль улиц, по которым они проезжали, приветствуя их поклонами и криками.

— Послы Чингис-хана, приезжавшие к Великому шаху! — сказал Мухаммад. И стал рассказывать: народ этот, по имени монголы, до сих пор никому не был известен. Так же как и кыпчаки, он ведет кочевой образ жизни. Их дома-кибитки стоят на телегах, и они постоянно переезжают с места на место в поисках пастбищ для своего скота. Только степи, по которым кочуют монголы, лежат не на запад от Хорезма, как кыпчакские, а на восток. По краю их степей проходил шелковый путь — караванная дорога в Китай. Китайцы презирали их за дикость и презрительно называли собаками.

— Собаками? — не совсем поняв, переспросил Борислав. А когда Мухаммад по-гречески повторил непонятное слово, улыбнулся.

— По-нашему — пёс.

Монголы, так же как и кыпчаки, склонны к разбою и грабежу. Но они, как и прочие народы, живущие на пограничных с Поднебесной империей землях, давние данники китайского императора и не смели нападать на идущие в Китай или оттуда караваны. Вот и всё, что было известно об этом народе до последних времен. Потом вдруг объявился у них сильный и властный хан по имени Темучжин, — продолжал свой рассказ Мухаммад. — Говорят, он родом из какого-то небольшого племени, одно время захваченный в плен своими же собратьями, ходил с колодкой на шее, как самый последний раб. Но ему удалось бежать и собрать вокруг себя сильную рать. Смелый и коварный, он разгромил воинские силы многих своих ханов-соплеменников и был провозглашен Чингис-ханом, что означает «владыка Вселенной». Чингис-хан и правда покорил не только всех своих соплеменников, но и соседние богатые и сильные государства. Ему удалось даже преодолеть неприступную Великую стену, столетия защищавшую от врагов земли Поднебесной империи, овладеть многими китайскими городами, и в том числе Пекином, где пребывал китайский император.

Недавно с войсками нового завоевателя мира пришлось столкнуться и хорезмшаху. Всесильный повелитель Хорезма, с презрением относившийся к дикому племени и их хану, после этого случая изменил свое мнение и даже направил к Чингис-хану посольство с большими дарами. Теперь же в Хорезм прибыли ответные послы. Великий шах Хорезма и Чингис-хан заключили мирный союз. Чингис-хан признал шаха Хорезма владыкой Запада, а хорезмшах Чингис-хана — повелителем Востока. Близкие ко двору шаха люди говорят, что монголы оставили в Бухаре, где принимал их хорезмшах, множество дорогих подарков, видимо вывезенных ими из Китая, и самую большую драгоценность среди них — кусок золота величиной с горб верблюда, который от самых своих степей везли на специальной повозке.

Вечером, воротясь домой, воевода Борислав долго сидел на террасе, думал о том, что вскоре уедет на родину. Взглянув на мерцающие в небе звезды, вспомнил учителя Мухаммеда Абуали, утверждающего, что земля, на которой живёт род человеческий, кругла, как шар. Вспомнил, что давно, когда он со своим полком находился в Царьграде, друг его Данила по прозвищу «Монах», большой книжник, однажды, понизив голос, признался, что вычитал у древних греков об округлости земли и что эта греховная мысль не даёт ему покоя. Потом, как он слышал, Данила и в самом деле постригся в монахи. И теперь, наверное, Данила позабыл о былых своих сомнениях и тревогах и молитвой и постом искупает прошлые грехи. А еще подумал воевода Борислав, что надо в том письме, которое он собирается отправить домой, написать о послах этого бывшего раба, а ныне властительного хана, которого даже шах великого Хорезма признал повелителем Востока. Конечно, земли этого… как его по имени… Чиногиса… Так, кажется, называл его Мухаммад… Степи похожего на половцев народа, над которыми он властвует, слава богу, лежат в несусветной дали от Руси, и вряд ли придется русским людям когда-нибудь увидеть вблизи раскосых, скуластых, с жгутами черных кос монголов, все равно надобно сообщить об этом народе в Киев.

* * *
Письмо, отправленное воеводой Бориславом, дошло до Руси. Но сам он не вернулся на родину.

Событие, которое произошло в городке на границе Хорезма, даже тем, кто услыхал о нем, казалось недобрым, но все же одним из многих, что часто случаются на грешной земле. Караван мусульманских купцов, который вез товары монгольского хана на продажу в Хорезм, был ограблен. Купцов убили — как стало известно потом, спасся только один погонщик верблюдов, который и принес эту весть в монгольские степи. Купцы были убиты, а товары то ли военачальник воинского гарнизона, находившегося в крепости, забрал себе, то ли послал в подарок шаху. А может, всё это — и убийство купцов, и ограбление каравана было сделано не по злому умыслу военачальника, а по велению самого хорезмшаха. Так, по крайней мере, потом утверждали монголы. Но после этого случая владыка Востока Чингис-хан двинул все двести тысяч своих войск на земли властителя Запада хорезмшаха. Начинается ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ ГЛАВА — «В ГРОЗНОЕ ЛЕТО СОБАКИ».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ В ГРОЗНОЕ ЛЕТО СОБАКИ


Богатырская дружина, выйдя из Ростова, двигалась на юг. Миновали Переяславль-Залесский и Юрьев, обогнули стороной Суздаль и Владимир, прошли мимо Москвы. Дорога пролегала через леса. Только недавно по обе стороны пути стеной стоял еловый частокол, а теперь прозрачно светится березняк. Можно остановиться, нацедить сладкого березового сока. Как раз самое время для него. Когда храбры съезжались в Алёшин замок, в Ростове ещё доживала свое зима. А сейчас уже поворотило на весну. Дерево об эту пору полно жизни, молодой просыпающейся силы, и играют в нем соки, как в человеке кровь. Потому и нельзя рубить весной деревья, из которых хочешь строить дом. Будет он сырой, нетеплый, недобрый — это дерево будет мстить за безвременно погубленную свою жизнь. Брать у леса дерево для дома надо осенью, когда все замирает, отходит к зимнему сну. А вот попить сладкого березового сока, дающего крепость и силу, не мешает даже храбрам.

Как ни ходко двигались при малом обозе, а все же день катился за днем, и встречный ветер все теплел, и солнце пригревало сильней. И вот уже придорожный лес не прозрачен, не пуст: то слышится перезвон гуслей, то засвистят свирели, то задудят рожки. Это стараются на все лады птицы. Белые берёзы, словно девицы в праздничных одеждах, приветственно размахивают зелеными знаменами. Вздымают украшенные бахромой свои стяги, как отроки, стройные тополя. Даже дубы у дороги стоят, будто старые ветераны в парадных кафтанах. Кажется, сама весна выходит к шляху встречать богатырское войско, совершающее марш мира.

Мне неизвестно, на какой версте долгого пути повстречался богатырской дружине первый гонец, первый гонец большой беды, той великой напасти, что уже нависла над Русью. Молодой и беспечный, он и сам ещё ничего не ведал об этом.

Скакал: в сумке тисненой кожи — на ремне через плечо — грамоты с князьей печатью, позади — почетный конвой.

Эге-гей! Поберегись! — Чуть ли не через всю Русь.

Светит солнце — пусть светит! Грянет дождик — пусть грянет! Наше дело весёлое — скачи, пока доскачешь! И виделось ему: пропылённый, не сменив дорожного плаща, он шагает по залам дворца — мимо бояр, разодетых в цветные кафтаны, мимо жён их в платьях переливчатой паволоки, мимо дочек их — тихонь и притворниц.

Ко князю суздальскому от брата его князя киевского доверенный гонец! — В сумке тисненой кожи — грамота с печатью. Достал, подал — вот и все наше дело.

Увидев на дороге воинскую колонну, он придержал коня. Удивлённо вглядывался вдаль, раздумывая, чья это может быть рать. Всадники при оружии, но без доспехов — везут, наверное, в обозе следом. Кони добрые. Мелькнуло: не иначе как весть, что он так торопился доставить, вперёд него долетела до северных княжеств, и это движется та самая подмога, которую он послан просить. Махнул рукой сопровождавшему его конвою, чтобы скакали следом, и рванулся вперёд. И когда был уже совсем близко, опять удивился: при дружине не было никого из князей. Поискав глазами, угадал воеводу. Подъехал, назвал себя — боярский сын, дружинник киевского князя, везёт грамоты в Суздаль и Ростов — и сам поинтересовался, не оттуда ли дружина. Слушал, по-детски распахнув глаза, долго не мог взять в толк, что говорил ему воевода, в котором узнал он храбра Алёшу Поповича. И когда, наконец, понял, что за войско перед ним и почему направляется в Киев, спешась, с великим почтением переводил взгляд то на одного, то на другого ратника, каждый из которых был столь славен. Представив радость своего князя, когда тот увидит дружину храбров, он и сам сверкал белозубой улыбкой и печалился только о том, что богатырская рать идет на юг, а он должен скакать на север и не может первым принести такую дивную весть в стольный. На расспросы о молодом князе, о том, что нового в Киеве, отвечал не очень складно, видимо всё ещё находясь под впечатлением встречи, с небывалой этой дружиной и вовсе не придавая значения событиям, о которых рассказывал. Выходило всё смешливо.

Недавно на половецкие вежи внезапно напала какая-то пришлая рать. Разбила и до того настращала степняков, что они как кинулись бежать, так и гнали без роздыху от самого Лукоморья через все свои степи. Перешли через дикое поле и стоят теперь на Русской земле.

Храбры, спешась и окружив гонца, слушали с большим вниманием. Перейти дикое поле — ничейную полосу — дело нехитрое. А земля Русская степнякам не заказана. Сколько раз топтали её половецкие воинские полки — и непрошено, и по сговору с кем-нибудь из князей во время междоусобиц. Но такого, о чём рассказывал гонец, ещё никогда не бывало.

Да что там ратники! Как двинулись — со стадами и табунами, с жёнами и детьми!.. Гонцы с застав прискакали в Киев, говорят: «Глядишь — ни конца ни краю им не видно! Будто вся степь поднялась, все племена, сколько кочевало их от моря до моря!» Повсюду вдоль днепровских берегов стоят их кибитки, ревет скот, блеют овцы… А они всё идут и днём, и ночью! Забиты все переправы! У паромов драки! Наши нагнали ладей и челнов, да разве хватит на них! Переправляются вплавь — и на конях, и прямо на телегах. Торопятся перебраться на правый берег — все страшатся, не идут ли следом чужеземцы.

Даже в самом стольном, куда прибыли их ханы, — теснотища и столпотворение. Киевляне ропщут: мол, скоро степняки раскинут свои шатры на Софийской площади, а нам и деваться некуда будет. А половецкие ханы били челом киевскому князю, слезно просили помощи. До того, говорили, многолюден и свиреп этот пришлый народ, что ежели русские не помогут, то всему их корню придёт погибель.

— Да что за народ такой? — интересовались храбры.

— А кто его знает, — отвечал гонец. — Сначала шёл слух, объявились печенеги.

— Печенеги? Быть того не может! Как разгромили их мы, а потом половчане, это треклятое племя будто сгинуло.

— Может, и не печенеги, — охотно согласился гонец. — Люди по-разному их зовут, какие-то таурмены, или, ещё чуднее, та-та-ры-мон-го-лы, — с трудом выговорил он и сам засмеялся.

— Ну и что же киевский князь? — спросил Алёша Попович.

— Князь наш послал гонцов к братьям — и к переяславскому, и к галицкому, и черниговскому князьям. А меня вот — на север. «Коль выступать, — сказал, — против чужеземцев, так всем вместе!» Очень он на северных князей надеется! — добавил гонец, помолчав, и сказал, опять улыбнувшись своей белозубой улыбкой: — Я и подумал, когда увидел на дороге вашу рать, что это северная дружина. И откуда они только взялись, эти таурмены? — закончил он свой рассказ.

Но если молодой гонец ничего не знал о пришлом народе, то Алёше Поповичу было о нём кое-что известно. Эти самые пришельцы разгромили многие города Грузии, где ещё недавно правила царица Тамара, жена одного из сыновей суздальского князя. И весть о нашествии с Востока свирепого народа долетела до Суздаля и до Ростова. И теперь Алёша слушал рассказ гонца в тревожном раздумье. Пожалел в эту минуту, что сам он сейчас не в Ростове. Будь он там, голос его на военном совете решил бы многое. Но жалеть об этом было поздно. Снявши голову, по волосам не плачут. И всё-таки! Хоть сам он как отрезанный ломоть, но друзья у него в Ростове остались. Велев гонцу подождать, он подозвал Торопка, отошёл с ним в сторону.

— Поедешь вместе с гонцом. Передашь письма, кому скажу, — и, немного помолчав, будто через силу, добавил: — И заодно свезёшь бересту Елене. Да на словах скажи, пусть ещё немного подождёт. Собирайся!

Но Торопок упрямо покачал головой:

— Никуда я не поеду! Пошли кого другого.

— Это ещё почему?

— А я там ничего не забыл.

Алеша гневно сверкнул глазами. Но на Торопка сверкай не сверкай. Алешин оруженосец, слуга и друг, и смолоду был как норовистый конь, а теперь с годами и вовсе. Ежели закусит удила, с места не стронешь. И, махнув на него рукой, Алеша поворотил назад. Никого с гонцом посылать не стал. Просто отпустил его, пожелав удачи. Низко поклонившись, гонец вскочил на коня. Но прежде чем он тронулся в путь, его окликнул Добрыня: «Сынок!» и спросил, не знаком ли он с его внуком Ядрейкой.

— И знаком, и дружен! — радостно улыбаясь, ответил юноша, довольный, что может услужить знаменитому полководцу. — Ядрейка пребывает в добром здравии. И князь его привечает, и товарищи любят! — И поклонившись, уже отдельно ото всех, дородному, в густой седине храбру, поскакал своей дорогой.

О грозных пришельцах, в единочасье так разгромивших половцев, в дружине храбров говорили долго.

Эти таурмены не впервой нападают на половчан, — рассказывал вечером на привале Илья Муравленин. — Ещё прошлой весной заявились они в половецкие степи. Мне об этом один половецкий хан рассказывал. Есть у меня такой друг, — улыбнулся Илюша. — Его род пасёт свои стада как раз за диким полем. И случалось нам сходиться по-соседски: я — с мечом, он — с саблей. Вот у меня его мета осталась, — показал Илья застарелый шрам, распахнув ворот рубахи. — Ну и я его пометил на память. Да и в полон два раза брал. Потом отпускал за выкуп. А в мирное время пригоняют они к нам скот на продажу, покупают разную железную кузнь и прочие товары. И в эту зиму приезжал мой знакомец. Кумыс в подарок привёз. А я его мёдом потчевал.

— Ну и чья взяла?

— Кто кого в этот раз свалил?

— Кумыс ли хмельнее или наш мёд? — смеялись храбры. Добрыня тоже улыбнулся, представив себе своего побратима и его гостя за мирным застольем.

— А мы и кумыс выпили, и мёд — ничего, — отвечал Илюша. — Посидели, потолковали. И о таурменах речь зашла. Они, как и половцы, в кибитках живут, пасут стада.

— Откуда они пришли? Где раньше-то жили? — спросил кто-то из молодых.

— Где жили, не знаю, — отвечал Илья. — А к половецким степям пришли через Железные ворота. Ещё тогда крепко побили они половчан.

— И город Сурож сожгли, — добавил богатырь-белгородец из Галицкого княжества.

— А где этот Сурож?

— На Чёрном море, — отвечал белгородец. — В Таврии. Наши купцы туда часто ходят на ладьях. Город этот старинный. В давние времена населяли его греки. Теперь — половчане. Он у них вроде как стольный. Летом они кочуют по всей степи, к осени отгоняют свои стада на юг, а сами зимуют в городе.

Добрыня слушал разговоры храбров, думал о своем. Встреча с юношей-гонцом вновь разбудила мысли о Ядрейке. Радовался Добрыня и тому, что внук его в чести, и предстоящей встрече с ним. Вспомнил, что и Сокольник тоже в Киеве при дворе молодого князя. Так ни разу и не видал он сына своего побратима. Теперь непременно увидит!

— Как же таурмены эти поспели? — спросил тот же молодой голос. — Железные ворота на одном краю половецких степей, а Сурож — на другом.

— Так и успели. Кони у них привычные к дальним переходам, и сами они только что не родятся в седле. Степняки, как и половчане. А ещё рассказывали нашим купцам: как завоюют они какую-нибудь землю или город, хан их велит тотчас отбирать людей искусных в ремеслах или в воинском деле. Остальных безо всякой пощады убивают, даже в полон не берут. А умельцев приставляют к делу. Кого только нету, говорят, в их войске! Когда Сурож брали, и из огнеметов жгли его, и горшки с горящим нефтяным маслом бросали, и стенобитные орудия подвели.

— Киевский князь тоже в мыслях держит вооружить наших ратников огнеметами да огнестрелами, — сказал Илья, вспомнив последнюю свою поездку в стольный.

— Пока он мыслит, другие уже их в руках держат, — отозвался Добрыня.

Белгородский богатырь ещё продолжал рассказывать о том, что, разграбив Сурож, или, как его потом стали называть, город Судак, и ближние половецкие вежи, грозные пришельцы ушли. О них ничего не было слышно, и степняки обрадовались, думали татары-монголы отправились назад к себе и больше не вернутся. А они вот снова объявились.

— У таурменов большая сила, — сказал Алёша Попович. — Киевский князь прав. Ежели выходить на них, то всем вместе. Ну что ж, придем в Киев, там и порешим, что делать дальше, —закончил он и, простившись, пошёл к своему шатру. Перед тем как лечь, хотел было сказать Торопку, чтобы утром седлал не того коня, на котором он ехал сегодня, а которого-нибудь из запасных. Потому что конь захромал и его надо показать лекарю-коновалу. Но Торопка не было видно. Он весь день старался не попадаться на глаза своему хозяину. Знал: посердится Алёша, а потом и сменит гнев на милость. Что же казалось поездки в Ростов, то — Торопок был в этом уверен — скакать ему туда и впрямь было незачем. Письма Алёшиным друзьям он бы, конечно, свез, но их мог захватить и сам гонец. А Елене уже нельзя было передать ничего — ни Алёшиной просьбы подождать его ещё немного, ни просто весточки со словами любви. В день Алёшиного отъезда Елена постриглась в монахини, чтобы до конца жизни отмаливать свой великий грех — любовь к лукавому мужу, похитителю девичьей чести. Алёше пока это ещё не было ведомо. А Торопок — знал.

* * *
Между тем в стольный по зову киевского князя съехались князья из ближних волостей, и сразу же случился большой спор. Галицкий князь, имеющий самую сильную дружину средь своих южных собратьев, да к тому же ещё и женатый на дочери главного половецкого хана, первым высказался за поход в помощь половцам. Киевский князь согласно кивнул головой. Он недолюбливал галицкого родича, хотя и считал его опытным воином, хитрым в ратном деле. Хитр был галицкий князь и в других делах. И за поход он ратовал небескорыстно. Но сейчас это не имело значения. Молодой киевский князь тоже стоял за поход против чужеземцев. Правда, по другой причине. Ещё воевода Борислав, несколько лет назад уехавший с торговым караваном в земли хорезмшаха, сообщал в своём последнем письме из города Самарканда о народе, что и обличьем, и жизнью схож с половцами, и о его грозном войске. Больше от Борислава вестей не приходило. Не существовало больше и города Самарканда. Как доносила молва, он был взят пришельцами на острие копья и разрушен, а жители перебиты. Должно быть, разделил их участь и русский воевода. «Наверное, и впрямь лучше выйти на чужеземцев вместе с половцами и разбить их, пока они сами не пришли на Русь», — думал киевский князь. Но другие князья, чьи земли недавно разоряли беспокойные соседи, даже не дали галицкому князю закончить слова.

— Пусть поганые степняки сами воюют с пришлым народом!

— Не повадно будет им в другой раз нас грабить! — кричали они, не смущаясь присутствием на совете знатного половчанина. А тот, тучный, большеголовый, с непривычки неловко сидел на лавке, выставив далеко вперёд тонкие кривые ноги, над которыми туго набитым мешком колыхалось брюхо. Казалось, старый хан сейчас сползёт вниз, на пол. Он и в самом деле не маялся бы на этом неудобном сиденье, а сел бы, как привык у себя в кибитке, на мягкий пушистый ковёр, лежавший у него под ногами. И не делал он этого только потому, что сидеть ему пришлось бы ниже русских князей. В своём травянистого цвета кафтане с мокрыми от слёз, жёлтыми обвисшими щеками он походил на большую тяжелую жабу. Рядом с ним сидели и стояли другие ханы — молчаливые и недвижные, будто каменные половецкие идолы. И лица их были темны, потому что такого разгрома, какой учинили свирепые пришельцы, ещё не случалось в половецком поле.

— Войска у них тьма тьмы — бессчетно! Изведут нас, а потом и ваши земли потопчут! — так говорил, утирая широким шелковым рукавом слёзы, половецкий хан русским князьям. А ещё говорил, поглядывая исподтишка щёлочками-глазами, что в обозах у пришельцев несметные богатства, взятые ими в городах Хорезма, Армении, Грузии… И родичи его дружно кивали и громко щёлкали языками.

Уже уехал, разомлев от собственных слез, старый половецкий хан, нашедший приют на киевском подворье своего зятя. Ушли и другие ханы.

Если мы не поможем половцам, они предадутся чужеземцам и пойдут на нас вместе с ними, — пытался досказать галицкий князь то, что ему не дали в прошлый раз. Но теперь ему не пришлось долго уговаривать своих собратьев. Не зря помянул про богатые обозы чужеземцев хитрый, как змий, половчанин. Против похода больше не возражали даже самые ярые в недавнем времени его противники. Спор продолжался, но спорили князья уже о другом — у кого сколько ратников должно быть в войске, когда выступать и, главное, кто возглавит этот поход.

* * *
Мне известно, на какой версте долгого пути повстречался дружине богатырей второй гонец, второй гонец большой беды, той великой напасти, что уже нависла над Русью. Черный от дорожной пыли, с обожженным ветром лицом, он скакал, загнав коней и не давая передышки людям. Увидев на дороге воинскую рать, он обернулся к своим:

— Вот она — северная дружина! — Он был рад и тому, что сильные северные князья все же собрались выступить против чужеземцев, и что он не разминулся с ними, и что теперь ему не нужно скакать дальше, и он со своими людьми может повернуть назад и идти вместе с северянами.

Так же как и его предшественник, молодой боярский сын, он сначала немного удивился, не видя никого из князей, но тут же, узнав Алёшу Поповича, подумал: «С таким воеводой можно идти в битву и без князя! И Добрыня тут! Решил славный храбр тряхнуть стариной! А это… Неужто Илья Муравленин? Откуда он здесь? И Дюк Степанов из Галича?» Все больше удивлялся он, узнавая знакомые лица.

Хоть и надобно было ему спешить, гонец — старый знакомый Ильи Муравленина — всё же остался отобедать с храбрами. Сидя в шатре у Алёши, рассказывал: князья, собравшиеся на совет в Киеве, решили, не дожидаясь остальных, выступить в поход сейчас, чтобы дать бой чужеземцам не тогда, когда они приблизятся к русским границам, а на чужой земле — в половецком поле. Об этом он и послан сообщить в Суздаль и Ростов. Если северные князья всё же захотят принять участие в походе, то пусть не идут в стольный, как это намечалось раньше, а спускаются вниз по Днепру к порогам — месту сбора всех дружин.

Только, думается мне, не станут князья дожидаться один другого, — сказал он, понизив голос. — Каждый спит и видит — первым добраться до таурменских обозов да захватить побольше добычи.

Сам он был из старшей дружины, присутствовал и на княжеском совете.

Этими обозами и поманил их половчанин. А сначала, кроме галицкого князя да нашего, никто и идти не хотел, — рассказывал гонец. — И потом никак не могли князья сговориться меж собой. Галицкий князь больше всех за поход ратовал, а как до дела дошло, он сразу же: «Ни под чью руку не пойду!» Да и его понять можно. Вроде бы, по обычаю, голова надо всеми — киевский князь. Да уж больно он молод, и идти под его начало такому воину, как галицкий князь, не по чести. А за ним и другие. Вот и порешили, что каждый сам поведет свою дружину. Отбыли по своим волостям. Галицкий князь сказал, что со своей ратью и частью половецких войск пойдет снизу от устья Днепра. А остальные пусть идут сверху с тем, чтобы сойтись у больших порогов.

У порогов сойтись — это он верно помыслил, — сказал Добрыня. — Только дальше надобно уже держаться всем вместе. Не то будет с нашими то же, что и с половчанами.

Так и наш князь считает. А некоторые говорят, мол, таурмены — такие же степняки, как и половчане. Сколько раз мы их били и сейчас побьем.

Пожалуй, и нам теперь незачем идти в Киев? Как ты думаешь, Добрыня? — спросил Алёша. — Лучше сразу двинуться к порогам. Там и встретимся с киевской дружиной.

Так-то оно так, — с некоторым сомнением откликнулся Добрыня. Тут было о чём призадуматься. Обычно русское войско, отправляясь в поход на половецкие вежи, чтобы сберечь силы ратников и коней, спускалось, сколько было возможно, по Днепру на ладьях, если, конечно, военные действия происходили летом. И уже потом конные и пешие полки с обозами двигались посуху в глубь половецких степей. Теперь же дружине храбров предстояло проделать весь дальний путь посуху. Правда, одно обстоятельство несколько облегчало положение. У богатырской дружины не было большого обоза, который обычно сопровождает воинский полк. У каждого храбра имелось при себе только личное оружие. Доспехи и то не все захватили с собой. Ведь отправляясь в Ростов по приглашению Алёши, никто и помыслить не мог, что вскоре придётся вступить в бой.

— Ничего, доспехи мы достанем по пути, — сказал Алёша. — А кони у нас есть — это главное. — Кони и правда были — и свойские у богатырей, и Алёшины, все, которых вывёл он с собой из Ростова.

— При конях да без обоза! Неужто не пройдём?

— Пожалуй, ты прав, — согласился Добрыня. Поддержал Алёшу и гонец. Посоветовал:

— Сейчас и сверните на полдень. Потом выйдете на Залозный шлях. Ты ведь знаешь его, Илюша? — обернулся он к Муравленину.

— Как не знать. Знаю, — отвечал Илья. Залозным, или Железным, шляхом, названным так потому, что по нему возили добываемую в этих местах руду, ему не раз приходилось проезжать. Знал он и пастушьи тропы, что петляли по степи, выводя путника к речке, к ручью или на худой конец — к колодцу. Мог Илюша провести по ним войско и по своей земле и по половецкому полю.

— Так кто же из князей идёт в поход? — спросил Алёша гонца.

— И переяславский князь, и черниговский, и новгород-северский обещались, — стал перечислять гонец. — Да из младших князей курский, путивльский, козельский, волынский… Вот если бы ещё Суздаль с Ростовом послали дружины! — сказал он и поднялся из-за стола. Но Алёша остановил его, попросил ещё немного подождать, а сам вышел из шатра, кликнул Торопка. Тот явился не сразу. Лицо хмурое, будто со сна. Алёша сказал просительно:

— Поезжай в Ростов!

— Не поеду, — мотнул головой Торопок. — Письма отдай гонцу. А я при тебе останусь — куда иголка, туда и нитка! — поворотился и пошёл.

Пока Алёша писал письма своим друзьям в Ростов, гонец беседовал с Ильёй. Вспомнил вдруг:

— Видел твоего Сокольника. Орел! Ушёл с дружиной киевского князя.

Вышел с письмами Алёша. Гонец поклонился храбрам:

— Прощайте! Счастливого пути!

— И тебе удачи! — пожелал ото всех Алёша.

Предложение Алёши Поповича идти на соединение с киевской ратью было единогласно одобрено военным советом, и дружина храбров, изменив первоначальный маршрут, двинулась на юг — в половецкие степи.

* * *
Был травень, или, как пошло от греков, май, — месяц роста, когда все буйно рвется ввысь. Об эту пору случается в степи уйдёт, как в воду, в зелёную волну и конь, и всадник, с головой. Но в этот травень трава — от корня тратить, тереть, травить — и впрямь травилась, терлась — сухо, ломко, едва поднявшись, чтоб прикрыть копыта топчущих её коней. Вихрилась пылью вслед. Трава травилась. Буйствовало солнце. Росло. Заполняло небо. Висело перезревшим плодом над головою — вот сорвётся.

Уже была съедена похлебка. Уже догорели угли костра. Добрыня, простясь, зашагал к своему шатру. Поднялся Илья Муравленин. Встал и Алёша. То ли пройтись хотел перед сном, размяться после утомительной дневной скачки, то ли поговорить о чем с Илюшей. Торопок с войлоком для постели и прочей рухлядью в охапке приостановился, уступая им дорогу.

Спускались сумерки. Было душно. Сухая трава царапала по сапогам. Алёша вглядывался вдаль. Посмотрел и Илья. Что-то чернело: дерево не дерево, человек не человек. В степных беспредельных просторах случается такое. Дышит в лицо жарким дурманом, и в густом мареве вдруг увидишь криницу с водой, конский косяк, неслышно скачущий своим путем, глинобитные стены жилья… Вроде бы вот оно всё — ещё немного, и дойдёшь. Но это — обман. Сколько ни шагай по жесткой траве, выбьешься из сил, упадешь, как загнанная лошадь, а вдали по-прежнему будет маячить криница, будут беззвучно скакать кони, будет манить в недосягаемые дали несуществующее жилье… Вот и сейчас не понять, в самом ли деле есть что там вдали или это степное видение.

Но в этот раз степь не дразнила обманом. Подойдя, разглядели: стоит посреди степи каменная баба. Обличье плоское. На вздутом животе сложены короткие каменные руки. Каменные стволы ног от собственной тяжести ушли в землю. Кем поставлена, для чего? Непонятно. Немало их на степных просторах. Стоят, покинутые, заброшенные, неприсмотренные. Иссечены ветром, будто изъедены дурной болезнью проказой, их проваленные носы и большие тяжелые груди. Половецкие идолы. Чужие боги — кто их разберёт, какова их суть, какова власть.

Илья глядел на каменную бабу, а в глубинах памяти возник, как степной мираж, половецкий царевич Илтарище, убитый на пиру Алёшей. Илья взял его тогда в полон, а Алёша убил. Не со зла и не в сваре. Свару он затеял нарочно и убил пленника гостя с умыслом — чтобы не кумился Великий князь с врагами Русской земли, погаными степняками. Смертью половецкого царевича откупил Алёша жизнь русских воинов — будто принёс его в жертву ненасытным идолам. А сейчас вот они с Алёшей пришли в проклятые эти половецкие степи, чтобы защитить их от чужеземцев. Такова жизнь. Молча постояв у половецкого идола, распрощались Илья с Алёшей. Не на ночь, как загадывали, — навеки.

* * *
Я думаю, что здесь, вблизи Днепровских порогов, где должны были сойтись со своими ратями князья, и предстал перед храбрами третий гонец — окровавленный, в разодранной рубахе, с чёрным от муки лицом, — третий гонец большой беды, той великой напасти, что уже пришла на Русь.

— Ты из какой дружины? Из киевской? — спрашивал Алёша, наклонясь над раненым, которого, разодрав чью-то рубаху, перевязывал конский лекарь. Тот мотал от боли головой, едва шевелил чёрными вспухшими губами:

— Из галицкой. Сошлись: нас — тысяча, да половчане, а их — несчётно!

— Тысяча? Только одна ваша дружина? А остальные где же? Или их тоже побили? — нетерпеливо бросал один за другим вопросы воевода храбров.

— Волынские с нами были и вроде куряне…

— А киевская дружина?

— Киевская и черниговская, как растоптали их стан…

— Чей стан? Кто растоптал? Да говори ты толком! — торопил Алёша. Но ратник не отвечал, жадно припав к кружке с водой, которую кто-то поднёс к его губам.

* * *
Кого только не видали перед собой священные дубы за долгие века. Здесь, на острове Хортица, останавливались славянские плаватели. Одолев страшные Днепровские пороги, приносили жертвы Перуну и другим языческим богам. В этих же рощах возносили свои молитвы и христиане — купцы, воины, паломники, отправлявшиеся к грекам в Византию или возвращавшиеся на родину. Здесь, оставляя, ладьи, пересаживались на коней ратники, уходившие в половецкие степи. Но такого множества народа давно уже не привечала гостеприимная Хортица. За парусами столпившихся вокруг острова ладей не видать днепровской воды. По вечерам весь остров светится веселыми огнями костров. Летят на огонь ночные бабочки, тучами вьются комары. А у костров — песни, шутки, смех. Кажется, что собрались здесь не воины перед битвой, а съехались витязи на праздничный турнир. Да и с кем биться? Где они, эти страшные таурмены, или, как их ещё называют, татары-монголы, от которых сломя голову бежали степняки? Стоило галицкому князю со своей дружиной выйти против них, как они повернули коней назад и исчезли в степи, будто наваждение. Даже воеводу своего бросили. А тот, соскочив с убитого коня, кубарем скатился в овраг, забился в волчью нору. Ратники галицкого князя вытащили его. Он стоял, ощерясь, будто затравленный зверь, — невысокий ростом, коренастый, с широким лицом, на котором круто вздымались скулы и горели черным огнем раскосые глаза.

Скачи вдогон за князем, скажи — чужеземца пленили! — приказал одному из воинов старший дружинник. Но князь, порубив и разогнав воинов вражеского сторожевого отряда, уже возвращался назад. А рядом с ним — на беду пленника — ехал старый половецкий хан. Ратники, окружившие пойманного, расступились, давая им дорогу. Князь не успел ничего сказать, как половецкий хан, взвизгнув, что-то громко крикнул по-половецки своим воинам, и те кинулись к пленнику, сорвали с него шлем и кольчугу. Хан и сам соскочил с коня, несколько раз ударил пленника ногой, по-прежнему продолжая что-то яростно кричать по-половецки. Только слово «воевода» выкрикивал по-русски. Совсем недавно этот воевода, налетев на половецкие вежи, на глазах у всех зарубил младшую жену хана и сжёг вместе с кибиткой его малолетних детей. Половецкие воины по приказу хана привязали пленного воеводу к четырём коням и погнали их вскачь.

Об этом и говорили, сидя у костров, воины. Побил таурменов галицкий князь где-то возле Олешья, когда шел сюда к порогам, — с одной только своей дружиной да половецкими войсками. А теперь, когда сошлись дружины разных княжеств, ни у кого не было сомнения, что чужеземцы будут разбиты и навсегда забудут дорогу не только на Русь, но и в эти степи.

Вот тебе и Чингис! «Владыка мира», «любимец неба» означает это имя, которое он сам себе взял — хан неведомого народа. Испугался он, видно, не на шутку. Разве иначе прислал бы он послов сюда на Хортицу после всего, что случилось?

Первые послы — два чужеземца, а с ними русский — пришли ещё в Киев.

Чужеземцы стояли молча. А русский поклонился киевскому князю, достал грамоту, развернул её и стал громко читать:

«Слышали мы, что русские собираются идти на нас. Мы вашей земли не занимали — ни городов, ни сёл. Пришли мы на наших холопов — половцев». Как только прочитал он это, галицкий князь закричал — не то про чужеземного хана, приславшего грамоту, не то про русского, который читал её:

«Совсем изолгался, собака! Половчанам они тоже так писали! А потом!»

Старый половецкий хан тоже закричал. Да и как было ему не кричать. Галицкий князь говорил правду. Прошлым летом, когда проклятым чужеземцам в Кавказских горах преградили дорогу смелые горцы алланы, в половецкие вежи вот так же пришли послы — может быть, даже эти самые. И грамоту принесли ещё хитрей этой: «Мы с вами одной крови и не собираемся вас воевать. Мы только алланов побьём, и вы их бейте и берите себе ихние стада». И ханы его обрадовались даровому добру. И сам он позарился тогда на сытый, кормленный на горных пастбищах скот алланов. Напал на горцев и угнал скот и коней. А пришлое войско, как только одолело алланов, тотчас двинулось на половецкие вежи. Вот тебе и одна кровь!

А русский, пришедший с чужеземцами, продолжал читать дальше: «Мы слышали, что половцы причинили вам много зла. Если они бегут к вам, бейте их и забирайте их добро!»

«Верно! Незачем нам в степи идти за чужим обозом!»

«Его ещё добыть надобно — этот обоз! А вот у степняков отнять стада и коней — это сам бог велел. Мало ли они нас грабили!» — послышались голоса.

Ещё неизвестно, чем бы кончилось это дело, но тут один из половецких ханов вытащил из ножен саблю и полоснул русского, читавшего грамоту. Чужеземцы тоже схватились за оружие, но на них накинулись дружинники, свалили, скрутили. А потом и вовсе убили. Это галицкий князь всех уговорил. Убивать послов — самое худое дело, и не в обычае это у народов, блюдущих свою честь. Но оно свершилось, и о нём старались поскорей забыть. Тем более все были удивлены, когда от иноземцев явились вторые послы. Их убивать не стали. Просто прогнали. Теперь все, от князя до простых воинов, только и думали о том, чтобы поскорей настигнуть непрошеных пришельцев вместе с их обозами.

Напрасно воевода Юрий из дружины галицкого князя твердил, что таурмены — отменные стрелки и крепкие воины. Остальные — и те, что несколько дней назад участвовали в схватке с пришельцами, и те, что никогда их в глаза не видели, — только смеялись в ответ.

— Да какие там воины!

— Хуже половчан!

— Степняки поганые, и все тут!

И вот однажды утром раздался крик сторожей. В степи показались всадники, подскакали к берегу, разглядывают стоящие на причале у Хортицы русские ладьи.

Услышав это, молоденький волынский князь, совсем ещё отрок, а с ним и другие молодые князья со своими дружинниками вскочили на коней, перешли вброд Днепр и кинулись в погоню за таурменами. А следом двинулось и все войско.

И вот уже русская рать идёт половецкими степями. И опять — удача! Воистину у страха глаза велики! Один за семерых померещился половчанам. Наплели с испугу сказок про неодолимую силу пришлого народа. И кони-то у них быстрей скачут, и сабли острее, и пики длиннее, и кольчуги крепче. Кони и правда у татаро-монголов быстрые. Несутся вспять — не догонишь. И кольчуги доброй работы. А что касается сабель, так, может, они и острые, только не выстояли с ними пришельцы против русских мечей. Короткий бой, и чужеземцы бегут все дальше в степь. А в награду победителям остаются мирно пасущиеся на приволье конские табуны, стада коров, буйволы, верблюды, овцы… Их столько, что хватит и князьям, и воеводам, и простым воинам. А где-то впереди ещё — обозы с несметным богатством…

Восемь раз всходит и заходит солнце. Восемь раз накрывает степь звездным пологом теплая ночь. А чужеземцы, которых и звать-то как неизвестно, будто дразнят идущее вслед им войско — то замаячат на окоеме, то сгинут, будто их не было. Притомились и люди, и кони.

— Эдак мы все половецкое поле обрыскаем, а та-урменов, или, как их там, татаров-монголов, в глаза не увидим!

— А пускай их. Пусть уходят к себе, только обозы бы оставили! — посмеиваются воины, шуткой разгоняя усталость.

И в самом деле, русская рать дошла уже до южного края половецких степей. Вот и речка Калка — коротенькая, три конных перехода — и впадает она в Азовское море.

Здесь, на берегу Калки, князья, собравшись на совет, решают разбить стан — дать отдых ратникам и коням.

Галицкое войско вместе с половцами раскинуло шатры на берегу. Киевская и черниговская дружины — поодаль у подножия холма. А меж ними расположились ратники других волостей.

Ранним утром по приказу галицкого князя на разведку отправляется сторожевой отряд. Во главе его — семнадцатилетний князь волынский. С почтением слушает он напутственное слово — разведать, где стоят посты, охраняющие лагерь противника, много ли у таурменов войска, а главное, при них ли находится обоз. Галицкии князь не только прославленный полководец, он еще и отец невесты юного князя. И радуясь, что именно ему доверено такое важное дело, юноша птицей взлетает на коня.

А ещё через некоторое время галицкии князь со своей дружиной и половецкими войсками потихоньку покидает свой стан и переходит Калку. К нему присоединяются кое-кто из князей, раскинувших лагерь по соседству. Но другие — киевляне, черниговцы, переяславцы ничего не знают об этом. И не узнают никогда.

На стан киевлян и черниговцев внезапно обрушится конница, сминая шатры, топча не успевших вооружиться воинов. Нет, это не татары-монголы. Это, не разбирая пути-дороги, сломя голову бежала разгромленная противником половецкая рать, а за ней — и галицкая дружина.

* * *
Раненый, немного придя в себя, говорил:

Князь волынский ещё юн возрастом. Он смел и чист душою, и нет в нем хитрости. Увидел он только сторожевой полк, а подумал, что это и есть вся таурменская рать. И бежали они ранее от нас не по слабости, а по хитрости, заманивали вглубь. А там им числа нету! И гнали они нас, и секли, и рубили, топтали конями.

Вскоре увидели храбры: вот они — и русские, и половчане, те, кому удалось уйти от погони. Скачут, рассыпавшись по всей степи — и в одиночку, и бестолковой гурьбой. Не остановить. А ежели кто и придержит коня, то только для того, чтобы крикнуть:

— Бегите к Днепру! К ладьям!

— Таурмены!

— Татары!

— Монголы!

— Идут!

— Скорей!

Говорили, сам князь галицкии пронёсся где-то впереди дружины. Видели и молодого волынского князя. А старого половецкого хана зарубили. И воеводу Юрия — тоже.

— А киевская дружина? Где киевская дружина?

Отвечают вразнобой:

— Потоптали её свои.

— Князь киевский на холме стоял, глядел, как нас бьют, с места и не сошёл!

— Да сами бьются они с таурменами! Возами огородились и залегли. А тех вокруг видимо-невидимо.

— Не выстоять нашим!

— К Днепру! К ладьям!

— Бегите!

Не все, кому удалось добраться до Днепра, сумели уйти от погони. Галицкий князь, посадив на ладьи всех собравшихся на берегу, приказал порубить и оттолкнуть от берега остальные суда, чтобы ими не могли воспользоваться преследователи. Но и свои, кто прибежал позднее, увидели только паруса, быстро удалявшиеся вниз по Днепру и наполовину ушедшие под воду суда с проломленными днищами. А еще видели они приближающуюся конницу свирепого врага. Спасения не было.

Но храбрам об этом ничего не было известно. Богатырская рать шла по направлению к речке Калке, на помощь киевской дружине.

Перед тем как тронуться в путь, Алеша Попович велел всем ополчиться — надеть доспехи, привести в порядок оружие. Выехал перед строем, сказал:

— Скоро и мы повстречаемся с ханом Чингисом. Не посрамим наших мечей!

Алёша ошибался. Сразиться с Чингис-ханом храбрам не пришлось. Хан Чингис находился в это время далеко от речки Калки, от половецких степей. Он возвращался домой в Монголию. Перед тем как покинуть завоеванный Хорезм, он устроил в любимом хорезмшахом Самарканде парадный смотр. По разрушенному городу чуть ли не весь долгий весенний день шло и шло несчетное войско. А на главной городской площади по приказу Чингиса, разрывая на себе одежды, громко рыдали мать шаха и его жены, оплакивая судьбу свою и своей страны.

«Да будет известно каждому, что всю поверхность земли от места восхода солнца до места захода всемогущие боги отдали владыке мира Великому из великих Чингис-хану». Так велел объявить и поверженным, и еще не покоренным народам Темучжин, которого ныне называли Чингисом.

Сам он в сражениях больше не участвовал. Зато его войска под началом сыновей и полководцев разрушали города и уничтожали жителей в Средней Азии и в Иране, в Закавказье и в Крыму. А в половецких степях два его полководца, разделив пополам огромное войско — один преследовал бежавшую вместе с половцами к Днепру галицкую дружину, а второй окружил смешавшиеся, подавленные своей же конницей полки других князей.

Огородились возами, — проговорил Добрыня, сказал будто сам себе. Но Илья тотчас откликнулся:

— Ничего. Киевский князь хоть и молод, но на рать крепок.

Кони их шли вровень, голова к голове. Но и тот и другой ехали молча, как и все остальные. Казалось, так — быстрее. А быстрей уже было нельзя, разве только обернуться птицей. Ехали молча, но думы их шли согласно, как кони, — о киевской дружине, в которой у одного был сын, у другого — сын сына.

Выстоят?

Выстоят!

* * *
Они бы выстояли.

Внезапным вихрем. С налету, с ходу. Копытами по головам. И ржанье, крики, стоны. И все же они бы выстояли. Уже мечи в руках. Уже возы по кругу. Уже смятение улеглось и зло пришло на помощь. Рубились люто. И держались крепко. Они бы выстояли. Только: «О, только бы воды!»

С холма видать в зеленой дреме Калку, тяжелое литое серебро её воды. О, только бы воды! Для раненых хотя бы, что стонут жалобно: «Воды!» Так близко, у подножия холма. Всего-то спуститься вниз — и пей! Так низко берег плоский, травянистый. Так солнце высоко — над самой головой.

Ополчились.

Щетиной вепря копья. Тучей стрелы. И сабли молнией. И солнце над головой.

Воды! Воды! Воды!

— Братцы! Не стреляйте! — Голос русский. Оттуда, где татары, где монголы. Голос русский: — Сейчас я что скажу вам. Братцы, не стреляйте! Погодите!

Стрелки опустили луки. К городьбе шли четверо в доспехах, с саблями — таурмены. А меж ними — русский. В сермяжных портах и рваной рубахе. Теперь уже можно было достать их не то что стрелой — брошенным с маху копьем. Таурмены шли бесстрашно, а тот, меж ними, озирался опасливо. И все кричал:

— Не стреляйте! Что скажу вам!

— Говори! — приказал киевский князь.

— Великий хан Чингис вражды к вам не питает. Скорбит о том, что брань случилась между вами. Не хочет лишней крови. Велел он передать: «Разоружитесь и ступайте по домам!»

— А сам ты кто?

— Я сторожем сидел у брода. Звать меня Плоскиней.

— Зачем ты у врагов?

— Они нагрянули на брод. Убили тех, кто был с оружием, а сдавшихся в полон всех пощадили. Послушайте меня: мечи и копья оставьте в городе и идите.

— Таурмены понимают нашу речь?

— Нет, говорят со мной по-половецки.

— Тогда скажи, Плоскиня, сам-то ты им веришь?

Плоскиня осенил себя крестом:

— Как перед богом! — клялся бродник. Кто знает, может быть, и сам не ведал, что творит, а может…

А в стане ещё подумали — недолго, ещё поспорили — немного.

— Обманет хан Чингис!

— А что же делать?

— Покуда меч в руках…

— Нет, не пробиться!

— А может, Суздаль иль Ростов…

— Мы все от жажды тут погибнем. Уж лучше от таурменской сабли!

— Что ж, на божью волю! — и киевский князь приказал сложить оружье.

И тотчас побежали — без мечей, без копий, без секир, без луков и без стрел — к воде. Черпали горстями, тянули губами, хлебали, глотали, плескали — пили. Но вдоволь напиться не успели. Ринулась конница — сабли наголо.

* * *
В одном переходе от Калки повстречались богатырской дружине беглецы, которым удалось вырваться. От них и узнали страшную весть.

Не бой, а бойня!

Супротив сабель — голыми руками!

Рубят, как капусту!

Идти дальше не имело смысла. Никто не попрекнул бы храбров, если бы они повернули назад, как это сделал ростовский князь, уже в пути узнавший о разгроме татаро-монголами русского войска. Но совсем рядом, в одном переходе, гибли свои — обманутые, безоружные. А у них были в руках мечи.

Конная дружина богатырей на всем скаку врезалась в противника, не ожидавшего нападения. И было смятение в стане чужеземцев и радостные крики своих:

Суздальская дружина!

Оставив безоружных, монгольская конница бросилась на дружину храбров, приняв ее за головной отряд еще одной рати русских. Так думали и свои. Чудом уцелев от резни, они теперь — все, кто был на ногах, — бежали в степь в надежде встретить и поторопить тех, кто должен был идти следом за этим головным отрядом, спасшим их от смерти.

А храбры знали, что на помощь им не придёт никто.

* * *
Они погибли в бою с пришлыми чужеземцами, далеко от родной Руси, в глуби половецких степей, на маленькой речке Калке. Они полегли все, как один, но ещё долго продолжали жить.

Воскресали.

Поднимались с земли.

Садились на коней.

Брали в руки меч и копье, чтобы ехать к стольному Киеву, под которым со своими со войсками со великими стоял… нет, не Чингис-хан — имени Чингиса былины не упоминают — собака Калин царь. Калин — от речки Калки, где произошла трагическая для русских битва. Собака — по-видимому, от года Собаки, по мусульманскому летосчислению, название которого, дойдя до Руси, ассоциировалось презрительной кличкой и пристало к облику ненавистного хана.

Шло время.

«Ещё день за днем, как и дождь дождит,
А неделя за неделей, как река бежит.
Прошло поры-времечки да на три году.
А три году да три месяца,
А три месяца и ещё три дня…»
Растёрзанная Русь была залита кровью. Многие князья толклись у трона повелителя Золотой Орды, выпрашивая ярлык на княжение. А Илюша Муравленин в ответ на уговоры хана пбслужить ему бросал:

Ай, не сяду я с тобой за единый стол.
Не буду есть твоих ествушек сахарных.
Не буду пить твоих питьицов медвяных,
Не буду держать твоей золотой казны.
Не буду служить тебе, собаке Калину!
Но это всё будет потом. А пока дружина храбров ведёт свой последний бой. Илья Муравленин ещё не раз поднимет свой тяжёлый меч, ещё не раз, как вперёд махнет — станет улица, как назад махнет — переулочек. А потом упадёт он на сухую, истоптанную копытами землю в половецкой степи. И баба Лытогорка наступит каменной стопой на его молодецкую грудь и будет давить, пока не растопчет сердце. И увидит Илья: скачет сын его Сокольник с мечом в руке ему на помощь.

* * *
Потеряв коней, встанут спина к спине Алёша с Торопком. За твоей спиной, как за каменной стеной. И вспомнил Алеша: «Куда иголка, туда и нитка!» И порадовался, что Торопок рядом. И пожалел, что не отослал его в Ростов с письмом к Елене.

Может быть, кому-нибудь покажется несколько странным, что именно Алёша Попович — самый младший из храбров — в этот трагический час как бы вышел на первый план. Былины, связанные с татаро-монгольским нашествием, не отводят Алёше главной роли, но ведь я не пересказываю былины — мы уже об этом говорили. Я хочу, чтобы прославленные храбры в этой повести предстали перед вами такими, какими вижу их я. В летописях говорится о том, что в битве с татаро-монголами погиб Алёша Попович со своим слугой Торопком и семьюдесятью богатырями. Именно — Алёша, и это дало мне право увидеть его так, а не иначе.

* * *
Лежал Добрыня — буйна голова испроломана, могучи плечи испростреляны. Лежал Добрыня, истекая кровью в половецкой степи. А мысли его были в дальнем и давнем.

* * *
Дружина вернулась из похода. Ходили на хазар. Добрыня хорошо помнит. Ведь это был его первый поход. Как он был счастлив тогда, что князь Святослав взял его с собой. Уж так старался! В бою не оплошал. Сам Святослав отметил молодого дружинника. В Киев вошли тихо. Ни в трубы не трубили, ни в бубны не били. Это только врагам сообщал Святослав наперёд: «Иду на вы!» А домой возвращался без предупреждения. Потому и не встречали. Конечно, народ на улицах бежал за конями дружинников и кричал приветы. Но вообще-то киевляне обижались на Святослава, что уходит он воевать чужие земли, а родной Киев не бережёт. Опасались, не дай бог, пока Святослав с дружиной где-то ходит-бродит, нападут степняки. Ведь так уже было. Нагрянули в отсутствие Святослава печенеги. Княгиня Ольга, Святославова мать, с внучатами едва спаслась. Умчали её тогда верные люди на челне прямо из-под носа печенежьего хана. И Киев удалось отстоять чудом. Верней, не чудом, а смелостью и смекалкой. Когда осадили степняки город, обложили так, что ни мыши не проскочить, ни птице не пролететь, одному молодому отроку все же удалось обмануть печенегов. Взял уздечку в руки и перелез неприметно через стену. Перелезть-то перелез, а вот дальше как пройти, когда кругом степняки? Тотчас увидят. Но хитрый отрок не стал хорониться. Так с уздечкой в руках и шел открыто у всех на глазах. Был он обличьем похож на печенега и говорить немного умел по-ихнему. Шёл и у них же спрашивал, не видал ли кто коня. Жаловался: у ханского брата пропал конь. Слугам велено искать его и без коня не возвращаться. Так и приняли его степняки за своего. А когда почуяли, что дело не чисто, он уже был у самого Днепра. Кинулся в волны и поплыл под водой, чтобы стрелы не достали. И дальше везло ему, повстречал одного из Святославовых воевод Претича, который с малым числом воинов шел в Киев с поручением от князя. Претич, как узнал про беду, велел трубачам громко трубить в трубы. Услыхали печенеги победные звуки труб и решили, что это возвращается из похода сам Святослав. Тут уж не до Киева им было. Самим бы спастись! Поспешно вскочили на коней и давай бог ноги.

Святослава любили и уважали. Удачлив был князь в воинских делах, и слава о его победах летела на гордых крыльях по всему свету. А все же, думалось киевлянам, спокойней было бы, ежели бы их князь побольше сидел дома. Вот почему хоть и радовались горожане возвращению князя, а встречали без особой торжественности. К тому же так случилось, что в ту пору и княгини Ольги не было, в Киеве. Уехала на полюдье собирать дань. Большого ума была женка княгиня Ольга. Оставшись вдовой после смерти мужа своего Игоря, властной рукой держала кормило. Она и княжила на Руси, по сути, пока Святослав громил своих врагов.

Как давно это было — Ольга… Святослав… Малуша…

Как давно и как недавно.

Будто наяву видит Добрыня заснеженный сверкающий на солнце просторный двор княжеской усадьбы. Навстречу въезжающим в ворота дружинникам бегут домочадцы и челядинцы. И среди них Малуша, Добрынина сестра — красавица, любимица всей дворни и княгини Ольги.

Чудно: Добрыня наперёд знает, что будет потом.

Княгиня Ольга, воротясь с полюдья, увидит вспухший Малушин живот и разгневается на любимую холопку. Отберёт у Малуши ключи от кладовых и погребов. А потов и вовсе отошлёт с глаз вон, выделив ей для житья сельцо Будятино. Там и родит Малуша сына Владимира. А сейчас какое счастливое у неё лицо! Русая коса расплелась. Глаза сверкают, как снег на солнце. Но глядит Малуша не на брата своего Добрыню, который вернулся жив-здоров из первого своего похода, глядит она на молодого князя Святослава. А Святослав соскочил с коня, бросил поводья Добрыне, враскачку подошёл к Малуше и погладил её рукой по щеке, по распущенным густым волосам…


На этом кончается наша повесть о славных храбрах. Я говорю наша, потому что каждый читатель читает книгу по-своему.

Я рассказала вам, что увидела, что передумала, читая былины. Теперь же мне очень хочется узнать, что думаете вы об этой книге. Почта в наши дни работает исправно — не то что во времена богатырей.

Адрес простой: 103012, Москва, пр. Сапунова, 13/15, издательство «Советская Россия».

Я с нетерпением буду ждать писем от каждого, у кого появится желание мне написать.

Автор


25



Где-то когда-то возник слух и утвердился на века, что на Руси и понятия не имели о татаро-монголах. И летописец написал: «Явились народы, неслыханная рать. Никому не ведомо, откуда пришли, каков их язык, какой они веры. Одни называют их татарами, другие — таурменами или печенегами». О пришельцах — это правда — говорили разное — и в ту пору, когда они только впервые появились у границ Руси, и потом, когда их несметные орды буквально затоптали русские города и села, залили кровью всю Русскую землю. Но не знать о них, думаю, не могли. Русь не жила замкнуто. Связи — торговые и дружеские, политические и родственные — соединяли ее с соседями половцами, с государствами Грузии, Армении, Азербайджана, с Хорезмом — словом, со многими странами, которые уже познали нашествие татаро-монголов. И несомненно, политическим деятелям той эпохи было известно о завоевательных походах Чингис-хана. Другое дело, что на Руси не ожидали нападения народа, земли которого находились в такой дальней дали. И внезапность нашествия, и невиданная многочисленность пришельцев, и неслыханная их свирепость, конечно, потрясли русских людей. До Руси доходили слухи о том, что воины Чингис-хана в покорённых городах иной раз вырезали всех жителей «от старцев и до сосущих соску». Но одно дело — услышать о чужой беде, и совсем другое — познать свою. Ратники, которым удалось спастись после всего, что случилось на Калке, рассказывали о вероломстве врага:

Слово давал отпустить — не даром, за выкуп — и князей, и воинов их, если сложат оружие. Только брехливо слово его, как собачий лай, и сам он — хан-собака. Велел без пощады рубить безоружных. Не подоспей храбры, никто бы с Калки не ушёл живым.

Убить в бою, или сгоряча, или в месть за причинённое зло — это было понятно. А вот так, как пришельцы на Калке — обманно, безоружных, всех подряд — ни за что ни про что, такого на Руси в заводе не было. Пленных угоняли, чтобы взять выкуп, или продать, или посадить на свои земли холопами, но крови зря не лили. А эти басурмане… Про такое и услышать было немыслимо:

Пленных князей и многих ратников, связав, кинули на землю, положили сверх них доски, и на том живом помосте под крики и стоны задавленных сели пировать.

И был вопль, и воздыхание, и печаль по всем городам и весям.

Как могли осмыслить трагические события их очевидцы? Чем объяснить причину собственных поражений и побед все сокрушающего жестокого врага? Божья кара! Господень гнев! Наказание, ниспосланное всевышним.

«…А иные говорят, что это и есть то дикое племя маоветян, упоминаемых в Библии, которых в незапамятные времена израильтянский полководец Гедеон загнал в пустыню меж севером и востоком. И теперь они вышли оттуда, чтобы пленить всю землю от востока до Евфрата, от Тигра до Понтийского моря, кроме Эфиопии»… Мы не станем доискиваться, почему именно Эфиопия выделена из общего перечня земель, которым, по мнению летописца, суждено погибнуть в пожарище мировой войны его эпохи. Нам важно представить себе, как оценивали, каким масштабом измеряли завоевательные походы Чингис-хана современники. И не только русские.

Один из приближённых хана:

«Вся поверхность земли содрогалась!»

Соседи монголов:

«Наши города пришли в упадок, чтобы больше никогда не возродиться».

Арабский учёный:

«Величайшее бедствие, которое когда-либо обрушивалось на человечество».

Список можно продолжить бесконечно. В него войдут десятки поверженных государств, тысячи разрушенных городов, миллионы загубленных человеческих жизней. Но вернемся к нашему летописцу. Он уверяет: то, что произошло на Калке, — грозное предупреждение погрязшим в грехах людям. Но вместе с тем сам он хочет поверить: всё будет хорошо — и татары обратились вспять, и Чингис-хан убит!

Чингис-хан убит не был. «Властелин Вселенной», «любимец неба», «красное солнце», как величали его приближенные, «собака хан», как звали его на Руси, умер собственной смертью осенью года Свиньи. В последние годы жизни он пытался овладеть тайной бессмертия, как овладевал чужими землями и городами. Он щедро одаривал своих богов, и больше всех — бога войны, принося ему в жертву мясо животных и неисчислимое количество человеческих жизней. Он пытался вступить в дружеские отношения с богами чужими, оказывая милости их служителям. Он допытывался у тибетских мудрецов о сокровенных тайнах бытия. Но мудрецы знали, как надо жить человеку на земле, и не знали, как можно не умирать. И «любимец неба» должен был покинуть этот мир, как самый обыкновенный смертный.

Рассказывают: принимая приехавшего с дарами правителя одного из государств, которое он ещё не сумел покорить, хан себя плохо почувствовал. Он приказал тотчас умертвить высокого гостя и всех, кто прибыл с ним. Он запретил сообщать о своей смерти войскам до тех пор, пока они не овладеют страной, которую сам он не успел покорить.

Взяв приступом непокорную столицу противника и вырезав все ее население, полководцы и приближённые хана с его гробом двинулись на родину в монгольские степи, продолжая убивать каждого, кто встречался им на пути.

Происходило это далеко на Востоке. Те же татаро-монгольские полки, что явились в половецкие степи, и в самом деле ушли, оставив кровавый след на краю Русскойземли.

«Не знаем, откуда явились на нас и куда опять делись», — заканчивает запись о пришлом народе, сотворившем большое зло, летописец, надеясь, что свирепый этот враг никогда больше не придет. Но он пришёл — и не только на Русь. И сотворил ещё большее зло.

Если бы в те времена в Европе выходили газеты, то все они — и польские, и чешские, и венгерские, и немецкие, и итальянские, и французские, — несомненно, поместили бы на первых полосах сообщения своих агентств о том, что после тяжёлых кровопролитных боев с превосходящими силами противника русские были вынуждены оставить свою столицу город Киев. Но в Европе газеты тогда не выходили. Выходили они в ту пору, кажется, только в Китае. Мы знаем, что китайцы тогда уже изобрели разборный шрифт. Иероглифы лепили из глины или отливали из металла. Существовали типографии, в которых печатались газеты. Но что писали газеты Китая, завоеванного «красным солнцем» Чингисом, нам неизвестно. А вот в Европе весть о том, что орды татаро-монголов приступом взяли Киев, вызвала большие волнения. Скакали гонцы: от польского короля — к королю чешскому, к германскому императору, к папе римскому; от чешского короля — к королю венгерскому, к герцогу австрийскому, к папе римскому. От императора германского скакали гонцы в Польшу, Чехию, Венгрию, Австрию. К папе римскому гонцов посылать германскому императору надобности не было. Сам он, собственной персоной, находился в Италии, где вел непрерывную борьбу с папой.

Папа римский, узнав о падении Киева, тоже был сильно встревожен. Грозная сила неведомого народа, пребывавшего дотоле в глубинах Азии, давно уже привлекла внимание папы. Ещё при Чингисе ко двору монгольского владыки отправился посланник Рима, сначала один, потом другой. Даже внешний облик монголов поразил европейцев.

«Вид их отличается от других людей, — сообщал один из папских послов. — Между глазами и между щеками они шире, очень выдаются скулы, нос плоский, глаза маленькие. Волосы они заплетают в две косы и завязывают каждую за ухом». «Одеты в кожи или в меховые шкуры», — добавляет другой.

И вот они в Европе — свирепого вида всадники в меховых одежах, табуны коней и верблюдов, стада, кибитки, не виданные в Европе китайские стенобитные орудия, камнеметная артиллерия…

Одним из первых увидел их часовой на сторожевой башне польской столицы Кракова. С тех пор минуло семь веков с лишком, но и ныне каждый час звучит над Краковом тревожный голос трубы и обрывается на середине такта. Потому что безвестный тот часовой был сражён татарской стрелой, не успев до конца доиграть сигнал тревоги. Но всё же он разбудил город, призвал к оружию своих сограждан, и в память о нём плывёт над Краковом голос его трубы.

Их не остановили ни реки, ни горы. Движения их орд не могли задержать ни отчаянно сражавшиеся ополченцы, ни железные рыцарские дружины. Казалось, сбывалось мрачное пророчество: неведомый народ, вышедший из пустыни меж севером и востоком, во главе со своим богом войны двигался все дальше по дорогам Европы. Уже копыта его коней протопали по землям Польши, Чехии, Венгрии, уже передовые его полки дошли до узкой полосы Адриатического моря, за которой лежал Рим… Ожидали, что папа римский сплотит венценосных полководцев — князей, королей, императоров, чтобы объединенными усилиями остановить нашествие варваров, потрясших христианский мир. Но папа, занятый распрями, бежал из Рима во Францию…

И вдруг огромное татаро-монгольское войско повернуло назад. Почему? Причин было много: в Орде умер Великий хан, и надо было избирать нового, в войске началось брожение, а позади лежала огромная завоеванная, но непокорённая земля Русь.

* * *
«России определено было предназначение… Её необозримые равнины поглотили силу монголов и остановили их нашествие на самом краю Европы» (Пушкин).

* * *
А сейчас мы снова возвращаемся на Русь. Начинается новая глава, но она уже не из «Повести о богатырях», а из другой книги. Называется она — «СЫНОВЬЯ».

СЫНОВЬЯ



Потом, когда случилось всё это, припоминали люди: по ночам то на одном краю Киева, то на другом слышался горький плач. Не сразу догадались, что это плакала мать пресвятая богородица — Нерушимая стена. По-разному писали иконописцы женщину, подарившую миру сына-бога. Иногда она ещё совсем малая девичка, которую привели в монастырскую школу. С книгами в руках, вступает она под своды храма, где предстоит ей провести в учении несколько лет. Иногда — это молодая девица, прилежно склонившаяся над пряжей. Иногда — мать с младенцем на руках прижимает его к себе в скорби и страхе перед теми испытаниями, которые суждено пройти ее сыночку. А в киевской Софии на большой, во всю стену, выложенной из цветной смальты мозаике возвышается она над людьми. Стоит во весь рост, то ли воздев кверху, то ли раскинув в стороны руки, будто хочет защитить собравшихся внизу людей. Вот почему и прозвали её Оранта — Нерушимая стена. Ведь всегда в случае опасности бежит народ под защиту стен.

На Софии в неурочный час забили колокола. Им отозвались все сорок сороков киевских церквей. Набатный колокольный звон извещал жителей о тревоге. Михалку он застал на торгу. Михалка успел купить лемеха для плуга, шаль жене и птичку-свистульку для сынишки Ильи. И теперь, держа покупки в руках, растерянно стоял посреди площади.

После гибели своего приемного отца Ильи Муравленина Михалка ещё некоторое время служил на пограничной заставе. На южной границе было на редкость спокойно… Половцы после разгрома, который учинили в их степях таурмены, больше не тревожили Русь набегами. Многие их роды откочевали на запад. Говорили, что выпросили они у венгерского короля разрешение поселиться на угорских землях. На все были готовы: и жить оседло в отведенных им местах, и принять христианство. Всё равно — говорили — не дадут им житья таурмены, того и гляди снова нагрянут в их степи.

Сокольник уговаривал Михалку переехать в Киев, поступить в княжескую дружину. Но Михалка в дружину не пошёл — помнил, как говаривал Илья: «В усобицах славы не сыщешь!» В Киев он тоже жить не поехал. Осел на землю, сеял хлеб. Обзавёлся семьёй. Несколько дней назад он приехал в стольный кой-чего купить. Остановился, как всегда, в доме Сокольника.

Время опять наступало тревожное. Об этом на днях толковали у Сокольника. Пришел Сокольников друг Ядрейка и ещё двое дружинников. Сидели хмурые.

— Неужто Калка ничему так и не научила князей? — говорил Сокольник. — Дорого заплатили мы тогда за княжеские распри. И вот опять все то же.

— Что и говорить, — кивнул головой немолодой дружинник. — Владимирский князь и Рязань выдал на разоренье, и свой город погубил, и сам с сыновьями погиб.

Все помолчали, будто над гробом покойника. Рязань была на памяти у всех. Долго не слышали на Руси о таурменах, или татарах, как их чаще называли теперь. И вот опять явилась их несметная сила. В этот раз первой приняла на себя удар Рязань. Когда татары еще только перешли восточную границу Руси, рязанский князь послал гонца во Владимир за подмогой. Но владимирский князь подмоги не прислал. Пришлось рязанцам одним встретить врага. По своему обыкновению, хан Собака дал лживое обещание не тронуть город, если окажут ему почёт и уважение. И поехал к нему с дарами княжич, старший сын рязанского князя. Хан взял дары, но потребовал от княжича, чтобы тот прислал ему свою красавицу жену. Не стерпел обиды молодой княжич, отвечал хану: «Всё ты сможешь взять, но только тогда, когда нас в живых не будет!»

Княжич был убит. А жена его, когда враги окружили город, взяла своего малолетнего сына и вместе с ним бросилась вниз с колокольни. Так рассказывали люди.

Рязань татары сожгли дотла.

— Один мой ратник оттуда родом. Ездил недавно. Говорит, даже место то, где стоял город, порастает травой, — стал рассказывать Ядрейка.

— Скоро многие наши города порастут травой, если не отстоим свою землю! — сказал Сокольник.

— Отстояли бы, ежели бы разом все встали, — снова заговорил пожилой дружинник. — Помните притчу о том, как отец дал сыновьям пук прутьев и велел разломить его? Сколько ни старались сыновья, не смогли осилить. А отец взял, повыдергал прутья и по одному быстро поломал их. Вот так и у нас получается. Каждый город насмерть стоял — что Коломна, что Москва, что Козельск, а толку…

Да, Козельск крепко держался. Столько крови было пролито! Говорят, что князь-малолетка в той кровавой реке захлебнулся.

А владимирский князь… Что теперь тревожить его память. Сам он принял мученический венец. А всё же приди он тогда на помощь Рязани, может, всё бы совсем по-другому обернулось.

— Может, они угомонились — татары? В последнее время о них вроде бы не слыхать, — проговорил Михалка. Но пожилой дружинник, мрачно взглянув на него, сказал:

Скоро услышите.

А Сокольник добавил тихо:

— Разведка донесла: новая рать их идёт.

* * *
…Бежали люди, скакали всадники. Михалка тоже хотел было бежать домой, но потом сообразил: Сокольника дома нету. Дружинники по тревоге должны быть на княжеском дворе. Что же ему делать? И в село надо возвращаться к жене и сыну — может, и туда дойдут татары. И покидать в такой трудный час стольный негоже.

В это время на площадь выехал воз, на котором, словно поленья, лежали пики, секиры, бердыши, палицы. Его тотчас окружили. Двое дружинников принялись раздавать оружие. Подошел и Михалка. Ему досталась палица с тяжелой булавой.

— Теперь, друг, не скоро придётся пахать! — с сочувствием сказал стоявший рядом немолодой простолюдин, глядя на лемеха, которые Михалка все еще продолжал держать. — Оставь их. Живы будем, откую тебе новые. Я — кузнец.

Михалка положил лемеха на землю возле стены чьего-то домишки, а шаль с птичкой-свистулькой спрятал за пазуху.

Киевляне с благодарностью поминали старого князя Ярослава, в свое время окружившего стольный крепкими крепостными стенами. Они тянулись от подножия горы почти до Крещатной долины. Но даже в этом огромном кольце было тесно от жителей, набежавших сюда с Подола и других районов, находившихся за городским валом, от войск, стянутых с пограничных застав. Тесно было и в Софийском храме, где возносили киевляне молитвы матери божьей Оранте — Нерушимой стене. Казалось, она всем сердцем понимала людскую беду. Скорбно глядели на молящихся чуть раскосые глаза. Но поднятые вверх, раскинутые руки обещали защиту. Да и не могла она не защитить город, где ее так любили и почитали. Во всяком случае, в это твердо верили и ратники, приходившие помолиться перед предстоящим боем, и женщины, в слезах и надежде прижимавшие к себе испуганных, притихших детей.

Но в этот раз не помогли киевлянам ни крепостные стены, ни сама пресвятая богородица.

Был город в стеснении великом. И ничего не было слышно от скрипения множества телег, от ревения верблюдов, от ржания коней и от стука пороков — стенобитных машин, день и ночь сокрушавших крепостные стены.

* * *
Очнувшись, Михалка некоторое время продолжал лежать. Только голову чуть приподнял и тотчас услышал стон. Стонал он сам. Но это он понял не сразу. И где он — тоже не понимал. Вроде бы была ночь, но было светло от огня, пылавшего в чёрном небе. Пахло гарью. А самого Михалку бил озноб. Всё-таки он заставил себя сесть и оглянуться. Первое, что увидел он, было распростертое рядом с ним тело его нового знакомца, киевского кузнеца, с которым они вместе получали оружие. Михалка так и остался с ним. Они вместе пошли к сотскому, собиравшему воинов городского ополчения, они рядом бились у Золотых ворот. И вот он лежит — мёртвый, его новый друг, имени которого он так и не успел узнать. Теперь Михалка всё вспомнил. Когда пороки — стенобитные машины пробили стену, в неё хлынула конница. Рубила наотмашь, топтала копытами. И его свалил сильный удар в голову. «Значит, татары взяли стены и это горит Киев», — подумал Михалка. Он слышал крики, доносившиеся из города. А ещё слышал стук плотницких топоров, но решил, что ему чудится. В самом деле, не строят же в. горящем городе дом. Уже потом узнал Михалка, что в эту ночь киевляне возводили ещё одно кольцо крепостных стен вокруг Десятинной церкви, где укрылось множество народу. Узнал, что там до последнего сражались дружинники во главе с воеводой Димитром. Не раз потом вспоминал он пламя в черном небе, горящий Киев, Сокольника и его друзей, которые — считал он — погибли с воеводой Димитром, если не пали раньше.

Михалка встал на ноги, но тотчас же снова повалился на землю. Не потому, что не мог устоять — в проёме стены он увидел у самого вала татарские юрты и сторожей, охранявших лагерь. Так и выбирался он всю ночь — полз и снова ложился на землю меж мёртвых тел. Благо, мертвецов вокруг хватало — и русских и татар. Только к утру оказался он за пределами татарского лагеря. Шёл лесом. Хорошо, что ночью подморозило. Несколько дней стояла оттепель, а теперь схваченный морозом снег был крепок, и по нему можно было идти, не проваливаясь.

Село, в котором жил Михалка, лежало в излучине Десны за крутогором. С дороги не было видно ни изб, ни купола церквушки, и Михалка таил надежду, что татары, не заметив, обошли его стороной. На холм он поднимался бегом, но, одолев высоту, глянул вниз и застыл недвижно. Там, где стояло село, средь белого снежного поля чернела плешина пепелища.

* * *
Разрушив Киев, татаро-монгольское войско двинулось дальше. Как обычно, на завоеванной земле остались баскаки — правители, которым надлежало отобрать искусных ремесленников, красивых девушек и здоровых молодых рабов для отправки в Орду, собирать дань, провести перепись населения. Оставались и сторожевые отряды — следить, чтобы не выходило из повиновения население, и охранять ямы — придорожные заставы, где содержались лошади для гонцов, скакавших с ханскими распоряжениями или донесениями полководцев, баскаков и прочих чиновных людей.

Одна из таких ям стояла там, где раньше находилось Михалкино село. Видно, татарскому баскаку приглянулось это место. Несколько дней десятка три пленных, которых пригнали всадники, расчищали пепелище, потом плотники поставили несколько срубов и огородили их крепким тыном, будто маленькую крепость.

С вершины холма было хорошо видно воинов и коней, которых татары не привязывали, а пускали бродить по двору. Михалка пролежал в снегу все утро, замерз, но не уходил до тех пор, пока не высмотрел все, что нужно — и в каком из домов ночует стража, и где стоит их сотский — богато одетый татарин, который, как рассказывали люди, был особенно лют на расправу, — и где держат татары пленных.

А ночью над ямой вспыхнули языки пламени. Воинов, успевших выскочить из горящего дома, свалили стрелами, так же как перед тем сняли сторожей. Маленький отряд Михалки в эту ночь пополнился и бойцами и лошадьми.

В лагерь вернулись, когда уже рассвело. Дорога туда была непростая. Ступишь шаг в сторону, и уйдёт в зыбкую хлябь и конь, и всадник. Шли по вехам, приметным только своим.

Усталые люди повалились на лапник, постланный в землянках. Лёг и Михалка. Но перед тем как заснуть, достал из-за пазухи глиняную птичку-свистульку, которую так и не увидел его сын Илья. Шаль, тогда же купленную на торгу, он отдал женщине с ребятишками, прибившейся к их отряду, А птичку всегда держал при себе.

* * *
Перевалив через волок и выйдя к Ловати, Ядрейка с Сокольником вздохнули свободней. Если раздобыть челн или сколотить плот, можно уже без трудов плыть вниз до самого Новгорода. Просто не верилось, что стоит еще на русской земле город, который не был ни разрушен, ни сожжен врагом.

Они напились, ополоснули руки и лица. Оба были оборванные, в разбитых худых сапогах, вконец изголодавшиеся. Еще бы! С тех пор как выбрались они из горящего Киева и двинулись на север, потеряли счет не то что дням — месяцам. По пути то пробавлялись охотой, то сами таились по лесам, как дичь от охотника. Даже сейчас, пожалев о том, что нет челна и нечем связать плот, они пошли дальше так же опасливо — кто его знает, может, и тут вдруг наскочит татарский разъезд. И тогда схватят и начнут допытывать, кто такие, куда идут. Татары страсть не любят хожалых, не привязанных к месту людей. Воевода Димитр рассказывал: они, даром что сами — кочевники. Как придут в чужую землю, первым делом лишают людей воли — велят всем жителям оставаться каждому на месте, будто холопам. За ослушание — смерть!

Сокольник шёл впереди. Ядрейка старался не отстать, но он больше ослаб, и Сокольник нарочно замедлял шаг. Попавшиеся на пути болота прижали их к самому берегу. Нужно было либо обходом пробираться через лес, либо идти по открытой низине, у самой кромки воды. Но всё равно вначале следовало немного передохнуть и подкрепиться, иначе Ядрейка не дойдет.

— Посиди, — сказал Сокольник. — Пойду поищу яиц.

В последнее время птичьи яйца были для них большим подспорьем. Оставив товарища в кустах на опушке, Сокольник двинулся в лес. Далеко ходить ему не пришлось. На берёзе прямо над головой чуть покачивалось лохматое грачиное гнездо. Сокольник вскарабкался вверх по стволу, повис на большом суке, потом, подтянувшись, встал на него ногами. Но до гнезда не добрался — увидел ладью. Она быстро шла вниз по реке. Сокольник мигом скатился с дерева. Вместе с Ядрейкой они побежали к воде. Кричали, махали руками. Ладья свернула к берегу, но не пристала. Кормчий, стоявший на носу, сурово спросил:

— Что надобно?

— Нам в Новгород!

— Возьмите, Христа ради!

— А кто вы такие? Может, разбойники? — сказал кормчий, всё так же сурово, разглядывая их драную, превратившуюся в лохмотья одежду.

— Не разбойники мы. Из Киева идем! — отвечал Сокольник.

— Из Киева, говоришь?

— Я внук Добрыни, Ядрейка! — закричал Ядрейка.

— Причаливай! — крикнул кормчий гребцам.

Они жадно жевали хлеб — непросеянный, пополам с мякиной, но все же — хлеб! Рассказывали о том, как был взят Киев, о своих злоключениях и сами расспрашивали, так же жадно, как жевали хлеб, о Новгороде, о жизни в этом городе, уцелевшем от разгрома.

— Не дошли до нас окаянные, — рассказывал кормчий. — Заслонили нас братья города. А потом и распутица помогла. Не отважился хан Собака идти по болотной хляби, повернул вспять. Зато в селе неподалёку от Новгорода, где стоял перед тем, как назад уйти, полютовал вволю. Село с землей сровняли, всем от мала до велика головы порубили и нанизали на колья. Наши новгородские потом пришли в это село и увидали этот кровавый тын. С тех пор и зовут то место Кровотыньем.

Один из гребцов, широкоплечий детина всё глядел на Ядрейку. потом оставил вёсла, поднялся, придвинувшись поближе, сказал:

— Я тебя не признал бы, ежели бы ты сам не сказал, что кличут тебя Ядрейкой. Уж больно ты отощал. А так я хорошо тебя помню. Ты с моим братом Ратибором вместе в школу бегал. А потом и я стал ходить, да только ты уже уехал в стольный.

— Постой, постой, — сказал Ядрейка. — Ты брат Ратиборов. Как тебя… А, вспомнил! Миша!

— Верно, — сказал парень и широко улыбнулся.

— А Ратибор где?

— В дружине у князя.

— У князя Ярослава?

— Нет, у сына его, — отвечал детина.

Через несколько дней старый друг Ядрейки Ратибор повел их с Сокольником на Рюриково городище. На большом княжеском дворе было людно. Широким кругом стояли молодые мужи и парни, смотрели, как два всадника в доспехах с палицами в руках старались вышибить один другого из седла. Они то налетали друг на друга, то разъезжались в стороны, чтобы сойтись, сшибиться опять. А стоявшие вокруг подбадривали их криками, смеялись.

Ратибор подвёл их к просто одетому юноше. Сказал:

— Привёл к тебе в дружину, князь, двух молодцев. Вот Ядрейка, внук Добрыни. А второй — Сокольник, сын Ильи Муравленина.

Юноша зорко поглядел на одного и на другого, кивнул головой, сказал приветливо:

— Я рад вам!

Это был князь Александр. Тогда его ещё не называли Невским.


Оглавление

  • ЧАСТЬ I МОЛОДОСТЬ БОГАТЫРЕЙ
  •   1
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ СИДЕНЬ КАРАЧАРОВСКИЙ
  •   2
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ ВКУСИВШИЙ КНИЖНОЙ ПРЕМУДРОСТИ
  •   3
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ ОБЕРЕГАТЕЛЬ РУССКОЙ ЗЕМЛИ
  •   4
  •   ЧЕТВЁРТАЯ ГЛАВА НА БОГАТЫРСКОЙ ЗАСТАВЕ
  •   5
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ ПОБРАТИМЫ
  • ЧАСТЬ II ПОБРАТИМЫ
  •   6
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ ЛЮБОВЬ И РАБОТА
  •   7
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ ИЛЬЯ И СОЛОВЕЙ-РАЗБОЙНИК
  •   8
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ ИДОЛИЩЕ ПОГАНОЕ
  •   9
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ОТКРОВЕННЫЙ РАЗГОВОР
  •   10
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ПОСЛЕ ПОБЕДЫ
  • ЧАСТЬ III ДОРОГИ, КОТОРЫЕ МЫ ВЫБИРАЕМ
  •   11
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ ДНЕПР ЛЕЛЕЕТ НАСАДЫ
  •   12
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ ПОД СТЕНАМИ ЦАРЬГРАДА
  •   13
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ИМЯ ЕГО — СОКОЛЬНИК
  •   14
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАЯ ПИР НА ВЕСЬ МИР
  •   15
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ НОВОЕ ВРЕМЯ — НОВЫЕ ЛЮДИ
  •   16
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ САДКО И СЫН
  •   17
  •   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ АЛЁША ГУЛЯЕТ ПО КИЕВУ
  •   18
  •   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ ЕЛЕНА
  • ЧАСТЬ IV В ГРОЗНОЕ ЛЕТО СОБАКИ
  •   19
  •   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ТАК ПРИГОВОРИЛО ВЕЧЕ
  •   20
  •   ДВАДЦАТАЯ ГЛАВА ПОКА СИДИТ ГОЛУБЬ
  •   21
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ СЕВЕР ПРОТИВ ЮГА
  •   22
  •   ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ ГЛАВА ОЧЕНЬ ВАЖНОЕ СОВЕЩАНИЕ
  •   23
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ «ВАМ БЕРЕСТА. ПОЛУЧИТЕ!»
  •   24
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ В ГРОЗНОЕ ЛЕТО СОБАКИ
  •   25
  •   СЫНОВЬЯ