загрузка...
Перескочить к меню

Новые забавы и веселые разговоры (fb2)

- Новые забавы и веселые разговоры (пер. Василий Иванович Пиков, ...) 2.32 Мб, 709с. (скачать fb2) - Никола де Труа - Бонавантюр Деперье - Маргарита Наваррская - Франсуа де Бельфоре - Сеньор де Шольер

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:



Французская новелла эпохи Возрождения Новые забавы и веселые разговоры

Предисловие. Французская новелла эпохи Возрождения

Возрождение было, как известно, не только временем возврате к античному наследию, эпохой величайшего культурного переворота, расцвета искусств, наук и ремесел, духовного раскрепощения личности и бурного открывания новых земель. Эта эпоха знала, кончив, и свои теневые, мрачные стороны проявления бесчеловечности, трагические коллизии, непримиримые противоречия. Она знала предательство и вероломство, жестокость и нетерпимость, бесправие и своевластие. Но Ф. Энгельс, характеризуя Возрождение, недаром писал о «жизнерадостном свободомыслии» романских народов: веселость, шутка были неотъемлемой чертой этой эпохи, наполняя собой целые литературные жанры и формы, становясь подчас их если и не определяющей, то характерной приметой. Такой во многом стала ренессансная новелла, наследница незамысловатых городских повестушек Средневековья, озорных и забавных.

В повествовательной прозе Возрождения новелле, различным ее разновидностям и формам, бесспорно, принадлежит первое место. Это особенно очевидно для французской литературы, где причудливое и неповторимое творение Рабле возвышается одиноким гигантом, где прозаический роман не получил развития (ведь пять книг «Гаргантюа и Пантагрюэля» вряд ли «роман» или цикл «романов»), а вся остальная проза, кроме новеллистической, – это либо мемуары, либо сочинения философские или политические. Была, конечно, массовая литературная продукция – прозаические переработки средневековых эпических поэм и романов – об Ожье-Датчанине, Гильоме Оранжском, о Тристане и Изольде, о рыцаре Ланселоте, о волшебнике Мерлине, загадочной женщине-змее Мелюзине, о Пьере и Магеллоне и т. д.,– но все это было настолько ремесленно и серо, что могло адресоваться лишь самому непритязательному, так сказать, рядовому читателю. Люди образованные (или желавшие казаться такими) предпочитали знакомиться с новооткрытыми и впервые изданными произведениями античности или с книгами итальянских писателей-гуманистов – от Данте, Петрарки, Боккаччо до авторов XVI столетия.

Итальянское влияние – в частности в области новеллы, чему положил начало «Декамерон» Боккаччо, – было в ренессансной Франции очень сильным. Но ориентировались, как правило, на самые значительные образцы. Так, из итальянских новеллистов хорошо знали, кроме все того же Боккаччо, Мазуччо, Поджо Браччолини, позже Банделло; им в основном и подражали. Но широкое и многообразное использование итальянского опыта постоянно сочеталось с воздействием собственных литературных традиций, которые во Франции были особенно богаты и разнородны. Что-то из этого наследия писатели Возрождения решительно отбрасывали, что-то, напротив, широко и плодотворно использовали.

Особенно богата и многообразна была доставшаяся от Средневековья повествовательная традиция, памятниками которой были не только полные прельстительных баснословии рыцарские романы, но и отмеченные определенным бытовизмом фаблио, небольшие стихотворные рассказы, описывающие достаточно заурядные события из жизни горожан, вилланов и иных, в основном рядовых представителей средних же слоев средневекового общества.

Эти стихотворные рассказы не удивляли неожиданной рифмой, не восхищали смелой метафорой, не привлекали безудержной фантазией, причудливой запутанностью сюжета. Они брали другим – увлекательностью и живостью повествования, обилием бытовых подробностей, скупо, но емко очерченными характерами персонажей, непредвиденной развязкой, часто сводившейся к остроумному ответу или открытому столкновению кажущегося и сущего, производящему острый комический эффект.

Предтеча новеллы, веселый рассказ в стихах с нарочито бытовой тематикой и подчас довольно острой сатирической начинкой, возник и развился рядом с рыцарским романом и куртуазной повестью. Поэтому фаблио и куртуазные повествования соприкасались. Но чаще – резко противостояли Друг другу. Родились они в разных общественных кругах, которые, естественно, тоже резко противостояли и тоже постоянно соприкасались.

В романе и в куртуазной повести исключительность героев бывала обычно подана на некоем нейтральном фоне повседневной жизни. На этом тусклом, неинтересном фоне приключения героев (рыцарей, конечно) и были «новостью», то есть чем-то необычайным и непредсказуемым. В фаблио исключительность героев и ситуаций совсем иная. Она тоже дана на нейтральном фоне, но это – исключительность наизнанку. Вместо небывалой смелости, неподкупной верности, вместо преодолевающей все преграды возвышенной, почти мистической любви в фаблио мы находим неправдоподобную глупость, невообразимую жадность, отталкивающее в своей упрощенной низменности сластолюбие и т. д. Прозрачным далям сказочной фантазии рыцарского романа и повести, их «возвышающему обману», где все окрашено в яркие и ясные локальные тона, в фаблио противостоял замкнутый, тесный, серенький, очень вещный и реальный мир повседневности. В романе события происходили в некоей почти внереальной действительности. Она была отделена от реальной не только географически, но и во времени. В романе бывали возможны любые операции со временем, ибо мир рыцарства (в понимании его идеологов) существовал постоянно, всегда. Тем самым герои романа были вознесены над реальной действительностью, высоко подняты над ней. Герои же фаблио – не только сведены до нее, но как бы опущены еще ниже, на самое житейское дно. Там тоже происходили примечательные события, тоже можно было отыскать «новость», но связанную с мелкими, микроскопическими происшествиями повседневного бытия. Мир фаблио тоже воспринимался как неизменный, в какой-то мере тоже «вечный», но это была вечность стоячего болота, вечность маленьких кривых городских улочек, тесных лачуг, затхлых помоек и подворотен. Поэтому в фаблио, если действие и не «сиюминутно», то обязательно конкретизировано: в фаблио не только точно (со всей бесцеремонностью вымысла) указано место и время описываемого события (в таком-то городе, в правление такого-то короля и т. д.), но и сгущены бытовые детали.

Герои фаблио были исключительны своими пороками на фоне добропорядочных горожан. Видимо, как раз поэтому в этих стихотворных рассказах так много непристойного, то есть выходящего за рамки общедопустимого, приличного. Здесь не было «реабилитации плоти», которую обычно находят в литературе эпохи Возрождения, здесь вся жизнь была низведена до жизни плоти в ее самых ординарных и примитивных проявлениях. Непристойна и грязна исключительность, противостоящая пристойной заурядности. Этот охранительный морализаторский подтекст постоянно присутствует в фаблио и будет отчасти воспринят и ранней городской новеллой. Для типичного бюргерского сознания исключительность, выламывание из привычных границ и норм – подозрительны и опасны. Но и интересны, а потому притягательны. Это было легко воспринято (но и коренным образом переосмыслено) литературой Возрождения, ибо в зародыше здесь – мотив исключительности и неповторимости человеческой личности, ее автономности, независимости по отношению к повседневным обычаям и нравам, мотив индивидуальной инициативы, бросающей вызов устоявшемуся, привычному. Поэтому-то столь настойчивое обращение новеллистов Возрождения к фабульному фонду фаблио не Должно нас удивлять.

Исключительность, «неправильность» поведения персонажей фаблио касались и преодоления ими сословных барьеров. Еще задолго до мольеровского Жоржа Дандена или господина Журдена горожанин начал судорожно и незаметно лезть вверх, подгребая под себя неположенные ему привилегии и почести, и одновременно – ехидно подсмеиваться над своим собратом, делающим то же самое. Рыцарский роман вопросы сословного неравенства с аристократической широтой обходил. Для фаблио и ранней новеллы – это одна из излюбленных тем и удобный повод для всевозможных рискованных ситуаций. Тем самым фаблио не отрицали сословную мораль, а напротив – даже ее цементировали.

С этой точки зрения полезно присмотреться к персонажам фаблио и к тем сюжетным ситуациям, в которых они оказываются. Набор героев фаблио довольно широк, набор ситуаций – ограничен. Наибольшее внимание уделяется в фаблио любовным отношениям героев. Семейные ситуации в той или иной мере могут быть к ним приравнены. Вот почему здесь столь част мотив «любовного треугольника»: неопытный в любовных делах муж или муж, слишком занятый своим ремеслом, торговлей и т. п., вынуждает жену завести любовника или легко соглашаться ка случайные связи. В этих любовных авантюрах могут принимать участие выходцы из разных социальных кругов – простые горожане или даже крестьяне, состоятельные ремесленники и купцы, представители средневековой интеллигенции – школяры, клирики, врачи, адвокаты и т. д., но также рыцари, их дамы и оруженосцы, то есть привычные персонажи куртуазных повествований. И в первую очередь, конечно, – священники и монахи, этот предмет постоянных насмешек и разоблачений. Мезальянс фаблио не одобряют; поэтому одинаково осуждаются и разбогатевший виллан, женившийся на благородной, и обедневший рыцарь, взявший в жены купеческую дочку. И вот что примечательно: когда тот или иной персонаж попадает в чуждую ему социальную обстановку, он и вести себя начинает «неправильно». Так, пролезший в благородные виллан обнаруживает отъявленную трусость, знатная дама, вышедшая за горожанина, охотно принимает ухаживания местного кюре, рыцарь, оказавшийся в городской среде, заводит любовную интрижку с простой служанкой и т. д.

Как видим, в фаблио исподволь пародировались нормы и сюжетные ходы куртуазной литературы, выступавшие здесь в травестированно-сниженном виде. Уже сам интерес к быту, детерминирование поведения персонажа этим бытом были элементами такого травестирования. Поэтому бытовизм фаблио нельзя связывать с чертами или хотя бы черточками реализма. Но бытовизм фаблио был шагом к освоению литературой новых пластов действительности, поэтому и в новелле раннего Возрождения, особенно новелле французской, нельзя не отметить пристального интереса к разным сторонам повседневной жизни человека.

Расцвет жанра фаблио – XIII столетие. Так во Франции; в других странах, например, в Англии, бытование фаблио продолжается и на протяжении следующего века. Затем наступает упадок. Он связан как с новой фазой развития литературы, перед которой встают иные задачи, так и с тем, что в области повествовательных жанров начинает доминировать проза (между прочим, стремительную деградацию переживает в это время и стихотворный рыцарский роман). К этому надо добавить, что поздние фаблио (как и вся городская литература на исходе своего развития) проникаются в очень сильной степени морализаторским духом: истории о похождениях беззаботных школяров, о сластолюбцах-кюре или о неудачниках-рыцарях уже не столько веселили, сколько наставляли, являли собой пример того, что достойно всяческого осуждения, хотя, увы, и нередко встречается в жизни.

Мы столь подробно остановились на жанре фаблио не только потому, что он стал непосредственным предшественником французской ренессансной новеллы (точнее, одним из предшественников}, а потому, что сюжеты фаблио были общеевропейским достоянием и неизменно встречаются в возрожденческой новеллистике разных стран, не только Франции. Но выступают там в очень большой степени преображенными. Ограничимся лишь одним примером.

До нас дошло довольно большое число вариантов одного сюжета фаблио, основные перипетии которого следующие. Некий священник или монах настойчиво и долго добивается благосклонности одной горожанки. Семья ее оказывается в столь стесненных обстоятельствах, что муж советует жене принять богатые дары вздыхателя и назначить ему свидание. Но пришедшего ночной порой ухажера невзначай убивают. Далее начинаются трагикомические приключения мертвого тела, от которого стараются поскорее потихоньку избавиться все, к кому оно попадает, – сначала семья незадачливого горожанина, затем двое воришек, потом хозяин корчмы, монахи местного монастыря и т. д. Кончается все тем, что этого беднягу считают случайно разбившим себе голову и хоронят. Во второй половине XV века на этот сюжет написал новеллу итальянец Мазуччо Гуардати из Салерно. Внешне сюжет тот же самый. Но как смещены акценты! У Мазуччо тоже есть сластолюбивый монашек, есть забавные перетаскивания с места на место мертвого тела. Но вместо обедневшего горожанина перед нами знатный (и весьма состоятельный) дворянин мессер Родерико д'Анджайа. Вместо скромной горожанки – гордая красавица донья Катерина, и не помышляющая о какой бы то ни было связи с любвеобильным монахом. Наконец, вместо довольно-таки спокойной развязки – напряженный, едва ли не трагический финал. И в качестве своеобразного сюжетного обрамления – два по-своему «благородных» поступка мессера Родерико: сначала он убивает монаха, оскорбленный тем, что тот своими ухаживаниями осмелился докучать донье Катерине, а затем открывается в содеянном перед королем Кастилии Фернандо, дабы избавить от незаслуженной казни одного молодого послушника, на которого пало подозрение в убийстве. Перед нами изменения не столько сюжетные, сколько идеологические: в новелле Мазуччо сильно акцентировано оскорбленное благородство дворянина, но и его расчетливая жестокость. Но сюжетные – тоже. В связи с тем, что столь заметно выдвинут на первый план образ гордого, высокомерного, необузданного в своих поступках мессера Родерико, оказались заметно сокращенными, по сути дела, свернутыми неожиданные и занятные приключения мертвого тела, столь подробно и изобретательно описанные в разных версиях французского фаблио. Средневековая французская повестушка, на уровне сюжета, была открыта для линейного развертывания: перетаскивать мертвое тело можно было сколь угодно долго (зимние ночи такие длинные и темные), тем самым создавая все новые неожиданные ситуации, в которых и заключался основной интерес произведения. Новелла Мазуччо более стройна, замкнута, целенаправленна. Она тоже порой смешна. Но драматизм сюжета в ней значительно усилен, поэтому столь сильны в ней трагические мотивы.

Такие же превращения претерпели под пером ренессансных новеллистов и многие другие сюжеты фаблио.

Отметим, что в последних был очень распространен мотив неистребимой, извечной порочности женщины, будь то склонность к любовным интрижкам, будь то просто любовь к безделью, к сплетням и злословию, будь то постоянное стремление верховодить в доме, что причиняет столько бед доверчивым и безответным мужьям. Антифеминистская струя в средневековой литературе весьма заметна, ее причины многообразны и, возможно, еще не до конца выяснены. Антифеминизм был свойствен более всего литературе позднего Средневековья (то есть XIV–XV столетий), вот почему на первых порах в его сфере оказалась и новеллистика, делающая еще свои первые робкие шаги.


В этом отношении очень показателен французский анонимный сборник «Пятнадцать радостей брака», созданный между 1380 и 1410 годами. Он, бесспорно, замыкает средневековую традицию (с ее бюргерским дидактизмом и мелкотемьем) и стоит на пороге ренессансной новеллистики. Показательно, что книга дошла до нас в нескольких рукописях и нескольких печатных изданиях XV века, причем первое из них, датируемое 1485 годом, совпадает по времени с появлением одной из рукописей (из Государственной публичной библиотеки им. M. E. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде): средневековый способ бытования произведения еще соседствовал с новым, печатным.

По своей тематике «Пятнадцать радостей брака» во многом относятся к средневековой антифеминистской литературе, хотя перед нами не столько инвектива в адрес слабого пола, сколько собрание забавных историй о проделках коварных жен и об их неосмотрительных мужьях. Впрочем, наставительного, дидактического начала в книге отрицать нельзя. Она во многом строится как своеобразный последовательный цикл назидательных историй, в чем-то имитирующих сдобренный яркими примерами схоластический трактат. Это стремление к созданию законченной, самозамкнутой книги стоит отметить, так как это вскоре станет одной из отличительных черт ренессансной новеллистики: редко кто из писателей просто сочинял рассказы, они создавали именно циклы рассказов, объединенных по самому разному принципу, но объединенных – непременно.

По составляющим «Пятнадцать радостей» новеллам разбросаны мелкие черточки, скупо, но точно обрисовывающие быт западноевропейского города на исходе Средневековья, особенности жизни рядового горожанина. Автор проводит читателя по всем кругам семейного ада. тут и нескончаемые перебранки со сварливой женой, и утомительная беготня по лавочкам в поисках всевозможных лакомств, если в жены досталась привереда, и унизительные скитания по ростовщикам и заимодавцам, чтобы раздобыть денег на новое платье жене. Немало в книге и традиционных для Средних веков нападок на монахов, которые либо просто склоняют женщин к распутству, либо внушают им неуважение к мужьям.

Все описано и оценено в книге, конечно, с точки зрения мужа, женщине слово не было дано. Это изобличает в авторе писателя и человека позднего Средневековья, ибо в фаблио женская точка зрения на семейные конфликты, на взаимоотношения между людьми, вообще на жизнь нет-нет да обнаруживала себя.

Многие (если не все) из тем и мотивов книги мы найдем затем у французских новеллистов второй половины XV и первой половины XVI столетия, даже у Маргариты Наваррской и уж конечно у Деперье, но там все эти темы не занимают доминирующего места. А в «Пятнадцати радостях» весь круг жизненных проблем и соответственно ситуаций этим и ограничивается. Типичный бюргерский морализм еще не был в сборнике преодолен, в этом направлении едва был сделан первый шаг. Но и он был знаменателен: ведь антифеминизм книги вряд ли следует до конца принимать всерьез, ибо осуждение женских слабостей постоянно уступает место в книге неподдельному восхищению хитроумными проделками, находчивостью, изворотливостью женщин; отрицание спорит здесь с утверждением, и в этом споре проглядывают предпосылки новой, возрожденческой концепции человека.

Отметим также пристальный интерес к окружающему горожанина миру вещей, хотя, конечно, бытописательство еще не делало новеллу возрожденческой, точно так же, как не делало ее такой и обращение к прозе. Однако бытописательство и даже областничество станет, как увидим, заметной чертой новеллистики французского Возрождения. И здесь «Пятнадцать радостей брака» находились в русле национальных традиций. Но книге недоставало «гуманизма» – и как определенного рода учености и свободы владения приемами повествования, стилем, и как специфического – широкого и раскованного – взгляда на человека и на его земные дела. Поэтому историю новеллы эпохи Возрождения во Франции открывают не «Пятнадцать радостей брака», а совсем другая книга.


Этой книгой был сборник «Сто новых новелл».[1] Автор его неизвестен. Возможно, у книги было несколько авторов и лишь на последнем этапе весь текст был проредактирован каким-то большим писателем; одно время полагали, что таким автором-редактором был Антуан де Ла Саль (ок. 1385 – ок. 1461), бесспорно самый крупный писатель эпохи (его имя фигурирует среди рассказчиков новелл), но теперь эта точка зрения отброшена. Но другого редактора найдено не было. Об обстоятельствах появления книги мы тем не менее знаем. Она была создана в Женаппе (Брабант) между 1456 и 1467 годами при дворе бургундского герцога Филиппа Доброго, где литература издавна была в особой чести. В это время у Филиппа гостил дофин Людовик (будущий король Людовик XI), находившийся в ссоре с отцом королем Карлом VII. В 1461 году Людовик взошел на отцовский трон, но составление книги продолжалось: мы не должны относиться с безусловным доверием к придуманной «автором» обрамляющей истории, рисующей окружение герцога и дофина, из-за вынужденного безделья занимающееся рассказыванием занимательных новелл. У книги, помимо подлинных, были и литературные источники, а ориентация на пример «Декамерона» несомненна.

Тематика новелл книги разнообразна, но во многом идет по стопам фаблио: это все те же истории о ловких женах и доверчивых мужьях, о сластолюбивых кюре, о непроходимо глупых вилланах, о беззаботных пройдохах школярах, способных облапошить и провести кого угодно. Пересказывают «авторы» и сюжеты некоторых новелл Боккаччо или Поджо. Из-за этого иногда говорят о подражательном характере книги. Однако связь с «Декамероном», который к тому времени был уже широко известен во Франции, ограничивается, пожалуй, одинаковым числом новелл, зачатками обрамления и двумя упоминаниями итальянского писателя. Что касается сюжетных совпадений между отдельными новеллами книги и произведениями Боккаччо и Поджо Браччолини, то просто у них мог быть общий источник, причем наверняка французский. Большинство же новелл восходит к реальным событиям городской жизни того времени (что было убедительно показано Пьером Шампьоном). Эта привязанность как к домашним сюжетам, так и к французской городской среде станет затем важной приметой наиболее жизнеспособного и обильного направления в новеллистике французского Ренессанса.

Городской характер книги (созданной, между прочим, в старинном феодальном замке в придворной среде) проявился прежде всего в тематике составляющих ее рассказов: действие новелл не так уж часто переносится в жилище рыцаря, хотя в книге и есть истории о дворянах, цепляющихся за свои исконные привилегии. События в основном разворачиваются на улочках и в домах средневекового города-в Лилле, Сент-Омере, Камбре, на сельских постоялых дворах, на теряющихся в полях проселках Нормандии, Артуа, Пикардии, Фландрии, Шампани или Бургундии. Как и у следующего поколения французских новеллистов (особенно у Филиппа де Виньёля и Никола де Труа), у авторов «Ста новых новелл» нельзя не отметить откровенного интереса к делам и дням их современников и земляков, которые описаны с прекрасным знанием всех особенностей их жизни, всех тех примечательных и порой довольно скандальных событий, которые легли в основу сюжетов большинства новелл книги. Видимо, в этом смысл использованного в названии сборника прилагательного «новый». Это, таким образом, не перепевы старых историй (в Средние века подлинность сюжета нередко определялась его древностью), а повествование о случившемся недавно, то есть абсолютно достоверном, невымышленном.

О многом в сборнике рассказано с подкупающей откровенностью и, как говорится, не стесняясь в выражениях. Но за грубоватым юмором этой книги встает действительно правдивая картина жизни города, а у героев на первый план выдвигаются хитроумие, находчивость, ловкость, не только наличие «личного интереса», но и обладание характером деятельным и целеустремленным. Все эти качества помогают неверным женам избежать гнева ревнивых мужей, выручают простофилю кюре, забывшего объявить прихожанам о начале поста, вызволяют из беды деревенского священника, похоронившего на кладбище любимого пса и призванного к ответу епископом; находчивость же и инициативность позволяют молодому клирику открыто забавляться с женой своего патрона, а благочестивому отшельнику – вкусить любовь молодой девицы. Это обилие любовных историй отразило прежде всего развлекательный, праздничный характер книги, связанный с травестирующими тенденциями народной карнавальной культуры позднего Средневековья. Для многих новелл сборника типичен мотив любовной связи людей разной сословной принадлежности: родовитые дворяне волочатся здесь за простыми служанками, а их жены домогаются любви обыкновенного конюха или лакея. Как правило, подобные коллизии не приводят к трагическим конфликтам и тем более драматическим развязкам, что указывает не только на оптимистический тон книги, но и на отразившееся в ней постепенное вызревание новой, уже внесословной морали. Но многие ситуации трактуются в «Ста новых новеллах» еще в духе «доброго старого времени», то есть достаточно прямолинейно и упрощенно.

Пожалуй, одной из самых важных черт книги было отсутствие в ней антифеминистских настроений; напротив, создатели сборника не без откровенного восхищения описывают замысловатые уловки неверных жен и глумливо смеются над незадачливыми рогоносцами. Нет в новеллах и осознанно сатирического изображения монахов и священников. Если они и оказываются невежественными и глупыми, то природная смекалка позволяет им выпутываться из, казалось бы, безнадежных положений, о чем говорится явно одобрительно. Правда, в книге есть и трагические новеллы, например история о неверной жене, попавшей в расставленную мужем ловушку и сожженной заживо, но преобладает в сборнике веселый, жизнерадостный тон. Языком сборника, безыскусственным и дающим емкие речевые характеристики в диалогах, восхищался Анатоль Франс, заметивший, что это «язык яркий, сжатый, выразительный. Настоящий исконный французский язык».[2]

«Сто новых новелл» положили начало французской ренессансной новеллистике и во многом определили ее дальнейшие пути.[3] На страницах сборника вместо аллегорических фигур городской дидактики и условно фантастических персонажей куртуазных романов, вместо социально дифференцированных, но схематичных действующих лиц фаблио появляются индивидуализированные характеры с личной судьбой и частными интересами.

В «Ста новых новеллах» перед нами уже сложившийся тип новеллистической книги, который будет затем варьироваться на множество ладов, но в основе своей останется неизменным. В первую очередь это не случайное, а продуманное собрание новелл, это определенным образом организованный цикл, как бы делающий заявку быть большим, чем просто собрание рассказов. Цикл предполагал и некую общую стилистическую тональность, и единый угол зрения на изображаемое, и более широкое, чем в изолированном рассказе, воспроизведение действительности. Затем, именно в процессе циклизации, производилась перелицовка иноземных сюжетов на французский лад (если использовались чужие сюжеты) или же происходило переосмысление старых национальных повествовательных моделей, что столь специфично именно для Возрождения во Франции (в котором некоторые исследователи не без основания видят не только освоение античности, но и возврат к готическому наследию).

На заре Ренессанса, особенно после появления книгопечатания, забавные реалистические истории одинаково находили читателя и в стенах замка или королевского дворца, и в лавке торговца или купеческой конторе, и в монастырской келье, и в тесной аудитории университета, и в крестьянском доме. Это не значит, конечно, что везде характер читателя был одинаков и что авторы новеллистических циклов не тяготели к той или иной литературной традиции, не ориентировались на разного читателя, не отражали жизни и взглядов различных социальных слоев. И все-таки авторы новелл в значительно меньшей степени адресовались к собратьям по классу, по сословию, чем к землякам. Последним бывали понятны намеки, содержащиеся в новеллах, безусловно, памятны те примечательные события, о которых в новеллах рассказывалось. А в своей совокупности новеллисты французского Ренессанса дали очень разнообразную, богатую подробностями и оттенками картину жизни своего времени ничуть не хуже, чем мемуаристы, и, бесспорно, лучше, чем авторы политических трактатов, обрисовав своих современников, выведя на страницах своих книг представителей всех общественных кругов – от «доброго короля Франциска» и его придворных до последнего работника на ферме или церковного служки. И начало этому было положено книгой «Сто новых новелл», уже в 1486 году напечатанной в одной из парижских типографий.


До 1549 года, когда появилась довольно плоская переработка «Ста новых новелл» (ее автором был некий Ламотт Руллан), книга издавалась не меньше пятнадцати раз. Это говорит как о ее популярности, так и о том, что потребность в новеллистике была немалая. Она восполнялась и переводами. В 1485 году вышел перевод «Декамерона», сделанный Лоран де Премьефе, в 1496 году – перевод «Фацеций» Поджо, выполненный Гийомом Тардифом. Отметим, что оба эти перевода не то чтобы вольно интерпретировали оригинал, но добавляли к нему обширные моралистические рассуждения (инерция Средневековья, как видим, преодолевалась не без труда).

От подобных морализации была совершенно свободна книга Филиппа де Виньёля (1471–1528), первого вполне оригинального французского новеллиста XVI столетия. Он был уроженцем Меца, провел там почти всю жизнь. Всеми уважаемый и весьма состоятельный городской сапожник и торговец сукном, Филипп оставил немалое и довольно разнообразное литературное наследие (переработки старых эпических преданий, переделки местных средневековых хроник, пространный дневник и т. д.). Самое значительное, над чем он работал между 1505 и 1515 годами, – это сборник небольших рассказов. Автор назвал его вполне сознательно «Ста новыми новеллами».

Книга Филиппа обнаруживает в ее авторе знакомство как с одноименном анонимным сборником XV века, так и с переводами Боккаччо и Поджо. Мецкий летописец тоже хотел создать законченный новеллистический сборник. Но подлинного обрамления Филипп де Виньёль придумать не сумел: его книга – это лишь собрание рассказов на самые разные темы. Видимость единства достигается автором тремя способами: во-первых, постоянными отсылками – в зачинах и концовках – от одной новеллы к другой, во-вторых, путем группировки новелл по темам (так, новеллы 2-18 в основном повествуют о служителях церкви, новеллы 33–37 рассказывают о сборщиках пожертвований, новеллы 38–46 выводят в качестве центральных персонажей женщин и т. д.), в-третьих, посвящая, по сути дела, всю книгу изображению своих современников и земляков. Последнее, пожалуй, наиболее примечательно и ценно, хотя значение книги Филиппа, при всей ее литературной необработанности и косноязычии, не следует сводить к одной лишь документальности. Ведь не в том дело, конечно, что писатель изобразил свой город и его жителей в различные периоды их бытия и увлекательно поведал о примечательных, забавных, подчас скандальных событиях городской хроники, а в том, что он сумел увидеть в рядовом происшествии напряженный внутренний «сюжет», что он стремился выявить типическое в казалось бы случайном, то есть по-своему осваивал приемы изображения той действительности, которую видел постоянно и, следовательно, хорошо знал.

Своей книгой Филипп де Виньёль, как явствует из его «Хроники Меца, Лотарингии и Франции» и дневника, весьма гордился. По-видимому, она пользовалась некоторой известностью в его родном городе. Но печатного станка она так и не увидела (первое ее полное издание появилось лишь в 1972 г.), да автор к этому и не стремился, он вполне удовлетворялся положением местного «летописца» еще в средневековом понимании этого слова.

В этом отношении к Филиппу де Виньёлю очень близок еще един новеллист первой половины века, Никола де Труа.[4] Точных сведений о его жизни нет. Мы знаем лишь, что он был уроженцем Труа, столицы Шампани, жил в первой половине XVI века, происходил из состоятельной семьи горожан. Как и Филипп, Никола был в своем городе на виду: опытный мастер-шорник, он часто общался с представителями высшего общества и близкой ко двору интеллигенции. От них-то он и воспринял живой интерес к литературе, начал собирать книги, а затем и сам взялся за перо. Благодаря знакомству со «Ста новыми новеллами» и ранними французскими изданиями «Декамерона» он около 1536 года закончил свой новеллистический цикл, который он многозначительно назвал «Великим образцом новых новелл».

Возможно, литературный талант Никола де Труа был не выше, чем у Филиппа, но начитанность несомненно большей: писатель черпает сюжеты из «Ста новых новелл», из «Пятнадцати радостей брака», из «Декамерона», из «Хроники» Фруассара, из средневекового «Романа о Мерлине», из «Селестины» Рохаса, чей французский перевод вышел в 1527 году, и т. д. Эта начитанность не могла не отразиться на литературном мастерстве Никола: его повествование живо и динамично, диалоги стремительны и остроумны; писатель часто использует народные речения и поговорки или создает по их модели свои собственные. Старательный бытописатель и хронист своего города, Никола де Труа умеет рассказывать увлекательно и весело. Отталкиваясь от привычных литературных и фольклорных сюжетов и схем, он воссоздает достаточно пеструю картину своей эпохи.

Как и Филипп де Виньёль, Никола не отдал в печать свой сборник; он увидел свет лишь в 1866 году.


Рядом с Никола де Труа чистым бытописателем-областником выглядит бретонский дворянин Ноэль Дю Файль[5] (ок. 1520–1591). Его многочисленные сборники, такие, как «Сельские беседы» (1547) и «Шутки Этрапеля» (1548), представляют собой слегка беллетризированную хронику местных событий с характерами едва намеченными и уж с полным неумением построить занимательную интригу. Между тем Ноэлю Дю Файлю жизненного опыта было не занимать: он прожил жизнь бурную, полную скитаний и всяческих передряг, был солдатом, карточным шулером, школьным учителем и с грехом пополам получил юридическое образование. В 1548 году Дю Файль вернулся в Бретань, обосновался в Ренне, выгодно женился, стал адвокатом и членом городского парламента.

Творчество Ноэля Дю Файля – это один из путей развития французской ренессансной новеллы. Впрочем, применительно к этому писателю трудно говорить собственно о новелле; его рассказы близки к незамысловатым средневековым повестушкам без четко намеченного сюжета, завязки и развязки, и кое в чем предвосхищают бытовой очерк нравов. Дю Файль – областнический бытописатель, его книги – это картины жизни затерявшихся в полях селений и маленьких городков Бретани, которые лишь собором да ратушей отличаются от простых деревень. В книгах Дю Файля живет Франция сельская, с ее старинным укладом, скромными радостями, тяжелым трудом. Его герои схожи с персонажами картин его великого современника Питера Брейгеля: крестьянская пирушка, шумные игры ребятишек, крестьянский труд, степенные беседы пожилых крестьян. Из таких неторопливых разговоров и родились «Сельские беседы», книга, также отмеченная продуманным единством. Участники бесед – старики Ансельм, Паскье, Питу и др. – обладают различными характерами: один любит поморализировать, другой – вспомнить веселую историю, третий – погрустить о невозвратном. Порой Дю Файль вводит читателя в жалкую лачугу, где ютится целое семейство, и отнюдь не идеализирует крестьянскую жизнь. Однако писатель защищает уклад жизни доброго старого времени, когда не было «ни докторов, ни адвокатов». Гут Дю Файль выступает как моралист; он клеймит лицемерие, высмеивает стремление сельских буржуа слыть «благородными». На противопоставлении кажущегося и сущего построены и многие комические ситуации его книг.

При всем том Дю Файль не чужд своему ренессансному веку и недаром в молодости скитался он по университетским городам. Он ссылается на Горация и Овидия, на Лукиана и Цицерона, в восхвалении сельской жизни опирается на Катона и Плиния Старшего. Большое воздействие на Дю Файля оказали Рабле и Эразм Роттердамский. У Эразма Дю Файль взял некоторые морально-этические идеи, а также непринужденность его «Домашних бесед», у Рабле – комические приемы, любовь к перечислениям, к построению длинных синонимических рядов. Особенно удается писателю живое изображение жеста персонажа, и в этом он также близок к Рабле.

Анатоль Франс считал Дю Файля «самым изобретательным и плодовитым из новеллистов эпохи».[6] Сила книг писателя в том, что в их основе лежит окружавшая его жизнь; это позволило Дю Файлю дать яркие портреты персонажей, наделить их образной и индивидуализированной речью, передать ощущение своеобразной природы Бретани.

Дю Файль писал и во второй половине века; он сочинял новые рассказы-зарисовки, перерабатывал и переиздавал старые. Надо сказать, что в поздних его сочинениях язык отчасти утрачивает сочность, становится перегруженным латинскими цитатами и юридическими выражениями – профессия адвоката сделала свое дело. Увеличивается морализм, сюжет все в большей степени привязывается к назидательной посылке, становясь всего лишь примером, пусть и достаточно красноречивым. Впрочем, как увидим, здесь Ноэль Дю Файль был не одинок.


В 30-х годах одним из самых радикальных и талантливых мыслителей был во Франции Бонавантюр Деперье[7] (1510–1544), автор небывалой по смелости книги «Кимвал мира», изданной анонимно. Творческое наследие Деперье невелико по объему и сохранилось, видимо, не полностью. При жизни писатель напечатал, в 1537 году, лишь две маленькие книжки – «Кимвал мира» и «Предсказание предсказаний». В год смерти Деперье были изданы его стихотворения, а в 1558 году сборник новелл «Новые забавы и веселые разговоры».

Писались «Новые забавы», очевидно, в 1535–1538 годах, в самый благополучный период жизни писателя, когда он состоял в качестве секретаря при Маргарите Наваррской и поэтому был огражден от преследований реакционеров и мракобесов.

Человек высочайшей гуманистической культуры, Деперье в «Новых забавах» как бы скрывает свою образованность. Среди источников его новелл мы не найдем произведений итальянских писателей. Кое-какие рассказы напоминают «Сто новых новелл» XV века и некоторые старинные французские книги. Сам Деперье писал во вступительной новелле: «Неужели для того, чтобы вас позабавить, я не мог воспользоваться теми происшествиями, которые совершаются у нас за порогом, и должен был идти куда-то за тридевять земель?» Действительно, в «Новых забавах» читатель оказывается в самой гуще городской жизни времени «доброго старого короля Франсуа»; мелькают названия исконных французских провинций и хорошо знакомых Деперье городов – Монпелье, Лиона, Орлеана и, конечно, Париж, «этого рая для женщин, ада для мулов и чистилища для искателей удовольствий». Сборник Деперье населяет пестрая толпа современников; тут и мелкопоместные дворяне, «из тех что, отправляясь в дорогу, садятся по двое на одну лошадь», и шарлатаны-медики, и уличные торговцы, и степенные юристы, доктора канонического права, ожесточенно ругающиеся с селедочницей с Малого моста; тут и чулочники, портные, ножовщики, башмачники, седельщики, пивовары; тут и благочестивые монахи, «пьющие вино как простые миряне», и веселые кюре, «знавшие латынь лишь ровно настолько, насколько этого требовала служба, а может быть, даже и меньше»; конечно же, здесь полно женщин всех возрастов и состояний, то молодых, то старых, то красивых, то отвратительных, но почти всегда играющих в повествовании первую скрипку.

Ритм новелл нетороплив, но жив и весел; повествование льется свободно и легко; иногда автор обсуждает с читателем детали рассказа, советует, как лучше пересказать изложенный им анекдот. В основу книги Деперье легли по большей части имевшие место в действительности события. Но из обыденной хроники городского повседневья писатель создал увлекательнейшие рассказы. Слово «анекдот» употреблено здесь не случайно: в новеллах Деперье присутствуют необходимые элементы этого древнего жанра – краткость повествования, неожиданность и комизм развязки. Однако «анекдотичность» ситуаций многих рассказов Деперье – это только их чисто сюжетная сторона. Писатель в небольшой новелле умел создавать колоритные, индивидуализированные образы персонажей, будь это гуманист-епископ, любитель вина, ученых бесед и молоденьких женщин, будь это находчивый школяр-юрист, неожиданно для самого себя занявшийся медицинской практикой, будь это, наконец, веселые пройдохи без определенных занятий.

«Новые забавы» отмечены незаурядным мастерством; жанровый регистр книги очень широк: есть здесь и большие остросюжетные новеллы, и короткие новеллы-анекдоты, и новеллы-диалоги, и своеобразные «физиологические» очерки, и кусочки непритязательной хроники событий городской жизни. Сборник очень близок к первым книгам Рабле; как и в них, в новеллах Деперье все захлестывает стихия неудержимого веселья. Близость эта подтверждается и сюжетами некоторых новелл, использованными также в «Гаргантюа и Пантагрюэле», непосредственными ссылками на Рабле (например, в новелле V) и такими приемами, как излюбленное Рабле перечисление или комическая точность в больших цифрах. Да и широта охвата явлений действительности, пестрота и многообразие персонажей.

Как у Рабле, со страниц книги Деперье встает не только веселая, но и правдивая картина жизни его времени. Писатель не проходит мимо ее теневых сторон: тут и толпа нищих, и умирающие с голоду крестьяне, и лицемерные монахи, и тупые профессора-педанты. Далеко не случайно вся книга Деперье населена мошенниками – от обыкновенных воришек-карманников до мрачных фигур прижимал и богатеев, дрожащих над своей мошной. Обман, мошенничество, нечестность– это, в понимании автора, не только забавная сторона жизни, это ее доминанта, ее основной непреложный закон. Деперье не осуждает ни слишком предприимчивых молодых вдов, ни бездомных школяров, повторяющих «вийоновские проказы», даже блудливых монахов или слишком расторопных прево, отправляющих на эшафот невинных Но он с горькой иронией описывает, как для того, чтобы разбогатеть надо на несколько лет забыть о совести и чести, или о том, что справедливость всегда торжествует, а порок бывает наказан, коль скоро речь идет о повадившейся в городские курятники лисице. В смехе Деперье порой проскальзывают грустные ноты, трагический накал некоторых его новелл несомненен. Но все-таки здесь писатель остается человеком ранней поры французского Возрождения, когда мечты о «золотом веке» еще казались осуществимыми и не развеялись окончательно. Свободен Деперье и от религиозно-мистических настроений, развившихся в общественных кругах Франции несколько позже, не разделяет он и склонности многих его современников к учению Реформации. Писатель проявляет предельный скептицизм в религиозных вопросах и обнаруживает полнейшее безразличие к теологическим спорая Народные корни юмора Деперье позволяют ему создать не только гуманистическую сатиру на духовенство, но и широкую картину городской жизни, подвергнув с демократических позиций осмеянию все, что было в ней отрицательного и смешного.


Деперье, как уже говорилось, одно время был секретарем Маргариты Наваррской[8] (1492–1549). Сестра короля Франциска I, Маргарита получила прекрасное образование, разделяла прогрессивные начинания брата, покровительствовала ученым и литераторам и сама была выдающейся писательницей. Наследие ее обширно и разнообразно: она оставила циклы лирических стихотворений, аллегорические поэмы, пьесы, но лучшим, что было создано ею, стал ее сборник новелл «Гептамерон».

В нем по замыслу автора должно было быть сто новелл, но Маргарита успела создать только семьдесят две, поэтому первые издатели книги (1559) и дали ей произвольное название «Семидневника». Писалась книга, видимо, в 40-е годах, в трудное для Маргариты время – после смерти первого мужа (с которым, впрочем, у нее не было особой духовной близости), в период серьезных разногласий с братом, в пору усиления клерикальной реакции в стране.

Итак, внешне книга Маргариты имитирует структуру «Декамерона» Боккаччо (это был один из любимейших писателей автора). Перед нами тоже десять рассказчиков, поочередно развлекающих остальных своими новеллами, есть здесь обрамление, в которое вписываются пестрые истории книги, есть оживленное обсуждение последних. Но «общество» «Гептамерона» вряд ли напоминает кружок молодых флорентийцев, описанных Боккаччо. Идиллии, прекраснодушной утопии, по законам которой жило «общество» «Декамерона», в книге Маргариты нет. Здесь все значительно будничней и проще: Вместо ужасающих картин эпидемии чумы – осенняя распутица да ничтожные грабители с большой дороги; вместо богатых вилл и замков – небольшой монастырь в горах, на неделю-другую отрезанный от внешнего мира; вместо изысканных яств – скромная монастырская пища, вместо песен и танцев – утренняя и вечерняя молитва да чтение Писания. Правда, тенистая лужайка, где собирается маленький кружок рассказчиков, уютна и мила, но это, конечно, не те роскошные рощи, где развлекалось «общество» «Декамерона». Рассказчики французской книги не отделены столь решительно от окружающей действительности, не противостоят ей, как это было с их итальянскими предшественниками. Они не спасаются от действительности, напротив, они от нее только временно отрезаны и стремятся поскорее в нес вернуться. Тем самым обрамление в «Гептамероне» не отъединено от новелл; эти две части книги во многом переплетаются.

В этой книге Маргарита размышляла о прошлом, в том числе и о своем собственном, вспоминала о прожитом и пережитом. Поэтому нельзя не обратить внимания на сознательный автобиографизм «Гептамерона». Отразилось это, в частности, в фигурах рассказчиков. Всем им отысканы надежные прототипы. Так, считается, что Уаэиль – это мать писательницы Луиза Савойская, Парламента – сама Маргарита, Иркан – ее муж Генрих д'Альбре и т. д. Но можно взглянуть и иначе: не наделила ли писательница всех своих персонажей или некоторых из них чертами своего характера, не передала ли им свои собственные сомнения и мысли, не нарисовала ли она сразу несколько автопортретов в разные периоды своей жизни? Если это так, то можно предположить, что Уаэиль – это постаревшая Маргарита, когда ей уже за пятьдесят, то есть как раз в пору работы на книгой новелл; что Лонгарина – это все та же Маргарита, только молодая, недавно потерявшая своего первого мужа герцога Карла Алансонского; что Парламанта – это опять Маргарита в период своего второго замужества. Итак, автопортрет Маргариты расщепляется, двоится и троится, и это создает причудливую перспективу развития женского характера, где рядом с несколько показной бравадой молодости соседствуют возвышенные идеалы и еще неутраченные надежды зрелых лет и мудрая трезвость и уравновешенность старости.

Тем самым споры рассказчиков книги становятся в известной мере внутренними спорами, раздиравшими душу Маргариты, отражением ее колебаний и сомнений, но не в синхронном, а историческом аспекте. Такая повернутость к личности автора придает «Гептамерону» не просто автобиографический, но исповедальный характер.

При всем автобиографизме книги писательница наделила и себя, и своих воображаемых оппонентов целым комплексом индивидуальных черт, что делает из них живых людей, представителей определенных социальных кругов своей эпохи, очень конкретные, неповторимые характеры. В каждом из этих персонажей нельзя не отметить определенную временную «глубину». Ведь все они обладают своей собственно «предысторией. Далекой, о чем говорится мельком и которую можно реконструировать по отдельным фразам обсуждений и по самим рассказываемым новеллам, и недавней, о чем кратко, но красочно и драматично говорится в Прологе. Они разного возраста, несколько разного общественного положения, но главное – у них довольно-таки разные взгляды и тем более – характеры и темпераменты.

Но при всем этом рассказчики «Гептамерона» – люди одного круга, одного воспитания, сходных убеждений. Все они принадлежат к высшему обществу и с высокомерным безразличием относятся к своим слугам. Этот подчеркнутый аристократизм может вызвать удивление: эпоха Ренессанса обычно воспринимается нами как время ломки сословных перегородок и растущего демократизма. Между тем аристократизм Маргариты понятен: объяснение его – в самой природе ее книги. Писательница хотела быть правдивой в своих новеллах. Правдива она и в описании общества обрамления, то есть и тут рассказывает лишь о том, что видела и знала. И еще: книга эта обладает несомненной дидактической установкой, и ее адресатами являются прежде всего представители аристократических кругов.

Эта социальная избирательность очень тесно соединяет обрамление с самими новеллами. Впрочем, в последних картина жизни намного шире. Однако Маргариту вряд ли стоит считать дотошным бытописателем своего времени. По ее книге можно, конечно, судить о том, как жили люди того времени, но в значительно большей степени о том, как они чувствовали и любили. Поэтому здесь нет новых героев – лихих авантюристов, смелых путешественников, оборотистых купцов. Нет и столь обычного для новеллистики Возрождения персонажа – ловкого плута, надувающего всех окружающих просто так, ради самого процесса надувания. В героях новелл Маргарита ценит не предприимчивость и находчивость, а силу чувства, его благородство И возвышенность, богатую внутреннюю жизнь. Этим в равной мере наделены как герои новелл, так и персонажи обрамления. Вот почему так мало в «Гептамероне» уличных сцен, изображения городского люда, его забот и забав. Куда чаще действие происходит в замке, причем не в бальной зале, а в укромном кабинете, оранжерее, спальне, на террасе или в парке, и участвуют в нем обычно двое – Дама и ее кавалер. Конечно, есть в книге и иные новеллы – с иным местом действия и иными героями, но указанное смещение акцентов в выборе ситуаций и действующих лиц, бесспорно, отличает сборник Маргариты Наваррской от других новеллистических книг эпохи Возрождения. Вот почему в «Гептамероне» интерес заметно перемещается с новелл на их обсуждения, и без последних сами новеллы теряют многое как в своей занимательности, так и в их идеологической нагрузке. Ведь книга Маргариты представляет собой не только цикл пестрых новелл, но и своеобразный трактат на моральные темы, написанный в форме живых и динамичных диалогов. «Гептамерон» – это книга об идеальном придворном и – шире – об идеальном человеке эпохи, а также о подлинной любви и о личном достоинстве человека.

Сместив центр тяжести в сторону взаимоотношений индивидуумов и личной жизни, Маргарита неизбежно очень многие новеллы посвятила любовной тематике. Почти все персонажи писательницы одержимы любовью и домогаются здесь успеха – кто хитроумными уловками, кто грубым насилием, кто терпеливым, молчаливым «служением». Любовная страсть знакома всем-и принцам крови, и знатным дворянам, и простым горожанам. В ее незримые сети попадают и опытные кокетки, и завзятые придворные волокиты, и простодушные девушки, и благочестивые монашки, и мудрые государственные мужи. Но это не привычное нам ренессансное «раскрепощение плоти». Писательница полагала, что в сфере любовных отношений наиболее всесторонне и полно раскрываются характеры, именно здесь обнаруживает себя подлинное лицо персонажа. Истинная любовь, глубокая и чистая, – это удел сердец возвышенных и благородных; те же, кем движет грубая чувственность, способны на подлые поступки и даже на преступления, хотя они могут принадлежать и к самому древнему аристократическому роду. Но для одних такая низкая страсть – лишь временное постыдное заблуждение, для других же – само существо их натуры. Для самой писательницы, а следовательно, и для тех персонажей, которые выступают рупорами ее идей (Уазиль, Парламента, Дагусен и некоторые другие), свойственно возвышенное представление о любви, вообще о жизни человеческого духа.

Примерам такой любви, таких высоких душевных качеств человека посвящено немало рассказываемых историй. Но вот что следует отметить. Среди этих любовных историй не так уж много повествований со счастливым концом. Герои многих новелл, горячо (и подчас тайно) любящие друг друга, становятся жертвами либо враждебных им обстоятельств, либо собственной гордыни, собственного превратного представления о добродетели и чести. И напротив, нередко приходят к счастливой развязке те новеллы, где изображены человеческие заблуждения и пороки.

В книге новелл Маргариты Наваррской немало рассказов, исполненных то тонкой иронии, то озорной шутки. Но многие из историй книги печальны. Очень много новелл повествует об исковерканных судьбах, о людской черствости, о глухоте к высоким и благородным порывам. И не меньше историй о низости и жадности, о сластолюбии и вероломстве, о коварстве и глупости. Несправедливость и зло, царящие в мире, Маргарита показывает подчас в сгущенном, концентрированном виде. Поэтому в «Гептамероне» мы не найдем безответственных или прекраснодушных утопий, каких было немало на заре Ренессанса; здесь доминирует трезвый взгляд на жизнь, на светское общество того времени, и в изображении этого общества нет смягчающих, идеализирующих красок. В этом обществе, каким его рисует писательница, господствует лицемерие, ложная гордыня, тщеславие, сословная спесь, а на периферии этого общества, в среде зажиточной городской буржуазии, эти пороки приобретают порой уж совсем уродливые формы.

Пороками этими заражено и духовенство. Однако было бы ошибкой считать, что наиболее сатирически резко изображены в «Гептамероне» служители церкви. Если сравнить книгу Маргариты со средневековыми фаблио и с предшествующей новеллистикой, то станет очевидным, что антиклерикальная сатира занимает в книге вспомогательное, второстепенное место. Лишь монашество, особенно монахи так называемых «нищенствующих» орденов, вызывает у писательницы откровенную неприязнь – из-за свойственного ему воинствующего лицемерия и полной общественной бесполезности. Поэтому религиозность Маргариты не находится в противоречии с ее антимонашескими настроениями. И вовсе не в этом, как иногда полагают, противоречивость книги. Она – в сочетании высокого представления о достоинствах человека с трагическим осознанием тщетности поисков гармонии в мире и в человеческой душе. Этим «Гептамерон», созданный в кризисный момент французского Возрождения, кое в чем предваряет произведения, которые появятся на его позднем этапе.


Однако историко-литературное значение книги не только в» том. «Гептамерон» стоит на очевидном переломе в эволюции французской новеллы. В книге происходит ее заметная трансформация. Происходит это, видимо, помимо намерений писательницы, которая в большей мере опиралась на новеллистический канон, чем от него отталкивалась. Но это уже совершенно не цикл новелл. Мы уже говорили, что в «Гептамероне» можно обнаружить отдельные приметы философского диалога, трактата на этические темы, а также мемуаров и эссе (вот почему эту книгу так любил Монтень); добавим, что от него прямой путь и к любовно-психологической повести и барочной новелле, которые появятся в конце XVI и особенно в следующем столетии, а через них – к новеллистике и иным произведениям г-жи де Лафайет и ее современников.


Во второй половине XVI века развитие французской литературы протекает совсем в иных общественных и культурных условиях, чем и первую половину века. Франция переживает острый политический кризис, выразившийся в так называемых Религиозных войнах (1562–1394), которые вели между собой гугеноты и католики и в которых разногласия по конфессиональным вопросам прикрывали противоречия экономические и политические (в том числе и династические). В идеологической и культурной сфере это было, естественно, время ожесточенной полемики по религиозным, философским и политическим вопросам и существенной переориентации в области литературных вкусов и норм.

Хотя в это время создается немало значительных произведений в прозе (в том числе «Опыты» Монтеня), подлинной «властительницей дум» и всеобщим увлечением становится поэзия. Вторая половина века – это период безраздельного господства в литературе «Плеяды»,[9] литературной школы, представители которой – Ронсар, Дю Белле, Банф, Жодель и другие – стали авторами произведений высочайшей эстетической и идейной значимости.

Французская новеллистика второй половины XVI века во многом утрачивает позитивные завоевания писателей первой половины столетия. Обычно говорят о трех основных особенностях новеллистики французского Возрождения – о стремлении писателей создавать не просто сборники, а именно книги новелл, отмеченные определенным единством, о пронизывающих эти книги дидактических установках, о тенденции если и не реалистической еще в полной мере, то связанной С вниманием к достоверности и правдоподобию.[10] При всей неполноте и условности этих «черт» (почему бы вместо дидактики не говорить об определенном положительном этическом идеале, не добавить такую Существенную «черту», как демократизм, связанный с воспроизведением жизни самых широких слоев французского общества той поры?) они бесспорно присутствуют в тех книгах, о которых только что шла речь.

Во второй половине века на смену самозамкнутой новеллистической книге приходит просто сборник рассказов, подчас в нескольких томах. И к тому же по большей части – неоригинального, заимствованного, чуждого французской действительности содержания, что в какой-то мере вступает в противоречие с установкой на достоверность.

Так, в 1555 году появляется анонимный сборник под довольно длинным названием: «Некоторые из прекрасных историй о любовных и прочих похождениях». Полагают, что его автором мог быть некий Антуан де Сен-Дени, кюре из Шамфлера. В этой книге большая ее часть является переработкой итальянских образцов (прежде всего Мавуччо), и лишь некоторые новеллы разрабатывают чисто национальные сюжеты и ситуации. Но особенно популярным стал во Франции Банделло. Его рьяными пропагандистами были П. Боэстюо и особенно Франсуа де Бельфоре (1530–1583). Последний в 1560–1580 годах выпустил несколько томов своих переводов-переделок итальянского писателя под красноречивым названием «Трагические истории, извлеченные из итальянских произведений Банделло». Участвовал Бельфоре и в пятитомном коллективном сборнике «Некоторые истории, извлеченные из многих знаменитых авторов», где он, в частности, поместил обработку рассказа о Гамлете.

Было бы слишком прямолинейным связывать пристрастие Бельфоре к сюжетам трагическим и кровавым с эпохой Религиозных воин, которые, конечно, были в достаточной степени жестоки и кровавы. Правильнее было бы говорить о глубоко драматическом восприятии эпохи, выявлении в ней писателем неразрешимых противоречий, коверкающих души, ожесточающих их (что мы найдем уже отчасти у Маргариты Наваррской, а Бельфоре был учеником Маргариты). Многие писатели и поэты второй половины века все более трагически воспринимают жизнь в целом, что нередко приводит их к героическому стоицизму (Ронсар) и к скепсису (Монтень).

Под этим же углом зрения воспринимает действительность и Жак Ивер (1520-ок. 1571). Его книга, «Весна Ивера»,[11] вышла, видимо, уже после смерти автора, в 1572 году. Она состоит из пяти больших новелл, связанных не очень сложным и не очень пространным обрамлением: компания знатных кавалеров и дам, носящих многозначительные символические имена, развлекается в некоем замке, рассказывая перед ужином о случаях трагических и трогательных, о Примерах возвышенной любви, истинного благородства и т. д., что, однако, не приносит их носителям покоя и счастья. Что касается образов рассказчиков, то здесь они не очень индивидуализированы: содержание новелл тоже никак их не характеризует, ибо Тональность рассказываемых историй одна и та же.

Персонажи новелл Ивера оказываются обычно игрушкой в руках неумолимой и жестокой судьбы; они е неутомимым упорством идут навстречу уготованной им трагической жизненной развязке и сами ускоряют ее – либо накладывая на себя руки (когда удары судьбы становятся слишком неожиданными, незаслуженными и жестокими), либо добровольно отказываются – не от счастья даже, а от возможности хоть как-то поправить свою жизнь, и обрекают себя на одиночество и аскезу, либо просто умирают, от избытка чувств (если не от шпаги или яда скрытых или явных недругов). По мысли автора, добро и зло, успех и несчастье разлиты в жизни в равных дозах, и за миг удачи надо тут же платить сторицей. Как говорит один из персонажей обрамления, «счастье и несчастье чередуются столь же неизбежно, как после дождя бывает солнце, а после солнца дождь; поэтому следует помнить, что колесо не перестает вращаться, и, возносясь наверх, ждать падения вниз». Так на словах. А на деле в той действительности, которую рисует Жак Ивер, зло явно клонит весы человеческих судеб в свою сторону, трагическое начало несомненно доминирует.

Казалось бы, писатель довольно точен в своих кaртинax: в его новеллах фигурируют действительно имевшие место события (скажем, итальянские войны Франциска I), называются известные политические деятели эпохи. Отчасти верно (но, быть может, несколько предвзято) обрисована политика итальянских монархов и пап, царившие на их дворах вероломство, жестокость и одновременно – определенный культ внешней, показной рыцарственности. И на этом достоверном фоне Ивер плетет свои вымыслы. Особенно вымышлены, нарочито разложены по полочкам, а потому явно упрощены характеры его героев. Отсюда и длинноты в описаниях их переживаний, сильных и трогательных, отсюда же – обилие приподнятых, полных восклицаний монологов, обильно насыщенных примерами из античной мифологии и историк, вообще вся та риторика, которая до краев наполняет книгу Ивера. Тут уже не было ничего общего с лирическим напряжением «Гептамерона», никогда не грешившего ложной патетикой и многословием.

Далеко не случайно отдельные сюжеты из «Весны» были использованы в трагедиографии конца века (в том числе предшественником Шекспира Кидом в его «Испанской трагедии»). Тот пессимистический взгляд на действительность, который доминирует в «Весне», в еще более сгущенном, гипертрофированном виде обнаруживается в произведениях Франсуа де Россе (ок. 1570-ок. 1619), чей сборник «Трагических историй» (1614) представляет собой яркий образец барочной новеллистики.

Однако творчество подражателей и последователей Банделло является не единственным вариантом эволюции французской позднеренессансной новеллы. Немало писателей продолжало разрабатывать исконные домашние сюжеты, создавая новеллы-очерки и новеллы-анекдоты, отмеченные «острым галльским смыслом», и рисовать картины повседневной жизни средних слоев тогдашнего общества. Но новеллы эти не складывались в сборники, да и не существовали автономно. Они обильно насыщали, в качестве колоритнейших и веселых примеров, книги довольно неопределенной жанровой принадлежности. В основном это бывали заметки и рассуждения о чем угодно – о любви, о ревности, о вине, о женщинах, о браке и семейном согласии о вражде и дружбе, о молодости и старости и т. д. Такова книга пуатевинца Гийома Буше «Утра» (1584), таковы «Девять утренних бесед» и «Послеполуденные беседы» (обе изданы в 1585 г.) Жана Дагоно, сеньоре де Шольера (1509–1592), такова и замечательная книга Франсуа Бероальда де Вервиля (1556 – ок. 1612) «Способ преуспеть» (издана ок. 1610 г.).

Как видим, «новостью» (по-итальянски «новеллой», откуда и сам термин) у писателей французского Возрождения могли становиться самые разные события; это могла быть и весьма реальная, уже достаточно давняя, но продолжающая поражать своей нелепостью, невообразимым комизмом, отчаянной лихостью и т. д. история, и происшествие действительно из ряда вон выходящее, совершенно исключительное, неповторимое; это мог быть короткий анекдот, даже просто картинка нравов без острого сюжета и без развязки и длинная история если и не всей жизни, то ее большей, наиболее существенной части, когда нравственные устои персонажей проходят самую строгую проверку и решается их судьба. Но в любом случае, и тогда, когда событие трактуется как достаточно распространенное, типическое, и тогда, когда оно подается как небывалое, оно должно быть по-своему ярким, а рассказ о нем – занимателен и поучителен. Тем самым речь уже идет не только о сюжете, но и о способах его передачи. Они также могут быть очень разными, но непременно доставляющими удовольствие, увлекающими. Теории новеллы во Франции XVI века создано не было, поэтому авторы новелл разрабатывали этот жанр на свой страх и риск.

Французские новеллисты эпохи Возрождения, при всем различии свойственных им стилистических манер, при всей пестроте разрабатывавшихся ими жанровых разновидностей новеллы, при всей несхожести их жизненных позиций и взглядов (от жизнерадостного, типично ренессансного свободомыслия Деперье до трагического стоицизма Маргариты Наваррской и пессимизма Жака Ивера), решали, каждый по-своему и часто совершенно непохоже друг на друга, сходные задачи. С одной стороны, это было многообразное и широкое воспроизведение жизни различных слоев общества того времени. В известной мере это было бытописательством, «очеркизмом», но в этом бесхитростном описательстве таилось немало реалистических находок и открытий. Затем, это были попытки проникнуть в глубины человеческой души, вскрыть внутренние пружины характера, причем уже вне сословных да и подчас религиозных рамок и даже в их преодолении, в открытой борьбе с ними. Вряд ли можно говорить о каком-то «возрожденческом психологизме» французской новеллы, но и в этой области были сделаны тонкие наблюдения и открытия (например, Маргаритой Наваррской). Наконец, новеллисты французского Возрождения (и тут, конечно, как и их итальянские или испанские собратья) далеко продвинули вперед писательскую технику – приемы воссоздания окружающей человека природы и городского быта, способы передачи движений человеческой души и внешнего поведения человека, способы изображения отдельной личности и толпы, напряженного, искрометного диалога и медитативного монолога и т. д.

Тем самым в ходе своей эволюции на протяжении полутора столетий из «низкого», во многом чисто развлекательного жанра средневековой литературы новелла стала жанром высоким, отмеченным определенным артистизмом и ставящим серьезные вопросы, хотя и не была узаконена классицизмом.

Не приходится удивляться, что новеллистика XVI века стала «арсеналом» и «почвой» для писателей следующего века – от Сореля и Скаррона до Мольера, г-жи де Лафайет и Лафонтена, что мимо этих книг не прошли ни Вольтер, ни Бальзак, ни Мопассан, ни Анатоль Франс. Не прошли и обыкновенные читатели нескольких веков, неизменно находившие в этих новеллах и многоликий образ эпохи, и образчики житейской мудрости, и просто увлекательнейшее и в основном веселое чтение.

А. Михайлов

Сто новых новелл[12]

Новелла XIV[13] Рассказана монсеньером де Креки,[14] кавалером ордена государя герцога

Великая и обширная бургундская земля не так уж бедна памятными и записи достойными происшествиями, чтобы (для пополнения запаса ныне рассказываемых историй) я не решился огласить и вниманью препоручить то, что в недавнее время там приключилось. Невдалеке от большой и богатой деревни, на берегу реки Уша,[15] стояла и по сей день стоит гора, где расположился на жилье некий, бог его знает какой, отшельник и, под сладостно-тенистым покровом лицемерия, творил всяческие чудеса, которые не дошли до общего сведения и всенародной огласки до тех пор, пока господь не захотел больше ни терпеть, ни допускать омерзительного надувательства.

Этот святой пустынник, уже одной ногой стоявший в могиле, был, однако же, весьма злокознен, а похотлив не меньше старой обезьяны, но ухватки у него были такие хитрые, что далеко выходили за пределы обычных плутней. Вот послушайте, что он проделал.

Вспало ему на ум, что среди соседских молодок и пригожих девиц больше всего достойна любви и вожделения дочка одной простоватой вдовицы, очень богомольной и к милостыне прилежавшей. И решил он про себя, что ежели сметка ему верно послужит, то отлично он тут полакомится.

Однажды около полуночи, в темную и бурную погоду, спустился он со своей горы в оную деревню и так кружил стезями и тропинками, что один-одинешенек, никем не услышанный, добрался до жилища матери и дочки. Домик был невелик и часто тем пустынником по благочестию его посещаем, так что знал он все ходы и выходы. Тут он взял и просверлил в стене дырочку (не слишком широкую) в том самом месте, где стояла кровать немудрящей оной вдовицы. И берет он длинную и полую тростинку, загодя им припасенную, и, не разбудивши вдовы, над самым ее ухом ту тростинку просунул, а затем тихим голосом произнес троекратно:

– Внемли мне, божья душа. Я – ангел от господа, иже меня к тебе посылает, дабы возвестить тебе и поведать, яко по великой милости, им на тебя ниспосланной, восхотел он приплодом от твоего колена, сиречь от дщери твоей, святую Церковь, невесту свою, воссоединить, укрепить и в подобающем ей величии восстановить – и вот каким способом. Пойдешь ты на гору к святому пустыннику и отведешь к нему дочь и объявишь все, что бог тебе ныне устами моими повелевает. Познает он дщерь твою и от них народится сын, богом отмеченный и к святому римскому престолу предназначенный, коий столько добра сотворит, что вполне его можно будет приравнять к святым апостолам Петру и Павлу. Ныне я вспять возвращаюсь, а ты повинуйся господу.

Простая женщина, превесьма удивившись и наполовину уже духом своим восхитившись, поверила, будто в самом деле бог ей весть посылает. Посему крепко она про себя порешила, что не вздумает ослушаться. Но, спустя немалое время, снова она задремала, хоть и не очень крепко, ожидая и сердечно желая наступления утра. А тем временем честной отшельник воротился в горное свое уединение.

Сей вожделенный день, наконец, был возвещен солнечными лучами, каковые, сквозь оконные стекла в горницу спустившись, быстро подняли с постели и мать и дочь. Когда они оделись и на ноги встали и с немудреным хозяйством своим управились, спрашивает мать у дочери, не слыхала ли она чего нынче ночью, а та отвечает:

– Право, матушка, ничего не слыхала.

– И впрямь, – отвечает та, – не к тебе в первую голову обращена сладостная сия весть, хоть и сильно тебя касается.

И тут передает она ей от слова до слова ангельское благовещение, нынешнею ночью свыше ей ниспосланное, и спрашивает, что дочка на то скажет. А добрая девушка, вся в мать, простоватая и благочестивая, ответствует:

– Благословен господь, да свершится, матушка, все по вашему желанию.

– Отлично сказано, – отвечает мать. – Так пойдем же на гору к божьему человеку по слову всеблагого ангела.

Честной отшельник, поджидавший, когда старуха приведет ему дочку, завидел их издали. Тут приоткрывает он дверь наполовину и становится на молитву посреди кельи, дабы они застали его за благочестивым делом. И произошло все так, как ему хотелось, ибо мать и дочь, увидя приоткрытую дверь, не спрося ни что, ни как, внедрились в келью. И застав отшельника в глубоком созерцании, почтили его, как бога. Пустынник же, потупив очи долу, гласом смиренным и надломленным приветствует гостей. А старушка, желая поведать ему причину своего прихода, отводит его в сторонку и с начала до конца пересказывает ему все, что сам он лучше ее знает. Покуда она с превеликим благоговением вела свой рассказ, честной отшельник то и дело упирал очи в потолок и простирал руки к небу, а старуха плакала от великой радости и умиления.

Когда же доклад был окончен и старушка дожидалась ответа, тот, кому ответить надлежало, не стал торопиться, но все же наконец заговорил и сказал следующее:

– Благословен господь! Но думаете ли вы, голубушка, по правде и чистой совести, что все, о чем вы мне сейчас поведали, не есть призрак и обманное привидение? Что вам подсказывает сердце? Знайте, что это дело нешуточное.

– Поистине, святой отец, я слышала глас, что принес радостную эту весть, так же ясно, как вот теперь все слышу, и будьте уверены, что я не спала.

– Хорошо, – сказал он. – Не то чтобы я думал противиться воле создавшего меня; но все же сдается мне, что лучше нам с вами еще эту ночь переждать, и ежели сызнова вам привидится, приходите ко мне, и господь подаст нам совет и указание. Не следует, матушка, слишком легко доверяться: порою диавол, людской завистник, так ухищряется, что может прикинуться ангелом света. Поверьте, мать моя, что это дело – не безделка. И ежели я не сразу соглашаюсь, то дивиться тут нечему! ведь я же дал создателю обет целомудрия; а вы мне именем его объявляете расторжение оного. Возвратитесь же в дом свой и молитесь богу, а назавтра увидим, что будет. Пребывайте со господом.

После множества всяких выкрутасов распростились гости с пустынником и, разговаривая промеж себя, вернулись восвояси.

Коротко сказать, наш отшельник в час обычный и урочный, вооружившись полой тростинкой заместо посошка, вновь припал к уху той простушки и провещал ей те же или по сути сходные словеса; и, учинивши сие, поспешно укрылся в свое обиталище. Старушка, не помня себя от радости и воображая, будто уже бога на ноги схватила, вскакивает ни свет ни заря и уже безо всякого сомнения сообщает дочери новость, подтверждая намеднишнее видение. Одним словом:

– Идем к божьему человеку.

Вот они пошли, а он, завидев их издали, хватает требник, становится на молитву и в таком виде перед своей кельей принимает от добрых женщин поклон. Ежели вчера она вела о первом своем видении долгую рацею, так нынешняя вышла ничуть не короче; а свят муж знай дивится и наконец восклицает:

– Ей, господи! За что мне сие? Сотвори со мной по воле своей, хоть и не достоин был бы я без пространной твоей милости сотворить столь великое дело.

– Ну вот, батюшка мой, – говорит добрая женщина, – сами вы теперь видите, что это не в шутку, раз что ангел вдругорядь мне объявился.

– Поистине, голубушка, – ответствовал пустынник, – материя сия столь возвышенная и трудная и необычайная, что ответ я могу вам дать только условный. Не подумайте, будто я велю вам, дожидаясь третьего видения, искушать творца. Но, как говорится, бог троицу любит. А посему прошу вас и умоляю, чтобы еще и эта ночь протекла в одном лишь ожидании милости божией; и ежели ныне он по милосердию своему объявит нам то же, что в прошлые ночи, то мы сотворим во славу его.

Не по душе было доброй старушке сие промедление в послушании создателю, но в конце концов решила повиноваться отшельнику, яко мудрейшему.

Когда же она улеглась, погруженная в думы о великом деле, которое ей все время в голову лезло, распутный лицемер, сошед с горы, подводит ей к уху тростинку, приказывая раз навсегда, яко ангел, во имя господне, чтобы она отвела свою дочь к отшельнику ради объявленной ранее причины. Когда рассвело, она не запамятовала сего приказания, но, купно с дочерью возблагодарив господа, направилась с нею к келье; а пустынник, выйдя к ним навстречу, приветствовал и благословил их во имя божие. И добрая мать, ликуя больше всех на свете, не скрыла от него нового своего откровения, после чего отшельник, взяв ее за руку, проводил в свою часовенку, а дочь последовала за ними. И там принялись они воссылать всеусерднейшие моления к творцу и вседержителю, сего великого чуда их сподобившему. После краткой отшельниковой проповеди касательно снов, видений, явлений и откровений, нередко людям даруемых, он перешел к делу, ради коего они собрались. И, видит бог, красно и благочестиво увещевал их пустынник, как самим вам нетрудно догадаться.

– Коль скоро господь желает и приказывает, чтобы от меня пошло апостольское потомство, и открыл нам волю свою не раз и не два, а еще в третий напридачу, то следует подумать, сказать и заключить, что великое благо из сего деяния проистечет. А посему я полагаю, что лучше и нельзя сделать, как ускорить выполнение приказа, ибо вряд ли не излишне я промешкал, не давая веры небесному откровению.

– Правду вы сказали, святой отец, – отвечала старуха. – Как же соизволите вы поступить?

– Вы теперь же оставите дочь вешу здесь, – сказал отшельник, – мы с нею станем на молитву, а затем сотворим, что укажет нам господь.

Добрая старушка с этим согласилась, а дочь поступила так же из послушания. Едва отец пустынножитель очутился наедине с девицей, как немедля раздел ее донага, слоено собирался сызнова крестить; и поверьте, что сам он не остался одетым. Что тут долго рассказывать? Столь часто и подолгу держал он ее у себя заместо диакона, а не то из боязни пересудов захаживал к ней на дом, что наконец чрево ее начало вздуваться, чему она так была рада, что и сказать невозможно. Но ежели дочь радовалась своей беременности, так мать ликовала во сто раз больше. А проклятый ханжа тоже делал вид, будто доволен, на самом же деле готов был взбеситься со злости.

Бедная одураченная мать, взаправду думая, что пригожая ее дочка породит красавца сына, предназначенного со временем сделаться папою римским, не удержалась, чтоб не рассказать о том ближайшей своей соседке, которая так изумилась, словно у нее рога выросли, однако же слегка заподозрила обман. Недолго скрывала она от прочих соседей и соседок, что, дескать, дочь такой-то от трудов святого отшельника тяжела сыном, которому на роду написано стать римским папою.

– Знаю же я все, – говорила она, – со слов самой матери, а ей открыл господь бог.

Эта весть сейчас же распространилась по окрестным весям.

А тем временем дочка в добрый час разрешилась красивой и здоровой девочкой, чем была весьма удивлена и раздосадована, и простушка мать – тоже, равно как и соседки, готовившиеся стать восприемницами его святейшества папы.

Новость эта узналась так же скоро, как и предыдущая, и, между прочим, одним из первых проведал о том отшельник, который сейчас же убежал в другую землю, не знаю в какую; затем ли, чтоб обмануть другую молодицу или девицу, или же во пустынях египетских с сокрушенным сердцем принести в грехе своем покаяние.

Как бы то ни было, бедная девушка осталась опозоренной, что весьма прискорбно, ибо была она пригожа, мила и добросердечна.

Новелла XXXI Рассказана монсеньором де ла Бард[16]

Некий нашего королевства дворянин, оруженосец славный и с громким именем, живучи в Руане, влюбился в одну красавицу и всячески старался войти к ней в милость. Но Фортуна столь была ему супротивна, а дама так к нему нелюбезна, что под конец, как бы отчаявшись, прекратил он свои домогательства. И, может статься, не так уж он был не прав, ибо дама этот товар забирала в другом месте, а он не то чтобы знал об этом доподлинно, однако же слегка догадывался.

Все же тот, кто ею услаждался, знатный рыцарь и человек многомощный, был так к оному оруженосцу близок, что вряд ли скрыл бы от него что-либо, кроме этого дела. Правда, часто он ему говорил:

– Знай, друг мой, что в здешнем городе есть у меня зазноба, от которой я совсем без ума; ибо когда я так устану в пути, что силой меня не заставишь паршивенькой мили проехать, так стоит мне с нею остаться, как я проскачу три или четыре, а из них две без передышки.

– А не дозволите ли вы мне обратиться к вам с мольбой или челобитной, чтобы только мне узнать ее имя?

– Нет, честное слово, – отвечал тот, – ничего больше ты не узнаешь.

– Ладно же, – сказал оруженосец, – ежели впредь залучу лакомый кусочек, так буду так же скрытен с вами, как и вы со мной неоткровенны.

И настал день, когда добрый тот рыцарь пригласил оруженосца отужинать в Руанском замке, где сам прожирал. Тот явился, и они отлично потрапезовали, но когда ужин кончился и они еще немного побеседовали, благородный рыцарь, который в назначенный час должен был отправиться к своей даме, отпустил оруженосца и сказал:

– Вам известно, что нас назавтра ждет большая работа и что надо нам рано встать ради такого-то дела и еще ради такого-то, которые надлежит завершить. Лучше нам будет пораньше лечь спать, а посему желаю вам доброй ночи.

Оруженосец, хитрый от природы, сразу догадался, что добрый рыцарь собирался пройтись по такому делу и для того лишь прикрывается завтрашней работой, чтобы его спровадить, – не подал виду, а только сказал, прощаясь с рыцарем и желая ему доброй ночи:

– Ваша правда, монсеньор. Встаньте завтра пораньше, и я поступлю так же.

Спустившись вниз, наш добрый оруженосец увидел у дворцовой лестницы маленького мула; а кругом не было никого, кто бы того мула сторожил. Тотчас же сообразил оруженосец, что встреченный им на лестнице паж пошел за хозяйским чепраком, да так оно и было.

– Ого! – сказал он про себя. – Не без причины отпустил меня хозяин в столь ранний час. Вот его мул только и дожидается, пока я уберусь, чтоб отвезти своего хозяина туда, куда меня не хотят пускать. Эх, мул, мул, – продолжал он, – ежели бы ты умел говорить, сколько бы ты хороших дел порассказал. А теперь отведи меня, пожалуйста, туда, куда собирается твой хозяин.

И с этими словами он велел своему пажу подержать стремя, вскочил в седло, отпустил поводья и предоставил мулу трусить рысцой, куда ему заблагорассудится.

А добрый мул повез его из улочки в переулочек, то вправо, то влево, покуда не остановился перед маленькой калиткой в косом тупичке, куда обычно ездил на нем хозяин; а ото был вход в сад той самой дамы, которую оруженосец так долго обожал и с отчаяния бросил.

Он сошел с мула и легонько постучался в калитку; тут какая-то девица, караулившая за оконной решеткой, спустилась вниз и, думая, что это рыцарь, сказала:

– Добро пожаловать, монсеньор: вот госпожа ожидает вас в горнице.

Она не опознала его, потому что было темно, а он прикрыл лицо бархатной полумаской. И добрый оруженосец ответствовал;

– Иду к ней.

А затем шепнул на ухо своему пажу:

– Иди скорее и отведи мула туда, откуда я его взял, а затем отправляйся спать.

– Будет сделано, монсеньор, – отвечал тот.

Девица заперла калитку и вернулась в свою комнату. А наш добрый оруженосец, крепко раздумывая о своем деле, уверенной поступью идет в горницу к даме, которую он застал уже в нижней юбке и с толстой золотой цепью вокруг шеи. И так как он был любезен, вежлив и очень учтив, то отвесил ей почтительный поклон, а она, изумившись, точно у нее рога выросли, сперва не знала, что ответить, но наконец спросила, что ему тут нужно, откуда он в такой час явился и кто его впустил.

– Сами можете догадаться, сударыня, – сказал он, – что не будь у меня иного помощника, кроме меня самого, то мне бы ни за что сюда не проникнуть. Но, слава богу, некто, больше меня жалеющий, чем вы, оказал мне такое одолжение.

– Кто же это вас сюда привел, сударь? – спросила она.

– Поистине, сударыня, не стану от вас скрывать: такой-то сеньор (и тут он назвал того, кто угощал его ужином) направил меня к вам.

– Ах он предатель и вероломный рыцарь! – говорит она. – Вот как он надо мной издевается? Ну ладно же, ладно: придет день, когда я ему отомщу.

– Ах, сударыня, нехорошо так говорить, ибо никакой в том нет измены, чтоб удружить приятелю и оказать ему помощь и услугу, когда можешь. Вам известно, какая крепкая дружба издавна повелась между ним и мною, и ни один из нас не скрывает от приятеля того, что у него на сердце. И вот недавно я признался и исповедался в той великой любви, которую к вам питаю, и как по этой причине нет у меня в мире ни единой радости; и ежели каким ни на есть способом не попаду я к вам в милость, то невозможно мне долго прожить в мучительных сих страданиях. Когда же добрый сеньор удостоверился, что слова мои не ложны, он, опасаясь великой невзгоды, которая могла для меня из сего проистечь, согласился поведать мне то, что у вас с ним затеялось. И предпочитает он покинуть вас и спасти мне жизнь, нежели плачевно меня загубить, оставаясь с вами. И будь вы такой, как вам следовало бы быть, вы не отказывали бы так долго в утешении и исцелении мне, вашему покорному служителю, ибо вам доподлинно известно, что я неизменно служил вам и повиновался.

– А я вас прошу, – сказала она, – чтобы вы больше со мною о том не говорили и вышли бы отсюда вон. Проклят будь тот, кто вас сюда прислал!

– Знаете что, сударыня? – сказал он. – Не в моих видах уходить отсюда до завтрашнего дня.

– Клянусь честью! – сказала она. – Вы уберетесь сейчас же.

– Разрази меня бог! Ничего такого не будет, потому что я переночую с вами.

Увидавши, что он стоит на своем и что это не такой человек, которого можно прогнать суровыми речами, она попыталась удалить его кротостью и сказала:

– Умоляю вас, как могу, на сей раз уйти, и, клянусь верой, в другой раз я исполню ваше желание.

– Ни-ни, – говорит он, – забудьте об этом и думать, ибо я здесь ночую.

И тут он начинает раздеваться, и берет даму, и целует ее, и ведет к столу; словом, добился он того, что она улеглась в постель, а он с ней рядышком.

Не успели они расположиться и преломить всего-навсего одно копье, как вдруг является добрый рыцарь на своем муле и стучит в комнату. А добрый оруженосец слышит его и тотчас узнает; тут начинает он громко ворчать, изображая собаку.

Рыцарь, услышав сие, сильно изумился и не менее того разгневался. Поэтому он снова громко постучался в комнату.

– Кто там рычит? – крикнул тот, что был на улице. – Черт подери! Я это сейчас узнаю. Отворите двери, или я их в дом внесу!

А добрая дама, вне себя от бешенства, подбежала к окну в одной сорочке и сказала:

– Ах, это вы, рыцарь неверный и фальшивый? Стучите сколько хотите. Сюда вам не войти!

– Почему же мне не войти? – спросил он.

– А потому, – говорит она, – что вы самый вероломный человек, когда-либо сходившийся с женщиной, и недостойны быть в обществе честных людей.

– Ловко вы расписали мой герб, сударыня, – ответил он. – Не знаю только, что вас укусило. Насколько мне известно, я вам никакой измены не учинил.

– Нет, учинили, – сказала она, – да еще самую гнусную, какую когда-либо женщина испытала от мужчины.

– Нет, клянусь честью! Но скажите же мне, кто там у вас в горнице.

– Сами отлично знаете, скверный вы этакий предатель! – ответила она.

А в это самое время добрый оруженосец заворчал, как и прежде, подражая псу.

– Ах, черт возьми! – говорит тот, что на улице. – Ничего не понимаю. Неужто же я не узнаю, кто этот ворчун?

– Клянусь святым Иоанном, узнаете! – сказал оруженосец.

И с этим он вскакивает с постели и становится у окна рядом со своей дамой и говорит:

– Что вам угодно, монсеньор? Грешно вам так рано нас будить.

Добрый рыцарь, узнавши, кто с ним говорит, так остолбенел, что просто чудо. А когда вновь заговорил, то промолвил:

– Откуда же ты взялся?

– С вашего ужина; а сюда пришел ночевать.

– Тьфу, пропасть! – сказал рыцарь; а затем отнесся с речью к даме и сказал:

– Вот каких гостей вы здесь принимаете, сударыня?

– Да, монсеньор, – отвечала она, – и спасибо вам на том, что вы мне его прислали.

– Я? – сказал рыцарь. – Ничуть не бывало, клянусь Иоанном Крестителем! Я даже явился сюда, чтоб занять свое место; да, видно, опоздал. Но раз уж мне ничего другого не достается, так впустите меня хоть выпить глоток-другой.

– Видит бог, вы сюда не войдете, – сказала она.

– Ан войдет, клянусь святым Иоанном! – сказал оруженосец.

И с этим он встал, и отпер дверь, и снова улегся в постель, а она – рядом с ним, бог свидетель, весьма пристыженная и раздосадованная; но впору приходилось ей повиноваться.

Когда добрый сеньор очутился в комнате и зажег свечу, то полюбовался он уютной компанией, собравшейся в постели, и сказал:

– На здоровье вам, сударыня, да и вам, мой оруженосец!

– Покорно благодарю, монсеньор, – отвечал тот.

Но красотка, которой уж до того было невмоготу, – ну вот-вот сердце из живота выскочит, – не могла вымолвить ни слова и совсем уверилась в том, будто оруженосец пришел к ней по желанию и указанию рыцаря, на коего она за это так сердилась, что и сказать невозможно.

– А кто показал вам дорогу сюда, почтенный оруженосец? – спросил рыцарь.

– Ваш мул, монсеньор, – отвечал тот. – Я застал сто внизу перед замком, когда отужинал с вами; он был одинок и покинут, и я спросил его, чего он дожидается; а он отвечал, что вас и своего чепрака. «А куда лежит путь?» – спросил я. «Туда, куда каждый день ездим», – сказал он. «Я наверное знаю, – сказал я, – что хозяин твой нынче не выйдет: он пошел спать. Но свези меня туда, куда он обычно ездит, очень тебя прошу». Он согласился, я сел на него, и он привез меня сюда, спасибо ему.

– Пошли бог черный год паскудному скоту, который меня выдал, – сказал добрый сеньор.

– О, вы это честно заработали, монсеньор, – сказала дама, когда дар речи к ней вернулся. – Я отлично вижу, что вы надо мной измываетесь, но знайте – чести вам от того не прибудет. Ежели сами вы больше не хотели приходить, так незачем вам было присылать другого заместо себя. Плохо вас знает, кто сам вас не видал.

– Разрази меня бог! Я его не присылал! – сказал тот. – Но раз он тут, я его прогонять не стану. Да, кроме того, тут на нас двоих хватит. Не так ли, приятель?

– Совершенно верно, монсеньор, – отвечал оруженосец – добыча – пополам. Я согласен. А теперь надо спрыснуть сделку.

И тут повернулся он к поставцу, налил вина в объемистую чашу, там стоявшую, и сказал:

– Пью за ваше здоровье, любезный сотоварищ!

– Отвечаю тем же, сотоварищ! – сказал сеньор и велел налить вина красотке, которая ни за что не соглашалась выпить; но под конец волей-неволей пригубила чашу.

– Ну, ладно, сотоварищ, – сказал благородный рыцарь, – оставляю вас здесь; работайте на славу; нынче – ваша очередь, завтра – моя, с божьего соизволения. Прошу вас, ежели застанете меня здесь, обойтись со мной столь же любезно, как я с вами.

– Так оно и будет, сотоварищ, видит меня пресвятая богородица! – сказал оруженосец. – Можете в том не сомневаться.

Тут добрый рыцарь удалился и оставил там оруженосца, который в ту первую ночь сделал все, что мог. А затем он объявил даме всю как есть правду о своем приключении, чем она оказалась несколько более довольна, чем ежели бы рыцарь его прислал.

Вот так-то, как вы слышали, была дама обманута мулом и принуждена подчиниться и рыцарю и оруженосцу, каждому в свой черед, к сему она в конце концов привыкла и несла крест со смирением. Но хорошо во всем этом деле было то, что, ежели рыцарь и оруженосец крепко любили друг друга до вышесказанного приключения, то любовь между ними удвоилась после сего случая, который у других, менее разумных, вызвал бы распрю и смертельную ненависть.

Новелла XXXVII Рассказана монсеньором де ла Рош[17]

Покуда другие будут думать и вызывать в памяти какие-либо происшедшие и случившиеся события, годные и подходящие для присовокупления к настоящему повествованию, я расскажу вам в кратких словах, как был обманут в нашем королевстве самый ревнивый в свое время человек. Я готов верить, что он не один запятнан был этим недугом; но так как у него сие проявлялось свыше положенной меры, то не могу не оповестить вас о забавной шутке, которую с ним сыграли.

Добрый тот ревнивец, о коем я повествую, был превеликим историком, то есть много видал, читал и перечитывал всяких историй. Но конечная цель, к коей устремились его усилия и изыскания, была в том, чтобы узнать и изучить, чем и как и какими способами умеют жены обманывать мужей. И, слава богу, древние истории, как-то: «Матеолэ»,[18] «Ювенал»,[19] «Пятнадцать радостей брака» и многие другие, коим я и счета не знаю, упоминают о разнообразнейших хитростях, подвохах и надувательствах, в брачном состоянии совершенных. Наш ревнивец с этими книгами не расставался и не менее был к ним привязан, нежели шут к дубинке. Всегда он их читал, постоянно изучал, и из этих же книг для себя сделал небольшое извлеченьице, в коем содержались, значились и отмечались многие виды надувательства, выполненные по почину и по наущению женщин над особами их мужей. А сделал он это на тот предмет, чтобы быть лучше защищенным и осведомленным в случае, ежели его жена, не ровен час, захотела бы воспользоваться ухищрениями, подобными помеченным и перечисленным в его книжке.

Жену свою сторожил он так бдительно, ну прямо как ревнивый итальянец, но и при этом не был совсем уверен: настолько сильно захватил его проклятый недуг ревности.

В таком-то положении и приятнейшем состоянии прожил сей добрый человек года три-четыре со своею супругой, которая только тем и развлекалась, только так и избавлялась от дьявольского его присутствия, что ходила в церковь и из церкви в сопровождении змеюки-служанки, к ней для наблюдения приставленной.

Некий веселый молодец, прослышав молву о таком обращении, повстречал однажды добрую даму, которая была и любезна, и собой хороша на славу. Тут он отменнейшим образом изложил ей, как мог, доброе свое желание ей служить, сожалея и сетуя из любви к ней о жестокой судьбине, приковавшей ее к величайшему ревнивцу, какого носит земля, и добавляя напридачу, что она – единственная живая женщина, ради коей он на многое готов.

– А поскольку здесь не могу ни высказать, как я вам предан, ни сообщить много других вещей, коими вы, надеюсь, будете не иначе как довольны, то, ежели дозволите, я все изображу на письме и завтра вам передам, умоляя, чтобы смиренная моя судьба, от чистого и недвуличного сердца исходящая, не была отвергнута.

Она охотно сие выслушала, но из-за присутствия Опасности,[20] слишком близко находившейся, ничего не ответила. Все же она согласилась прочитать письмо, когда его получит.

Влюбленный простился с нею, сильно и небеспричинно обрадованный. А дама, по своему обычаю, мило и ласково его отпустила. Но старуха, ее сопровождавшая, не преминула спросить, что за разговор был у нее с только что удалившимся человеком.

– Он привез мне, – ответила дама, – весточку от матери, а я обрадовалась, ибо матушка моя – в добром здравии.

Старуха больше не расспрашивала, и они пришли домой.

Кавалер же на следующее утро, захвативши письмо, бог знает как ловко сочиненное, постарался встретить свою даму и так быстро и шустро вручил ей послание, что стража в образе старой змеюки ничего не заметила. Письмо было вскрыто той, которая охотно его прочитала, когда осталась одна. Суть послания вкратце сводилась к тому, что он захвачен любовью к ней и что нет для него ни единого радостного дня, пока не представится ему время и возможность попространнее ей все изъяснить, а в заключение он умолял, чтобы она по милости своей соизволила назначить ему подходящий день и место, а также любезно дала и ответ на сне письмо.

Тогда она составила послание, в коем весьма отказалась, желая-де содержать в любви лишь того, кому она обязана верностью и неизменностью. Тем не менее, однако, раз он из-за нее столь сильно охвачен любовью и она ни за что не хотела бы, чтоб он остался без награды, то она охотно согласилась бы выслушать то, что он хочет ей сказать, ежели бы то было возможно или мыслимо. Но, увы, это не так: столь крепко держит ее при себе муж, что и на шаг не отпускает от себя, разве только в час обедни, когда она идет в церковь, охраняемая, и более чем охраняемая, самой поганой старухой, какая когда-либо досаждала добрым людям.

Этот наш веселый молодец, совсем иначе и роскошнее одетый, чем накануне, вновь встретил свою даму, которая сразу его узнала, и, пройдя довольно близко от нее, принял Из ее рук вышеизложенное письмо. Не диво, ежели ему не терпелось узнать его суть. Он свернул за угол и там на досуге и вольной воле увидел и узнал положение своего дела, которое, по всей видимости, было на мази. Посему заключил он, что не хватает ему только удобного места, чтобы довести до конца и завершения похвальное свое намерение, а для исполнения оного не переставал он думать и размышлять денно и нощно, как бы ему сие провести. В конце концов пришла ему на ум хорошая уловка, достойная вековечной памяти.

Он отправился к некой доброй своей приятельнице, жившей между домом его дамы и церковью, в которую та ходила. И этой приятельнице рассказал он безо всякой утайки про свою любовь, прося, чтобы в такой крайности она ему помогла и пособила.

– Ежели я что могу для вас сделать, то не сомневайтесь, постараюсь от всего сердца.

– На том вам спасибо, – сказал он. – А согласитесь ли вы, чтобы она пришла сюда со мною побеседовать?

– Ну что ж, – сказала та, – ради вас соглашусь охотно.

– Хорошо, – говорит он, – если сумею отслужить вам такую же службу, и будьте уверены, что не забуду вашей любезности.

И не успокоился до тех пор, пока не отписал своей дама и не вручил письма, в коем значилось, что «так, дескать, я упросил такую-то великую свою благоприятельницу, женщину честную, верную и неболтливую, которая и вас хорошо знает и любит, что она предоставляет нам свой дом разговора. И вот что я придумал. Завтра я буду в верхней комнате, что выходит на улицу, а подле себя поставлю большое ведро с водой, испачканной сажей, и опрокину то ведро на вас, когда вы мимо будете проходить. Сам же я буду так переряжен, что ни ваша хрычовка, ни другая живая душа меня не опознает. Когда же вы будете так разукрашены, то сделаете вид, будто опешили, и убежите в дом, а Опасность свою ушлете за новым платьем. Пока она сбегает, мы побеседуем».

Коротко вам сказать, письмо было вручено, и от дамы пришел ответ, что она согласна. Вот настал оный день, и была та дама из рук своего рыцаря облита водою и сажей, так что убор на голове, платье и прочая одежда перепачкалась и насквозь промокла. И бог свидетель, что она отлично притворилась изумленной и сердитой. И в таком облачении бросилась она в дом, будто не чая встретить там знакомых. Едва увидела она хозяйку, как принялась сетовать на свое злоключение, оплакивая то убор, то платье, то косынку; словом, послушать ее, так подумаешь, что конец мира настал. А служанка ее, Опасность, в бешенстве и волнении держала в руках нож и пыталась, как могла, отскрести грязь с платья.

– Нет, нет, милая! Это напрасный труд: этого так сразу не очистишь; все равно сейчас ничего стоящего не сделаете; нужно мне новое платье и новый убор – другого лекарства нет. Ступайте же домой и все принесите; да, смотрите, поторопитесь, а то мы в придачу ко всем невзгодам еще и обедню пропустим.

Старуха, видя, что дело это необходимое, перечить госпоже не посмела: сунула платье и убор под плащ и пошла домой. Не успела она повернуть спину, как госпожу ее проводили в горницу, где поджидал поклонник, с радостью увидевший ее простоволосой и в исподней юбке.

Ну-с, покуда они станут беседовать, мы вернемся к старушке, которая пришла домой, где застала хозяина; а он, не дожидаясь ее речей, незамедлительно вопросил:

– Куда вы девали мою жену? Где она?

– Я оставила ее, – отвечала та, – у такой-то в таком-то месте.

– А на какой предмет? – спросил он.

Тут показала она ему платье и убор и рассказала все происшествие с ведром воды и с сажею, говоря, что она пришла за переменой, ибо в таком виде госпожа ее не решается выйти оттуда, куда зашла.

– Вот оно что? – сказал он. – Матерь божия! Этой уловки нет в моем сборнике! Ладно, ладно, я уж вижу, что здесь такое.

Он едва не сказал, что у него рога выросли; и именно в то самое время они и росли, можете мне поверить. И не спасла его ни книга, ни реестр, куда немало проделок было записано. И надо думать, что эту последнюю так хорошо он запомнил, что никогда не исчезла она из его памяти и не было ему никакой нужды на сей предмет ее записывать, так свежо было о ней воспоминание во все последующие дни недолгой его жизни.

Новелла L[21] Рассказана монсеньером де Ла Саль,[22] старшим дворецким, государя герцога

Молодые люди охотно пускаются в странствия, и весело им наблюдать да и самим гоняться за мирскими приключениями. И вот в Ланской земле[23] тоже был недавно крестьянский сын, который с десяти до двадцати шести лет все время скитался по чужим землям. И со времени его ухода до самого возврата ни разу отец с матерью не имели от него вестей, так что зачастую приходило им в голову, будто его уже нет и в живых.

После все ж таки он объявился, и один бог знает, какая настала в доме радость и как по случаю возвращения потчевали его из тех малых благ, что господь им отпустил. Но хоть многие были рады его видеть и всячески его чествовали, все же лучше всех его принимала и особливо радовалась его приходу бабушка, мать его отца. Она поцеловала его больше пятидесяти раз и не переставала славословить господа, вернувшего им милого отпрыска и возвратившего его в столь добром здравии. После обильного сего угощения наступило время ложиться. Но во всем доме было только две кровати: одна – для отца с матерью, другая – для бабки. Посему приказали родители, чтобы сын спал с бабушкой, чему она чрезвычайно обрадовалась; он же охотно бы от этого отказался, но послушания ради согласился потерпеть эту ночь.

И вот покуда он лежал подле бабки, не знаю, что его укусило, но только он на нее взгромоздился.

– Что ты делаешь? – спрашивает она.

– Не ваша забота, – отвечает он, – знайте молчите.

Увидев, что он в самом деле собирается над ней орудовать, принялась она причитать что было мочи и звать сына, спавшего в соседней горнице. Затем встает она с постели и, жалобно плача, идет к нему жаловаться на внука. Тот, выслушав жалобу матери и узнав о нечеловеческом поступке сына, вскакивает на ноги в великом гневе и злобной ярости и грозится его убить. Сын, слыша такую угрозу, берет ноги в руки и – драла. Отец – за ним, но только без толку: сын-то был легче на ногу. Видя, что это напрасный труд, вернулся он домой и застал мать горько сетующей на обиду, которую претерпела она от его сына.

– Не печальтесь, матушка, – говорит он ей, – я сумею за вас отомстить.

Не знаю, сколько дней спустя наткнулся отец на сына, игравшего в мяч посреди города Лана. И едва он его замечает, как выхватывает добрый кинжал, идет на него и хочет его тем кинжалом проткнуть. Сын увернулся, а отца удержали. Некоторые из бывших там хорошо знали, что это отец и сын, и один ив них сказал сыну:

– Послушай-ка, чем это ты перед отцом провинился, что он хочет тебя убить?

– Ей-богу, ничем, – отвечает тот. – Он так не прав, что хуже и быть не может. Он желает мне всякого зла, какое может быть на свете, за один-единственный разок, что я хотел прокатиться верхом на его матери; а он на моей больше пятисот раз скакал, и я никогда словечка не молвил.

Все, слышавшие сей ответ, от души посмеялись и сказали, что он честный человек. И постарались они при этом случае помирить его с отцом, и так тут потрудились, что уладили дело, и все было прощено и с той и с другой стороны.

Новелла LVI Рассказана монсеньером де Вилье[24]

Не так давно в некотором городке нашего королевства, в герцогстве Овернском, жил дворянин; и, на свое несчастье, был он женат на женщине молодой и очень красивой. О ее добродетели я и поведу рассказ. Эта добрая дама подружилась со священником, жившим по соседству в полумиле оттуда, и стали они такими добрыми соседями и приятелями, что любезный пастырь замещал дворянина всякий раз, как тот уходил со двора.

А была у той дамы горничная девушка, во всех ихних делах поверенная, которая частенько носила священнику весточки и осведомляла его о месте, часе, куда и когда ему являться к барыне. Но в конце концов дело это не так было скрыто от людей, как требуется, так что некий соседний рыцарь, родич обесчещенного мужа, был о том оповещен и сам по мере своего уменья и разуменья оповестил того, кого это ближе всего касалось.

Сами понимаете, что сей добрый рыцарь не очень обрадовался, услышав, как жена в его отсутствие утешается со священником, и, ежели бы не тот родич, он жестоко и собственноручно отомстил бы попу, едва только о том проведал. Теперь же, однако, он согласился повременить с местью, покуда не накроет их обоих с поличным. И порешили они с тем родственником пойти на богомолье за четыре или sa пять лье от дома и повести с собой жену и священнослужителя, дабы посмотреть, как они станут друг с дружкой обходиться. По возвращении из сего паломничества, во время коего отец иерей нес любовную службу по мере сил и возможности, сиречь с помощью нежных взглядов и прочих таких мелочишек, муж подослал подставного гонца, якобы приглашавшего его к какому-то местному сеньору. Он притворился, будто сильно недоволен и уезжает с сожалением; но раз, мол, добрый этот сеньор его приглашает, то он, дескать, не смеет ослушаться. Вот собирается он в путь и уезжает, а другой дворянин, его друг, его родич, говорит, что составит ему компанию; он-де едет домой, и ему с мужем почти что по дороге.

Отец настоятель и барынька, услыхав эту новость, обрадовались, как никогда в жизни. И вот они порешили промеж себя и уговорились, что священник распростится и уйдет со двора, дабы никто в доме не возымел на него подозрения, а затем, около полуночи, вернется и войдет к своей даме обычным путем. И немедленно после сего уговора наш священник уходит и откланивается.

А надо вам знать, что муж с тем дворянином-родичем засели в некой ложбине, через которую нашему священнику надлежало пройти и туда и обратно; никак не мог он ее миновать, чтоб не слишком отойти от прямой дороги. Они видали уходившего попа, но сердце им подсказало, что ночью он вернется туда, откуда пришел; да таково и в самом деле было его намерение. Они пропустили его, не остановив и не сказав ни слова, а сами надумали соорудить великолепную западню с помощью нескольких крестьян, которые услужили им как надо. Эта ловушка вскоре была устроена хорошо и прочно, и немного спустя поймался в нее пробегавший там волк. Сейчас же вслед за ним является отец иерей в коротком платье, с крепким копьем на плече. И, дойдя до места, где была ловушка, провалился он в нее и оказался там вместе с волком, чем сильно был озадачен. Волк же, обновивший ту ловушку, испугался священника не меньше, чем тот его.

Наши два дворянина, видя, как наш священник присоединился к волку, обрадовались донельзя. И молвил тот, кого дело ближе касалось, что живым попу оттуда не выйти и что он там же его прикончит. Другой бранил его за такое желание и не хотел допустить убийства, а довольствовался тем, чтоб отрезать преступнику детородные части. А муж не унимался и настаивал на смерти. В таком пререкании провели они немало времени, дожидаясь, пока рассветет и наступит день.

Покуда длилось это ожидание, дама, тоже поджидавшая своего духовного отца, не знала, что и думать о таком его промедлении. Посему решила она послать к нему свою девушку, чтоб его поторопить. Служанка двинулась по дороге к церковному дому, наткнулась на ловушку и провалилась в нее, подобно волку и священнику.

– Ох, – сказал священник, – я пропал! Дело мое раскрыто. Кто-то подстерег нас на пути.

А муж и его родич, все слышавшие и видевшие, были так довольны, что больше и быть нельзя. И подумали про себя, словно по наитию святого духа, что барыня, весьма возможно, последует за служанкой, ибо они слышали, как девушка говорила, что хозяйка послала ее к священнику узнать, почему это он так запаздывает против уговоренного промеж них срока. Хозяйка же, видя, что священник и служанка долго не возвращаются и уже начинает светать, заподозрила, как бы девушка и поп не сделали кое-чего в нарушение ее прав (ибо легко им было уединиться в лесочке подле того места, где была вырыта западня), и порешила пойти на разведку. Вот она пускается в путь по направлению к церковному дому и, дойдя до ловушки, катится в яму, как и все прочие. Невозможно сказать, кто из всей компании был более озадачен, когда они очутились вместе, но только всяк силился вызволиться из ямы, однако ничего у них не вышло: все уже почитали себя мертвыми и обесчещенными.

А оба виновника, то есть муж дамы и дворянин, его родич, подошли к яме, приветствовали все собравшееся общество и кричали им, чтоб они веселились и готовили себе завтрак. Муж, у которого до смерти чесались руки, ухитрился отослать сродственника посмотреть лошадей, которых они оставили неподалеку в каком-то доме. Едва избавившись от него, он не без труда натаскал множество соломы, сбросил ее в яму и поджег. И сгорело там все общество: жена, священник, служанка и волк. После этого он уехал из страны и послал к королю с просьбой о помиловании, каковое получил без труда. А ныне передавали, будто король сказал, что жаль только сожженного волка, который в грехе остальных был невиновен.

Новелла XCVI[25]

Вот послушайте, пожалуйста, что приключилось намедни с простоватым, но богатым деревенским попом, который из-за простоты своей внес своему епископу пеню в пятьдесят добрых золотых экю.[26]

У этого доброго пастыря был пес, которого он сызмальства вскормил и при себе держал и который всех собак своей округи превосходил в искусстве бросаться в воду за палкой или приносить шляпу, когда хозяин ее забывал или где-нибудь оставлял нарочно. Одним словом, во всем, что хороший и умный пес должен знать и уметь, он собаку съел. И по этому случаю хозяин так его любил, что трудно даже рассказать, какое это было обожание.

Случилось, однако же, невесть по какой причине (то ли он перегрелся, то ли перезяб, то ли поел чего-нибудь такого себе не на пользу), что пес этот сильно захворал. И от той хвори околел и из сей юдоли прямехонько отправился в собачий свой рай.

Что же сделал добрый пресвитер?[27] Дом его, то есть церковный дом, стоял под самым кладбищем, и вот, видя, что пес его от сего мира преставился, не счел он возможным такую умную и добрую животину оставить без погребения. А посему вырыл он яму неподалеку от своей двери, которая, как сказано, выходила на кладбище, и там закопал его и схоронил. Велел он начертать на оном эпитафию, – этого не знаю, а потому молчу.

Немного времени прошло, как весть о кончине доброго поповского пса разнеслась по деревне и окрестным местам, и так распространилась, что дошла до ушей местного епископа вкупе со слухом о христианском погребении, устроенном хозяином. Посему вызвал епископ того священника к себе повесткою, которую вручил какой-то приказный.

– Увы! – сказал поп приказному. – Чем я погрешил и кто меня вызывает? Ума не приложу, что суду от меня нужно.

– Ну, а я-то, – отвечал тот, – и вовсе не знаю, в чем тут дело; разве только в том, что вы зарыли своего пса в святом месте, куда опускают тела крещеных людей.

«Ах, – подумал священник, – вот оно что!»

Тут впервые пришло ему на ум, как неладно он учинил, и сказал он себе, что дело его плохо и что ежели он даст себя засадить в тюрьму, то быть ему ободранным как липка, ибо монсеньор епископ, слава тебе господи, самый жадный прелат во всем нашем королевстве, да и есть при нем такие люди, которые умеют качать воду на его мельницу бог знает как.

«Итак, придется мне раскошелиться, так уж лучше раньше, чем позже».

Он явился в назначенный срок и прямехонько направился к монсеньору епископу, который, едва его завидев, прочел ему длинную рацею по поводу христианского погребения собаки и так чудесно расписал его казус, что казалось, будто наш священник меньше согрешил бы, ежели бы прямо отрекся от бега. И под конец всех своих речей приказал он отвести священника в узилище. Когда наш поп услыхал, что его хотят бросить в каменный мешок, он попросил, чтоб его выслушали, и монсеньор епископ дал на то согласие. А надо вам знать, что при сем разбирательстве присутствовало множество важных особ, как-то: официал,[28] промоторы,[29] письмоводители, нотарии,[30] стряпчий, и прокуроры, и многие другие, радовавшиеся необычайному случаю с бедным попом, который пса своего предал освященной земле.

Священник же в защиту свою и оправдание говорил кратко и молвил:

– Поистине, ваше преосвященство, ежели бы вы, как к, знали доброго моего пса (упокой господи его душу), то вы не столь изумились бы похоронам, которые я ему устроил, ибо равных ему не было и никогда не будет. – И тут начал он рассказывать про пса чудеса в решете: – И ежели был он добр и разумен при жизни, то столь же и более того отличился после смерти, ибо составил превосходное завещание и, между прочим, сведав о вашей нужде и скудости, отписал вам пятьдесят золотых экю, каковые я вам ныне принес.

Тут вытащил он их из-за пазухи и передал епископу, который охотно их принял и тут же одобрил мудрость доблестного пса, равно как и духовное его завещание и учиненное ему погребение.

Филипп де Виньель Сто новых новелл[31]

Новелла 30-я, повествующая о том, как некий сержант из Меца исповедовался в монастыре кордельеров,[32] как он затаил злобу против монаха, наложившего на него епитимью, и как впоследствии сумел ему отплатить

Немало историй о людях простых и бесхитростных было уже рассказано мною: о женщине, что снимала мерку с мужниных башмаков, о купеческом сыне, торговавшем требухой, и много других. На сей же раз вы услышите новеллу совсем иного толка: в ней будет говориться об одном злом и хитром сержанте. Этот сержант, о котором я поведу здесь речь, жил в Меце и, как я слышал от людей порядочных и достойных доверия, был человеком злобным и желчным и слыл подлецом и хитрецом.

Случилось как-то, что ему пришло на ум благочестивое желание исповедаться – уж не знаю, по случаю ли пасхи или рождества. Словом, отправился он в монастырь кордельеров и обратился к одному тамошнему монаху, а тот, будучи наслышан о его поступках и злом нраве, знал, что он за птица; сержант же думал, что ему о нем ничего не известно, иначе нипочем бы сюда не явился. Итак, сержант попросил принять у него исповедь, святой отец согласился и пошел, как положено, в исповедальню. Сержант опустился перед ним на колени, прочитал Benedicite[33] и принялся каяться, да так хитро, что перебирал мелкие грешки и проступки, а настоящие пороки обходил молчанием. В общем, то была исповедь Лиса,[34] который кается в том, что толкнул ненароком курицу Русетту, а о том, что сожрал ее – молчок.

Точно так же поступал наш сержант: о тяжких грехах не заикался, а в пустяках винился. Больше всего корил он себя и опасался гнева божьего из-за чрезмерного пристрастия к мясному. Самое же преступное его деяние заключалось якобы в том, что, проходя как-то мимо дома, где жарилось мясо, он не утерпел и понюхал. И вдыхал этот аромат с таким вожделением, что, верно, оскорбил всевышнего и теперь считал себя достойным вечного проклятия и уповал лишь на милосердие господне. Монах выслушал перечень всех этих ничтожных прегрешений, каковые, вместе взятые, и одного греха не стоили, и спросил, не припомнит ли сержант за собой чего-нибудь еще, тот сказал, что больше ничего нет. Все же монах, зная, что за ним водится, настаивал и назвал несколько тягчайших грехов, в которых, как ему было известно, тот был повинен, но сержант отрекся не моргнув глазом. Видя этакую его наглость, монах и говорит, что, понюхав жаркое, он-де тяжко оскорбил бога и что, даже не будь этого, уже одно его пристрастие к мясному – большой грех, который должно искупить, и в самом деле наложил на него епитимью, да такую строгую, что сержант оторопел. За услаждение мясным духом получил он такую же, если не большую, кару, чем если бы исповедался во всех грехах, в коих был на деле виновен. Понятно, что сержант был немало раздосадован, однако виду не подал и, приняв отпущение, встал с колен и пошел восвояси. Предписанную епитимью он, как говорят, выполнил, но обиды не простил, затаил злобу против монаха и ждал случая отомстить.

В скором времени этот самый монах поехал читать проповедь в одно селение, где в тот день освящалась церковь и устраивалось празднество. Происходило сие во владениях некоего дворянина из Меца, который был в дружбе с нашим сержантом. Его-то этот дворянин и пригласил с собою вместе на праздник – он уже много раз убеждался, что сержанта, которого к тому же знали как любимца сеньора, народ боится и слушается больше, чем его самого.

Время было летнее, день стоял погожий, и вот, когда церемония и праздник подошли к концу, сержанту припала охота прогуляться. Проходя мимо одного сада, он увидел лошадь, привязанную к стволу дерева недоуздком да щипавшую траву, а рядом начиналось большое пшеничное поле. Длина привязи была такова, что позволяла лошади отходить довольно далеко от дерева и кружить вокруг него, подходя же к краю поля, она вытягивала шею и принюхивалась, словно была не прочь полакомиться пшеничкой, кабы могла. Однако, как ни близко, но ей было не дотянуться.

Сержант осведомился у местных жителей, чья это лошадь, и услыхал в ответ, что ее хозяин – святой отец, читавший проповедь нынче в церкви, он-то и привязал ее пастись. Узнав, что лошадь принадлежит тому монаху, сержант возрадовался – самого монаха он приметил и раньше, но не знал, что у него была с собой лошадь. Тут-то и решил он отомстить за строгую епитимью, что наложил на него некогда брат-кордельер. Зная наперед, что местные судьи ни в чем ему перечить не станут – тому порукой его короткое знакомство с сеньором, он отвязал лошадь и отвел ее к ратуше, в особое помещение для скота, замеченного в потраве.

Когда святой отец пришел за своей лошадью, он не нашел ее на месте. Удивился он и стал расспрашивать, не знает ли кто, куда она делась, и ему сказали, что сержант из Меца взял его лошадь и отвел к судье, потому что застал ее за потравой пшеницы. Услышав это, бедняга монах изумился: ему казалось, что лошадь была надежно привязана и что никак не могло случиться, чтобы она забрела в поле, а о епитимье, которую он когда-то наложил на сержанта, он уж давно позабыл. Уверенный в своей правоте, он отправился в суд, жалуясь, что сержант увел его лошадь ни за что, ибо она была привязана и пшеницы не портила. Призвали сержанта, и он подтвердил свое обвинение: он-де застал лошадь на месте преступления, увел ее на законном основании и требует, чтобы хозяин уплатил штраф. Монах же отпирался, говоря, что его притесняют незаконно и что никакого ущерба не причинено. «Ну и что же, – говорит на это сержант, – все равно того, что она делала, достаточно, чтобы я арестовал ее, и, повторись это еще раз, я бы поступил так же». – «Что же такого она делала, – спросил святой отец, – что вы забрали ее?» – «Что делала? Вытягивала шею, нюхала пшеницу и явно хотела ее отведать, только привязь ей и помешала». – «Боже мой! – воскликнул святой отец. – Да какой же, скажите на милость, ущерб причинила моя лошадь, пусть даже она и хотела наесться пшеницы, но ведь она ее не тронула!» – «Хватит того, – говорит сержант, – что она ее нюхала и хотела съесть, ибо намерение приравнивается к деянию». – «Да где вы слыхали о таком законе?» – «У вас на исповеди, святой отец, – отвечает сержант. – Ведь наложили же вы на меня тяжкую епитимью только за то, что я понюхал жаркое, сказав, что пожелать и сделать – это одно и то же, так вот, если хотите получить свою лошадь, платите штраф, иначе она будет наказана по всей строгости».

Тут монах понял злобный и коварный умысел сержанта, понял и то, что положение безвыходное, ибо среди Судан не было никого, кто бы осмелился возразить сержанту, а вздумай он жаловаться – все равно окажется не прав, – Пришлось ему согласиться на штраф и выложить столько, сколько сержанту вздумалось назначить. Да и что ему оставалось делать: из двух зол выбирают меньшее! Уплатив штраф, он сел на свею лошадь и поскорее поехал в монастырь, да еще рад был, что хоть так отделался. Что ж, с иными людьми лучше вовсе не связываться, как говорится, не буди лиха, пока лихо спит.

Новелла 37-я, повествующая о двух сборщиках пожертвовании из Меца, о баснях, которые они плели добрым людям, и о прочих их проделках

Все, что будет сейчас, вам на потеху, рассказано в этой новелле о двух бравых сборщиках пожертвований, произошло не так давно в нашем славном, хранимом господом городе Меце и его окрестностях. Каждому у нас известно, что в 1497 году город посетил метр Жеан Клере,[35] или, как другие называют его, брат Жеан Клере, монах из ордена Проповедников;[36] весь тот год проповедовал он в Меце, особенно же много – в Великий и Рождественский пост, наведывался он к нам и в последующие годы, проезжая по провинциям, и я сам видел и слушал его. Проповеди его славились своей силой, на них собиралось обычно столько людей, что в церкви не умещалась и половина, и многие должны были уйти ни с чем.

Но вот что особенно важно для нашей истории: большинство слушавших метра Жеана Клере находили его проповеди превосходными, однако ж так думали не все, а дело было в том, что уж очень часто и сурово порицал он сборщиков пожертвований, за то что они дурачат людей, наживаются на торговле индульгенциями и реликвиями и вообще на чем только могут; обзывал их при всем честном народе ворами – словом, так бранил этих сборщиков, что все они – а в Меце их было немало – не слишком его жаловали. Он же велел верующим ничего им не давать и не слушать их россказни, потому что все они просто-напросто гнусные обманщики. И речи его были так убедительны, что вскоре сборщикам уже не удавалось получить ни гроша, мало того – стоило им начать проповедовать, как все или почти все, кто был в церкви, вставали и расходились, не желая их слушать. Несчастных попрошаек ни во что не ставили и шарахались от них, как от фальшивых денег, так что многим из них, особенно же тем, кто был не слишком горазд врать да болтать, пришлось худо. Но находились такие мастера своего дела, которым все было нипочем, и, что бы метр Жеан Клере ни сказал и ни сделал против них, они ухитрялись все переврать по-своему, всех обратить в свою веру, а кого не могли обмануть, тех обставлял!» по-другому, о чем и пойдет у нас сейчас речь. Были в Меце среди прочих сборщиков двое приятелей и, как говорится, товарищей по оружию, одного звали мессир Жеан Жорж, другого – не знаю как, и оба были весьма искусны в краснобайстве и надувательстве.

Вот что, к примеру, проделал названный мессир Жеан Жорж в одной деревне, расположенной недалеко от Меца, на пути в Сент-Барб, куда он пришел проповедовать. Обойдя уже много мест и убедившись, что везде подают очень скудно, – так подействовали на тамошних жителей наставления метра Жеана Клере, – он задумал переиначить его слова, и вот что из этого вышло. Едва только он взошел на кафедру и завел свои уговоры, как почувствовал, ч о здешние прихожане помнят слова метра Жеана Клере о его собратьях, и заговорил иначе; «Я не собираюсь, дети моя, задерживать вас понапрасну, но знайте: все вы закоренелые безбожники, если уж такие умелые проповедники, как метр Жеан Клере и многие другие, коих множество побывало в здешних местах, и те не смогли наставить вас на путь добродетели. Видно, не зря благочестивый метр Жеан Клере называл нас ворами и лгунами! А знаете ли вы, почему он называл нас лгунами? Да потому, что мы имеем обыкновение, благословив весь народ в церкви, начинать проповедь такими словами, как «добрые люди», или «честной народ», или «праведные христиане», а ведь это ложь, всякий знает, что людей добрых и праведных днем с огнем Не сыщешь! Вот и выходит, что мы лгуны, это и имеет в виду метр Жеан Клере, а иные понимают его слова превратно. А что, по-вашему, подразумевает он, когда называет нас ворами? Он и тут прав: ведь мы обкрадываем дьявола. Мы похищаем у него обреченные и проклятые души, вырывая их из его лап и передавая в руки Господа – такова сила молитв и добрых дел, к которым мы вас побуждаем и которыми вы обязаны только нам; так же способствуем мы спасению от власти дьявола душ ваших усопших близких, ибо благочестивые дела, подаяния и пожертвования, к которым опять-таки мы вас призываем, вызволяют их из ада. Стало быть, истинно говорит метр Жеан Клере, когда называет нас лгунами и ворами: мы и впрямь лжем, именуя вас добрыми и праведными людьми. Так уясните же смысл его слов, и да послужат они вашему исправлению, дабы вы заслужили себе прощение и облегчили участь ваших усопших близких, и да будет угодно Богу, чтобы впредь не обвиняли нас во лжи за то, что мы зовем вас добрыми людьми».

Мессир Жеан Жорж присочинил еще много таких же нелепых, но выгодных для себя басен, каковые я для краткости опускаю. Случилось так, что в церкви было несколько жителей Меца, которые слышали все эти его речи – проповедник же этого не знал – и после рассказали об этом повсюду, и все, слушая их, покатывались со смеху; когда же это дошло до самого мессира Жеана Жоржа, он ничуть не смутился и, если при нем заговаривали об этом случае, смеялся вместе с другими.

Послушайте теперь, что говорил его приятель, который в то время собирал пожертвования именем Пресвятой Богоматери Овернской и развешивал перед дверями церквей индульгенции, написанные или напечатанные на больших бумажных листах. Как-то в воскресенье, недели через три-четыре после того, как произнес свою проповедь мессир Жеан Жорж, этот его собрат явился в церковь прихода Святого Симплиция в Меце и, зная заранее, что не успеет он раскрыть рта, как все покинут церковь и разойдутся, он решил сразу сказать или сделать нечто такое, что удержало бы их, – и затея его удалась. Едва ступив на кафедру, он наспех сотворил крестное знамение и произнес, как подобает «In nomine Patris et Filii»[37] и так далее. И тут же прибавил: «Добрые люди и праведные христиане! Заклинаю вас страстями Господними, если есть среди вас а этом храме проклятые еретики и еретички, колдуны и колдуньи, ведуны и ведьмы, пусть не оскверняют своим присутствием проповедь Божьего слова, которую я сейчас начну, и не медля выйдут вон». Вслед за этим приступил он к проповеди, лживой от первого до последнего слова. Те, кто прежде намеревался выйти из церкви, теперь только озирались по сторонам и не осмеливались сделать и шагу прочь из страха, как бы их не приняли за колдунов да ведунов. Все только диву давались: нашел же, хитрец, что сказать!

Однако оказался среди прихожан некий почтенный человек, у которого в тот день была свадьба, так что он должен был немедленно уйти, чтобы не опоздать на венчание, назначенное в другом приходе. Вот он-то первым встал и вышел из церкви, и как только он ступил за порог, за ним следом устремились еще десятка три, не меньше, прихожан, которые и раньше хотели уйти, да только никто из них не решался сделать это первым, чтобы не прослыть еретиком. За ними потянулись и другие, а из тех, кто остался, отнюдь не все подошли с пожертвованиями к святым дарам. Так что, когда бедняга сборщик расплатился с кюре и старостой, ему осталось всего каких-нибудь шесть денье. Сгреб он свои гроши и с досады отшвырнул их прочь. Нечего и говорить, как над ним потешались! А сколько насмешек пришлось ему еще вытерпеть, чуть только он вышел за церковную ограду, где его поджидали самые почтенные и уважаемые прихожане. Ну и обласкали же они его, как только не честили: и негодяем, и мошенником, за то что объявляет еретиками честных людей, если они не хотят слушать его проповедь, – словом, так его отчитали, что он ушел пристыженный, глядя в землю, и уж больше сюда не показывался.

А в следующее воскресенье с ним вышло вот что. На этот раз он собирался проповедовать в деревне и измышлял новую каверзу: ведь просто удержать прихожан в церкви, как он сделал в приходе Святого Симплиция, – это лишь полдела, надо еще, чтобы они внесли пожертвования. Наконец он придумал такой способ принудить к этому прихожан, что, будь они хитрее хитрого, и то бы не отвертелись. Вот проповедник взошел на кафедру и первым делом принялся превозносить свои заслуги – кто не знает, как это у них делается! – и стал настойчиво увещевать, чтобы все покупали его хваленые индульгенции, вступали в братство добрых дел и радели о спасении самих себя, своих жен, детей и душ своих усопших благодетелей, и чтобы все подошли облобызать реликвии. «Эти реликвии, – говорил он, – имеют чудодейственную силу, дарованную им Богоматерью Овернской, каковая приходится сестрой Богоматери Ошской[38] и Богоматери Рабасской,[39] и все три творят чудеса». Он знал, что тамошние жители особенно чтят Богоматерь Ошскую и Богоматерь Рабасскую, потому так и сказал. «Итак, подходите, во имя Божие, и ведите ваших малых деток облобызать сии святые реликвии, как пристало добрым христианам, – продолжал он, – но только заклинаю вас страстями Господними, если кто из вас знает про себя, что он колдун или колдунья, ведун или ведьма, еретик или еретичка, пусть не пытается подступиться и прикоснуться к реликвиям, не приносит пожертвований, не вступает в братство, ибо, клянусь, человек, запятнавший себя подобными грехами, как бы силен он ни был, не сможет приблизиться к реликвиям, чтобы облобызать их и принести пожертвование – такова святая сила девы Марии Овернской, во имя которой я собираю подаяние». Так закончил он свою проповедь, и посмотрели бы вы, как прихожане, отпихивая друг друга, ринулись к святым реликвиям, стремясь коснуться и облобызать их, и все до единого: мужчины и женщины, старые и малые – подходили к проповеднику с щедрыми пожертвованиями. И понятно, – каждый боялся, как бы его не сочли колдуном, еретиком или еще каким пособником дьявола, если он останется на месте. А иные боялись, что не смогут протолкаться к реликвиям, и тогда о них подумают то, чего на самом деле не было. Так длинный язык помог нашему проповеднику собрать денег больше, чем в страстную неделю, и на эти денежки они с мессиром Жеаном Жоржем вволю попировали, радуясь ловкой проделке.

Но и сам мессир Жеан Жорж, как вы сейчас услышите, не отстал от приятеля. Как-то раз, спустя месяц или чуть больше, отправился он проповедовать в одну деревню, расположенную примерно в пяти лье от Меца, и так как путь был далекий, он вышел из города в субботу и к вечеру добрался до места, с тем чтобы там заночевать, а в воскресенье утром начать проповедь. На ночлег он расположился у местного кабатчика, а у того была красивая жена, известная своим легкомыслием. И вот, когда мессир Жеан Жорж с хозяйкой сидели за ужином и болтали о том о сем, она заговорила о сборщиках-попрошайках и со смехом спросила, что ему нужно в их деревне. «Бог свидетель, вам здесь делать нечего. Мы, – говорит, – отлично обходимся без попрошаек. Нам и так есть куда девать денежки». – «Что же, – говорит мессир Жеан Жорж, – значит, вы ничего не пожертвуете?» – «Я-то? – говорит хозяйка. – Вот вам крест, будь у меня столько золота, сколько вмещает эта комната, я и тогда не дала бы вам ни денье, потому что вы все лгуны и воры». – «А по-моему, вы заблуждаетесь», – говорит сборщик. «Вот еще! – возразила женщина. – Это истинная правда!» – «Как бы то ни было, – говорит он, – завтра я буду у вас проповедовать и собирать пожертвования во имя святого монсеньора Жерара Тульского,[40] исцеляющего от чумы. Так вот, бьюсь об заклад, что вы подойдете облобызать реликвии». – «Я?» – «Вот увидите!» – «Как бы не так, – говорит хозяйка. – Ставлю золотой флорин, что вы меня не заставите; как бы вы ни надрывались, не пойду, и все тут!» – «Еще как пойдете, – говорит мессир Жеан Жорж, – ставлю столько же, что пойдете, если только будете на своем месте в церкви все время проповеди и не уйдете до тех пор, пока нe начнется лобызание реликвий». – «Пусть так, – говорит хозяйка, – я согласна». Заключили они пари по всем правилам, записали условия, передали два флорина верному человеку и, не тратя больше слов, разошлись спать.

На другое утро в час мессы мессир Жеан Жорж уже был в церкви. Когда подошло время проповеди, он поднялся на кафедру и давай молоть языком, расписывать чудеса и милости святого Жерара. «Всем вам, добрый люд христианский, – говорил он, – ведомо, что чума издавна опустошала наши края, как опустошает и ныне. Блаженный святой Жерар наделен силой изгонять мор из здешних мест, ибо он властен над ним в Лотарингии, Германии и соседних странах, как монсеньор святой Себастьян – в Ломбардии и прилежащих землях, а святой Антоний – во Франции, Вьенне[41] и в других местах. И учтите, святой Себастьян помогает только в Ломбардии, а святой Антоний – только во Франции. Для спасения же здешних земель Господь послал святого Жерара, чьи реликвии я вам принес и теперь предлагаю вам всем, от мала до велика, благоговейно приблизиться к ним и принести свои пожертвования. Вы станете членами его братства и обретете его заступничество, но прежде хочу предупредить вас об одной вещи. Слушайте же меня все! Прошу и заклинаю страстями Господними, если есть здесь в церкви хоть одна Женщина, которая нарушила супружеский долг, пусть не приближается к реликвиям, не прикасается к ним и не приносит пожертвования, ибо святость этих реликвий столь велика, что прикосновение к ним было бы для такой жены не благочестивым, а греховным деянием. Повторяю же, если есть здесь женщина, замеченная в подобном богопротивном деле и если она знает за собой вину и скверну, пусть не подходит».

Этими словами завершил он свою проповедь. А сказано это было ради его вчерашней хозяйки, чтобы заставить ее подойти и принести пожертвование, ведь как раз о ней и ходили толки, будто она наставляет рога мужу. Она же, услыхав такое, поняла, что придется ей либо потерять флорин, либо навлечь на себя еще больше упреков и еще подкрепить злую молву тем, что она осталась на месте. Хорошенько подумав, она рассудила, что уж лучше проиграть флорин, чем быть навсегда опозоренной, тем паче что все остальные женщины потянулись к реликвиям. Пошла и она, да еще постаралась протиснуться вперед, чтобы не оказаться среди последних. А уж проповедник, глядя на нее, был рад-радешенек и крепился изо всех сил, чтобы не рассмеяться в голос. Получил-таки он тот флорин, что был поставлен в заклад. Ну а когда об этой истории стало известно, сколько было смеху и как только не потешались над бедной женщиной!

Теперь вы знаете, как изворачивались наши сборщики пожертвований после обличений брата Жеана Клере. Дай бог, чтобы не явились к нам после них еще и другие, похуже прежних.

Новели 53-я, повествующая о том, как несколько гуляк из Меца пошли в кабак и как один из них так ловко заключил сделку, что избавил все компанию от платы за обед

В прежние времена водилось немало мастеров подшутить и одурачить добрых людей, и об этих шутках всем известно из книг да из рассказов. Но и теперь, сдается мне, обычай этот не перевелся, и по сю пору находятся ловкачи измышлять все новые и новые проделки, о каковых небесполезно услышать тем, кто о них не знает, дабы самим не попасться на удочку.

Взять хоть только что рассказанную нами историю о том, что подстроили горожанину по прозвищу Косорожий, который жил у Немецких ворот, не желавшему потратиться на чарку и угостить соседей; по этому поводу я припоминаю еще один случай: не так давно довелось мне повстречать компанию добрых людей, которые собирались пойти погулять в кабак. И был среди них один, всегда упорно отказывавшийся идти со всеми вместе, а поступал он так из скупости – скряга был такой, какого свет не видывал. Вот и в тот раз, когда товарищи стали уговаривать его пойти с ними и не нарушать компании, он ужаснулся, что придется, не дай бог, потратить денежки, и стал отнекиваться.

Тогда один из приятелей, видя, что тот боится раскошелиться, возьми да скажи ему, что он может идти, не опасаясь. «Уж внакладе никто из нас наверняка не останется, – сказал он. – И вообще, не понимаю, почему вы так редко ходите в кабак, ведь сделки, которые там порой случается заключить, принесли бы вам больше прибыли, чем ваша обычная работа. Вот пойдемте теперь с нами, и я обещаю устроить вам такую сделку, в которой вы непременно получите вдвое больше, чем истратите, а вы тогда, чур, заплатите за всю компанию». – «Что ж, идет, – говорит скряга. – Если я вправду получу барыш, который, как вы сулите, вдвое перекроет расходы, берусь заплатить за всех, если же нет – не обессудьте, терпеть убыток я не желаю». – «Не бойтесь, лишь бы только вы не запросили сверх обещанного». Такими речами заманивал его шутник. А остальные тянули и подталкивали и наконец, хоть и с большим трудом, затащили скрягу в кабак.

Вся честная компания расселась за столом, и пошла гульба, только успевай стаканы доливать. Скупцу, который был здесь редким гостем, все это было в диковинку и, видя такое мотовство, он уж пожалел, что пришел, – знал бы, бедняга, чем все это для него кончится! Ну а пока пришлось и ему не отставать от других.

Когда же приятели напились и наелись вволю и пришло время платить по счету, стали они переглядываться, так как у одних было пусто в кармане, другие напились в стельку. Однако ж платить надо – хозяин требует, что ему причитается. Все молчали, пока не заговорил тот из гуляк, что сулил скупому наживу. «Я, право, удивляюсь всем вам, – сказал он, – ведь до сих пор не было случая, чтобы мы ушли отсюда, не обделав какое-нибудь выгодное дельце, к тому же все вы слышали, как я обещал такое же этому почтенному человеку, а иначе он не пошел бы с нами. Что ж, коль скоро никто сегодня не заговаривает о делах и выходит, что я обещал понапрасну, я начну сам, но только, чур, получивший прибыль от сделки уплатит по счету sa всех. Придется мне самому продать что-нибудь так, чтобы купивший получил вдвое больше того, что заплатит, пусть даже я должен буду выплатить эту прибыль из своего кармана, к тому же берусь доставить ему купленный товар не сходя с места». Приятели отлично поняли, что он задумал, и в один голос приняли уговор, один лишь скупердяй-новичок колебался. Но рассудив, что так или иначе все выиграют, а тот, кто купит товар, еще и удвоит затраченное, он присоединился к остальным.

Вот новоявленный купец вытащил из кошелька серебряную монетку в два денье и сказал: «Почин всего дороже! Раз уж я обещал нашему достойному другу, должен сдержать слово, хоть бы и себе в убыток». Поднял монетку над головой, объявил торг открытым и принялся выкрикивать: «Кто купит эту монету? Кто даст больше? Раз… два…» Держа монетку в вытянутой руке, он повторял призыв «кто больше», пока наконец кто-то из компании не предложил за монету в два денье один май.[42]

«Один май! Один май!» – стал кричать владелец монетки. Видя, что все молчат, наш новичок отважился вымолвить: «Даю один денье». Шутникам только того и надо было. Тот, что продавал монету, подхватил, потрясая ею над головой: «Один денье – раз. Один денье – два. Раз! Два! Три! Продано!» Засим он вручил скупцу серебряную монетку и сказал: «Держите и владейте на здоровье, а теперь платите за обед, так как вы приобрели за один денье монету, которая стоит два, стало быть, получили в два раза больше, чем истратили, как я и обещал».

Поняв, что его надули, простак заартачился и стал было отказываться, ко очутился один против всех: ему стали кричать, что он дал слово и что такой был уговор. Бедный скупердяй убедился, что спорить бесполезно и что, если он будет упрямиться, его, того и гляди, еще и вздуют, и заплатил за всю компанию, но выложил денежки так же охотно, как приговоренный к виселице надевает петлю на шею, и так же радовался, как кордельер из 30-й новеллы, заплативший штраф за лошадь, или как стражники, расплатившиеся вместо монахов, о которых еще будет рассказано в новелле 58-й.

Новелла. 91-я, повествующая о немце по имени Ганс, живущем неподалеку от нашею города, в одном селении герцогства Барруа,[43] а также о проделках его жены и ее товарок

В предыдущей забавной новелле я поведал вам о том, как некая бедная женщина сыграла весьма злую шутку со своим придурковатым супругом. Ныне же, дабы пополнить собрание подобных историй, расскажу о другом надувательстве, каковое будет еще похлеще того. Слушайте же историю о немце по имени Ганс, его жене и двух ее товарках, которые ловко провели своих мужей.

Неподалеку отсюда, в одной деревушке герцогства Барруа жил да был один немец, слывший самым большим пьяницей во всей округе. Немец пил вовсю, и жена его немка от него не отставала, и вдвоем они пропились до нитки, продали и заложили что только можно, лишь бы напиваться, так что в доме у них остались одни голые стены. И хотя этот самый Ганс много трудился и зарабатывал дай бог каждому – он был землекопом и ставил изгороди, – но ничто не шло ему впрок: сколько ни заработает, все пропьет. Дошло даже вот до чего: как наступит срок платить сеньору талью,[44] подушный и прочие налоги и подати, мэр со своими присными несут список дворов и душ бриейскому[45] прево или еще кому из властей, а когда те подсчитывают собранные деньги, каждый раз оказывается, что платы с одного двора не хватает. Наконец однажды присланные сборщики спросили мэра или кого-то из его советников, почему они приносят не всю сумму. «У вас, – говорят, – столько-то дворов, а денег вы приносите столько-то, выходит, одним двором меньше». Мэр да советники с извинениями признались, что дворов ровно столько, сколько записано, но что есть у них один немец-землекоп, с которого и трех денье не возьмешь, и все про него рассказали: как и на что он живет и как пропивает все, что заработает. Узнав все это, сборщики сказали мэру, чтобы он запретил немцу и его жене ходить в кабак и пить вино там ли, у себя ли дома или еще где, разве только при скреплении какой-нибудь торговой сделки, как велит обычай, а иначе никак.

Вернулись мэр с советниками в селение, немедля призвали оного немца и передали ему этот приказ и запрет, чем немало огорошили его и жену его немку, и некоторое время они так и жили, тоскуя и горюя, что не могут выпить, когда захочется. Но наконец додумались, как им быть. Однажды Ганс, толкуя с женой об их беде, сказал, что нет такого закона, который нельзя обойти. «Вот, – говорит, – я и придумал, как нам с тобой и выпить, и запрета не нарушить». – «Ну и как же?» – спрашивает жена. «У нас, – говорит Ганс, – есть коза, наше самое большое богатство, так вот я продам ее тебе за сколько-нибудь, и мы закажем хорошего винца и обмоем сделку. А на другой день ты продашь ее мне, и мы снова пойдем в кабак, и никто не придерется – мы обмываем новую сделку».

Сказано – сделано, да так и повелось; чуть не каждый день то Ганс продает козу жене, то она ему, и к концу года у них было не больше добра, чем всегда; об атом доложили мэру, а тот передал всем сборщикам, которые от души посмеялись над этим рассказом. И тогда они сказали мэру, чтобы отныне и навсегда он оставил Ганса в покое и податей с него не взимал, пусть, мол, живет, как ему хочется, – видно, его не переделаешь.

А вот вам еще одна история. В том же селении по соседству с Гансом жил другой человек, не в пример его богаче, а все потому, что скаред был, каких мало, и даже не ел досыта. От голода у него живот подводило, зато в доме чего только не было: серебра да золота сколько хочешь; когда же наступал срок платить налоги, с него брали' куда больше, чем с тех, кто каждый день пировал в кабаке. Но вот однажды, уплатив талью, он обозлился, вернулся домой сильно не в духе и в сердцах поклялся, что больше так жить не станет. «Я, – сказал он жене, – надрываюсь больше всех, считаю каждый кусок и каждый глоток, а все мое добро достается этим чертовым сборщикам. Погляди-ка на соседа Ганса и его приятелей: что ни день, торчат в кабаке, а платят куда меньше моего или вовсе ничего, у меня же отбирают мое кровное. Ну так и я, черт побери, буду теперь кутить да обжираться, как они». Пошарил он глазами по дому, да и говорит своей дочери: «Ну-ка, тащи мне кружку пива и вареное яйцо!» – «Целое яйцо, папаша?» – спрашивает девчонка. То есть неужели, мол, подавать целое яйцо для него одного – обычно-то они с женой съедали на ужин одно яйцо на двоих. «Черт возьми! – отвечает отец. – Сказано же тебе – я решил кутить!»

Судите сами, как не похож этот хозяин на своего соседа Ганса, ежели, задумав разгуляться, он решился выпить кружку пива да съесть целое яйцо вместо половинки; видно, уж суждено ему было навсегда остаться скупердяем, как Гансу Суждено остаться пьяницей.

Этот же Ганс часто смешил людей, когда спьяну не вязал лыка и начинал путать слова. Так, однажды, будучи в Меце, он попросил торговца сукном продать ему «кварту красного сукна на выпивной кафтан», торговец же, услыхав такие речи, спросил, откуда он. На это Ганс ответил: «Не видишь, что ли: на мне серая деревня, стало быть, я из куртки, а в город пришел на базар»: – сиречь по его серой куртке сразу видно, что он из деревни; и каждый раз, как был сильно пьян, городил он такую чушь. В другой день, также в Меце, хватив лишку в кабаке, он вздумал купить башмаки себе и своему сынишке и спросил сапожника, нет ли у него «семилетних башмаков для сафьянового мальчика». – «А для меня, – прибавил он, – носков с длинными туфлями, по старинной моде». А когда сапожник для смеху запросил с него слишком много, ссылаясь на то, что нынче все дорожает, Ганс заплетающимся языком промолвил: «Да, рожает, хлеб рожает, вино рожает, сукно рожает, сын рожает, черт рожает – все-все рожает!» А хотел-то он сказать, что и кожа, и вообще все стало больно дорого. Не сторговавшись с сапожником, отправился он приценяться к ножам, но и они оказались ему не по карману. Тогда он показал торговцу свой старый и ржавый нож, который хотел наточить. «Помилуй, да ведь этот нож давно пора выкинуть!» – говорит ему ножовщик. «Неужто он так плох? – удивился Ганс. – Вот, помню, у моего сеньора был нож так нож, упокой Господи его душу, хорошей был закалки, да плохо кончил – умер под пыткой». Тут ремесленник расхохотался и понял, с кем имел дело. А когда он спросил, откуда Ганс пришел, тот отвечал: «Да вот ходил пахать в кабак».

Увидал Ганс, что все над ним смеются, повернулся и пошел домой, то и дело натыкаясь на кусты и заборы – знать, дорога была ему узка. Наконец добрел он кое-как до дому, а там жена, в тот день еще трезвая, порядком выбранила его, набранившись же, спросила, что хорошего купил он в Меце. «Ей-богу, женушка, – отвечал он, – я чуть не купил тебе губку и лоток». Он хотел сказать, Что собирался купить ей юбку и платок на шею, но был так пьян, что не смог выговорить, и жена с досады прогнала его с глаз долой на работу. «Ну, так дай мне мопату и латыгу!» – то бишь лопату и мотыгу, – ведь он, как мы говорили, был землекопом. Жена подала ему, что он просил, и примолвила: «Чтоб тебе провалиться! Раз ничего не принес мне из Меца, так и нечего тебе там делать, В другой раз я сама пойду».

Вскоре после этого наша кумушка и две ее соседки сидели как-то на солнышке, пряли да точили лясы, и немка рассказала, что хочет сходить в Мец. Тут же было решено отправиться всем втроем. И вот в один прекрасный день все три женщины вышли из селения и пошли, с разрешения мужей, в Мец, а чтобы не зря ходить, каждая захватила что-нибудь на продажу. Одна – пару сыров, другая – горшок масла, третья – яйца, и всю» ту снедь они сразу же продали за хорошие деньги.

Обошли они все церкви, поглядели на город, а потом решили зайти в кабак перекусить, причем подбила всех на это немка, уверявшая, что там очень дешево берут. А одна из товарок подтвердила: она-де не раз слыхала от мужа, что зa каких-нибудь пять-шесть денье тут можно наесться досыта, напиться допьяна, да и еду подают преотличную. Третья товарка стала было упираться – и немудрено, ведь это была жена того самого скряги, что пировал целым яйцом. Но наконец ее уговорили и все втроем подались в кабак, мечтая, что за пять-шесть денье их тут станут потчевать ровно принцесс. Хозяйка спросила, чего им подать. «Мы сегодня толком не обедали, – говорит одна из кумушек, – только поели хлеба да запили водой, теперь же хотим угоститься на славу, поэтому, любезная хозяйка, несите нам, что у вас есть самого лучшего да самого вкусного, И ставьте все на стол, да налейте нам доброго винца. Верно я говорю?» – обратилась она к товаркам. И те согласились. «Ну раз так, – говорит хозяйка, – для начала я вам подам свежего бараньего жаркого, которое осталось от обеда, а тем временем поспеют полдюжины цыплят, что заготовлены для ужина – уже ощипаны и начинены. Есть еще парочка куропаток – это кушанье на тонкий вкус, – если велите, подам и их». – «Да-да, – отвечают кумушки, – мы хотим всего отведать, уж пировать так пировать».

Женщины уселись за стол, и не успели еще изжариться цыплята и куропатки, как от баранины остались одни кости. Видя такую прожорливость, хозяйка поскорее подала трех цыплят, а остальных оставила дожариваться. Но и их вмиг уплели и обсосали косточки. Кумушки не только на еду налегали, но и пить не забывали. Хозяйка только диву давалась, сколько в них лезет, и видя, что аппетит их не идет на убыль, выставила перед ними все, что было, а кумушки, которым вино уже бросилось в голову, принялись трещать, как сороки в клетке. Так за болтовней они разодрали куропаток на кусочки и проглотили их, словно то было простое сало, даже не подумав угостить хозяйку ножкой или крылышком. А уж сколько они выдули вина, – один бог знает. Хозяйка дивилась их расточительности. Когда убрали со стола пустые блюда и кости, они спросили еще пирога, сыру и фруктов.

Между тем пошел дождь, и женщинам пришлось задержаться на весь день, так что им не оставалось ничего другого, как только сидеть, судачить да потягивать винцо. Вот стемнело, подошло время ужина, кумушки же были так сыты, что поели лишь самую малость. Но тут явился продавец печенья и вафель, и им так захотелось попробовать сластей, что немка скупила чуть не полкорзины его товара. Видя, что гости снова разошлись вовсю, хозяйка сказала, что сласти, конечно, недурны, но что у нее найдется к ним ипокрас[46] и кларет. Одна из кумушек спросила, которое из этих вин лучше. «Ипокрас», – ответила хозяйка. «Ну, так несите нам ипокрасу!» Хозяйка велела принести кувшин вина, и его тотчас разлили по стаканам и выпили. Так кумушки и просидели, пока не пришла пора идти спать. Им постелили постели, уложили их, причем они были так пьяны, что едва ли хоть одна из них соображала, где находится.

На другое утро они еле продрали глаза только часам к семи или восьми и не сразу вспомнили, как здесь очутились. Когда же очухались, то подумали о счете и стали гадать, во что им обойдется вчерашнее. «Уж верно, – сказала одна, – хозяйка возьмет с нас не меньше чем по дюжина денье с каждой, а ежели больше, то мне уж нечем будет платить – это все, что я выручила вчера за яйца». – «Да и я за сыр получила всего тринадцать денье», – сказала другая. «Зато у меня побольше будет, – сказала третья. – Я продала масло за восемнадцать денье. Давайте же спросим у хозяйки, сколько мы должны». Позвали хозяйку, та пришла, посмеялась и поиздевалась над тем, как они заспались, когда же дело дошло до расчета, запросила пятнадцать гро,[47] то бишь по пять су[48] с каждой; услыхав это, наши кумушки обомлели и уставились друг на друга, не в силах слова вымолвить. Наконец одна из них заметила хозяйке, что та, наверно, шутит. Но хозяйка после долги к препирательств твердо заявила, что меньше чем по пять мецких гро не возьмет, и так, мол, дешевле некуда. После этого она ушла и велела им готовить деньги. А они, перепуганные, принялись выдумывать, как бы им унести ноги, так как вся их выручка составляла всего-навсего треть нужной суммы. Долго они судили и рядили и наконец, по совету немки, самой бойкой из всех, решили сделать так: первым делом одна из товарок оставит здесь в залог свою меховую накидку, а мужу скажет, будто отдала ее починить.

Кроме того, они дали друг другу слово, что каждая проведет своего мужа, причем постарается сделать это как можно лучше, и тот муж, который будет больше других облапошен, заплатит по счету за всех – так надумала немка. Так они и сделали: снова позвали хозяйку, рассказали, что у них не хватает денег, и уломали ее взять в залог меховую накидку и отсрочить долг до условленного дня. Затем, хлебнув еще понемножку на дорогу, они вышли из кабака, а одна сказала остальным, будто у нее остались еще какие-то дела в городе, и попросила чуток подождать ее, сама же пошла на улицу Тезон, где живут маляры, накупила там разных красок и взяла их с собой, ни слова не сказав товаркам. Когда она вернулась, все трое зашагали по дороге и скоро дошли до дому.

Послушайте же, что вышло из их затеи. Никого из мужей дома не оказалось: Ганс-немец сидел в кабаке вместе с мужем другой женщины, и они вдвоем пили и пировали, а третий муж, тот самый скупердяй и выжига, о котором уже была речь, прилежно работал в поле. Вечером все трое вернулись, и первым пришел с поля скряга, Ганс же с приятелем задержались в кабаке допоздна.

Когда скряга вернулся домой, жена встретила его приветливо и радостно и, притворившись веселой, села с ним рядом у камина и принялась рассказывать, чего сна навидалась в Меце: какие там красивые церкви, дома, улицы, какие люди, лошади; сочинила, будто видела в монастыре торжественную службу в честь святого Гонория, и прибавила, что в Меце накануне был сильный дождь и гроза, почему они и не смогли вернуться в тот же день. Она трещала без умолку, пока наконец не стало совсем поздно, и муж, видя, что она и не думает собирать на стол, весьма удивился. «Постой, – воскликнул он. – Ты мне совсем голову заморочила своей болтовней. А ужинать-то мы что, не будем?» – «Как ужинать? – говорит жена. – Уж не бредишь ли ты? Да ведь мы уже ужинали!» – «Уже ужинали? Когда же это?» – «Новое дело! Ты что, хочешь еще раз поужинать?» – «Тебя послушать, получается, что так, но мне кажется, я еще и одного раза не ужинал». – «Ну, так спроси у сына». А мальчугана она накормила загодя, еще до прихода мужа, так что он подтвердил ее слова и сказал, что ужин и правда уже был. «И все же, – говорит муж, – не знаю почему, но мне страсть как хочется есть, и не верится, что мы уже ужинали». – «Ты просто забыл», – говорит жена. И снова принялась ему зубы заговаривать, так что бедняга поверил ей и в конце концов пошел спать без ужина, а женушка таким образом выгадала денежки в возмещение тех, что растранжирила в кабаке.

А вот что сделали другие кумушки. Та, что купила в Меце краски, развела их и натерла ими себе ладони, а когда вечером пришел муж, встретила его, заговорила как ни в чем не бывало, но вдруг умолкла, тревожно глядя ему в лицо и притворившись удивленной и испуганной, а затем шагнула к нему и заботливо спросила: «Ой, муженек, здоровы ли вы, у вас все лицо в пятнах и вид совсем больной!» Тут она подошла еще ближе, провела руками по его лицу и шее, и красками, которыми были натерты ее ладони, так размалевала ему рот, нос и все остальное, что он стал похож на прокаженного. Муж был под хмельком и потому не почувствовал, что с ним сделали, а жена заголосила, запричитала, скривилась так, что смотреть страшно, и окончательно уверила его, что он болен и что ему осталось недолго жить. Тут же она постелила ему поближе к очагу, раздела его догола и, натирая его разогретыми у огня ладонями, разукрасила всего, с ног до головы. Бедный муж, увидев, на кого он похож, решил с пьяных глаз, что дело его совсем худо, и по совету жены призвал священника и наспех исповедался. После этого жена позвала соседей и соседок, а те при виде его подумали, что он при смерти, и стали спрашивать, что у него болит. Простофиля муж, все еще плохо соображая, отвечал, что болит все. Наслушавшись притворных охов и вздохов жены больного, все разошлись, с нею же осталась только одна соседка; дождавшись ночи, жена дала мужу какого-то снадобья, от которого он, и без того одурманенный, заснул так крепко, что не почуял бы, даже если б его сожгли живьем прямо На кровати. Тогда жена, только этого и дожидавшаяся, взяла простыни и куски полотна и вместе с соседкой завернула в них мужа и зашила, как мертвого, в саван. А когда рассвело, позвала священника и церковного старосту, велела принести гроб, в который положили зашитого в саван мужа, и выставила гроб на козлах посреди дома. В тот же час принялись, как положено по обряду, звонить в колокола, и новость о том, что кто-то умер, разнеслась по всему селению и всех взбудоражила.

Когда эта весть дошла до немки, жены Ганса, и она узнала, что новопреставленный давешний собутыльник ее мужа, она побежала в дом и нашла мужа еще спящим – накануне он явился в стельку пьяным и даже не спросил жену, что она делала в Меце, да и теперь еще не совсем протрезвел. Жена стала тормошить его, крича: «Эй, Ганс, Ганс! Будет тебе валяться! Пошел бы посмотрел, как хоронят твоего приятеля, с которым ты вчера напился!» – «Как так хоронят? – говорит Ганс. – Разве он умер?» – «То-то и оно, что умер», – говорит жена. «Кто же его убил?» – «О святой Иоанн! – воскликнула жена. – Он умер в собственной постели, и если ты хочешь поглядеть на него в последний раз, поторопись!» Ганс вылез из кровати и давай искать одежду, но женушка ее заранее припрятала, а теперь все торопила, чтобы он шел поскорее. «Иначе, – говорит, – опоздаешь». – «Что за черт, – говорит Ганс, – никак не найду одежду». – «Одежду? – говорит она. – Господи, смилуйся над этим олухом! Да разве ты, дурень, не одет?» – «А разве одет?» – спрашивает муж. «Ясно, одет», – говорит она. «А по-моему, я, черт подери, голый». – «Одетый, тебе говорят! И если идешь, так пошевеливайся!» Она так настаивала и теребила его, что в конце концов он поверил ей, выскочил за порог и, жмурясь спросонья и прикрывая срамные места рукой, так и побежал нагишом. Он поспешал вовсю и успел в церковь, когда гроб с его приятелем уже собирались опускать в землю.

На похороны собралось много народу, мужчин и женщин, и при виде голого Ганса одни принялись смеяться, другие – издеваться над ним, женщины закрывали лицо и отворачивались. Кюре же, увидев его в таком виде, притворился разгневанным и строго сказал ему, что он оскорбляет самого Господа. Бедняга Ганс растерялся и не знал, что ответить, но видя, что все стыдят и ругают его, он сослался на жену и поклялся, что считал себя одетым и что его убедила в этом жена. Здесь же был и знакомый нам скряга, и услыхав, что говорит Ганс, вспомнил, как его собственная жена давеча уверяла его, будто он сыт, и послала спать не евши. «Черт возьми, – воскликнул он во всеуслышание, – а ведь так же и моя жена внушила мне вчера, будто я уже ужинал». Тут поднялся такой смех и шум, что покойник, которого уже поднесли к могиле, проснулся, пришел в себя и тоже услыхал, о чем говорят вокруг. И в тот самый миг, когда гроб опускали в землю, он поднял голову и сказал: «Вот дьявольщина, а меня жена вчера убедила, будто я умер, но теперь-то я, слава богу, чувствую себя совсем здоровым». Все, кто был на кладбище, а кюре самым первым, сначала испугались было не на шутку, когда же все выяснилось, принялись хохотать до упаду.

И тогда наши кумушки попросили народ рассудить, кого из мужей больше всех надули. Было решено, что больше всех обманут тот, кто остался без ужина, и вот почему: этого ужина ему уже никогда не съесть; именно скупердяю и пришлось платить по счету. Говорится же: тороватому бог дает, а у скупого черт таскает. Напоследок остается подивиться честности всех трех кумушек. Ничего не скажешь: каждая постаралась на совесть, выполняя обещанное.

Новелла 98-я, повествующая о том, как кюре из Лессе, близ Меца, и его приятель отправились в Рим и как их одурачили по дороге

Я поведал вам множество самых разнообразных, занятных и славных историй, от иных бывал прок, от иных – един вред да позор тем, с кем они случались, а от иных – и» того ни другого, как в новелле о крестьянине и его осле. Теперь же я поведу речь о том, что стряслось однажды с мессиром Николем, кюре из Лессе, близ Меца, и архипресвитером округа Во. Выгоды из этою приключения он не извлек никакой, а убыток потерпел изрядный, и хоть поначалу радовался, да недолго, как вы сами услышите, коли будет охота слушать.

Этот самый кюре, по имени Николь Соваж, был в ту пору еще молодым клириком без места и должности, и вот как-то раз он да еще один такой же клирик – тот со временем стал капелланом в Розериеле – надумали идти в Рим. Вышли они из Сент-Эньяна под Мецем, родной деревни мессира Николя. А было это вскоре после кончины папы римского Павла.[49] Долго ли, коротко ли, двое приятелей добрались до Ломбардии и тут, миновав город Павию и переправившись через реку По, повстречали одного человека, поджидавшего попутчиков, который назвался уроженцем Марвиля[50] и легко говорил и по-французски, и по-итальянски, и дальше пошли они втроем. Новый спутник рассказал им, что он тоже направляется в Рим, где раньше живал на службе у одного кардинала, которого будто бы коротко знал. Оба друга обрадовались, что им попался такой человек, который будет им вожатым и наставником как по дороге, так и в самом Риме, – а уж он обещал услужить землякам. Ох, и горько же пришлось им потом пожалеть об этой встрече – ведь не прошло и нескольких дней, как новый знакомый ловко околпачил их; но об этом речь впереди.

День или два путники шли без особых приключений, пока не дошли до Кастельфранко, местечка близ города Плезанс,[51] и тут увидали, что навстречу им скачет человек грозного вида, разгоряченный, словно от долгой погони. Всадник приветствовал их, они отвечали тем же. Он спросил, куда и откуда они держат путь, и все трое отвечали, что идут из Лотарингии и прилежащих мест и хотят, если будет на то божья воля, попасть в Рим. «В таком случае, – говорит верховой, – сделайте милость, ответьте мне без утайки на мой вопрос». – «Извольте. Ежели что знаем, не утаим». – «Дело вот в чем, господа, – говорит этот мошенник. – Я скачу прямо из Рима, а вы, коли не лжете, как раз идете туда. Так вот, скажите по совести, не попадался ли вам в пути невысокий человечек, пробирается он, должно быть, тайком да крадком и держится в стороне от дороги». И описал им, как он выглядит и во что одет.

На это тот, что назвался марвильцем, – а на самом деле, как вскоре выяснилось, они с верховым были сообщниками, но притворялись, будто не знают друг Друга, – отвечал за всех: «Видит бог, мы не встречали никого, кто бы походил на ваше описание наружностью или одежкой». А затем спросил, на что ему нужен этот человек и не украл ли он чего-нибудь. Сначала всадник не пожелал ничего объяснять, делая вид, что ему недосуг и он ужасно спешит, а только попросил у путников письменные принадлежности и тут же написал несколько депеш: одну – в Павию, другую – в Милан, третью – в Алессандрию[52] Пьемонтскую, – словом, по одной на каждую заставу. Покончив с этим, он собрался продолжать путь, но лжемарвилец, знавший всю комедию наперед, удержал его и стал снова упрашивать, чтобы тот открыл им, что же сделал человек, которого он ищет, дабы они остереглись, если встреча с ним опасна. Второй плут, тоже мастер своего дела и тоже знавший роль назубок, заставил долго себя упрашивать, прежде чем рассказал наконец, что он и еще десяток таких же гонцов разосланы римскими кардиналами на поиски того человека, о котором он их расспрашивал. «Это, – сказал он, – беглый вор. Вы, верно, знаете, что недавно скончался наш папа Павел, упокой господи его душу. Так вот был у него слуга по имени Яков. И этот Яков украл из казны покойного папы драгоценный камень, которому нет цены: он испускает свет во тьме, излечивает от подагры, помогает от любого яда и хранит своего владельца от всяких прочих хворей и напастей. Кто хоть раз этот камень видел, того не возьмет ни вода, ни огонь, ни иная стихия. Потому и ценится он так высоко, а попади он ненароком кому-нибудь в руки, хоть бы, к примеру, вам, и стоит вам лишь заикнуться об этом, так уж можете смело рассчитывать на любую награду за него, и нет такого бенефиция, который не пожаловала бы вам курия по первой же вашей просьбе, сделают вас, кем захотите: канониками, епископами, приорами или еще кем. Но самое главное вот что: мало найти того, кто владеет камнем, надо еще, чтобы он отдал его по доброй воле, или продал, или на что-нибудь обменял. Если же отнять камень силой, он, говорят, непременно потеряет все свои чудесные свойства». Путники задали гонцу еще много вопросов, и он на все ответил, а затем распростился с ними и ускакал прочь.

Когда он скрылся из виду, лжемарвилец стал говорить мессиру Николю, который, как было сказано, тогда еще не имел места, и его приятелю, что не следует принимать на веру россказни первого встречного. «И вообще, – прибавил он, – было бы настоящим чудом, если бы этот камень вправду обладал такими достоинствами, как говорят; хотя, впрочем, я слышал о нем и прежде, когда жил в Риме, и он будто бы в самом деле невесть сколько стоит. Вот бы нам с вами найти его – получили бы все что душе угодно, еще прежде чем воротимся домой. Ума не приложу, как это можно было ухитриться украсть такое сокровище!» – «А ведь правда, будь я неладен! – воскликнул мессир Никель, не почуявший, как и его приятель, никакого подвоха. – Дело это непростое, зато и добыча изрядная. Дал бы бог нам завладеть этим камешком, не согрешив. Аминь!» – «Да уж верно, вора скоро поймают, никуда ему не деться, – сказал другой клирик. – Видели же, как тот гонец написал на все заставы, а таких, как он, целый десяток, и все идут по следу».

В таких разговорах прошел весь день и половина следующего, трое спутников продолжали свой путь в Рим. Если же приятели заговаривали о другом, лжемарвилец тут же снова заводил речь о камне и о чудесах, которые он сулит своему хозяину.

Наконец они поравнялись с высокой живой изгородью и увидели, что с другой стороны кустарника – а он был весьма густой – идет человек невысокого роста, по всем приметам похожий на описание гонца, и идет он крадучись, не выходя на дорогу. Марвилец увидал его первым и показал товарищам. «Смотрите, господа, – сказал он, – он избегает дороги и как будто чего-то опасается. Уж не тот ли это, кого искал давешний верховой?» – «Провалиться мне на этом месте, так оно и есть», – сказал мессир Николь. «В самом деле, у него испуганный вид, – сказал его приятель. – Надо бы его порасспросить». – «Вот я и говорю!» Принялись они звать незнакомца, но он не откликнулся, а только припустил еще быстрее вперед, так что они еще больше уверились, что это и есть похититель бесценного камня. Тогда они бросились за ним вдогонку и скоро настигли. Лжемарвилец крикнул: «Эй, постой!» – и беглец, на вид бедняк в плохонькой одежонке, притворно трясясь от страха, повернулся к ним, снял шапку и, почтительно поклонившись, спросил, что им угодно. «Нам угодно поговорить с тобой, подойди ближе, – суровым голосом сказал марвилец. – Отвечай, да только не ври, откуда ты и куда идешь». – «Я бедный человек, сударь, иду из Рима искать удачи». – «А скажи-ка мне, – говорит марвилец, – у кого ты служил в Риме?» – «У одного кардинала, – отвечает бедняга. – «Лживый твой язык! – говорит тот. – Ведь я тебя отлично знаю. Говори правду и не пытайся лгать». – «Простите, монсеньор, не гневайтесь, – заныл беглец, – я действительно служил у папы, а теперь отпустите меня, бога ради, и я пойду своей дорогой». Каждый раз, ответив на вопрос, мошенник делал вид, будто порывается уйти, а лжемарвилец как будто удерживал его и продолжал расспрашивать.

Наконец он спросил, как зовут этого несчастного, а тот, ловкий притворщик, бросился на колени, прося пощады, но ни в какую не называя своего имени. «Все равно, черт побери, мы дознаемся! – вскричал допросчик. – Лучше говори сам, да поскорее!» – «Горе мне, монсеньор, – простонал плут. – Сжальтесь надо мной, меня зовут Яков». – «Яков? Ага, негодяй, ты-то нам и нужен! А ну, показывай камень, который ты украл из папской казны, а не покажешь – конец тебе». – «Отпустите меня, сжальтесь, Христа ради, я простой бедняк!» – «Будь я проклят! – говорит марвилец. – Или ты выложишь всю правду, или прощайся с жизнью!» – «О, помилуйте, добрые господа! – причитает Яков. – Делайте со мной, что хотите, воля ваша!» С этими словами он разрыдался, повалился на землю и заломил руки, прикидываясь, будто его бьет дрожь. «Ну вот что, – говорит марвилец, – встань-ка и покажи нам добром свой камень, не бойся, мы не станем его у тебя отнимать, а дадим за него хорошую цену». – «Горе мне! – снова запричитал Яков. – Правда ваша, этот камень у меня, но я его ни за что не продам, хоть убейте. Берите все, что у меня есть, только не камень, и отпустите меня!» – «Э, нет, Яков, так не пойдет. Ты, видно, ничего не понял, а потому поразмысли-ка хорошенько», – сказал марвилец.

Засим он взял мессира Николя и его приятеля за руки и отвел в сторону, а уж они были рады-радешеньки, что нашли камень, надеясь получить за него щедрое вознаграждение. «Любезные друзья, – говорит им третий спутник, – вот какую удачу послали нам нынче бог и счастливый случай. Давайте подумаем, как нам поступить. Вы ведь помните, что говорил тот гонец: если камень отнять силой, он потеряет чудодейственную силу. Разумеется, нам ничего не стоит забрать его, но, по-моему, лучше уговорить этого человека и купить камень за любую цену – словом, поладить миром, лишь бы только сохранить волшебную силу камня. Правда, при мне денег не много, всего два золотых экю да кое-какая мелочь, но если этого окажется мало, чтобы составить мою долю, и если вы при деньгах, я попрошу вас одолжить мне еще. А я обещаю вернуть долг, как только мы придем в Болонью – там у меня живет богатый родственник, который ссудит меня деньгами и к тому же наверняка не отпустит нас голодными. Если же вы мне не доверяете, сделаем так: пусть тот, кто вложит за камень большую долю, держит его у себя до самого Рима». Николю Соважу и его приятелю это предложение пришлось по душе, и друг Николя сказал, что даст три золотых экю, а он сам раскошелился на шесть рейнских флоринов,[53] желая, чтобы камень достался ему.

Порешив на этом, они снова приступили к Якову, и Лжемарвилец заговорил так: «Душа моя Яков, ты, конечно, понимаешь, что мы могли бы, если б захотели, отнять у тебя камень, но мы этого не хотим; однако если ты не перестанешь упрямиться и не согласишься продать камень, у нас не останется иного выхода. Пораскинь-ка умом и, мой тебе совет, соглашайся продать камень добром, не дожидаясь, пока у тебя его отнимут силой, а то как бы не пришлось тебе худо. Согласишься – получишь два золотых экю от меня, три – от этого господина и шесть золотых флоринов – от другого. Ну что, довольно тебе этого?» Яков же в ответ твердит, что не продаст камень, пусть его хоть на кусочки режут. Не такой, мол, это камень, чтобы его продавать за гроши. И снова давай рыдать и стенать, да так, будто вот-вот умрет. Марвилец притворился, будто ужасно сердит, и говорит ему: «Не продашь камень, так мы и сами его возьмем, а с тобой расправимся и никто знать не будет, куда ты подевался». Снова отвел он в сторонку Николя с приятелем и говорит им: «Вот видите, за такую цену мы камня не получим. У меня-то, сами знаете, больше двух экю и нету. Но если вы одолжите мне еще, я, как сказал, верну в Болонье, и все равно камень понесет тот, кто даст больше других, чтобы все было по справедливости». – «Ей-богу, – говорит приятель мессира Николя, – я уж и так пообещал чуть ли не все свои деньги, но готов дать еще, пусть будет четыре экю». – «Ну и я, – говорит мессир Николь, – прибавлю пару флоринов, и того будет восемь, лишь бы поскорее получить камень». Очень уж разохотился будущий кюре и очень уж ему хотелось нести камень самому. «Вот это дело», – обрадовался лжемарвилец.

Вот они снова обратились к Якову и сказали, что так или иначе камень должен перейти к ним в руки, да велели показать его. А лжемарвилец стал угрожать ему и увещевать, чтобы тот поскорее уступил, не то ему не поздоровится. «Вот я даю тебе два золотых экю, а этот господин – четыре, а вон тот – восемь золотых флоринов, бери и не торгуйся». – «Что же, господа, – отвечает Яков, – вижу, сила на вашей стороне. Вы грозитесь убить меня, коли я не отдам камень, дороже которого нет на всем свете. Из-за него я натерпелся страху и рисковал своей шкурой, а вы забираете его почитай что даром – ведь цена, которую вы мне предлагаете за столь благородный камень, ничтожно мала, – но раз уж делать нечего и, видно, придется мне с ним расстаться, то хоть дайте мне еще немного мелочи на дорогу и ночлег, ведь если у меня ее не будет и я захочу разменять золотой, меня, чего доброго, задержат – по моей одежке не скажешь, что у меня могут водиться такие крупные монеты».

Марвилец заметил своим спутникам, что парень говорит дело, и предложил, чтобы каждый дал Якову по мелкой монете, а то, не дай бог, еще и их схватят как укрывателей камня. И сам дал ему два экю и монетку в придачу, за ним приятель Николя дал обещанные четыре экю, а сам Николь – восемь рейнских флоринов и прибавили мелочи примерно на дукат,[54] а затем потребовали камень, и Яков полез за ним. Со скорбной миной и со слезами на глазах попросил он их снять шапки, потому что он, дескать, покажет им такое, чего они сроду не видывали, и они послушались его. Тогда он достал крепкий ларчик и открыл его: внутри, бережно укутанный в вату, лежал камень. Все трое по очереди, с обнаженной головой и преклонив колено, поцеловали камень – так велел Яков. Затем Николь потребовал, чтобы камень доверили ему, поскольку он внес самую большую долю, и компаньоны, выполняя уговор, согласились на это. По совету Якова, камень зашили в рукав его камзола, выше локтя. Покончив с этим, путники собрались было распроститься с Яковом и двинуться дальше в Рим, но тот принялся плакать и умолять их, говоря, что в полулье от того места расположена застава и что он боится идти туда в одиночку. «Известно же, что я иду один, и стоит мне появиться, как меня тут же заподозрят. Ради господа бога, пусть кто-нибудь из вас проведет меня через эту заставу».

Услышав это, три спутника переглянулись, и сперва Николь, а за ним и его приятель отказались – ни у того, ни у другого не было никакой охоты идти. Ну а третьему, марвильцу, только того и надо было. «Ей-богу, господа, – сказал он, напустив на себя сострадательный вид, – по-моему, надо пойти с ним. Свою долю за камень, хоть и меньшую, чем ваша, я тоже внес, однако, если вы обещаете подождать меня в таком-то месте, – он назвал, где именно, – в одном лье отсюда, и не обманете, я готов из жалости и милосердия проводить этого беднягу, мы и так отобрали у него камень, неужели же мы еще откажем ему в спасении. Как хотите, а я этот грех на душу не возьму, хотя, если нет у вас совести, вам, конечно, ничего не стоит надуть меня и уйти одним». На это Николь Соваж ответил ему за себя и за приятеля, что судьба мошенника их нисколько не волнует и сами они никуда ходить с ним не собираются. «Однако же, – сказал он, – если вам непременно хочется проводить его, идите на здоровье, мы же даем Местное слово ждать вас, где скажете, ровно день, до самого вечера». На том и сошлись. Марвилец остался весьма доволен таким обещанием.

Итак, Николь и его товарищ распростились с Яковом и со своим попутчиком, надеясь вскоре встретиться с ним в Назначенном месте, – но где там! – больше уж они его не видели, напрасно прождали два дня, а он и не думал являться. Пока же Николь Соваж с приятелем сидели так и ждали, они все судили и рядили, какую бы награду попросить в Риме за чудесный камень, и никак не могли сговориться. Один мечтал стать каноником, другой – кюре, и оба были не прочь получить по епархии, однако они понимали, что метят слишком высоко, и потому готовы были удовольствоваться меньшим, но зато выхлопотать в придачу денежное содержание.

Прождав немало времени и видя, что товарищ никак не идет, они наконец заподозрили, что он провел их – а так оно, конечно, и было! – и Николь Соваж, будущий лессейский кюре, схватился за рукав, дабы удостовериться, там ли еще камень, когда же нащупал его, не знал, что и подумать, и сказал приятелю: «Нет, дружище, никакого надувательства нет, камень здесь, в рукаве». Он-то опасался только колдовских проделок и попал пальцем в небо. Сколько ни ждали приятели, а о марвильце ни слуху ни духу – делать нечего, пустились они снова в путь и зашагали по дороге в Рим.

А дней через пять они услыхали толки о неких ловких жуликах, которые дурачат путешественников на дорогах, плетя им разные небылицы насчет недавней кончины папы. Одни подсовывают простакам кубки из поддельного серебра, другие – ложки, а некоторые всучают фальшивые камни, – словом, кто во что горазд. Слушая эти рассказы, мессир Николь с приятелем задумались, не надули ли и их тоже, и решили проверить и оценить камень во Флоренции. Так и сделали. Добравшись до Флоренции, они распороли рукав мессира Николя, достали камень и с трепетом отнесли свое сокровище банкиру. На вид, ничего не скажешь, камень был недурен, но банкир, едва взглянув, без колебаний оценил его в два байокко[55] – все равно что восемь денье по-нашему. Мессир Николь и его приятель, разумеется, были огорошены такой ценой, но ничего не сказали, а придя в Рим, стали носить камень по всем ювелирам и шлифовщикам, – они рады были бы хоть верпуть свои деньги, уж и не помышляя о прибыли но все предлагали ту же цену, что и флорентийский банкир а то и того меньше.

Наконец швырнули они злополучный камень в Тибр с моста Святого Ангела, и с ним вместе утопили надежды на награды и должности, которые им так хотелось получить. Пришлось им для достижения желанных целей поискать волшебное средство посильнее, каковое средство, именуемое усердием, они нашли, добросовестно служа старшим, За что со временем были вознаграждены сполна Так пусть же история о том, как когда-то они пошли по ложному пути – и обманулись, послужит наукой всем кто ее слушал.

Никола де Труа Великий образец новых новелл[56]

Брюхатый муж

Новелла IV:[57] о молодой женщине, которую уверили, будто она обрюхатила своего мужа, и о том, как оный муж передал свою тяжесть их служанке, с полною согласия жены.

Рассказано Жеаном Дюбуа[58]

Надобно вам знать историю, случившуюся некогда в Труа, что в Шампани: жил там один добропорядочный купец, молодой и веселый человек, и женился он, по сватовству родителей своих, на красивой и честной девице, да к тому же еще при немалом приданом. И любили они друг друга горячо и сердечно. И следует добавить, что держали они у себя в услужении пригожую девушку, исполнявшую работу по дому.

Вот случилось однажды так, что купец наш принялся заигрывать с молодой служанкою; он ее улестил, склонил к себе, и спал с нею, да притом множество раз и столь усердно, что по прошествии некоторого времени названная служанка объявила хозяину, что впала в тягость от него, чем юный наш любезник был весьма поражен и удручен. В один из дней отправился он к своему двоюродному брату-лекарю, и тот, видя, как он сумрачен душой, стал выспрашивать, какая беда приключилась. И купец отвечал ему, что взаправду пребывает в великой горести.

– Да что же у тебя стряслось? – спрашивает врач, – Ах, кузен, – отвечает купец, – такая невзгода налетела, какой в жизни не ждал. Поразвлекся я тут с нашей служанкою, да так, что она затяжелела от меня, и ежели моя жена об этом проведает, не видать мне больше радости до конца дней, ибо ее отец и мать сживут меня со свету, – ведь жена любит меня всем сердцем.

– Всего и дела-то? – восклицает врач, – ну, дружок мой кузен, тут печалиться не с чего, от этой беды мы вам сыщем средство.

– Увы, друг мой и кузен, – причитает купец, – ничего мне не осталось, как положиться на вашу помощь и содействие, а уж я заплачу вам за все, сколько пожелаете.

– Да не в плате дело, – отвечает ему врач, – а дело в том, что задумал я одну хитрость, и удастся она только лишь, если вы мне доверитесь. Надобно вам сейчас вернуться к себе домой и прикинуться больным, да жаловаться на боль в пояснице и в животе; а мне пришлите с вашей женою свою мочу. Предоставьте мне дальнейшее дело, и я надеюсь, мы его обстряпаем с божьей помощью.

Распрощался с ним купец и вернулся к себе домой как ни в чем не бывало; тут прикидывается он больным, и бедная его жена, не подозревая обмана, принимается нежно утешать и расспрашивать его:

– Ах, милый мой дружочек, да что это с вами? Где у вас болит?

– Ой, душенька, – стонет он, – кажется, смерть моя пришла: живот и поясницу так жжет, словно собаки зубами грызут.

На это говорит ему бедная жена: «Мой дружочек, надо бы вам помочиться, а я отнесу вашу мочу к лекарю».

– Ох, душенька, – отвечает молодой человек, – и не просите даже, до того ли мне теперь!

Но она все же уговорила его помочиться, и, вся в слезах, принесла эту мочу своему ученому кузену. Он же, видя ее плачущей, тут же спрашивает, что за беда приключилась.

– Ах, кузен, – говорит она, – думается мне, что брат ваш, а мой муж, умирает.

– Иисусе Христе! – восклицает врач, – да как же это? Я только недавно с ним виделся!

Тут она начинает рыдать так горько, что слова не может вымолвить, и только показывает ему на мужнину мочу. Врач долго разглядывает ее, нюхает, а после заключает:

– У того, кто дал эту мочу, должны сильно болеть живот и поясница.

– Увы, именно так, мой друг, – говорит молодая женщина, – как раз на это муж и жалуется.

– Да при чем тут муж? – удивляется врач, – моча, которую вы мне принесли, принадлежит беременной женщине.

– Нет, нет, кузен, – отвечает она, – уверяю вас, что это моча моего мужа, я в этом уверена, ибо сама видела, как он мочился.

– Правда ли? – допытывается у ней врач, – своими собственными глазами видели и уверены?

– Да, – говорит она, – могу дать голову на отсечение.

– Ну, милая моя, тогда вот какое дело: супруг-то ваш брюхат и должен разродиться.

– Как? – восклицает она, – да возможно ли эдакое?!

– Вполне возможно, – отвечает врач.

– Да растолкуйте вы мне, как же это сделалось?

– А вот признайтесь-ка, милая, не случалось ли вам, когда вы с мужем забавлялись в постели, кататься на нем верхом? Говорите всю правду, ежели хотите, чтобы он вылечился.

– Ах, кузен мой, я скажу вам всю правду. Был такой грех, хотя и всего только один раз.

– Ну, клянусь богом, теперь мне все ясно, – говорит врач, – вот с этого-то самого раза он и понес от вас.

Тут бедняжка жена совсем приуныла и стала выспрашивать, нет ли такого средства избавиться от эдакой напасти.

– Есть, – отвечает он. – Вот что следует вам сделать: подыщите какую-нибудь молодую и непорочную девицу и постарайтесь уговорить ее переспать с вашим мужем одну или две ночи, и тогда он передаст ей семя, которое носит. Ведь оно – это семя, вышедшее из вашего чрева, – еще не созрело вполне, и ребенок, который должен вырасти из него, пока вроде бы и не живой. Так что если ваш муж переспит с девицей, то он передаст ей этого ребенка и таким манером избавится от него и спасется сам.

– Ах, кузен, друг мой, – восклицает молодая женщина, – уж как я вам благодарна за совет. Теперь я знаю, что мы, с божьей помощью, избавимся от этой напасти. Ибо у нас в доме живет служанка – молодая девушка, и, думается мне, еще нетронутая. Заплачу ей десять экю, чтобы она была довольна, и уговорю переспать с моим мужем лишь бы только он вылечился.

– Ну вот и хорошо, – говорит врач, – вот и прекрасно. А чтобы люди о том не проведали, надобно справить все это тишком у вас в доме. Так ни единая душа ничего не узнает, ибо, выйди такое дело наружу, тут же начнут судачить о вас: «Вот женщина, скажут, которая обрюхатила своего мужа, оттого что любила кататься на нем верхом». А такие сплетни – дело скверное.

На том они и порешили.

– Только прошу вас, кузен и друг мой, – говорит молодая женщина, – зайдите к нам и подбодрите хоть немного моего муженька.

– Ну а как же, кузина! – отвечает тот, – сейчас же вместе с вами и отправлюсь.

И пошли они к несчастному больному, пребывавшему, видит бог, в великом расстройстве. Тут рассказал ему потихоньку врач, о чем беседовал он с его женою и как договорились они о том, что ему надобно будет переспать со служанкою, дабы исцелиться, – то-то развеселился наш страдалец! Тут же призвали они служанку – якобы для того, чтобы поправить постель, и, передав ей все дело, предупредили, что хозяйка будет с нею говорить и что для начала следует ей слегка поломаться, а потом уж и согласиться. После чего врач осмотрел больного и, распрощавшись, удалился. Дама же вызвала служанку в другую комнату и сказала ей так:

– Послушай-ка, Жеанна, голубушка, мне надобна от тебя одна услуга, и я очень прошу, не откажи в ней.

– Сударыня, – отвечает девушка, – из любви к вам я сделаю все, что прикажете, лишь бы только честь моя да ваша от того не понесли урону, а не то я откажусь.

Тогда и говорит ей дама:

– Жеанна, голубушка, не заботься ни о чем. Я жду от тебя важной услуги, большей, нежели ты думаешь: поскольку нет другого средства помочь беде, придется тебе переспать с твоим хозяином, дабы избавить его от одной скрытой немощи. Но ты не бойся, ничего худого от этого не произойдет.

– Господи боже! – восклицает служанка, – и это вы, моя госпожа, надумали учинить надо мною такое бесчестье?! Да посоветуй мне эдакое кто другой, вам в пору бы отговаривать меня, – по крайности, ежели вы женщина добронравная. Да мне, ей-богу, легче в могилу лечь, нежели согрешить с хозяином. Вдобавок вдруг он мне ребенка сделает, тогда я и вовсе пропащей стану.

– Вот на сей счет, – отвечает ей хозяйка, – ты, Жеанна, голубушка, не беспокойся. Я тебе десять золотых экю дам, и богатое платье справлю, и замуж выдам, только уважь мою просьбу.

Что ж, поспорив еще и поломавшись как следует, Жеанна наконец сдалась на уговоры своей хозяйки, якобы из преданности и любви к ней. Тут же отправилась дама к мужу, дабы сообщить ему радостную новость в присутствии врача, который как раз вторично наведался узнать, как обстоят дела. И завела для начала такую речь:

– Ну, мой дружочек, как вы себя чувствуете?

– Ой, душенька, – муж ей в ответ, – господь свидетель, помираю я.

– Ах, мой дружочек, не говорите так, не разбивайте мне сердца. Мы тут с вашим кузеном позаботились о вашем здоровье, хвала господу. Вот послушайте-ка, что он предписал: надобно вам одну или две ночи переспать с нашей служанкою.

– Ай, душенька! – восклицает мнимый больной, – и не говорите мне такого, даже слушать не хочу. Господь свидетель, нет для меня женщины красивее и нежнее вас, как же это я возьму да сменю вас на другую! Да лучше мне умереть, вот как, душенька моя!

Послушать его, так он разливался пред женою еще слаще, чем служанка.

– Негоже так говорить, кузен, – вмешивается врач, – другого средства от вашей хвори нет. И господь наш не осудит вас и не сочтет за грех то, что вы сотворите во имя исцеления вашего.

– Увы, кузен мой, – отвечает тот, – неужто и вы порешили разбить наш брак? Вот моя жена – добрая женщина, которая любит меня всем сердцем, во всем угождает, и не знает куда посадить и как обласкать. Нет-нет, лучше уж я умру.

– А на это скажу вам так, – возражает врач, – что ежели вы теперь умрете, то будете прокляты навеки и угодите прямо в ад: ведь вы сами станете причиною своей смерти, ибо, зная средство, как вам, с божьей помощью, исцелиться, не захотели к нему прибегнуть. Не пойму, о чем вы только думаете, творя над собою эдакое кощунство.

– Увы, друг мой, – стонет больной, – да ведь я и за прелюбодеяние буду проклят.

– Никоим образом, – успокаивает его врач, – господь тому свидетель, что не будете, коли ваша жена на то согласна.

– Уверяю вас, что согласна, дружочек мой, – говорит она.

– Ну так знайте, что весь грех на вас обоих, – заявляет муж.

– Ладно, – говорят они, – мы согласны.

– Тогда быть по сему, – заключает он, – пусть ее приведут.

Так они все трое пришли к доброму согласию.

– А теперь, кузина, – сказал врач, – пойдите-ка на кухню да приготовьте мужу хороший ужин, я уговорю его поесть и составлю ему компанию.

И врач с пациентом оба вкусно поужинали. А после трапезы врач распрощался и ушел, служанка же пришла в постель к мужу, и они отличным образом провели вместе эту ночь, дружно занявшись метанием ножей и ни разу не попав мимо цели. На следующее утро врач пришел навестить больного и нашел его много поздоровевшим, а тот рассказал ему про ночные свои забавы и про то, как он ими предоволен, и оба они веселились и потешались безмерно. Так прошло четыре или пять дней, а больной уверял, что живот и поясница все еще у него побаливают. И врач предписал ему переспать со служанкою еще одну или две ночи, дабы успешно завершить лечение.

– Ну что ж, – сказала на то простодушная жена, – пусть будет так, лишь бы только он выздоровел, по мне и то хорошо.

Вот как истинно добрая жена должна печься о своем муже! Да клянусь райским блаженством, я хотел бы иметь столько же экю в кошельке, сколько сыщется на свете жен, которые ни в какую не согласились бы на эдакую штуку, – ручаюсь, денег набралась бы такая прорва, что и королем Франции быть не пожелаешь.

Стало быть, пришлось нашему страдальцу спать со служанкою до полного своего выздоровления, спасибо за то смышленому лекарю. По прошествии должного срока служанку разнесло, как бочку, и хозяйка ее сдержала свое слово: дождавшись, когда та опростается, выдала ее замуж, ибо, как ей казалось, сама и была всему делу виновницей.

Муж побитый, но довольный[59]

Новелла VІІІ: о сводне, оказавшей содействие одному молодому слуге, влюбленному в свою госпожу, которая послала своего мужа в сад, сказав, что ее слуга там ждет, и пошел тот муж и был изрядно побит.

Рассказано Жемчужиною с моста.[60]

Нет истории правдивее той, что произошла однажды в городе Перпиньяне.[61] Жил там богатый торговец сукном и прочими товарами, женатый на весьма красивой молодой женщине, и они очень любили друг друга. Так вот, в их доме служил юноша двадцати двух лет от роду или около того, а жил он у своих хозяев с малого возраста. Звали его Пьер, и надобно вам знать, что этот слуга Пьер без памяти влюбился в свою госпожу, но никак не мог осмелиться и признаться в любви, которую он чувствовал к ней. Так что спустя некоторое время даже сделался болен от несчастной любви. Кто сей хворью не маялся, не узнает, каково тяжко от нее приходится.

И вот, прогуливаясь однажды по городу, чтобы развеять горькую свою печаль, повстречал он одну старуху, давнюю свою знакомую. И она с ним ласково поздоровалась, спросила, как он поживает, и пригласила его к себе домой. А введя его в дом, давай допытываться, что с ним. Тогда отвечал ей Пьер:

– Уж поверьте мне, добрая душа, что я в жизни не был так болен, как нынче, и даже не знаю, отчего это мне так худо.

Старуха пощупала ему пульс и нашла, что юноша в добром здравии. Тут она ему и говорит:

– Ах, Пьер, мой дружок, вот теперь я знаю, где сидит ваша хворь. Уверяю вас, что вам неможется не от чего иного, как от любви!

– Ах, как же, – спрашивает Пьер, – вы это угадали? Голову даю на отсечение, что все верно.

– Да уж куда вернее, – говорит старуха, – у меня глаз зоркий, а вот теперь скажите мне, по ком это вы вздыхаете?

– Господи боже мой, – вздохнул Пьер, – да что толку, ежели я и назову ее, – разве вы мне поможете?!

– Пресвятая мадонна, – говорит старуха, – а я о чем вам толкую! Я уж стольким помогла и такие дела устраивала, – не чета вашему. Так что уж говорите, кто это, и дело с концом!

– Да что ж тут скажешь, – говорит Пьер, – не кто иной, как хозяйка моя.

– Пресвятая Мария, – воскликнула старуха, – только и всего?! А ну, скажите, Пьер, дружочек, сколько бы вы дали тому, кто устроил бы ваше дело?

Отвечал Пьер:

– Да сколько вам будет угодно.

– Ну, так и не печальтесь ни о чем, – говорит старуха, – давайте-ка поужинаем с вами повкуснее да пожирнее, и я обещаю, что пришлю сюда вашу хозяйку сразу после ужина, а там уж действуйте половчее, как сами знаете, и договаривайтесь с нею о чем угодно.

– Святой Жеан! – обрадовался Пьер. – На это-то я согласен и очень этого желаю, а вот и деньги, да готовьте поскорее ужин!

Тогда отправилась старуха sa покупками для ужина и приготовила отменную трапезу, а еще добавила к тому пинту ипокраса, потому что сухая ложка рот дерет.

Так вот, надо вам знать, что пока готовился у старухи ужин, она отправилась к хозяину Пьера и застала его в лавке. Почтительно с ним поздоровавшись, она спросила, как он поживает. На что он отвечал ей, что хорошо, мол, вашими молитвами.

– А на это, мессир, скажу вам, что я молю у господа милости и благодати для всех упокоящихся и для нас, когда придет наш черед. Я ведь знала покойных ваших родителей – достойные были люди. И как же они привечали меня, когда я приходила к ним в дом!

На что отвечал ей купец:

– Да, госпожа моя, вы правду говорите, они были весьма достойные люди.

– Ну, мессир, а как поживает ваш слуга Пьер? – спрашивает старуха.

– Ах, поверите ли, я весьма им озабочен, – говорит купец, – что-то он занемог совсем.

– Верно, верно, – говорит старуха, – а знаете ли, отчего я о нем речь веду? Ведь он сейчас лежит в моем доме совсем больной. Проходил мимо наших дверей, да и упал замертво, так что я и мои соседи подумали было, что он вот-вот богу душу отдаст, но он все же отдышался. Оттого я и пришла к вам сказать, что хорошо, кабы вы Послали за ним кого-нибудь. Не то чтобы он мне мешал в доме, – боже упаси! Да я бы ему ничего не пожалела в память о покойных его родителях, – уж такие славные были люди, что для их сына все отдай и будет мало! – А и впрямь, – говорит купец, – надо бы доставить его сюда, а мы уж за ним поухаживаем, как за родным сыном.

И он позвал свою жену и велел ей отправиться в дом К этой почтенной женщине и проследить, чтобы Пьер – верный его слуга – был переведен к нему в дом. И велел ей пойти туда тотчас же после ужина. Старуха тогда распрощалась с ними и, придя к Пьеру, рассказала ему, как она провернула дело. Тут сели они вдвоем ужинать и отменно угостились, оросив трапезу купленным ипокрасом, и пришли в то прекрасное расположение духа, когда сам черт не брат.

После ужина старуха и говорит Пьеру!

– Знаете ли что? Я устроила так, что хозяйка ваша придет навестить вас сразу после ужина, – я оставлю вас наедине, и вы милуйтесь сами, как сумеете.

На том они и порешили.

Вот прибывает дама, хозяйка Пьера, и спрашивает, где лежит ее слуга. Старуха отвела ее в комнату, где он находился, и затем оставила их вдвоем. Тогда приблизилась дама к кровати, взяла Пьера за руку и, пощупав ему пульс, нашла, что юноша здоров и жара у него нет. Тогда она стала его расспрашивать, что с ним и отчего ему неможется.

– Ох, и не спрашивайте, госпожа моя, все у меня болит, и, видно, пришел мой смертный час.

– Да что вы, Пьер, – говорит дама, – неужто нет никакого лекарства от вашего недуга?

– Увы, – говорит Пьер, – только вы и можете меня вылечить.

– Да как же это? – спрашивает она.

– Господи боже, – отвечает Пьер, – я ведь вас, хозяйка, так люблю, что прямо вам скажу: коли вы меня не пожалеете, я умру!

– Ну и ну! – говорит она. – Вот так ужасная болезнь! Но скажите мне, Пьер, неужто вы решитесь нанести такое бесчестье вашему хозяину?

– Да ведь он, – говорит Пьер, – об этом никогда не проведает!

– Как знать! – отвечает она. – Да вправду ли вы меня так сильно любите, как говорите?

– От всего сердца! – отвечает Пьер.

– Тогда вот что я вам скажу, Пьер, – раз уж вы уверяете, что так любите меня, я не хочу, чтобы вы горевали понапрасну. Вы знаете дом и мою комнату, так вот приходите к нам вечером, около десяти часов, а служанка будет вас ждать. И когда вы придете, закройте двери, а горничную отошлите спать и идите прямо В мою спальню. Вы найдете дверь открытою; проберитесь за кровать, и там я буду вас тихонько ждать.

Очень обрадовался Пьер таким прекрасным речам, и обнял свою хозяйку, и поцеловал ее пять или шесть раз на прощанье, после чего она вернулась домой. А Пьер не стал спать и все прислушивался, когда же пробьет десять часов, и был он в такой решимости, как никогда в жизни. Вот пробило десять, и наш молодец встал и отправился к дому своего хозяина и, конечно, нашел дверь отворенною, как и было условлено. Он запер все, как обычно, и отослал горничную спать. Затем отправился он в спальню своей хозяйки и, открыв дверь, пробрался за кровать прямо к своей милой, которая его уже ожидала. Тут он давай ее целовать и прижиматься к ней весьма нежно, а она хвать его крепко за руку обеими руками, а ногою толкает своего мужа так сильно, что он просыпается. И спрашивает его:

– Как же это, мой друг, вы все спите да спите?

– А что ж, – говорит он, – когда же еще и спать, как не теперь?

– Так-то так, – говорит она, – да я хочу с вами немного потолковать. Скажите-ка мне, пожалуйста, что вы любите больше всего на свете?

– Ну и ну! – удивился супруг, – ай да вопрос в такой-то час!

– Скажите же мне все-таки, мой друг, – говорит она.

Тогда отвечает ей добряк:

– Больше всего на свете я люблю господа нашего.

– Ну хорошо, – говорит она, – а помимо господа нашего кого любите вы более всего на свете?

– Ах, душенька, – отвечает муж, – да вас же!

– А после меня, – не унимается она, – кого вы любите больше всего?

– Пьера, нашего слугу.

– Ах, несчастный, – говорит тогда дама, – да ежели бы вы его получше знали, вы бы так не говорили!

А бедняга Пьер, услыхав, что толкуют о нем, так опешил, что давай тянуть да дергать свою руку, но хозяйка держала крепко, и ему никак было не вырваться.

– Да отчего вы это так о нем? – удивился добряк хозяин. – Я уверяю вас, душенька, что у меня в жизни не бывало лучшего слуги!

– Ах, мой друг, – говорит его жена, – вы ведь всего не знаете, и я вам клянусь именем господним, что скажу сейчас всю правду, как на духу. Как известно, слуга ваш Пьер сильно занемог, но недуг-то его был любовный, И когда я пришла в дом той почтенной женщины, куда вы меня послали, он мне признался в любви и сказал, что кочет со мною спать. И чтобы над ним подшутить, а заодно испытать его, я обещала сегодня ждать его в саду за нашим домом около полуночи, хоть и знаю, что не следовало мне так поступать. Так вот, мой друг, я вас прошу, берите-ка мою юбку, платье да накидку, наденьте все это и ступайте в сад вместо меня. Да прихватите с собой большую палку и хорошенько отделайте наглеца!

– Ну, уж не беспокойтесь, – говорит хозяин, – я ему покажу!

Надел он одежду своей половины и отправился в сад подстерегать Пьера. И незамедлительно за тем, как он вышел, дама встала и накрепко закрыла за ним двери. Тут Пьер и взял в работу свою хозяйку, и одному богу ведомо, чего только они не творили битых полтора часа. А простак муж в это время топтался в саду, пока его работу делали за него. Наконец является в сад Пьер с двухаршинной палкой, – само собой, ему хорошенько растолковали, на что ее употребить, – и, набежав на своего хозяина, поднимает крик:

– Ах ты, шлюха, ах ты, распутница! Так вот ты из каковских! Я и не думал, что ты сюда явишься, – я тебя звал только затем, чтобы испытать, какая ты верная жена, – и вот так-то ты блюдешь честь моего хозяина, моего доброго, честного хозяина! Да я сейчас, клянусь богом, тебя так разукрашу, что живого места не останется!

И давай мочалить палку об спину своего хозяина, притворяясь, будто принимает его за хозяйку. А хозяин ну улепетывать и укрылся в своей комнате. Пьер же перескочил через ограду и вернулся ночевать к старухе. Вот приходит хозяин в спальню, и жена у него спрашивает, был ли Пьер в саду, как обещал.

– Был ли он в саду? – стонет муж. – Еще как был! Все кости мне переломал!

– Иисусе! – говорит наша дама. – Да как это, мой дружочек?

– Ах, душенька, – отвечает ей супруг, – тут совсем не то, что вы подумали. Он меня обругал шлюхой и распутницей и так расчехвостил, что и впрямь только шлюхе впору, – ведь он думал, что это вы. Уж и не знаю, как мне удалось удрать от него.

– Как, – говорит дама, – а я сочла, что он хочет учинить мне бесчестье!

– Святой Жеан, – отвечает ей муж, – забудьте и думать об этом, душенька, он не из таковских.

И долго еще он растолковывал жене что к чему, о чем здесь нет нужды рассказывать.

Назавтра утром встал Пьер и отправился прямо в лавку своего хозяина и приветствовал его так:

– Здравствуйте, хозяин, дай вам бог удачи!

– И вам также, Пьер, – отвечает хозяин, – ну как, вылечились ли вы от своей хвори?

– Слава богу, – говорит Пьер, – прошел мой недуг, все как рукой сняло. А теперь я хотел потолковать с вами, хозяин, если вам угодно.

– Ну, послушаем, – говорит хозяин, – чего же вы хотите?

– Хозяин, – говорит Пьер, – вы знаете, я уж давно служу в вашем доме и никогда не требовал с вас платы за работу. Так вот хочу я просить, чтобы вы разочлись со мною как положено, потому что собрался я уходить Подальше отсюда.

– Да отчего же, – спрашивает купец, – вы хотите от нас уйти? Что до денег, так я вам все отдам, а затем живите у нас и дальше!

– Ох, сказать по правде, хозяин, лучше вас мне не нейти, – отвечал Пьер, – но что же делать, коли вам с женой так не повезло? Вы-то небось ее за честную почитаете, а она ведь как есть шлюха!

И давай ему рассказывать с начала до конца, как он вызвал в сад свою хозяйку и как крепко ее поколотил.

Тогда и сказал ему торговец:

– Пьер, друг мой, вы ошиблись, ваша хозяйка – самая честная женщина, какую только можно сыскать отсюда до Рима. И чтобы вас в том убедить, признаюсь, что это не она, а я был в саду в ее одежде, в которой она меня туда послала, и что это меня вы так отделали.

– Ай-ай-ай, хозяин, – закричал Пьер, – простите меня, ради бога, я ведь не знал! Да как же вы-то мне не открылись?!

– Ну, сделанного не поправишь, – отвечал купец, – что было, то было, и забудем об этом.

Затем рассчитался он с Пьером, и составил новый договор, и Пьер снова зажил в доме, управляя всем, а особенно хозяином с хозяйкой, да так, что застань хозяин Пьера прямо на своей жене, он бы и тогда промолчал, – уж очень он его любил!

Одураченный дьявол и неведомый зверь

Новелла XV:[62] о молодом человеке, пожелавшем жениться на одной девушке и для того продавшем душу дьяволу с тем условием, что ежели представит ему доселе невиданною зверя, то спасется от ада, каковой уговор и выиграл с помощью своей жены

Рассказано Никола де Труа.

Нет истории правдивее той, что случилась однажды в провинции Лангедок:[63] проживал там один молодой человек, который горячо и страстно влюбился в девушку, жившую по соседству с ним. И так сильно полюбил ее, нто лишился сна и покоя, ибо все помыслы его лишь о ней и были. Но надобно вам сказать, что питал он к девушке любовь весьма почтительную и стремился законным образом вступить с нею в брак, однако родители девицы и слышать о том не желали. Тщетно названный юноша просил ее у них в жены через посредство родителей и друзей своих, – всякий раз он получал самый решительный отказ. И от сей неудачи впал он в столь горькую печаль, что чуть было не лишился жизни и долго хворал.

Когда он немного оправился от болезни, он стал уходить из города и бродить по окрестностям, по-прежнему предаваясь грустным раздумьям. И вот однажды повстречался ему некий человек, который спросил, отчего он так печален. В ответ признался ему юноша, что его и в самом деле одолевает тоска, и, слово за слово, поведал ему о своей злосчастной любви. Тогда этот человек сказал, что коли юноша согласится на одно его условие, он пособит ему жениться на этой девушке и насладиться своей любовью к ней. Юноша тут же отвечал, что на все готов, лишь бы получить девушку в жены, и охотно отдаст за это все свое добро. Но тот возразил, что ему не надобно его добра, у него, мол, и своего достаточно. А вот ежели юноша согласится отдать ему душу, тогда он будет предоволен.

– Как это душу отдать? – удивился юноша, – да ты кто таков?

– Я дьявол, – отвечает тот, – но ты не бойся меня. Ручаюсь, что зла тебе никакого не причиню. Послушай же, что я скажу: я помогу тебе жениться на этой девушке, ко ровно через десять лет я заберу тебя, если ты к этому сроку не покажешь мне такого зверя, какого я никогда ранее не видывал; коли ухитришься отыскать эдакое диво, я отпущу тебя восвояси и больше никогда ничего не потребую.

Юноша, сочтя договор выгодным, а срок более чем достаточным, немедля согласился, и дьявол, ударив с ним по рукам, исчез. И некоторое время спустя, родня и знакомые девушки послали за юношей и устроили им свадьбу. А после свадьбы молодой супруг счастливо зажил со своею женой, и время так незаметно пролетело для них, что недалеко уже стало до конца назначенного десятилетнего срока. И вот начал наш молодой человек призадумываться и сделался так озабочен и печален, что жена его это заметила. И приступилась к нему с расспросами, но он поначалу ни в чем ей не признался. Однако она приперла его к стенке, и он поведал ей всю правду о том, как запродался дьяволу, чтобы жениться на ней, и что освободится при том лишь условии, коли представит ему доселе невиданного зверя спустя ровно десять лет после свадьбы, каковой срок уже совсем близок.

– Ну, а покажи вы ему такого зверя, – говорит жена, – дьявол, стало быть, оставит вас в покое?

– Да, – отвечает он, – таков был наш уговор.

– Сколько же осталось у нас времени? – спрашивает она.

– Всего только одна неделя, – отвечает он.

Тогда говорит жена:

– Не беспокойтесь ни о чем, мой дружочек. Господь бог поможет нам избавиться от дьявола, мы все устроим так, что он вас не заполучит.

Итак, в канун того самого дня жена говорит мужу!

– Мой дружочек, я сегодня пойду ночевать к матушке и не буду нынче спать с вами. Вы же завтра утром встаньте пораньше и отправляйтесь к мессе, а когда вернетесь домой, то найдете у себя в спальне зверя, которого и покажете дьяволу и которого он ни за что не признает.

С наступлением следующего дня жена разделась догола и вся обмазалась клеем, затем распорола перину с постели и вывалялась в перьях; выбравшись оттуда, она встала на четвереньки и давай скакать по комнате вперед задом. Тут вернулся муж: видя эдакое чудо, он не знал, что и думать, и сам не признал жены. Вышел он на улицу и повстречал дьявола, который как раз явился за ним.

– Ну, – говорит дьявол, – я за тобою, что скажешь?

– Что скажу? – отвечает злосчастный молодой человек, сам донельзя удивленный. – Я готов выполнить свое обещание. Сейчас покажу тебе зверя, которого тебе нипочем не распознать.

– Ну давай поглядим, – говорит дьявол.

Тут завел он дьявола в свою спальню и показал ему зверя. И когда дьявол его увидел, он пришел в изумление и принялся разглядывать его со всех сторон. То спереди посмотрит, то сзади. Там видит волосы, что закрывают все лицо. Здесь щель, какую принимает он за пасть чудища. К тому же оно все сплошь было покрыто перьями, которые крепко держались на клею. И дьявол не знал, какое животное или птица одето в такие перья. О волосах же он и вовсе подумал, что это хвост чудища. И как он ни вглядывался, так и не смог разгадать, что же это за зверь перед ним. С тем и пришлось ему убраться восвояси, в великом недоумении, оставив в покое молодого человека. Вот так муж с помощью своей жены спасся от сей грозной опасности.

Из чего и следует понять и заключить, что умной да ловкой жене сам черт не брат.

Король и аббат

Новелла XXVI:[64] об одном знатном сеньоре, который угрожал аббату отнять его земли силою, коли тот не даст ему ответа на три вопроса, каковые ответы и были даны ему одним находчивым монахом из того же аббатства.

Рассказано Пьером де Ролле.[65]

Жил некогда в провинции Шампань один знатный сеньор, богатый и могущественный, владевший обширными землями. И случилось так, что в его угодьях находилось аббатство, коего настоятель имел клочок земли, примыкавший как раз к землям названного сеньора. И тому очень хотелось присоединить эту землю, принадлежавшую то ли монастырю, то ли самому аббату, к своим, но никак ему не удавалось этого добиться. Ибо аббат всякий раз отговаривался тем, что земля, мол, не его, а монастырская, и не в его власти продавать ее или сдавать в аренду. Когда же сеньор обращался к монахам, грозя им, что ежели они не согласятся на продажу земли, то быть им битыми, монахи эти клялись и божились, что это дело не их, а аббата, а им торговать землей невместно. И слыша таковые речи, сеньор крепко досадовал, но вот однажды, повстречав аббата в поле, сказал ему так:

«Послушайте, господин аббат, вы не хотите уступить мне тот надел, что примыкает к моей земле, но, клянусь душой, я заставлю вас пожалеть об этом: вы у меня поплатитесь за неповиновение и своими боками и своим добром. Вот мой приказ: не позже чем через сутки надлежит вам явиться ко мне в замок с ответом на три вопроса, которые я сейчас задам: сколько я стою, где находится центр земли и что я думаю. И не вздумайте увернуться от ответа, ибо в этом случае вам придется горько раскаяться».

Бедняга аббат, весьма пораженный сим требованием, не знал что и думать; и в великом недоумении поплелся к себе в аббатство. Близ ворот повстречался ему один монах, который поздоровался с аббатом и спросил, чем это он так озабочен. На это отвечал ему аббат:

– А что толку говорить! Все одно ты мне в этом деле не помощник.

Тогда говорит монах:

– Господин мой, я всей душой желаю оказать вам помощь или услугу, коли такое возможно, только скажите сперва, какая у вас забота.

Что ж, слово за слово, рассказал ему аббат все дело с начала до конца: и как сеньор наседал на него, требуя уступить землю, и какие загадки велел ему разгадать. Монах, выслушав все это, тотчас же смекнул, как бы он сам повел дело, и сказал господину аббату, что ему не о чем тужить и что он пособит ему избавиться от сей напасти, пусть только одолжит ему свое одеяние. И аббат отвечал, что за этим дело не станет.

На следующее утро явился монах в аббатство с огромнейшей тонзурою, которую выстригли ему, как подобает монаху, и, взяв у аббата одеяние, сказал:

– Господин мой, не заботьтесь ни о чем, ручаюсь вам здесь и сейчас, что сумею должным образом ответить вашему сеньору и он никогда более ничего от вас не потребует.

– О господи! – говорит аббат, – друг мой, коли ты окажешь мне эту услугу и добьешься успеха, я тебе по гроб жизни буду обязан.

– Не беспокойтесь, – отвечает монах, – я за вас постою.

И вот он отправился в тот замок, где жил знатный сеньор, и тому доложили, что прибыл аббат. Он приказал впустить его, что и было тотчас исполнено. Тут сеньор и спросил у пришельца:

– Ну так как же, любезный аббат, принесли вы мне ответы на те три вопроса, что я вам задал? Вам ведь известно, что я со вчерашнего дня поджидаю вас.

– Монсеньор, – спрашивает монах, переодетый аббатом, – не угодно ли вам будет повторить их?

– Я желаю, чтобы вы сказали мне, – говорит тот, – во-первых, сколько я стою, во-вторых, где находится центр земли, и в-третьих, что я думаю.

– Прекрасно, монсеньор. Итак, отвечу вам на первый вопрос. По моему разумению, вы стоите примерно 28 или 29 денье.

– Ах ты, подлый аббат! – восклицает сеньор, – да неужто же я не стою большего?

– Ей-богу, монсеньор, – говорит «аббат», – напрасно вы гневаетесь, не можете вы стоить больше. Господь бог наш был продан за 30 сребреников, так возможно ли оценить вас дороже самого Иисуса Христа? А ведь я оценил вас всего на пару денье подешевле, да и то еще многовато, как мне кажется.

– Клянусь душой, ты прав, – признает сеньор. – Ладно, первый ответ за тобою. А теперь покажи-ка мне, где находится центр земли.

– Сейчас покажу, – отвечает тот.

Вывел он сеньора из замка и, отшагав с ним четверть лье, остановился посреди луга и сказал:

– Глядите, монсеньор, вот он – центр земли.

– Как, – удивился сеньор, – да возможно ли это?

– Отчего не возможно, монсеньор, очень даже возможно. И я вам это докажу: возьмите веревку да привяжите ее здесь одним концом, а после отправляйтесь на все четыре стороны, – вот и убедитесь, что расстояние-то отовсюду будет одинаковое, ну а коли вам веревки не хватит, вымеряйте шагами.

– Какого черта, – говорит сеньор, – да зачем мне сдалась такая работа?!

– Так ведь без этого не обойтись, ежели вы хотите точно все узнать.

– И то правда, – соглашается сеньор, – ну да ладно, легче поверить, чем проверить. Будь по-твоему, второй ответ также за тобою, а вот скажи-ка мне теперь, что я думаю?

– Сказать, что вы думаете, монсеньор? – говорит монах, – всего и дела-то! Ну так вот, монсеньор, думаете вы, что я аббат.

– Разумеется, аббат, – отвечает тот, – а кто же еще?

– Святой Иоанн! Да какой же я аббат? Я всего лишь смиренный монах.

С этими словами скинул он с себя рясу. И когда сеньор увидел его без этого одеяния, он тут же понял и уразумел, что перед ним вовсе не аббат, и сказал ему так:

– Ах ты, чертов монах, поймал ты меня, дьявол тебя забери! Отправляйся же к своему аббату и смело обещай ему, что больше я его трогать не стану и никогда ничего от него не потребую.

С тем ушел монах и, явившись к аббату, доложил ему, чем дело кончилось; аббат возликовал, узнав, как обвели сеньора вокруг пальца, и щедро вознаградил монаха.

Галантное пари

Новелла XXXIII: об одном дворянине, поспорившем с дамою, что коли он будет спать с нею, то нападет на нее двенадцать раз за ночь, какое условие он и выполнил, даже с лихвою, и хотя несколько партий сыграл с ней всухую, они были засчитаны в ею пользу самим супругом названной дамы, который рассудил их спор, не зная ни сути его, ни смысла.

Рассказано Жеаном Гиу с моста.[66]

Из множества новелл, какие собираюсь я вам поведать, хочу выбрать и рассказать вам сперва историю об одной молодой даме, бывшей замужем за дворянином, человеком добропорядочным и честным. И вышло так, что дворянин этот слишком часто отлучался из дому, ибо постоянно бывал при дворе, где водил знакомство с другими молодыми людьми своего сословие.

А надобно вам сказать, что проживал по соседству один молодой и пригожий юноша, который частенько захаживал к ним в гости, и все из любви к той даме. И в конце концов так сильно влюбился в нее, что прямо места себе не находил. И вот однажды случилось ему остаться с дамою наедине, поскольку муж ее отлучился ко двору, и благо не приходилось опасаться мужниных ушей, завел с нею беседу. И поведав даме о своем любовном недуге и о том, как он томится по ней, принялся убеждать и уговаривать ее, что согласись она лечь с ним, он ей покажет чудеса, тем более что супруг ею пренебрегает и, по его разумению, весьма слаб, а вот коли дама согласится испытать его самого, то сможет оценить, каков он в деле, ибо в таких схватках лучше его вряд ли можно и сыскать.

– Что-то плохо мне в сие верится, – отвечает ему дама. – Недаром говорят: чем хвалился, там и свалился. На посулы-то вы тороваты, а вот не знаю, исполните ли еще хоть часть.

– Да клянусь чем хотите, – говорит ей наш молодец, – что дайте вы мне волю в постели, я на вас за ночь не меньше двенадцати раз нападу, а иначе пусть мне отрежут то, чем бьется мужчина с женщиной.

– Так уж прямо и двенадцать! – говорит она. – Врите да не завирайтесь!

– А я вас уверяю, что так, – отвечает он, – да вот испытайте меня в деле, и сами увидите, лгу я или нет.

– Что ж, – дама в ответ, – ваш залог оставьте при себе, а я вам предложу другое условие: коли вы такой шустрый, то поставимте об заклад двадцать золотых экю, что в одну ночь вам дюжины скачек не осилить.

– А я спорю, что осилю, – говорит молодой человек.

На том они постановили и условились. И подошла такая ночь, когда они смогли спать вместе так долго, как хотели, хотя бы и до самого утра. Тут-то и потрудился наш молодец вовсю и так он расстарался, что и в самом деле двенадцать раз достиг желаемого, но только три из них сыграл, что называется, всухую. Вот дама и заупрямилась, утверждая, что он проиграл, и требуя от него во что бы то ни стало двадцать экю заклада. Но любовник ее, напротив, не признавал себя в проигрыше, и так они препирались без толку, пока наконец не решились отдать дело на третейский суд. Как раз в это время беспечный супруг нашей дамы услыхал их голоса и явился в комнату, где находились спорщики, которые оказали ему, как вы сами понимаете, самый радушный прием. И дружок дамы говорит ей:

– Не хотите ли, госпожа моя, чтобы ваш муж разрешил наше неудовольствие?

– Конечно нет, дьявол вас побери, – возражает она, – да по мне лучше потерять сотню экю, чем рассказать ему наши с вами дела.

– На сей счет не беспокойтесь, – говорит он, – супруг ваш нас рассудит, не зная, в чем суть спора.

– Тогда согласна, – говорит дама, – лишь бы чести моей урона не было, а до остального мне дела нет.

На том они порешили, и некоторое время спустя наш любезник обратился к мужу своей дамы с такою речью:

– Друг и сосед мой, прошу вас, разрешите, коли на то будет ваше желание, один спор между госпожой супругой вашей и мною, притом что спор этот был на большой заклад. Случилось так, что мы с супругой вашей гуляли по саду и ей захотелось орехов, тогда я взял короткую палку и поспорил, что одним ударом собью с дерева разом дюжину. Итак, я бросаю палку и сбиваю орехи, целых двенадцать, но из них три штуки оказались сухие. Так вот супруга ваша утверждает, что я проиграл из-за этих трех сухих орехов.

– Ну нет, не так! – воскликнул дворянин, – это вы, душенька моя, проиграли, ибо он-то равно трудился, сбивая что пустые, что полные.

– Клянусь Святым Жеаном, вы правы, монсеньор, – подтверждает наш молодец.

Так вот и приговорили они даму к уплате, но после того она по-иному сочлась и рассчиталась со своим дружком, как мае довелось о том слышать.

Осмеянный влюбленный

Новелла XLVI:[67] о королевском экономе, которому подложили а постель большую куклу вместо молодой женщины, с которой он рассчитывал полюбиться.

Рассказано писцом с моста.

Вот еще одна история, достойная того, чтоб о ней вспомнить, а приключилась она в Пикардии, в местечке Куси-ле-Буа, близ Ла-Фер.[68] Нынешний король наш Франциск Валуа отправился туда на охоту в сопровождении многих знатных сеньоров. Все приближенные короля размещены были поблизости от него, и среди прочих находился там же один из его экономов; и вот этому эконому приглянулась молодая женщина, жившая в помещении одного придворного, и так сильно он влюбился в нее, что только об одном и мог думать: как бы переспать с нею. И для того частенько являлся к этому придворному и сиживал с ним за столом, принося с собою лучшее королевское вино, – конечно, не из любви к своим сотрапезникам да собутыльникам, но из любви к даме своего сердца. И уж так он старался завоевать ее расположение, что все окружающие это заметили, и пришлось ему признаться им, сколь пылко он влюблен в даму и сколь тщетны его надежды, ибо она скорее пожелала бы умереть, нежели потерять честь свою. Вот однажды двое приятелей названного эконома, находясь в своей комнате, беседовали меж собою о безутешной любви его; а надо вам знать, что квартировали они у настоятеля местной церкви, который приказал поставить в их комнате большую деревянную статую старинной, давней работы, всю источенную червями; статуя сия изображала деву Марию и некогда вместе с распятием стояла в церкви. Вот один из приятелей, взглянув на эту статую, и говорит другому:

– Подстроить бы так, чтобы наш влюбленный закатил нам добрый ужин за то, что нынешней ночью мы уложим его в постель с этим идолом вместо прелестной дамы, по которой он столь пылко томится.

– А, ей-богу, – говорит другой, – он этого вполне заслуживает.

И тут они сговариваются оба, как подстроить эконому эдакую штуку. И встретившись с ним, заводят речь о его любви, дабы завлечь его в свою ловушку. И после долгих излияний влюбленный эконом говорит, что не пожалел бы двух экю, лишь бы переспать с дамою. Тогда и вступает один из приятелей:

– Ну что ж, коли ты дашь одно экю в задаток, да еще угостишь нас добрым ужином, я, клянусь душой, сегодня же уложу даму к тебе в постель.

– За этим дело не станет, – отвечает эконом.

Вслед за чем без отлагательства вручает двум своим радетелям экю и договаривается с ними, что они приведут даму в его комнату и уложат к нему в постель. Эконом отдал им ключ от своей спальни, дабы они смогли туда провести ее, как только выдастся подходящая минута, а сам отправился наблюдать за тем, как готовится ужин королю. Двое же приятелей, которым передал он ключ, дождались ночи и, взяв то старинное деревянное изваяние, надели ему на голову красивый убор, принесли в спальню к эконому да и уложили в постель, где накрыли его тонкими белыми простынями, а лицом повернули к стене, так что только головной убор один и виднелся. После чего зовут они эконома:

– Господин эконом, вот и исполнено то, чего вы так желали. Дама ваша ожидает в вашей постели уже больше часа, так что извольте-ка сдержать ваше обещание.

– Ах боже мой! – восклицает влюбленный эконом, – я хочу ее видеть!

Тогда идут они все трое к его спальне, и тот, у кого был ключ, тихонько отпирает дверь и входит внутрь с зажженной свечой. Полог у постели задернут, он чуть-чуть приоткрывает его и, шепнув эконому, что дама спит, показывает ему ее. Эконом, разглядев красивы» убор у ней на голове, тут же уверился, что это и в самом деле дама его сердца. После чего они вышли из комнаты и эконом, взяв себе ключ от двери, повел приятелей к ужину и на славу угостил их в королевской буфетной. После того как все разошлись, наш господин эконом, прихватив достаточно всякой вкусной снеди, дабы попировать вместе с дамою своего сердца, зашел в спальню и увидел, что дама как будто по-прежнему спит. Тогда он быстренько разделся догола и, бросившись в постель, вознамерился нежно обнять даму. Но, нашедши ее твердой и неподатливой, весьма удивился, и даже испугался, и, вскочив с постели, схватил свечу. Всмотревшись, он уверился, что вместо дамы лежит в постели тот самый чертов идол деревянный – изваяние, которое довелось ему видеть в комнате приятелей своих. Не сказать, как он был изумлен и вместе с тем раздосадован: от огорчения он пошвырял все наземь и, бранясь на все корки, стал грозить приятелям своим смертью и прочими страшными карами. Затем, делать нечего, улегся в постель, все еще пребывая в досаде и печали от той шутки, что сыграли с ним, и, заснув, проспал до самого утра. Но надо вам знать, что двое приятелей не удержались и рассказали о своей проделке самым злым придворным насмешникам, каковые и заявились наутро в спальню к эконому, неся ему обильный завтрак, дабы он подкрепился после тяжелых ночных трудов. Бедняга эконом так сконфузился, что рад был бы очутиться за сто лье отсюда, но делать нечего, пришлось ему и это перенести со смирением.

Добрые шутки

Новелла LVI:[69] об одном кюре из Орлеана, у коего сержанты похитили любовницу, в отместки за что он пригласил их к обеду и к воскресной обедне, где ославил пред всем честным народом, так что пришлось им уйти несолоно хлебавши.

Рассказано сеньором де Бовуа.[70]

Дабы достойно продолжить наш рассказ, поведаю вам историю, случившуюся не так давно в окрестностях города Орлеана, именно в местечке под названием Сен-Жан-Леблан. Жил там один кюре, человек честный, но нравный и любящий хорошо пожить на свои денежки, коих было у него припасено достаточно. Наряду с прочими усладами имел он весьма сильную приверженность к любовной утехе, для чего и содержал красивую собой молодую девицу, поселив ее при себе, в особой комнате. Надобно вам сказать, что прихожане у названного кюре были людишки скупые и прижимистые и во время воскресной мессы нипочем не желали раскошеливаться на церковь, тем более что хорошо знали, каковы доходы у их кюре и куда пойдут их денежки: именно на прокорм его полюбовницы, как оно и было на самом деле; вот почему, когда начинался сбор пожертвований, едва ли четвертая часть верующих оставалась в церкви.

Вот в один из дней кюре вел беседу со своим соседом, жившим поблизости от него, и сетовал на других прихожан, которые не желали, сколь это не прискорбно, жертвовать на церковь. И уговаривал этого своего соседа ходить к обедне, говоря, что за приношение церкви ему воздано будет сторицею и он на этом лишь наживет. На что отвечал ему названный сосед, что раз так, он намерен посещать обедню и жертвовать на храм господен каждое воскресенье и по праздникам. И в самом деле, он принялся посещать церковь, да притом столь усердно, что кюре возликовал, видя таковое рвение своего соседа, да и многих прочих, также начавших по его просьбам ходить к обедне. Вот однажды, повстречав своего соседа и подивясь веселому его виду, кюре спросил:

– Ну как, сосед, хорошо ли ходить к обедне каждое воскресенье?

– Ей-богу, куда как хорошо, господин кюре, – отвечает тот, – прямо не знаю, как вас и благодарить за то, что наставили меня, неразумного, на путь истинный, – ведь мне и вправду с каждой обедни по семи су прибытку выходит, так что одного только и осталось желать: пусть бы обедни каждый день служились.

– Дивлюсь я, – говорит кюре, – откуда это вам, сосед, известно, что за каждую обедню господь вознаграждает вас именно семью су?

– Ну мне ли не знать? – отвечает тот. – Я ли считать не умею! Как только начинается сбор пожертвований, я кладу на блюдо одно денье, а взамен беру лиар, ну а коли я кладу два денье, то в возмещение заграбастываю полдюжины, ежели столько находится, ну а нет, так довольствуюсь двумя-тремя лиардами,[71] ибо всякое даяние – благо.

– Как, черт побери! – восклицает кюре. – Так вот зачем вы к обедне ходите?

– Ясное дело, за этим, – говорит сосед, – а где же мне еще воздастся сторицею, ежели не в церкви!

– Ах ты вор! – закричал кюре. – Ну так я запрещаю тебе посещать церковь!

– Вот и славно! – заключил сосед.

Так плачевно кончился уговор кюре с его соседом. Но случилась история похуже: некий молодой гуляка из Орлеана сманил у кюре его девицу, так что она пропадала целых восемь дней, после чего вернулась к нему и хозяин стал расспрашивать, где она была. Девица поведала ему свое злоключение: оказалось, что увели ее четверо городских сержантов, коих имена назвала она кюре, и вот эти четверо продержали ее у себя целую неделю. Кюре решил не выказывать открыто обиды, ибо не видел способа защитить свою честь, но в сердце своем твердо порешил отомстить за позор. Спустя некоторое время отправился наш кюре в Орлеан и первым делом сыскал тех четырех сержантов, что похитили его любовницу. Он их учтивейше приветствовал, никоим образом не выказывая своей обиды, так что им и на ум не пришло, что он знает об их проделке.

И сказал им кюре:

– Судари мои, дай вам Господь долголетия, а я нижайше прошу вас оказать мне одну услугу. Надобно вам знать, что прихожане мои тугоумны и прижимисты и думают о пожертвованиях на церковь не более собак. И вот, дабы привлечь их в храм божий, я прошу вас прийти завтра, то есть в воскресенье, к обедне и положить на блюдо по большому денье от каждого, каковые деньги я же сам вам и выдам. – И тут же вручил им четыре монеты по десяти денье со словами: – Нижайше прошу вас, судари мои, не преминете совершить сие богоугодное дело, а я за то употчую вас славным обедом, и мы полакомимся всласть.

Сержантам пришлось весьма по душе такое предложение, и они обещали кюре явиться назавтра в церковь, к воскресной мессе, что и исполнили, понадеявшись на вкусный обед. И когда дело дошло до сбора пожертвований, то все четверо подошли и положили на блюдо по большому денье, которыми кюре снабдил их. Такое они сделали в первый и в последний раз, ибо с тех пор ни один из них уж никогда не ходил к мессе.

– Братья и сестры! – возгласил тут кюре. – Сердце мое обливается кровью от того, в какой скверне вы все погрязли. В церковь вас и кнутом не загнать, а ведь долг ваш – жертвовать на богоугодные дела и всей душою почитать Господа нашего. Взгляните же: вот стоят пред вами самые отъявленные злодеи во всем Орлеане, да притом и не нашего прихода, – и те пришли нынче в храм божий. Вот первый из них, по имени Лорпидум, – уж десять лет, как он заслуживает быть повешенным и удушенным! Вот и второй – Жеан Пеша, – двух недель не прошло, как его прогнали кнутом через весь город Бурж! А вот и третий, именуемый Кола Миньо, – известный лжесвидетель и клеветник, вдобавок убивший человека в Саркотском лесу![72] Что же до четвертого – Тено Тескьека, – то на всем белом свете не сыскать более гнусного вора, который в Париже отведал бичевания и украсил себе плечо лилией и по которому давным-давно виселица плачет. И что же: как видите, даже такие закоренелые грешники, не в пример вам, почитают Господа нашего и даруют на церковь, хотя и не своего прихода.

Произнеся такую отповедь, кюре вновь обратился к мессе. А четверо сержантов выбежали из церкви в великом гневе и смятении.

– Сдохнуть мне на этом месте, – сказал один из них, – ежели этот подлый кюре не отплатил нам сполна!

– Да уж, досталось нам на орехи! – сказал другой, – но, однако же, пойдемте-ка к нему домой да унесем с собой его обед.

Отправились они в дом кюре, но нашли там одного лишь служку, который и сообщил им, что нынче обеда не готовилось и гостей не ждали. Так что пришлось им возвращаться в Орлеан несолоно хлебавши, да еще прилюдно опозоренными, – вот каково кюре отплатил сержантам, ибо никакого другого зла причинить им не мог, дабы спасти свою честь.

Муж-сводник

Новелла LV:[73] о некоем человеке по имени Жеан Гиу, который застал свою жену с другим мужчиной, о том, как они сумели меж собою договориться, и о многом другом.

Рассказано купцом из Шалона.

Если бы во времена прославленного златоустого Боккаччо приключилась та история, которую хочу вам нынче поведать, то, без сомнения, он присоединил бы ее к несравненным своим новеллам в назидание благородным, но злосчастливым людям, ибо, как мне кажется, не выпадало еще доселе добропорядочному человеку большего горя и позора, нежели те, о которых сбираюсь вам сейчас рассказать. И пусть все, кто услышит сию историю, судят сами, насколько была бы она достойна войти в книгу достославного Боккаччо. Истинно говорю вам, что сеньор, о коем пойдет речь, носил имя Гийома из Пуату. И случилось так, что в близком соседстве с названным Гийомом жил некий Жеан Гиу, женатый на красивой и добропорядочной женщине, что звалась Колеттою. Сам же Гийом женат никогда не был, вел холостую жизнь и частенько захаживал к соседу своему, Жеану Гиу. И поскольку Амур, бог любви, мечет свои стрелы, куда ему вздумается, то и поразил он Гийома, каковой и влюбился в Колетту. И в самое короткое время удостоился от нее всех тех милостей, каких захотел и осмелился искать у ней. И столь ревностно предался своей любви, посвящая все свое время, и сердце, и душу, и тело, и достояние сладостному и достохвальному служению названной даме Колетте и содержа ее богато и роскошно, что, казалось ему, он достиг желанного предела и завоевал ее расположение. По правде же сказать, преуспел он у Колетты наряду со многими прочими, коим она также ни в чем не отказывала. Хотя, по правде сказать, мне кажется, что Гийома она предпочитала другим, по крайней мере в то время. И вот в один из дней, когда Гийом с Колеттою беседовали о многих вещах, уговорились они провести вместе часть ночи. Каковой уговор и исполнили так, как я вам сейчас расскажу.

Надобно вам узнать, что в доме у Гийома имелась потайная дверца, ведущая в чулан, откуда можно было пройти в спальню к хозяину; через эту-то дверь и прошла дама Колетта, оставив ее, на свое злосчастие, открытою, – прошла и легла в постель к Гийому. И не успел бедный Гийом сломать первое копье в схватке, как по воле предательницы-судьбы муж Колетты, ничего доселе не подозревавший, проснулся и не нашел своей жены подле себя. Вскочил он с постели и принялся искать в том самом чулане, думая, что она туда отправилась; увидя отпертую дверцу, вошел он и застал беднягу Гийома в объятиях своей жены в тот самый миг, как тот изготовился ко второй схватке.

«О проклятая ты, проклятая дверь! Что стоило запереть тебя на щеколду, чтобы не ходил да не бродил тут всяк, кому вздумается! О проклятая щеколда, отчего сама ты не повернулась, чтобы запереть дверь!» – так сетовал про себя бедный Гийом. Кто из них троих был изумлен всех более, не умею сказать вам. Тут воскликнул Жеан Гиу: – Господи боже мой, Гийом, злодей ты бесстыжий, да как же это ты спишь с моей женой!

Что было отвечать бедному Гийому, застигнутому на месте позора, да еще в чем мать родила. Вскочил он с постели, кинулся на Жеана Гиу и, обхватив его поперек живота, собрался вышвырнуть через окно на улицу, но тот, вырвавшись от него, сказал:

– Ах, Гийом, прошу вас, не чините мне зла. Дело сделано, позор принят, так не будемте разглашать его, наберем все трое воды в рот, ибо нет коня, что не оступается, только скажите мне всю правду.

Бедняга Гийом, выведя из этих слов, что все образуется, незамедлительно рассказал обманутому мужу часть правды, ибо не было возможности отрицать все, да к тому же надеялся он, что Жеан Гиу простит ему содеянное. Но вышло-то именно наоборот: подлый Жеан Гиу со злости поколотил бедную Колетту чуть ли не до смерти, – удивляюсь я даже, как это она не отдала богу душу от таких побоев; к тому же он с тех пор непрестанно корил жену за ту злосчастную ночь. И хотя он поклялся никогда не упрекать ее за измену, все же каждое утро начинал с попреков. Знать бы Гийому, на какие мучения обречет его подлый Жеан Гиу, он ни за какие блага не решился бы наставить ему рога. Так что послушайтесь, добрые люди, моего совета и наставления: коли пойдете сами на эдакое дело, запирайте покрепче двери на замок, чтобы не ходил да не бродил тут всяк, кому вздумается!

Но по прошествии некоторого времени утихла злость у Жеана Гиу, вспомнил он о своем уговоре с Гийомом и помирился с ним, так что Гийом стал приглашать его к себе в дом и щедро угощать, – конечно, более из любви к Колетте, нежели к нему самому, который слова доброго не стоил. Истинно говорится в одной пословице: враг примиренный – что волк кормлёный, все едино; вот и Гийом, чуя опасность, не очень-то доверялся бывшему недругу. Однако решился он поведать Жеану Гиу все, что думал; вот, выбрав день, пришел он к нему и сказал так:

– Послушай-ка, Жеан Гиу, ты обвиняешь меня в том, что я учинил бесчестье твоей жене? Ну так ты глубоко заблуждаешься! Ибо, клянусь душой, я люблю жену твою больше, чем тебя со всем твоим добром и честным именем, и мне было бы горестнее во сто крат увидеть согрешившею ее, нежели тебя. И ежели ты, по воле случая, застал меня с нею за нежной беседою да за любовной забавой, на которую пустился я безо всякой задней мысли, так не думаешь ли ты, что я тем самым посягнул на твои супружеские права, каковые употребляешь ты на сводничество? Она тебе жена, а мне милая подруга, хочешь ты того или нет, и я предпочел бы скорее умереть, нежели творить то, что творишь ты! Выставляешь ты себя умником да хитрецом: а вспомни-ка, в какие места ты водил ее, – хуже не бывает, а ведь тебе на все наплевать, лишь бы угоститься повкуснее! Ибо во всех этих местах тебя кормят и ублажают лишь ради жены, а вовсе не из любви к тебе самому. Не ты ли зазвал к себе на обед монаха, который, нажравшись, погнал тебя из дому искать вчерашний день, сам же остался наедине с твоей Колеттою? Ты наказываешь ей беречься и ты же толкаешь ее к волку в пасть! Подумай, куда только ты ее не водил, с кем только не оставлял! Забыл ты разве, как явился с нею к настоятелю на обед, а после трапезы отправился веселиться, оставив ее без чувств от испуга в лапах настоятеля. Вольно ж тебе злобиться на меня, который желает ей одного только добра и доброчестия. Будь ты порядочным человеком, разве повел бы ты ее к развратнику настоятелю, при том, что сам ты вечно хулишь эту братию и не устаешь твердить, что знаешь, каковы птицы эти монахи, – бездельники и сластены, которые с родной матерью готовы лечь!

Так неужто же тебе невдомек, что ублажают тебя ради жены твоей?! По какой такой причине каждый год несут к тебе в дом вино да уксус, факелы да свечи на рождество, каплунов на Новый год, яйца на пасху и множество другого добра, как не за ту службу, что служишь ты всем этим господами Вот уж поистине усердный прислужник! О чем ты думаешь, когда жене твоей дарят чулки и башмачки, четки, перчатки и перстни, атласные и другие муфты, капюшоны и деньги, прося тебя передать ей и то, и это и еще многое другое? Ты посылал подарки настоятелю, от имени твоей жены, чтобы покрепче привязать его к ней. Так узнай сей же час, что ты самый настоящий сводник!

Нет разве у тебя понятия, что все подарки, какие получает твоя жена, делаются ей вовсе не из любви к тебе? Ибо, сказать по правде, никчемный ты человек, трусливый и злонравный, пьяница, вор и клеветник на весь белый свет. Вдобавок ты лютеранин, и нет тебе прощения за те богохульства, что я слыхал от тебя и о которых ты, верно, и сам не забыл. Да кабы ты богохульствовал только на словах, – нет, мало того, ты тащишь из церкви, да и из других мест, все, что плохо лежит: свечи, факелы и прочее добро; из всего извлекаешь ты для себя выгоду. И невдомек тебе, что все блага, какие ты имеешь, сыплются на тебя отнюдь не из любви к тебе, но к твоей жене. Ты должен бы целовать землю, по которой она ходит, ибо она зарабатывает тебе на жизнь, что противно обычаю, согласно каковому муж – добытчик в семье, так ты же еще бьешь и поносишь ее каждодневно! В своем ремесле ты ни уха ни рыла не смыслишь, и без жены выглядел бы перед всеми круглым невеждою. Дела своего ты не разумеешь, так что при малейшей надобности прибегаешь к помощи жены, дабы она все наладила и порядок навела, ибо без нее тебе вовек ничего до конца не довести, столь ты глуп да неискусен. А затем ты бросаешь ее одну либо в аббатстве, либо в таверне, либо в другом неподобном месте, куда сам ее привел, и уходишь к богатым господам, дабы всем показать, что они ищут твоей компании, в то время как жене твоей задирают юбку все кому не лень; а после ты же возглашаешь, что послушной овце и пастух не надобен. Тут-то ты прав, но только сам же ты и толкаешь ее на дорогу распутства.

Итак, слушай, Жеан Гиу, и поверь, что горько мне говорить тебе в лицо эти истины, но та неуемная злоба, какую ты питаешь ко мне, не позволяет молчать мне, который столь почитает и любит твою жену. Да вот взять хотя бы одно: не ты ли, злой ненавистник, более шести раз предлагал мне лечь с твоею женой для того лишь, чтобы я одолжил ей малую толику денег под твои дела, каковой долг ты не желал возвращать мне, предпочитая, чтобы я спал с нею с твоего ведома и согласия.

Да посмотри только, какой сброд водишь ты к себе в дом: монахов, священников и прочую святую братию, а кроме них, дворян и других, кои ходят к тебе пировать и дают тебе денег на закупку припасов и яств. Ты посидишь за столом два или три часа, а там оставляешь свою жену одну с ними;.тебе и горя мало, – лишь бы урвать с них денежки, а до остального и дела нет; ввечеру ты укладываешь их на ночлег в своей спальне. Посмотри, сколько раз напаивали тебя допьяна в собственном доме, так что приходилось за руки и за ноги волочь тебя в постель; сам я, своими глазами видел такое непотребство. А добравшись до постели, ты храпел всю ночь в бесчувствии, как самый распоследний пьяница. Но другие-то в это время не дремали. А ведомо ли тебе, зачем напаивали тебя? Ты позволяешь своей жене принимать в подарок кольца, перстни да капюшоны, платья и прочее добро, да и сам не брезгуешь подношениями и обираешь тех, кто гостит у тебя. Ты торгуешь своей женой, коли берешь у своих гостей все это добро, на которое они не скупятся, ибо возместят убыток, переспав с нею. Да посмотри, мерзкий сводник, каких гостей водишь ты к себе, кому пиры задаешь! Думаешь, из приязни к тебе люди ходят в дом? Как бы не так! Но ты ничего не желаешь видеть, а упорно прикидываешься слепцом. Вспомни о купце с Родоса,[74] которого залучил ты к себе в дом, где он гостит каждый раз и по восемь, и по десять дней, и все это время проводит в комнате с твоею женой, – неужто и вправду тебя сие не заботит или же ты притворяешься? Разве из любви к тебе торчит он неотлучно у тебя в доме? Он надарил тебе разного платья и другой одежды, жене твоей преподнес драгоценности и прочие подарки. Так что же, по-твоему, разве из любви к тебе столь радушно привечают вас во многих домах? Да никоим образом, ибо мало радости тому, кто имеет дело с тобой. Сидя за столом, ты рыгаешь да ветры пускаешь, не стесняясь добрых людей, а выйдя из-за стола, тотчас начинаешь злословить о других. Тебе, может, и кажется, что ты поступаешь хорошо, но знай, что коли бы не жена твоя, так давно бы тебя отовсюду выгнали в толчки ко всем чертям.

Послушай, Жеан Гиу, вспомни-ка о монахе, который, однажды гостя у тебя, сказал, что не пожалел бы пятидесяти экю для такой порядочной женщины, с какою он мог бы побаловаться в свое удовольствие. И что же? Шесть дней спустя ты повел к нему свою жену, дабы проверить, вправду ли подарит он ей пятьдесят экю. И после этого ты еще кричишь, что тебе легче сунуть голову в петлю, нежели быть сводником при своей жене.

Зачем же тогда водить ее к похабникам монахам? Тебе-то хорошо ведомо, что к ним за честью не ходят. И ведь знаком тебе монах этот и женщина, с которою спал он раньше, – никогда он ей ни гроша за это не подарил. Послушай, злодей ты эдакий, сколько раз попрекал ты свою жену тем, что она ничего не получила от меня и легла со мною даром. Стало быть, даром ты ей ни с кем спать не дозволяешь, а лишь за деньги либо за драгоценности. Сам же ты попрекал ее тем, что не приняла она от меня десять экю и что лучше бы ей взять деньги, нежели спать со мною. Не думаю я, что она отвергла бы столь выгодное предложение! Но ты подлый лжец, ибо я дал твоей жене в три раза больше, чем ты думаешь, только вот ты об этом теперь не узнаешь. Послушать твои речи, так тебе все едино, лишь бы денежки в карман положить. Ибо ты такой скупец и стяжатель, какого свет не видывал, она же благородная женщина и никогда не снизойдет до того, чтобы попрошайничать. А ты был бы доволен и денежки взять и жены не дать. Но разве сыщется умный человек, готовый отдать деньги, драгоценность или иное добро просто так, за здорово живешь? Нет таких людей, нет и не будет.

Ты все твердишь, что ежели женщина себя блюдет, то никогда мужчина не сможет взять ее силою. А я тебе говорю, что во всей Франции не найдется такой честной женщины, которая, оказавшись под мужчиною, не сдалась бы ему; но никогда благородная женщина не станет сама навязываться мужчине. Что до твоей жены, то ты сам водишь к ней покупателей на ее товар и взимаешь с них за то деньги и драгоценности, как я уже сказал. Стало быть, ты торгуешь ею, но при том требуешь, чтобы она блюла себя. Ты подстерег и застал меня с нею, а не худо бы тебе последить за другими.

Хочу, Жеан Гиу, сказать тебе еще одно слово: ты ведь отлично знаешь, что каноника, о коем уже шла речь, ты несколько раз залучал к себе на угощение, с такими словами: «Монсеньор, пожалуйте к нам в два часа: мы с вами превкусно отобедаем». И что же: стыдно сказать, но сам ты являлся в дом не раньше четырех часов, – кем же еще после этого назвать тебя, если не самым настоящим сводником, коему не дорога честь своей жены? Я сам был при том, как заявился к тебе в дом этот каноник, и сам составил ему компанию, ибо не хотелось мне оставлять твою жену наедине с ним. Всех я повидал – и его, и других монахов, коих зазывал ты к себе в дом пировать: ты же при этом норовил скрыться с глаз долой. А ежели, вернувшись домой, еще заставал их у себя, то опять прятался, – да неужто так поступает порядочный человек, желающий охранить свою жену? Тошно мне смотреть на эдакое непотребство, только вот не знаю, как горю помочь. Тебе досталась жена добрая да податливая, которая никогда не откажет дворянину ни в поцелуе, ни в чем другом. Но знай, Жеан Гиу, что тому один ты причиною, и коли бы не жена, в пору тебе просить милостыню, ибо ты ни о чем не заботишься, будучи уверен в том, что она с лихвой заработает на вас обоих. Да ты же еще, за моею спиной, бьешь и поносишь ее; так знай же, что мне это не по нраву, и помни о моем предостережении.

После того как Гийом высказал часть правды Жеану Гиу, названный Жеан, ясное дело, не обрадовался, но, напротив, злобно глянул на него исподлобья, по своей привычке морща нос, вращая глазами, скрежеща зубами, а потом, бледный как мертвец, покинул Гийома и отправился к себе беситься в одиночестве да перебирать обидные слова, какие тот сказал ему, тем самым уязвив до глубины души, и не без причины. И вот после всего вышесказанного вы можете понять и заключить, что иногда мужчина способен толкнуть женщину на такое, о чем она вовек не помыслила бы. А засим прошу всех вас запомнить главное: коли вы склонили свою даму к любви, не будьте столь же беспечны, как Гийом и Колетта, что оставили дверь отпертою, но крепко закройте ее на щеколду, чтобы не ходил да не бродил тут всяк, кому вздумается.

Часовня под монфоконом

Новелла LXXVI:[75] об адвокате, сержанте, портном и мельнике, которые покаялись в Сантъяго-де-Компостелла, после чего собрались во искупление грехов строить часовню под виселицей.

Рассказано Лораном Жиру.[76]

Дабы продолжать наши новеллы, расскажем вам, как в Сантьяго-де-Компостелла[77] сошлось однажды множество богомольцев, а среди них было четверо из Парижа, и держались они особняком. Так вот, один из них был не то адвокат, не то прокурор, второй – сержант, третий – мельник, а четвертый – портной. И так как сошлись вместе их дорожки, то и завязались у них разговоры о том о сем, да почему и за какие грешки очутились они в Сантьяго. Вот, между прочим, и говорит адвокат:

– Господа, знаете ли что? Мы сюда явились по своей воле, да, кроме того, все земляки, и я не буду ничего от вас скрывать. Сознаюсь вам откровенно, сколько я лукавил и криводушничал в своих речах и тяжбах против многих бедных людей. Бывало, вот-вот они, кажется, выиграют процесс, а я поверну дело так, что сам черт не разберет, кто истец, а кто ответчик, – и, глядишь, процесс в нашу пользу. Грабил я бедняков без зазрения совести и накопил денег столько, что мне и половины за глаза хватило бы. И столько я чинил беззаконий, что и перечесть невозможно. И потому мой исповедник обязал меня творить отныне добрые дела за все содеянное зло и велел мне, ежели будет возможно, вложить деньги в сооружение какой-нибудь красивой часовни. И я дал обет, что вложу в эту часовню все, мною награбленное.

Тогда говорит сержант:

– Господа, знаете ли что? Сдается мне, что среди нас четверых нет подлее меня, – столько я бесчинствовал и жульничал. Я несправедливо и без всякой на то причины обвинял людей и сажал в тюрьму тех, кто ни сном ни духом виноват не был, и порол бедняков направо и налево, а их добро утаивал от казны и удерживал для себя. И столько я обманывал, мошенничал, столько обирал и грабил что богатых, что бедных, – прямо уж и не знаю, как меня земля-то носит. Рассказал я это на исповеди, – само собой, не все, всего не скажешь, – и обещался сделать доброе дело, а потому и решаюсь, коли вы согласны, потратить мои денежки на постройку часовни, о которой вы говорите.

– В добрый час, – отвечал адвокат, – прекрасно сказано, и я весьма доволен!

– Ну, и я, – сказал тогда портной, – расскажу вам все без утайки. Многонько наворовал я материй, так как если давали мне пять локтей сукна на платье, то уж я его кроил не больше чем из четырех, то же было и с бархатом и с атласом, с дама[78] и эскарлатом, да и не перечесть, сколько шерсти и шелков прошло через мои руки! И какую бы одежду я ни шил, непременно выкраивал оттуда себе лоскут. Правду сказать, я с этого дела наворовал в свое время на тысячу экю, а то и побольше. И в том я исповедался, так же, как и вы, и такую же наложили на меня епитимью, так что я с радостью уделю от своих сбережений немалую толику, чтобы вместе с вами строить часовню.

– Что правда, то правда, – сказал мельник, – и я, со своей стороны, буду в четвертой части, потому как наворовал столько зерна за свою жизнь, что чудеса, да и только. Мне хоть буасо[79] зерна на помол принеси – я и оттуда ухитрюсь урвать. И за то обязуюсь войти в долю, чтобы строить часовню.

Так все четверо и договорились, что будут воздвигать часовню. И, будучи уже недалеко от Парижа, стали они судить да рядить, где же эта часовня должна быть выстроена. Адвокат желал, чтобы стояла она подле здания суда, и сержант – также, портной хотел ее строить околи своего дома, а мельник – близ мельницы. Каждый, как говорится, тянул в свою сторону. Тогда заговорил портной:

– Послушайте, господа, что я вам предложу. Есть у меня собака – умней и сметливее ее на всем свете не сыщешь. А вот и сворка, на которой я держу ее; давайте-ка все четверо завяжем глаза и будем держаться за сворку, а собаку пустим вперед, и там, где она остановится, там и стоять нашей часовне.

На что все четверо согласились и, завязав глаза, пустили собаку бежать впереди, а сами шли за нею. И собака долго бежала, нигде не останавливаясь, но наконец стала.

– Что ж, господа, – сказал адвокат, – вот нам и место для нашей часовни. Как мне кажется, собака больше с места не трогается, – развяжем же смело глаза!

И тут все четверо разом сняли свои повязки, и увидали они, что стоят под Монфоконом – виселицей города Парижа. Изрядно же были они удивлены, увидевши, в каком распрекрасном месте приходится им строить часовню! И так будет со всеми вороватыми и недобрыми прево, судьями и адвокатами, сержантами, мельниками и прочими мошенниками, которые без зазрения совести грабят и притесняют простой люд. Их часовням место на Монфо-коне, под виселицей, и не смотрите, что не принято вешать судей и адвокатов. Всех их ждет петля в аду, и да будет ето ведомо тем, кто дерет три шкуры с бедняков!

Приключения королей Франции на охоте

Новелла LXXX[80]: о веселом времяпрепровождении и утехах некоторых французских королей на охоте.

Рассказано господином де Виллье.[81]

Вот истинная и правдивая история, достойная упоминания среди других, приключившихся некогда с французскими королями, а в первую очередь с Людовиком Святым.[82] Истинно говорю вам, что однажды король Людовик Святой отправился поохотиться в некую местность, расположенную между Меленом[83] и Фонтенбло,[84] и там, после долгого гона за оленем в лесах, окружавших невысокую гору, очутился в самой чащобе совсем один. Вдруг набежали на него трое разбойников, промышлявших по лесам и дорогам, каковые злодеи схватили его и собрались перерезать ему горло, думая, что им попался в руки знатный дворянин при больших деньгах.

– Ах, господа, – говорит им король, – не чините мне зла, прошу вас! Лучше я отдам вам все, что имею, и тем спасу себе жизнь.

Из троих злоумышленников двое все же порывались убить его, но третий склонялся к тому, чтобы не лишать его жизни, а лишь ограбить и взять все, что тот имел при себе; однако те двое убеждали его согласиться с ними. Когда король увидел, что ему не разжалобить их и что никто из его свиты не идет ему на подмогу, он, совсем отчаявшись, сказал своим губителям:

– Ах, господа, прежде нежели вы убьете меня, дозвольте два или три раза протрубить в рог, а затем делайте со мною, что вздумаете.

Но как ни просил король, а двое злодеев не склонялись на его мольбы и уже приступили к нему, чтобы отрубить голову; однако третий разбойник встал на его защиту и уговорил их позволить пленнику трижды протрубить в рог. И король начал трубить, но не успел он протрубить еще и трех раз, как все его приближенные дворяне, – а было их две сотни всадников, – искавшие своего господина по всему лесу, услыхали звук рога, со всех сторон прискакали к тому месту и схватили троих разбойников злоумышлявших на короля. Из них троих король помиловал того, кто защищал его, двоих же других приказал повесить и удавить безо всякой жалости.


Итак, нужно вам узнать, что с тех пор прошло немало времени, и во Франции воцарился Людовик XII,[85] каковой король также однажды заблудился один в чаще леса, увлекшись погоней за оленем.

И вот случайно набрел он на хижину, где жила одна бедная женщина, и попросил у ней пить, ибо изнемогал от жажды, а к тому же посулил заплатить за вино. Но она отвечала ему, что вина у ней нет ни капли. На что сказал ей король:

– Как же это, голубушка, да неужто вы живете в этом доме совсем без вина?

– Ах, боже мой, монсеньор, – говорит женщина, – признаюсь, припрятан у меня один бочонок, еще не раскупоренный, но только ежели я продам вам хоть одну пинту этого вина, мне придется уплатить королю налог все равно что за целую проданную бочку.

– Ну-ну, голубушка, – отвечает король, – не заботьтесь об этом, король ничего не узнает, идите-ка в погреб и смело раскупоривайте ваш бочонок.

– Ах, монсеньор, – говорит она, – на свете злых языков много, того гляди, донесут. Ну да уж ладно, коли вам так невтерпеж, так и быть, пойду откупорю бочонок.

– Ступайте, голубушка, да поторопитесь, – говорит король.

Тут добрая женщина проворно спустилась в погреб, и король, видя, что она там замешкалась, отправился следом – поглядеть, чем она занята. А она откупоривала бочонок и при этом так усердствовала, что от натуги вдруг прегромко пукнула.

– Ай-яй-яй, – воскликнул король, услыхав это, – прошу вас, голубушка, не раскупоривайте свой бочонок столь усердно!

– Ох, боже мой, монсеньор, – отвечает женщина, – да ведь вы сами меня о том просили, а уж коли вино откупорено, надобно его пить.

– Ну нет, черт подери! – говорит король, – из своего бочонка пейте сами!

Но добрая женщина так и не уразумела, что он слыхал, как она пукнула. Она вынесла ему вина, король выпил его и, удовлетворив ее платою, отправился на поиски своих придворных.


Спустя какое-то время, тот же король опять заблудился один в лесной чащобе и повстречал бедняка, вязавшего метлы.

– Послушай-ка, приятель, – спросил он, – почем продаешь ты свои метлы?

– Правду сказать, монсеньор, – ответил тот, – продаю я их по денье за штуку.

– Клянусь святым Иоанном, – воскликнул король, – ты, верно, рехнулся, коли сбываешь их так дешево!

– Эх, господин мой! – вздохнул бедняк, – да я и по такой-то цене покупателей не всякий день нахожу.

Тогда говорит ему король:

– Вот что, привези-ка ты мне целую тележку своих метел в замок Блуа,[86] и я заплачу тебе по лиару за штуку.

– Ох, монсеньор, поверьте, вы на такой сделке ничего не заработаете, – говорит бедняк.

– А это уж не твоя забота, – король ему в ответ. – Ты снаряжай свою тележку, да завтра поутру будь с нею в замке и получишь по лиару за метлу. Вот тебе одно экю в задаток, только гляди, не подведи меня. А когда прибудешь в Блуа и кто-нибудь захочет купить у тебя твой товар, то продавай, но не продешеви, бери не меньше чем по двенадцати денье за штуку.

– Клянусь святым Иоанном, – говорит бедняк, – так и сделаю, я уж своего не упущу.

На том они и сошлись. Затем король, распрощавшись, ушел и протрубил в рог, дабы созвать своих людей, которые незамедлительно сошлись к нему, и все они вместе вернулись в Блуа.

Как подошла суббота, бедняк, верный своему слову, привез метлы в Блуа. А надо вам сказать, что накануне, в пятницу вечером, король, отходя ко сну, строго приказал всем своим придворным и слугам, чтобы каждый из них вошел поутру к нему в спальню с новенькой метлой в руках. И вот все эти знатные господа, озабоченные сим приказом, в субботу утром набежали на нашего бедняка, продававшего свои метлы по одному су за штуку, и собрались было отнять их у него силою, но король, предвидя такой оборот, заранее послал надежного человека охранять его и следить, чтобы не причинили ему никакого ущерба. Так что бедняк вмиг распродал весь свой товар по целому су за штуку, ибо каждый дворянин обязан был явиться к королю с новенькой метлою. Этот простодушный человек был немало удивлен и поражен такою щедрою выручкой, ибо никогда еще в жизни не доводилось ему столь выгодно сбывать свои метлы. Тут отправился он в замок и, прибыв, спросил Пьера д'Амбуаз.[87] И король тут же вышел к нему, поскольку люди его были заранее предупреждены и доложили о госте. Когда бедняк увидел его, то поздоровался равно как и с прочими, – ведь ему и в голову не пришло, что то был сам король. И, поклонясь ему, он сказал:

– Ах, господин мой, вот уж, правду сказать, повезло вам встретиться со мною в тот день в лесу. Знайте, что никогда в жизни вам не выпадало более выгодной сделки, нежели та, какую мы с вами заключили, – неплохой барыш вам достался. Не такой уж вы дурак, как я погляжу.

– Как! – воскликнул король, – да неужто мы с вами изрядно выручили? А где же ваши метлы, разве вы их не привезли сюда?

– Какое там привез! – говорит бедняк, – ведь вы же мне велели их продавать. Ну так сказать вам по правде, я их и распродал, да так выгодно, как никогда еще в жизни метел не сбывал. Хотите верьте, хотите нет, а вы заработали на этом деле пятнадцать франков, а то и больше. Ну-ка, скажите, когда это вам доставался эдакий барыш?

– Да быть того не может! – воскликнул король. – Ей-богу, я рад такой богатой выручке.

Тогда говорит бедняк:

– Держите, господин мой, вот они, ваши денежки.

– Ладно, – отвечает король, – оставь их пока что у себя да ступай-ка пообедай.

Тут король велел накормить бедняка обедом, а после того вышел к нему в королевском наряде и со свитою более чем из пятидесяти дворян. Нужно ли говорить, как поражен был наш простак, который уразумел наконец, что перед ним сам король. Король повелел ему взять все вырученные деньги себе и с тем отослал его домой, каковому подарку бедняк порадовался от всей души.


А вот еще одна история: о короле Франциске,[88] который отправился на охоту близ Сен-Жермен-ан-Лэ[89] в сопровождении пяти или шести знатных сеньоров, главных своих приближенных и любимцев; все они целый день загоняли оленя и проголодались до смерти, а что хуже всего, заблудились в лесу и никак не могли отыскать обратной дороги. Но вот завидели они вдали колокольню и направились в ту сторону; долго ехали они и наконец повстречали некоего человека, у которого спросили, что за обитель перед ними. Он отвечал им, что это богатый монастырь и что у приора найдется, чем накормить гостей. Тогда подъехали они и постучали в ворота. Вышел привратник и спросил, чего им надобно. Вот и говорит ему один из приближенных короля, что им надобен настоятель. Тот незамедлительно вышел к ним и спросил:

– Господа, что вам угодно?

– Сеньор приор, – говорят ему, – вот нас здесь пятеро или шестеро знатных дворян, мы возвращаемся с охоты и умираем с голоду, не зная где бы пообедать. Накормите нас, просим вас покорно.

– Как, да неужто вы все дворяне? – восклицает приор, – ну что ж, тогда милости просим ко мне! Я ведь и сам дворянин и окажу вам подобающее гостеприимство.

– А мы вам будем весьма благодарны, господин приор, – говорят они.

Тут он пригласил их в свои покои, а коней велел поставить на конюшню, и отдал распоряжение все как следует устроить и приготовить. Не могу и описать вам, какое роскошное угощение было подано гостям, сколько разных блюд и вин стояло на столе, так что все они остались довольны и ублаготворены. Под конец обеда приор вошел к ним и спрашивает:

– Ну как, господа мои, довольны ли вы угощением? Пришлось ли вам по вкусу вино?

– Слово дворянина, – говорит король, – мы всем предовольны, господин приор. Великое вам спасибо за обед.

– Святой Иоанн! – восклицает приор, – надо вам отведать еще и другого вина, вот этого.

С этими словами подал он им такого вина, какого они отродясь не пробовали.

– Вот это вино! – говорят гости. – Скажите-ка нам, откуда оно у вас?

Отвечает приор:

– Это вино Денизы, господа мои.

– Какой Денизы? – спрашивают они.

– Моей служанки, – отвечает приор.

Тут рассмеялись гости, приговаривая, что неплохо, видно, живется этой Денизе, ежели она лакомится таким вином. И, закончив обедать и наевшись вволю, стали они упрашивать приора показать им служанку Денизу, каковую просьбу тот сейчас же и выполнил, призвав в комнату Денизу, что оказалась весьма пригожею молодой девицею; вид ее, а также радушный прием, оказанный приором, привели всех присутствующих в прекрасное расположение духа. Тут приказал король одному из своих придворных уплатить хозяину десять экю за понесенные расходы, и деньги эти немедленно были вручены приору, но тот в сердцах возвратил их назад, сказавши, что не пристало дворянам платить за радушное гостеприимство и что проведи они у него хоть целую неделю, он и тогда будет оказывать им столь же щедрый прием. Король, смеясь, поблагодарил приора и пригласил его, когда будет в Париже, наведаться к нему в Турнель,[90] где он посулил напоить гостя добрым вином и показать свою подружку.

– Вот хорошо, – обрадовался приор, – я как раз собирался ехать в Париж через два дня, но только вы обещайте, что покажете мне короля, ибо я очень хочу его увидеть.

Гости пообещали ему и с тем, распрощавшись, отбыли. А по дороге бог знает сколько раз помянули добром и славное винцо Денизы, и обильное угощение приора, и его радушие и гостеприимство. Итак, король вернулся в Париж со своею свитою. Не прошло после того трех дней, как явился в Турнель и наш приор и спросил к себе одного из конюших короля, как ему было сказано. Тут же этот конюший Букар пришел к приору, который легко признал его; он проводил гостя в некий покой, где накрыт уже был для него стол, после чего сказал:

– Господин приор, не сочтите за труд обождать, пока я схожу за моими сотоварищами, которые гостили тогда у вас вместе со мною.

– А где же они? – осведомился приор.

– Они прислуживают королю, – отвечал тот.

И конюший Букар побежал доложить королю о прибытии приора; король тотчас же пришел к нему в комнату, куда спешно подан был роскошный обед; тут они весело попировали и выпили доброго вина, после чего король сказал гостю:

– Господин приор, вы угостили меня отличным вином вашей красавицы Денизы, я же собираюсь попотчевать вас вином моей подружки Клод.[91]

И приору поднесли такого прекрасного вина, какого не пивал он никогда в жизни, так что никак не мог в себя прийти от изумления, после чего король призвал королеву, которая торжественно явилась в пышном наряде и со свитою более чем из тридцати придворных дам. Тут король, взявши ее за руку, сказал приору:

– Господин приор, вы показали мне вашу подружку, я же представляю вам свою.

Бедняга приор несказанно изумился и наконец уразумел, глядя на все это великолепие, что перед ним сам король с королевою. Он упал на колени и принялся просить прошения, умоляя короля не гневаться, ежели он соверши v промах. Но король велел ему подняться, и все, кто был при этом, хохотали до упаду, исключая самого приора, которому было отнюдь не до смеха. А потом король пожаловал ему за доброе угощение и гостеприимство богатое аббатство, приносившее доходу пять, а то и шесть тысяч экю, чему означенный приор несказанно обрадовался. Так что в пору донять и заключить из рассказанной истории, что, оказывая услугу добрым людям, ничего на том не теряешь, a пожалуй, и наживешь.

Две кумушки на рынке

Новелла CV: о двух деревенских кумушках, которые напились мускатного вина, мужей же своих уверили, будто их осла увели в тюрьму, и так скрыли свою растрату.

Рассказано господином Шодри с моста.[92]

Продолжая наши новеллы, невредно было бы вспомнить и эту: в одной деревне близ города Парижа проживали две добрые кумушки, которые собрались в означенный город в субботу утром на рынок. Распродав все с собой привезенное и закупив нужное, отправились они обратно домой и по дороге, проходя некоей улицею, повстречали торговца вином, который продавал мускат по шести денье за кружку. Наши две кумушки, которых томила жажда, а вдобавок и желание полакомиться, отведали этого вина и, найдя его слаще меда, расспросили торговца, где продается такое вино. Он указал им один дом, и они, войдя туда, спросили пинту муската, каковой и был им тут же подан. Кумушки наши приложились к кружке, и опять вино показалось им вкуснее всего на свете. Выдули они эту пинту в два счета, а за нею и другую, а та позвала за собою третью, однако лакомки-то каши думали, что пинта тоже идет по шести денье, в чем сильно ошибались, ибо стоила она шесть «беляков»,[93] они же разочли так, что выпили всего на 18 денье. Почему и заказали еще одну пинту и захмелели не на шутку, так что на ногах не стояли и лыка не вязали, и пришлось им проспаться прежде, нежели уходить оттуда. Когда же они продрали глава, то первым делом должны были расплатиться за выпитое вино. Хозяин насчитал, что взяли они на десять су вина и на шесть «беляков» всего остального, каковой итог кумушек наших ошарашил донельзя.

– Как! – вскричали они, – да ведь ваше вино идет по шести денье за пинту. Нам и торговец так сказал.

– Ах ты, черт подери! – закричал и хозяин, – да это вино стоит больше двадцати су во всем городе да на сто двадцать лье кругом. Клянусь душой, вы мне должны двадцать су, и заплатите их все до единого!

Тут наши кумушки впали в великое уныние, ибо уразумели, что от расплаты им не уйти. Да к тому же на дворе уже смеркалось, и хотя денег у них при себе было немного, но, делать нечего, приходилось платить; бот рассчитались они с хозяином и ушли со двора вместе со своим ослом, думая и гадая, что бы такое наплести мужьям насчет веселого своего времяпрепровождения в городе. Тут и говорит одна кумушка другой.

– Эх, не печалься, голубушка! Я вот ничуть не жалею о спущенных денежках, – хоть разок, да попировали всласть. Уж ты поверь мне, я обоих наших муженьков вокруг пальца так обведу, что они и не пронюхают ничего.

– Ой, милая моя, – просит вторая, – вы уж придумайте что-нибудь, а я сделаю все, как вы велите.

Тут и говорит ей первая:

– Надобно нам сказать то-то и то-то.

И вот, подойдя поближе к дому, они прикинулись огорченными и давай во всю глотку поносить да ругать своего осла такими словами: «Ах ты, скотина чертова, надо же было нам с тобой связаться да повести тебя в город!» Когда их мужья, которые никак взять в толк не могли, куда же это подевались их жены, услыхали, как они бранят осла, они выбежали из дому поглядеть, что там такое стряслось с этим ослом.

– Господи боже! – говорит один из мужей, – где это ты, жена, запропастилась?

– Да все эта чертова скотина виновата, – кричит она.

– А в чем же дело? – спрашивает муж.

– Да вот, – сетует жена, – осел-то наш забрался на чужое поле да нажрался там от пуза, а сержанты взяли его да в тюрьму за потраву, и нам стало больше 15 су его сызволить; видали, сколько убытков нам от этого осла и отчего мы так замешкались.

– Ах ты, боже мой! – говорит другой муж, – ну что ж теперь поделаешь, – раз такая незадача: стало быть, надо смириться и стерпеть.

– Так-то оно так, – говорит ему жена, – да ведь нам-то вон как пришлось потратиться из-за какого-то паршивого осла!

– Ну, будет тебе, будет! – урезонивает ее муж, – что сделано, то сделано, а нам пора ужинать, – не ложиться же спать на голодное брюхо. Потеряли 15 су, ну и ладно, дай бог, чтобы не было большего убытку. Пойдемте-ка лучше поужинаем повкуснее, а деньги в другой раз наживем, коли будет на то божья воля.

Тут уселись они все вместе за стол, и женщинам досталось мускатного вина, которого и выпили они вволю. Недаром же и говорится: от бабьего ума разоряются дома.

Три справедливых решения

Новелла CXVI:[94] об одном судье из Труа, что в Шампани, который разбирал дела по всей справедливости и выносил мудрые решения.

Рассказано Жеаном Испанцем.[95]

Случилось некогда так, что жил в городе Труа один судья, в высшей степени мудрый и справедливый, который всегда вершил праведный суд по тем делам, что доставалось ему рассматривать, и никогда при этом не грабил и не обижал бедняков. И вот вышло так, что проживал в том городе один богатый ростовщик, а по соседству с ним ютился в ветхом домишке бедняк, и домишко его как раз примыкал к дому богача. Каковой богач множество раз торговал у бедняка его дом, но тот ни в какую не желал продавать. И тогда замыслил богач затеять с несговорчивым соседом судебную тяжбу, каковая и съест его дом, ежели удастся ему устроить так, как он задумал. Вот пришел он к бедняку и уговорил его сдать внаем погреб. И, заполучив этот самый погреб, богач поставил там десять бочек масла, из которых половина налита была лишь до середины. Спустя какое-то время богач явился за своим маслом в погреб и обнаружил, что пять бочек из десяти наполовину пусты (он-то хорошо знал, отчего оно так). И подал в суд на бедняка, объявив, что тот украл у него масло, которое поставлено было в его погреб.

Судья ознакомился с делом и допросил бедняка, который поклялся ему в том, что не притронулся к чужому маслу. Тогда судья, уразумев подоплеку тяжбы, велел вылить масло из одной бочки, полной доверху, и из другой, налитой до половины, дабы посмотреть, в какой из них больше осадка, и увидел, что в полной бочке осадка осталось вдвое больше, нежели в другой. Таким манером он и докопался до истины, состоявшей в том, что пять бочек поставлены были в погреб уже наполовину пустыми, почему и приговорил богача ростовщика к уплате всех судебных издержек, штрафу и возмещению убытков потерпевшему. Ах, кабы все судьи были столь же справедливы!


А вот и другой случай с тем же богачом, о коем было уже рассказано: сей криводушный хитрец изображал из себя святошу и честного человека и распустил о себе слух, что ежели ему оставляют на хранение деньги или другие сокровища, то он все возвращает целиком и полностью. Вот однажды некто доверил ему сто экю, сам же отбыл в чужие страны, где и пробыл довольно долго. А возвратясь, пришел в дом к нашему богачу с тем, чтобы забрать назад свои деньги, в коих ему была нужда. Но богач, увидав его, объявил, что не признает этого человека и отродясь незнаком с ним, чем бедняга был безмерно поражен и бит, ибо весьма нуждался в своих деньгах. Тогда один добросердечный человек посоветовал ему пойти к вышеописанному судье, и тот научил его, как добыть назад свои деньги, И вот послал он к богачу одного молодого человека, которому всецело доверял и которого научил он, что и как должно говорить, Тот явился к богачу и, представившись ему мажордомом одного знатного сеньора, сказал, что желает оставить на хранение десять тысяч экю, чему богач безмерно обрадовался и оказал пришедшему самый радушный прием. Тогда, как и было задумано меж ними двоими, этот человек вновь явился к нему в сопровождении своего молодого приятеля и в его присутствии опять потребовал вернуть ему сто экю. И богач бросился его обнимать, приговаривая, что добро, мол, пожаловать: и тут же вынес ему деньги и отдал: гак вот и вернул бедняга, благодаря совету судьи, свои сто экю, Ибо жадный ростовщик не посмел отказать ему в присутствии того, другого, из страха, что тот побоится отдавать ему на хранение десять тысяч экю, – невдомек ему, что то была хитрость, и никто ему своих денег доверять больше не собирался.


Однажды тот же самый богач отправился куда-то по своим делом. В рукаве у него был запрятан кошель с пятьюстами экю, и вот он потерял этот самый кошель, А нашел его один бедняк из того же города. Ну а богач нанял глашатая, который, протрубив в трубу, объявил, что потерян кошель, полный денег, и тому, кто вернет его, хозяин подарит сто экю за труды. И бедняк услыхал это объявление насчет кошелька, в котором лежало пятьсот экю; он сосчитал деньги, взял себе из них сто экю, а остальное принес богачу, сказавши ему, что согласно обещанию удержал из найденного положенную долю. Но богач не согласился с ним, утверждая, что в потерянном кошеле было не пять, а шесть сотен экю, почему и потащил нашедшего к судье, пред которым они оба и предстали. Когда судья выслушал их, он сразу понял, что один из них лжет. Вот он отвел бедняка в сторону и заставил его поднять руку и поклясться говорить правду. А потом сказал ему:

– Итак, друг мой, ты обещал мне говорить одну только правду.

– Истинно так, господин мой, – говорит бедняк.

– Сколько же денег было в том кошельке, что ты нашел?

– Монсеньор, – отвечает тот, – клянусь вам, что там было только пятьсот экю.

– Я тебе верю, – говорит судья, – а теперь отойди в сторону и подожди немного.

Тут велел он подвести к себе богача и также заставил его принести клятву в том, что он не солжет.

– Итак, сеньор, – говорит судья, – клянетесь ли вы говорить только правду?

– Клянусь, господин судья, – отвечает богач.

– Так сколько же денег было в кошельке, что вы потеряли?

– Господин мой, – говорит тот, – клянусь, чем хотите, что было в нем шестьсот экю.

. – И на сем вы настаиваете? – спрашивает судья.

– Да! – отвечает богач.

Тогда подозвал судья бедняка, нашедшего кошель, и спрашивает его в присутствии богача и многих других людей:

– Итак, добрый человек, вы клянетесь, что в найденном вами кошеле было всего пятьсот экю?

– Клянусь, господин мой, – подтверждает бедняк.

– А вы, – говорит судья богачу, – клянетесь, что в потерянном вами кошеле было шестьсот экю?

– Клянусь, монсеньор, – подтверждает богач.

– Ну что ж, – заключает судья, – я полагаю, что ни вы, ни этот бедняк не станете преступать клятву, ибо оба вы люди порядочные.

С этими словами вручает он кошель бедняку и велит держать его покамест у себя. Богачу же советует опять нанять глашатая с тем, чтобы объявить о потере, ибо найденный кошель принадлежит не ему, если только один из них не клятвопреступник. И когда богач увидал, как обвели его вокруг пальца, он совсем потерял голову от изумления и бросился на колени перед судьею, прося у него милости и признавая, что это точно его кошель и что он дал ложную клятву, а теперь просит и молит вернуть ему его деньги. Тогда судья вернул ему кошель назад, но прежде опозорил и осудил пред всем светом, каковой позор жадный богач заслужил в полной мере.

Вот как поступил честный судья, не в пример многим другим своим собратьям, кои сперва прикарманили бы чужой кошель, а уж после принялись разбирать дело.

Наука невесте

Новелла CXXII: о молоденькой невесте, которой молотильщик верна преподал урок, дабы она не ударила в грязь лицом в свою свадебную ночь.

Рассказано монсеньором Де Крепи.[96]

Случилось так, что в провинции Шампань-ле-Труа, в местечке, называемом Бреен, проживал трактирщик – почтенный человек, державший таверну и хороший постоялый двор, И была у него молодая красивая служанка, весьма здоровая и расторопная, которая заправляла всем домом, а звалась она Николь. Что вино, что хлеб – все проходило через ее руки. И надо вам знать, что было в доме еще несколько слуг, – каждый приставлен к своему делу, – и слугам этим не часто доводилось пробовать винца, если только они к нему тайком от хозяев не прикладывались, так как не принято в той местности, чтобы слуги пили вино.

Между этими слугами был один молотильщик зерна, балагур и весельчак по имени Жакино, и вина ему доставалось не больше, чем всем прочим. Этот Жакино был со всем домом на короткой ноге, а заодно слегка приударял за красоткой служанкой Николь, что была, как вам уже известно, домоправительницей. И среди многих ее воздыхателей был еще один, который влюбился в нее без памяти, так что ее родители и друзья с ним ее сговорили. И так у них быстро пошло дело, что вскорости они и обручились. И этим наш молотильщик Жакино был весьма опечален, – еще бы, его милая обручилась с другим! – да что тут поделаешь!

Спустя некоторое время после помолвки этот молотильщик зерна Жакино и служанка Николь болтали, повстречавшись, о разных делах. И тут давай Жакино над Николь причитать:

– Ах, Николь, бедняжка Николь, и сдуру же ты замуж идешь! Не сказать, как я опечален твоей бедой! Ну, как ты с мужем-то будешь жить, несчастная, – ведь замучаешься да замаешься ты с ним вконец. Ну, сама посуди, – полюбил ли бы он тебя, знай он твою дурость? Да начать с того, что ты ничегошеньки не знаешь, не ведаешь, – ведь ты с мужчиной-то никогда не спала! Тебе небось и невдомек, чем занимаются жены с мужьями, а тебя замуж несет! Да он тебя что ни день будет так колотить, что никакого терпения не станет, – и помрешь ты от этого раньше срока. Я тебе так скажу! тот, кто тебя замуж толкал, видать, совсем сбрендил, а мне вот тебя страсть как жалко, потому что я тебя знаю давно, и люблю, и счастья желаю, как самому себе.

когда девица Николь все это выслушала, стала она его упрашивать:

– Жакино, миленький, если ты что-то» наешь, что я должна с моим мужем делать, расскажи мне, прошу тебя, – я ведь вижу, что ты мне добра и счастья желаешь. Так посоветуй же мне, дружок, как мне с ним лучше поладить!

Тут Жакино ее спрашивает:

– Ну, вот, к примеру, голубушка Николь, что ты сделаешь, когда ляжешь с мужем в первую ночь, с чего ты начнешь, чтобы с ним слюбиться?

– Ах, батюшки, – отвечает она, – да я не знаю.

– Вот то-то и штука, – говорит он, – оттого и пробежит меж вами черная кошка – тут и начнется тебе колотежка!

– Так как же мне быть? – спрашивает Николь. – Как заслужить его любовь?

– Святой Жеан! – говорит Жакино. – Я бы тебе показал, что да как, а тебе надо бы покрепче мой урок запомнить.

– Ну, так покажи, – просит Николь, – дай мне урок-то! А уж я тебе за это каждый день буду ставить стаканчик!

– Черт подери! – это Жакино ей. – Без монет и науки нет! Ишь ты – покажи ей да расскажи! Думаешь, я этому выучился за пятак да за так?! Нет, вот ты мне приплати – будет тебе и наука и обучение, все честь по чести!

– Ах ты, господи! – закручинилась девушка. – Жакино, голубчик, много-то я заплатить не смогу, но все, что есть у меня, я тебе отдам, лишь бы ты научил меня хорошенько, как мне поладить с моим муженьком!

– Ну, ладно, – говорит Жакино, – сколько там у тебя в кошельке?

– Да у меня есть сто су, – отвечает она, – а больше нет, но эти сто су будут твои, а еще я тебе обещаю, что всякий раз к завтраку, обеду, полднику и ужину я буду тебе выставлять полный стакан самого лучшего вина за твою мне услугу.

Тут Жакино понял, что девица на все готова, и, поломавшись еще немного, согласился и взял у нее сто су. После чего сказал:

– Ну, вот что, Николь! Чтобы хорошенько усвоить тебе мою науку, надо бы нам спрятаться вдвоем, – в таком деле, знаешь ли, лишний глаз – не для нас, а потому давай-ка пойдем на чердак, там и сено есть, там я тебя и обучу всему, что тебе требуется.

И отправились они вдвоем на чердак. Тут и давай Жакино показывать Николь, что да как нужно делать, да так уж старался, что и сам разнежился и сладким голосом ей нашептывал:

– Послушай, Николь, я тебе поддам разок, а ты мне вдвойне, дружок, и не ленись, а шевелись скоро да споро. А теперь так вывернись, чтобы у тебя под мягким местом отборный заяц смог пробежать. Вот так и постигнешь мою науку.

И так уж усердствовала Николь, что Жакино остался весьма доволен ученицей, а затем после этого первого урока они расстались. И надо вам сказать, что Николь сдержала слово и наливала Жакино винца к каждой трапезе, да и он, со своей стороны, обучал ее на совесть. И дабы получше усвоить его науку, наша девица желала обучаться как можно чаще, так что Жакино начал уже призадумываться. И не без причины, потому что она то и дело норовит улучить минутку, когда никого нет, и просит поучить ее еще и еще.

Так вот и шло у них обучение, покуда не подошел срок свадьбы, и назавтра Николь должна была венчаться. А с того дня, как она взялась за науку, до свадьбы прошло добрых семь месяцев, так что, уж поверьте, она стала мастерицей в своем деле, – и то сказать, повторенье – мать ученья! Итак, в самый канун свадьбы, Николь и говорит Жакино, что надо бы еще подучиться, а то как бы к завтрему не забыть науку и перед мужем не осрамиться.

– Господи, – взмолился Жакино, – да что мне, делать больше нечего?! Ох, помилуй, Николь, ведь сил моих уже нет!

– Клянусь святым Лу,[97] – рассердилась Николь, – что ты мне дашь урок, и дашь сию же минуту! За что же, как не за это, я выплатила сто су и поила тебя столько времени вином?!

– Ах, дьявольщина! – говорит он. – Ты что же думаешь, – как тебе нужен урок, так я тут же и лег?! Да от такой жизни и жеребец мерином станет!

Но все же и на этот раз он ее ублажил. Вот пришел день свадьбы, и едва оттанцевали и стали готовиться к ужину, Николь разыскала Жакино и отвела его в сторонку:

– Ну, Жакино, дружок, – говорит она, – вот и пришло нам времечко расставаться. Я тебя прошу, поучи меня сейчас, напоследок, да хорошенько, чтобы я крепко помнила твой урок, когда лягу с мужем. Уж ты не поленись в честь нашего расставания и в память о моем обучении!

Тогда Жакино ей хорошенько еще раз втолковал урок, да так ее усладил, что Николь осталась предовольна. После свадебного ужина и танцев повели молодую укладывать спать, и не обошлось без смеха и крепких словечек. Каждый наставлял невесту, когда и что ей следует делать, но она, как ни странно, знала это получше, чем вся компания. Потом пришел и молодой муж, и прилегши весьма плотно к своей жене, без лишних проволочек принялся за дело. И как уж он сверху старался, да его половина снизу так наяривала, что ему за ней и не поспеть было, чему новобрачный весьма удивился, видя, какая умелица его жена, – да и кто бы на его месте остался спокоен! Она изворачивалась то так, то эдак, и все столь ловко, что не успел он опомниться, а уж проскакал первую версту. Совершив это, он от нее отодвинулся и стал спрашивать.

– Эй, голубушка, вы так дьявольски ловки в этом деле, как будто вас кто-то обучал?!

– Да, черт возьми, я этому выучилась не за так да не за пятак. Мне обучение в целых сто су обошлось!

И давай ему рассказывать по порядку все любовные уроки, как у них шло да как она обучалась, чтобы ему угодить и чтобы он любил ее крепче и никогда не колотил. И рассказала ему, что Жакино с нею проделывал, какие выверты показывал, с чего начинал и чем кончал. Ох и ошарашила же она своего супруга, – бедняга как откатился на самый краешек кровати, так больше к своей жене и не притронулся, да с тем и заснул.

Когда наступило утро, встал молодой в большой печали и смущении и пошел рассказывать все отцу и матери новобрачной, которые также пришли в великую печаль и отчаяние, узнав, как обработали их дочь. Позвали Жакино, который пришел, ничего не подозревая, и начали у него допытываться, что это он сделал с их дочерью, и стали бить его нещадно. Но он сумел вывернуться и удрать. И в дом возвращаться не захотел.

Об этом происшествии узнала вся деревня, так что даже до ушей графа Де Бреен дошли слухи об обучении невесты, над каковым он весьма смеялся. Затем он послал отыскать этого Жакино, чтобы поговорить с ним и узнать правду, и тот, придя, рассказал ему все, и даже больше того.

– Ох, монсеньор, – говорил он, – вы не поверите, – ну никак я не мог ее ублажить, – так она и бегала, так и бегала за мной, прося поучить ее еще; однажды мне пришлось обучать ее восемь раз кряду – вот до чего дошло! Ей-ей, зря они устроили переполох, – мне кажется, раз уж она с моей помощью постигла это ремесло, не из чего ее муженьку так беситься, – ему же было легче ломиться в открытую дверь!

И монсеньор граф, слушая его, хохотал до слез и отпустил Жакино, сказав, что он парень хват. А новобрачному пришлось примириться со своей слишком уж хорошо обученной женой, но он, слава тебе господи, не держал на нее зла, так как бедняжка затеяла все это лишь для того, чтобы угодить ему и лучше его ублажать. Хотя, уж конечно, он был не очень-то этим доволен, да делать нечего – бери, что есть. И я вас уверяю, что эта история истинна и правдива, а случилась она в местечке Бреен года тысяча пятьсот тридцать шестого в мае месяце.

Супружеские злоключения

Новелла CLXXVIII: о двух вышивальщиках, из коих один поколотил свою жену, отчего она, убежав, пошла спать в дом к другому, а ночью прилегла к этому другому в постель и ублаготворила его два раза подряд, но на второй раз пробудилась его собственная жена, которая, вставши в постели, схватила ночной горшок да и разбила его о голову соперницы.

Рассказано Жеаном де Куси.[98]

Дабы умножить и разнообразить число наших новелл, какие обещал я рассказать и поведать, ознакомлю вас нынче с одной из самых свежих.

Случилась история сия не так давно в провинции Турень, где проживали два вышивальщика, близкие соседи и вдобавок добрые друзья, как и должно быть меж людьми. И вот приходилось им частенько работать у одного хозяина – мастера по их же ремеслу – и просиживать у него целыми днями. Надо вам также знать, что один из них носил имя Жеан, второго же звали Гийомом.

И вот случилось однажды вечером так, что Жеан, собираясь уже ложиться спать, что-то вкривь сказал своей жене, каковое слово ей не понравилось, и разгорелась меж ними ссора, а за нею посыпались на бедную Жеанову половину тумаки да затрещины. Она и давай вопить:

– Ах ты, висельник! Ах, злодей! Беда с тобой, да и только: как придешь домой от своих девок да шлюх, так на меня с кулаками лезешь, изверг ты эдакий, мерин никчемный!

Когда Жеан услыхал, как жена честит да бранит на все корки его доблести, схватил он палку длиною аршина в два с половиною, которую завел еще раньше для той же надобности, и давай лупцевать ею свою половину, а та бегом от разгневанного мужа и долой из дому. И прибежала к соседу своему – Гийому-вышивальщику, коему и поведала Свои горести как можно жалостнее, прося приютить ее у себя на эту ночь до утра, пока не поостынет, как она надеялась, мужнин гнев. На что Гийом и жена его согласились, приняв ее как только могли радушно.

Но надобно вам знать, что Гийом был далеко не богач, и в доме его имелась лишь одна кровать, почему и приходилось им уместиться на ней втроем. Что они и сделали, причем Гийом улегся с краю, жена его посередине, а злосчастной Жеановой половине, которую приютили они из божеского милосердия, досталось спать у стенки. Так и провели они часть ночи, примерно до полуночи или около того, однако жене Жеана, лежавшей в постели так, как уже было сказано, не спалось: она хорошо приметила, где расположился Гийом, и вот, встав со своего места, потихоньку прилегла подле него. И давай пощипывать да поглаживать его, так что Гийом пробудился от сна и, повернувшись к ней, тоже стал щупать ее сверху донизу, а когда понял, что это вовсе не его жена, то пришло ему на ум испробовать, не лучше ли она его собственной половины. Ну а поскольку сверху виднее, то он и взгромоздился на нее да и задал ей жару, но жена его ничего не почуяла, ибо спала крепким сном. Ну а Гийом, решив, что он достаточно потрудился, решил вздремнуть чуток для отдыха. Немного спустя, часа через два после полуночи, опять Жеанова супруга принялась за Гийома. И вновь он оседлал ее, но на сей раз так рьяно взялся за дело, что жена его заслышала шум, проснулась и, поведя вокруг себя руками, нащупала своего муженька, который как раз нанизал на свой вертел ее соседку.

– Ах, черти бы вас забрали! Так-то вы меня обошли! – закричала она. – Ну нет, не бывать по-вашему!

Тут вскочила она с постели и проворно зажгла свечу) когда бедняга Гийом увидел свет, он также вскочил с постели, а Жеанова супруга так и осталась лежать, не зная, что сказать или сделать, столь она была поражена. Жена Гийома, которая сперва никак не могла решить, чем поколотить изменницу, схватила наконец ночной горшок, отнюдь не пустой, да и давай колошматить ее этим горшком, залив ей лицо мочою, а поскольку горшок был глиняный, то он и разбился на куски от ударов. Тогда жена ручкой от горшка еще исполосовала лицо сопернице, приговаривая при этом:

– На, получай, шлюха проклятая! Я тебя приютила и от побоев мужниных уберегла, а ты вон как мне отплатила!

И давай опять колотить ее ручкою от горшка, так что беднягу Гийома жалость взяла и он осмелился вступиться и разнять женщин, успокаивая их, как мог, и говоря:

– Голубушка, да не гневайся же так, клянусь душою, я ведь думал, что это ты, так что не держи на меня зла!

Тут Гийомова жена, выслушав мужа, поостыла немного, но еще не вовсе унялась и опять обратилась к жене Жеана:

– А зачем это ты, шлюха подлая, перебралась на ту сторону постели и взялась за моего мужа?

На что та принялась просить у ней прощения, говоря, будто поступила такие подумавши, забыв, что она не у себя дома, и полагая, что это своего мужа она эдак урабатывает, дабы получить от него еще разок удовольствие себе. Делать нечего, пришлось Гийомовой жене поверить ей на слово, и кое-как помирившись, провели они вместе остаток ночи.

Утром, в привычный час, Гийом отправился работать к хозяину, где и всегда он трудился, а там встретил Жеана, который сидел уже за работою. Надо вам знать, что жена последнего, когда совсем рассвело, распрощалась с хозяйкой дома, кротко поблагодарила ее за гостеприимство и, дрожа от страха, что все откроется, вернулась к себе в дом, весьма удрученная расцарапанной своей физиономией, на которую и в зеркало-то взглянуть было страшно. Вот выходит она из дому и отправляется туда, где работал ее муж. И тот, увидя, как она вся ободрана, весьма пораженный, спрашивает ее:

– Эй, жена, кто учинил вам эдакое? Ввечеру, когда я собрался вас отлупить, ничего такого не было.

– Клянусь святым Жеаном, – говорит она в ответ, – это жена злодея Гийома, – того, что подле вас сидит, – меня эдак разукрасила.

– Ну и ну! – говорит Жеан Гийому, – а ведь это не дело!

– И это еще не все, мой дружочек, – продолжает жена, – есть кое-что похуже, черт бы побрал нашего соседа.

– А что же он такого содеял? – спрашивает Жеан.

– А вот что, – говорит она. – Этот злодей Гийом два раза мною попользовался, пока я спала вместе с ними в их постели.

– Ах, дьявол тебя подери! – говорит Жеан, – а ведь это совсем не дело!

– Да, ей-богу, – кричит Гийом, – все вы тут наврали бесстыдно, ибо вовсе не спали тогда, и уж коли до того дошло, так я скажу всю правду вашему мужу. Сперва-то вы лежали за моею женой, у стенки, а после встали да ко мне под бочок и давай месить мне живот и кое-что пониже. Вот я и оседлал вас, думая, что имею дело со своей женой, так оно все и вышло, – заключил Гийом.

Жеана эти слова совсем ошарашили, – что обухом по голове, и он вскочил с места, желая опять поколотить жену, но та убежала; тогда двое мужей помирились и пошли выпить, дабы скрепить свое примирение, ибо худой мир все лучше доброй ссоры, ну а уж добрый мир куда лучше смертельного побоища.

Бонавантюр Деперье Новые забавы и веселые разговоры[99]

Новелла I В виде предисловия

Намереваясь доставить вам развлечение и в обществе, и в уединении, и где вам угодно, я приберегал для вас эти веселые рассказики к тому времени, когда будет заключен мир,[100] но видя, что дело с переговорами затягивается и что не знают даже, с какого конца за них взяться, я, положившись на милость божию в их благополучном исходе, решил забежать вперед, дабы разбавить ваши печали весельем и дать вам возможность хоть ненадолго забыть о тяжелых временах. Я пришел даже к заключению, что именно теперь самое удобное время преподнести их вам, ибо ведь только больные нуждаются во враче. И заметьте, что, доставляя вам развлечение, я оказываю вам немалую услугу – это самый лучший из всех подарков, какие только посильны для человека. Лучшее житейское правило – bene vivere et laetari.[101] Может быть, кто-нибудь станет уверять вас, что главное условие счастья – это умение подавлять свой гнев, поменьше говорить, слушаться чужих советов, быть умеренным и приобретать друзей. Что же? И это все очень хорошо. Но сколько бы вы ни ломали себе головы, лучшего правила вы не придумаете: хорошо жить и веселиться. Чрезмерная сдержанность вас изнурит, молчаливость измучит, советы обманут, воздержание иссушит, друзья вас покинут. Да и стоит ли унывать? Не лучше ли веселиться в ожидании радостей, чем горевать о том, что не в нашей власти? – Но как я могу веселиться, когда обстоятельства не позволяют мне этого? – возразит кто-нибудь из вас. Друг мой, постарайтесь свыкнуться с ними, притерпитесь к своему положению, примиритесь со всеми невзгодами и перестаньте горевать о непоправимом, – это только усиливает вашу печаль. Доверьтесь мне, и вам будет хорошо – я на личном опыте убедился, что стофранковой меланхолией нельзя уменьшить долгов даже на сто су. Но довольно этих поучений! Клянусь чревом маленькой рыбешки, смеяться куда лучше! Но чем смеяться? Ртом, носом, подбородком, горлом и всеми нашими пятью органами чувств. Однако все это ничего не стоит, если у вас не будет смеяться сердце, и вот, чтобы развеселить и его, я дарю вам эти шуточные рассказы. А когда придет время, мы заставим вас и серьезно призадуматься. Но как вы думаете, что это за рассказы? Уверяю вас, что в них нет никаких дурных умыслов, никаких насмешек, ничего аллегорического, ничего мистического и фантастического. Не ломайте себе головы над вопросами, как нужно понимать в них то или другое слово, – они не нуждаются ни в каких словарях и ни в каких комментариях. Как вы их поймете, так и понимайте. Раскройте книгу. Не понравится вам один рассказ – берите другой! Найдется на любой вкус, на любую цену, на любую мерку – только не плачьте. Не спрашивайте меня, какого порядка я в них придерживался: что за порядок, когда дело касается смеха? Пусть мне не надоедают также и возражения вроде: «Ах, это сделал другой! – Ах, это было в другом месте! – Я уж про это слышал! – Это было в нашей стране!» Смейтесь только и не рассуждайте, о ком в них говорится – о Готье или о Гаргиле.[102] Не беспокойтесь также и о том, где что происходило, в Туре ли Беррийском или в Бурже Туренском[103] – вы будете мучиться из-за пустяков: как годы существуют лишь для того, чтобы подсчитывать расходы, так и названия существуют лишь для того, чтобы порождать всякие пререкания. Предоставим их торгашам и сутягам. Если они будут принимать в них одно за другое – тем хуже для них. Что касается меня, то я не очень разборчив. Я даже умышленно искажал некоторые названия, чтобы вы не вздумали плакать над тем, что я вам рассказываю, – ведь, может быть, я говорю неправду. И какое мне дело до правды, если окажется правдой, что я доставил вам удовольствие? За своими рассказами я не ходил также ни в Константинополь, ни во Флоренцию, ни в Венецию и ни в какие другие дальние места. Неужели для того, чтобы вас позабавить, я не мог воспользоваться теми происшествиями, которые совершаются у нас за порогом, и должен был идти куда-то за тридевять земель? Я одобряю того молодца, который сказал хорошенькой нарядной служанке, пришедшей к нему с посланием от возлюбленной: «Зачем я пойду в Рим? Ведь я могу получить отпущение и здесь». Все рассказы, идущие издалека, прежде чем они успеют дойти до места, либо выдыхаются, как шафран, либо дорожают, как шелковые ткани, либо наполовину пропадают, как пряности, либо, как вина, разбавляются по дороге, либо подмениваются, как драгоценные каменья, и портятся, как и все в мире. Они приходят с тысячами всяких изъянов, и напрасно вы будете возражать мне, что новеллы – не товары и всегда сохраняют свою действительную цену. Но даже если бы это было верно, то я все-таки предпочел бы собирать их вблизи, ибо, приходя издалека, они ничего не выигрывают. Ха-а! Довольно спорить! Смейтесь же, если хотите, иначе вы меня очень рассердите. Дамы и девицы, читайте их смело – вы не встретите в них ничего непристойного. Если же среди вас есть неженки, которые будут бояться встретить в них слишком веселые места, то я им советую дать эти новеллы для пробы сначала своим братьям или кузенам, чтобы не вкусить чересчур много сладкого. «Отметь мне, братец, плохие и поставь над ними крестики». – «Кузен, это хорошая новелла?» – «Да». – «А эта?» – «Тоже». Ах, девочки мои, не верьте им! они вас обманут! Они подсунут вам quid pro quod.[104] Хотите мне верить? Так читайте их все! Читайте! Читайте! Вы очень стыдливы? В таком случае не читайте их. Иначе все тотчас же узнают, что вы предаетесь запретным развлечениям. А сколько найдется дам, которые наберут в рот воды, когда они услышат в них о проделках своих подруг, и будут уверять, что здесь нет правды и наполовину! Но я рад, что если при людях они – опустив глазки и навострив ушки – будут делать вид, будто заняты шитьем или вязаньем, так уж зато вдоволь посмеются промеж собой. Ах, боже мой! Что вы мне говорите вздор – только между вами, дамы, или между вами, девицы! Большая беда! Отчего бы и не посмеяться? Я не верю, что Сократ[105] был совершенно бесстрастным человеком. Ни Платон,[106] ни Ксенофонт[107] не убедят меня в этом. А если бы это была и правда, то неужели вы думаете, что я стал бы хвалить эту его суровость, неуклюжесть, угрюмость и важность? Я предпочитаю хвалить того нашего современника, который так любил шутить, что его даже прозвали Забавником. Это свойство было для него столь естественным, прирожденным, что даже лежа на смертном одре, он продолжал шутить, и присутствовавшие, как они о нем ни жалели, не могли печалиться. Чтобы ему было теплее, они поставили его скамью к огню возле плиты камина. Когда кто-то спросил его: «Ну, друг мой, где ты чувствуешь боль?», он, едва собрав дыхание, слабым голосом ответил: «Я чувствую боль между скамьей и огнем». Это значило, что он чувствует боль во всем теле. Когда его стали соборовать, он протянул свои совсем ссохшиеся ноги. «А где же у него ноги?» – спросил священник. «Посмотрите на концы моих голеней и найдете!» – «Не шутите, друг, – говорили ему присутствовавшие, – обратитесь душой к богу». – «А что?» – «Вы сегодня отойдете, если на то будет воля божия». – «Я хотел бы погостить у него завтра целый день, – ответил он. «Обратитесь же к нему, и вы будете там». – «А вот, когда я там буду, тогда и обращусь к нему сам». Видали ли вы более наивных и более счастливых людей? Такое счастье велико еще и тем, что оно дается немногим людям.

Новелла II О трех шутах: Кайете, Трибуле и Полите

Пажи прибили гвоздем ухо Кайета[108] к столбу, и бедный Кайет, боясь, как бы его не оставили в таком положении на всю жизнь, стоял у столба, не произнося ни слова. Какой-то проходивший мимо придворный увидел его в этом секретном совещании со столбом и, тотчас же освободив его, начал у него допытываться, кто это сделал. Тот запел о каких-то дураках.

– Это сделали пажи? – спросил придворный.

– Да, да, это – пажи, – отвечал Кайет.

– И ты можешь указать, кто именно?

– Да, да, могу.

По приказанию государя[109] шталмейстер[110] вызвал всех молодцов пажей и в присутствии умника Кайета начал их допрашивать по очереди:

– Поди-ка сюда! Это ты сделал?

Паж отнекивается, как апостол Петр:[111]

– Нет, сударь. Это – не я.

– Ты?

– Не я.

– Ты?

– Тоже не я.

Заставьте-ка пажа сознаться, когда дело пахнет кнутом! И стоявший здесь же Кайет тоже ответил по-кайетовски:

– Но это сделал и не я.

Видя, что все они отнекиваются, шталмейстер стал спрашивать Кайета, показывая на них:

– Не этот ли?

– Нет, – отвечает Кайет.

– Может быть, этот?

– Нет.

По мере того как он говорил «нет», шталмейстер отставлял пажей в сторону, и таким образом остался лишь один паж, которому и следовало бы сказать «да», после всех этих правдивых молодых людей, сказавших «нет». Но и этот ответил то же, что другие:

– Нет, сударь. Я там не был.

Присутствовавшему при этих допросах Кайету пришло в голову, что и его должны спросить, не он ли это сделал, ибо он уже забыл, что речь шла об его ухе. Увидев, что он остался один, он заявил:

– И я там тоже не был.

И снова отправился проказничать с пажами, чтобы они прибили к какому-нибудь столбу и другое его ухо.

* * *

При въезде в Руан Трибуле[112] был послан вперед с кличем «Едут!» и очень гордился тем, что сидел в своем лучшем праздничном колпаке на коне, покрытом попоной его цветов. Он пришпоривал коня, гнал, торопил. С ним же ехал приставленный к нему дядька.[113] Бедный дядька! Ты плохо исполнял свое дело: у тебя была достаточная причина предоставить Трибуле самому себе.

– Остановишься ли ты, мерзавец? – кричал ему дядька. – Попадись ты мне только!.. Стой!

Трибуле, боясь, что дядька его побьет (что уже случалось неоднократно), хотел остановить коня, но конь вел себя так, как ему следовало, ибо Трибуле изо всех сил колол его шпорами, поднимал и дергал за уздцы. Наконец конь поскакал.

– Остановишься ли ты, негодяй, – кричал ему дядька.

– Кровь господня! Что это sa негодная лошадь! – сказал Трибуле (клялся он не хуже других), – я колю ее шпорами изо всех сил, а она не хочет останавливаться.

Ведь вы не будете возражать, что природа хотела пошалить, создавая такие милые человеческие экземпляры? Они были бы счастливцами, если бы были такими забавниками не по великой своей глупости, которая мешает им видеть свое счастье. Это, пожалуй, самое большое несчастье.

* * *

Был еще один шут по имени Полит.[114] Он жил у одного аббата в Бургейле.[115] В один прекрасный день, утро или вечер, – не могу вам точно сказать, в какое время, – у аббата лежала на ложе одна смазливенькая резвая бабенка, а возле нее и сам аббат. Полит, увидя его в постели, просунул между ножками кровати руку и, нащупав под одеялом ногу, начал расспрашивать аббата!

– Монах, чья это нога?

– Моя, – ответил аббат.

– А это?

– И эта тоже моя.

Отодвинув в сторону найденные ноги и придержав их одной рукой, он нащупал другой рукой еще ногу и спросил:

– А это чья же?

– Моя, – ответил аббат.

– Неужели? – воскликнул Полит. – А эта?

– Ступай, ступай, дурак, – сказал аббат, – и эта тоже моя!

– Ко всем чертям этого монаха! – вскричал Полит, – у него, как у лошади, четыре ноги.

Ну, можете ли вы после этого сказать, что он не был дураком первого сорта! Но Трибуле и Кайет были дураками на все двадцать пять каратов,[116] тогда как для этого вполне достаточно и двадцати четырех.

Итак, мы начинаем с дураков. Но кого можно назвать дураком? Можете назвать первым меня за мои рассказы, а я назову вторым дураком вас, за то, что вы меня слушаете, третьим – того, четвертым – другого. Да и кто не дурак? Всех их не перечтешь. Оставим же их на время и поищем умников. Подвиньте-ка поближе свет – я что-то ничего не вижу.

Новелла III О том, как один певчий, бас церкви святого Илария в Пиаты, сравнил каноников с их похлебкой

В церкви святого Илария в Пуатье служил когда-то один певчий, бас, хороший парень и мастер выпить (на это подобные люди – мастера), за что каноники охотно приглашали его на свои обеды и ужины. Видя их расположение к себе, этот певчий решил, что никто из них не будет возражать против представления его к награде, и начал заговаривать то с одним, то с другим:

– Вам известно, сударь, сколько времени я здесь служу? Пора бы уже меня представить к награде. Прошу вас, замолвите обо мне словечко в совете. Мне немного и нужно. У вас у всех такие большие доходы, а я буду довольствоваться самым малым.

Его просьбу внимательно и охотно выслушивали, и каждый из них порознь, находя ее разумной, давал ему хороший ответ;

– Если совет не сочтет возможным вознаградить тебя, – говорили они ему, – то мы уделим тебе что-нибудь из своих доходов.

Словом, до совета и после совета, куда он приходил всякий раз напоминать о своей просьбе, они говорили ему в один голос:

– Подожди немного. Совет тебя не забудет, Ты получишь первое, что освободится.

Но всякий раз, когда об этом поднимался вопрос, у них отыскивались какие-нибудь препятствия: то бенефиция[117] была для него слишком велика, хотя до этого времени кто-нибудь из них и владел ею, то слишком мала для его заслуг, то им казалось необходимым наделить ею кого-нибудь из племянников своих братьев, и они по-прежнему продолжали сулить ему первую освободившуюся бенефицию. Этими обещаниями они и водили его за нос, время шло, а он оставался ни с чем.

Между тем ему постоянно приходилось тратить свои небольшие средства на приношения наиболее влиятельным членам совета. Он покупал для них на старом рынке или в мелочной лавке свежие фрукты, цыплят, голубей, куропаток, – смотря по сезону, и уверял их, что все это для него ничего не стоит. Они же ни от чего не отказывались. Увидев, наконец, что толку от этого никакого нет, что он напрасно только теряет время, деньги и труд, он решил больше к ним не приставать, а показать им, что он о них думает. Для этой цели он стал копить пять или шесть экю, а так как для этого требовалось некоторое время, то пока он внимательно к ним приглядывался, стараясь быть е ними как можно сдержаннее. Когда настала пора привести решение в исполнение, он отправился к самым видным из них и упросил каждого из них в отдельности удостоить его честью прийти к нему в будущее воскресенье на обед. За девять или десять лет своей службы у них он-де должен по крайней мере хоть раз угостить их обедом, и если он не сумеет принять так, как подобает их званию, то, по крайней мере, постарается принять их насколько возможно для него лучше. Эти приглашения, высказанные им в весьма почтительной форме, были приняты, и приглашенные дали обещание прийти, хотя и не были столь беспечны, чтобы в назначенный день не отдать у себя дома обычных распоряжений по кухне, ибо они не были уверены, что певчий, более славившийся своим голосом, чем кухней, сумеет их хорошо угостить. К назначенному часу они послали свои кушанья к певчему. Певчий же говорил приносившим их слугам:

– Что вы, милые! Ваши господа хотят меня обидеть? Неужели они думают, что я не сумею их угостить? Зачем они это присылают?

Однако он принимал все, что те приносили, и сливал в один большой котел, нарочно поставленный для этого на кухне. Наконец явились и сами гости и заняли за столом места по своим недостоинствам. В начале обеда певчий подал им то самое кушанье, которое у него находилось в большом котле, а что это была за похлебка – известно только одному богу, так как один из гостей послал ему каплуна с пореем, другой – с шафраном, один – говядину с брюквой, другой – цыпленка с зеленью, третий – вареного цыпленка, четвертый – жареного. Никто из гостей не отважился есть» ту диковинную стряпню, и все стали ждать, когда им подадут их собственные кушанья, не догадываясь о том, что они у них под носом. А наш певчий делал вид, что он занят приготовлениями, – то приходил, то уходил и все время зорко присматривался к поведению гостей за столом. Увидя, наконец, что приготовления тянутся слишком долго, они не выдержали.

– Бас, убери этот суп и подай нам то, что мы тебе послали, – сказали они.

– Да это и есть ваш суп, – ответил бас.

– Наш? Не может быть!

– Сущая правда! Вот ваша брюква! – сказал он одному. – Вот ваша капуста – другому. – Ваш порей! – третьему.

Тут только они начали распознавать свои кушанья и переглянулись между собою.

– В самом деле! – воскликнули они, – он слил все в одно место! Так-то ты, бас, угощаешь своих каноников!

– И черт нас дернул пойти к нему, – сказал один из гостей. – Ведь говорил же я, что этот дурень нас обманет! У меня сегодня такой суп, какого не бывало за весь год!

– И я, – заявил другой, – заказал сегодня такой хороший обед! Даже думал, не лучше ли пообедать у себя дома?

Выслушав их упреки, бас обратился к ним со следующими словами:

– Господа, если ваши кушанья были так хороши, то почему они так скоро испортились? Ведь я их хорошо закрыл и поставил к огню. Мне кажется, что лучше и нельзя было сделать.

– Вот тебе на! – ответили они. – Да кто тебе велел сливать их в одно место? Разве ты не понимаешь, что так они никуда не годятся?

– Но разве то, что хорошо порознь, может быть плохо вместе? – возразил певчий. – Впрочем, я с вами согласен. Не похож ли этот суп на вас, господа? Если взять вас по отдельности, то все вы – на редкость хорошие люди. Вы сулите и горы, и долы и на словах готовы обогатить всякого. Но, собравшись вместе на совет, вы становитесь очень похожими на ваш суп.

Тут только они и сообразили, к чему он клонит речь.

– Вот оно что! – сказали они. – Так ты для этого нас к себе и приглашал? А ведь ты прав! Однако же мы ведь все-таки пообедаем?

– Разумеется, – ответил он, – и как нельзя лучше.

И певчий подал гостям все, что сам для них наготовил. Те отлично пообедали и разошлись весьма довольные. После этого обеда они уже все вместе решили представить его к награде, что и исполнили. Таким образом, его проделка с похлебкой оказалась полезнее, чем все его прежние просьбы и приставания.

Новелла V Про тех сестер-невест, которые дали своим женихам в первую брачную ночь умный ответ

В провинции Анжу жил когда-то один дворянин, который был и богат и знатен, да вот только немного больше, чем следует, падок на увеселения. У него были три прелестные, обворожительные дочери в возрасте, когда уже самая младшая ждала битвы один на один. Они рано остались без матери. Не будучи еще стариком, отец продолжал держаться своих прежних добрых обычаев: собирал в своем доме всякие веселые сборища, устраивал балы и задавал пиры. А так как был он от природы человеком снисходительным и легкомысленным и не очень заботился о своих домашних делах, то его дочери могли совершенно свободно забавляться с молодыми дворянами, которые обычно беседуют с девицами не о вздорожании хлеба и не о политике. Кроме того, отец, как и все люди, не чуждался любовных забав, и это давало его дочерям право позволять влюбляться в себя, а также и любить самим, ибо, имея доброе сердце и гордясь своим благородным происхождением, они считали неблагородным и невежливым позволять любить себя и не отвечать тем же. А посему, ежедневно и ежечасно преследуемые вздохами и ласками, они сжалились над своими поклонниками и начали с ними забавляться в уединенных местах. Этими забавами они так увлеклись, что вскоре обнаружили их последствия. Старшая, самая зрелая и бойкая, недоглядела, как у нее начал пухнуть живот, и, спохватившись, когда уже было поздно, изрядно струхнула, ибо не знала, каким образом удержать это в тайне. Ведь это случилось в доме, где нет маменек, следящих за тем, чтобы их дочери не попадали в такую беду, и уж на худой конец умеющих устранять неприятные последствия подобных случайностей. И вот дочь, не зная, у кого попросить совета и не смея удалиться из общества без позволения отца, была вынуждена поведать ему о своем горе.

Услышав эту новость, отец сначала опечалился, но так как он принадлежал к разряду тех счастливцев, которые но принимают огорчения слишком близко к сердцу, то скоро успокоился. По правде говоря, терзаться несчастьем после того, как оно уже случилось, не значит ли его усугублять? Под предлогом болезни он немедленно отправил старшую дочь за несколько миль от дома к одной из своих теток (врачи-де сказали, что ей полезно переменить воздух) – пусть погостит у ней, пока не выйдут ножки. Но одно счастье всегда влечет за собой другое, и в то время когда старшая заканчивала свои дела, средняя начинала. Может быть, бог наказал ее за то, что она подсмеивалась над старшей сестрой. Словом, и у нее потяжелело на сердце, то бишь во чреве, и отец тоже узнал об этом.

– Ну и слава богу! – сказал он. – Пусть человеческий род умножается. И мы ведь тоже когда-то родились.

А затем он отправился к младшей дочери, заподозрив и ее. Та еще не была беременной, хотя и исполняла свой долг, как умела.

– Ну, а у тебя, дочь моя, как дела? Не идешь ли ты по стопам старших сестер?

Дочь, будучи еще очень молода, не могла сдержать румянца, и отец решил, что его подозрения подтвердились.

– Ну что ж? – сказал он. – Пусть бог пошлет тебе счастья и избавит нас от худшей беды!

Однако же приспело время придумать какой-нибудь выход из этого неприятного положения, и он понял, что самый лучший выход – это выдать дочерей как можно скорее замуж. Но он понял также, что это не так уж просто, ибо выдать их за соседей было невозможно – об этом происшествии соседи уже знали или, по крайней мере, догадывались. С другой стороны, женить на них виновников было гоже нельзя, потому что ведь возможно, что в этом деле участвовало не по одному лиходею, а больше: может быть, один мастерил ножки, другой – ушки, а кто-нибудь третий – носик. Чего не бывает на свете? А если у каждой из них и было по одному, то все равно; мужчина неохотно женится на девушке, которая положила ему в печь каравай. Поэтому отец решил поискать женихов где-нибудь в стороне, и так как весельчакам и хлебосолам всегда везет, то его поиски скоро увенчались успехом. Посчастливилось ему в Бретани, где он был хорошо известен как человек знатный и владелец имений, находившихся неподалеку от Нанта, которые ему и послужили предлогом для поездки в эти края. По приезде туда он сам и через своих посредников объявил, что выдает замуж дочерей. Бретонцы скоро отозвались, и ему осталось лишь сделать выбор. Кроме того, он сошелся с одним богатым дворянином, у которого было трое рослых молодцов-сыновей, мастерски танцевавших паспье и триори,[118] отличных борцов, не боявшихся схватиться с любым силачом. Наш дворянин весьма обрадовался этой находке и, поелику дело у него было спешное, немедля условился с отцом и его тремя сыновьями, что они возьмут его трех дочерей и даже свадьбу сыграют одновременно, то есть женятся все в один день. С этой целью все три брата после недолгих сборов простились с родным домом и вместе со своим будущим тестем отправились в Анжу. Все они оказались довольно сговорчивыми, ибо хотя и были бретонцы, но не из Нижней Бретании, и отлично управлялись с теми бретонками,[119] которые, говорят, довольно покладисты (не на войне). Приехав к нашему дворянину, они принялись разглядывать своих невест и убедились, что все они красавицы, все резвые, веселые и вдобавок умницы. Свадьба была решена, все было приготовлено, и епископу было уплачено за оглашение[120] и за скамьи. Накануне свадьбы отец позвал к себе всех трех дочерей.

– Подите-ка сюда! – сказал он. – Все вы знаете, какую вы сделали ошибку и сколько доставили мне хлопот. Если бы я был строгим отцом, я отказался бы признавать вас своими дочерьми и лишил бы вас прав на мои владения. Но я решил, что лучше принять на себя один раз заботы и поправить дело, нежели причинять вам горе и жалеть о вашем глупом поступке всю жизнь. Я привез вам сюда по мужу. Постарайтесь оказать им хороший прием, не робейте, и вы не пропадете. Если они что-нибудь заметят – черт с ними! Зачем сюда приехали? За ними пришлось съездить. Когда ваше дело устроится, вы ведь не будете с ними церемониться, не так ли?

Все три дочери улыбнулись и ответили:

– Именно так.

– Прекрасно, – сказал отец, – вы еще перед ними ни в чем не провинились, но если вы в будущем не сумеете вести себя как следует, то ко мне больше не обращайтесь. Зарубите себе это на носу. Я же обещаю вам забыть ваши прошлые ошибки, а чтобы вы были смелее, я прибавлю еще двести экю той, кто из вас сумеет лучше всех ответить своему жениху в первую ночь.

После этого прекрасного напутствия он отправился почивать, дочери – тоже. Они стали думать про себя, какие слова им следует сказать в эту ночь сражения, чтобы заслужить эти двести экю, и решили наконец положиться на бога, надеясь, что он не откажет им в нужный момент в своей милости. На другой день состоялись свадьбы. Ели, пили, танцевали – чего еще больше? По окончании бала все три девы легли со своими женихами в постели. Жених самой старшей, лаская ее, ощупал у ней живот и обнаружил на нем небольшую складку. Он догадался, что его надули.

– Ого! – сказал он. – Птички-то уже вылетели!

А невеста, весьма довольная, ответила!

– Ступайте сами в гнездо.

Такова одна! Жених второй сестры, гладя ее, нашел, что живот у нее несколько кругловат.

– Как? – сказал он. – Амбар уже полнехонек?

– Постучите в дверь, впущу, – ответила невеста.

Вот уже и две! Жених третьей сестры, забавляясь с нею, скоро понял, что он не первый.

– Дорожка проторена! – сказал он.

– Зато не заблудитесь! – ответила младшая.

Вот и все три! Ночь прошла. На другой день они пришли к отцу и поочередно доложили ему обо всем происшедшем. Queritur,[121] которой из них отец должен был отдать обещанные двести экю? Подумайте. Мне кажется, вы согласитесь со мною, что они должны были либо поделить их между собою, либо получить каждая по двести экю, propter mille raticnes, quarum ego dicam tantum unam brevita-tis causa,[122] ибо все они показали свое усердие, а всякое усердие подтверждается делом, ergo in tantum consequentia est in Barbara[123] и так далее. Кстати, если вы не рассердитесь, я задам вам по этому поводу вопрос: что вы считаете лучше – получить рога до брака или после брака? Не торопитесь с ответом, что до брака лучше, чем после брака, ибо вы понимаете, какое это редкое удовольствие жениться на девственнице. Ведь если она наставит вам рога после свадьбы, то это удовольствие (я говорю не о рогах, а о том, что она досталась вам девственницей) навсегда останется за вами. Помимо того, она доставит вам всякие протекции и выгоды. Об этом весьма хорошо сказано в «Пантагрюэле».[124] Впрочем, не хочу затевать здесь споров и предоставляю вам подумать об этом на досуге, а вы мне после изложите свои мнения.

Новелла VI О пикардийце, который отучил жену от шашней, сделав ей хорошее наставление при ее родственниках

Во Франции царствовал когда-то король[125] (имя его настоящее повествование не устанавливает), добрый король, достойный своей короны. Он весьма охотно допускал к себе всех, у кого была к нему нужда, и находил в этом большую отраду, ибо таким путем узнавал обо всем, что творилось в его стране, а этого не могло не быть, если бы он сам не прислушивался к голосу своих подданных. Но переходим к нашему повествованию.

Этот добрый король часто ездил по своей стране и, чтобы лучше узнавать обо всем, иногда ходил по улицам, переодевшись в простое платье. Однажды он задумал собственной королевской персоной, но, по обыкновению, запросто, навестить Пикардию. Приехав в Суассон, он призвал к себе самых именитых граждан города, по-дружески пригласил их к столу и попросил их рассказать обо всех местных происшествиях, будь они смешные или серьезные, все, что им придет на память. И вот один из приглашенных рассказал, между прочим, следующую историю.

– Ваше величество, – сказал он, – недавно в одном ив ваших пикардийских городов один магистрат,[126] живущий еще и поныне, лишившись жены после долгого и счастливого супружества, решил жениться вторично и выбрал себе в жены молодую красивую девицу благородного происхождения, несмотря на то, что она не подходила ему ни по характеру, ни по возрасту, ибо он уже прожил половину своей жизни, а она находилась еще в самых цветущих летах, а поэтому не могла быть особенно рассудительной. Понятно, что ему было трудно вертеть такой волчок. Вкусив сладостей жизни, она увидела, что муж может только разжигать у ней аппетит, и, как он ни баловал ее нарядами, яствами и ласковым обращением, все это только раздувало огонь возле пакли. Ей взбрело в голову обзавестись на стороне тем, что ей недоставало дома. Она завела себе дружка и стала с ним забавляться. Потом, не довольствуясь одним, нашла другого, третьего, и скоро у нее завелось их так много, что они стали ссориться из-за нее и приходить к молодой женщине, забывшей за своими удовольствиями о чести, и в урочное, и в неурочное время. Сначала муж об этом не догадывался или делал вид, что не догадывается, и терпеливо выносил все ее проделки, считая это наказанием себе за то, что он, пожилой человек, женился на такой молодой женщине. Но это продолжалось, однако, так долго, что уже по всему городу пошли толки. Его родственники, узнав об этом, крайне огорчились, и один из них, не выдержав, наконец, пришел к нему и рассказал ему о ходивших по городу слухах. Он заявил, что если муж не примет никаких мер, то его самого сочтут дурным человеком, и им будут гнушаться все родственники и все порядочные люди. Выслушав его речь, муж придал своему лицу подобающее выражение, то есть притворился крайне рассерженным и огорченным, и дал ему обещание, что сделает все, что нужно.

Но, оставшись наедине, он пришел к убеждению, что не может уже восстановить чести жены, что первая обязанность жены – хранить свое доброе имя и страшиться дурной славы, а иначе никакие стены не скроют ее от позора. Более того, как человек рассудительный, он понял, что развеяна прахом также и честь мужа, если жена запятнала свою репутацию. Поэтому он уже не очень спешил принимать какие-нибудь меры. Однако, чтобы не казаться чересчур небрежным к своим семейным неурядицам, столь сильно порочившим его в общественном мнении, он все-таки придумал некоторое средство, показавшееся ему наиболее подходящим, а именно, купил себе дом, прилегавший к заднему фасаду его собственного дома, и соединил оба дома в один, желая, по его словам, иметь в своем доме вход и выход с двух сторон. Устроив с задней стороны дома удобный вход, он присоединил к нему для большего удобства посетителей еще галерею и заказал для этого входа полдюжины ключей. Покончив с этим, он в досужий день пригласил к себе родственников жены на обед. Он очень любезно принял их и хорошо попотчевал. По окончании обеда, когда гости еще не успели подняться из-за стола, он обратился к ним в присутствии жены со следующими словами!

– Милостивые государи и милостивые государыни! Вам известно, как давно я состою супругом вашей родственницы, которая здесь присутствует. Я имел уже возможность убедиться, что, взяв ее в жены, я сделал ошибку, ибо мы друг другу – не пара. Но так как сделанного уже воротить нельзя, то мне надлежит испить мою чашу до дна.

И, повернувшись к жене, он сказал:

– Дорогая моя! Недавно меня упрекнули в том, что вы плохо исполняете обязанности хозяйки. Это меня крайне огорчило. Говорят, что к вам постоянно ходят сюда на свидание молодые люди, а это наносит большой ущерб как вашей, так и моей чести. Если бы я вовремя это заметил, я принял бы против этого какие-нибудь меры пораньше… Но лучше поздно, чем никогда. Скажите своим посетителям, что ходить к вам на свидание теперь для них будет удобнее, чем раньше. Я сделал для них с задней стороны дома особый ход и дарю вам полдюжины ключей, чтобы вы их роздали им. Если этого для вас окажется недостаточно, то мы закажем еще. Слесарь всегда в нашем распоряжении. Скажите же им, что они могут проводить теперь с вами время с большими удобствами и для вас и для них, ибо если вы не можете удержаться от своих забав, то, по крайней мере, можете скрыть их от людей, чтобы о вас и обо мне не было никаких пересудов.

Выслушав эту речь в присутствии своей родни, молодая женщина почувствовала стыд и с этого дня стала терзаться угрызениями совести за бесчестие, которое она нанесла мужу, себе и своим родственникам, закрыла двери для всех своих любовников, прекратила все свои шашни и сделалась добродетельной и честной женой.

Король, выслушав рассказ, пожелал узнать имя этого мужа.

– Клянусь честью дворянина! – сказал он. – Это – самый хладнокровный и самый терпеливый человек в моем королевстве. Если он умеет быть таким терпеливым, то он способен и сделать что-нибудь хорошее!

И тут же пожаловал его чином главного прокурора Пикардии. Что касается меня, то я воздал бы ему славу на вечные времена. Но его имя, заслуживающее того, чтобы его занести в летописи и даже причислить к сонму святых, ибо он был истинным мучеником в этом мире, стерто временем. Я полагаю, что он вкушает теперь блаженство в другом мире. Да послужит это для вас хорошим примером! Amen, ибо грош цена попу без клира.

Новелла VII О нормандце, который шел в Рим, запасшись для беседы с папой латынью, и о том, как он ею воспользовался

Один нормандец, возгоревшийся завистью к счастливой жизни духовенства, решил после смерти жены принять духовный сан. Хотя он едва умел читать и писать, но прослышав, что с деньгами можно добиться всего, и считая себя не глупее любого священника прихода, он открыл свое намерение одному приятелю и попросил совета, что он должен для» того предпринять. После того как они обстоятельно обсудили это вдвоем, приятель сказал ему, что если он хочет добиться успеха, так пусть идет в Рим, ибо от своего епископа, который на производство в священники и на quocunque[127] стал очень туг, он вряд ли чего-нибудь добьется, а папа, у которого много всяких других дел, не будет особенно в нем копаться и мигом произведет его в духовный сан. Кроме того, сходив в Рим, он сделается бывалым человеком, а возвратившись на родину с званием священника, пожалованным самим папой, и получив еще какую-нибудь бенефицию, будет пользоваться среди своих сограждан большим уважением и сделается важным лицом.

Нашему нормандцу все это показалось весьма заманчивым. Но тут его поставило в затруднение то, что он не знает латыни. Он сказал об этом приятелю:

– Это хорошо, но когда приду к папе, на каком языке я буду с ним говорить? Ведь он не знает нормандского языка, а я не знаю латыни. Что мне делать?

– Не смущайся этим, – сказал приятель. – Священник должен знать лишь Requiem,[128] Beata[129] и мессу Св. Духа. Ты выучишь их тотчас же, как только вернешься. А что касается разговора с папой, то я научу тебя говорить по-латыни три очень хорошие фразы. Как только ты их скажешь, папа сочтет тебя самым лучшим клириком в миру.

Наш нормандец весьма обрадовался этому обещанию и пожелал узнать, что это за фразы.

– Друг мой, – скавал ему приятель, – когда ты войдешь к папе, становись перед ним на колени и говори: «Salve, sanete Pater».[130] Он спросит тебя по-латыни: «Unde ее tu?»[131] – то есть: откуда ты пришел? Ты ответишь: «De Normania».[132] Он опять спросит тебя: «Ubi sunt litterae tuae?[133] Ты ему скажешь: «In manica mea».[134] И тогда, без всяких отлагательств, он велит тебя постричь. А затем ты вернешься обратно.

Наш нормандец был счастлив, как никогда в жизни. Целых пятнадцать или двадцать дней ходил он к своему приятелю заучивать эти фразы и наконец, убедившись, что хорошо их заучил, отправился в Рим. Дорогою он постоянно твердил: «Salve, sanсte Pater. De Normania. In manica mea». Но, должно быть, он повторял и твердил их слишком прилежно, ибо первая фраза: «Salve, sanete Pater» совсем улетучилась у него из головы, и, к несчастью, в то время, когда он уже отошел далеко от дома. Нечего и говорить, как это нашего нормандца огорчило. Он не знал, какому святому помолиться, чтобы вспомнить позабытые слова, а был убежден, что идти без них к папе это то же, что лезть за тутовыми ягодами без крюка. Надеяться же, что он найдет надежного учителя, как его приятель, он не мог. Он был убит горем, как никто. Но вот, однажды утром, проходя через какой-то город, он зашел в церковь помолиться богу и услышал начальные слова молитвы богородице: «Salve, sancta Parens». Наш нормандец навострил уши.

– Слава тебе, Иисусе и пресвятая богородица! – воскликнул он и воспрянул духом, словно воскрес из мертвых. Немедленно же попросил он находившегося вблизи его служителя повторить эти слова три раза подряд, чтобы уже больше не забывать их, а затем снова пустился со своею латынью в дорогу.

Разумеется, он был доволен тем, что родился на свет, и снова принялся шагать так усердно, что скоро добрался до Рима. Надо заметить, что в те времена доступ к папе был гораздо легче, чем теперь. Его впустили к папе, он немедленно стал перед ним на колени и весьма набожно произнес:

– Salve, sancta Parens.

А папа ему на это:

– Ego non sum mater Christi.[135]

Нормандец же продолжает:

– De Normania.

Папа смотрит на него и спрашивает:

– Daemonium habes?[136]

– In manica mea,[137] – отвечает нормандец.

И с этими словами сует руку в рукав, чтобы достать оттуда свое прошение. Папа немного испугался, думая, что тот хочет вынуть из своего рукава черта, но, увидев, что это была бумага, успокоился и спросил его еще по-латыни:

– Quid petis?[138]

Но тут запасы нашего нормандца пришли к концу, и на заданный ему вопрос он уже не знал что ответить. Хорошо, что там оказались какие-то его земляки. Услышав косскую речь,[139] они принялись его расспрашивать и узнали, что он для получения духовного звания запасся из дома несколькими латинскими фразами, довольно хорошо их заучил, но не умеет ими пользоваться.

Новелла VIII О пpoкyроpe, который нанял себе в прислуги деревенскую девушку, и о его писце, который ее обучал

Один парламентский прокурор[140] овдовел, не достигнув еще сорока лет, и, как хороший малый, сильно тяготился своим одиночеством. Он не мог обойтись без женского пола и весьма сожалел, что жена, которая была для него еще вполне пригодна, умерла так рано. Однако он постепенно привык к своему положению и сумел возместить потерю, занимаясь благотворительными делами, а именно: стал любить жен ближних своих, как свою собственную, и вести дела вдов и всяких других женщин, приходивших к нему с жалобами. Словом, ловил, где попадалось, и рубил, как боец на турнире. Но через некоторое время это стало ему надоедать, ибо, не имея досуга заниматься выслеживанием удобных случаев, как это делает молодежь, он не мог посещать своих соседей так, чтобы не внушать никаких подозрений. Кроме того, все это ему обходилось довольно дорого. Поэтому он решил найти себе какую-нибудь женщину для постоянных услуг. Он вспомнил, что в Аркейле,[141] где у него было несколько виноградников, он видел когда-то одну молодую девушку, лет шестнадцати-семнадцати, по имени Жильетта, дочь одной бедной женщины, зарабатывавшей себе кусок хлеба пряжей льна. Эта девушка была крайне простодушна и глупа, хотя и довольно хороша лицом, но прокурор решил, что лучшего ему и не нужно, вспомнив когда-то слышанную им пословицу: глупая супруга лучше умного друга. Умным женам доверять нельзя: они всегда водят своих мужей за нос, то И дело вытягивают у них деньги, украшают их рогами или оказываются уж чересчур честными, а иногда и совмещают в себе все эти качества.

Короче говоря, наш прокурор поехал во время сбора винограда в Аркейль и стал просить мать этой девушки отпустить ее к нему в услужение. У него-де в настоящее время нет служанки, а без служанки он не может обойтись, он-де будет с ней хорошо обращаться и женится на ней, когда придет время. Старуха, отлично понимавшая, К чему он клонит речь, притворялась, однако, недолго. Бедность вынудила ее согласиться на это предложение, и она обещала послать к нему свою дочь в ближайшее воскресенье, что и сделала. Девушка, попав в город, была совсем ошеломлена, увидев в нем такое множество людей, ибо она не видала до этого времени ничего, кроме коров.

Чтобы дать ей немного осмотреться, прокурор сначала ни о чем с ней не говорил и продолжал по-прежнему ходить на поиски приключений. Кроме того, чтобы она исполняла предстоящие ей обязанности старательнее, он заказал для нее кое-какие наряды. Но в доме у него жил один писец, который поступил совсем иначе. Через два или три дня, когда прокурор ушел к кому-то на обед, он, увидев эту девушку, завел с ней разговор. Он стал ее расспрашивать, откуда она приехала и где ей больше нравится – в деревне или в городе.

– Милая моя, – сказал он, – не бойтесь ничего, вы не найдете лучшего места, чем здесь. На вас не будет лежать больших забот. Хозяин – человек добрый, и вам у него будет хорошо. А он еще не говорил вам, для чего он вас ваял к себе? – спросил писец.

– Нет, – ответила девушка. – Мать наказывала мне только слушаться его, помнить все, что мне скажут, и ничего не терять.

– Милая моя! – сказал писец. – Ваша мать дала вам хороший совет. Но она знала, что писец объяснит вам все ваши обязанности, и поэтому больше ничего не говорила. Милая моя, когда какая-нибудь молодая девушка поступает в городе в прислуги к прокурору, она должна предоставить себя в полное распоряжение его писца, а писец должен знакомить ее с городскими обычаями и с привычками ее хозяина, чтобы она умела ему угождать. В противном случае бедные девушки ничему не научаются, а хозяева начинают с ними дурно обращаться и наконец отсылают их обратно в деревню.

Так говорил писец, а бедная девушка слушала его и всему верила, ибо он учил ее угождать хозяину. Наконец она робко и с самым простодушным видом ответила ему:

– Я буду вам за это очень благодарна!

Писец, увидев по лицу девушки, что дела у него идут недурно, начал с ней заигрывать, гладить ее и целовать. А она только и говорила:

– Ох! Мать ничего про это мне не сказала.

Когда писец начал ее обнимать, она тоже не сопротивлялась, думая, что это городской обычай. Вот насколько она была глупа! Он проворно повалил ее на сундук, и, должно быть, сам черт ему помогал, так ловко он начал действовать!

С этого дня они продолжали свои занятия всякий раз, когда писцу представлялся удобный случай. И пока прокурор ждал, когда его служанка поумнеет, писец делал его дело, не спрашивая у него никаких полномочий. Через несколько дней, нарядив молодую девушку, которая от привольной жизни, а равно и оттого, что красивое оперение придает птице красоту, хорошела с каждым днем, прокурор решил наконец испытать, сумеет ли она подойти к приступку, и послал однажды утром писца, который шел к Жильетте для обычных занятий, снести в город какой-то пакет. Когда писец вышел, прокурор начал с ней заигрывать, трогать ее за груди и совать руки под юбку. Ей было очень весело, ибо она знала, что плакать тут не из-за чего хотя и продолжала относиться к хозяину с прежней деревенской застенчивостью. Прокурор прижал ее к кровати, и так как, прижимаясь к ней, он делал совершенно то же, что и писец, то девушка (Ха-ха! Какая дура!) сказала ему:

– Ах, сударь! Спасибо вам. Мы с писцом это все уже изучили.

Прокурор, у которого уже натянулся гульфик, хотя и не отказался от сличая пустить в черное, но сильно рассердился, узнав, что писец начал просвещать ее так рано. Надо полагать, что, по крайней мере, он его уволил.

Новелла IX О том, как один человек закончил ухо у ребенка жены своего соседа

Нужно ли удивляться, что деревенские женщины такие простофили, если даже и городские иногда весьма легко попадаются на удочку? Правда, это случается не часто, ибо именно городские-то женщины и славятся своим лукавством; но, ей-богу, то, что я хочу рассказать, произошло в городе.

У одного довольно богатого лионского купца была весьма молодая красивая жена. Но он не прожил с ней и трех-четырех месяцев, как ему пришлось с ней разлучиться из-за каких-то дел, когда она была на третьей неделе беременности, о чем она узнала по начавшимся у нее замираниям сердца и по другим болезненным приступам, случающимся у беременных женщин.

Как только он уехал, один из его соседей, по имени господин Андре, пользуясь обычаем, принятым у соседей запросто навещать друг друга, пришел к молодой женщине поболтать и, посмеиваясь над нею, спросил ее, как она поживает. Она ответила ему, что все идет довольно хорошо, но что она чувствует себя беременной.

– Возможно ли это? – сказал он. – Ведь ваш муж не мог еще за время вашего супружества сделать ребенка!

– Я говорю вам правду, – сказала она. – Госпожа Туани мне говорила, что она чувствовала себя точь-в-точь так же, как я, когда она вынашивала первого ребенка.

Господин Андре, без всякого еще дурного умысла и не ожидая тех последствий, которые были вызваны его шутками, сказал ей:

– Поверьте мне, я тонкий знаток этих вещей, и, глядя на вас, я сомневаюсь, что муж успел вам сделать целого ребенка. Я полагаю, что он еще не закончил у него, по крайней мере, уши. Клянусь честью, вы должны остерегаться! Я видел многих женщин, которым это причиняло несчастье. Более умные женщины, боясь печальных последствий, заканчивали своего ребенка уже без мужа. Как только мой кум вернется, немедленно же постарайтесь закончить.

– Вот как! – воскликнула молодая женщина. – Но ведь он уехал в Бургундию и вернется не раньше чем через месяц.

– Ваши дела плохи, моя дорогая, – сказал он, – Ваш ребенок может родиться с одним ухом, и вам будет угрожать опасность, что и следующие дети будут тоже одноухими, ибо если у женщины первый ребенок родится уродом, то и другие дети выходят тоже уродам».

Услышав эти новости, молодая женщина крайне испугалась.

– Ах, боже мой! – воскликнула, она. – Я удивляюсь, почему он его не закончил до отъезда?

– Но разве вы не знаете, – сказал господин Андре, – что есть средство против всех вол, кроме смерти? Из уважения к вам, я с удовольствием закончу вашего ребенка. Ей-богу, я не взялся бы за это ни для кого другого – у меня много работы со своими, но я не хочу оставлять вас без помощи в таком неприятном положении.

Молодая женщина, будучи очень доверчивой, приняла все его шутки за чистую монету, ибо он говорил резко, словно он хотел ей сделать этим согласием большое одолжение и словно это было для него очень трудно. В заключение она согласилась на его предложение, и господии Андре честно трудился не только этот день, но и еще много дней в дальнейшем. Однажды молодая женщина сказала ему:

– Смотрите, не сделайте ему четыре или пять ушей. Это будет тоже плохо.

– Будьте спокойны, – сказал господин Андре, – я сделаю только одно. Вы думаете, что его можно сделать так скоро? А сколько времени трудился ваш муж над тем, что он сделал? Можно сделать меньше, чем нужно, но больше нельзя, ибо к законченной вещи прибавить больше ничего нельзя!

Так было закончено это ухо. Когда муж вернулся, жена, забавляясь с ним ночью, сказала:

– Хорошо же ты умеешь, однако, делать детей, ей-богу! Ты сделал его одноухим и уехал.

– Полно, полно! – сказал он. – Какая ты дурочка! Разве делают безухих детей?

– Конечно, делают, – возразила она. – Спроси-ка об этом господина Андре. Он говорил мне, что видел более двадцати детей с одним ухом, родившихся такими оттого, что их не закончили отцы, и что сделать ухо – это самое трудное дело. Если бы он его не закончил, представь себе, что за красавчика я родила бы!

Муж не очень обрадовался этой новости.

– О каком ты окончании говоришь? – сказал он. – Что это такое он у тебя закончил? Что он с тобой делал?

– Ты спрашиваешь? – сказала она. – Он делал со мною то же, что и ты.

– Вот как! – воскликнул муж. – Это правда? Вот вы что делали!

И один только бог знает, как он спал в эту ночь! Обладая вспыльчивым характером, он, при воспоминании об этом ухе, сотни раз мысленно пронзал своего непрошеного помощника кинжалом, и эта ночь показалась ему тысячелетием. Первое, что он сделал, поднявшись с постели, это – отправился к господину Андре, высыпал ему на голову тысячу отборных ругательств и погрозился, что заставит его раскаяться в этой скверной проделке. Однако он лучше умел угрожать, чем мстить. Вдоволь покипятившись, он помирился с господином Андре за подаренное ему каталонское одеяло,[142] взяв, однако, обещание, что тот больше на будет доделывать уши его детям, ибо он отлично справится с этим сам.

Новелла X О том, как Фуке выдал своему хозяину, прокурору города Шателле, одного доброго человека sa глухою, а этого доброго человека уверил, что прокурор глух, и как прокурор за это наказал Фуке

Прокурор города Шателле[143] держал при себе двух или трех писцов, и в числе их в качестве ученика – сына одного богатого парижанина, обучавшегося у него по желанию отца судопроизводству. Мальчуган лет шестнадцати или семнадцати, Фуке (так звали этого ученика) был большим озорником и постоянно проказничал. По обычаю, заведенному у прокуроров, он как ученик исполнял все домашние работы, открывал двери стучавшимся посетителям, осведомлялся, что они за люди, что им нужно, и докладывал о них прокурору.

В числе посетителей прокурора был один житель Баньо.[144] Он вел в Шателле процесс и часто заходил к хозяину Фуке, который был jero поверенным. Чтобы задобрить его, он носил ему каплунов, бекасов, зайчат, и чаще всего приходил после полудня, когда писцы обедали или заканчивали обед. Фуке открывал ему дверь без особенного удовольствия, ибо этот добрый человек пускался с ним в разговор и весьма часто Фуке приходилось что-нибудь передавать от него прокурору, приносить от последнего ответ, а из-за этого он оставался голодным. С другой стороны, и хозяин не очень баловал Фуке: он посылал его в город ежечасно, двадцать раз, сто раз в день, и это тоже сильно надоело мальчугану.

Однажды этот добряк из Баньо в обычное время стучится в дверь. Фуке, узнававший его по стуку, услышав три удара, пошел ему открывать и по пути задумал сыграть с ним шутку за то, что он всякий раз приходит во время обеда, а одновременно отплатить и хозяину.

– Ну, почтеннейший, что скажете? – спросил он, открывая дверь.

– Я хотел бы переговорить с господином прокурором о своем деле.

– Ну, что же, – сказал Фуке. – Изложите его мне, а я ему передам.

– Ох, – сказал добряк, – мне непременно нужно переговорить самому. Без меня вы ничего не сумеете.

– Хорошо, – молвил Фуке, – я ему скажу, что вы пришли.

Фуке вошел к хозяину и сказал:

– Тот человек из Баньо хочет с вами переговорить.

– Просите его сюда, – сказал прокурор.

– Сударь, – заявил Фуке, – он совсем оглох или, по крайней мере, очень плохо слышит. Если вам угодно, чтобы он вас расслышал, то с ним нужно говорить как можно громче.

– Хорошо, – сказал прокурор, – я буду говорить громко.

Фуке вернулся к добряку и сказал:

– Друг мой, можете переговорить с господином прокурором, но только вот что я вам скажу: в последнее время он страдает воспалением уха и почти совсем оглох. Когда вы будете с ним говорить, то кричите громче, иначе он вас не расслышит.

Сделав свое дело, он пошел заканчивать свой обед, говоря про себя: «А нуте-ка, почтенные, поговорите теперь о ваших секретах!» Добряк вошел в кабинет прокурора и приветствовал его, крича на весь дом:

– Добрый день, господин прокурор!

Прокурор ответил ему еще громче:

– Храни вас бог, любезный! Что скажете?

Затем они начали говорить о деле и принялись кричать словно в лесу. Когда они вдоволь накричались, добряк простился с прокурором и ушел. Но вот, несколько дней спустя, этот добряк пришел опять, и случайно в то время, когда Фуке ушел по поручению хозяина в город. Добряк вошел и, обменявшись с прокурором приветствием, спросил его, как он себя чувствует. Тот ответил, что хорошо.

– Слава богу, господин прокурор! – сказал добряк. – По крайней мере вы теперь слышите? В последний раз, когда я к вам приходил, мне пришлось говорить с вами довольно громко. Но теперь вы, слава богу, хорошо слышите.

Прокурор изумился:

– А вы, любезный, вылечили свои уши? Ведь это вы плохо слышали?

Добряк ответил, что уши у него никогда не болели и что он, слава богу, всегда прекрасно слышал. Прокурор тотчас же догадался, что это проделка Фуке, и скоро нашел случай его проучить.

Однажды Фуке, отправившись в город с поручением от прокурора, не мог устоять против соблазна поиграть недалеко от дома в мяч, что он делал почти всякий раз, когда хозяин куда-нибудь его посылал. Хозяин это прекрасно знал, ибо несколько раз сам заставал его за этим занятием. На этот раз, зная, что Фуке уже за своим обычным занятием, он сообщил одному цирюльнику, своему куму, о своих намерениях и попросил его приготовить новый веник и сидеть дома. Подождав, пока Фуке не разгорячился игрой, прокурор пришел на место игры в то время, когда тот уже выиграл свои две дюжины и играл для того, чтобы сквитаться. Увидев, как он раскраснелся, прокурор сказал:

– Ах, дружок мой, это вам очень вредно. Вы заболеете, а ваш отец будет винить в этом меня.

И сойдя с ним с площадки, привел его к цирюльнику.

– Будь любезен, куманек, – сказал он, – одолжи мне для этого мальчугана какую-нибудь рубашку и вытри его. Он весь вымок.

– Господи! Да он схватит простуду! – сказал цирюльник. – Уж я постараюсь.

Они ввели Фуке в заднюю половину лавочки и раздели его возле огня, который они нарочно развели, чтобы не внушить подозрений. А тем временем для бедного Фуке, доверчиво позволившего раздеть себя донага, уже готовились розги. Когда он был раздет, эти розги начали чистить его пониже живота и по всему телу. Стегая его, хозяин приговаривал:

– Ну, Фуке, я был когда-то глухим, а у тебя нет ли теперь насморка? Чувствуешь, как пахнет веник?

Один только бог знает, сколько розог высыпалось ему на спину. Таким-то образом милый Фуке узнал, что ему не следовало шутить с хозяином.

Новелла XI Об одном докторе канонического права, которого тек сильно ушиб бык, что он не мог вспомнить, в какую ногу

Один доктор факультета канонического права, едучи на лекцию, встретил стадо быков, которое гнал работник мясника. Один бык слегка задел господина доктора через его мантию за ногу, когда тот проезжал мимо него на своем муле. Доктор принялся вопить:

– Помогите! Ах, какой злой бык! Умираю!

Думая, что бык сильно его ушиб, на крик сбежалась большая толпа, ибо за тридцать – сорок лет безвыездной жизни доктора в Париже все знали. Один подхватил его с одного боку, другой – с другого, боясь, что он упадет, а он продолжал кричать и звать своего фамулуса[145] Корнеля:

– Подойди сюда! О боже мой! Беги скорее в классы и скажи там, что я умер, что меня убил бык и на этот раз я не мог читать лекцию!

Эта весть произвела в классах большой переполох. Доктора факультета встревожились и немедленно отрядили несколько человек узнать о состоянии его здоровья. Они нашли его в постели. Около него возился цирюльник с промасленными повязками, с мазями и яичными белками и всякими снадобьями, употребляющимися в подобных случаях.

Господин доктор сильно жаловался на боль в правой ноге, но не позволял ее разувать. Пришлось немедленно распороть сапог, но цирюльник, осмотрев обнаженную ногу, не нашел ни ушиба, ни поранения и ни малейших знаков повреждения, хотя доктор без умолку кричал:

– Я умираю, друг мой, я умираю!

Когда же цирюльник попытался притронуться к его ноге рукой, он закричал еще громче:

– Ох, вы меня убили! Я умираю!

– В каком же месте, сударь, вам больнее всего? – спрашивал цирюльник.

– Неужели вы не видите? Бык убил меня, а он еще спрашивает, в какое место он меня ушиб! Ох, умираю!

– Может быть, вот сюда? – спрашивал цирюльник.

– Нет.

– Сюда?

– Нет.

Словом, рана не отыскивалась.

– Ах, боже мой! Что это такое? Эти люди не могут узнать, где мне больно! Не опухла ли она? – спросил он цирюльника.

– Нет.

– В таком случае, – сказал господин доктор, – он ушиб меня, наверное, в другую ногу: я не могу вспомнить, в какую.

Пришлось разуть и другую ногу, но и эта нога оказалась поврежденной не больше, чем первая.

– Вот тебе на! Да этот цирюльник ничего не смыслит! Найти другого!

Побежали. Пришел другой и тоже ничего не нашел.

– Ах, боже мой! – воскликнул господин доктор. – Вот так оказия! Возможно ли, чтобы бык так шарахнул меня и совсем не ушиб? Ну-ка, Корнель, с какой стороны он шел, когда он меня толкнул? Ведь возле стены?

– Да, Domine, – ответил фамулус. – Он толкнул вас, несомненно, в эту ногу.

– Это я и говорил им с самого начала, а они думали, что я шучу.

Цирюльник, убедившись, что почтенный муж был ушиблен лишь страхом, чтобы успокоить его, сделал ему легкую перевязку. Он перевязал ему ногу и сказал, что для начала этого достаточно.

– А потом, – добавил он, – когда вы, господин доктор, вспомните, какая нога у вас болит, мы сделаем вам что-нибудь другое.

Новелла XII Сравнение алхимиков с женщиной, которая несла на рынок горшок с молоком

Всем известно, о чем обычно болтают алхимики. Они хвалятся, что могут приобрести неисчислимые богатства и что они постигли тайны природы, скрытые от всех остальных людей. Но в конечном счете все их труды превращаются в дым, а поэтому их алхимия заслуживает лишь названия искусства, которое изнуряет, или несуществующего искусства. Их можно, пожалуй, сравнить с той доброй женщиной, которая несла на рынок горшок молока и делала такой расчет: она продаст его за два лиарда; на эти два лиарда она купит дюжину яиц и положит их под наседку; из них выведется дюжина цыплят; когда цыплята вырастут, она сделает их каплунами; каждый каплун будет стоить пять су; это составит больше экю; на эти деньги она купит двух поросят – борова и свинку; они вырастут и принесут еще двенадцать; через некоторое время она продаст их по двадцать су за штуку; это составит двенадцать франков; на них она купит кобылу, которая принесет ей хорошенького жеребеночка; он подрастет и сделается таким резвым! Все будет прыгать и ржать: «Х-н! Х-н!» И произнеся это «Х-н!», добрая женщина, обрадованная своим удачным расчетом, принялась подпрыгивать, как ее будущий жеребенок. Прыгая, она уронила горшок и пролила все молоко. Прощайте, яйца, цыплята, каплуны, поросята, кобыла и жеребеночек! Такова же и судьба алхимиков. После всех их обжиганий, обугливаний, замазываний, раздуваний, процеживаний, прокаливаний, замораживаний, сгущений, растапливаний, стеклований, загниваний у них вдруг разобьется какой-нибудь аламбик,[146] и они оказываются в таком же положении, как и эта добрая женщина.

Новелла XIII О царе Соломоне, который добыл философский камень и почему алхимикам не удаются их затеи

Никто не знает, почему алхимикам не удаются их затеи. Но Мария-Пророчица[147] весьма хорошо и подробно объяснила это в своей книге о великом искусстве, где она дает философам мудрые наставления и поддерживает их мужество. По ее мнению, философский камень является для людей величайшей ценностью и, помимо всех прочих чудесных свойств, заключает в себе силы, дающие власть над демонами: обладатель его может их заклинать, предавать анафеме, связывать, срамить, терзать, сковывать, истязать и пытать. Словом, играй им, как палашом, и делай все, что хочешь, если умеешь пользоваться своим счастьем. Затем она говорит, что Соломон[148] добыл самый лучший философский камень и бог просветил его познанием величайшей чудодейственной силы этого камня, о которой мы уже говорили, а именно – силы, дающей власть над демонами. Поэтому, получив его, он решил немедленно вызвать к себе демонов, но сначала он велел соорудить огромный медный чан, в окружности не менее Венсеннского леса[149] или, может быть, на какие-нибудь полфута поменьше (это все равно – о таких пустяках не стоит и говорить). Правда, чан имел лишь более круглую форму, но такие громадные размеры его были необходимы для дела, задуманного царем. Для чана была сделана такая же большая, плотно закрывающаяся крышка и одновременно с этим вырыта соответственной ширины яма, в которую его по повелению царя и зарыли.

Когда эти приготовления были закончены, царь вызвал с помощью своего чудодейственного камня всех обитателей преисподней от больших до малых, начиная от властителя четырех сторон земли, королей, герцогов, графов, баронов, военачальников, капитанов, кончая капралами, ефрейторами, солдатами, конными и пешими, и всеми, кто обитал, не оставив ни одного черта даже на их адской кухне. Когда они явились, Соломон с помощью своего камня велел им всем войти в этот чан, уже вкопанный в землю. Черти не могли его ослушаться и вошли, разумеется, весьма неохотно, корча самые ужасные рожи. Тотчас же как только они вошли, Соломон велел прикрыть их сверху крышкой, хорошенько замазать cum luto sapientiae[150] и яму засыпать до самого верха землей. Засадив туда господ чертей, Соломон надеялся избавить мир от вреда, который причиняли людям эти злые, проклятые гады, дать людям мирную счастливую жизнь, чтобы в ней царили одни только добродетели и радости. И действительно, тотчас же после этого все люди вдруг сделались счастливыми, довольными, здоровыми, веселыми, бодрыми, полными, шутливыми, бойкими, радостными, любезными, пылкими, забавными, красивыми, ловкими, милыми, игривыми и сильными. Ах, как они счастливо зажили! Ах, как стало хорошо! Земля начала без всякой обработки приносить плоды, волки перестали нападать на стада, львы, медведи, тигры и кабаны сделались кроткими как овцы. Словом, пока эти плуты черти сидели в своей яме, земля походила на рай.

Но что произошло потом? По истечении долгого времени, когда сменились многие царства и разрушились старые города, а на их месте возникли новые, появился один царь, который словно по велению судьбы задумал построить город как раз на том месте, где были погребены черти. Надо полагать, что по недосмотру Соломона в то время, когда черти входили в чан, какой-нибудь чертенок сумел улизнуть и спрятаться за ком земли. Этот-то чертенок и внушил царю мысль строить город на том самом месте, где находился чан, чтобы выпустить своих товарищей на волю. Итак, царь собрал людей строить город. Он задумал построить в нем пышные дворцы и обнести его крепкими, неприступными стенами. А для таких стен потребовался очень прочный фундамент, и закладывавшие его землекопы так глубоко зарылись в землю, что один из них натолкнулся на чан с чертями. Он поднял сильный стук. Услышавшие его товарищи сочли себя богачами, думая, что там зарыты несметные сокровища. Но увы! Что это оказались за сокровища! О, как позавидовало людям небо! О, какое случилось несчастье! О, как боги разгневались на людей! Где перо, где язык, который сумел бы проклясть эту ужасную, несчастную находку? Вот к чему ведет алчность, вот к чему ведет честолюбие, которое, пресытившись счастьем, до самой преисподней разрывает землю в поисках своего несчастья!

Но возвратимся к нашему чану и нашим чертям. Повествование говорит, что землекопы нескоро сумели его открыть, ибо насколько он был велик, настолько же была тяжела его крышка. Поэтому о находке должен был узнать и сам царь. При виде чана у него зародилась та же мысль, что и у землекопов, ибо кто мог подумать, что там находятся черти, если никто не подозревал об их существовании и всякие слухи о них давным-давно уже канули в воду? Этот царь знал, что его предшественники владели огромными богатствами, и ему не могло не прийти в голову, что они зарыли здесь свои несметные сокровища, а судьба приберегла их для него, чтобы сделать его самым могучим царем на земле. И вот следствие. Он собрал всех людей, живших над этим чаном, и велел его откапывать. Пока они его откапывали, черти прислушивались к шуму и не понимали, что это значит. Они решили, что окончился суд, начавшийся над ними со дня их заключения, и их хотят откопать для того, чтобы повесить. Землекопы же так усердно колотили по чану, что им удалось его погнуть, отколоть от крышки большой кусок и проделать в ней отверстие. Нечего и говорить, как черти рвались к «тому отверстию и какой ужасный рев они испускали при выходе. Их вопли так испугали царя и всех присутствующих, что они упали наземь, как мертвые. А черти выползли из своей тюрьмы, поднялись на ноги и разбежались по земле, по своим местам. Некоторые из них, увидев, какие изменения произошли на земле со времени их заключения, были совсем ошеломлены и, не видя колоколен своих приходов, не помня своих мест, навсегда сделались бродягами. Но, бродя по земле, они всюду разносили столько зла, что страшно даже рассказывать. Вместо прежних злодейств, которыми они старались отравить человеческую жизнь, они придумали новые: начали убивать и истязать людей, бесчинствовать и опрокидывать у них все вверх дном. Все побежали прятаться по горшкам, но и там были черти. С этого времени на земле появилось множество философов (ибо алхимиков принято считать преимущественно философами).

Для добывания упомянутого чудодейственного камня Соломон оставил им письменное руководство, которое не уступало в точности и ясности такой науке, как грамматика, и многие люди начали было уже постигать его, ибо черти, находясь в заключении, не затемняли их мозгов. Когда же их выпустили на свободу, они, обозленные на Соломона за его проделку, начали с того, что забрались к философам в очаги и разнесли их вдребезги. Они постарались также стереть, исцарапать, порвать и подделать все найденные книги, в которых излагалась эта наука, отчего она сделалась столь темной и трудной, что люди совсем перестали ее понимать. Черти охотно уничтожили бы их книги совсем, если бы им это позволил бог. Вырвавшись на свободу, они стали мешать ученым работать. Когда какой-нибудь ученый наталкивался на дорогу, ведущую к цели, и начинал уже постигать всю премудрость, следивший за ним бесенок вдруг разбивал аламбик, наполненный драгоценным веществом, и в один миг уничтожал все, над чем бедный философ трудился десять, двенадцать лет, и ему приходилось начинать все снова. И вели себя так не свиньи, а черти, которые хуже свиней.[151] Вот почему в настоящее время алхимикам так редко удается добиться каких-нибудь полезных результатов. Но это не значит, что их наука потеряла ту истинность, которой она обладала в прежние времена. Причина их неудач – ненависть чертей к этому дару божию. Но так как нет ничего невозможного, в том, что в один прекрасный день какому-нибудь философу посчастливится сделать то же, что сделал Соломон, и если случайно это произойдет в наше время, то я буду просить его, обратив внимание на все изложенное, чтобы он не забыл заговорить, заклясть, изгнать, предать анафеме, проклясть, заколдовать, погубить, истребить, развеять в прах и уничтожить всех этих злых, гадких бесов, врагов творений божьих и добра, которые приносят такой вред бедным алхимикам и всем остальным людям, а значит, и женщинам. И действительно, не кто иной, как бесы, внушают женщинам неприступность, упрямство и всякие фантазии; не кто иной, как бесы, влезают в головы старух, позабытых смертью, и делают их сущими дьяволицами. Отсюда про дурных женщин и пошла поговорка, что у них – черт в голове.

Новелла XIV Об адвокате, который говорил со своей служанкой по-латыни, и о писце, его переводчике

Лет двадцать пять, а может быть, и сорок тому назад в городе Ле Мане жил один адвокат по имени Ларош Томас. Он был одним из самых видных людей в Ле Мане, который в то время так славился своими учеными, что в него приходили за советами даже из Анжерского университета. Господин Ларош любил повеселиться, но умел согласовать свои увеселения с серьезными занятиями. Он устраивал в своем доме пирушки и, будучи навеселе, довольно часто говорил по-французски на латинский лад и по-латыни на французский и увлекался этим до того, что говорил наполовину по-латыни со своим слугой, а также и со служанкой, которую он звал Педиссекой.[152] Служанка не понимала его, но боялась просить у него пояснений, ибо в подобных случаях Ларош Томас кричал на нее: «Жирная аркадская пекора![153] Неужели ты еще не научилась меня понимать?» У бедной служанки при таком окрике отнимались от испуга все четыре ноги, ибо она думала, что ее ругают самыми поносными словами, какие только существуют на человеческом языке. Да и действительно, он употреблял иногда такие словечки, что куры слетали с насеста. Но со временем она нашла из своего затруднения выход, а именно, сдружилась с одним из его писцов, и тот, в случае надобности, вбивал ей в голову снизу, как нужно понимать хозяина. Таким образом, когда хозяин говорил ей какое-нибудь непонятное слово, она могла обращаться за разъяснением уже к своему переводчику.

Однажды у Лароша Томаса был подан на ужин пирог из дичи. Скушав от него с гостями два-три ломтика, он сказал служанке, убиравшей со стола.

– Педиссека, сервай эту фарциму из ферины, чтобы ее не сфамулировали.[154]

Служанка с грехом пополам догадалась, что он говорит ей о пироге, ибо она когда-то слышала от него слово «фарцима», но она совсем не понимала, что должно означать дошедшее до ее слуха слово «сфамулировать». Она взяла пирог и, сделав вид, что все поняла, ответила:

– Слушаю, сударь.

Когда гости разошлись, она пошла к своему писцу и спросила, что значит «сфамулировать». Писец, случайно оказавшийся поблизости, поступил с ней, к несчастью, на этот раз не вполне честно.

– Милая моя, – сказал он, – хозяин велел тебе угостить этим пирогом писцов, а что останется – приберечь.

Служанка ему поверила, ибо еще не было случая, чтобы его объяснения имели для нее дурные последствия. Она отнесла этот пирог писцам, а те, разумеется, не пощадили его как за первым столом, и вырезали из него, что получше.

На другой день Томас Ларош, полагая, что его пирог цел, пригласил на него самых важных чинов Ле Манской палаты (называвшейся в то время еще просто судебной залой). Гости пришли и уселись за стол. Когда подали пирог, то все убедились, что он уже побывал в хороших руках. Трудно сказать, кому больше досталось – Педиссеке ли от хозяина за то, что она «сфамулировала» эту «фарциму», хозяину ли от насмешек гостей за то, что он, поручая служанке на хранение лакомый пирог, говорил по-латыни, или, наконец, писцу от служанки за надувательство. Но писцу, по-видимому, досталось больше всех, ибо она не один день и не одну ночь посылала его к нечистому и клялась всеми святыми, что больше он от нее ничего не получит. Но убедившись, что ей без него не обойтись, она волей-неволей должна была пойти с ним на мировую. В воскресенье утром, когда весь народ ушел к обедне, они, оставшись дома вдвоем, закусили остатками от четверга и настроили свои рыли[155] на прежний лад, как добрые друзья.

Однажды Ларош Томас ушел обедать к одному из своих соседей. А в те времена существовал обычай ходить в гости к соседям со своими обедом и ужином, чтобы не вводить хозяев в расходы; хозяин был обязан лишь накрыть стол. Ларош Томас, будучи уже в то время вдовцом, велел служанке зажарить только цыпленка. Когда она принесла его под тарелкой, он весело спросил ее:

– А ну-ка, что ты мне афферируешь?[156]

Служанка ему ответила:

– Сударь, я принесла цыпленка.

Этот ответ ему весьма не понравился, ибо он хотел показаться перед хозяином более щедрым. Возвратившись домой, он вспомнил про него и сердито позвал к себе Педиссеку. Та, сообразив по тону, которым он ее позвал, что ей предстоит выговор, побежала скорее за переводчиком, чтобы тот послушал, что будет ей говорить хозяин, ибо он имел обыкновение бранить ее латинскими словами.

Когда она явилась, Ларош Томас начал сыпать:

– А ну-ка, жирная тварь, идиотка, инептуха, инсульса, нугигерула, империтуша![157] (И всеми прочими словами Доната.[158]) Когда я обедал в гостях и спросил тебя, что ты афферируешь, кто тебя просил говорить: я принесла цыпленка? Говори же, говори в другой раз во множественном числе, жирное четвероногое, говори во множественном числе! Цыпленка! Что это за обед для такого человека, как Ларош Томас?

Педиссека, никогда еще не слыхавшая про «множественное число», попросила писца объяснить, что оно значит.

– Ты не знаешь, что оно значит? – сказал он. – Хозяин рассердился на тебя за то, что ты, подавая ему обед, на вопрос, что ты несешь, ответила «цыпленка», Он хотел, чтобы ты сказала «цыплят», а не одного «цыпленка». Вот что он разумеет под множественным числом. Поняла?

Педиссека постаралась это запомнить.

Через несколько дней Ларош Томас опять ушел обедать к соседям (не знаю, к тем ли, у которых он обедал в прошлый раз, или к другим). Служанка приносит ему обед. Ларош Томас по обыкновению спрашивает ее, что она афферирует. Она, хорошо помня прошлый урок, немедля отвечает:

– Сударь, я принесла вам быков и баранов.

Своим ответом она рассмешила всех гостей, и особенно много смеялись они после того, как узнали, что это он научил ее употреблять множественное число.

Новелла XVI Об одном парижанине и о Бофоре, который придумал остроумный способ позабавиться с его женой, несмотря на бдительность дамы Пернетты

Один молодой человек, уроженец Парижа, побывав в университетах и по ту и по эту сторону гор, возвратился в свой родной город и жил некоторое время холостяком, вполне довольный своим положением, ибо не имел недостатка ни в женщинах и ни в каких других утехах. Можно быть счастливым и в Париже! Изучив женскую хитрость и коварство во многих странах и вдоволь ими попользовавшись, он боялся оказаться в позорном положении рогоносца и поэтому не очень спешил с женитьбой. У него не было также желания обзаводиться потомством, и он охотно остался бы холостяком до самой смерти, но, будучи человеком рассудительным, он убедился, что через это испытание (то есть через брак) все-таки нужно пройти, и чем раньше, тем лучше, ибо чаще всего рогоносцами бывают мужья, страдающие бессилием. И, придя к такому решению, он припомнил и записал самые хитрые уловки, которыми женщины пользуются для своих целей. Он знал, для чего ходят старухи, которые разносят по домам нитки, ткани, кружева и собачек. Он знал, почему женщинам иногда нездоровится, зачем они ездят на сбор винограда, как они строят шуры-муры с дружками, приходящими в масках, как они занимаются шашнями, прикрываясь родством, и ко всему этому он был знаком с сочинениями Боккаччо и с «Селестиной».[159] Итак, он решил быть умным и сказал себе: «Я постараюсь для избежания рогов сделать все, что могу. А если что-нибудь случится, то, значит» это неизбежно».

Приняв такое решение, он перекрестился правой рукой и положился на волю божию. Затем среди парижских девушек, которые были все к его услугам, он выбрал наиболее подходившую к его вкусу, женился на ней и ввел ее в отчий дом. Он не сделал промаха: молодая жена была красива, богата и происходила из хорошей семьи. В его доме жила престарелая женщина, его кормилица, с незапамятных времен служившая его семье. Звали ее дамой Пернеттой, и он знал ее как женщину догадливую и сговорчивую. Представив ее молодой жене, он сказал:

– Дорогая моя, к этой женщине я сильно привязан, ибо она была моей кормилицей и сделала много добра для моего отца, для матери и для меня. Я рекомендую вам ее в советчицы. Она не научит дурному, и вы будете ею очень довольны.

А потом, наедине, он сделал даме Пернетте строгий наказ находиться всегда при его жене и, куда бы она ни пошла, не отставать от нее ни на шаг. Дама Пернетта дала ему клятвенное обещание, что будет беречь ее пуще глаза. Но здесь я напомню попутно одну дурную пословицу. Я не знаю, кто ее придумал, но ее слыхали очень многие: «Casta quam nemo rogavit».[160] Я не утверждаю, что она справедлива, а просто беру ее на веру. Но я убежден, что нет ни одной сколько-нибудь красивой женщины, за которой не ухаживали бы или не будут ухаживать. «Ах, так значит, я не красива?» – скажет одна особа. «И я не красива?» – скажет другая. Пусть они не сердятся. Я очень рад, что они красавицы, и не хочу поднимать спора. Но только ни одна опытная женщина не будет хвалиться перед своим мужем, что у нее были ухаживатели, ибо в противном случае умный муж будет думать, что если бы она сама не давала к этому повода и не была так снисходительна, то к ней и не приставали бы.

Но возвратимся к нашему повествованию. К числу друзей, посещавших дом этого молодого супруга (не надейтесь, что я скажу вам его имя), принадлежал один молодой адвокат, по фамилии Бофор, уроженец Берри, имевший в Париже судебную практику. Господин Бофор находился с нашим героем в самых приятельских отношениях, ибо они были знакомы еще с университета, где даже много раз совместно выступали на состязаниях.

Фамилию Бофор он носил вполне заслуженно,[161] так как был очень хорош собой, ловок и любезен. Поэтому молодая женщина при первой же встрече с ним подарила его благосклонным взглядом, а он тоже посмотрел на нее очень внимательно, и, таким образом, посредством частого обмена взглядами они открылись друг другу во взаимном влечении. Что касается мужа, то, знакомый с жизнью, он в самом начале даже не почувствовал от этого никакого холода в ногах. Он мало беспокоился о том, что жена еще слишком молода, и честность Друга тоже не вызывала в нем больших опасений, а поэтому он вполне положился на бдительность дамы Пернетты. Благодаря этому Бофор, умевший действовать палочкой[162] не хуже его, увидев такую снисходительность со стороны мужа и любезный прием, оказанный ему молодой женщиной, убедившей его, что она питает к нему исключительное расположение (что и было в действительности), беседуя с ней, скоро уловил случай сделать ей любовное предложение, тем более что она воспитывалась в купеческом доме и научилась угадывать, где пахнет хорошим предложением. Слово за слово, и Бофор повел с ней такую речь:

– Сударыня, умные и добродетельные дамы быстро угадывают чувства своих поклонников, ибо даже помимо их желания сердца мужчин находятся в их руках. Поэтому мне нет надобности высказывать вам свое восхищение к благоговение перед вашими неисчислимыми прелестями, а равномерно и перед тонкостью вашего ума, оценить который по достоинству может лишь тот, у кого бьется в груди благородное и пылкое сердце, ибо истинное ценное доступно лишь для благородных сердец. Поэтому я имею теперь случай поблагодарить свою судьбу за то, что она была ко мне так благосклонна, дав мне возможность выразить свою любовь ко всему редкостному и ценному. И хотя я самый недостойный из всех ваших слуг, я уверен, однако, что ваши несравненные совершенства, вызывающие во мне восхищение, увеличат во мне силы, необходимые для того, чтобы я мог вам угодить, ибо сердце мое объято такой пламенной любовью к вам, сильнее которой не может быть на земле. Я надеюсь, что сумею вам это доказать, и вы никогда не будете сожалеть о том, что позволили мне быть вашим слугою до самой моей смерти.

Будучи благонравной и благовоспитанной, молодая женщина, слушая эту страстную речь, очень желала, чтобы его намерения были столь же легко осуществимы, сколь легко их было задумать. Поэтому женской, но довольно смелой для ее возраста речью (ибо она находилась еще в том возрасте, когда женщины обычно робеют и испытывают целомудренный стыд), она ответила:

– Сударь, если бы мое сердце пожелало любить, то неужели я могла бы помыслить еще о ком-нибудь другом, кроме своего мужа? Он меня так любит, так со мной любезен, что я страшусь даже и мысли об измене. Но если судьбе будет угодно разделить мое сердце на две части, то я положусь на вашу честность и на ваше благонравие и буду надеяться, что вы не сделаете ничего такого, что могло бы послужить мне во вред. Что касается совершенств, которые вы мне приписываете, то я не признаю их своими и отсылаю их туда, откуда они исходят, то есть к вам. Кроме этого, я задам вам вопрос: неужели вы способны обидеть человека, который питает к вам такое доверие и принимает вас с таким радушием? Мне кажется, что в таком благородном сердце, каким обладаете вы, не может быть места подобным замыслам. Затем, вы знаете, сколько препятствий встанет вам на пути, если вы пожелаете их осуществить. Меня постоянно сопровождает сторож, который так зорко следит за мною, что я совершенно не имею возможности следовать своим желаниям.

При таком ответе у Бофора взыграло сердце, когда он понял доводы, которыми возражала ему молодая женщина. Первые из них показались ему довольно сильными, но их опровергали последние. И Бофор ответил ей на это: – Я предвидел и уже заранее обдумал все три довода, которые вы выдвигаете передо мной, сударыня. Но вы можете убедиться, что два первых довода зависят от вашего согласия, а третье – от вашей ловкости и осторожности. Ибо, говоря о первом, если любовь есть добродетель, свойственная благородным сердцам, то вам необходимо принять во внимание, что рано или поздно вы неизбежно полюбите. Поэтому не лучше ли вам теперь откликнуться на чувства человека, который любит вас больше жизни, чем ожидать воли всевышнего? В наказание за вашу прежнюю сшибку он отдаст ваше сердце какому-нибудь притворщику, который не будет так дорожить вашим счастьем, как дорожу я. Что касается второго довода, то он уже давно опровергнут теми, кто знает, что такое любовь. Моя любовь не только не может причинить вашему мужу никакой обиды, но скорее должна доставить ему честь, ибо я нахожу достойным любви то, что любит он. Нет лучшего доказательства согласия между двумя сердцами, чем единство предмета их любви. Заметьте, что если бы мы были с ним врагами, если бы мы не были друзьями, то я не мог бы видеть вас и беседовать с вами так часто. Поэтому мои дружеские чувства к нему, вызвав в моей душе такую страстную любовь к вам, не должны быть причиной моей смерти от этой любви. Что касается третьего довода, то вам известно, сударыня, что для смелого сердца нет ничего невозможного. И наконец, подумайте о том, какую утрату могут понести сердца двух влюбленных, отказавшихся от любви, этой царицы, которая дарит своим подданным столь много счастья.

Короче говоря, Бофор так учтиво изложил ей свои желания, что молодая женщина из учтивости же не могла ему отказать. Она была, наконец, побеждена силой своей доброй воли, и им осталось лишь улучить удобный момент для того, чтобы привести их замысел в исполнение. Они обдумали для этого все способы, но всякий раз, когда они пытались ими воспользоваться, дама Пернетта портила им все, ибо глаза у нее были зорче, чем у сторожа дочери Инаха.[163] Воспользоваться же обычными хитростями Бофор не мог потому, что муж знал их все наперечет. Однако же он придумал, наконец, одну хитрость, которая показалась ему пригодной. А именно, зная, что во всех удачных любовных замыслах обычно принимает участие третье лицо, он открыл свои планы одному приятелю, молодому торговцу шелком, еще не женатому, который жил у моста Собора Богоматери[164] в доме, недавно полученном по наследству от отца. Он был даже близко знаком с мужем.

Однажды в день Всех Святых[165] молодая женщина, повинуясь велениям бога любви, пошла в назначенный час в церковь Св. Иоанна, что на Гревской площади,[166] послушать проповедь одного известного богослова. Муж, чем-то занятый, остался дома. В то время как она проходила мимо дома господина Анри (так звали купца), на нее, по уговору, было вылито целое ведро воды. Ее окатили с ног до головы и сделали это так искусно, что все прохожие приняли это за простую случайность.

– Ах, какое несчастье! – воскликнула она. – Тетя Пернетта, меня запачкали! Что мне делать?

Опрометью вбежала она в дом господина Анри и сказала даме Пернетте:

– Милая моя! Принесите мне поскорее платье с барашковой оторочкой! Я подожду вас здесь, у господина Анри.

Старушка ушла, а молодая женщина поднялась наверх, где она нашла отличный камин, разожженный для нее другом. Едва дав ей время раздеться, он повалил ее на кровать, стоявшую возле камина, и они, разумеется, не стали терять времени. Пока старушка шла домой и обратно, собирала платье и другие принадлежности туалета, они успели сделать все, что хотели. Муж, сидевший дома, услышал, что дама Пернетта, которая побоялась сказать ему об этом происшествии, почему-то возится в соседней комнате. Он вошел туда и, увидев добрую Пернетту, начал ее расспрашивать:

– Что вы здесь делаете? Где жена?

Дама Пернетта рассказала ему все, что случилось, и объяснила ему, что пришла за платьем.

– Ах, черт возьми! – вскричал он в ярости. – Вот еще одна хитрость, которую я не записал! Я знал их все, кроме этой! Ах, в каких я дураках остался! Ведь нужно только один злой час, чтобы сделаться рогатым! Бегите же к ней скорее, ради бога! Остальное я пошлю с мальчиком!

Дама Пернетта пошла, но было уже поздно, ибо Бофор уже сделал все, что нужно, и, предупрежденный нарочно поставленным для этого сторожем, улизнул из дома через черный ход. Придя к молодой даме, Пернетта ничего не узнала, ибо хотя последняя немного и раскраснелась, но она подумала, что это от огня. Правда, это и было от огня, но только от такого, которого речной водой не зальешь.

Новелла XIX О сапожнике Блондо, который за всю свою жизнь был печальным только два раза, о том, как он избавился от печали, и о ею эпитафии

В Париже по Сене три лодки плывут,[167] в Париже около Круа-дю-Тируар[168] жил в своей хижине сапожник Блондо. Он весело трудился, зарабатывая себе кусок хлеба починкой башмаков, и больше всего в мире любил хорошие вина, в которых был большим знатоком и авторитетом для своих посетителей. Как только где-нибудь поблизости появлялось хорошее вино, он непременно его отведывал и радовался всей душой, если его было вдоволь. С утра до вечера он распевал песни и веселил своих соседей. За всю свою жизнь он был грустным не более двух раз. В первый раз – когда он нашел где-то в старой каменной стене большой чугун со старинными серебряными и биллонными[169] монетами неизвестного для него достоинства. С этого дня он загрустил, замолк и стал думать только о своем чугуне с побрякушками. Он рассуждал про себя: «Это – деньги неходячие. Мне не дадут за них ни хлеба, ни вина. Если я покажу их ювелирам, то они на меня донесут или потребуют из них себе долю и не дадут мне за них и половины того, что они стоят». Затем он стал думать, что плохо их спрятал, беспокоился, как бы их не украли, и поминутно ходил смотреть, лежат ли они на месте. Он испытывал нестерпимые муки, пока его не осенила наконец хорошая мысль.

– Как? – сказал он. – Я только и думаю о своем горшке? Глядя на меня, люди начинают подозревать, что у меня что-то случилось. Ба! К черту этот горшок! Он принес мне одно только горе!

И действительно, когда он вежливенько взял этот чугун за бока и швырнул его в реку, то вместе с ним утонула и его печаль.

В другой раз много огорчений причинил ему один живший напротив него господин (или, если угодно, он жил напротив этого господина). У него была маленькая обезьянка, которая причинила бедному Блондо много убытков. Она подсматривала, например, с верхнего окна, как Блондо резал кожи, и когда тот уходил обедать или отлучался куда-нибудь по делам, спускалась вниз, забиралась в его хижину и, взяв его нож, начинала так же, как он, резать у него кожи. Она делала это всякий раз, когда Блондо отлучался, и поэтому бедняга не мог сходить ни поесть, ни попить, не заперев свои кожи. Когда он забывал это сделать, обезьяна изрезывала их на куски. Эти проказы сильно его сердили, но он не смел ее наказать, потому что боялся ее хозяина. Наконец, когда это сделалось для него совершенно невыносимым, он решил ее проучить. Он заметил, что обезьяна имела обыкновение в точности подражать всем его действиям. Если Блондо точил нож, обезьяна по его уходе тоже точила нож, он смолил дратву, и обезьяна делала то же, он пришивал заплату, обезьяна тоже принималась вертеть локтями. Однажды Блондо взял свой нож, наточил его как бритву, и когда обезьяна показалась на своем наблюдательном посту, он приложил этот нож к своему горлу и начал водить им взад и вперед, словно хотел им зарезаться. Затем, проделав это несколько раз, чтобы обезьяна могла у него научиться, он положил нож и ушел обедать. Обезьяна, обрадовавшись новому развлечению, тотчас же спустилась вниз, схватила нож, приложила его к горлу и начала водить им взад и вперед, как это делал Блондо. Но она держала его слишком близко к горлу, не догадавшись, что может им зарезаться, и так как нож был очень острый, то не прошло и часу, как она протянула ножки. Таким образом, Блондо без всяких неприятных для себя последствий отомстил этой обезьяне и по-прежнему стал петь песни и есть с аппетитом.

Так он и жил до самой своей смерти. В память его веселой жизни на его могильной плите соседи написали эпитафию!

Под этим камнем погребен
Блондо, сапожник. В жизни он
Себе богатств не накопил,
А после – с миром опочил.
Друзья скорбят о нем душой:
Он мастер выпить был большой.

Новелла XXIII О том, как мастер Пьер Фефе обзавелся даровыми сапогами, и о Зубоскалах Ла-Флеша Анжуйского

Еще совсем недавно в городе Анжере[170] отличался один пройдоха по имени мастер Пьер Фефе,[171] человек необыкновенно остроумный и изобретательный, но не причинявший большого вреда, помимо тех случаев, когда он проделывал вийоновские фокусы,[172] ибо

Пройдоха сметливый и прыткий,
Всем мастерам благой пример,
Раздеть приятеля до нитки
Большой ловкач был мастер Пьер,[173]

одобрявший пословицу: владей добром, коли взял молодцом. Правда, он делал это так мило и искусно, что к нему не питали большой неприязни и только посмеивались над его проделками, держась от него, разумеется, как можно дальше.

Рассказывать обо всех его проделках слишком долго, и поэтому я выберу из них только одну, и притом не самую заурядную, чтобы вы могли убедиться, что и прочие кой-чего стоили. Однажды ему пришлось так спешно уезжать из Анжера, что у него не было времени надеть сапоги. Да что сапоги! У него не было времени даже оседлать лошадь, ибо за ним гнались по пятам. Но он был так пронырлив и находчив, что в двух шагах от городских ворот сумел завербовать у какого-то бедняка, возвращавшегося в деревню, кобылу, уверив его, что, проезжая через его деревню, он возвратит лошадь его жене. А так как погода была довольно плохая, то он забежал на гумно, где искусно изготовил себе новые сапоги из сена, а затем вспрыгнул на кобылу и так пришпорил, или, точнее, прищелкнул ее пятками, что добрался, хотя и весь вымокший и в самом плачевном состоянии, до Ла-Флеша.[174] Это обстоятельство повергло его в большое уныние, а к довершению несчастья, когда он проезжал по городу, где пользовался славой седого волка,[175] как и везде, его заметили Зубоскалы (так прозвали жителей этого города за их насмешничество) и начали над ним всячески издеваться.

– Мастер Пьер, – кричали они, – ты сегодня выглядишь героем! Видно, задали тебе хорошую баню! – Мастер Пьер, не оброни шпаги! – Ты похож на святого Георгия верхом на кобыле![176]

Кроме того, сапожники принялись смеяться над его сапогами:

– Ах, что за райское житье для нас наступило! Лошади будут есть у хозяев сапоги! – говорили они.

Нашему мастеру Пьеру не пришлось даже прикоснуться ногами к земле, и Зубоскалы принялись его вышучивать тем более охотно, что он сам любил подшутить над другими. Он терпеливо переносил их насмешки, пока наконец ему не удалось укрыться от них в гостинице, где он решил привести себя в надлежащий вид. Отогревшись немного у огня, он решил отомстить им за эту встречу и, сообразуясь со своим временем, а также и нуждами, придумал хороший способ отомстить пока сапожникам, надеясь, что бог поможет ему отомстить когда-нибудь и остальным: крайне нуждаясь в сапогах, он придумал способ обзавестись ими за счет сапожников. Притворившись, что плохо знает город, он спросил у хозяина, нет ли тут поблизости каких-нибудь сапожников. Он-де должен был очень спешно выехать из Анжера по одному делу и не успел надеть дорожные сапоги и шпоры. Хозяин ответил, что сапожников тут сколько угодно.

– Ради бога, – сказал мастер Пьер, – позовите мне какого-нибудь, любезный.

Хозяин исполнил его просьбу. Приходит сапожник – случайно один из тех, которые над ним смеялись.

– Друг мой, – сказал ему мастер Пьер, – не можешь ли ты сделать для меня к завтрашнему утру пару сапог?

– Конечно могу, сударь, – ответил сапожник.

– Но они мне понадобятся за час до рассвета.

– Они будут вам готовы к любому времени, сударь.

– Ах, друг мой, прошу тебя, поторопись же с ними! Я тебе тотчас же заплачу.

Сапожник снял с него мерку и ушел. Немедленно же после его ухода мастер Пьер посылает слугу за другим сапожником, будто бы не сойдясь с первым в цене. Сапожник пришел, и ему было сказано то же, что первому, то есть чтобы сапоги были готовы за час до рассвета, что за ценой дело не постоит, лишь бы они были из хорошей коровьей кожи, причем фасон был указан тот же, что и первому. Сняв мерку, ушел и этот. На другой день, утром, в назначенный час, мастер Пьер посылает за первым сапожником, и тот приносит уже готовые сапоги. Мастер Пьер надел правый сапог. Сапог оказался впору, словно печатка или словно он был сделан из воска или из чего хотите, ибо восковые сапоги плохая вещь, ну, словом, сапог был сшит отлично. Но, надев левый сапог, он притворился, что ему жмет ногу.

– Ах, друг мой, ты мне делаешь больно. Эта нога у меня немного распухла от жидкости, которая перетекла в нее сверху. Сапог тесен, но это можно исправить. Поди, дружок, надень еще раз на колодку. Я могу подождать часок.

Когда сапожник ушел, мастер Пьер скорехонько разул ногу и послал за вторым сапожником, а в то же время велел снарядить лошадь и рассчитался с хозяином. Приходит второй сапожник, тоже с сапогами. Мастер Пьер надевает левый сапог – сапог оказывается как раз по ноге, но с правым сапогом он поступает так же, как с левым у первого сапожника – отсылает его в поправку: сделать немного пошире. Тотчас же, как только этот сапожник ушел, мастер Пьер надевает на правую ногу сапог первого сапожника, садится на свою кобылу, в сапогах со шпорами (которые он себе купил потому, что у него не было времени надуть зараз столько народу), и давай пришпоривать! Он уже проскакал мимо, когда наши сапожники явились в гостиницу, держа в руках по сапогу. Они осведомились друг у друга, для кого эти сапоги.

– Для мастера Пьера Фефе, – сказал один, – он велел мне сделать этот сапог немного пошире. Он был ему тесен.

– Как? – вскричал другой. – Да ведь и я разводил для него же этот сапог.

– Врешь! Не для него!

– Для него! Разве я не говорил с ним сам? Разве я его не знаю?

Пока они препирались, подошел сам хозяин и спросил их, кого они тут ждут.

– Вот сапог для мастера Пьера Фефе, – говорит один. Другой – то же.

– Вам придется подождать, пока он не заедет сюда на обратном пути, – сказал хозяин. – Если он нигде не останавливался, то едет теперь уже, наверное, далеко.

Вот в каких дураках остались наши сапожники!

– Что же нам теперь делать с этими сапогами? – спрашивали они друг у друга и решили наконец разыграть их в конданаду,[177] ибо оба сапога были одинакового фасона.

А мастер Пьер продолжал весело улепетывать, довольный тем, что он одет несколько наряднее, чем накануне.

Новелла XXV О том, как конюх возвратил советнику его прежнего старого мула, выдав его за молодого

У одного советника судебной палаты был мул, которого он держал около двадцати пяти лет, а также конюх, по имени Дидье, ходивший за этим мулом лет десять – двенадцать. После своей долгой службы конюх попросил у советника увольнения. Получив хорошее вознаграждение, он стал барышничать лошадьми, продолжая, однако, посещать дом своего бывшего хозяина и предлагая ему услуги, словно был по-прежнему его слугою.

Через некоторое время советник, обратив внимание на то, что его мул сильно постарел, сказал Дидье:

– Вот что я тебе скажу. Ты знаешь моего мула – я был им весьма доволен и теперь крайне сожалею, что он так постарел. Хотя я и не надеюсь заменить его таким же, но все же прошу тебя подыскать мне какого-нибудь другого. Ты не нуждаешься в указаниях, ибо отлично знаешь, какой мне нужен.

Дидье сказал ему на это:

– Сударь, у меня в конюшне есть, кажется, весьма хороший мул. Я с удовольствием дам его вам на некоторое время. Если он вам понравится, то мы сойдемся и в цене, если нет – я возьму его обратно. Вот мое слово.

Советник велел конюху привести этого мула и отдал ему старого, чтобы он сбыл его с рук.

Взяв старого мула, конюх немедленно же подпилил ему зубы, обтер его соломою, вычистил скребницей и так подкормил его, что тот принял вид еще вполне годного животного. Советник же, испытав нового мула, остался им не вполне доволен. Вскоре он заявил конюху;

– Твой мул мне не нравится: он слишком капризен. Не поищешь ли ты мне другого?

– Сударь, – ответил барышник, – вы сообщили мне об этом весьма кстати. Два дня или три назад я купил одного мула. Я его давно уже знаю и поэтому думаю, что он придется вам вполне по вкусу. Если же он вам не понравится, то вы опять отдадите мне его обратно.

И Дидье привел к нему того самого мула, которого он так старательно охорашивал. Советник взял его, сел верхом и нашел его вполне подходящим. Он хвалил его и восхищался его послушностью и умением подходить к приступку, или, короче говоря, находил в нем все хорошие качества своего прежнего мула вплоть до его масти и роста.

– Где ты, Дидье, достал такого мула? – спросил он у барышника. – Он, словно вылитый, похож на моего старого мула, которого я тебе отдал.

– Поверьте мне, сударь, – сказал барышник, – я купил его нарочно для вас. Я увидел, что у него и рост, и масть, и даже нрав точь-в-точь такие же, как у вашего старого мула, и решил, что вы сумеете его объездить.

– Я всегда считал тебя хорошим человеком, – сказал советник, – сколько ты за него возьмешь?

– Да что, сударь, – ответил тот, – вы знаете, что я и все мое добро – ваши. С кого-нибудь другого я взял бы сорок экю, ну, а вам я уступлю его за тридцать.

Советник согласился и отсыпал ему тридцать экю sa своего собственного мула, который к тому же не стоил и десяти экю.

Новелла XXVII О пугливом осле, который пугался, когда снимали шапки и о том, как Сен-Шело и Круаве обменялись штанами

Про мессира Рене Дю Белле,[178] не очень давно преставившегося в сане Ле Манского епископа, слыхали многие. Будучи епископом, он весьма увлекался природой и особенно возделыванием земли, травосеянием и садоводством. В имении Тоннуа у него был конный завод, где он разводил породистых лошадей, и это занятие доставляло ему тоже немало удовольствия. Обо всех его любимых затеях заботился дворецкий. Этому дворецкому кто-то из его друзей подарил осла, отличавшегося замечательными особенностями: он был такси рослый и красивый и так хорошо ходил иноходью, что с первого взгляда его все принимали за мула, тем более что и шерстью он подтверждал это сходство. За эти добрые качества дворецкий часто ссужал его одному чиновнику, и тот гарцевал на нем не хуже его самого, хотя он был искуснейшим наездником. Впоследствии этот осел достался одному священнику, по имени Сен-Шело (не знаю, было ли это его прозвище или его именовали так по какой-нибудь бенефиции, пожалованной ему сеньором). Как известно, у всякой вещи есть свои недостатки, и у этого осла был тоже недостаток, а именно – он был немного пуглив. Да что я говорю «немного»? Надо сказать, что очень пуглив. Достаточно было сделать перед его глазами малейшее движение, как он принимался скакать и прыгать, и седоку приходилось держаться за него изо всех сил, чтобы не свалиться на землю. Поэтому Сен-Шело, не принадлежавший к числу хороших наездников, то и дело перелетал через его голову. Какая-нибудь ветка на повороте дороги или неожиданная встреча с прохожим уже пугала этого осла. Даже если у Сен-Шело выпадал из рукава требник, осел от одного только шороха падавшей книги приходил в такой страх, что принимался прыгать, как обезумевший, и сбрасывал священника на землю. Но особенно пугался он, когда при нем снимали шляпы. Когда его сеньора кто-нибудь приветствовал, – а подобным лицам кланяются все, – осел, увидев, как движется шляпа, приходил в бешенство. Он пускался бежать во всю прыть, словно его несли черти, и всякий раз сбрасывал бедного Сен-Шело в какую-нибудь рытвину или топь. Во избежание подобных несчастий, вызываемых встречами, он был вынужден ездить всегда позади свиты и избегать компании. И если случайно он замечал какого-нибудь знакомого, едущего к нему навстречу, то еще издали кричал ему: «Сударь, пожалуйста, не кланяйтесь мне!» А бывало, иной проказник еще нарочно отвешивал ему почтительнейшие поклоны и снимал шляпу, чтобы посмотреть, как осел вздурится и начнет выделывать скачки. Иногда Сен-Шело заезжал вперед тех, кто ехал медленнее его, для того чтобы, во-первых, избежать подобной опасности, а во-вторых, – пораньше добраться до чарки и завалиться спать, чтобы сеньор не заставил его читать молитву.

Однажды в середине лета, в полуденную жару, находясь в пути, сеньор решил сделать привал и подождать, пока жара не спадет, а Сен-Шело с одним из его посыльных, по имени Круазе, поехал вперед. Так как переезд был небольшой, то они добрались до гостиницы довольно рано, освежились, выпив малую толику, а освежившись, выпили еще и заказали в ожидании прибытия кортежа ужин. Но, видя, что сеньор не едет, они с аппетитом поужинали тем, что было повкуснее, и, так как кортеж все еще не показывался, то поручили все заботы об ужине хозяину и повару, который приехал одновременно с ними, а сами, заняв маленькую якобинскую келейку,[179] расположились в ней поудобнее и принялись играть в храпки. Но скоро приехал и сеньор. Узнав, что наши герои уже улеглись спать, слуги не стали их пока беспокоить, а после ужина тихонько вошли в их комнату, когда те еще не кончили первого сна. Надо заметить, что Сен-Шело был столь худ, что кости его выпирали сквозь кожу, между тем как Круазе делал своему повару такую же честь, как Сен-Шело его позорил: он был такой жирный и пухлый, что вы прокололи бы его рыбьей костью. Что же сделали слуги? Они взяли у спящих панталоны, распороли их пополам, сшили правую штанину одного с левой штаниной другого и левую одного с правой другого, а затем положили их на место и оставили наших героев до утра, пока сеньор, желая воспользоваться прохладой, не приказал готовиться к выезду. Тогда один из пажей, знавший об этой проделке (ибо пажи никогда не бывают в стороне от хороших затей), поспешно постучал в дверь их комнаты и сказал:

– Господин Круазе, господин Сен-Шело, сеньор уже сел на коня! Будете ли вы вставать?

Наши герои моментально вскочили и схватились за одежду. Сен-Шело очутился в лучшем положении, чем Круазе, благодаря своей худобе, он вошел ногою в штанину Круазе так же легко, как мужья, женатые в прошлом году. Он оделся и выскочил оттуда быстрее, чем собака из-за изгороди, а затем взобрался на своего осла и давай погонять! Но Круазе, надевший, к несчастью, сначала свею штанину, пришел в большое затруднение с другой. Она оказалась для него столь тесной, что он едва сумел просунуть в нее руку, словно в нее забрался черт. Тянет-тянет, а натянуть никак не может. Ему сначала и в голову не приходило, что она чужая, ибо он никогда еще не слыхал про такие штуки, а кроме того, он еще не вполне проснулся, как это бывает со всеми тучными людьми, плотно закусившими накануне. Наконец, от его усилий штанина разорвалась. Это привело его в ярость и заставило окончательно проснуться.

– Что за чертовщина? – сказал он.

Приглядевшись к панталонам, он увидел, что штанина не его, и понял, что ему ее не надеть. Просунул ногу и ляжку в образовавшуюся прореху, чтобы хоть немного прикрыть зад, он надел на голую ногу сапог, вскочил на лошадь и помчался вслед за сеньором, отъехавшим уже на целую милю, надеясь, что сумеет поправить беду как-нибудь потом. Нечего и говорить, как над ним смеялись. Когда кортеж остановился в доме одного дворянина, жившего весьма уединенно и не имевшего ни штопальщиков, ни портных, все узнали о происшествии. Сен-Шело и Круазе были вынуждены меняться своими штанами и переодеваться как раз во время обеда. Это было для них хорошим наказанием за слишком сытный ужин накануне. Господину Круазе оно вреда не причинило, напротив, ему было даже полезно попоститься, но для бедного Сен-Шело оно было несравненно тяжелее, ибо он и без того был худ, а кроме того, Круазе разорвал его штанину. Таким образом, беда

Одна к нам не приходит никогда;
За нею, государь, идет другая, третья.

Да, да. Так говорит Маро.[180] Для того чтобы этот рассказ был интереснее, некоторые советуют мне говорить, что это произошло зимой. Но прекрасно зная, что это случилось не зимой, а летом, я не хочу лгать. За свой поступок я стал бы терзаться угрызениями совести и должен был бы наложить на себя епитимью, не говоря уже о том, что холодные повествования не так нравятся. Однако тем, кто будет об этом рассказывать впредь, можно для разнообразия позволить изображать это происшествие как имевшее место зимой. Предоставляю это на ваше усмотрение. А что касается меня, то перехожу к другому.

Новелла XXVIII О прево Кокиллере, у которого болели глаза и которого врачи уверили, что он видит

Там же, в земле Мен,[181] должность прево[182] недавно занимал некий Кокиллер, чинивший суд и расправу и в своем лукавстве не уступавший судье Мельяру.[183] Этот судья, поймав одного молодца, который довольно много набедокурил, но пытался защититься своей тонзурой, дал ему немного охладиться в тюрьме, а затем, выбрав досужее время, велел его привести к себе и завел с ним дружескую беседу.

– Право, сударь, – сказал он, назвав при этом имя преступника, – было бы очень хорошо предать вас суду вашего епископа. Я не хочу нарушать вашей привилегии, уверяю вас в этом, хотя вы мне и не верите. Но я советую вам, чтобы вы, выйдя отсюда, вступили на хорошую дорогу. Вы хороший и храбрый человек, и вам следовало бы служить королю. Вы могли бы скоро отличиться, заслужить почести и славу, если бы не проказничали по городам и по дорогам, не рисковали бы напрасно своей жизнью и не обесчестили себя навеки.

Польщенный этими словами, повеса немедленно ответил ему:

– Сударь, я не знаю, чем я могу еще служить королю. Я был под Павией[184] под начальством капитана Лоржа,[185] когда его взяли в плен, а затем служил в войсках господина де Лотрека[186] во время осады Милана[187] и завоевания Неаполитанского королевства.

Тогда Мельяр, чтобы показать ему, как можно служить королю, вынес ему приговор и высоко и быстро вздернул его на виселицу вместе с его тонзурой.

Кокиллер умел делать подобные вещи не хуже его и видел духовными очами сквозь мешок. Но своими телесными очами он мог видеть не дальше четырех дюймов, и было бы излишним спрашивать его, предпочел ли бы он иметь столь же длинный нос, сколь далеко он видел, или столь же далеко видеть, сколь длинен был его нос, ибо ни о том ни о другом нельзя было сказать многого.

Однажды Ле-Манский епископ задумал объехать свою епархию и попутно решил навестить Кокиллера, ибо слышал о нем как о достойнейшем судии. Он нашел его в постели? бедные глаза его были застланы какой-то влагой.

– Ну, господин прево, – сказал епископ, – как ваши глаза?

– Я надеюсь, что мне скоро полегчает, ваше преосвященство, – ответил Кокиллер, – врач сказал мне, что я вижу.

Можете судить, насколько он был умен, если полагался на мнение врача в том, видит ли он. Но он не был столь доверчив к показаниям своих узников…

Новелла XXIX О хитростях и достопамятных деяниях лисицы, принадлежавшей судье города Мен-ла-Жюэ[188]

В городе Мен-ла-Жюэ в нижнем Мене (то есть в прекрасной стране Кидна[189]) жил один судья, человек весьма почтенный и большой любитель всевозможных редкостей. Он держал у себя в доме несколько прирученных зверьков, и в том числе одну лисицу, которую достал еще сосунком, прозванную за ее обрубленный хвост герой.[190] Эта лисица унаследовала хитрость еще от родителей, но от общения с людьми она превзошла свою природу и развила свой лисий ум до того, что если бы умела говорить, то показала бы многим людям, что они по сравнению с нею – не более как дураки. По ее морде иногда можно было заметить, как она говорила что-то на своем лисьем языке, а когда она смотрела на слугу или на служанку, которые давали ей на кухне лакомые куски, вы подумали бы, что она хочет назвать их по имени. Видя иногда беготню слуг и хлопоты повара, она догадывалась, что хозяин ожидает гостей, и пробиралась в курятники, откуда всякий раз приносила кроликов, каплунов, голубей, куропаток или зайчат – смотря по сезону. Она делала это так ловко, что никогда не попадалась, и таким образом прекрасно снабжала припасами кухню своего хозяина.

Со временем, однако, она стала чересчур увлекаться этими посещениями курятников и возбудила против себя подозрения владельцев. Но это ее мало беспокоило, ибо всякий раз она придумывала какой-нибудь новый способ пробираться к своей добыче, и так как она озорничала с каждым днем все больше и больше, то владельцы решили ее убить. Однако, боясь ее хозяина, который был в городе весьма важным лицом, они не могли исполнить задуманного открыто, а поэтому каждый из них про себя решил убить ее ночью, как только застанет ее на месте преступления. А наша гера, придя за добычей, пролезала то через какое-нибудь низкое окно, то через слуховое окошко или ожидала, когда кто-нибудь откроет впотьмах дверь, и проскальзывала в нее, как крыса. Она часто слышала, как птичник грозился убить ее, и, узнав о готовящемся против нее заговоре, говорила про себя: «Сумейте-ка меня словить!» Для нее нарочно выставлялась дичь, и птичник сторожил ее неподалеку с натянутым арбалетом и стрелой наготове, но наша лиса чуяла это так же хорошо, как дым от жаркого, и никогда не подходила к дичи, которую сторожили. Но как только сторож, побежденный дремотой, закрывал глаза, наша гера схватывала дичь и давай бог ноги! Тщетно ставились для нее и всякие ловушки: она так ловко избегала их, как будто ставила их сама. Поэтому, не имея возможности выследить и убить ее, птичникам оставалось прибегнуть к последнему средству, а именно – запирать свою дичь в такие места, куда гера не могла проникнуть. Но даже и в этих случаях она ухитрялась иногда отыскать какую-нибудь лазейку, хотя это ей удавалось не часто. Это обстоятельство начало ее сильно сердить, ибо она, с одной стороны, лишалась возможности оказывать услуги повару, а с другой – ей и самой приходилось лакомиться уж не столь часто. Ко всему этому, начиная уже стареть, она сделалась подозрительной. Ей стало казаться, что на нее меньше обращают внимания и обходятся с ней хуже, чем раньше (плохая штука – старость!), а поэтому она стала вести себя еще хуже, чем прежде, и принялась истреблять уже хозяйскую птицу.

Ночью, когда все укладывались спать, она пробиралась в хозяйский курятник и выкрадывала каплунов и кур. В первое время ее никто не подозревал, и все думали, что это делает ласка или белодушка, но вскоре все ее шалости раскрылись. Она повадилась ходить туда так часто, что одна девочка, спавшая в сарае, слава богу, подсмотрела за нею и рассказала о ее проделках. После этого на геру обрушилось большое несчастье. Господину судье был сделан донос, что гера ворует птиц. Наша лиса имела обыкновение подслушивать все, что о ней говорилось, и никогда не пропускала хозяйских обедов и ужинов, ибо любивший ее хозяин всегда давал ей лакомые куски. Но, узнав о том, что его любимица ворует кур, он переменился в лице, и однажды во время обеда, лиса, притаившись за слугами, услышала, как господин судья сказал:

– Так вы говорите, что гера ворует моих кур? Ну, я расправлюсь с ней не позже чем через три дня!

Лиса поняла, что оставаться в городе для нее стало опасно, и, не дожидаясь истечения этого срока, сама себя подвергла изгнанию – убежала в поле к своим собратьям-лисицам. Разумеется, она не упустила при этом случая в последний раз полакомиться хозяйской птицей. Но бедной гере предстояло сначала помириться со своими собратьями, ибо, живя в городе и изучив собачий язык и собачьи манеры, она ходила с собаками на охоту и пользовалась своим родством с дикими лисицами для того, чтобы обманывать их и предавать собакам. Вспомнив об этом, лисицы отнеслись к ней очень недоверчиво и не пожелали принять ее в свое общество. Но она пустила в ход риторику и сумела оправдаться перед ними в части своих поступков, а за остальное выпросить прощение. Затем она уверила их, что может доставить им царскую жизнь, так как она знает, где находятся лучшие курятники города и когда в них можно проникнуть. Они поддались, наконец, ее заманчивым речам и выбрали ее своим вожаком.

И действительно, благодаря ей в течение некоторого времени они благоденствовали, ибо она водила их в такие места, где им доставалась превосходная добыча. Но плохо было то, что она чрезмерно старалась приучить их к стадной, товарищеской жизни, держалась с ними в полях и жила слишком открыто. Вследствие этого жители, видевшие их стаями, могли с большим успехом охотиться на них с собаками, и не проходило дня, чтобы какая-нибудь кумушка не попадалась в собачьи зубы. Однако гере всегда удавалось спастись, ибо она старалась держаться позади стаи, чтобы иметь возможность убежать, пока собаки ловят передних. Даже в нору она не входила иначе, как с товарищами: когда в нее забирались собаки, она кусала своих товарищей и выгоняла их наружу, чтобы собаки, погнавшись за ними, оставили ее в покое. Но бедная гера все-таки не могла, наконец, не попасться, ибо крестьяне были убеждены, что она главная виновница всех опустошений, наносимых лисицами в этой местности, и только и думали о том, как бы ее изловить.

Для этой цели собрались однажды все жители окрестных приходов и разослали церковных старост по всем ближним помещикам с просьбой дать обществу по одной собаке, чтобы помочь ему; избавить страну от этой злой проказницы-лисицы. Помещики охотно согласились и обещали свою помощь, тем более, что многие из них давно уже тщетно пытались ее изловить. В результате собак удалось собрать так много, что их оказалось достаточно и для геры, и для ее товарищей. Напрасно она кусала и терзала их по обыкновению, – ибо, как она ни была ловка, но на этот раз спастись ей было уже невозможно. Ее скоро окружили, загнали и оттеснили в задний угол норы, разрыв и раскопав нору, ибо собаки не могли ее оттуда выгнать, да и кроме того, она могла их провести, как это она делала обычно, или, что еще более возможно, уговориться с ними на собачьем языке и как-нибудь ускользнуть. Словом, бедную геру схватили и привели, или, точнее, принесли в Мен, где над ней произвели суд, публично вынесли ей приговор за кражи, мошенничества, грабежи, лихоимства, предательства, обманы, убийства и другие учиненные и совершенные ею тяжкие преступления, а затем она была подвергнута смертной казни. При казни присутствовала громадная толпа народу. Все бежали смотреть на нее, словно на пожар, ибо она славилась за девять миль в окрестности, гак самая лукавая и злая лиса из всех, какие когда-либо были на земле. Однако говорят, что многие умные люди жалели ее и говорили, что напрасно убивают такую ловкую, хитрую и одаренную таким умом лису. И хотя они взялись было за оружие, они не в силах были, однако, спасти ей жизнь. Ее повесили и удушили в замке Мене. Как видите, никакие плутни и злодейства не остаются безнаказанными.

Новелла XXX О мастере Жане Понтале;[191] как он высмеял банного цирюльника, который был о себе слишком высокого мнения

В наше время очень мало найдется таких людей, которые не слыхали бы про мастера Жана Понтале. Память о нем еще очень жива; не забылись еще его остроты, шутки и прибаутки и его замечательные представления, и все помнят, как однажды он приставил свой горб к горбу одного кардинала и сказал, что вопреки всеобщему мнению гора с горой прекрасно сходятся. Да и для чего я рассказываю об этой выходке, когда за ним числится целый миллион еще более забавных? Но я выберу из них только одну или две.

Жил-был один банный цирюльник, который был о себе весьма высокого мнения и воображал, что умнее и искуснее его не было никого в самом Париже. Даже в своей бане, раздетый донага и бедный, как брат Круазе,[192] служивший мессу в одной сорочке, он, вооружившись бритвой, разглагольствовал перед своими клиентами:

– Вот что значит ум, господа! Что вы думаете обо мне? Своими успехами я обязан только самому себе. Мне не помогали ни родители, ни друзья. Если бы я был глуп, я не был бы таким, каким вы меня видите.

И если он был слишком доволен собой, то и требовал к себе слишком большого внимания. Мастер Жан Понтале знал о его слабости, пользовался ею для своих целей, заставляя его участвовать в своих фарсах и играх, и постоянно требовал его к себе, когда в нем нуждался, уверяя его, что даже во всем Париже не сыскать такого искусного актера, как он.

– Ничего мне не доставляет такой славы, – говорил Понтале, – как ваше участие. Меня спрашивают: кто это играл такую-то роль? Ах, как он хорошо играл! И я всем сообщаю ваше имя, чтобы сделать вас известным. Не удивляйтесь, друг мой, если вас пожелает когда-нибудь видеть сам король. Предоставьте только случай.

Нечего и говорить, как кичился этим наш цирюльник. Спесь его вскоре превзошла всякие пределы. Однажды он сказал мастеру Жану Понтале:

– Знаете что, Понтале? С сегодняшнего дня вы больше не будете звать меня на ваши игры каждый день. Я хочу участвовать лишь в каких-нибудь нравоучительных представлениях, где должны выступать знатные лица вроде, например, королей, принцев и вельмож. А кроме того, я хочу играть лишь самые лучшие роли.

– В самом деле, – сказал мастер Жан Понтале, – вы правы и вполне этого заслуживаете. Почему вы не надоумили меня раньше? Я сделал большой промах, что не догадался сам. Но теперь у меня есть для вас на будущее время кое-что приятное: я задумал одну очень хорошую вещь и дам вам на подмостках самое лучшее место. Для начала я прошу вас прийти ко мне в будущее воскресенье. Я должен представлять одну интереснейшую мистерию, в которой будет выступать царь Великой Индии. Ведь вы согласитесь играть эту роль? Не так ли?

– Да, – ответил цирюльник, – кто же может сыграть ее, кроме меня? Только дайте мне именно эту роль.

Понтале исполнил свое обещание на другой же день. А в день представления наш цирюльник показался на сцене сидящим на троне со скипетром в руке в самом пышном царственном великолепии, какое только когда-либо выпадало на долю цирюльника. Между тем мастер Жан Понтале сделал уже все приготовления, чтобы высмеять господина цирюльника. Он охотно читал прологи к своим представлениям сам, и когда зрители собрались, он, хотя и вышел на ступеньки последним, выступил, однако, первый и произнес следующие слова:

Я, ваш смиреннейший служитель,
Не знатен родом, не богат.
Но этот Индии властитель
Частехонько скоблил мне зад.

Чтобы больнее высмеять кичливость цирюльника, он произнес эти слова с самыми забавными ужимками, и все представление вел так, что царь Индии должен был молчать и не показывать вида, что сердится, ибо в противном случае он мог бы испортить игру. И научил же он тогда господина цирюльника играть царей, и пожалел же тот, что не отправился в свою баню!

Про этого же Понтале ходит, например, еще такой рассказ (хотя некоторые и отрицают, что в нем рассказывается про него, но о ком бы он ни был, а рассказ интересный). В какой-то большой праздник один священник взошел на кафедру читать проповедь. А читая проповедь, он очень часто уклонялся в сторону и угощал своих слушателей самой вздорной болтовней.

– Как вы думаете, – говорил он, – кто я? Очень мало таких священников, которых можно допустить к кафедре. Даже самые ученые священники большей частью совсем не умеют читать проповедей. Но бог дал мне и ученость, и ораторский талант. Я просвещен всеми науками.

Затем, показав пальцем на свой лоб, он говорил!

– Сын мой, если тебе нужно знать грамматику – она здесь. Риторику – она здесь, философию – она здесь. Богословие – я могу поспорить в нем с любым сорбоннским доктором. Еще три года назад я ничего не знал, а теперь вы видите, как хорошо я читаю проповеди. Бог посылает свои милости кому следует.

Однажды мастер Жан Понтале, собравшись давать в послеобеденное время какое-то интересное представление и хорошо зная этого проповедника, прохаживался уже в костюме и гриме по городу и случайно подошел к церкви, где этот проповедник читал проповедь. Мастер Жан Понтале остановился на площади возле церкви, и чтобы заставить его умолкнуть, а также чтобы зазвать слушавший его народ на свое представление, погромче и побольше бил в свой тамбурин. Но вышло как раз наоборот. Чем больше он производил шуму, тем громче кричал проповедник. У Понтале с проповедником или, точнее, у проповедника с Понтале началось состязание – кто победит? Наконец проповедник пришел в ярость и громко, повелительным тоном сказал слушателям:

– Идите и велите этому тамбурину замолчать!

Но никто его не послушался, а если кой-кто вышел из церкви, так только затем, чтобы посмотреть на мастера Жана Понтале, который продолжал еще сильнее бить в свой тамбурин. Видя, что Понтале не перестает и что никто не повинуется проповеднику, последний сказал:

– Хорошо же, я пойду сам.

И сошел с кафедры со словами:

– Пусть никто не сходит с места. Я тотчас же вернусь.

Пылая гневом, вышел он на площадь и сказал Понтале:

– Как ты смеешь бренчать на тамбурине, когда я читаю проповедь?

Понтале посмотрел на него и сказал:

– Как ты смеешь читать проповедь, когда я играю на тамбурине?

Тогда проповедник, еще больше рассердившись, взял У сопровождавшего его служки нож, прорезал им тамбурин и пошел обратно в церковь заканчивать проповедь. Понтале схватил свой тамбурин, побежал вслед за проповедником и надел ему тамбурин на голову, как надеваются албанские шляпы,[193] нахлобучив его со стороны разреза. Чтобы показать, какое ему нанесли оскорбление и какое кощунство Совершили этим над словом божьим, проповедник поднялся в таком виде на кафедру, но народ, увидя его с тамбурином на голове, принялся смеяться и не стал его слушать. Он был вынужден замолчать и уйти. Этот случай показал ему, что умному человеку не следует связываться со скоморохом.

Новелла XXXIII О чудачествах кюре города Бру[194]

Кюре города Бру, которого звали иногда Брионским[195] кюре, совершил в своей жизни так много замечательных деяний, что если изложить их письменно, то о нем составится легенда еще больше, чем о Ланселоте[196] или Тристане.[197] Он пользовался такой славой, что ему даже стали приписывать все сколько-нибудь замечательные поступки других приходских священников, Лиможцы пытались приписать его подвиги своему кюре Пьеру Бюфферу, но большинством мнений они были утверждены за кюре Бру. Я расскажу о нем только несколько героических былей, а все остальное предоставлю тем, кто хочет подобным описанием их усовершенствовать свой слог.

Надо сказать, что этот кюре в исполнении своих обязанностей руководствовался исключительно своими собственными взглядами и не считался с тем, что было принято его предшественниками. Например, он пел антифоны,[198] ответные возгласы, Kyrie, Sanctus и Agnus Die[199] почти всегда на свой лад, но особенно не нравилась ему обычная манера чтения страстного Евангелия, и поэтому он читал его совсем иначе, чем это было принято. Слова, с которыми Спаситель обращается к иудеям или к Пилату,[200] он произносил так громко и отчетливо, что их было слышно во всех углах церкви, а слова иудеев или кого-нибудь другого он произносил так тихо, что их никто не мог расслышать.

Как-то раз одна знатная и важная дама, направляясь в Шатодюн[201] встречать пасху, проезжала в страстную пятницу около десяти часов утра через Бру и с намерением прослушать богослужение зашла в церковь, где служил этот кюре. Приступив к Евангелию, он начал читать его, как обычно, на свой лад и слова «Quem queritis?»[202] произнес во все горло, a «Iesum Nazarenum» – еле-еле слышно. Так он и продолжал его читать до конца. Дама, весьма набожная, начитанная в Священном писании и сведущая в правилах богослужения, пришла от такого чтения в негодование и хотела удалиться из церкви. Но, подумав, решила переговорить с ним и высказать об этом свое мнение. С этой целью по окончании богослужения она велела позвать его к себе, и когда он явился, сказала ему:

– Господин кюре, я не знаю, где это вы так выучились служить в праздники, подобные сегодняшнему, когда все молящиеся должны проникнуться скорбью. Если вас послушать, то пропадет всякое благочестие.

– Как же так, сударыня? – спросил кюре.

– Вы еще спрашиваете? – сказала она. – Да ведь вы читаете Евангелие в противность всякому благолепию. Слова Спасителя вы горланите так, как будто находитесь на базаре, а слова какого-нибудь Каиафы,[203] Пилата или иудеев вы шепчете нежно, словно невеста. Разве так можно? Разве это приличествует священнику? Лишить бы вас за это бенефиции, так вы бы живо поумнели.

Внимательно выслушав ее, кюре ответил:

– Так вот что вы мне хотели сказать, сударыня! Клянусь душой, справедлива пословица, что люди часто судят о том, чего не понимают! Сударыня, я полагаю, что я могу служить не хуже других, и всем известно, что в этом приходе по его средствам чтят бога не хуже, чем за сто миль в окрестности. Я отлично знаю, что другие священники читают Евангелие совсем не так, как я. И я мог бы читать его так же, как они, если бы захотел, но именно они-то ничего в этом и не смыслят. Подобает ли этим негодяям иудеям говорить так же громко, как Спасителю? Нет, сударыня. И знайте, что я хочу, чтобы в моем приходе господином был Бог, а не кто-нибудь другой, и так будет продолжаться, пока я живу. А другие пусть делают в своих приходах, что хотят.

Дама поняла его нрав и удалилась, предоставив его этим странным убеждениям, и только сказала:

– Подлинно, вы умный человек, господин кюре. Мне часто об этом говорили, но я не верила, пока не убедилась воочию.

Новелла XXXIV О кюре города Бру, о его служанке, о том, как он стирал белье и как он угостил епископа, его коней и свиту

У кюре города Бру была служанка лет двадцати пяти. Бедная девушка! Она служила ему и днем и ночью. Его подвергли за это церковному суду и заставили платить аменду,[204] но все бесполезно. Однажды епископ запретил ему нанимать служанок моложе пятидесяти лет, и тот нанял одну двадцати пяти лет, а другую тридцати лет. Епископ, сочтя этот поступок за pejor priore[205] из всех его заблуждений, совсем запретил ему нанимать служанок, и кюре был вынужден подчиниться этому запрещению, или, по крайней мере, сделать вид, что подчинился. Но так как он был парнем добрым и веселым, то ему всегда удавалось умилостивить епископа. Епископ нередко даже приезжал к нему в гости, ибо он угощал его отличным вином и даже доставлял ему французскую компанию.

Однажды епископ известил его, что он намеревается приехать к нему на ужин через день и так как в последние дни он чувствовал себя не вполне здоровым, то для излечения желудка врачи рекомендуют ему есть только какое-нибудь легкое мясо. Кюре попросил передать ему «добро пожаловать», накупил побольше телячьего и бараньего ливера и, намереваясь угостить им своего епископа, поставил его в большой кастрюле на плиту. А служанок у него не было с того времени, как ему запретили их нанимать. Что же он сделал дальше? Пока для епископа варился ужин, к тому времени, когда последний должен был, по его расчету, приехать, он снял с себя панталоны и башмаки и с охапкой белья отправился к речке, пересекавшей дорогу, по которой должен был проехать епископ. Затем со скамеечкой и вальком в руке он вошел по колени в воду и усердно занялся стиркой белья, трудясь и лбом и задом, как ворона над орехом. Но вот подъехал и епископ. Ехавшие впереди слуги еще издали заметили, как наш кюре стирал белье, подняв зад и выставив напоказ все, что у него было. Они показали на него епископу:

– Ваше преосвященство, не угодно ли вам посмотреть, как кюре из Бру стирает белье?

Епископ, увидев его за этим занятием, крайне удивился и не знал, смеяться ли ему или сердиться. Он подъехал к кюре. Тот усердно колотил вальком и делал вид, что ничего не замечает.

– А ну-ка, любезный, что ты тут делаешь?

Кюре, как бы застигнутый врасплох, ответил:

– Ваше преосвященство, вы видите – я стираю белье.

– Ты стираешь белье? – сказал епископ. – Так ты сделался прачкой? Да разве это занятие достойно священника? Вот заставлю тебя выпить бочку холодной воды да лишу тебя бенефиции, так будешь знать!

– За что же, ваше преосвященство? – спросил кюре. – Вы запретили мне нанимать служанку, и мне теперь приходится стирать самому, ибо у меня больше нет чистого белья.

– О негодный поп! – воскликнул епископ. – Ступай отсюда! Я разрешаю тебе нанять одну служанку. А чем ты меня попотчуешь?

– Если будет угодно Богу, вы останетесь довольны ужином. Не извольте беспокоиться – я угощу вас легким мясом.

Когда гости сели за стол, кюре начал прислуживать епископу и подал ему сначала вареный ливер.

– Что это ты мне подаешь? – спросил епископ. – Ты смеешься надо мной?

– Ваше преосвященство, – ответил кюре, – вы изволили меня известить, чтобы я приготовил для вас только какое-нибудь легкое мясо. Я испробовал все сорта мяса, но когда я начал их готовить, они все сели на дно кастрюли. Остался наверху только этот ливер. Значит, это и есть самое легкое мясо.

– Всегда ты был и будешь таким остолопом! – воскликнул епископ. – Сколько ты уже наделал мне всяких пакостей! Постой же, я тебе покажу, где раки зимуют.

Однако кюре приготовил из других сортов мяса отличный ужин и так хорошо угостил епископа, что тот остался им весьма доволен. После ужина поиграли во флюкс,[206] а затем епископ пожелал отдохнуть. Зная, чем ему угодить, кюре, вместо вина на сон грядущий, припас для него молодочку, а для его спутников – по кумушке. Так уже было у него заведено, когда они приезжали к нему в гости. Ложась в постель, епископ сказал ему:

– Ступай теперь отсюда, поп. На этот раз я тобой вполне доволен. Но вот что мне еще нужно. Мой конюх – пьяница. Я хочу, чтобы моих коней угостили так же хорошo, как меня. Постарайся это сделать.

Кюре запомнил этот наказ и, получив у епископа позволение удалиться до утра, немедленно же разослал по всему приходу людей разыскивать кобыл. Когда ему было доставлено необходимое число кобыл, он поместил их в стойле с епископскими конями. Забавно было слушать, как они принялись ржать, прыгать и горячиться! Конюх, который поручил заботы о своих конях кюре и отправился чистить свою двуногую верховую, услышав этот шум, быстро вернулся, чтобы навести среди них порядок. Но этого нельзя было сделать так скоро, чтобы его не услышал епископ. На другой день утром епископ осведомился, почему его кони так волновались ночью. Конюх хотел было отговориться, но епископ выпытал у него все.

– Ваше преосвященство, – сказал, наконец, конюх, – с конями-то помещались кобылы.

Епископ догадался, что это – проделка кюре, позвал его и высыпал ему на голову добрую тысячу самых отборных ругательств.

– Долго ли ты, мерзавец, будешь еще устраивать надо мной эти штуки? Ведь ты испортил моих коней! Чтоб тебе!.. Я тебя!..

– Ваше преосвященство, – возразил ему кюре. – Не вы ли велели мне вчера вечером угостить ваших коней так же, как вас самих? Я сделал для них все, что мог. У них было и сено, и овес, они стояли по самое брюхо в соломе. Требовалось достать для них лишь по кобыле. И я сделал для них то же, что для вас и ваших людей.

– Чтоб тебя черт побрал, негодный поп! – вскричал епископ, – ты просто издеваешься надо мной! Замолчи! Разделаюсь же я с тобой, поплатишься же ты у меня за ату штуку!

Но в конце концов он не нашел ничего другого, как уехать от него до следующего приезда.

Возможно, что этот епископ был известный Мило,[207] который вел целый миллион тяжб и говорил, что они доставляют ему развлечение. Он смотрел на их размножение с таким же удовольствием, как купец на рост своих товаров. Говорят, что однажды король задумал их прекратить, но епископ, узнав об этом, воспротивился и заявил королю, что, прекратив его тяжбы, он лишит его жизни. Однако путем долгих усовещаний и всевозможных обещаний его удалось склонить на их прекращение. По крайней мере, двести или триста его тяжб были прекращены, покончены миром и приостановлены. Увидев, что таким образом могут прекратиться все его тяжбы, епископ пришел к королю и, ломая руки, начал умолять его оставить ему из них для развлечения хотя бы дюжину, что позанятнее.

Новелла XXXVIII Об ученом, осуждавшем танцы, о даме, которая их защищала, и о доводах, которые они приводили в защиту своих взглядов

В городе Ле-Мане[208] недавно жил один доктор богословия, которого звали «наш магистр Аржантре». Он получал с церковных доходов докторскую долю, отличался большой ученостью и безупречной жизнью. Помимо своей учености, он обладал знанием хороших манер и умением обращаться с людьми, каковые качества делали его желанным гостем самых лучших собраний. Как-то раз, на одном вечере, устроенном самыми знатными гражданами, в числе которых находился и наш магистр Аржантре, после ужина был затеян бал. Посмотрев немного на танцы, он вступил в беседу с одной весьма изящной дамой, женой судьи Силье, женщиной высоко ценимой всеми благородными людьми за ее благонравие, красоту и ум, отличавшейся необыкновенной прелестью во всем, что бы она ни делала, и между прочим в танцах, которые доставляли ей величайшее наслаждение. Беседуя о том и другом, они коснулись также и танцев. По этому поводу доктор высказал мнение, что из всех развлечений нет менее достойных человека, нежели танцы. Дама возразила ему, что она не находит ни одного занятия, которое оживляло бы дух более, нежели танцы, что какой-нибудь олух никогда не сделается ловким и не научится такту и что эти качества являются признаком человека искусного и размеренного во всех его поступках и замыслах.

– Иногда среди молодых людей встречаются такие увальни, – продолжала дама, – что, кажется, легче научить ходить иноходью быка, нежели их танцевать, и посмотрите, что у них за ум! Танцы доставляют удовольствие и самим танцующим, и тем, кто на них смотрит. Если бы вы пожелали сказать правду, то, мне кажется, вы признались бы, что и вы смотрите на них с удовольствием, ибо нет людей, которые, сколь бы они ни были печальны, не наслаждались бы, глядя на это грациозное сплетение тел и резвые движения.

Выслушав ее, доктор немного уклонился от предмета разговора, но продолжал, однако, беседовать с нею, не отдаляясь от него настолько, чтобы при случае его не возобновить. Через некоторое время, достаточное, по его мнению, дли того, чтобы дама могла отдохнуть от спора, он ее спросил;

– Если бы вы стояли у окна или на балконе и увидели бы на какой-нибудь большой площади десяток или два людей, которые, схватившись за руки, прыгали бы, кружились и бегали взад и вперед, ужели вы не сочли бы их сумасшедшими?

– Конечно, – ответила дама, – если бы они делали это не в такт.

– Допустим, что в такт, но только без тамбурина и флейты, – сказал доктор.

– Признаюсь, это было бы очень некрасиво, – ответила дама.

– Так неужели, – продолжал доктор, – какая-то просверленная деревяшка и ведро, обтянутое с обеих сторон кожей, обладают столь чудодейственной силой, что способны вызвать в вас восхищение вещью, коей глупость совершенно очевидна?

– А почему бы и нет? – сказала дама. – Вам известно, какой силой обладает музыка. Звук, издаваемый инструментом, входит в душу человека, а душа приказывает телу, которое для того только и существует, чтобы знаками и движениями выражать ее склонность к радости или к печали. Вам известно, что печальные люди имеют совсем иной вид, нежели веселые и довольные. Кроме того, как вы сами постоянно говорите, во всем нужно обращать внимание на обстоятельства. Барабанщик, играющий совсем один, подобен проповеднику, который читает проповедь без слушателей. Люди, танцующие без музыки или песен, подобны слушателям, собравшимся на проповедь без проповедника. Если бы вы были правы, нас следовало бы лишить ног и ушей. Уверяю вас, – продолжала она, – что если бы я, даже лежа в гробу, услышала звуки скрипки, я встала бы и пустилась бы танцевать. Игроки в мяч еще с большим увлечением бегают за маленьким кожаным или шерстяным шариком, нежели танцоры, и отдаются этому занятию с такой страстью, что иногда бывают готовы перебить друг друга насмерть. А ведь эта игра куда хуже танцев! Она ведется без музыки и лишена той удивительной увлекательности, которая свойственна танцам. И зачем чуждаться радостей этого мира? Если бы вы пожелали быть правдивым, то, осуждая развлечения, вы признались бы, что осуждаете лишь дурные развлечения, ибо вы отлично знаете, что в этом мире нельзя жить без удовольствий. Конечно, нужно лишь, чтобы ими не увлекались сверх меры.

Доктор хотел возразить, но тут его окружили женщины, и в их присутствии он был вынужден замолчать, боясь, как бы они не увлекли его танцевать. Может быть, это было бы для него лучше, – кто знает?

Новелла XL О том, как один священник исповедовал каменщика

В одном селении служил священник, весьма гордившийся тем, что, кроме своего Катона,[209] изучал «De syntaxi»[210] и «Fauste precor gelida».[211] Он сильно зазнавался, щеголял высокопарными речами и употреблял мудреные слова, которые застревали во рту, и воображал себя величайшим ученым. Даже опрашивая исповедовавшихся, он употреблял иногда такие слова, что бедные прихожане только смотрели на него, вытаращив глаза.

Однажды, исповедуя одного бедного поденщика, он спросил:

– Не был ли ты честолюбивым, сын мой?

Бедняк ответил, что не был. Он полагал, что это слоео употребляется только знатными господами, и раскаивался В том, что пришел исповедоваться к этому важному священнику, который говорит такие мудреные слова, как «честолюбив». Может быть, это слово поденщик когда-нибудь и слышал, но не знал, что оно значит. Между тем священник продолжал его спрашивать:

– Не прелюбодействовал ли?

– Нет.

– Не был ли неумерен в пище?

– Нет.

– Не был ли горделивым?

А поденщик все отвечает: «Нет».

– Не был ли гневливым?

И еще того менее. Видя, что исповедовавшийся на все вопросы отвечает «нет», священник сделался весьма «изумливым».

– Не был ли ты похотливым?

– Нет.

– В таком случае, с чем же ты ко мне пришел?

– Я каменщик, – ответил тот, – а вот у меня с собой лопатка.

Другой исповедовавшийся отвечал совершенно так же, но казался немного поразвитее первого. Он был пастухом.

– Ну, сын мой, – начал его спрашивать священник, – хранил ли ты заповеди господни?

– Нет, – ответил пастух.

– Это плохо. А заповеди церкви?

– Нет.

– Так, значит, ты ничего не хранил?

– Я хранил только овец, – ответил пастух.

Был еще один исповедовавшийся, старый, как цветочный горшок, а может быть, он покажется кому-нибудь и новым. После того как он выложил священнику все, что хотел, тот спросил его:

– Ну, сын мой, что у тебя есть еще на совести?

Исповедовавшийся ответил, что у него больше ничего нет, если не считать один пришедший ему на память грех: он украл однажды недоуздок.

– Что же, друг мой? – сказал священник, – украсть недоуздок – грех не столь тяжелый. Я охотно даю тебе отпущение.

– Все это так, – сказал исповедовавшийся, – да на конце-то недоуздка была кобыла.

– Вот оно что! – сказал священник. – Это другое дело. Между кобылой и недоуздком большая разница. Тебе надо сперва вернуть кобылу. Как только ты это сделаешь, я на первой же исповеди дам тебе отпущение за недоуздок.

Новелла XLIII О девушке, которая не хотела идти замуж за одного человека потому, что он проел у своей первой жены спину

Говоря о двусмысленностях, вызываемых произношением, нужно заметить, что французы имеют обыкновение произносить слова довольно мягко и не договаривать их до конца, вследствие чего весьма часто одни слова можно принять за другие, если их значение нельзя понять из каких-либо других слов, стоящих с ними рядом.

В городе Лионе одну молодую девицу выдавали замуж за вдовца, волею божьей похоронившего свою жену год или два назад. Этот человек пользовался славой плохого хозяина, ибо распродал и промотал имущество своей первой жены. Когда об этом браке зашел разговор, молодая девица спряталась за дверь и подслушала. Она услышала о женихе разные мнения и, между прочим, следующее: «Я не думаю, что ее за него выдадут. Это – человек нехороший. У своей первой жены он проел все приданое». Молодая девица поняла это слово не так, как понимал его собеседник говорившего, ибо была еще слишком молода и никогда не слыхала слова dot – приданое, которое в некоторых местах, и главным образом в Лионе, заменяет слово douaire, и подумала, что жених проел у своей жены dos – спину или хребет. Перепуганная девушка пошла поделиться своим страхом с матерью и напрямик заявила ей, что она не хочет идти замуж за того человека, который ее сватает.

– Почему же ты не хочешь, моя милая? – спросила ее мать.

– Маменька, – ответила ей дочь, – это ужасный человек. Его жена умерла оттого, что он проел у нее спину.

Когда это сделалось известным, над ней жестоко смеялись. Но она была вполне права, отказываясь от такого мужа. Проест ли муж у своей жены спину или приданое, – для нее одинаково плохо.

Новелла XLIV О побочном сыне одного знатного сеньора, который позволил себя повесить ни за что и рассердился за то, что его спасли

У одного знатного сеньора был побочный сын, или, по крайней мере, сомнительный, отличавшийся необыкновенной рассудительностью. Он полагал, что за его родство с знатной семьей все должны чтить его, как принца, и что весь мир должен знать о его звании, происхождении и имени. Но для этого он давал слишком мало поводов, ибо большей частью скитался по стране в убогой карете, валандался со всяким людом, и с хорошим и с дурным без разбора, а нередко, проиграв где-нибудь в трактире и лошадей и платье, ездил на своей паре и без копья.

Однажды, очутившись в таком плачевном положении, он возвращался во Францию, чтобы привести себя в приличный вид, и, блуждая по Руэргу,[212] забрел в лес, где разбойники только что убили человека. Прево, гнавшийся за разбойниками, встретил нашего героя, одетого солдатом, и осведомился у него, откуда он идет. Наш герой удостоил его лишь ответом:

– А вам какое дело, откуда я иду?

– Да, я имею по вас дело! – сказал прево. – Не из тех ли вы молодцов, что убили этого человека?

– Какого человека? – спросил тот.

– Нечего спрашивать, какого! – сказал прево. – Вот покажу вам виселицу, так язык-то у вас живо развяжется!

– Что вы хотите этим сказать? – спросил наш герой.

Но за эти ответы прево схватил его (и, что гораздо хуже – за воротник) и поволок. Всю дорогу наш герой говорил:

– Ах, так вы осмелились меня схватить, господин прево? Ну что же? Пусть будет по-вашему.

Думая, что он угрожает ему товарищами, прево льнул к своей страже. Он довел его до ближайшего селения и учинил ему краткий допрос. Но наш герой в ответ на вопросы, кто он и как его зовут, только говорил:

– Вам скажут, кто я такой! Ах, так вы – людей вешать?

Сочтя эти угрозы за признание, прево присудил его к повешению и заставил подняться на лестницу. А наш герой подчинялся всему и только твердил:

– Клянусь вам, господин прево, ни одна из ваших жертв еще не обходилась вам так дорого! Так вы – людей вешать?

Когда он был уже наверху, по счастливой случайности, к толпе зрителей подошел один руэргец, который когда-то бывал при дворе и встречал там нашего героя. Он сразу же узнал его и, чтобы прочнее в этом убедиться, подошел ближе к лестнице.

– Господин прево, – сказал он, – что вы делаете? Ведь это – вот кто. Будьте осторожны.

Наш герой, услышав слова руэргца, сказал:

– Молчи, молчи же, черт побери! Пусть его научат, как вешать людей!

Узнав его имя, прево немедленно велел ему сойти вниз, а он все еще продолжал говорить:

– Ах, так вы хотели меня повесить? Ей-богу, вы дорого поплатились бы за это, господин прево! Зачем ты ему помешал? – сказал он руэргцу.

Обратите внимание: он позволял себя повесить для того, чтобы показать, как за него накажут. Кто может поверить, что он дворянин и даже сын знатного сеньора?

Этот бедняга не походил на того дворянина, которого государь назначил послом к английскому королю,[213] в то время когда последний был очень плохим французом.

– Ваше величество, – сказал дворянин, – моя жизнь и все мое добро принадлежат вам. Я не колеблясь отдам их вам, когда вы этого потребуете. Но если вы пошлете меня теперь в Англию, я оттуда уж никогда не вернусь. Вы отправляете меня на смерть, между тем как дело не столь спешное, чтобы его нельзя было отложить до того времени, когда гнев английского короля остынет. Теперь же, находясь в гневе, он непременно отрубит мне голову.

– Клянусь честью дворянина, – сказал король, – если он это сделает, я заставлю его заплатить мне за вашу голову тридцать тысяч своих, чтобы не быть в обиде!

– Но, ваше величество, – возразил ему дворянин, – из всех этих голов найдется ли хоть одна, которая могла бы мне подойти? Человека мало утешает мысль, что за его смерть отомстят.

Правда, благородный человек спокойно кладет голову под топор, когда этого требует его честь и любовь к отечеству.

Новелла XLVI О портном, обкрадывавшем самого себя, и о сером сукне, которое он возвратил своему чулочнику

Там же, в Пуатье,[214] жил один портной, по имени Лион, большой мастер своего дела, отлично одевавший и мужчин, и женщин, и всех. Только иногда, выкраивая задник, он по ошибке вырезал для него вместо двух кусков три или вместо двух рукавов выкраивал для плаща три, хотя всегда догадывался пришивать два, ибо ведь у человека всего только две руки. Но он так любил оставлять себе на знамя,[215] что ухитрился для него нарезать себе кусков из всех сортов и цветов сукна. Даже когда он кроил что-нибудь для себя, ему казалось, что он употребит сукно не в пользу, если не отрежет от него образца и не спрячет его в коробейку или в сундук со знаменем, подобно тому вору, который, не зная что украсть, вставал по ночам и крал деньги из своего собственного кошелька. Я совсем не хочу сказать, что портные – воры. Они так же, как и мельники, берут лишь то, что им дают. Одна честная служанка говорила даме, которая ее нанимала:

– Видите ли, сударыня, я буду вам служить хорошо, но…

– Что «но»? – спросила дама.

– Обратите внимание, у меня немного низковаты пятки. Я очень плохо держусь на ногах и постоянно падаю навзничь. Это мой единственный недостаток. Во всем остальном вы будете мною довольны как нельзя больше.

Наш портной очень походил на эту служанку: он был прекрасным мастером с одним только маленьким изъянчиком. Однажды, выкраивая для своего кума-чулочника плащ из серого руанского сукна, он отрезал себе от него довольно изрядный кусок, когда кум вышел зачем-то ненадолго во двор. Кум это прекрасно заметил, но не захотел ничего говорить, ибо знал по себе, что всякий кормится своим ремеслом.

Однажды утром чулочник, проходя в своем новом плаще мимо мастерской портного, остановился с ним поболтать. Портной спросил его, не хочет ли он скушать вместе с ним кусочек сельди (дело было великим постом), на что тот охотно изъявил согласие. Они поднялись наверх, чтобы зажарить сельдь. Портной крикнул сверху одному из подмастерьев:

– Принеси-ка мне тот кусок, что лежит там внизу!

Подмастерье подумал, что он велит принести кусок серого сукна, который остался от плаща, и хочет отдать его своему куму-чулочнику. Он взял это сукно и принес его к хозяину. Кум, увидев этот кусок сукна, сказал:

– Да ведь это от моего сукна! Ты только это и взял? Э! Тело божие! Это еще не так много.

Видя, что его уличили, портной сказал ему:

– Неужели ты думаешь, что я хотел его у тебя украсть? Ведь ты мне – кум. Разве ты не видишь, что я велел его принести для того, чтобы вернуть тебе? Храни их сукно, а они тебя обвинят, что ты его украл!

Кум-чулочник остался этим ответом весьма доволен. Он позавтракал и унес свое сукно. Но портной задал за это своему подмастерью хорошую трепку; будь вперед умнее!

Новелла L О гасконце, который предложил отцу выбирать яйца

Один гасконец, побывав на войне, возвратился домой к своему отцу, старому и смиренному поселянину. Сын же был разбитной малый: он держался дома, как истый рубака, и вел себя хозяином. Однажды, в пятницу за обедом, он сказал отцу:

– А ведь у нас достало бы кружек и на тебя, и на меня, хоть ты и не стал бы пить.

Как-то раз они испекли на камельке три яйца. Наш гасконец взял одно для пробы, другое тоже потянул к себе, оставил на блюде только одно яйцо, а потом и говорит отцу:

– Выбирай, отец!

– Э! – сказал ему на это отец. – Да что же я буду выбирать-то? Ведь тут осталось всего одно яйцо.

– Голова божья! – сказал гасконец. – Все-таки есть что выбирать: можешь взять или оставить.

Отцу предоставлялся хороший выбор.

Когда отец заболел, сын сказал ему:

– Помоги тебе Бог, отец. – А потом добавил: – Если только будет на это его милость. Он ведь ничего не делает против своей воли.

Он был стыдлив, как свинья, ворующая тесто, а поэтому не смел бранить отца и только говорил:

– Чтоб язва поразила половину людей!

А потом упрашивал приятеля:

– Пожелай язву и другой половине, чтобы она досталась отцу.

Новелла LII О двух доводах, которыми можно заставить замолчать жену

Один молодой человек, беседуя с парижанкой, которая хвалилась тем, что командует мужчинами, сказал:

– Будь я вашим мужем, я не дал бы вам потачки.

– Вы? – воскликнула она. – Нет, и вы стали бы плясать под мою дудку, как и все.

– Ой ли? – усомнился он. – Ведь у меня есть два прекрасных довода, которыми я сумею управиться с любой женщиной.

– Вот как! – сказала собеседница. – Что же это за доводы?

– Вот один довод! – ответил молодой человек, сжимая кулак, и затем, сжимая другой кулак, – а вот и другой довод.

Дама засмеялась, ибо полагала, что у него есть какие-нибудь два новых довода наставлять женщин на ум. А тот разумел кулаки. Но, я думаю, нет ни кулаков, ни доводов, которыми можно образумить женщину, когда на нее найдет блажь.

Новелла LIII Способ разбогатеть

Начав с мелочной торговли, с продажи иголок, поясов и булавок, один человек так разбогател, что скупил у своих соседей землю, и во всем округе только и было разговоров что о нем. Удивляясь удачливости этого человека, один дворянин, очутившийся однажды вместе с ним в дороге, спросил его (назвав его при этом по имени):

– Послушайте, любезный, как это вы сумели так разбогатеть?

– Сударь, – ответил тот, – я расскажу вам это в двух словах: я старался больше трудиться и меньше расходовать.

Вот действительно остроумно сказано, но к этому требуется еще хлеб и вино, ибо иной свернет себе шею, а все-таки от этого не разбогатеет. Но этот человек сумел выразиться удачнее, чем тот, который говорил:

– Для того, чтобы разбогатеть, нужно лишь повернуться к Богу спиной на добрых пять-шесть лет.

Новелла LIV Об одной орлеанской даме, любившей школяра, который изображал у ее двери маленькую собачонку, и о том, как большая собака прогнала маленькую

За одной орлеанской дамой, женщиной красивой и благонравной (хоть она и была оса[216]), женой торговца сукном, долго ухаживал один молодой школяр, красавец и лихой плясун (в те времена орлеанские плясуны славились так же, как пуатинцы-флейтисты, авиньонские удальцы и тулузские зубрилы). Звали этого школяра Клеретом. Дама, обладавшая жалостливым и добрым сердцем, не могла устоять против его ухаживаний и ответила ему наконец взаимностью, каковой он мирно наслаждался благодаря искусному обмену с нею посланиями, обоюдным предостережениям и намекам. У них были в ходу также и кой-какие невинные ухищрения, которые они применяли попеременно, вроде, например, того, что в десять часов вечера Клерет приходил к ее двери и подражал лаю маленькой собачонки. Горничная, посвященная в этот секрет и державшая его в тайне, тотчас же выходила на его лай без свечи и без фонаря и открывала ему дверь. А по соседству с этой дамой жил другой школяр, который тоже был в нее влюблен и страстно желал быть в компании с Клеретом, но не мог этого добиться, потому что либо не нравился ей, либо не был так смышлен, как Клерет, а вероятнее всего потому, что умные женщины неохотно заводят шашни с соседями, опасаясь слишком скорого разоблачения. Однако, узнав о посещениях Клерета и даже о том, как он лает и как ему открывают дверь, этот школяр сумел кое-что придумать. Точно узнав время прихода Клерета, он решил, что голос у него вполне пригоден для того, чтобы подражать им лаю собачонки, как это делал Клерет, и стоит ему только залаять, как добыча будет в его руках.

И вот однажды, когда мужа дамы не было дома, он немного ранее десяти часов подошел к дверям ее дома и залаял, как маленькая собачонка:

– Гав! Гав!

Служанка, услышав лай, тотчас же открыла ему дверь. Весьма обрадовавшись этому, он, знакомый с расположением комнат, направился прямо в спальню дамы и лег к ней на кровать. Дама приняла его за Клерета, а он, разумеется, не терял даром времени.

Пока он с нею забавлялся, пришел Клерет и принялся, по обыкновению, лаять у двери:

– Гав! Гав!

Но его не впустили. Хотя даме и послышалось что-то, но она не подумала, что это – он. И только после того как он тявкнул еще раз, у нее зародилось подозрение, тем более что приемы и манеры гостя показались ей не такими, как у Клерета. Она хотела встать и позвать служанку, чтобы та узнала, в чем дело, но школяр, намеревавшийся провести эту ночь, которая началась для него столь счастливо, в свое удовольствие, немедленно поднялся с кровати и, подойдя к окну, в то время как Клерет продолжал еще свои «Гав! Гав!», залаял ему в ответ наподобие деревенских брехунов:

– Гоф! Гоф! Гоф!

Услышав этот голос, Клерет сказал:

– Ах, ах, божье тело! Конечно, большая собака должна прогнать маленькую. Прощайте, прощайте, доброго вечера и доброй ночи!

И ушел. А тот школяр снова улегся на кровать и постарался успокоить даму, как мог. Ей не оставалось ничего другого, как покориться. С этого времени он вступил с маленькой собачкой в сделку, и они ходили охотиться на кроликов по очереди, как добрые друзья и товарищи.

Новелла LVIII О монахе, который давал на все вопросы краткие ответы

Один монах, находясь в пути, зашел во время ужина в харчевню. Хозяин усадил его с другими проезжими, которые успели изрядно закусить, и наш монах, дабы догнать их, принялся уписывать свой ужин за обе щеки с такой жадностью, словно он не видал хлеба целых три дня. Для большего удобства он снял с себя все облачение до фуфайки. Обратив на это внимание, один из сидевших за столом принялся задавать ему разные вопросы. Монаху это весьма не нравилось, ибо он был занят ублажением своей утробы, и чтобы не терять времени, он стал давать краткие ответы, в которых, я полагаю, он упражнялся раньше, ибо отвечал весьма точно. Вот в чем состояли вопросы и ответы:

– Какую вы носите одежду?

– Клобук.

– А много в вашем монастыре монахов?

– Очень.

– Какой вы едите хлеб?

– Черный.

– Какое вы пьете вино?

– Светлое.

– Какое мясо вы едите?

– Говяжье.

– Сколько у вас послушников?

– Девять.

– Как вы находите это вино?

– Добрым.

– Вы не пьете такого?

– Нет.

– А что вы едите по пятницам?

– Яйца.

– А сколько их полагается на брата?

– Два.

Таким образом он отвечал на все вопросы, ни разу не оторвавшись от еды. Если он так же кратко читал свои утренние молитвы, то, надо полагать, он был хорошей опорой церкви.

Новелла LIX О школяре-юристе и об аптекаре, который обучал его медицине

Один школяр, пробывший некоторое время в Тулузе, заехал в маленький городок Сент-Антонин, находящийся близ Кагора[217] в Керси, намереваясь заняться там повторением своих кодексов. Нельзя сказать, чтобы он в них особенно преуспевал, ибо более увлекался кодексами сердца и был в них большим знатоком, но он пришел к решению, что уж если выбрал себе профессию юриста, то должен ее держаться, хотя она ему и не совсем по плечу. Так как в небольших городах всякий приезжий тотчас же обращает на себя внимание, то вскоре по его приезде в Сент-Антонин к нему пристал с разговорами местный аптекарь.

– Добро пожаловать, сударь, – приветствовал он его и завел с ним беседу, во время которой школяр обронил несколько медицинских терминов, ибо, как человек образованный, он должен был уметь поговорить обо всем.

Услышав эти слова, аптекарь сказал:

– Насколько я могу судить, сударь, вы обучались медицине?

– Не совсем так, – ответил школяр, – но кое-что слыхал.

– Я полагаю, – продолжал аптекарь, – вы не хотите в этом сознаться потому, что не имеете намерения остаться в этом городе. Но уверяю вас, что вы ничего от этого не потеряете. У нас теперь нет врача. Наш врач недавно умер, оставив после себя сорок тысяч франков. Если вы согласитесь здесь остаться, то вам будет неплохо. Я вам дам квартиру, и мы с вами отлично заживем, если сумеем хорошо сойтись. Пожалуйте-ка ко мне обедать.

Выслушав аптекаря, который был человеком неглупым, ибо знал свое дело и живал в лучших городах, школяр согласился пойти к нему обедать, думая про себя: «Уж не попытать ли счастья? Если этот человек исполнит свое обещание, то у меня будет хорошее занятие. Сторона здесь глухая, никто меня не знает. Посмотрим, что из этого выйдет». Аптекарь привел его к себе обедать. Беседовали они все на ту же тему и после обеда сделались уже друзьями. Короче говоря, аптекарь уверил школяра, что он – врач, и тот в конце концов заявил:

– Видите ли, в чем дело. По своей специальности я еще не практиковался – вам это нетрудно заметить. Я имел намерение добраться до Парижа, поучиться там еще годик, а потом уж заняться практикой в своем родном городе. Но если я уж встретился с вами и нашел в вас человека, который желает доставить мне удовольствие, так же, как и я вам, то мы попытаемся заняться с вами делом. Я рад здесь остаться.

– Не беспокойтесь, сударь, ни о чем, – сказал аптекарь. – Я обучу вас врачебному искусству в две недели. Я имел дела с врачами и во Франции и в других странах, и у меня большой опыт. Я знаю все их приемы и все их рецепты наизусть. А, кроме того, в этих краях достаточно иметь лишь солидную внешность и уметь угадывать, для того чтобы заслужить славу самого ученого врача в мире.

И со следующего дня аптекарь начал его учить, как прописывают унции, драхмы, скрупулы, горсти и щепоти,[218] а еще через день рассказал ему название наиболее употребительных лекарств, научил его отмеривать дозы, примешивать, взбалтывать и всему прочему. Это продолжалось девять – двенадцать дней, в течение которых школяр, по совету аптекаря, не выходил из дому, под видом нездоровья, а сам аптекарь постарался распространить по городу слух, что этот молодой человек – самый лучший, самый ученый из всех врачей, какие только когда-либо приезжали в Сент-Антонин. Жители весьма обрадовались этому и, когда он стал выходить из дома, начали всячески его ласкать и наперерыв приглашать к себе. Все они с великим удовольствием заболели бы только ради того, чтобы доставить ему практику и удержать его в своем городе.

Но школяр (что я говорю, школяр? – доктор, прошедший науку у аптекаря!) ломался, посещал лишь весьма немногих, старался солидно держаться и во всем советовался с аптекарем, который неизменно давал ему указания. Но вот понесли ему со всех сторон мочу. А в этих краях от врача требовалось, чтобы он угадывал по моче пол больного, что у него болит и сколько ему лет. Но этот врач оказался еще умнее: он угадывал, кто были родители больного, женат ли он или нет, с какого времени женат и сколько у него детей. Словом, с помощью господина аптекаря он узнавал у всех своих пациентов, от старого до малого, всю их подноготную: как только кто-нибудь приходил к нему с мочой, аптекарь принимался его расспрашивать, и, пока врач сидел у себя наверху, он узнавал все, что нужно, а затем, попросив посетителя немного подождать, тайком передавал врачу все сведения о том, кто принес мочу. Взяв мочу, врач немедленно принимался рассматривать ее сверху, ставил руку между посудиной и светом, опускал ее и с подобающей миной говорил:

– Это женщина.

– О, сударь! Вы говорите правду! Ей-богу!

– У нее болит левый бок под грудью (голова или живот, смотря по сведениям, которые давал ему аптекарь). Около трех месяцев назад она родила дочь.

Изумлению принесшего мочу не было границ. Немедленно же бежал он рассказывать по всему городу все, что слышал от врача, и слава о его учености переходила из уст в уста. Он сделался там первым человеком. Если случайно аптекаря не было дома, он сам выпытывал у руэргцев[219] нужные сведения, начиная с удивленного восклицания: «Тяжелая болезнь!» После чего посетитель тотчас же проговаривался: «у него» или «у нее». Затем, немного посмотрев мочу, он спрашивал:

– Ведь это мужчина?

– Сущая правда! Это – точно мужчина.

Когда же ему приходилось принимать больного при свидетелях, он всегда старался держаться поближе к своему учителю, и тот говорил с ним на медицинской латыни, которая была в те времена нежна, как крашеное сукно. Под этим сукном он передавал ему и рецепт, делая вид, что говорит о чем-то постороннем. Предоставляю вам полюбоваться на врача, пишущего рецепты под диктовку аптекаря! Но не знаю, что тут было причиной, мнение ли, которое он завоевал среди своих пациентов, или что-нибудь другое, а только больные, лечившиеся у него, выздоравливали, и не было во всем этом краю ни одного сына доброй матери, который у него не побывал бы. Все считали для себя счастьем заболеть, пока он у них, ибо думали, что если он от них уедет, то такого врача им уже не видать. Ему подносили тысячи всяких подарков – дичь, посудины с вином, и женщины вышивали для него платки и рубашки. За ним ухаживали, как за петушком под корзинкой,[220] и благодаря этому месяцев через шесть, через семь он сумел скопить изрядную кучу экю, да и аптекарь при его помощи тоже от него не отстал.

После этого он решил уехать, будто бы получив от родных письмо, в котором ему наказывали немедленно приехать, и отправился в Париж, где занялся изучением медицины. Но, может быть, никогда он не был таким хорошим врачом, как во время своего обучения, то есть никогда у него дела не шли так хорошо, как в том городе, ибо судьба бывает иногда более благосклонной к смельчакам, чем к благоразумным людям. Ученые люди слишком рассудительны: они взвешивают обстоятельства, опасаются и сомневаются, порождая этим недоверие к себе и охлаждая у людей желание обращаться к ним за советами. И в самом деле, говорят, что попасться в руки к счастливому врачу – лучше, чем к ученому. Итальянский врач это прекрасно понимает, и, когда у него бывает досуг, он пишет две-три сотни рецептов на случай разных болезней, а затем, собрав их в кучу, кладет в карман. Когда кто-нибудь приносит ему мочу, он вынимает наугад, как вынимаются лотерейные билеты, рецепт и вручает его пациенту со словами: «Dio te daga buona!».[221] Если больной выздоравливает: «In buona hora».[222] Если больному становится хуже: «Suo danno».[223] Вот что творится на белом свете!

Новелла LXI О приговоре бретонского прево, повесившего Жана Трюбера[224] и его сына

Жил в Бретани один человек, и, надо сказать, человек дрянной. Звали его Жаном Трюбером. Он много раз попадался на кражах, и, казалось, получив в одном месте трепку, в другом – порку, он должен был бы немного образумиться, но, напротив, он так к этому привык, что не только не исправлялся, но даже начал обучать своему ремеслу пятнадцати-шестнадцатилетнего сына, водя его с собою на промысел.

Как-то раз они украли у одного богатого крестьянина кобылу. Тот сразу же заподозрил в этой краже Жана Трюбера и сумел с помощью надежных свидетелей доказать, что Жан Трюбер увел его кобылу в среду на базар, находившийся в пяти-шести милях от деревни, где и продал. Жана Трюбера вместе с сыном выдали прево, и ему недолго пришлось ждать суда и приговора, в котором, между прочим, значилось следующее: «Жана Трюбера за кражу и увод взрослой кобылы повесить и удавить, и мальчик должен быть вместе с ним». Затем прево передал Жана Трюбера и его сына палачу и откомандировал с ними своего актуариуса[225] – парня не особенно ученого. Когда дело дошло до исполнения приговора, палач высоко и быстро повесил отца, а затем спросил актуариуса, что он должен сделать с мальчуганом. Актуариус прочел приговор, внимательно рассмотрел слова «и мальчик должен быть вместе с ним» и велел палачу делать свое дело. Палач сделал. Он вздернул и мальчугана, который уже совсем повесил голову, и, что гораздо хуже, удавил. Исполнив приговор, актуариус пришел к прево, и тот его спросил:

– Ну, как дела с Жаном Трюбером?

– Жан Трюбер повешен, – ответил актуариус.

– А мальчуган? – спросил прево.

– И мальчуган повешен, ей-богу!

– Как? – сказал прево. – Тысяча чертей! И мальчуган повешен?

– Ей-богу, и мальчуган, – ответил актуариус.

– Что вы сделали! – сказал прево. – Ведь я вам этого не говорил.

И между ними произошел долгий спор. Актуариус утверждал, что, согласно приговору, он должен был повесить и мальчугана, прево утверждал обратное. Наконец после долгих препирательств прево сказал:

– Прочтите приговор. Клянусь богом, я не имел намерения вешать мальчугана!

Актуариус прочел приговор и это самое важное место: «Жана Трюбера за кражу и увод взрослой кобылы повесить и удавить, и мальчик должен быть вместе с ним». Словами «вместе с ним» прево хотел сказать, что Жан Трюбер должен быть повешен, а его сын должен присутствовать при казни, чтобы казнь отца послужила для него назиданием. Прево хотел поступить с мальчиком согласно именно этим словам, но было уже поздно. Актуариус же оправдывался тем, что слова «вместе с ним» должны означать, что мальчик подлежит повешению вместе с отцом. Наконец, не зная, что сказать, хотя актуариус был не прав, прево промолвил:

– Покончено с мальчиком, покончено. А может быть, это и хорошая развязка для молодого волка, ей-богу!

Вот и все вознаграждение, какое получил бедный мальчуган, если не принимать в расчет распоряжения прево снять его с виселицы, чтобы не было толков.

Новелла LXII О юноше, который под именем Туанетты поступил в женский монастырь, и о том, как он вышиб очки у игуменьи, которая осматривала его голого

Жил на свете юноша лет семнадцати-восемнадцати. Побывав на празднике в одном женском монастыре, он увидел там четырех или пятерых красивых монахинь и пришел от них в такое восхищение, что за любую из них охотно согласился бы нарушить свой пост. Они настолько пленили его воображение, что не давали ему ни на минуту покоя.

Приятель, которому он поведал однажды свои чувства, сказал ему:

– Вот что тебе нужно сделать. Ты – парень красивый. Оденься девушкой и ступай к игуменье. Она тебя охотно примет в монахини. Ведь здесь тебя никто не знает.

Это верно: он был мастеровым и скитался по всей стране. Этот совет ему весьма понравился. Полагая, что нет такой опасности, от которой он не сумел бы увильнуть, он решил им воспользоваться. Он переоделся бедной девушкой, придумал себе имя «Туанетта», отправился в монастырь и добился там свидания с игуменьей. Игуменья была очень стара, и по счастливой случайности у нее не было в это время горничной. Туанетта довольно толково изложила ей свою просьбу, уверив ее, что она бедная сирота из одной недальней деревни, сказав при этом, из какой именно. Ее смиренная речь понравилась игуменье, и, как бы из милосердия к ней, она согласилась ее приютить, обещая через несколько дней принять ее к себе в услужение, а если она будет вести себя, как хорошая девушка, то и оставить в монастыре совсем. Туанетта стала вести себя умницей. Она весьма понравилась доброй игуменье, и мало-помалу ее полюбили все монахини. А так как она быстро научилась работать иглой (может быть, потому, что умела раньше), то еще более довольная ею игуменья решила немедленно постричь ее в монахини.

После пострижения, которое было для нее самым важным делом, она начала теснее сближаться с теми монахинями, которые казались ей самыми красивыми, и, шаг за шагом, ей удалось улечься с одной из них на одну кровать. И в первую же ночь, предаваясь с нею невинным и приятным утехам, Туанетта открылась своей подруге в том, что по воле божией у нее чудесным образом вырос на животе рог, и они начали забавляться. Этой забаве он (я хочу сказать – она) с легкой руки предавался довольно долго и тешился не с одной только, но с четырьмя монахинями, с которыми сумел завязать дружбу. Нет ничего удивительного в том, что если в этот секрет были посвящены трое или четверо сестер, то о нем узнала и пятая, и шестая. А так как среди них были и красивые, и некрасивые, то Туанетта, выказывая к последним меньше расположения, чем к первым, дала повод ко всяким подозрениям и догадкам. Они принялись следить за нею так внимательно, что скоро открыли все.

Поднялся ропот, который дошел и до ушей игуменьи. Они не указали ей прямо на сестру Туанетту, ибо игуменья была виновницей ее посвящения и так сильно к ней привязалась, что вряд ли поверила бы, если бы ей рассказали всю правду, ню косвенными намеками они дали ей понять, что не следует особенно полагаться на монашеское одеяние, что не все монахини так благонравны, как она думает, И что есть-де среди них одна монахиня, которая порочит религию и развращает сестер. Когда же она спросила их, о ком и о чем они говорят, они ей ответили, что если она хочет это узнать, то пусть их всех разденет донага. Игуменья, пораженная этой новостью, пожелала узнать всю правду на другой же день и призвала к себе всех монахинь. Сестра Туанетта, уведомленная своими любимицами о намерении игуменьи, а именно, что игуменья хочет произвести осмотр, повязала свой рожок шнурком и так искусно подтянула его через зад, что, рассматривая ее не очень близко, нельзя было заметить ничего подозрительного. Она надеялась, что игуменья, не видевшая дальше своего носа, ничего не разглядит. Все монахини явились. Игуменья прочла им назидание, объяснила им, зачем она их призвала, и велела им раздеться донага. Затем она надела очки и начала их осматривать. Обходя их по очереди, она дошла и до сестры Туанетты. Туанетта, увидев всех этих голых, свежих, белотелых, пухлых и жирных монахинь, не могла управиться со своим рожком, и он сыграл с ней плохую штуку. В тот самый момент, когда игуменья подошла к ней вплотную и начала ее разглядывать, шнурок порвался, а рожок, внезапно развернувшись, ударил по очкам игуменьи и отбросил их шага на два. Бедная игуменья была так поражена этим происшествием, что только и могла воскликнуть:

– Иисус Мария! Так это – вы? Кто бы мог это подумать! О, как вы меня обманули!

Однако ей ничего больше не оставалось, как замять это происшествие, ибо она не хотела позорить религию. Сестра Туанетта была отпущена с обещанием, что она впредь будет соблюдать честь монахинь.

Новелла LXIII О профессоре, который сражался с одной селедочницей с Малого моста

Один стриж[226] направился как-то раз в Великий пост к Малому мосту[227] и подошел к селедочнице, намереваясь купить у нее треску. Но вместо двух лиардов, которые она с него запросила, он предложил ей только один. Селедочница рассердилась и обругала его, сказав:

– Проходи, проходи, Жоан![228] Отнеси свой лиард к кишечникам.

Стриж, получивши такое оскорбление прямо в глаза, пригрозил ей пожаловаться на нее своему профессору.

– Ступай, паренек, жалуйся! – ответила она. – Я сумею отделать вас обоих – и тебя, и его!

Стриж, недолго думая, отправился прямо к своему профессору, порядочному повесе, и сказал ему:

– Per diem, Domine![229] Там, на Малом мосту, сидит самая злющая старуха в мире! Я хотел купить у нее треску, а она назвала меня Жоаном.

– А кто она? – спросил профессор. – Ты сумеешь мне ее показать?

– Ita, Domine,[230] – ответил школяр. – А кроме того, она мне сказала, что сумеет отделать и вас, если вы к ней придете.

– Пусть только попробует! – сказал профессор. – Per dies![231] Она получит, что следует.

Профессор решил, что к такой особе с пустыми руками идти нельзя и что самым лучшим подарком для нее будет запас хороших отборных ругательств, которыми он должен отделать ее так, чтоб довести ad metam non loqui,[232] a поэтому велел спешно собрать все ругательства, какие только существуют, и обратился также за помощью к своим коллегам. Коллеги, сидя за кружками вина, скоро придумали их для него такую уйму, что он вполне удовлетворился. Записав их на двух больших свитках, он выучил один свиток наизусть, а другой положил за рукав на тот случай, если одного свитка окажется недостаточно.

Затвердивши свои ругательства насколько возможно лучше, он позвал стрижа, чтобы тот довел его до Малого моста и показал ему эту селедочницу. Кроме него, он пригласил с собой еще нескольких других галошников,[233] которых он сводил in primis et ante omnia[234] в кабачок «Мул» и хорошенько подпоил. Едва они дошли до Малого моста, как селедочница узнала стрижа и, увидев, что он явился на этот раз не один, догадалась, зачем он пришел.

– Ах, вот они! – закричала она. – Вот они, обжоры! Вся школа свалилась!

Профессор приблизился к ней и, постучав об лохань, где она держала сельди, сказал:

– А что нужно этой старой ведьме?

– Ах ты, кутейник! – сказала старуха. – Уж не затем ли ты сюда пришел, чтоб задирать меня?

– Вот навязалась, старая шлюха! – сказал профессор. – Клянусь светом! Пусть будет по-твоему!

И с этими словами он стал перед ней в позу фехтовальщика, намереваясь сразиться с ней меткими ударами языка.

– Слава те боже, – сказала селедочница, увидев, что ей делают вызов. – Так ты хочешь меня переругать, чумазый учителишка! Ну, ну! Начинай, дюжий осел, увидишь, как я тебя отделаю. Говори же, твой черед!

– Эх ты, двужильная! – сказал профессор.

– Ах ты, сводник!

– Провались ты, тварь!

– Нишкни, потаскун!

В самом разгаре сражения я должен был уйти, потому что у меня были дела, но я слышал от свидетелей, что обе стороны долго и отважно сражались, высыпав друг на друга по сотне самых отборных, крепких и сногсшибательных ругательств. Но говорят, что у профессора вырвалось одно ругательство два раза: он вторично назвал ее «тварью». Селедочница заметила это и сказала:

– Слава те боже! Да ведь ты уже это говорил, блудник ты этакий!

– Ну и что же? – ответил ей профессор. – Ведь ты и дважды и трижды тварь!

– Брешешь, лягушонок противный!

Надо полагать, что бойцы бились некоторое время так искусно, что зрители не знали, кому из них отдать пальму первенства. Но у профессора истощился наконец первый свиток. Он вытащил из рукава второй, и так как он не знал наизусть, то немного смутился, увидев, что селедочница входит в еще больший азарт. Однако, надеясь, что если он отхватит их единым духом, то ему удастся ее сбить, он начал читать записанные в свитке школьные ругательства:

– Алекто, Мегера, Тезифона,[235] презренная, гнусная, омерзительная, отвратительная!

Но селедочница его прервала.

– Ну, слава те боже! – сказала она. – Ты уже не знаешь что и сказать? Говори по-настоящему, и я буду тебе отвечать, безмозглый! Говори по-настоящему! Ах, он принес с собой целый свиток! А ну-ка, поди сперва выучи его, учитель Жоан! Ты еще не выучил своего урока!

И все селедочницы принялись на него лаять, словно собаки на луну, и так напустились на него, что ему больше ничего не оставалось делать, как спасаться бегством. Бедняга был побежден. Вероятно, он пришел к выводу, что если бы у него был Калепин,[236] – вокабулярий, диксионарий, промптуарий и тезаурий ругательств, – он не уступил бы этой ведьме: поэтому он был вынужден скрыться в коллеж Монтегю,[237] куда и удрал без оглядки.

Новелла LXIV О парижанине, который сходил с ума по одной молодой вдове, и о том, как она, решив над ним посмеяться, оказалась посрамленной более, нежели он

Один парижанин, происходивший из хорошей семьи, юноша ловкий и знавший себе цену, влюбился в молодую и красивую вдову, которая была очень довольна тем, что в нее влюблялись, умела искусно разнообразить приманки, пленявшие ее поклонников, и наслаждалась анатомией сердец молодых людей. Но свою благосклонность она дарила только тем поклонникам, которые ей нравились, притом, нередко самым худшим, и молодого человека, о котором здесь идет речь, лишь водила за нос, делая вид, что готова для него на все. Он беседовал с ней наедине, трогал и даже целовал ее груди, касался ее тела, но никак не мог добиться позволения умереть возле нее заживо. Тщетно он умолял, заклинал ее и носил ей подарки, – она оставалась непреклонной, за исключением разве того случая, когда во время одной уединенной беседы с нею, в ответ на его красноречиво изложенное желание, она сказала:

– Нет, вы ничего от меня не получите, пока не поцелуете мне зад.

Эти слова вырвались у нее совершенно необдуманно, и она полагала, что молодой человек не примет их всерьез, но он, несмотря на свое смущение, после того как все его средства оказались бессильными, решил, однако, испытать и это средство, надеясь, что никто о нем не узнает, и ответил, что если ничем другим он не может ей угодить, то он готов.

Дама, пойманная на слове, поймала и его и заставила его поцеловать свой зад без всякого прикрытия. Но когда Дело дошло до переда – он опять остался ни с чем. Дама только смеялась над ним и говорила ему такие колкости, что он пришел в совершенное отчаяние и ушел от нее в бешенстве, какого не испытывал еще ни один человек в мире. Но он был не в силах оставить ее совсем и лишь на некоторое время удалился от общества, ибо стыдился не только ее, но и всех людей, словно весь мир знал о его поступке. Он обратился, наконец, за помощью к одной старухе, которая знала эту даму.

– Послушай, нельзя ли сделать что-нибудь такое, чтобы эта женщина меня полюбила? – сказал он ей, когда разговор коснулся его дамы. – Не можешь ли ты придумать какое-нибудь средство, которое могло бы избавить меня от моих мучений? Если ты мне ее отдашь, то я подарю тебе такое платье, какого ты еще никогда не носила.

Старуха утешила его, обещала сделать все, что возможно, и добавила, что если в Париже есть человек, который может ему помочь, так это только она. И действительно, она пустила в ход самые лучшие и сильные средства. Но вдова была довольно хитра и, догадавшись, что старуха хлопочет об этом молодом человеке, осталась по-прежнему непоколебимой. Может быть, она рассчитывала выйти за него замуж или имела на его счет какие-нибудь особенные соображения, ибо, например, хитрые женщины имеют обыкновение мучить какого-нибудь одного несчастливого поклонника своей неприступностью для того, чтобы скрыть свою уступчивость другим.

Так или иначе, но старухе сделать ничего не удалось. Она пришла к молодому человеку и сказала, что безуспешно испробовала все ивановские травы[238] и что помочь его горю больше ничем нельзя. По ее мнению, у него осталось только одно средство: он должен переодеться нищим и пойти к дверям дамы просить милостыню – может быть, хоть этим ему удастся чего-нибудь добиться. Это показалось юноше исполнимым.

– Но что я должен буду делать? – спросил он.

– А вот что, – ответила старуха. – Вам нужно сперва замазать себе лицо, чтобы она вас не узнала, а затем притвориться дурачком. Она догадлива на диво.

– Но как мне притвориться дурачком? – спросил молодой человек.

– А я почем знаю? – ответила старуха. – Ну, смейтесь все время и говорите первое слово, какое взбредет в голову, и о чем вас ни спросят, говорите только это одно слово.

– Я так и сделаю.

И они решили, что он будет только смеяться и говорить слово «сыр».

Он оделся в лохмотья и вечером, когда народ уже начал расходиться, отправился к дверям своей дамы. Хотя уже миновала Пасха, погода стояла еще довольно холодная. Подойдя к двери, он начал громко кричать и смеяться:

– Ха-ха! Сыр!

Окна комнаты, где жила вдова, были обращены на улицу, и поэтому, услышав его крик, она сейчас же послала служанку узнать, кто это кричит и что ему нужно. Но он только и отвечал:

– Ха-ха! Сыр!

Служанка вернулась и сказала даме:

– Боже мой! Сударыня, это какой-то нищий – мальчуган и дурачок. Он только смеется да кричит «сыр!».

Дама пожелала узнать сама, что это значит, сошла вниз и спросила:

– Кто ты, друг мой?

Но и ей он отвечал:

– Ха-ха! Сыр!

– Ты хочешь сыру? – спросила она.

– Ха-ха! Сыр!

– Хочешь хлеба?

– Ха-ха! Сыр!

– Ступай отсюда, друг мой, ступай!

– Ха-ха! Сыр!

Убедившись, что он совсем дурачок, дама сказала служанке:

– Перетта, да он в такую ночь совсем замерзнет. Надо его впустить. Пусть обогреется.

– Мананда,[239] – сказала служанка. – Вы правы, сударыня. Войди, дружок, войди. Обогрейся.

– Ха-ха! Сыр! – сказал он и вошел со смехом на устах и в душе, увидев, что дело идет на лад.

Он подошел к огню и выставил напоказ свои толстые крепкие ляжки, на которые дама и служанка прищурили глазки. Они спросили его, не хочет ли он пить или есть, но он по-прежнему ответил:

– Ха-ха! Сыр!

Настало время ложиться спать. Дама, раздеваясь, сказала служанке:

– Перетта, это – очень красивый мальчуган. Жаль, что он такой дурачок.

– Мананда, – ответила служанка. – Вы правы, сударыня. Мальчуган – хоть куда!

– А если мы положим его на нашу кровать? – сказала дама. – Что ты об этом думаешь?

Служанка рассмеялась:

– А почему бы и не положить? Он ведь не выдаст нас, коли умеет говорить только одно слово.

Словом, они его раздели, причем для него не потребовалась и чистая сорочка, ибо надетая на нем сорочка оказалась не грязной, а только немного разорванной, и удобно уложили промеж собой на кровать. Наш герой предался утехам с дамой. Служанке тоже кое-что досталось, но он дал ей понять, что ему больше нравится дама, и, забавляясь с нею, он не забывал, однако, про свои: «Ха-ха! Сыр! › На другой день рано утром его выпустили, и он пошел своей дорогой. С этого времени он стал часто ходить за своей добычей, весьма довольный своими успехами, и по совет' старухи старался себя не выдавать. А иногда, одевшись в свое обычное платье, он приходил к даме, вел с нею обычные разговоры и ухаживал за нею, как и прежде, без всякого успеха.

Наступил май месяц. Молодой человек решил нарядиться в зеленую куртку и сказал даме, что он хочет надеть эту куртку в знак того, что он ее любит. Даме это весьма понравилось, и в награду за его любовь она обещала при первом же удобном случае ввести его в общество красивых женщин. В этом наряде она и представила его однажды собранию женщин, среди которых находилась и сама. Кроме него, пришли и другие молодые люди. Уйдя в сад, все собравшиеся дамы и кавалеры уселись вперемешку в кружок. Молодой человек сел рядом со своей дамой. Мастерица на всякие затеи и игры, она предложила начать игру, и все общество охотно согласилось на ее предложение. Между тем она уже давно задумала высмеять молодого человека и решила, что настал удобный случай привести этот замысел в исполнение. Она затеяла игру, состоявшую в том, что каждый из участников был обязан прочесть какой-нибудь любовный стишок или сказать что-либо смешное, что ему придет на ум. Все начали выступать по очереди. Когда очередь дошла до вдовы, она с выразительными, заранее заученными жестами, прочла!

Какого вы мненья о госте в зеленом,
Столь преданном даме и страстно влюбленном,
Что, зад ей целуя, шептал: «Мой кумир!»

Все обратили взоры на этого молодого человека, ибо было нетрудно догадаться, что речь шла о нем. Однако он не смутился, напротив, воспылав поэтическим вдохновением, он быстро ответил своей даме:

Какого вы мненья о госте в зеленом,
Что, с вами играя в углу потаенном.
Ваш зад трамбовал и кричал: «Ах! ах! Сыр!»

Нет нужды говорить, что дама была сильно сконфужена этим ответом, ибо, несмотря на все свое умение владеть собою, она не могла не измениться в лице и, таким образом, не выставить себя на позор перед всем собранием. Так одним ударом молодой человек отомстил ей за эту выходку и за все ее прежние коварные проделки. Этот пример – хороший урок для всех слишком привередливых и самоуверенных насмешниц: к своему позору они большей частью попадают впросак, ибо боги помогают и покровительствуют влюбленным с искренними сердцами, как это можно видеть на примере с молодым человеком, которого Феб осенил вдохновением, чтобы он мог дать быстрый ответ на оскорбление, столь хитро и нагло задуманное дамой.

Новелла LXVIII О мастере Берто, которого уверили в том, что он умер

Некогда в городе Руане (не ручаюсь, впрочем, за точность, что именно там) жил человек, служивший предметом развлечения для всех прохожих и проезжих (разумеется, если они только знали, как к нему подойти). Он ходил по улицам одетый то моряком, то магистром, то собирателем слив, но всегда дурак дураком. Звали его мастером Берто. Наверное, не кто иной, как он, употреблял при счете число двадцать, одиннадцать, а между тем он гордился своим званием мастера, как осел новым седлом. Кто забывал об этом, тот получал от него мало удовольствия, но. назвав его «мастером Берто», вы могли бы заставить его пролезть через кошачью лазейку. Причиной его слабоумия была одна шутка, сыгранная над ним несколькими весельчаками: они не дали ему спать целых одиннадцать ночек подряд, всаживая ему в ягодицы толстые булавки. А ведь это верный способ сделать человека дураком по бекар и бемоль.[240] Правда, к этому он имел предрасположение от природы, ибо ведь он был мастером Берто.

Однажды он попал в руки к каким-то честным людям, которые увели его в поле и там, вдоволь потешившись над ним, начали уверять его, что он болен, заставили его исповедаться у находившегося среди них священника, написать завещание, а затем убедили его, что он умер, ибо пели над ним заупокойные молитвы и говорили: «Ах бедный мастер Берто! Он умер! Никогда мы его больше не увидим. Увы! Не увидим». Они положили его в тележку, возвращавшуюся в город, и шли за нею, распевая над телом бедного мастера Берто: «Libera me, Domine»,[241] а тот совершенно серьезно воображал себя покойником, хотя некоторые провожатые весьма убедительно доказывали ему, что он жив, пользуясь тем приемом, о котором мы только что упомянули, а именно кололи его в ягодицы булавками. Он не хотел, однако, показывать вида, что ему больно, и даже досадовал, когда при уколах ему волей-неволей приходилось немного отдергивать ляжку. Наконец один из весельчаков уколол его так сильно, что он не мог стерпеть, и, подняв голову, сказал первому попавшемуся на глаза:

– Злодей! Если бы я был так же жив, как мертв, то, ей-богу, я убил бы тебя на месте!

И снова принялся изображать покойника. Он поднялся только тогда, когда кто-то из весельчаков сказал:

– Ах! Бедный Берто умер.

– Вы ошибаетесь, – возразил он ему. – Здесь для вас есть только мастер Берто, который, к сожалению, еще жив.

Вот как мастер Берто воскрес из мертвых оттого, что его забыли назвать мастером.

Есть еще рассказ про какого-то мастера Журдена; этот считал себя несколько умнее того, хотя и о его уме нельзя было сказать многого. Какой-то носильщик, идя по городу со своей ношей, довольно нескромно, то есть довольно грубо, толкнул его, а затем сказал:

– Берегись.

Лучше поздно, чем никогда.

– Вот тебе на! – ответил ему мастер Журден. – Что же ты делаешь, гревский ангел?[242] Ей-богу, если бы я не был философом, я размозжил бы тебе голову, дурачина ты этакий!

Оба были одного поля ягоды. Только один был дурак, а другой – филодурак.

Новелла LXIX О том, как пуатинец показывает проезжему дорогу

Много существует способов упражнять терпение! Для этой цели иные дамы держат, например, болтливого, сварливого или совершенно глухого слугу. Вы велите ему принести шпагу, а он несет вам туфли, вы требуете пояс, он несет колпак. Когда вы совсем замерзаете от холода, он набивает печь сырыми дровами, которые разгорятся только тогда, когда вы израсходуете на них всю солому из своего матраса. Для этой же цели очень полезно ездить на лошади, у которой расковались или сбились от езды ноги или которая имеет обыкновение спотыкаться на каждом шагу. Да и вообще вы можете для этого использовать все несчастья, какие только могут с вами случиться в жизни. Но те несчастья, о которых я здесь говорю, пожалуй, слишком велики. Их можно пожелать только врагам. Есть другие несчастья, которые вследствие их меньшей продолжительности не столь мучительны, и после того как они уже миновали, иногда вспоминаешь о них даже с удовольствием и охотно о них рассказываешь. Особенно большую пользу приносят они молодым людям тем, что немного приучают их сдерживать гнев.

К числу таких несчастий можно отнести, например, встречу с пуатинцами, когда вам приходится проезжать через их страну. Представьте себе, что вы очень спешите, или выдастся холодная, ненастная погода, или вы чем-нибудь недовольны и к довершению несчастья не знаете дороги. Вы видите вдалеке шагающего за плугом пуатинца и обращаетесь к нему:

– Эй, ау! Любезный, как отсюда проехать в Партене?

Волотыка хоть и слышит вас, но не спешит вам отвечать. Он беседует со своими волами:

– Гареа, Фрементин, Брише, Кастен,[243] трогай за мной! Ишь ты, кривоногий!

Он занят своими волами, и вам надо кричать ему два-три раза что есть мочи. Наконец, когда он увидит, что вы намереваетесь подскакать прямо к нему, он засвищет своим волам, чтобы они остановились, и спросит вас:

– Что это вы говорите?

Но это гораздо лучше звучит на их наречии: «Quet о que vo disez?» Представьте себе, что за удовольствие услышать от этого волопаса такой вопрос, после того как вы уже вспотели и охрипли от крика. Но все-таки вы вынуждены повторить свой вопрос:

– Где дорога в Партене? Говори!

– В Партене, сударь? – спросит он вас.

– Ну да, в Партене, чтоб тебя язвило!

– А откуда вы едете, сударь?

Надо что-нибудь придумать и ответить, откуда вы едете.

– Как же отсюда проехать в Партене?

– Погодите. Вы туда едете, сударь?

– Да, любезный. Я туда еду. Где же дорога?

Тогда он кликнет другого волотыку, который в это время подъедет, и скажет ему:

– Миша, этот человек спрашивает, как отсюда проехать в Партене. Не туда ли это будет, под гору?

Другой, если только ему бог поможет, ответит:

– Надо полагать, сюда.

Можете решать сами, сойдете ли вы с ума или сделаетесь мудрецом, пока они вдвоем обсуждают, куда вам ехать. Наконец, когда пуатинцы все основательно обсудят, один из них вам скажет:

– Когда вы доедете до того большого перекрестка, поверните направо, а потом поезжайте все прямо. И вы не собьетесь.

Довольны ли вы, наконец? Можете смело продолжать ваш путь. После таких подробных объяснений вы уж, наверное, не заблудитесь.

Затем, если вы пойдете на городской рынок что-нибудь купить, то вам придется иметь дело с искусными и хитрыми купцами.

– Любезный, сколько стоит этот козленок?

– Этот козленок, сударь?

– Да.

– А вы хотите купить его вместе с маткой? О, это очень хороший козленок.

– Это правда. Козленок хороший. Сколько ты за него хочешь?

– Приподнимите-ка его, сударь, какой тяжелый!

– Верно, но сколько же?

– Сударь, матка принесла всего еще только двоих.

– Верю. Но сколько же тебе за него заплатить?

– А хотите, я вам скажу только одно слово. Я уверен, что вам это не покажется много. Нет.

– Да сколько же, наконец, тебе за него дать?

– Право, я прошу с вас за него всего только пять с половиной су. Вот вам товар. Берите или оставьте.

Новелла LXX О пуатинце, у которою сержант отобрал телегу и волов и передал в руки короля

Я больше не буду занимать вас рассказами о пуатинцах, которые, бесспорно, весьма забавны. Нужно лишь знать их язык, и самое главное – их удивительно милое произношение. Но раз уж я начал, так расскажу вам еще один рассказ.

У одного пуатинца за неуплату подати сержант описал имущество и, согласно приказу властей, забрал в королевские руки телегу и волов. Бедняга пуатинец был совсем убит горем, но делать было нечего. Случилось так, что через некоторое время король приехал в Шательро.[244] Узнав об этом, наш пуатинец, живший в Ла-Тришери, отправился в Шательро посмотреть на королевские забавы, и ему удалось увидеть, как король выезжает на охоту.

Посмотрев на короля, он вернулся в свою деревню, – больше его при дворе ничего не интересовало. Вечером, ужиная со своими кумовьями-волотыками, он сказал:

– Тьфу ты, навоз! Видел я короля так же близко, как вас. Лицом он – как и все люди. Уж я поговорю с этим шельмой сержантом, что забрал у меня третьего дня телегу и волов в королевские руки. Тьфу ты, навоз! У него руки не больше, чем у меня!

Этот пуатинец думал, что король должен быть ростом с колокольню святого Илария[245] и иметь руки величиною с дуб, а в них держать телегу и волов.

Но отчего мне не рассказать еще один рассказ?

Новелла LXXI О другом пуатинце и ею сыне Миша

Это был человек трудолюбивый и неглупый. Он отвез двух своих сыновей в Пуатье, чтобы отдать их в школу; вместе со своими земляками-одноклассниками они поселились у «Коронованного вола». Старшего звали Мишелем, младшего – Гильомом. Поместив их в школу, отец простился с ними и уехал. Письма он получал от них редко и довольствовался вестями о них от соседей-крестьян, время от времени ездивших в Пуатье. С ними он иногда посылал своим сыновьям сыры, окорока и весьма прочно подбитые башмаки.

Случилось, что оба они заболели, и младший из них умер, а старший, еще не выздоровев, не мог написать отцу о смерти брата. Через некоторое время отец услышал об этом, он не мог узнать, который из сыновей умер. Весьма огорченный этой вестью, он составил с помощью приходского писаря письмо, которое было адресовано: «Моему сыну Миша, проживающему у короля волов или где-то поблизости». А в письме, между прочим, были такие слова: «Миша, сообщи мне, кто из вас двоих помер, Глом или ты. Это меня очень беспокоит. А еще сообщаю тебе, что наш епископ находится, говорят, в Диссе.[246] Ступай к нему и прими тонзуру, да пускай тебе ее сделают получше да побольше, чтобы не ходить за ней второй раз». Мастер Миша так обрадовался этому письму от отца, что сразу выздоровел, встал с постели и написал ответ. Ответ был начинен риторикой, которой он научился в Пойте.[247] Ради краткости я не буду излагать его здесь целиком и приведу из него только одно место: «Отец мой, уведомляю вас, что умер не я, а брат мой Глом. Но, наверное, я хворал сильнее его, ибо кожа у меня сползает как у свиньи». Хороший ответ, не правда ли? Ей-богу, кто будет это оспаривать, тот ужасный спорщик!

Новелла LXXII О дворянине из Босса[248] и его обеде

Один босский дворянин, из тех, что, отправляясь в дорогу, садятся по двое на одну лошадь, довольно рано и весьма легко пообедал каким-то кушаньем, приготовленным по местному обычаю из муки, нескольких яичных желтков и еще из чего-то, что я затрудняюсь назвать (ибо не знаю, как оно приготовляется, словом, какой-то похлебкой, которую, я слышал, там называют «коделе».[249] Вот этим-то «коделе» он и пообедал. Но ел он с таким аппетитом, что не успевал вытирать губы и оставил на них несколько кусочков «коделе».

Пообедавши, он отправился по тамошнему обычаю навестить соседа (а этот обычай у них так же распространен, как обычай пукать на ходу) и, запросто ввалившись в дом соседа, когда тот садился обедать, завел с ним разговор.

– Как? – сказал он. – Вы еще не обедали?

– А вы, – спросил его сосед, – уже пообедали?

– Да, – ответил наш дворянин. – Уже пообедал, и славно пообедал. Я заказал в горячем виде горлышки двух куропаток и обедал я только сам-друг с женой. Жаль, что вы не пришли ко мне откушать.

Сосед, прекрасно зная, как он обычно обедает, ответил ему;

– А ведь вы говорите правду. Вы кушали отличных куропаток. Вон тут у вас остался еще кусочек!

И показал нашему дворянину кусочек «коделе», застрявшего у него в бороде. Дворянин, увидев, что «коделе» его выдало, весьма сильно сконфузился.

Новелла LXXIII[250] О священнике, который съел завтрак, приготовленный на всех монахов Бо-Лье.[251]

В городе Ле-Мане жил когда-то священник, мессир Жан Мелен, необыкновенный объедало, съедавший за один присест столько, сколько могли съесть по меньшей мере девять-десять человек. Свою молодость он прожил довольно счастливо, ибо всегда находил людей, которые его охотно кормили, а каноники даже ссорились из-за него, приглашая его к себе ради той потехи, которую он доставлял им своим удивительным аппетитом. Благодаря этому ему иногда удавалось по целым неделям обедать поочередно то у одного, то у другого. Но когда хорошие времена миновали, все стали забывать бедного мессира Жана Мелена, и ему пришлось познакомиться с постом. Он высох, как полено, и живот у него стал полым, как фонарь. Довольно долго он терпел большую нужду, ибо шести «беленьких»[252] ему на хлеб насущный не хватало. Но аббат Бо-Лье, в былые хорошие времена довольно часто баловавший его кормежками, все-таки задумал однажды доставить ему удовольствие – накормить его, как прежде, до отвала.

На годовой праздник в аббатстве в числе прочего многочисленного духовенства был приглашен и мессир Жан Мелен. Аббат наказал келарю:

– Вот что сделайте. Накормите мессира Жана завтраком и дайте ему еды столько, сколько он сможет съесть.

А затем сам сказал священнику:

– Мессир Жан, как только вы окончите мессу, ступайте на кухню и скажите, чтоб вам дали позавтракать. Да кушайте вволю. Понимаете? Я распорядился, чтобы вас хорошо угостили.

– Много вам благодарен, сударь! – ответил священник.

Служа мессу, он только и думал о предстоящем ему угощении и, поскорее ее закончив, отправился на кухню, где ему отвалили сначала большой кусок говядины, с монашескую порцию, громадный хлеб, какими кормят борзых, и добрую кварту вина, служащую в этой местности в качестве мерки. Не пробило еще и десяти часов, как он уже управился с этим завтраком, ибо такой порцией он мог только облизнуться. Ему принесли еще такую же порцию, и он съел ее так же быстро. Увидев, что аппетит у него неплох, келарь, помнивший наказ аббата, велел принести ему еще два куска говядины, но и их он так же быстро уложил в свой мешок вместе с первыми. В конце концов он съел все, что было приготовлено на обед монахам, и келарь, как король под Аррасом, стрелявший до последнего заряда,[253] был вынужден спешно заготовлять для него еще.

В ожидании того времени, когда мессир Жан кончит завтракать, аббат прогуливался по саду, и когда мессир Жан, туго набивший свою утробу, тоже вышел прогуляться, аббат, увидев его, спросил:

– Ну, мессир Жан, позавтракали?

– Да, сударь! – ответил священник. – Благодарю бога и вас. Я съел кусочек и в чаянии обеда выпил чарочку.

Разве он был не вправе ожидать хорошего обеда, если он еще не наелся?

Однажды в пятницу ему подали где-то огромную деревянную миску гороховой похлебки и супу, которого хватило бы на шесть-семь виноделов. Зная аппетит гостя, потчевавший его хозяин подсыпал в горох две здоровенные горсти круглых косточек трески, называемых «Paternoster»,[254] подлил побольше масла и уксусу и подал это кушанье мессиру Жану. Но тот, по обыкновению, съел все до дна вместе с «Paternoster». Я думаю, что он съел бы и Ave Maria и Credo,[255] если бы их ему подали. Хотя эти кости и хрустели на его зубах, но в чрево проходили совершенно беспрепятственно. Когда он кончил, его спросили:

– Ну, мессир Жан, как вам понравился горох?

– Благодарю бога и вас, сударь! Горох хорош, но только немножко недоварен.

Разве плохо, что природа наделила священника таким аппетитом? Это – милость божия. Будь он купцом, он опустошил бы все дороги от Парижа до Лиона, все дороги Фландрии, Германии и Италии. Будь он мясником, он съел бы всех своих быков и баранов, вместе с рогами и копытами. Будь он адвокатом, он съел бы свои бумаги и пергаменты. (Хотя это была бы и небольшая беда. Гораздо хуже то, что он съел бы и своих клиентов. Впрочем, и другие адвокаты едят их неплохо.) Будь он солдатом, он стал бы есть кольчуги, шишаки, аркебузы и даже пороховые бочки. А если бы ко всему этому он был женат, его жене, разумеется, достался бы не лучший удел, чем жене Камблеса,[256] царя Лидийского, который в одну ночь сожрал свою жену до последней косточки. Боже милостивый! Что это за царь! Уж людей есть начал!

Новелла LXXV О молодожене Жанене

Жаиен все-таки решил жениться. Но молодая жена стала забавляться с манекенами,[257] и не желая порочить доброе имя своего мужа, делала это совершенно открыто. Как-то раз один из соседей Жанена стал задавать ему кое-какие вопросы, а так как при этом он должен был делать некоторые замечания, то получилась довольно любопытная сцена.

– Ну, Жанен, вы все-таки женились?

– О да! – ответил Жанен.

– Это хорошо, – сказал сосед.

– Хорошо, да не очень.

– А что?

– Да очень ветрена.

– Это плохо.

– Плохо, да не очень.

– А что?

– Она – первая красавица в приходе.

– Это хорошо.

– Хорошо, да не очень.

– А что?

– Да у нее есть ухаживатель. Он то и дело ходит к ней.

– Это плохо.

– Плохо, да не очень.

– А что?

– Он каждый день что-нибудь мне дарит.

– Это хорошо.

– Хорошо, да не очень.

– А что?

– Он постоянно куда-нибудь меня посылает.

– Это плохо.

– Плохо, да не очень.

– А что?

– Он мне дает денег, и я кучу на них по дороге.

– Это хорошо.

– Хорошо, да не очень.

– А что?

– Да мне приходится постоянно быть на ветру и под дождем.

– Это плохо.

– Плохо, да не очень.

– А что?

– Я к этому привык.

Можно на этом и закончить. Это вроде рассказа про белого бычка.

Новелла LXXVII О добром пьянице Жанико и о жене его Жаннете

В Париже, где люди столь разнообразны, жил портной по имени Жанико. Он никогда не отличался скупостью, ибо тратил весь свой заработок на удовлетворение своей страсти к чарке. С течением времени эта страсть возросла до того, что он решил пожертвовать ей даже своим ремеслом, ибо всякий раз, когда он, возвратясь из таверны, садился за работу и пытался продевать нитку, он чувствовал себя как новобрачный и никак не мог попасть в ушко. Вместо одной нитки он видел две и часто пришивал рукав не тем концом. Так, мало-помалу он забросил это противное шитье совсем и смело посвятил свою жизнь блаженному пьянству. Забравшись в таверну с утра, он уже не выходил из нее до вечера. Иногда его отыскивала там жена и принималась осыпать его бранью, но он спокойно проглатывал всю ее брань и запивал ее чаркой вика. Нередко ему даже удавалось смягчить ее ласковыми словами и усадить с собой за стол.

– Дорогая моя, отведай-ка этого вина, – говорил он ей, – такого вина ты еще никогда не пила.

– Как же! Буду я пить! – отвечала она. – Уйдешь ли ты отсюда, пьяница?

– Эх, Жаннета, да ты только немножко попробуй! Сколько можешь.

И она в конце концов поддавалась его просьбам, рассуждая про себя: «А ведь за это приходится платить и мне. Выпью-ка я свою долю». Правда, она была несколько умереннее Жанико и никогда не напивалась до того, чтобы у нее не хватило сил увести его домой, а ведь надо полагать, что разлучить Жанико с кружкой было не легко. Иной раз она сердилась и муж ей говорил:

– Жаннета, ты знаешь, что я вчера видел? Вот этот господин… Ты меня понимаешь? Я больше об этом ничего не скажу, Жаннета. Но только дай мне допить. Ступай же, дорогая. Я приду вслед за тобой.

И снова за кружку. А возвращался он всегда в таком состоянии, что лучше знал, откуда он идет, чем куда (ибо улица казалась ему недостаточно широкой), и шел покачиваясь, ковыляя и спотыкаясь. Всякий раз он стукался впотьмах о какую-нибудь дверь или телегу и сажал себе на лоб шишку, но ушиб заживал прежде, чем он успевал его заметить. Несколько раз он падал с лестниц и проваливался в люки погребов, но все это сходило ему благополучно: бог всегда был к нему милостив. Если вы спросите, откуда же он брал деньги, то я скажу вам, что в доме у него не осталось ни одной тарелки и ни одной миски. Застигнутый нуждою, он начал продавать скатерти и одеяла с кровати, а когда с ним в попойке принимала участие жена – ее пояса, шляпки и платья, если они попадались ему под руку. Почему ему было не воспользоваться ими, если и жена поддалась этой страсти? Надо же было чем-нибудь ее поить! Да и у него всегда находился какой-нибудь плательщик, ибо ведь чем в верхнем окошке икалось, тем нижнее откликалось. Кстати, надо упомянуть, что Жанико всегда носил с собой трехчарочную бутылку, держал ее ночью возле себя и, просыпаясь, всякий раз отпивал от нее несколько глотков. Даже во сне он не мог забыть о своей бутылке, и до того изловчился, что во время сна держал ее в руке и пил из нее, словно совсем не спал. Зная о его привычке, жена частенько предупреждала его – выпивала из бутылки все вино, а затем наполняла ее водой, и бедный Жанико пил спросонья воду. Иногда он просыпался от этого, ибо вода вызывала у него во рту противный вкус, но снова засыпал, не находя нужным поднимать из-за этого ссору.

Большей частью на их кровати вместе с ними помещался некто третий, исполняя с Жаннетой тревизанский танец,[258] но Жанико не было до этого никакого дела. Иногда он пытался разбавлять вино водою, но, обмакнув для этой цели в кувшин с водою лезвие ножа, он стряхивал с него в свой стакан не больше капли. Вы никогда не встретили бы его без косточки окорока в кармане. Больше всего в мире он любил сосиски, миланский сыр, сардины, копченую сельдь и прочие острые закуски к вину. Для него были хуже всякого яда яблоки, салат, сдоба и сладкие пирожки, и когда о них кричали продавцы, он затыкал уши.

Глаза его были окаймлены багровой пленкой. Однажды, когда они у него заболели, врач запретил его жене давать ему вина. Но с ним можно было сделать все, что угодно, только не это, и он предпочел лишиться лучше окон, чем всего дома. Когда же ему посоветовали промывать глаза белым вином, он сказал:

– Что толку промывать их снаружи? Это еще хуже. Не лучше ли пить его столько, чтобы оно выходило через глаза и промывало бы их и изнутри и снаружи?

Когда шел град, он падал на колени и молил бога сохранить только виноградники. Если его спрашивали: «А отчего же ты, Жанико, не молишься о хлебе?» – он говорил:

– О хлебе? С куском хлеба величиною с орех я выпью кварту вина. Я не беспокоюсь о хлебе: уж слишком мало его должно уродиться, чтобы его не хватило для меня.

Это было в то время, когда он еще не потерял своего рассудка, ибо говорят, что, втянувшись в свою привычку, он уже больше никогда не протрезвлялся. Некоторые даже утверждают, что кровь его превратилась в вино. Он не говорил ни о чем, кроме вина, и если бы его сделать священником, он стал бы петь только о вине. Вот какая это была увлекающаяся натура!

Весьма вероятно, что он и умер в нетрезвом состоянии. За два или три дня до смерти у него вышло все вино. Он слезно жаловался и просил убить его, чтобы ему не пришлось умереть без вина. На исповеди он не мог отыскать на своей совести ни одного греха, кроме пьянства, и говорил с исповедовавшим его священником только о вине. Он рассказал ему, сколько раз он пил плохое вино, каялся в этом и просил у бога прощения. Когда же он понял, что ему придется пить вино уже в другом мире, он завещал похоронить его в погребе под винной бочкой, головой под краном, чтобы капли вина стекали ему в рот и утоляли его жажду, ибо он видал на кладбище святого Иннокентия,[259] как у покойников пересыхают рты. Разве он был плохим философом с своей верой в то, что и после смерти люди продолжают любить блага, которые они любили при жизни? Только вино порождает таких людей, для которых нет ничего не возможного. Некоторые утверждают, что он завещал похоронить его под виноградной лозой и что эта лоза стала с тех пор давать с каждым годом все больше и больше винограда. И будто бы, когда все виноградники побивало градом, она оставалась нетронутой и приносила винограда не только не меньше, чем обычно, но, может быть, даже еще больше. Предоставляю вам решать, правда ли это и как это было в действительности.

Новелла LXXIX О стригуне и о священнике, продавшем зерно

Нет в мире ни одного ремесла, которое требовало бы большей ловкости, чем ремесло стригунов, ибо этим достойным людям приходится иметь дело и с мужчинами, и с женщинами, и с дворянами, и с адвокатами, и с купцами, и с попами (сначала я расскажу об этом случае), – одним словом, со всеми людьми, за исключением лишь францисканских монахов, которые хотя и носят вопреки своему уставу деньги,[260] но прячут их так хорошо, что бедным стригунам[261] никогда не удается ими поживиться. Мало того, что им приходится иметь дело со всеми перечисленными людьми, – они должны красть у вас в вашем присутствии, и именно то, что вы держите крепче всего. И так как им очень хорошо известно, что их ожидает в случае поимки, то решайте сами, какими они должны быть ловкими и находчивыми. Я выберу для вас две или три проделки, которые, кажется, считают довольно остроумными, хотя я и не отрицаю, что они делают кое-что и похитрее, когда бывает нужда.

Один из этих дельцов, о которых мы говорим, был пойман в Тулузе. Я не знаю только, был ли он одним из самых ловких, и даже склонен думать, что нет, ибо он попался и, что гораздо хуже, был повешен. Впрочем, повадится кувшин по воду ходить, тут ему и голову сломить. Как бы то ни было, но, сидя в тюрьме, он в надежде на помилование выдал товарищей и начал откровенно рассказывать обо всех случаях своей обширной практики. Вот один случай.

Однажды ватага стригунов в десять или двенадцать человек, находясь в упомянутом городе в базарный день на Пейрской площади,[262] заметила священника, который получил за проданное зерно (известно какое) чистоганом сорок – пятьдесят франков и положил эти деньги в сумочку, висевшую у него за поясом (разумеется, он носил ее на голове). Повесы этому весьма обрадовались, ибо надеялись поживиться от него не менее чем одним денье. Ради этой благой цели они начали подбираться друг к другу поближе, чтобы действовать сообща, а иначе им ничего не удалось бы, и принялись теснить его изо всех сил. Но священник, дрожавший за свой кошелек, как нищий за суму, очутившись в давке, старался не выпускать его из рук. Он боялся, что его обокрадут, и думал, что все окружавшие его люди – стригуны кошельков и сумок. Тем временем повесы, чтобы отрезать его сумку, теснили, поворачивали и водили его по толпе, делая вид, что пробивают себе дорогу. Но сколько они его ни кружили, он крепко держал свою выручку в руке. Это их сильно раззадорило и удивило: какой-то поп доставляет им столько хлопот! Сам рассказчик, отвечая на вопросы судьи, говорил, что за всю свою практику ему не приходилось встречать человека, который держался бы за свой кошелек более упорно и цепко, чем этот поп. Но они поклялись, что кошелек будет принадлежать им. И что же они сделали, кружа его таким образов по толпе? А вот что. Они подвели его к большой груде деревянных башмаков, или сабо, которые делаются для большей красоты с заостренными носками (как видите, и деревянные башмаки могут быть красивыми), а затем один из стригунов толкнул ногою один башмак и больно ударил им священника в колено. Почувствовав сильную боль, священник не мог не схватиться рукою за ногу, ибо сильная боль заставляет забывать обо всем, и не успел он выпустить свою сумку из рук, как этот ловкий стригун уже подхватил ее. Несмотря на сильную боль, священник все-таки хотел ухватиться за свою драгоценность, но поймал одну лишь подвязку. Он завопил от этого сильнее, чем от боли в ноге, но его сумка шла уже через третьи-четвертые руки, ибо в подобных случаях они действуют удивительно ловко. Таким образом, бедный священник был вынужден уйти с плохой выручкой: с ушибом в ноге, с потерей кошелька и денег. Есть такие совестливые люди, которые считают продажу церковного добра грехом, но я ничего об этом не говорю и перехожу теперь к другому рассказу.

Новелла LXXXII О разбойнике Камбере и о его ответе на парламентском суде

В окрестностях Тулузы скрывался один знаменитый разбойник, известный под именем Камбера. Когда-то он состоял на королевской службе в звании капитана пехоты и слыл одним из самых смелых и доблестных офицеров, но по окончании войны он вместе с другими ветеранами был отставлен, и в отместку за это, а также и под давлением нужды стал заниматься разбоями в горах и окрестностях города. В своей новой профессии он достиг таких успехов, что сделался самым знаменитым из всех своих соратников. Но парламентский суд так усердно ловил его, что в конце концов он был пойман и посажен в тюрьму.

В тюрьме он сидел лишь до того времени, пока суд не разобрал его дела и не вынес ему приговора. Так как все задуманные и учиненные им преступления были весьма велики, то суд после короткого рассмотрения его дела вынес ему смертный приговор. Однако несмотря на то, что свидетельскими показаниями он был изобличен в громадном числе всяких злодеяний, из коих самое меньшее стоило бы иному человеку головы, суд поступил с ним мягче, нежели это было там принято. (Есть поговорка: строгость Тулузы, гуманность Бордо, милосердие Руана, справедливость Парижа, окровавленный бык, блеющий баран и гниющая свинья – все это никуда не годится, если плохо сварено.) Он отнесся к Камберу с некоторым уважением и хотел это показать, прежде чем он будет предан казни. Вызвав его в зал, президент сказал:

– Камбер! Вы должны благодарить суд за милость, которую он вам оказывает. За ваши преступления вы заслужили весьма сурового наказания, но так как вы были когда-то на хорошем пути и служили королю, то судебная палата приговорила вас к отсечению головы.

Камбер выслушал эти слова и, недолго думая, ответил на своем гасконском наречии:

– Клянусь божьей головой, остальное я отдал бы за ослиную морду!

В самом деле, остальное стоило недорого, да ничего не стоило и с головой в придачу, но этот ответ имел для него дурные последствия. Суд, разгневанный его дерзостью, приговорил его к четвертованию.

Новелла LXXXIII О почтенном господине Зальзаре

Я хочу рассказать вам интересное повествование о некоем почтенном господине Зальзаре. Знаете ли вы, что это за человек? Во-первых, голова у него походит на масляный горшок, лицо – сморщенное, как жженый пергамент, и глаза – как у вола. С его носа, особенно зимой, течет как с рыбацкой сумки; ходит он всегда, задрав морду кверху, словно торговец старыми жестянками, и искривив пасть, как не знаю кто. Колпак у него всегда засаленный, как горшок из-под щей, платье – отвисшее, как у горбуна, куртка до икр, панталоны с невиданными разрезами, подвязки на чулках как у влюбленного бретонца (что я говорю, панталоны? Не панталоны, а грязь, обшитая полоской сукна). Его превосходная сорочка, надетая три недели назад, обычно бывает уже грязной. Его ногти вполне пригодны для того, чтобы вешать на них фонари или сражаться с тем, кто лежит в ногах святого Михаила.[263] Милостивые государыни! На ком бы нам его женить? Не тронул ли он у кого-нибудь из вас сердечка своими достоинствами? Вы смеетесь? Довольно смеяться! Для него надо подыскать такую жену, которая была бы ему вполне под пару. Что касается меня, то я не могу найти для него достойной женщины, сколько об этом ни думаю. Не будьте разинями, влюбляйтесь в него скорее. Он к тому же очень любезен, ибо, если вы, например, его спросите:

– Как вы себя чувствуете, сударь?

Он ответит вам по-мужицки:

– Дела – тьфу!

– А что е вами, сударь?

– Голова – что твой кулак!

– Сударь, обед готов.

– Лопайте.

– Сударь, уже одиннадцать часов.

– Стало быть, скоро двенадцать.

– Чего вы хотите – жареной, вареной, печеной рыбы или еще чего-нибудь?

– Дайте чего-нибудь.

Кто же этот почтенный господин? Подите-ка скажите ему об этом, если вам хочется подраться! Да и зачем вам о нем осведомляться, если вы не хотите идти за него замуж?

Новелла LXXXIV О двух школярах, укравших у портного ножницы

В Парижском университете учились два молодца школяра, оба отъявленные воры. Не проходило дня, чтобы они не выкинули какой-нибудь штуки. Они крали и книги, и пояса, и перчатки – все шло им впрок – и не ждали, когда кто-нибудь потеряет, а предпочитали просто брать. Но главным образом они крали башмаки. Если они зайдут к кому-нибудь в комнату и, например, заметят под кроватью туфли, то один из них даже в присутствии хозяина непременно наденет их на свои башмаки и скроется. Поэтому, чтобы уследить за ними, необходимо было смотреть не только за их руками, как это советует известная пословица, но даже за ногами. Они поклялись друг другу выходить отовсюду, куда бы они ни зашли, непременно с каким-нибудь грузом и отлично столковались между собой: в то время как один крал, другой сторожил.

Как-то раз зашли они вдвоем к одному портному (порознь они почти никуда не показывались) заказать ему куртку. Постреляв глазами во все стороны, они не могли найти у него никакой пригодной дичи. Один из них заметил лишь довольно хорошие ножницы и, кивнув головой, сказал своему товарищу, стоявшему к ним поближе, по-латыни: «Accipe». Товарищ отлично понимал это слово и умел прилагать его к делу. Он тихонько взял эти ножницы и сунул их под плащ. Портной, беседовавший в это время с кем-то на улице, слышал слово accipe, но так как он нигде не учился, то ни о чем не догадался, пока после ухода школяров не хватился ножниц. Убедившись, что они пропали, он крайне удивился и стал припоминать всех, кто заходил в его лавку. Он сразу же заподозрил этих двух молодцов и, вспомнив их поведение, вспомнил также и слово accipe, которое еще более усилило его подозрение.

В это время в лавочку зашел один посетитель, и портной, рассказав ему о происшествии с ножницами (которые не выходили у него из головы, как у Робена флейты[264]), спросил его:

– Сударь, что значит слово accipe?

Посетитель ему ответил:

– Друг мой, это слово хорошо понимают женщины. Accipe значит «прими».

– Ах ты господи (я полагаю, что он помянул тут черта)! Если accipe значит «прими» – мои ножницы пропали.

По крайней мере, они сильно заблудились. В этом не может быть сомнения.

Новелла ХС О хитрости, к которой прибег один муж, задумавший отомстить неверной жене

Многие думают, что если жена обесчестит своего мужа, то муж должен наказать за это прежде всего жену, а не любовника, и полагают, что для устранения зла необходимо сначала устранить его причину, согласно итальянской пословице: «Morta la bestia, morto il veneno».[265] По их мнению, мужчины делают лишь то, на что их вызывают сами женщины, и редко идут туда, куда их не привлекает ласковый взор, приветливое слово или какая-нибудь другая приманка. С своей стороны, я охотно доставил бы женщинам удовольствие, взявши их под свою защиту, но боюсь, что если я вздумаю ссылаться на их слабость, то большинство из них осудит меня и даже самые уступчивые из них будут мне возражать: «Меня толкает на это не мое легкомыслие, а достоинства мужчины, и ради них я готова доставить ему все удовольствия, какие только могу. Любовь такого мужчины делает меня гордой и счастливой». И действительно, эти доводы почти неопровержимы. Они могут поставить в затруднение любого мужа. Правда, если он считает себя честным и добрым мужем, он имеет полнее право отстаивать свою жену, но если совесть говорит ему другое, он не имеет, мне думается, больших оснований порицать ее и запрещать ей любить того, кто ей нравится. Мне даже скажут, что он и не может, и не имеет никакого права запрещать своей жене любить добродетель и добродетельных мужчин. Но не нужно лишь смешивать душевные качества с телесными, плотскими качествами, и в подобных случаях простительно лишь духовное, а не плотское сближение, вроде, например, того, о котором говорится в песне:

Пастух с пастушкой забавлялись
Под сенью сладостной ветвей,
В объятьях тесных укрывались
От любознательных очей.

Оправдывать женщин тем, что у них нет сил устоять против подарков, которые им преподносят поклонники, это значит делать им гнусное, подлое и отвратительное обвинение. Скорее даже наоборот, женщины, у которых алчность одерживает победу над сердцем, хотя подарки и представляют собою самое сильное оружие, заслуживают сурового наказания. Но чем же можно их оправдывать? Не поискать ли нам каких-нибудь других доводов (если недостаточно веских, то, по крайней мере, приемлемых за неимением лучших)? И право, мне кажется, самым веским доводом, какой только можно привести в их оправдание, может послужить лишь то положение, что нет такой твердыни, которая могла бы устоять перед настойчивыми и яростными атаками. Понятно, что сердце дамы не столь твердо и непреклонно, чтобы оно могло устоять против упрямой назойливости влюбленного. Сами мужчины, считающие постоянство своим прирожденным и исключительным достоинством, очень часто поддаются соблазну, увлекаясь забавами, которые они должны признавать самыми позорными, и пуская на ветер то, что должно храниться под замком веры. А поэтому может ли женщина со своей нежной натурой и жалостливым сердцем, приветливостью, слабым телом и слабой волей устоять против мужчины, назойливого в просьбах, Упрямого в преследованиях, изобретательного на всякие уловки, ловкого в речах и чересчур щедрого на обещания? В самом деле, это почти невозможно.

Но в данном случае я не выскажу ни одного заключения, которое не имело бы отношения лишь к этому различию между мужчиной и женщиной. Я только добавлю, что счастье жены зависит от достоинств ее мужа, ибо мужья бывают весьма различные. Одни, например, знают о поведении своей жены, но скрывают это, предпочитая рога на сердце рогам на лбу, а другие знают и стараются мстить.

Эти мужья – злые и опасные безумцы. А есть и такие мужья, которые знают все и терпеливо несут свой крест, памятуя пословицу – терпение и труд все перетрут. Это – несчастные люди. Есть мужья, которые ничего не знают, но стараются узнать и узнают то, о чем бы они не хотели знать. И наконец, есть такие мужья, которые ничего не знают и не хотят знать. Это самые счастливые из всех рогоносцев. Они даже счастливее тех мужей, у которых еще нет рогов, но должны быть.

Перечислив все эти разновидности рогоносцев, мы расскажем вам про одного господина, принадлежавшего к числу этих мужей (разумеется, не спрашивая у него позволения, ибо это положение его крайне сердило). Но он принадлежал к первому разряду – тщательно скрывал свое несчастье и надеялся, что судьба поможет ему отомстить жене или ее любовнику, или – если ему удастся застать их вместе, – обоим сразу. А так как с женой ему было расправиться легче, ибо она была всегда у него под руками, то с помощью одной хитрости ему удалось нанести первый удар именно ей. Однажды, во время перерыва судебных заседаний он задумал поехать на отдых в одно из своих имений, находившееся в двух милях от города, и с самым благонамеренным видом пригласил с собою жену. Обращался он с ней так же хорошо, как всегда, но когда настало время ехать обратно в город, он за день или за два до отъезда наказал одному из своих слуг (которого он считал преданным себе и умеющим хранить тайны) не поить того мула, на котором ездила жена, дня два и, кроме того, подсыпать в его овес соли. Хотя он и не объяснил цели своего приказания, но ее нетрудно было угадать по тем последствиям, которые могли быть им вызваны. Слуга в точности исполнил все, что ему велел хозяин, и ко времени отъезда этот мул не пил уже целых два дня. Дама уселась на своего мула и поехала по дороге в Тулузу. А эта дорога соприкасалась в одном месте с Гаронной и шла на некотором расстоянии вдоль ее берега. Приближаясь к реке, мул еще издали начал чуять воду и наконец рванулся к ней с быстротой, соответствовавшей силе его жажды. Место, где дорога подходила к реке, было глубокое и непереходимое вброд. Дама не могла удержать своего мула, умиравшего от жажды, и он со всего ходу прыгнул прямо в реку. Дама, охваченная страхом и стесненная одеждами, мигом свалилась в воду, а муж нарочно подъезжал к этому месту как можно медленнее, чтобы задуманное им дело шло своим ходом. Прежде нежели он мог подоспеть к ней на помощь, она погрузилась в воду и захлебнулась.

Вот один из способов мстить женам, способ несколько жестокий и даже бесчеловечный. Но что же делать? Иным мужьям носить рога ведь неприятно. Надо думать, что если бы он расправился только с ее любовником, то оскорбление никогда не выходило бы у него из головы, ибо эта дура, обесчестившая его имя, постоянно находилась бы у него на глазах. А кроме того, она всегда могла обзавестись новым любовником, ибо женщина, совершившая дурной поступок хотя бы один раз (если, однако, ее поступок относится только к этому роду), всегда будет вызывать подозрение, что она может и впредь совершить такой поступок. Что до меня, то я не знаю, что и сказать об этом. Да И всякий, наверное, станет здесь в тупик. А поэтому я предоставляю решать эту задачу и выбирать соответствующий образ действий тем, кого она касается.

В заключение новых забав и веселых разговоров, помещенных в сей книге, сонет автора к читателям
Ну вот и все. Довольны ли вы мной?
Скажите мне, досыта ль хохотали?
Иль попусту труды мои пропали —
Развеселить вас этой болтовней?
Я старь перемешал в ней с новизной.
Берите все, что вы облюбовали,
Что хуже – мне. Лишь не было б печали,
Мечтатели расстались бы с тоской.
Долой печаль! Она сама придет
В века грядущих бедствий и невзгод.
Пока есть время – радости ловите.
Когда же горе тронет вас крылом.
Оденьте сердце мужества щитом
И бодро бремя горести несите.

Ноэль дю Файль Сельские беседы метра Леона Ладюльфи, деревенского дворянина[266]

I Как появились сии сельские беседы

Однажды довелось мне отправиться в деревню, дабы там не торопясь, на досуге, завершить некое дело; и вот в праздничный денек прогуливался я по окрестным селениям в поисках веселой компании. Наконец я приметил чуть ли не целую толпу молодых й старых людей; те и другие, как водится, держались особняком, ибо (согласно старинной поговорке) рыбак рыбака видит издалека. Молодые стреляли из лука, боролись, дрались на палках, бегали наперегонки, а старики смотрели на них, устроившись под громадным дубом, скрестив неги и слегка надвинув шляпы на глаза: они хвалили ловкость одних, подбадривали других и, освежая в памяти младые свои годы, испытывали истинное удовольствие, наблюдая, как резвятся неугомонные юнцы. Расположились же эти добрые люди в таком образцовом порядке, в каком могли бы расположиться старейшины хорошо и умело управляемой республики, ибо самые старые и уважаемые, истинные мужи совета, занимали места самые почетные, а места похуже достались тем, кто был помоложе и не слыл столь разумным человеком и искусным землепашцем. Завидя этих почтенных людей, я подошел ближе, чтобы, как и другие, вслушаться в их речи, каковые мне весьма по душе, ибо не было в них ни прикрас, ни краснобайства, а одна только чистая правда, особливо когда они сравнивали свое время с нынешним, толковали о переменах во нравах и высказывали известное сожаление о былых годах, когда по их словам и пили больше, и ели слаще. И тут, желая узнать имена этих разумных людей, я дернул за рукав одного из своих знакомцев и негромко спросил у него об этом.

– Тот вон, что оперся локтем о землю, а в руке держит ореховый прут и похлопывает им по своим сапогам, стянутым белыми ремешками, зовется Ансельм, – отвечал он мне. – Он один из самых богатых жителей здешнего селения, добрый землепашец и человек по местным понятиям весьма сведущий. А того вон, что с ним рядом сидит, засунув большой палец за пояс, на коем висит сумка с очками да молитвенником, кличут Паскье, он редкостный забавник, другого такого забавника не сыщешь, даже если день целый на лошади, проедешь, а коли я скажу, что и в два дня не сыщешь, то и тогда, думается, не солгу. К тому же среди всей честной компании только он один охотно развязывает кошель, дабы угостить винцом приятелей.

– Ну а тот, что надвинул на брови колпак и держит в руке старинную книгу, кто он таков? – осведомился я.

– Тот, что почесывает кончик носа? – переспросил мой знакомец.

– Ну да, – подтвердил я, – он теперь как раз к нам оборотился.

– Господи, да это же известный весельчак, – отозвался он. – Чуть не полвека назад он содержал школу в здешнем приходе, но потом оставил прежнее занятие и сделался добрым виноградарем; однако ж для него и теперь еще праздник не в праздник, ежели он не притащит какую-нибудь старинную книгу да и не начнет читать ее вслух, пока нам не надоест. А книги у него все занятные: Пастушеский календарь,[267] басни Эзопа[268] или Роман о Розе;[269] в воскресенье же он непременно поет в церкви, мурлычет себе под нос на старинный лад; и зовут его метр Юге. Другой, что расположился с ним рядом и через его плечо заглядывает в книгу, тот, у кого большая желтая пряжка на поясе, тоже местный богач и опытный землепашец; он любит всласть покушать, не хуже всякого иного, а звать его Любен. И ежели вам благоугодно будет присесть рядком с ними, то вы услышите их беседу, каковая, может статься, придется вам по вкусу.

Так я и поступил; два или три праздничных дня подряд слушал, как они рассуждают и толкуют о своих сельских занятиях, а после, на досуге, не спеша все кратко изложил, но только пришлось мне немало над этим потрудиться, будто я тяжелую работу какую делал; изрядно покряхтев и попотев, думая да прикидывая, что ж именно надобно пересказать, я вынужден был дважды или трижды как следует выпить, дабы толком прочистить и освободить мозги, и пребывал я в ту пору в таком затруднении, что сам себе напоминал возчика, каковой, желая помочь своим лошадям, тянущим нагруженную доверху повозку, кладет себе на плечо шляпу и упирается в заднее колесо, чтобы хоть малость подсобить им, и с устатку пьет воду из ведра, подвешенного к хомуту передней лошади.

VI О том, какие кровати были прежде и какие теперь, и о том, как вести себя в делах любви

В те времена, друзья мои, когда еще носили башмаки с загнутыми вверх острыми носками и на стол выставляли сразу целый кувшин вина, а деньги в рост давали лишь тайком, жены неукоснительно соблюдали верность мужьям, да и мужьям не полагалось (ни днем ни ночью) верность своим достойным женушкам нарушать; так что обе стороны непреложно следовали этому обычаю, и сие достойно не только похвалы, но и удивления. По причине чего ревности тогда почти не знали, окромя разве той, что проистекает от слишком сильной любви, от коей даже собаки дохнут. В силу этакого полного доверия все без разбора, и женатые, и те, кто только еще собирался жениться, ложились вместе в широкую кровать, и никто ничего не боялся – ни дурных помыслов, ни досадных последствий, хотя, как известно, природа человеческая куда как лукава, и к тому же не стоит класть паклю возле огня. Однако ж с той поры люди изрядно испортились, а потому для всякого стали ставить особую, отдельную кровать, и не зря, а дабы уберечь всех и каждого от соблазна. Ведь в доброе старое время почти никто своих краев не покидал, но потом монахи, бродячие певцы да школяры начали бросать родные места, слагать с себя сан или оставлять прежнее ремесло и шататься по белу свету; вот тогда-то, с общего согласия, и стали делать кровати поуже на благо иным мужьям (понеже следом за пиром идет похмелье) и на радость их женам, ибо, как говорит мой сосед Жеребчик: «Да будет проклята кошка, ежели она, увидев, что горшок без крышки, не сунет в него лапу, а посему пусть тот, кто не знает своего дела, прикроет лавочку и убирается ко всем чертям».

– Клянусь честью, – вмешался Паскье, – старинный этот обычай достоин похвалы, но ведь все в мире меняется, и я всегда думал, что долго он не продержится.

– И я был того же мнения, – сказал Ансельм. – На наших глазах даже самые лучшие обычаи вырождаются. Вот вы тут сейчас толковали, какие прежде были кровати. Ну а скажите, как по вашему разумению: люди и прежде вели себя в делах любви так, как нынче?

– Ни в коем разе, – вступил в разговор Любен, – уж это я по себе знаю. Ведь когда меня собирались женить на вашей племяннице, мне уже было лет тридцать пять или около того, а я еще ни за кем сроду не волочился и даже не понимал, как за это приняться, спасибо, покойная бабка (да ниспошлет господь мир ее душе!) растолковала мне, что к чему. А теперь, сами посудите, можно ли нынче встретить такого молодого парня, что за пятнадцать лет ни разу бы не сталкивался со столь приятными вещами, как мягкий шанкр, перелой[270] либо дурная болезнь, или же такого, что еще женщин не знал? Вот и причина, почему нынешние дети против прежних карликами кажутся. Что? Да ныне, коли молодцу восемнадцать сравнялось, а он не увивается за дамами, не обхаживает девиц, не наряжается да не любезничает, его все кругом осуждают; и приходится ему волей-неволей поступать, как поступают все прочие олухи, делаться их товарищем по несчастью, ежели он не хочет прослыть чудаком, юродивым, безмозглым упрямцем, недотепой.

Тут заговорил метр Юге и сказал, что теперь, коли верить молве, мужчину и мужчиной-то не считают, а уж тем более человеком любезным и обходительным, ежели он мало беседует и совсем не знается с женщинами, а вот, дескать, в старину трудно было встретить такого молодца, чтоб понимал толк в вещах, какими ныне кичатся и каким непреложно следуют.

– Вы тут, – продолжал он, – толковали о любви, с я вам расскажу, как прежде бывало: эдакий хват, разряженный по тогдашней моде, – в пестрой рубахе, в красивом пурпурном кафтане, ладно скроенном и расшитом зелеными нитками, в небольшом красном колпаке или, наоборот, в широкополой шляпе, на коей красовался затейливый букетик, в узких штанах до колен и открытых башмаках, перетянутый цветным кушаком с кистями чуть не до пят, – эдакий галантный кавалер, говорю я, постукивал ногой о сундук и лениво любезничал с Жанной там или с Марго, а потом, убедившись, что их никто не видит, вдруг обнимал ее и, не молвя худого слова, валил на скамью, а уж об остальном сами догадаетесь. Сделав свое дело и даже ухом не поведя, он тут же и откланивался, правда, перед тем преподносил даме букет цветов, в те поры это служило высшим знаком благодарности и свидетельством любви; нет, я, конечно, не говорю, что красотка не приняла бы в дар ленту или там шерстяной платок, да только весьма неохотно, ибо это ее уже связывало. Вы, нынешние повесы, вроде бы понимаете толк в любви и сделали волокитство своим ремеслом, вот и скажите, беретесь ли вы таким способом достичь той вожделенной цели, какую высокопарно именуете благодетельным даром, высшим блаженством, наградой за долгие усилия, пятой ступенью любви, – той цели, какую иные ученые мужи зовут старинной забавой, древним занятием или даже милой и приятной игрой на цимбалах, либо игрою марионеток, разумеется, отнюдь не монашеской? Ан нет, вы без конца рассыпаетесь в любезностях, не скупитесь на клятвы, приходите в отчаяние, тревожитесь, разговариваете сами с собой, точно лунатики, сочиняете вирши, поете на заре серенады, притворяетесь, подаете в церкви святую воду своей даме сердца, выказываете ей различные знаки внимания, меняете наряды, транжирите деньги, заказывая у купцов красивые надписи, подкупаете слуг, дабы те помогали вам в ваших замыслах, затеваете ссоры, стараетесь прослыть отважными, а на самом деле кажетесь храбрецами только среди женщин, а среди воинов слывете дамскими угодниками; зато, когда вам порою удается поговорить с женщиной наедине, вы, как последние хвастуны, ведете такие речи:

«Эх, любезная моя госпожа, только прикажите, и я, дабы завоевать вашу любовь, шею себе сверну! Но понеже сделать это здесь несколько затруднительно, я, пожалуй, пойду сражаться хотя бы против турок, а уж они известные вояки. Клянусь святым Кене,[271] милая дама, во время последней войны (а была она, если не ошибаюсь, в Люксембурге) я при одном только воспоминании о вас нанес такой удар, что все войско… Нет, больше я ничего не скажу. Ах, любезная дама, моя сладостная мечта, моя благая надежда, источник моей твердости, мое сердечко, душа моя!», «Увы, любовь!..», «Увы, когда б вы знали…», «В моей душе пылает жар», «Перетта, приходи скорей…», «От этого огня…».[272] «Как? Что я могу еще вам предложить, – прибавляете вы потом, – кроме самого себя, да ведь я и так служу вам верой и правдой, вы можете располагать мною, как собственной вещью, заклинаю вас, соблаговолите считать меня своим рабом и поверьте, что отныне число ваших преданных слуг выросло, и вы найдете в моем сердце любовь и решимость служить вам до гроба».

И вот после всех этих смиренных просьб да прошений на вашей слезнице снизу пишут: «Да ведь я вас совсем не знаю», – а сие надобно понимать так, что вам надлежит быть верным слугою еще года два, а то и все три, что вы и впредь должны вести себя, как одержимый, пока дама не убедится в вашем неизменном постоянстве и полной преданности. Но тут, как на грех, появляется вдруг человек более ловкий и решительный, нежели вы, он живехонько оттирает вас в сторону, и тогда-то начинается самая закавыка: вам скрепя сердце надобно обхаживать теперь этого пришельца, дабы вызнать его истинные намерения, но делаете вы все это, понятно, тайком, напуская на себя безразличный вид, уверяете его, что совсем от этой дамы отдалились, что она не стоит того, чтобы человек благовоспитанный уделял ей внимание, ибо она ко всем холодна и даже не думает вознаграждать тех, кто долго и бескорыстно ей служит. Однако во всех этих гордых речах сердце не участвует, и достаточно ей в один прекрасный день украдкой бросить на вас взгляд, приветливо кивнуть, улыбнуться уголком рта или просто позволить вам прикоснуться к краю ее платья, поднять с пола наперсток либо подать веретено, и вы уже считаете себя (так вам, по крайней мере, кажется) самым счастливым человеком на свете; а между тем стоит вам отвернуться, и она показывает вам язык, корчит за вашей спиной рожи, высмеивает вас с каждым встречным и поперечным, говорит, что вы, конечно, пригожий юноша, и ростом вышли, и статью взяли, и за столом сидеть умеете, да только человеком благовоспитанным станете еще не скоро, что, коли не помрете, то долгий век проживете, что манеры-то у вас, дескать, хороши, а пользоваться ими вы не умеете, и все в этом же роде, так что если б вы хоть одно ее такое словечко услышали, то тут же пошли бы да и удавились со стыда, понявши наконец, какое презрение она к вашей особе испытывает. Вот и имейте с ними дело после этого!

– Как же так получается?! – вмешался Паскье. – Вот я вас слушал, куманек, и все думал, к чему вы это рассказываете? Ведь эдаких волокит да молодчиков в наших местах и видом не видать, да и привечать бы их у нас нипочем не стали.

На это метр Юге отвечал, что он, дескать, просит прощения, но только он говорил, мол, о том, что ему доподлинно известно; однако ж он уже довольно порассказал и готов кончить.

– Ну и кончайте в добрый час, – подхватил Любен, – только допрежь скажите, как, по-вашему, должен бы браться за дело повеса, о коем вы поведали?

– По мне, – отвечал метр Юге, – ему бы надобно бросить все эти длинные и докучные разглагольствования, ибо они, по правде сказать, ни к чему не могут склонить даму; он бы гораздо раньше своего добился, коли ввернул бы вовремя нужное и приятное словечко да еще сопроводил бы его тем, что в кошеле носят, а без конца прислуживать да угодничать к лицу разве только дурачине-простофиле. Ибо, сами посудите, ведь они, дамы-то, столько всяких ухажеров повидали, что те им уже просто глаза намозолили, и так они к своим обожателям привыкли, как осел привык на мельницу ходить; а еще, сдается мне, дам этих можно уподобить ослам, каковые обычно встречаются в военных обозах: такие ослы постоянно слышат брань да богохульство, а потому ухом не ведут и с места не трогаются, пока их как следует дубинкой не огреть, а уж тогда они мчат своих хозяев сквозь огонь, точно вязанки с хворостом. То же самое можно сказать и о нынешних дамах, – ведь они только потешаются, видя, как несчастный воздыхатель теряет всякую надежду, убивается, как он при одном взгляде на предмет своей любви меняется в лице и не знает ни минуты покоя; я бы так сказал: сии дамы держат в руках сердце обожателя и играют им по собственной прихоти, как это делает фокусник с картинкой, проворно вертя ее в руках. Зато, когда наш воздыхатель достает набитый деньгами красивый кошелек, запертые досель ворота распахиваются перед ним, так что в них теперь хоть воз с сеном въедет; вот и выходит, что кошелек – самое лучшее лекарство, ключ к любой загадке, кормило корабля, рукоять плуга.

– Вижу, вы судите не по рассказам, а по опыту, куманек, – заметил Ансельм, – и я так понимаю, что многое вы на своей шкуре изведали.

– Черт побери! – отвечал метр Юге. – Вот то-то и оно, я такие дела куда как хорошо знаю и мог бы обо всем этом сочинить книгу потолще молитвенника.

– Неужто нельзя отыскать таких женщин, коими движет не расчет да алчность, – вмешался Любен, – таких, что могут любить бескорыстно?

– Отчего ж, и такие встречаются, – отвечал метр Юге, – да только я говорил о тех, каких гораздо больше, ведь я сам не раз бывал обманут и многие мои приятели тоже.

– Ну, это меня не удивляет, – заметил Паскье, – коль скоро вы сии дела досконально изучили и в них понаторели. Но только, позволю себе заметить, мы уже старики, и нам не пристали эдакие речи, вернемся-ка лучше к прежним беседам, кои касались лишь благонамеренного поведения да старины, ибо, клянусь святым Обером,[273] от ваших разговоров даже и у меня слюнки текут. Хотел бы я знать, как вы себя вели, когда были школяром.

– Я-то? – отозвался метр Юге. – Да я прогневил бы господа бога, ежели, будучи школяром, не употреблял бы во благо то, чем школяры обладают, ибо не зря женщины говорят, что всякий школяр, как скоро к своим штанам гульфик прицепит, тут же ищет, кому бы о том рассказать.

– Скажу по совести, – подхватил Любен, – слыхал я в свое время, что вы в этих делах мастак были и черт знает что откалывали. Ха-ха, ведь вы у нас известный повеса!

Метр Юге усмехнулся и, отвернувшись, пробормотал, что господь бог, конечно же, простит ему былые проказы, но кто, мол, через все это не проходил или хотя бы разок вместо двери в окно не выходил?

IX О великой битве между жителями деревни Фламо и деревни Вендель, a коей участвовали и женщины,

В мае месяце, когда в полях вновь начинаются любовные забавы, жители деревни Фламо основали сообщество лучников и каждый праздник премного упражнялись в стрельбе из лука; дело у них шло так успешно, что во всей округе только об этом и говорили и не уставали их хвалить. Однако так продолжалось недолго, ибо жители деревни Вендель, как известно, их ближайшие соседи, начали испытывать к ним зависть и тайную вражду, слыша такого рода похвалы и одобрительные отзывы: сердило их то, что хвалят соседей, а они считали, что и сами молодцы хоть куда и не менее ловки. Жители Венделя эту свою вражду затаили глубоко, но до поры до времени они притворялись и ничем ее не выказывали, хотя, когда пасли скот на лугах или пахали землю либо занимались иными полевыми работами, их так и подмывало затеять ссору с соседями. Но все же зависть свою они долго скрывать не могли, и она непременно должна была выйти наружу, подобно тому как огонь, что долго таился под пеплом, вдруг вспыхивает ярким пламенем как раз по той причине, что угли неприметно тлели под золою. И вот однажды, когда четверо или пятеро крестьян из каждой деревни ненароком оказались рядом, жители Венделя затеяли ссору, стали задевать соседей и завели с ними яростный спор о своих правах да преимуществах; жители Фламо были этим немало удивлены, ибо не понимали истинной причины свары и думали, что ссора началась из-за пустяков и что вся-то она выеденного яйца не стоит. А посему они и попросили соседей ссору прекратить и больше их не задевать, говоря, что все они, мол, друг дружку знают и что не стоит, дескать, так сердиться да злобиться, ибо без соседей ведь не проживешь.

– Эх, да будь у нас столько экю, сколько у вас козьего дерьма, в коем вы по горло сидите, – отвечали им на это жители Венделя, – мы бы куда как богаты были!

Жители Фламо, как и подобает людям рассудительным, ничего на это не ответили, ибо что пользы спорить с тем, кто прикидывается глухим. Они только сказали:

– Ладно, ладно, так уж и быть! Вы, конечно, люди любезные, славные. Ступайте, ступайте, вас, видать, с кислого молока развезло.

Жители Венделя распалились и в свой черед отвечали, что их соседи из Фламо – известные потаскуны да хвастуны, но что они даже землю возделывать не умеют, а потому бедны, как церковные крысы, и только языком молоть горазды. А вот в Венделе земля дает гораздо больший урожай, чем земля ео Фламо, и это могут по чистой совести подтвердить те, кто живет возле Ведского брода,[274] ближайшие соседи и друзья тех и других. А что до скотины, то, сказать по правде, бараны из Фламо не идут ни в какое Сравнение с их собственными баранами, а уж быки и подавно. Так что нечего-де впредь чепуху молоть, потому как верх все равно за нами. Жители Фламо, однако ж, твердо и упрямо гнули свое, говоря, что земля у них, мол, гораздо плодороднее и лучше ухожена, чем в деревне Вендель, где ничего не растет, окромя чертополоха, терновника да репьев, и живут-то люди в той деревне, точно нехристи какие, не ведая стоящих забав; они же тут, во Фламо, напротив того, отличаются в стрельбе из лука, так что на них даже приходят глядеть пригожие девицы, кои ни за что на свете в Вендель не пойдут, ибо тамошние жители просто пентюхи и неповоротливы, как раскормленные быки.

Столь обидные разговоры и выпады с обеих сторон продолжались весьма долго, и спорщики уже готовы были проломить друг дружке голову, ежели б те, кто поблагоразумнее, не выступили посредниками и не утихомирили забияк. Под конец жители обеих деревень почувствовали себя оскорбленными, каждый почитал себя задетым и жаждал мести. А крестьяне из Венделя, из-за коих, по правде сказать, весь сыр-бор загорелся, всюду жаловались, что они, мол, кровно обижены, и ждали только малейшего повода для ссоры, но при этом они прикидывались простачками, говоря, что пусть им, дескать, дадут есть свой суп спокойно, а уж им самим-то ничего от других не надобно, только бы их первыми не задевали; впрочем, прибавляли они, теперь уж этого дела так оставлять нельзя. И вот (по наущению обитателей Ведского брода, кои надеялись в конце концов подмять под себя обе деревни) они порешили в ближайшее воскресенье устроить набег на пастбище, где жители Фламо упражнялись в стрельбе из лука, и задать им жару. В этой затее особо горячее участие принимал Жуан Претен, тот самый, что любил всех подзадоривать да подливать масла в огонь; он твердил, что надобно, мол, проучить этих наглецов из Фламо, коль скоро они сами напрашиваются, и что, дескать, людям честным и порядочным не Пристало искать дружбы подобных мерзавцев; он вспоминал и перечислял все споры, какие, известно, всегда происходят между соседями. Изучив вдоль и поперек причины ссоры и все тщательно взвесив, жители Венделя с общего одобрения порешили, что в ближайшее воскресенье они Как следует всыплют этим нахалам из Фламо. И вот в воскресенье все собрались в харчевне у Тальбо-ловкача, вооружившись чем попало: один притащил железный прут, другой – вилы, тот явился с серпом на длинной рукоятке, этот прихватил пику, у кого в руках была суковатая дубина, у кого остроконечный кол, кочерга, а то и коромысло, кто-то разыскал ржавое копье еще времен битвы при Монлери,[275] словом сказать, всякого оборонительного и наступательного оружия было вдоволь.

Изрядно выпив для храбрости, они построились в боевой порядок и тронулись в путь, распаленные хмелем, твердо решив показать противнику, где раки зимуют. Впереди доблестного воинства для поддержания духа шел некий Туржи, наигрывая на волынке, да еще мельник из Блоше, играя на гобое, причем оба они дудели что есть мочи. Так продвигались вперед наши вояки, и жители Фламо, впрочем, думавшие о них не больше чем о прошлогоднем снеге, могли бы легко услыхать шум, ибо пришельцы галдели, громко гоготали и похвалялись:

– Братцы, ведь мы, как известно, идем туда не четки перебирать. Пусть каждый покажет, на что он годен, ну а уж там дело само пойдет!

И вот, достигнув пастбища, где жители Фламо упражнялись в стрельбе из лука, пришельцы подняли такой шум и гам, что многие обитатели Фламо сбежались, дабы узнать, что случилось; увидя своих заклятых врагов, они весьма изумились, ибо им и в голову не могло прийти, что те окажутся столь дерзкими. А жители Вендсля, не молвя худого слова и даже не поздоровавшись с честной компанией, принялись плясать как сумасшедшие. Когда же какой-то крестьянин из Фламо вздумал было присоединиться к их пляске, они его весьма грубо оттолкнули, присовокупив, что уж, конечно, не для такого танцора они сюда с собой музыкантов привели. После чего чужаки стали зло потешаться над жителями деревни, говоря, что никто, мол, из здешних хвастунов теперь и кашлянуть не посмеет, если даже слопает целый мешок перьев. Между тем стрелки из лука оставили свое занятие, дабы узнать, что случилось. Однако ж, услыхав, что шум стоит все из-за той же перебранки, какая произошла несколько дней назад, и поняв, что им следовало бы дать достойный отпор нахалам, они тем не менее тишком да молчком возвратились к себе на лужок. Видали ли вы когда, как собака, стянув кусок сала и заметив, что ее увидели, словно бы признаёт свою вину и убегает трусцой, поджавши хвост и все время оглядываясь? Точно так повели себя и лучники из Фламо, правда, вид у них был при этом прежалкий и были они весьма пристыжены. Впрочем, они тут же одумались и собрались с духом, понявши, какое ужасное оскорбление нанесли им жители Венделя, кои до того обнаглели, что заявились прямо во Фламо и бросили его обитателям вызов на пороге их собственного дома. Кто бы мог подумать, что из-за нескольких слов, сказанных в запальчивости в ответ на грубость, жителя Венделя захотят нанести своим соседям такую обиду? Хорошенько все взвесив, люди из Фламо заключили, что если они не дадут отпора чужакам, то навсегда будут опозорены и унижены и им тогда ни в одну из окрестных деревень нельзя будет нос показать, ни в одну порядочную компанию заявиться, понеже их честь и достоинство будут слишком задеты и понесут непоправимый урон. При одной мысли об этом к ним вернулись храбрость и мужество. Украдкой стали они поодиночке пробираться в харчевню кабатчицы Ногастой, и скоро их туда набилось человек тридцать; пропустив по стаканчику вина да повторив это не раз и не два, они пришли в такой раж, что, не теряя времени, вооружились, пожалуй, не хуже, а даже лучше своих противников, и хотя жителей Фламо было поменьше, нежели тех, однако ж ведь победа чаще всего добывается не числом, а умением. Хорошенько приготовившись, наши храбрецы из Фламо решили не нападать на врагов среди равнины, ибо риск при этом был слишком велик; а посему они положили подстеречь противника возле дороги в ущелье, что было куда выгоднее, так что замысел этот одобрил даже некий старик ландскнехт:[276] он когда-то участвовал в войне и постоянно твердил, что одолеть врага позволительно любым путем и способом. И вот оскорбленные жители Фламо пустились в путь, твердо решив как следует проучить невеж и нахалов. Жители Венделя между тем весьма дивились, не видя вокруг больше никого и обнаружив, что все куда-то подевались, кроме двух или трех стариков из Фламо, кои принялись стыдить пришельцев и учить их уму-разуму, говоря, что негоже, мол, так поступать, негоже мешать мирному отдыху людей и, как говорится, лезть прямо в чужой двор; под конец старики прибавили, что пришельцы, чего доброго, еще в этом раскаются, ибо частенько ждешь одного, а дело оборачивается совсем по-другому. Жители Венделя, однако ж, в ответ на попреки да укоры осыпали стариков самой обидной бранью и снова пустились в пляс. Потом они повалили наземь мишени для стрельбы из лука и беспорядочной гурьбою двинулись в обратный путь, даже и не подозревая о засаде; по дороге они толковали о том, что им, дескать, бояться нечего, ибо жители Фламо им в подметки не годятся, и что те отныне и навсегда лишатся всяческого уважения; потом они прибавляли, что во Фламо кричат громко, но это, мол, гром не из тучи, а из навозной кучи; прямо тут, по пути домой, они сложили незамысловатую песенку о своих подвигах и распевали ее во все горло, впрочем, довольно складно, да еще пританцовывали в лад. За всем этим они даже не заметили, как достигли ущелья; эта часть дороги неспроста звалась ущельем, ибо дорога тут переходила в очень темную ложбину, и такую узкую, что по ней могла проехать всего лишь одна повозка, а по обе стороны дороги возвышались две скалы, так что выбраться оттуда было никак нельзя; возле того места, как я уже оказал, и спрятались жители Фламо, одни в конце ущелья, другие – по бокам, причем все они запаслись увесистыми камнями. Жители Венделя еще шли, приплясывая, и болтали без умолку; когда же они вступили в ущелье, их там встретили, как говорится, по достоинству, ибо жители Фламо, не молвя худого слова, принялись швырять в своих врагов увесистыми камнями, так что эти бедолаги сперва не могли уразуметь, откуда на них такая напасть, позднее они сами с кривой усмешкой признавались, что были весьма удивлены и даже просто ошарашены, когда на них обрушился град камней. И вот, по причине этого, они гурьбой кинулись к выходу из ущелья, дабы поскорее выбраться из западни. Однако ж (какая злосчастная встреча!) у выхода их уже поджидала добрая дюжина молодцов из Фламо, кои, вооружась оглоблями, стали лупить врагов по голове да по плечам и отделали их на совесть. Бедняги из Венделя, понявши, что попали впросак, и видя, что дело плохо, стали истошно вопить: «Караул! Убивают!» – и молить о пощаде.

– Ох, люди добрые, помилосердствуйте! Простите нас!

– Черт побери! – отвечали на это жители Фламо. – Прощают да грехи отпускают в Риме, а уж тут вы свое получите сполна! Вы ведь, дьявол вас возьми, молодцов из себя строили, вот и покажите свою храбрость! Ну как? Хватит? Или еще добавить?

Надобно заметить (и это самое забавное), что женщины из обеих деревень вскоре услышали шум и вопли, доносившиеся с дороги, и тут же решили пойти поглядеть, что ж там такое происходит и творится, понеже из мужчин в деревнях оставались в ту пору одни только старики, что сторожили дом, поддерживали огонь в очаге да передвигали горшки в печи, – правда, они тоже приковыляли к месту драки, да только уже было поздно. И вот женщины, сильно распалившись и, побросав все домашние дела, сбежались к ущелью, и там, по воле божьей, крестьянки из Фламо нос к носу повстречались с крестьянками из Венделя. А те, увидя, что с их незадачливыми муженьками обошлись столь жестоко и они едва ноги унесли, задумали выместить обиду на женщинах из Фламо, а посему принялись швырять в них камни. Их противницы, в свою очередь, ответили на это градом булыжников; поблизости, как на грех, оказался некий хват, глазевший на сию схватку, и он, чтоб посмеяться над женщинами, крикнул, что, дескать, нипочем нельзя ловко метать камни, не вскидывая задом; услыхав это, крестьянки с досады начали изо всех сил молотить друг дружку кулаками, разбивать носы в кровь, таскать за волосы, волочить по земле, царапаться, кусаться, срывать одна у другой с головы платки, словом сказать, безжалостно сводить счеты, на что женщины, как известно, великие мастерицы.

Однако ж я оставлю покамест женщин и возвращусь к крестьянам из Венделя; они тем временем пустились наутек и бежали во всю прыть, но при этом по-прежнему молили о пощаде, прося, чтобы их, Христа ради, оставили в покое, – только все было тщетно, их куда как крепко да здорово отлупили, и хотя они и задали стрекача, противники преследовали их до самой деревни'. Прибежав к себе, бедолаги из Венделя с преогромным трудом разыскали свои дома, ибо были они во власти ужасного страха и торопились спастись от преследователей. Между тем жители Фламо (по крайней мере, иные из них) вошли во вкус и положили так проучить своих злополучных обидчиков, чтобы тем впредь неповадно было, но все же среди них нашлись люди благоразумные, они-то и сказали, что, мол, это уж слишком, что те свое, дескать, получили и негоже столь жестоко мстить соседям. Слова сии сочли справедливыми, и жители Фламо повернули назад, прихватив с собою волынку да гобои, чему они весьма радовались и веселились. Подойдя к ущелью, победители увидели, что женщины все еще сражаются. И в той схватке с обеих сторон показали себя многие знатные драчуньи: они с особливой яростью наносили удары друг дружке; одна, сняв с ноги подбитый гвоздями башмак, изо всех сил гвоздила им своих супостаток, другая так яростно пинала ногой всех подряд, что те валились наземь, третья, положив в сумку камень, размахивала ею, как кузнец своим молотом. Словом сказать, неуемные эти бабы дрались так, что чертям было тошно. И они бы еще долго сражались, когда б их не развела наступившая ночь. Заметив, что уже смеркается, сии амазонки вернулись каждая под свой стяг, и тут обнаружилось, что ни у одной не осталось на голове ни платка, ни сетки, лица у всех были расцарапаны в кровь, уши едва не вырваны с корнем, волосы свисали, как нечесаная пакля, а платья обратились в лохмотья. Когда же они увидели, что совсем стемнело, то начали безбожно поносить друг друга, крича во всю мочь: «Шлюхи, гулящие девки, торговки тухлой требухой, ведьмы, беззубые чертовки, злыдни, паскуды, воровки, мошенницы, мерзавки, колдуньи, подлюги, грязные свиньи, суки, толстозадые бабищи, дристуньи, сопливицы, гниды, вшивицы, слюнявые рожи, замарахи, спесивые дуры, гнусные стервы, недотепы, ржавые пищали, старые сквернавки, негодные корзины, солдатски «подстилки, сводни, бестолковые баламутки, бесстыжие нахалки, вонючки, замшелые кислены, облезлые образины, наглые морды, прожженные потаскухи!» И так эти богини орали да голосили, что весь лес Де-ла-Туш гудел от их крика, как рассказывал потом Илло Твердозад, а находился он тогда там, ибо срезал гибкую ветвь вяза, дабы смастерить себе лук. По правде говоря, трудно судить, кто ж именно взял верх, понеже с обеих сторон было выказано премного храбрости и ловкости, ибо амазонки сии отменно и кулаками махали, и языками трепали; когда же схватка уже затихла, они, расходясь по домам, все еще грозили друг дружке.

А эту часть дороги, какую допрежь обычно называли ущельем, стали с тех пор именовать Дорогой Схватки. И местные жители всякий раз столь упорно и яростно бились на ней, что и по сей день, ежели там ненароком сойдутся крестьяне из обеих деревень (ибо гора с горой не встречается, а человек с человеком сходится, ежели только оба не горбаты), то уж беспременно задирают друг друга и пускают в ход кулаки единственно для того, чтобы поддержать сей славный и достохвальный обычай: так они пообещали и поклялись делать и поступать, сами по доброму своему желанию и согласию положили держаться сего правила, как говорится, ныне, и присно, и во веки веков.

Вот что я хотел поведать вам об этом приснопамятном дне на Дороге Схватки, и, поверьте, рассказал я все так, как сам слыхал.

Тут заговорил Ансельм и присовокупил, что жители Венделя испокон веку были страсть какие забияки и никогда удержу в гневе своем не знали. Однако ж чаще всего они бывали биты или уж непременно попадали впросак.

XII Перро Зубощелк

Нет здесь, конечно же, никого, кто не знает, что Перро был славный малый, щеголял он в камзоле тонкого сукна и отличался весьма тонким умом, а уж выпить-то был всегда готов, не слишком заботясь о том, кто за выпивку платить станет. Понеже все мы несовершенны, то и у него был один недостаток: насколько хорошо он разбирался в чужих делах, настолько же бывал слеп, худоумен и безрук, едва речь заходила о его собственных, ибо, сдается мне, куда как просто давать советы, но тот, кто других поучает, сам зачастую ничего не умеет. Перро распоряжался в своей округе словно бы полубог какой, и был он, как говорится, первый человек на деревне. А получалось это, как я уже сказывал, поелику умел он весьма скоро чужие дела' решать, и все обращались к нему за советом, зане слыл он человеком знающим и поднаторевшим в делах; и посему ни одна тяжба (а это немало) не начиналась, покамест он к ней своей руки не приложит; водрузив на нос очки, потому как был он подслеповат, Перро погружался в изучение бумаг и с важностью изрекал свое суждение; зато в благодарность он всегда первым вкушал от плодов местных земледельцев; приносили ли ему гусят либо цыплят – ничем он не брезговал и, ничуть не чинясь, брал все без разбора, хотя сперва для вида отказывался, говоря (по обычаю стряпчих), что с него хватило бы и словесной признательности, но коль скоро проситель так настаивает, то уж ничего не поделаешь. А еще отличался он превосходным свойством: где бы ни шла пирушка, он был тут как тут, даже если его и не звали. Прямо с порога принимался хихикать и обращался к честной компании обычно так:

– Да пребудет господь Бог в доме сём, а монахов к чертям пошлем! Мир честной компании. Да будет на то воля божья, чтобы мы и век спустя могли здесь друг друга обнять!

Возгласив это, Перро снимал плащ, швырял его на сундук и присаживался к столу. И какой бы ловкий говорун уже ни восседал за этим столом, никто не мог забить нашего Перро и никто не умел лучше поддержать беседу; он болтал без умолку – то побасенку какую расскажет, то историю какую вспомнит, а то самую свежую новость сообщит, тут же и выдумав ее на месте; любил он похвастаться и тем, как он ловко иск вчинил, и сочинял такие подробности, что все служило к его чести. Затем он просил:

– Передайте-ка мне это блюдо! Позвольте взять у вас нож! Налейте винца, горло промочить! Нет, ничего не убирайте, новые кушанья несите, а старых не уносите! Да простит бог, он подцепил тот кусок, на какой я сам нацелился! Из всех рыб, окромя линя, вкуснее всего крылышко каплуна, что бы там ни толковали знатоки о ножках! А вот и кусок, ради коего наша славная хозяюшка зарезала барана, и надобно ему честь воздать. Любезная дама, коли вам не спится, отведайте сию куриную ножку. Видать, отменный был бычок! Должно, нагуливал себе жир на сочных лугах. Пододвиньте-ка мне этого голубя, и я с ним разделаюсь по всем правилам. Еще капельку уксуса, дочь моя. Ах, черт бы побрал прислугу, вам этого голубчика изрядно подпортили, хозяюшка, где только были ваши глаза! Его бы еще на вертеле подержать, да соус поострее сделать. А-а, любезный зайчишка, добро пожаловать! Черт подери, да он совсем сырой! Ну уж ладно, подавайте его сюда, с горчичкой пойдет. Как, сударь, неужто вы это на блюде оставите? Оно, конечно, первые куски следующим мешают. Послушай, сынок, положи-ка его на жаровню, и я тебя, с божьей помощью, женю на своей старшей дочке, а покамест налей мне вон из той бутылочки. Покорно благодарю, сударь, я в долгу не останусь. Да, да, клади, как себе. И я вам услужу в день вашей свадьбы. Вот что, дружок, ответь без вранья: сколько ты можешь этого съесть, прежде чем осовеешь? Да, лет эдак пятнадцать назад столь лакомого кусочка я б не упустил! Ну и аппетит у него! Глядите, как уплетает, хоть бубенцы к подбородку подвязывай… Дьявол меня возьми! Вот славный поросенок! Ей-ей, он вволю поел желудей. А у меня, как на грех, во рту ни единого крепкого зуба. Да, встречаются чудаки, что едят только в свои часы, да все больше утром, а не вечером; я не таков: ем во всякий час и на здоровье не жалуюсь. Будем поступать, как старые служаки, еду запивать паки и паки! Коли мне стаканчик не поднесут, я за все яства и гроша медного не дам. Уберите воду – вино и без того достаточно крепкое. Утром пей чистое вино, а вечером – неразбавленное! Вот так сыр! Дружище, подыми-ка салфетку. Дайте мужлану салфетку, он из нее путлищ настрижет. Что-то нож у меня давно без дела, дай-ка мне выпить! Ну да, я пьян, а брюхо у меня что барабан, пойду малость потанцую. Ешьте! Да вы совсем не пьете! Говорите, после такого обеда и попоститься не грех? Трень-брень! Ежели мои дети доброй закваски, они долгий век проживут. Коль вино с водой мешаем, мало проку получаем! Вина! Не то я потом больше потребую! Съел грушу – пей за милую душу! Ну и яблоко! Знай, к чему оно поведет, первая на земле дама подальше б спрятала его от Адама. Эх, куманек, выпьем из почтения к нему, из любви к ней! Да, сестрица, я выпил за свою кумушку, так неужто она за меня не выпьет? Ничего, не помрете, ежели разо «выпьете, как бретонке положено. А я из этого дома не уйду, пока жажду не залью…

– Кум Ансельм, – вмешался метр Юге, – покорно вас прошу, будьте покороче и заканчивайте поскорей, ибо я хочу, пока еще не спустилась ночь, поведать вам занимательную историю, она позволит нам поддержать сию беседу на старинный мудрый лад.

– Клянусь богом! – подхватил Паскье. – Я б тоже мог такое порассказать о Перро! И все кстати. Да только ночь близится, и мы уж всякого о нем наслушались, а посему я готов выйти из игры, и у нас останется время, каковое вы с пользой употребите на свой рассказ.

Маргарита Наваррская Гептамерон[277]

Пролог

Первого сентября, когда обычно начинается лечебный сезон, в местечке Котерэ,[278] в Пиренеях, собралось небольшое общество, состоявшее из людей, которые приехали сюда из Испании и из Франции; одни прибыли для того, чтобы пить целебные воды, другие – чтобы принимать ванны, иные же – чтобы лечиться грязями, столь чудодейственными, что больные, от которых отказались все доктора, возвращались после этого лечения совершенно здоровыми. Однако я отнюдь не собираюсь рассказывать вам о местоположении или о целебных свойствах этих купаний. Я хочу без промедления перейти к тому, что является непосредственным предметом моего рассказа.

Все больные, собравшиеся в этом местечке, провели там более трех недель, по истечении коего времени они убедились, что поправились окончательно и могут возвратиться домой. Но как раз в эту пору хлынули дожди и были столь обильны, что казалось, господь забыл о своем обещании, данном Ною, больше не посылать на землю потопа. Все домики местечка Котерэ залило водою, так что оставаться в них долее было нельзя. Больные, приехавшие из Испании, вернулись к себе на родину по горам, кто как сумел, причем избежать опасно