Перескочить к меню

Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том I. (fb2)

- Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том I. 2582K (скачать fb2) - Иван Александрович Гончаров

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:



Иван Александрович Гончаров
Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том I.


ПСС Гончарова. Том 1. От редакцииПСС Гончарова. Том 1. От редакции

ПСС Гончарова. Том первый. От редакции

Гончаров И. А. Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том I. СПб.: Наука, 1997. С. 5-19.


ОТ РЕДАКЦИИ


Настоящее собрание сочинений и писем И. А. Гончарова, выпускаемое Институтом русской литературы (Пушкинский Дом) Российской академии наук, является первым полным академическим изданием, включающим все известные к настоящему времени его тексты, как законченные, так и незавершенные. В издание вошло художественное, публицистическое, эпистолярное наследие Гончарова; в него включены также его деловые бумаги. Тексты впервые подготовлены на основе тщательного изучения всех существующих источников публикуемого текста – печатных и рукописных – и также впервые печатаются в сопровождении подготовительных материалов, ранних редакций и вариантов, причем первоначальные редакции, коренным образом отличающиеся от окончательного текста, воспроизводятся полностью.

Каждый текст писателя – от романа до небольшой газетной статьи, незавершенного замысла или чернового наброска -. сопровождается текстологическим, историко-литературным и реальным комментарием, учитывающим результаты работы предшествующих исследователей – отечественных и зарубежных.

Издание осуществляется главным образом коллективом сотрудников Института русской литературы при участии исследователей С.-Петербурга, Москвы, Ульяновска, а также славистов Германии, США, Франции, Японии.

Еще в недавнее время Гончаров, как известно, считался принадлежащим к разряду старомодных реалистов, чье творчество представляет лишь исторический интерес. Эту репутацию упрочила многолетняя школьная практика, когда «Обломова», например, изучали преимущественно в свете положений знаменитой статьи Н. А. Добролюбова «Что такое обломовщина?» и прямолинейных высказываний В. И. Ленина «по поводу обломовщины», не желая замечать художественного богатства, полнокровия романа и сводя его содержание к нескольким разоблачительным тезисам. Утверждалось, что антикрепостнические

5

мотивы – главное в этом произведении. В «Обыкновенной истории» учили ценить борьбу с романтизмом и идеализмом; во «Фрегате „Паллада”» – разоблачение буржуазной морали и колонизаторской политики. Последний роман писателя «Обрыв» по вполне понятным причинам был в тени: консерватизм Гончарова и антинигилистическая направленность произведения порицались, хотя и не столь резко и безоговорочно, как «Бесы» Ф. М. Достоевского или «Некуда» и «На ножах» Н. С. Лескова. Но в Марке Волохове, разумеется, видели карикатуру на прогрессивную русскую молодежь. Это и внедрялось в сознание многих поколений читателей.1

И вообще все то в творчестве Гончарова, что не соответствовало «прогрессивно-реалистическим» критериям, замалчивалось или глухо, между прочим упоминалось как отступление от правильной линии вплоть до конца 1960-х-начала 1970-х гг., когда стали переиздаваться статьи о Гончарове А. А. Григорьева, А. В. Дружинина, И. Ф. Анненского, а позднее и Д. С. Мережковского.

Естественной реакцией на тенденциозно подаваемую картину творчества Гончарова явилось некоторое охлаждение читающей публики к произведениям писателя. Тенденциозность освещения художественных достоинств произведений Гончарова мало способствовала и улучшению качества издания его сочинений. Тем не менее на необходимость издания свода научно выверенных текстов Гончарова обращалось внимание в научной периодике.2

Положение начало меняться к лучшему, когда в авторитетной серии «Литературные памятники» вышли два гончаровских

6

тома – «Фрегат „Паллада”» и «Обломов».1 Естественно, что в юбилейные годы – в 1991 (сто лет со дня смерти) и в 1992 (180 лет со дня рождения) – особенно возрос интерес к творчеству писателя, обогатившего и историю европейского романа. В последнее десятилетие новые переводы и инсценировки произведений Гончарова появились в Германии, Франции, Италии, США, Японии, Китае; значительно увеличилось количество исследований в России и за рубежом, посвященных творчеству и биографии писателя.2 Это книги, статьи, публикации, выступления на представительных конференциях П. Е. Бухаркина, Л. С. Гейро, О. А. Демиховской, В. А. Котельникова, Ю. М. Лощица, Ю. В. Манна, В. И. Мельника, В. А. Недзвецкого, Т. И. Орнатской, О. Н. Осмоловского, М. В. Отрадина, .З. Т. Прокопенко, Н. Д. Старосельской, В. И. Тихомирова, В. А. Туниманова, П. Тиргена (Германия) и Х. Роте (Германия), Р. Нойхойзера (Австрия), А. Бурмейстера (Франция), В. Сечкарева (США), Е. Краснощековой (США), Э. Хайэера (Канада), В. Сватоня (Чехия), М. Бабовича и Н. Милошевича (Югославия), К. Савада и О. Икуо (Япония), Ван Лицзю и Диао Шаохуа (Китай). В сущности состоялось открытие самобытного, оказавшегося очень современным писателя. На Международной юбилейной конференции 1991 г., проводившейся в старинном немецком городе Бамберге, прозвучали слова о необходимости создания международного общества «гончароведов», о назревшей потребности в регулярных встречах-симпозиумах и о том, что давно пора подготовить научно-критическое издание полного собрания сочинений Гончарова с подробными комментариями и выпускать специальные бюллетени и сборники, посвященные его творчеству. В предисловии к сборнику докладов, прочитанных на Бамбергской конференции, проф. П. Тирген выразил надежду, что настоящее

7

издание, запланированное, судя по проекту, «в качестве критически пересмотренного полного собрания сочинений и редакционных вариантов, предложит исследователям творчества Гончарова новые исходные позиции, тем более что сюда должны войти многочисленные не публиковавшиеся до сих пор материалы», и затем подчеркнул, что «значимость этого издания будет не в последнюю очередь зависеть от научного комментария».1

* * *

Первое предложение об издании своего собрания сочинений Гончаров получил в 1874 г. от неизвестного нам издателя,2 а затем в 1878 г. от И. И. Глазунова и после некоторых размышлений и колебаний3 отказался от этих предложений. Лишь в начале ноября 1882 г. он подписал контракт, по которому «уступал» Глазунову свои авторские права.

В предшествующее же десятилетие (со времени выхода в свет отдельного издания романа «Обрыв» – 1870 г.) им были напечатаны «критический этюд» «Мильон терзаний» (1872), очерки «Из воспоминаний и рассказов о морском плавании» (1874; в последующих изданиях книги «Фрегат „Паллада”» они печатались в качестве заключительной главы под названием «Через двадцать лет»), «критические заметки» «Лучше поздно, чем никогда» (1879) и очерк «Литературный вечер» (1880). В 1881 г. эти произведения (кроме очерка «Из воспоминаний и рассказов о морском плавании») вышли в свет отдельной

8

книгой, озаглавленной «Четыре очерка» («четвертым» были впервые опубликованные «Заметки о личности Белинского»); в эти же годы появился ряд журнальных и газетных корреспонденций, некрологов и писем-обращений.1 Кроме того, в 1879 г. вышло третье, капитально переработанное издание книги «Фрегат „Паллада”», а в 1883 г. – пятое, вновь исправленное издание «Обыкновенной истории».

После заключения контракта с И. И. Глазуновым – представителем «старейшего в России книгопродавческого дома»,2 в 1884 г. первое полное собрание сочинений вышло в свет; в 1886 г. появилось второе издание.3

В т. I обоих изданий вошел роман «Обыкновенная история», в т. II-III – «Обломов», в т. IV-V – «Обрыв», т. VI и VII заняли «очерки путешествия» «Фрегат „Паллада”», т. VIII заключал в себе названную выше книгу «Четыре очерка». Состав собрания сочинений устанавливался самим Гончаровым; тексты большинства произведений были им пересмотрены заново. В 1889 г. вышел т. IX (дополнительный),4 в который были включены «Воспоминания: I. В университете; II. На родине» и цикл «Слуги старого века».

В этом же 1889 г. Гончаров поместил в № 3 «Вестника Европы» статью «Нарушение воли», в которой протестовал против поспешной публикации писем недавно умерших (или живых) известных лиц и, в частности, просил «не печатать ничего», что он сам «не напечатал или на что не передал права издания ‹…› при жизни ‹…› конечно, между

9

прочим, и писем». Волеизъявлению писателя последовал Глазунов, издавший первое посмертное собрание сочинений Гончарова,1 которое повторило состав двух прежних изданий с присовокуплением дополнительного т. IX. В этот последний том Глазунов решил включить «очерки» «Иван Савич Поджабрин» (1842), опубликованные самим Гончаровым в 1848 г. Вышедший же в год смерти Гончарова (1891) очерк «По Восточной Сибири. В Якутске и в Иркутске»,2 а также опубликованный посмертно (завещанный одной из воспитанниц) очерк «Май месяц в Петербурге»,3 появившееся позднее сочинение «Превратность судьбы»4 и критический очерк «Намерения, задачи и идеи романа „Обрыв”»5 в это издание не вошли.

Первый том посмертного издания открывался биографией писателя, написанной А. Филоновым.

В 1899 г. вышло новое собрание сочинений Гончарова,6 издатель которого счел возможным отступить от порядка расположения произведений, принятого во всех предыдущих собраниях. Т. I открывался статьей С. А. Венгерова «И. А. Гончаров. Биографический очерк», за которой следовали «критические заметки» «Лучше поздно, чем никогда», и лишь потом шла первая часть «Обыкновенной истории». В т. II печаталась вторая часть романа и статья «Нарушение воли». В т. III-IV помещался роман «Обломов». Далее (т. V-VII), нарушая традиционное расположение подряд всех романов, печаталась книга «Фрегат „Паллада”» и лишь вслед за ней (т. VIII-X) роман «Обрыв». В т. XI вошли очерк «Литературный вечер», «очерки» «Иван Савич Поджабрин», «критический этюд» «Мильон терзаний» и «Заметки о личности Белинского». В т. XII помимо традиционно печатаемых «Воспоминаний» и «Слуг старого века» впервые вошли такие произведения, как «Май месяц в Петербурге» и «Превратность судьбы».

До выхода в свет очередного собрания сочинений продолжались публикации из рукописного наследия писателя: в

10

основном это были письма к разным лицам;1 печатались и выборочные цензорские отзывы. Первые 19 таких отзывов были опубликованы в журнале «Русский вестник» (1906. № 10) с предисловием К. А. Военского, еще 4 были напечатаны в «Русской старине» (1911. № 3) и прокомментированы французским филологом-славистом А. Мазоном, преподававшим в 1905-1908 гг. в Харькове французский язык. Он же в 1911-1912 гг. публиковал письма писателя,2 а в 1914 г. выпустил в Париже обширное исследование «Un maître du roman russe Ivan Gontcharov», в котором впервые появились рукописные варианты романа «Обломов» и еще 11 цензорских отзывов.

Вышедшее в юбилейном 1912 г. «Полное собрание сочинений» в 9-ти томах представляло собою 4-е «глазуновское» издание и повторяло состав 3-го издания (в 1916 г. Глазунов выпустил 5-е издание).

1912 г. был отмечен обширной публикацией писем Гончарова в различных периодических изданиях (т. IV пятитомного собрания «М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке», выходившего под ред. М. К. Лемке, – 196 писем к М. М. и Л. И. Стасюлевичам; журнал «Современник» (№ 6. С. 173-175) – 7 писем к Н. А. Некрасову в публикации Е. Ляцкого; «Новое время, иллюстр. приложение» (№ 12943. 24 марта. С. 17-18) – письмо к кн. Д. Н. Цертелеву). Еще 32 письма к разным лицам, в том числе 29 писем к Е. В. Толстой, были опубликованы в 1913 г. П. Н. Сакулиным в журнале «Голос минувшего» (№ 11. С. 215-235; № 12. С. 230-251). В 1914 г. в № 2 (с. 403-437), № 3 (с. 538-551), № 4 (с. 48-59) «Русской старины» появилось 45 писем к А. В. Никитенко (публ. и коммент. В. Яковлева), а в 1915 г. Б. Л. Модзалевский опубликовал 25 писем к разным лицам во «Временнике Пушкинского Дома» на 1914 год (с. 94-130); в 1917 г. он же поместил 34 письма к Ю. Д. Ефремовой в вып. 2 «Невского альманаха» (с. 8-43); в 1916 г. М. Ф. Суперанский опубликовал одну из автобиографий Гончарова (конец 1873-1874 г.) и 14 писем к разным лицам.3 В 1916 г. появился еще ряд

11

цензорских отзывов – 8 из них были опубликованы В. Е. Евгеньевым-Максимовым в № 9 «Северных записок» (с. 131-151) и 21 – им же в № 11 (с. 137-156) и № 12 (с. 141-174) журнала «Голос минувшего». В 1926 г. ученый напечатал еще 6 отзывов (Звезда. № 5. С. 190-192, 197-199).

В 1918 г. Литературно-издательский отдел Комиссариата народного просвещения предпринял переиздание двенадцатитомного «Венгеровского» издания 1899 г., но оно прервалось на «Обломове» (т. III-IV).1 Подобная же судьба ожидала и начатое в 1931 г. Б. В. Томашевским и К. И. Халабаевым собрание сочинений Гончарова. Вышли только т. I, III и IV – с «Обыкновенной историей» и «Обрывом».2 Между тем публикация материалов из литературного, критико-публицистического и эпистолярного наследия Гончарова не прерывалась; росло и число исследователей творчества писателя. Среди них были такие ученые, как М. Ф. Суперанский, Б. М. Энгельгардт, Е. А. Ляцкий, В. Е. Евгеньев-Максимов, А. Г. Цейтлин, Б. В. Томашевский, Р. В. Иванов-Разумник. В 1920 г. Е. А. Ляцкий печатает повесть «Счастливая ошибка»,3 в 1921 г. Д. И. Абрамович – этюд «Христос в пустыне…»4 и в 1922 г. – письма к Е. П. Майковой.5 В 1923 г. появились «Материалы, заготовляемые для критической статьи об Островском»,6 и в том же году Б. М. Энгельгардт ввел в научный обиход очерк «Уха»,7 а в 1924 г. Д. И. Абрамович опубликовал «Необыкновенную историю (Истинные события)».8 Продолжалась

12

и публикация черновых вариантов романов «Обрыв»1 и «Обломов».2 Ю. Г. Оксман включил в редактируемый им сборник «Фельетоны сороковых годов» (М; Л., 1930) фельетон Гончарова «Письма столичного друга к провинциальному жениху», напечатанный в «Современнике» в 1848 г. В 1935 г. Б. М. Энгельгардт опубликовал 29 писем Гончарова из плавания,3 а в 1936 г. его раннюю повесть «Лихая болесть»4 и 43 письма к разным лицам.5 В 1938 г. увидел свет составленный и прокомментированный А. П. Рыбасовым сборник «И. А. Гончаров. Литературно-критические статьи и письма», в который кроме ранее публиковавшихся статей вошло «Предисловие к роману „Обрыв”», а в разделе «Письма» появилось 9 писем к К. Р. (вел. кн. Константину Константиновичу) и др.; в том же году Рыбасов опубликовал стихотворения Гончарова.6 Затем наступил период многочисленных переизданий романов и книги очерков «Фрегат “Паллада”»; лишь время от времени появлялись отдельные публикации неизданных текстов: в 1940 г. В. Н. Злобин опубликовал «Поездку по Волге»,7 а в 1950 г. А. Г. Цейтлин ввел в научный обиход ряд рукописных текстов – «Упрек. Объяснение. Прощание» и «Хорошо или дурно жить на свете?»;8 появились и новые публикации писем Гончарова.9

Наиболее полное собрание сочинений Гончарова вышло в 1952 г.10 В т. VII этого издания были включены кроме

13

традиционно печатавшихся в посмертных собраниях сочинений произведений еще и фельетон «Письма столичного друга к провинциальному жениху», повести «Лихая болесть» и «Счастливая ошибка», незаконченный этюд «Поездка по Волге», очерки «Рождественская елка»1 и «Уха». В т. VIII, составленный из статей, заметок, рецензий и автобиографий, а также отрывков из «Необыкновенной истории», вошли 196 писем к 65 адресатам, по большей части ранее не публиковавшихся.2

В том же 1952 г. в Гослитиздате начало выходить новое собрание сочинений Гончарова.3 В т. VIII этого издания вошли все прежде печатавшиеся критико-публицистические произведения Гончарова (кроме некролога «В. Н. Майков»). Эпистолярий, составивший вторую половину тома, был представлен здесь в меньшем по сравнению с предыдущим изданием объеме – 98 писем к тем же лицам, и содержал только 6 новых писем (к неустановленному лицу от 11 ноября 1861 г. и 5 писем к Е. А. и С. А. Никитенко), но зато письма были напечатаны полностью. В течение долгого периода, вплоть до конца 1970-х гг., именно этим изданием в основном пользовались и читатели, и исследователи (в определенной мере «рабочим» было также издание, вышедшее в том же издательстве в 1959-1960 гг.4 в серии «Библиотека классиков русской литературы» без статей (кроме статьи «Мильон терзаний») и писем).

Заметным событием в науке о Гончарове стал выход пяти книг справочного характера. Первая из них – описание рукописей писателя из Российской Национальной библиотеки,5 вторая – очередной выпуск «Описания рукописей и изобразительных материалов Пушкинского Дома», посвященный И. А. Гончарову и Ф. М. Достоевскому,6 исправляющий и дополняющий описание, которое ранее было составлено

14

И. М. Добровольским,1 третья – «Летопись жизни и творчества И. А. Гончарова»,2 четвертая – библиография Гончарова3 и, наконец, пятая – описание библиотеки писателя.4

Последнее собрание сочинений И. А. Гончарова вышло в 1977-1980 гг.5 Из художественных произведений, включавшихся в собрание сочинений 1952 г., в него не вошли «Превратность судьбы» и «Рождественская елка», а также фельетон «Письма столичного друга к провинциальному жениху». Что же касается критико-публицистических статей Гончарова, то они в этом издании представлены наиболее полно, включая и некролог «В. Н. Майков». Раздел «Письма» в последнем томе этого издания был дан на основе эпистолярия т. VIII издания 1952-1955 гг. с небольшими дополнениями (письмо к II. А. Валуеву от 6 июня 1877 г. и 6 писем к П. Г. Ганзену, впервые опубликованных в т. 6 «Литературного архива»).


* * *
Настоящее собрание сочинений состоит из 20 томов (сплошной нумерации).


Расположение материалов по томам (и внутри томов) в основном хронологическое (по времени написания, если оно известно, или по времени первой публикации), благодаря чему читатель получает наиболее полное представление о становлении Гончарова – художника, публициста, критика. Так, в т. 1 входят произведения, предшествовавшие роману «Обыкновенная история», который по традиции открывал все предыдущие издания. Отступления от хронологического принципа допущены лишь в отдельных случаях (например, в т. III наряду с заключительной главой («Через двадцать лет»; первоначальное название – «Из воспоминаний и рассказов о морском плавании»; 1874) книги-путешествия «Фрегат „Паллада”» и очерком

15

«Два случая из морской жизни» (1858) помещен очерк «По Восточной Сибири. В Якутске и в Иркутске» (1891), непосредственно примыкающий к «Фрегату „Паллада”»).

Одна из главных задач данного издания – публикация всех известных текстов Гончарова, как печатавшихся при его жизни, так и обнаруженных в периодических изданиях после его смерти и появившихся, как правило, без подписи Гончарова, а также материалов, связанных с цензорской деятельностью писателя.1 В собрание сочинений входят также материалы, относящиеся к редакторской службе Гончарова,2 его участию в делах Литературного фонда,3 Уваровского фонда Академии наук4 и Общества русских драматических писателей (в составе жюри по присуждению ежегодной премии за лучшее драматическое произведение).5

В последнем томе сочинений будут помещены автобиографии, записи в альбомы, сведения о несохранившихся или неразысканных произведениях Гончарова и раздел «Dubia». Здесь же будут перечислены тексты, приписывавшиеся Гончарову без достаточных оснований и включавшиеся (в библиографиях и справочных трудах) в число его трудов.

В томах эпистолярия печатаются все известные личные письма Гончарова и в особом разделе – письма официальные. Письма к писателю в предельно полном объеме приводятся в комментариях к соответствующим письмам Гончарова, а в отдельных случаях печатаются полностью в разделе «Приложения». Каждый том эпистолярия включает сведения о несохранившихся и ненайденных письмах Гончарова соответствующего периода.

В предпоследнем томе издания будут сосредоточены разного рода биографические материалы – в том числе дарственные надписи на книгах и фотографиях, формулярные списки, различные послужные документы, распоряжения, завещания и т. п. В этом же томе будут впервые напечатаны материалы, по

16

своему характеру относящиеся к разделу, который можно условно назвать «Рукою Гончарова».1

Сочинения, опубликованные самим Гончаровым несколько раз, даются по последнему авторизованному изданию; опубликованные при жизни один раз – по первопечатному тексту, не публиковавшиеся при жизни – по рукописям, а в случае их отсутствия – по наиболее авторитетным источникам. Тексты настоящего издания критически проверены по всем сохранившимся источникам (печатным и рукописным) и печатаются с устранением явных описок, типографских опечаток и других очевидных отступлений от авторского текста. При этом максимально сохраняются современные Гончарову орфографические и пунктуационные нормы, отразившиеся в обоих прижизненных собраниях его сочинений,2 и, разумеется, лично Гончарову присущие языковые особенности.

В авторских планах, конспектах и других подготовительных материалах, а также в первоначальных и других редакциях и вариантах рукописей и прижизненных изданий индивидуальные особенности орфографии и пунктуации Гончарова сохраняются в большей степени.

Переводы отдельных иноязычных слов и фраз даются в подстрочных примечаниях без указания, что перевод принадлежит редакции. Все остальные подстрочные примечания, принадлежащие автору, сопровождаются пометой: «(примечание Гончарова)».

Справочный аппарат каждого тома содержит текстологические и историко-литературные комментарии. В текстологической части даются сведения обо всех рукописных и печатных источниках основного текста; в необходимых случаях здесь же содержится обоснование выбора источника этого текста. Это относится к двум романам: «Обыкновенная история» и «Обломов». Оба они до выхода в свет в двух авторизованных собраниях сочинений Гончарова 1884 и 1887 гг. печатались неоднократно: первый – 6 раз, второй – 3 раза. И оба от издания к изданию автором правились. Но в одном из этих изданий правка носила настолько капитальный характер, что

17

естественно вставал вопрос о наличии другой редакции каждого из названных романов. Такова была правка, предпринятая Гончаровым для издания романа «Обломов» в 1862 г., и, как выяснилось при подготовке настоящего тома, правка текста «Обыкновенной истории» для издания 1868 г. Капитальной переработке подвергся в 1879 г. и текст книги «Фрегат „Паллада”».1 Но если последний и лег в основу текста «Фрегата „Паллада”» в обоих прижизненных собраниях сочинений, то «Обыкновенная история» готовилась автором по тексту издания 1862 г.,2 а «Обломов» – по тексту издания 1859 г. И главное, оба романа – первый в большей степени, второй в меньшей – еще раз правились автором для обоих собраний сочинений, что значительно усложняет вопрос об источнике основного текста, выдвигая на первое место проблему последней творческой воли автора.

В текстологической же части комментария приводится список исправлений, внесенных в основной текст по рукописям и авторизованным печатным изданиям. Историко-литературная часть комментария состоит из вводной статьи или заметки (в зависимости от объема и характера произведения), в которой содержатся сведения об истории создания и печатания произведения, о его литературных и жизненных источниках, благодаря чему оно вводится в контекст биографии Гончарова, перечисляются важнейшие интерпретации (как правило, прижизненные), а также основные отзывы современников и критики (не только прижизненной), даются сведения о переводах произведения на иностранные языки, об основных драматических переработках, театральных постановках и важнейших экранизациях.

Следующий далее постраничный реальный комментарий призван помочь современному читателю понять устаревшие слова и вышедшие из употребления термины и понятия, узнать источник и автора явной или скрытой цитаты, получить сведения об именах и событиях, вскользь упоминаемых в произведении.

Начиная с т. IX каждый том издания, включающий разнохарактерный материал – публицистический, критический, редакторский, цензорский и эпистолярный, содержит аннотированный указатель имен, упоминаемых в основном тексте

18

произведений. В последнем томе издания даются сводные указатели ко всем томам.

Редакция Академического полного собрания сочинений и писем Гончарова благодарит всех откликнувшихся на ее просьбу предоставить информацию о переводах произведений Гончарова на иностранные языки: г-на М. Нойберта (Библиотека Конгресса США), г-жу К. Найман (Финская Национальная библиотека), г-жу Л. Кардиа (Национальная библиотека Португалии), г-на Р. Д. Секеля (Французская Национальная библиотека), г-на Л. Г. Гутьереса (Национальная библиотека Испании), г- жу Э. Бартечко (Польская Национальная библиотека), г-жу Хоракову (Чешская Национальная библиотека), г-на Д. Хеллума (Датская Национальная библиотека), г-на Ф. ван Вийнсберга (Королевская библиотека Альберта I в Бельгии), г-на Ченг Женя (Китайская Национальная библиотека), г-жу Е. Янакиеву и г-жу И. Копринову (Болгарская Национальная библиотека) и, кроме того, сотрудников Британской, Швейцарской национальных и Шведской государственной библиотек.

Редакция также просит всех лиц в России и за ее пределами, располагающих автографами писателя (или сведениями о местонахождении таких автографов), а также другими материалами, связанными с творчеством и биографией Гончарова, оказать ей возможное содействие в работе присылкой копий с этих автографов и материалов или сообщением сведений о них по адресу: 199134, Санкт-Петербург, набережная Макарова, д. 4. Институт русской литературы (Пушкинский Дом) Российской академии наук. Редакция заранее благодарит всех, кто отзовется на ее просьбу, и пользуется случаем, чтобы выразить глубокую признательность семье Резвецовых за любезно предоставленную Пушкинскому Дому возможность опубликовать (к сожалению, выборочно) прежде не печатавшиеся тексты записных книжек Гончарова 1887-1891 гг.

19


К стр. 6:


1 О других точках зрения старались не вспоминать, как например об острых, хотя и не во всем бесспорных, суждениях И. А. Бунина в «Окаянных днях»: «Перечитываю „Обрыв”. Длинно, но как умно, крепко. Все-таки делаю усилия, чтобы читать, – так противны теперь эти Марки Волоховы. Сколько хамов пошло от этого Марка! „Что же это вы залезли в чужой сад и едите чужие яблоки?” – “А что это значит: чужой, чужие? И почему мне не есть, если хочется?” Марк истинно гениальное создание, и вот оно, изумительное дело художников: так чудесно схватывает, концентрирует и воплощает человек типическое, рассеянное в воздухе, что во сто крат усиливает его существование и влияние – часто совершенно наперекор своей задаче. Хотел высмеять пережиток рыцарства – и сделал Дон Кихота, и уже не от жизни, а от этого несуществующего Дон Кихота начинают рождаться сотни живых Дон Кихотов. Хотел казнить марковщину – и наплодил тысячи Марков, которые плодились уже не от жизни, а от книги» (Бунин И. Окаянные дни; Воспоминания; Статьи. М., 1990. С. 120).

2 См., например: Гейро Л. С. О проблемах научного издания Гончарова // Рус. лит. 1982. № 3. С. 133.

К стр. 7:

1 Гончаров И. А. Фрегат «Паллада»: Очерки путешествия: В 2 т. / Изд. подгот. Т. И. Орнатская. Л., 1986; Гончаров И. А. Обломов: Роман: В 4 ч. / Изд. подгот. Л. С. Гейро. Л., 1987. К названным книгам можно прибавить и скромный «гончаровский» раздел в т. 87 «Литературного наследства» (Из истории русской литературы и общественной мысли 1860-1890-х годов. М., 1977. С. 9-35). К сожалению, задуманный еще в конце 1930-х гг. особый «гончаровский» том этой серии не вышел из-за начавшейся войны; вновь подготовленный и отредактированный покойным С. А. Макашиным (при участии Т. Г. Динесман) этот том до сих пор ждет своей публикации.

2 См. например: И. А. Гончаров: Материалы юбилейной Гончаровской конференции 1987 года. Ульяновск, 1992; И. А. Гончаров: Материалы Международной конференции, посвященной 180-летию со дня рождения И. А. Гончарова. Ульяновск, 1994.

К стр. 8:

1 Ivan A. Gončarov: Leben, Werk und Wirkung / Beiträge der I Internationalen Gončarov-Konferenz. Bamberg, 8.-10. Oktober 1991 / Herausgegeben von Peter Thiergen. Köln; Weimar; Wien, 1994. S. XVI-XVII.

2 См. об этом в его письме М. М. Стасюлевичу от 4 февраля 1874 г.

3 7 июня 1878 г. Гончаров, сообщая об этом переводчику П. Г. Ганзену, писал: «В настоящую минуту ко мне обратился один очень солидный и состоятельный книгопродавец, надежный человек и глава старинной и почтенной фирмы, с предложением приобрести право на издание. Может быть, я и решусь на это, хотя это сопряжено с нравственною, большою для меня пыткою, – между прочим, потому, что ‹…› нелегко отживающему старику являться в молодое общество и напоминать о себе, когда он уже пережил самого себя и несколько поколений, у которых новые вопросы, новые интересы, взгляды, нравы и т. д.». Колебания Гончарова отразились не только в словах «Может быть, я и решусь на это…», но и в строках авторского предисловия к Собранию сочинений 1884 г. Говоря здесь о своей статье «Лучше поздно, чем никогда», Гончаров пишет, что она «тогда», «вслед за появлением в печати романа „Обрыв”» (в «Вестнике Европы» в 1869 г.), предназначалась «для помещения, в виде предисловия, к полному собранию ‹…› романов, если б таковое состоялось…».

К стр. 9:

1 Некролог «Н. А. Майков» (1873); некролог «Е. Е. Барышов» (1881), «Письмо к редактору газеты „Голос”» (1883), «Письмо к бывшим студентам Московского университета» (1883), «Письмо к русским женщинам по случаю юбилейного приветствия» (1883), «Письмо к распорядителю вечера памяти И. С. Тургенева» (1883) и др. (ряд материалов опубликован без подписи Гончарова, под псевдонимными литерами).

1 См. предисловие Гончарова к 3-му изданию «Фрегата „Паллада”» (1879).

3 Гончаров И. А. Полн. собр. соч. / С портретом автора, гравированным академиком И. П. Пожалостиным, и факсимиле. СПб.: И. И. Глазунов, 1884. Т. I-VIII; Гончаров И. А. Полн. собр. соч. 2-е изд. / С портретом автора, гравированным акад. И. П. Пожалостиным, и факсимиле. СПб.: И. И. Глазунов, 1886. Т. I-VIII.

4 Гончаров И. А. Полн. собр. соч. СПб.: И. И. Глазунов, 1889. Т. IX. Тóму Гончаров предпослал следующее предисловие: «По желанию издателя моих сочинений, И. И. Глазунова, я предоставил ему помещенные в последние два года, 1887-1888, в журналах „Вестник Европы” и „Нива”, мои литературные очерки, под заглавием „Университетские воспоминания”, „На родине” и „Слуги”, издать в отдельном IX томе в дополнение к „Полному собранию” моих сочинений в VIII томах».

К стр. 10:

1 Гончаров И. А. Полн. собр. соч. / С портретом автора, гравированным акад. И. П. Пожалостиным, и факсимиле. 3-е изд. СПб.: И. И. Глазунов, 1896. Т. I-IX.

2 Рус. обозр. 1891. № 1. С. 5-29.

3 Сборник «Нивы». СПб., 1892. № 2. С. 259-276.

4 Там же. 1893. № 1. С. 4-17.

5 Рус. обозр. 1895. № 1. С. 7-18.

6 Гончаров И. А. Полн. собр. соч. / С портретом автора, гравированным акад. И. П. Пожалостиным, и факсимиле. СПб.: А. Ф. Маркс, 1899. Т. I-XII (Прил. к журн. «Нива» на 1899 г.).

К стр. 11:

1 13 писем к П. И. и Е. Е. Капнистам появились в журнале «Ежемесячные сочинения» (1903. № 1. С. 10-14); письма к П. А. Валуеву опубликовал К. А. Военский (в кн.: И. А. Гончаров в неизданных письмах к П. А. Валуеву. СПб., 1906. С. 10-64); отрывки из 7 писем к разным лицам – М. Ф. Суперанский (Вестн. Европы. 1907. № 2. С. 585-590).

2 В 1911 г. в № 10 (с. 45-62) и № 12 (с. 491-499), а в 1912 г. в № 3 (с. 549-568) и № 6 (с. 492-527) «Русской старины» Мазон напечатал 47 писем Гончарова к разным лицам.

3 Огни. Пг., 1916. Кн. 1. С. 165-168, 188-229.

К стр. 12:

1 «Книжный голод, – сообщалось в предисловии к т. I, – вынуждает К‹омиссариат› н‹ародного› пр‹освещения›, не прерывая начатую подготовку новых изданий, перепечатывать классиков в спешном порядке по старым матрицам, мирясь с теми недочетами, которые трудно было исправить по техническим условиям» (Гончаров И. А. Поли. собр. соч. Пг., 1918. Т. I. С. 2).

2 Гончаров И. А. Соч. / Ред. Б. Томашевского и К. Халабаева; Коммент. Р. Иванова-Разумника. М.; Л., 1931. Т. I, III, IV.

3 В кн.: Ляцкий Е. А. Гончаров: Жизнь, личность, творчество / Критико-биогр. очерки. 3-е изд. Стокгольм, 1920. С. 323-355.

4 Начала. 1921. № 1. С. 191-203.

5 Там же. 1922. № 2. С. 231-238.

6 Памяти А. Н. Островского: Сборник статей об Островском и неизданные труды его / Под ред. Е. П. Карпова, Д. К. Петрова, М. Д. Беляева, А. С. Полякова. Пг., 1923. С. 10-22.

7 И. А. Гончаров и И. С. Тургенев: По неизданным материалам Пушкинского Дома / С предисл. и примеч. Б. М. Энгельгардта. Пб., 1923. С. 67-74.

8 Сборник Российской Публичной библиотеки: Материалы и исслед. Пг., 1924. Т. II, вып. 1. С. 7-189.

К стр. 13:

1 Неизвестные главы «Обрыва» / Предисл. В. Ф. Переверзева; Вступ. статья А. Г. Цейтлина. М., 1926; Набросок неосуществленного продолжения романа «Обрыв» / Подгот. текста Л. М. Добровольского // Лит. арх. Л., 1951. Т. 3. С. 85-90.

2 Обломов: Роман / С прил. статьи Н. А. Добролюбова «Что такое обломовщина?» и неизданных вариантов «Обломова» с коммент. А. Г. Цейтлина. Харьков, 1927.

3 Лит. наследство. М., 1935. Т. 22-24. С. 344-427.

4 Звезда. 1936. № 1. С. 202-234.

5 И. А. Гончаров и И. С. Тургенев: По неизданным материалам Пушкинского Дома. С. 29-63, 78-106.

6 Звезда. 1938. № 5. С. 243-245.

7 Там же. 1940. № 2. С. 115-129.

8 Цейтлин А. Г. И. А. Гончаров. М., 1950. С 444-449. Последний текст был впервые напечатан Е. А. Ляцким в его книге «Роман и жизнь» (Прага, 1925).

9 Это 11 писем к И. И. Льховскому, подготовленных А. И. Груздевым (Лит. арх. Т. 3. С. 91-165), 14 писем к С. А. и Е. А. Никитенко, тоже подготовленных Груздевым (Там же. Л., 1953. Т. 4. С. 107-162), переписка с П. Г. Ганзеном, напечатанная М. П. Ганзен-Кожевниковой (Там же. Л., 1961. Т. 6. С. 37-105); 5 писем к Л. Н. Толстому, опубликованных Е. С. Серебровской (Л. Н. Толстой: Сборник статей и материалов. М., 1951. С. 696-708).

10 Гончаров И. А. Собр. соч. М., 1952. Т. I-VIII. (Б-ка журнала «Огонек»). Инициатива издания принадлежала А. Г. Цейтлину.

К стр. 14:

1 Очерк был напечатан А. Г. Цейтлиным со значительными искажениями текста и в 1953 г. был вновь опубликован Л. М. Добровольским в «Литературном архиве» (Т. 4. С. 99-106).

2 Бóльшая часть писем напечатана здесь в отрывках и со значительными погрешностями.

3 Гончаров И. А. Собр. соч. / Вступ. статья С. М. Петрова. М., 1952-1955. Т. I-VIII.

4 Гончаров И. А. Собр. соч. М., 1959-1960. Т. I-VI.

5 Рукописи И. А. Гончарова: Каталог / С прил. неопубликованной статьи; Сост. и коммент. Б. И. Равкиной; Ред. С. Д. Балухатый. Л., 1940. Вып. 1. В сборнике была впервые опубликована статья «Опять „Гамлет” на русской сцене».

6 Описание рукописей и изобразительных материалов Пушкинского Дома: И. А. Гончаров; Ф. М. Достоевский. М.; Л., 1959. Вып. 5. С. 7-25.

К стр. 15:

1 Добровольский Л. М. Рукописи и переписка И. А. Гончарова в Институте русской литературы (Пушкинский Дом) Академии Наук СССР: (Краткое описание) // Бюллетени Рукописного отдела Пушкинского Дома. Л., 1952. Т. III. С. 55-67.

2 Летопись жизни и творчества И. А. Гончарова / Подгот. А. Д. Алексеев; Под ред. Н. К. Пиксанова. М.; Л., 1960.

3 Алексеев А. Д. Библиография И. А. Гончарова: Гончаров в печати; Печать о Гончарове (1832-1964). Л., 1968.

4 Описание библиотеки Ивана Александровича Гончарова: Каталог / Сост. Н. И. Никитина, В. А. Сукайло, А. И. Кукуева; Отв. ред. И. Э. Барановская. Ульяновск, 1987 (Ульяновская обл. науч. б-ка).

5 Гончаров И. А. Собр. соч.: В 8 т. / Под общ. ред. С. И. Машинского, В. А. Недзвецкого, К. И. Тюнькина. М., 1977-1980.

К стр. 16:

1 С марта 1856 г. по 1 февраля 1860 г. Гончаров служил цензором Петербургского цензурного комитета, а 21 июня 1863 г. стал членом Совета министра внутренних дел по делам книгопечатания (с 1865 г. – Совет Главного управления по делам печати). Уволен согласно прошению по причине расстроенного здоровья 27 декабря 1867 г.

2 29 сентября 1862 г. Гончаров поступил на службу в Министерство внутренних дел на должность главного редактора газеты «Северная почта», которую исполнял до июля 1863 г.

3 3 С 17 декабря 1859 г.

4 24 ноября 1860 г. Гончаров был избран членом-корреспондентом Российской академии наук по Отделению языка и словесности.

5 Гончаров был избран в состав жюри 13 марта 1876 г.

К стр. 17:

1 Ср., например: Рукою Пушкина: Несобранные и неопубликованные тексты / Подгот. к печ. и коммент. М. А. Цявловского, Л. Б. Модзалевского, Т. Г. Зенгер. М; Л., 1935.

2 При отсутствии большей части беловых и наборных рукописей судить об индивидуальных особенностях Гончарова в этой области чрезвычайно затруднительно. Подробно об этой проблеме см. в статье Л. С. Гейро «История создания и публикации романа „Обломов”» в названном выше (см.: наст. том. С. 7) издании (с. 636-646).

К стр. 18:

1 См. об этом в статье Т. И. Орнатской «История создания „Фрегата «Паллада»”» в названном выше (см.: наст. том. С. 7) издании (с. 779-781).

2 Этот текст послужил основой для издания 1883 г., по которому, в свою очередь, набирался том собрания сочинений (1884 и 1887).


Стихотворения
Отрывок из письма к другу


Не утешай меня, мой друг!

Не унимай моей печали!

Ты сам изведал свой недуг

В тот час, когда ее венчали.

Тогда бывает утешенье,

Когда сердечное волненье

Спокоит время лишь одно.

И так, порою если встретишь

Страдальца с пасмурным челом,

Молчи, мой друг: ты не излечишь

Той грусти тяжкий перелом.

Молчи, молчи! Ни взор участья,

Ни гармонический твой стих

Не истребят в несчастном их,

Следов душевного ненастья.

Попробуй в страшный бури час

Борьбу стихий унять словами

И заглушить громовый глас

Своими робкими устами;

Скажи волнам недвижно лечь,

Когда их буйный ветер роет;

Когда пучина дико воет,

Вели водам смиренно течь.

Безумно будет то веленье!

Так и душевного волненья

Не укротишь порывов вдруг!

Нет, ты не прав, мой милый друг,

Сказав, души в изнеможенье,

21

Что всё на свете суета!

Есть чувств возвышенных чета:

Они бессмертья нам порукой,

И жизнь без них была бы мукой,

И ты бы сам был демон злой,

Когда бы в их союз не верил,

Когда бы дружбе лицемерил,

Считал любовь за сон пустой;

Когда б лишь с чувственным желаньем

Взирал на юных дев красы

И друга, в скорбные часы,

Лобзал Иудиным лобзаньем!

Тоска и радость

Отколь порой тоска и горе

Внезапной тучей налетят

И – сердце с жизнию поссоря,

В нем рой желаний умертвят?

Зачем вдруг сумрачным ненастьем

Падет на душу тяжкий сон?

Каким неведомым несчастьем

Ее смутит внезапно он?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Глядим на небо – там луна

Безмолвно плавает, сияя,

И мнится – в ней погребена

От века тайна роковая;

В эфире звезды, притаясь,

Дрожат в изменчивом сиянье

И – будто дружно согласясь,

Хранят коварное молчанье.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


Сама земля, ее движенье

Наводят грустное сомненье,

Куда, зачем с толпой миров

22

Она так пристально несется

И много ли еще веков

С ее громадой обернется?

И где пути ее конец,

И как свершит свое теченье,

И нас, людей, там ждет венец

Блаженной доли иль мученье?

Зато случается порой

Иной в нас демон поселится:

То радость пламенной струей

Без зова в душу протеснится;

И затрепещет сладко грудь.

Помянем легкими мечтами

Прошедшего забытый путь;

Вдали ж, пред светлыми очами,

Мелькнет надежд блестящий рой.

И очарует нас собой

Ряд чудных, сладостных видений;

А в настоящем окружит

Толпа веселых сновидений;

И как всё ярко заблестит!

И как тогда весь мир прекрасен,

Как жизни путь и тих, и ясен!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


Романс


Весны пора прекрасная минула,

Исчез навек волшебный миг любви:

Она в груди могильным сном уснула

И пламенем не пробежит в крови.

На алтаре ее осиротелом

Давно другой кумир воздвигнул я.

Молюсь ему – но, с сердцем охладелым,

Не скрасит он путь грустный бытия.

Тщеславия бездушными мечтами

Не заменить мне радости былой!

Так осень пожелтевшими листами

Не заменит цветов весны златой.

Как с юных уст улыбка вдруг спорхнула

И заклеймил их смерти страшный след,

Так и пора прекрасная минула,

Так и возврата ей, увы! уж нет.

23


Утраченный покой


Я в мир вошел и оглянулся -

Роскошно всё цвело кругом;

Я горделиво улыбнулся;

Я в мире лучшим был звеном;

Мне дан был ум, благая воля,

Душа могучая дана,

И вся завиднейшая доля

Из наслаждений соткана.

Мне всё: и небо голубое,

И звезд прекрасных светлый рой,

На небе солнце золотое

С его подругою – луной!

Мне всё: и светлых вод равнины,

И яркой зелени леса,

Земли роскошные долины,

И гор угрюмая краса!

Мне всё, что дышит здесь со мною,

Что здесь со мной сотворено,

И всей Природе суждено

Мне быть послушною рабою.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


И дар еще мне дан заветный;

Тот дар мне рай напоминал,

Как им, счастливец, я играл,

Когда в Природе безответной

Душе созвучья не слыхал.

Так! Я весь в чувствах утопал;

Так! Их гармония живая

Дарила мне златые сны.

Я, ими сладко засыпая,

Так проспал дни моей весны.

Те сны мне больше не приснятся;

Теперь мне ими не заснуть;

Те чувства вновь не возвратятся;

Мне в неге их не потонуть.


Но кто ж рукою дерзновенной

Кумир блаженства сокрушил?

Кто пламень чувства задушил

В груди, к прекрасному рожденной?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

24

Ужели время прочитало

Неотразимый приговор?

Ужель смерть дни пересчитала?

Ужель померкнет ясный взор?

Но ты, в поре надежд и силы,

Ты можешь горе позабыть,

И много, много до могилы

Прекрасных опытов прожить,

Объятья снова отворятся,

И снова в них падут друзья,

Мечты сильнее разгорятся,

Живее вспыхнет жизнь твоя;

Опять, быть может, образ милой

И прелесть брачного венца

Пробудят огнь в душе остылой,

Отгонят думы от лица.

К чему же грусть? к чему стенанья?

Беги печали и тоски.

Ужель до гробовой доски

Твои товарищи – страданья?


Так! Я страданьям обречен;

Я в бездну муки погружен.

Злодея казнь не так страшна,

Темницы тьма не так душна,

Как то, что грозною судьбой

Дано изведать мне собой!

25


СТИХОТВОРЕНИЯ


(С. 21)

Ни в одном из автобиографических свидетельств Гончаров не счел возможным упомянуть о своих ранних поэтических опытах. Более того, в письме к вел. князю Константину Константиновичу от января 1884 г. утверждал, что за стихи «никогда не брался». Между тем установлено, что на страницах рукописного журнала «Подснежник» за 1835 г. Гончаров впервые выступил именно в качестве поэта. Авторство его не вызывает сомнения: среди сотрудников «Подснежника» вряд ли кто-нибудь другой мог подписываться инициалом «Г», а именно так – «Г……..» (т. е. «Гончаровъ») под первым и «Г» под тремя остальными, подписаны публикуемые ниже стихотворения, что и послужило для А. П. Рыбасова главным аргументом при их атрибуции.1 Кроме того, стихотворения «Тоска и радость» (с рядом изменений) и «Романс» использованы в «Обыкновенной истории» как образцы поэтического творчества Александра Адуева.

Стихи Гончарова служат важнейшим свидетельством его литератуных пристрастий на самом раннем этапе творчества, характеризуя степень зависимости начинающего писателя от господствовавших в то время эстетических норм. Откровенно подражательные, они следуют тематическим, образным, фразеологическим шаблонам массовой романтической поэзии 1820-1830-х гг. (а декламационностью и некоторой архаичностью лексических и синтаксических форм близки более ранним, преромантическим, образцам). В целом стихотворения Гончарова нереминисцентны, не ориентированы на конкретные тексты конкретных авторов (исключая стихотворение «Утраченный покой» см. об этом ниже, с. 630) и в этом смысле близки ранним опытам Некрасова.2 Едва ли оправданно сложившееся в литературе мнение о подражании Гончарова В.Г.Бенедиктову.3 Первый сборник Бенедиктова вышел в свет в 1835 г. (ценз. разр. – 4 июля 1835 г.), ему предшествовала единственная публикация в 1832 г. (стихотворение «К сослуживцу»).4 За

626

пределами кружка В. И. Карлгофа Бенедиктов как поэт в это время практически не был известен. В «Подснежнике» за 1835 г. стихи Бенедиктова отсутствуют, появляясь на страницах майковского журнала лишь в следующем, 1836 г. Вряд ли воздействие поэзии Бенедиктова на Гончарова могло сказаться уже в 1835 г.5 Факт влияния не подтверждается и на стилистическом уровне. Яркие метафоры, резкие парадоксы Бенедиктова, как и разнообразные динамичные метроритмические модели его стихов, не имеют аналогий у Гончарова; близка, и то лишь отчасти, общеромантическая лексика.

Столь же неосновательно и высказывавшееся в литературе мнение о зависимости ранних стихотворных опытов Гончарова от поэзии Лермонтова.6 Подобное утверждение вступает в противоречие с фактами. В продолжение первого курса учившийся вместе с Лермонтовым на словесном отделении Московского университета Гончаров, по собственному признанию (см. воспоминания «В университете»), не только не знал его как поэта, но и не был с ним знаком. Лишь немногие близкие друзья Лермонтова, как известно, имели представление о его юношеской лирике и поэмах. Первое серьезное выступление Лермонтова в печати – поэма «Хаджи Абрек» – относится к 1835 г. ( БдЧ . 1835. Т. 11). Мнение о подражании Гончарова Бенедиктову и Лермонтову утвердилось в научной литературе вследствие ошибочной датировки его ранних стихотворений не 1835-м, а 1835-1836-м гг. (см. выше, с. 613).

Более естественно, учитывая многочисленные свидетельства романиста о его юношеском «поклонении» Пушкину, искать в публикуемых стихотворениях отголоски этого увлечения. Именно у Пушкина начинающий автор заимствует отдельные образы, рифмы, пытаясь повторить движение пушкинской лирической эмоции (подробнее см. ниже, с. 628- 630).7 Однако пушкинские «вкрапления» не являются определяющими для стилистики стихотворений в целом.

Стихи Гончарова принадлежат «бытовой» элегической традиции (как и большая часть стихотворений в майковских журналах). На типовых элегических мотивах быстротечности времени, бренности земных благ, утраты иллюзий, одиночества построены помещенные в «Подснежнике» за 1835 г. анонимные «Элегия», «Позднее раскаяние»; «Разочарование» Евг. П. Майковой; «Разочарование» Ал. Майкова и ряд других стихотворений. На этом общем фоне индивидуальной особенностью стихов Гончарова следует признать то, что было отмечено еще первым их

627

публикатором А. П. Рыбасовым: в них «не абсолютизируется разочарование, конфликт между человеком и жизнью».8 Как очевидный дилетантизм стихотворений (языковые несообразности, строфическая аморфность, монотонность ритма, бедные рифмы), так, главным образом, вторичность, тривиальность тематики, а следовательно, недостаток личностного начала, глубины субъективного переживания (см.: Setchkarev. Р. 16), стали причиной их пародийной обработки в «Обыкновенной истории».9 Известно, что свои ранние романтические сочинения пародировали Панаев, Некрасов, сходно с Гончаровым – Тургенев в «Дворянском гнезде», приписавший собственное юношеское стихотворение («К А. Н. X.») поэту-дилетанту Паншину.10 Гончаров начинает пародировать элегические клише уже в «Счастливой ошибке» (ироническая реминисценция стихотворения Ленского в строках: «Где ты, золотое время? воротишься ли опять? скоро ли?. » – см. ниже, с. 652, примеч. к с. 65).


ОТРЫВОК
из письма к другу


(с. 21)


Автограф неизвестен.

Впервые опубликовано А. П. Рыбасовым: Звезда. 1938. № 5. С. 243 (с ошибкой в ст. 22: «бурный» вместо «буйный»).

В собрание сочинений включается впервые.

Печатается по тексту: Подснежник. 1835. № 2. Л. 51об.-52.

Датируется 1835 г. в соответствии с датировкой «Подснежника» (о структуре журнала «Подснежник» и датировке его отдельных выпусков см. выше, с. 613-615).


Типичны как «эпистолярный», так и «отрывочный» характер стихотворения. В соответствии с канонами романтической эстетики и то и другое должно было передавать непосредственность выраженного чувства. Отрывочность, незавершенность произведений рано начали восприниматься как поэтический шаблон и неоднократно пародировались. Пародии такого рода сохраняли актуальность до начала 1840-х гг. (см.: Русская стихотворная пародия (XVIII-начало XX в.). Л., 1960. С. 372-375. (Б-ка поэта. Большая сер.).

Ст. 2-4. Не унимай моей печали! ~ венчали . – Рифма, возможно, подсказана пушкинской (ср. «К Батюшкову» (1814): «Мирские забывай

628

печали, / Играй: тебя младой Назон, / Эрот и грации венчали, / А лиру строил Аполлон»; «К Овидию» (1821): «Изгнанного певца не усладят печали./ Напрасно грации стихи твои венчали…»; «Адели» (1822): «Играй, Адель, / Не знай печали. / Хариты, Лель / Тебя венчали»).

Ст. 17-27. Попробуй в страшный бури час ~ Не укротишь порывов вдруг! – Полагая, что в этом стихотворении «особенно чувствуется влияние М. Ю. Лермонтова», и усматривая его в «поэтическом параллелизме стихийности бури и душевных волнений», О. А. Демиховская цитирует набросок юношеской поэмы Лермонтова «Исповедь» (1830-1831):


Когда над бездною морской
Свирепой бури слышен вой
И гром гремит по небесам,
Вели не трогаться волнам
И сердцу бурному вели
Не слушать голоса любви!..

(Демиховская. С. 66).


Однако лермонтовский набросок был опубликован впервые в 1887 г. в «Русской старине» (№ 10. С. 112-119), в списках 1830-х гг. неизвестен (см.: Лермонтовская энциклопедия. М., 1986. С. 202; Описание рукописей и изобразительных материалов Пушкинского Дома. М. Ю. Лермонтов. М.; Л., 1953. Вып. 2. С. 20); факт знакомства с ним Гончарова практически исключен. Восходящий к Байрону параллелизм «бури в сердце» и бури в природе является одной из общих романтических формул и присутствует – до Лермонтова – в поэмах Пушкина 1820-х гг. (подробнее см.: Жирмунский В. М. Байрон и Пушкин. Л., 1978. С. 152-153).

Ст. 32-33. Они бессмертья нам порукой ~ мукой… – Парная рифма повторяет пушкинскую («Евгений Онегин», гл. IV, строфа ХIV): «Поверьте (совесть в том порукой), / Супружество нам будет мукой». Соответствует «онегинскому» и стихотворный размер – четырехстопный ямб.

Ст. 34-36. И ты бы сам был демон злой ~ за сон пустой… – Возможная реминисценция пушкинского «Демона» (1823).

ТОСКА И РАДОСТЬ

(С. 22)


Автограф неизвестен.

Впервые опубликовано А. П. Рыбасовым: Звезда. 1938. № 5. С. 243.

В собрание сочинений включается впервые.

Печатается по тексту: Подснежник . 1835. № 3. Л. 99-100.

Датируется 1835 г. в соответствии с датировкой «Подснежника».


Гончаров включил это стихотворение в «Обыкновенную историю» (часть первая, гл. II) с несколько измененной пунктуацией, без строк отточий, со следующими изменениями и сокращениями:

Ст. 4 В нем рой желаний заменят?

Ст. 14 Небес далеких тишина

Ст. 15 В тот миг ужасна и страшна…

Ст. 16 Гляжу на небо: там луна

629

После ст. 23


Так в мире всё грозит бедой,
Всё зло нам дико предвещает,
Беспечно будто бы качает
Нас в нем обманчивый покой;
И грусти той названья нет…
Она пройдет, умчит и след,
Как перелетный ветр степей
С песков сдувает след зверей.

Ст. 37 Тогда восторг живой струей

Ст. 38 Насильно в душу протеснится

Ст. 40-42 опущены .

В издании романа 1868 г. опущенные стихи были восстановлены.

В изображении внезапной смены эмоционального состояния от тоски к радости, Гончаров мог следовать Пушкину. Ср., например, в стихотворении «К ней» (1817):


Но вдруг, как молнии стрела,
Зажглась в увядшем сердце младость,
Душа проснулась, ожила,
Узнала вновь любви надежду, скорбь и радость.
Всё снова расцвело! Я жизнью трепетал…

РОМАНС


(С. 23)

Автограф неизвестен.

Впервые опубликовано А. П. Рыбасовым: Звезда. 1938. № 5. С. 244.

В собрание сочинений включается впервые.

Печатается по тексту: Подснежник . 1835. № 4. Л. 105.

Датируется 1835 г. в соответствии с датировкой «Подснежника».

Стихотворение представляет собой типичный образец «унылой» элегии (в ее «романсной», видоизмененной, жанровой форме, широко распространенной в поэзии 1820-1830-х гг.). Первые семь строк (без изменений) включены в «Обыкновенную историю» (часть первая, гл. II) в качестве иллюстрации элегического творчества Александра Адуева.


УТРАЧЕННЫЙ ПОКОЙ


(С. 24.)

Автограф неизвестен.

Впервые опубликовано А. П. Рыбасовым: Звезда. 1938. № 5. С. 244-245.

В собрание сочинений включается впервые.

Печатается по тексту: Подснежник . 1835. № 4. Л. 157об.-158.

Датируется 1835 г. в соответствии с датировкой «Подснежника».

Стихотворение является подражанием популярному у русских романтиков стихотворению «Resignasion» (1784) Шиллера (которому тематически близки отдельные мотивы не менее популярного стихотворения «Идеалы», 1795).

630


1 См.: Гончаров И. А. Неизданные стихи // Звезда. № 5. С. 243-245.

2 О сб. «Мечты и звуки» (1840) см.: Некрасов. 1981. Т. 1. С. 644-663 (коммент. В. Э. Вацуро).

3 См.: Бродская. С. 141-144; Цейтлин. С. 34; Setchkarev. P. 16.

4 См.: Бенедиктов В. Г. Стихотворения. Л., 1983. С. 715 (Б-ка поэта; Большая сер.) (коммент. Б. В.Мельгунова).

5 Явными эпигонами Бенедиктова были юные поэты майковского кружка – В. Ап.Солоницын и, в еще большей степени, Я. А. Щеткин (о них см. выше, с. 615-6120), однако и в их стихах подражательные элементы появляются далеко не сразу – см. стихотворения «Просьба моря» и «Весеннее чувство» Солоницына в «Подснежнике» за 1838 г. и «Лунных ночах» (1839); «Развалины», «К древнему мечу», «Душа», «Орел» Щеткина в «Лунных ночах» (1839). В качестве иллюстрации откровенного подражательства можно привести заключительные строки стихотворения «Душа» Щеткина: «Полон света, полон славы, / Блеща дивной красотой, / Купол неба величавый / Опрокинут над землей».

6 См.: Пиксанов. Белинский в борьбе за Гончарова. С. 60; Демиховская. С. 66; Udolph L. Goncarovs Anf?nge// Leben, Werk und Wirkung. S. 159; подробнее см. ниже, с. 627.

7 Ср.: «В стихах Гончарова нетрудно заметить и подражание пушкинской интонации. Несмотря на внешнюю их „гремучесть”, стихи не лишены искренности» (Рыбасов. С. 35).

8 Звезда. 1938. № 5. С. 246. См. также: Рыбасов. С. 35. Это мнение разделял и Н. И. Пруцков, писавший о стихотворении «Тоска и радость»: «Выраженные в нем разочарование, тоска и сомнения не ведут к безысходному конфликту с миром, не возводятся в абсолютный принцип восприятия действительности, а сменяются оптимистическим прославлением красоты жизни, земных радостей» (Пруцков Н. И. Мастерство Гончарова-романиста. М., 1962. С. 5).

9 Подробный анализ характера пародирования см.: Цейтлин. С. 35-37.

10 См.: Тургенев. Сочинения. Т. I. С. 314, 536; Т. VI. С. 17, 418. Сопоставление автоцитат у Гончарова и Тургенева было проделано в докладе Ж. Зельдхейи-Деак на международной конференции в Ульяновске, посвященной 180-летию со дня рождения И. А. Гончарова (1992).


Лихая болесть


В декабре 1830 года, когда холера находилась еще в Москве, но уже значительно уменьшилась, из двухсот пятидесяти кур пятьдесят в самом непродолжительном времени лишились жизни.

Ученая брошюра о действиях холеры в Москве, доктора Христиана Лодера; Москва; страница 81.

Читали ли вы, милостивые государи, или по крайней мере слыхали ли о странной болезни, которою некогда были одержимы дети в Германии и Франции и которой нет названия и другого примера в летописях медицины; именно: в них поселялось какое-то непостижимое стремление идти на гору св. Михаила (кажется, в Нормандии).

Тщетно отчаянные родители старались удержать их: малейшее сопротивление их болезненным желаниям влекло за собою печальные следствия – жизнь детей медленно угасала. Удивительно? не правда ли? – Не будучи знаком с литературою медицины, не следуя за ее открытиями и успехами, я не могу сказать вам, объяснен ли этот факт или по крайней мере подтверждено ли его вероятие; но зато с своей стороны сообщу свету о подобной же не менее странной и непостижимой эпидемической болезни, губительных действий которой я был очевидным свидетелем и чуть не жертвою. Предлагая наблюдения мои со всевозможною подробностию, я осмеливаюсь предупредить читателя, что они не подвержены никакому сомнению, хотя, к сожалению, не запечатлены верностью взгляда и ученым изложением, свойственным медику.

Прежде нежели опишу этот недуг со всеми его признаками, долгом поставляю уведомить читателя о тех особах, которые имели несчастие испытать его.

26

Несколько лет назад я познакомился с добрым, милым, образованным семейством Зуровых и проводил у них почти все зимние вечера. Время неприметно текло среди их самих, среди круга их знакомых, наконец, среди тех удовольствий, которые они избрали и допустили в своем доме. Там, правда, не было карт, и напрасно праздный старик или избалованный бездействием, мучимый головною и душевною пустотою юноша стали бы искать денег и развлечения в этом занятии: надежды их никогда не сошлись бы с благородным образом мыслей Зуровых и их гостей; но зато танцы, музыка, а чаще всего чтение, разговоры о литературе и искусствах поглощали зимние вечера.

С каким удовольствием вспоминаю я эту густую толпу друзей, осаждавшую большой круглый стол, перед которым на турецком диване сиживала Мария Александровна, добрая хозяйка, и разливала чай, а сам Алексей Петрович ходил обыкновенно с сигарою и чашкою холодного чая вдоль по комнате, по временам останавливался, вмешивался в разговор и опять ходил. Помню и восьмидесятилетнюю бабушку, разбитую параличом, которая, сидя поодаль в укромном уголке на вольтеровских креслах, с любовию обращала тусклый взор на свое потомство, и соленая слеза мирного счастия мутила глаза ее, и без того расположенные к слепоте. Помню, как она поминутно подзывала младшего внука Володю и гладила его по голове, что не всегда нравилось резвому мальчику, и он часто притворялся, будто не слышит ее призыва. Сверх всего этого, бабушка была презамечательная особа во многих отношениях; а потому да позволено будет мне сказать еще несколько слов о ней: она сидела, как было упомянуто выше, постоянно на одном месте и владела только левою рукою: подивитесь же деятельности! умела употребить и единственную свою длань с пользою для общества; следовательно, несмотря на угасшие силы и едва таившуюся искру в ветхом сосуде жизни, занимала почетное звено в цепи существ. Когда утром внуки и внучки, подняв ее с постели, усаживали в кресла, тут она поднимала левою рукою с материнскою заботливостью стору у окна, и Боже сохрани, если б кто другой предупредил ее! Но только ли еще? Ужели умолчу о главной ее способности, которая дорого покупается бедным человечеством, – увечьем на службе или параличом; бабушка купила последним. Дело в том, что она

27

во всякое время предсказывала погоду и служила как бы домашним живым барометром. Так, ежели Марье Александровне, Алексею Петровичу или кому-нибудь из старших внуков нужно было идти со двора, то предварительно спрашивали ее: «Матушка (или бабушка), какова-то погода будет?» – и она, пощупав который-нибудь из онемевших членов, как вдохновенная сивилла, отрывисто отвечала: «Снежно – ясно – оттепель – великий мороз», – смотря по обстоятельствам, и никогда не обманывалась. Не полезно ли иметь такое сокровище в семействе? Помню и старого заслуженного профессора, который, оставив кафедру политической экономии, с большим успехом занимался еще исследованием разных сортов нюхального табаку и влияния его на богатство народов. Помню, наконец, свое место подле племянницы Зуровых, чувствительной, задумчивой Феклы, с которой я любил беседовать тишком о разных предметах, например о том, долго ли могут проноситься чулки после штопанья или сколько бы аршин холста потребовалось мне на рубашки и проч., на что она всегда давала ясные и удовлетворительные ответы. Помню, как острые, но не язвительные шутки сыпались со всех сторон и возбуждали дружный хохот; помню… Но простите, милостивые государи и государыни, что не могу привести в ясность и разместить в приличном порядке всех воспоминаний: они смешанной толпой теснятся в мою голову и выжимают оттуда слезы, которые струятся по щекам и потом орошают сию писчую бумагу. Позвольте обтереть их: иначе не дождетесь моего рассказа…

Ну вот теперь я покойнее и могу снова заняться своим предметом, от которого отворотили меня умиление и сострадание. «Сострадание? – спросите вы, – как? почему? какое?» Да, сострадание, милостивые государи и государыни, глубокое сострадание. Я был привязан к моим знакомым не только душевными, но и сердечными узами, которые хотел укрепить законным образом. Вспомните мой давешний намек на разговор с Феклой: это недаром; гм! понимаете? Как же не плакать, как не терзаться, когда подумаю, что всё семейство, начиная с бабушки и до шалуна Володи, погибло, погибло невозвратно жертвою страшной эпидемии, которая, к счастию, удовольствовалась этим, хотя и распространилась было и между знакомыми их, но те впоследствии избегли ее. Вот, извольте видеть, как это происходило.

28

Я вначале упомянул, что проводил у Зуровых зимние вечера, а об летних не сказал ни слова потому, что я летом не жил в Петербурге, а уезжал, по приглашению дяди-старика, к нему в деревню пить с ним, по его настоятельным просьбам, домашние наливки, из которых рябиновка, приготовленная по особенному рецепту, могла, как утверждал он, восстановить порядок в моей нервной системе, а простокваша и варенцы, любимый его полдник, – предохранить от желудочных болей, которым я был тогда подвержен. Как на минеральные воды, целые три лета сряду ездил я в деревню лечиться и взял три таких курса; но на четвертое небесам угодно было послать два страшные бедствия на ту губернию, где жил дядя: первое – неурожай на ягоды, вследствие чего наливочные бутылки остались пусты и праздны; и второе – скотский падеж, столь сильный, что число трехсот пятидесяти голов скота сократилось в три, варенцы и простокваша оскудели; дядя мой, видя, что белый свет мало-помалу теряет свою заманчивость и что любимые его занятия исчезают, с горя также пал вместе с последнею любимою коровою и оставил меня наследником имения. – Остаток лета я употребил на приведение в порядок дел, а к началу зимы возвратился в Петербург. Первый мой визит был, разумеется, к Зуровым. Мне обрадовались. Я нашел всё по-прежнему, и зима опять застала те же лица в теплой зале Зуровых, за тем же чайным столом, – меня опять подле Феклы, Алексея Петровича с сигарою, Марью Александровну, с прежнею любезностью и умом, за нескончаемою от века работою, вышиванием ковра по канве, начатого ею еще до замужства. В детях только произошли некоторые перемены: старший сын возмужал, вступил в университет и начал прислушиваться к шороху женского платья, а младший перестал прятать у своего учителя-немца платок с табакеркой и сажать бабушку мимо кресел, да еще бабушка сама усугубила деятельность и в забывчивости опускала стору середь дня или, отходя ко сну, поднимала ее. Впрочем, всё остальное было по-прежнему.

Быстро проходила зима; вечера стали короче; бабушка перестала предсказывать о великом морозе; на языке у ней чаще вертелось слово «оттепель». Настал апрель; солнце пламенным лучом проводило последний зимний день, который, уходя, сделал такую плачевную гримасу, что Нева от смеху треснула и полилась через край, а

29

суровая земля улыбнулась сквозь снег. Ветреная щебетунья ласточка и верхолет жаворонок уже донесли о наступлении весны. В природе поднялся обычный шум: те, которые умирали или спали, воскресли и проснулись; всё засуетилось, запело, запрыгало, заворчало, заквакало – на небеси горé, и на земли низý, и в водах и под землею. Вот и петербургские жители заметили весну.

В первый теплый день я весело пустился из дому прямо к Зуровым поздравить их с праздником природы и провести у них целый день.

– Здравствуйте, Алексей Петрович! – сказал я. – Честь имею кланяться, Марья Александровна! поздравляю вас с весной. Нынче очень тепло.

Едва я выговорил эти слова, как – и теперь весь дрожу! – вдруг в целом семействе произошло необыкновенное движение: Алексей Петрович зевнул и значительно взглянул на жену; та отвечала ему болезненной улыбкой; двое младших детей судорожно запрыгали, а старшие захлопали в ладоши; глаза самой бабушки оживились каким-то неестественным блеском, и во всем этом проглядывала дикая радость. Я остановился и посмотрел на них в недоумении.

– Что с вами? – спросил я наконец с робостью, – здоровы ли вы?

– Слава Богу, – отвечал Алексей Петрович, сильно зевая.

– Но с вами творится что-то чудное. Не огорчены ли вы чем?

– О нет! напротив, мы радуемся наступлению весны: приходит время начать наши загородные прогулки. Мы любим пользоваться воздухом и большую часть лета проводим за городом.

– Прекрасно! – сказал я, – надеюсь, что вы и мне позволите разделять с вами это удовольствие.

Опять то же движение.

– С радостью, – отвечал Алексей Петрович и бросил на меня дикий взгляд. Я испугался не на шутку и не знал, что делать и как объяснить себе эту сцену. Я стоял в нерешимости; но чрез минуту всё приняло обыкновенный вид, и приветливость хозяйки вывела меня из затруднительного положения.

– Вы, надеюсь, с нами обедаете сегодня? – спросила она.

30

– С удовольствием, – отвечал я, – но как теперь еще рано, то позвольте мне сделать визит в один дом.

– Ступайте! – кричал мне вслед Алексей Петрович, – только непременно приходите, и как вы обещали ездить с нами за город, – тут опять он начал зевать, – то мы условимся, когда и как устроить первую поездку

«Да еще теперь далеко до загородных прогулок», – подумал я, но сказать этого не решился, видя, как они горячо принимают к сердцу предстоящее удовольствие.

Вышед от них, я стал доискиваться причины этой непостижимой выходки целого семейства.

«Уж не питают ли они против меня какого-нибудь неудовольствия?» – подумал я; но приглашение к обеду и дружеские проводы не соответствовали странной встрече. Что бы это значило? Размышляя таким образом, я наконец вздумал пойти узнать всё от их старого знакомого… Да! я забыл сказать, что в числе посетителей дома Зуровых были двое, которых надобно познакомить с читателем покороче, потому что в этом деле они играют важную роль.

Один – Иван Степанович Вереницын, статский советник не у дел, искренний друг Зуровых с самого детства. Он был обыкновенно задумчив и угрюм, редко принимал участие в общем разговоре, сидел всегда поодаль от прочих или молча ходил взад и вперед по комнате. Многие сердились за его нелюдимость, холодное обращение, а потому и пропустили неблагоприятные слухи на его счет: одни говорили, что он страждет отвращением к жизни и раз чуть было не утопился, но мужики вытащили его из воды, за что и награждены медалями для ношения на анненской ленте; какая-то старушка уверяла, что он знается с демоном, и вообще все называли его гордецом и бранили за презрение к миру, а иные даже под великим секретом разглашали, – есть же такие злые языки! – что он влюблен в женщину сомнительного поведения; одним словом, если поверить всему, что об нем говорили, то надобно было возненавидеть его; если же не верить, то возненавидеть других за черную клевету. Я не сделал ни того ни другого и после увидел, что поведение его есть следствие особенного взгляда на мир и тех наблюдений, которые… если бы он захотел, публиковал бы сам, а нам в чужое дело вмешиваться не следует: нам довольно знать, что он всякий день бывал у Зуровых и пользовался их особенною привязанностью.

31

Другое лицо – мой товарищ по ученью, Никон Устинович Тяжеленко, малороссийский помещик, тоже старый знакомый Зуровых, чрез которого и я познакомился с ними. Этот славился с юных лет беспримерною методическою ленью и геройским равнодушием к суете мирской. Он проводил бóльшую часть жизни лежа на постели; если же присаживался иногда, то только к обеденному столу; для завтрака и ужина, по его мнению, этого делать не стоило. Он, как я сказал, редко выходил из дому и лежачею жизнью приобрел все атрибуты ленивца: у него величественно холмилось и процветало нарочито большое брюхо; вообще всё тело падало складками, как у носорога, и образовывало род какой-то натуральной одежды. Он жил у Таврического сада, а пойти туда прогуляться было для него подвигом. Напрасно врачи предсказывали ему неизбежную борьбу с целым легионом болезней и разных сортов смертей: он опровергал возражения самыми простыми и ясными доводами; например, если упрекали его, что он мало ходит и может подвергнуться апоплексическому удару, он отвечал, что у него из передней в спальню ведет темный коридор, по которому он пройдет по крайней мере раз пять в день, чего, по его мнению, очень, очень достаточно, чтобы предохранить от удара. К этому, в виде заключения, он прибавлял следующее рассуждение, что ежели, дескать, и постигнет его, Тяжеленку, удар, то этот случай даст ему повод и законную причину сидеть безвыходно дома и послужит красноречивою защитою от всяческих нападений, и что тогда уже ему нечего будет опасаться насчет своего здоровья. Что же касается до воздуха, которым ему советовали пользоваться, то он утверждал, что, просыпаясь утром, он прикладывал лицо к отворенной форточке и насасывался воздуху на целый день. Врачи и друзья пожимали плечами и оставляли его в покое. Таков мой приятель Никон Устинович. Он любил Зуровых и бывал у них раз в месяц, но как это казалось ему выше сил, то он нарочно познакомил меня с ними.

– Ходи к ним почаще, братец, – сказал он мне, – они прекрасные люди, я их страх как люблю; да требуют, чтобы я раз в неделю бывал у них – эка шутка! Так, пожалуйста, ходи ты за меня и сообщай новости им обо мне, а мне об них.

К нему-то я отправился после странности, замеченной мною у Зуровых, в надежде, что он, как старый знакомый

32

зная всё касающееся до них, объяснит и мне. В ту минуту, когда я зашел к нему, он замышлял о перевороте на левый бок.

– Здравствуй, Никон Устиныч, – сказал я. Он, лежа, кивнул головой. – Здоров ли? – Он опять кивнул, в знак подтверждения: Никон Устинович даром не любил терять слов. – Зуровы тебе кланяются и пеняют, что ты совсем разлюбил их. – Он потряс головой в знак отрицания. – Да промолви же хоть словечко, мой милый!

– Вот… погоди… дай расходиться, – наконец медленно произнес он. – Сейчас подадут мой завтрак, так я, пожалуй, и привстану.

Через пять минут человек с трудом дотащил к столу то, что Никон Устинович скромно называл «мой завтрак» и что четверо смело могли бы назвать своим. Часть ростбифа едва умещалась на тарелке; края подноса были унизаны яйцами; далее чашка или, по-моему, чаша шоколада дымилась, как пароход; наконец, бутылка портеру, подобно башне, господствовала над прочим.

– Ну вот теперь я… – начал было Тяжеленко говорить и вместе привставать, но ни то ни другое не удалось ему, и он опять упал на подушку.

– Неужели ты один съедаешь столько?

– Нет, и собаке дам, – отвечал он, указывая на крошечную болонку, которая, вероятно в угождение своему господину, лежала, как и он, постоянно на одном месте.

– Ну, Бог тебя суди! Однако, не шутя, – продолжал я, – не пойдешь ли ты со мной обедать к Зуровым?

– И! что ты! в уме ли? – сказал он и махнул рукой. – Лучше останься со мною: у меня будет славный окорок, осетрина, сибирские пельмени, сосиски, пудинг, индейка и чудесная дрочена. Сам, братец, командовал, как приготовить ее.

– Нет, спасибо; я дал слово; к тому же у нас нынче за столом будет интересный разговор о приготовлениях к загородным прогулкам.

Вдруг лицо Тяжеленки оживилось; он сделал над собой страшное усилие и – привстал.

– И ты! – И ты! – вскрикнули мы оба в одно время.

– Что значит твое восклицание? – спросил я.

– А твое?

– Мое, – отвечал я, – вырвалось от удивления, что давеча с Зуровыми сделались конвульсии, а теперь ты

33

чуть не встал на ноги оттого только, что я заговорил о весне и загородных прогулках. Теперь ты видишь, что я воскликнул не без причины. Ну а ты отчего?

– Моя причина важнее, – отвечал он и поместил в рот кусок ростбифа. – Я думал, что ты болен.

– Болен? Спасибо за участие, но с чего ты взял это?

– Я думал, что… ты заразился.

– Час от часу не легче! От кого? чем?

– От кого! от Зуровых.

– Что за дичь! Объяснись, пожалуйста.

– Погоди, дай… поесть. – И он тихо, медленно, как корова, жевал мясо. Наконец исчез последний кусочек; всё было съедено и выпито, и человек, принесший завтрак обеими руками, вынес остатки двумя пальцами. Я подвинулся ближе, и Тяжеленко начал:

– Заметил ли ты в эти три года твоего знакомства с Зуровыми что-нибудь особенное в них?

– До сих пор ничего.

– А поедешь ли летом в деревню?

– Нет, останусь здесь.

– В таком случае, начиная с нынешнего утра, ты будешь каждый день замечать диковинные штуки.

– Да что же это значит? скоро ли я добьюсь от тебя? и если в них скрывалось что-нибудь особенное, отчего ты не сказал мне об этом прежде?

– Значит это то, – продолжал Тяжеленко с расстановкою, – что у Зуровых недуг.

– Что ты говоришь? Какой недуг? – вскричал я с ужасом.

– Странный, братец, очень странный и заразительный. Сядь, слушай и не торопи меня… Я предвижу, что мне нынче и без того придется до смерти устать. Шутка ли, сколько рассказывать! Да нечего делать: надо спасти тебя. Не говорил я тебе до сих пор об этом потому, что не было никакой надобности: ты жил в Петербурге только зиму, а в это время в них заметить ничего нельзя; ума у них пропасть, время неприметно летит в их беседе; а вот летом, так чудо! они на себя не похожи; совсем другие люди; не едят, не пьют: только одно на уме… Жалость! жалость! а помочь нечем!

– По крайней мере скажи мне название и свойство болезни, – спросил я.

– Названия ей нет, потому что это, вероятно, первый случай; а свойство сейчас объясню. Как бы, с чего

34

начать?.. Вот, видишь ты… Да это премудреная вещь, когда не знаешь имени… Ну, хоть пускай, назову пока «лихой болестью», а там как медики дознаются, то окрестят по-своему. Дело в том, что Зуровым летом дома не сидится: вот какой страшный, убийственный недуг.

И Тяжеленко одним вздохом выпустил с полфунта воздуха, сделав прекислую гримасу, как будто у него из зубов вытаскивали лакомый кусок. Я захохотал.

– Помилуй, Никон Устиныч! да это – недуг только в твоих глазах. Ты сам одержим гораздо опаснейшею болезнию: целый век лежишь на одном месте. Эта крайность скорее доведет до гибели. Или ты, может быть, шутишь?

– Какие шутки! болезнь, братец, страшная болезнь! Наконец скажу яснее: их губит неодолимая страсть к загородным прогулкам.

– Да это приятнейшая страсть! Я сам дал слово участвовать в поездках.

– Ты дал слово? – воскликнул он. – О несчастный Филипп Климыч! что ты сделал! Ты пропал! – Он чуть не заплакал. – Ты уж и с Вереницыным говорил об этом?

– Нет еще.

– Ну, слава Богу! есть время всё исправить: только слушайся меня. – Я в недоумении смотрел на него, а он продолжал: – Я сам, бывало, помнишь ли, в старые годы, когда имел глупость бóльшую часть дня и даже ночи проводить на ногах: то-то молодость! – не прочь пойти в лес с маленьким запасом, например… этак… с жареной индейкой под мышкой и с бутылкой малаги в кармане; сяду под дерево в теплый день, поем и лягу на травку; ну – а потом и домой. А эти люди убивают себя прогулками. Вообрази, до чего дошли! если летом в который день остаются дома, то, по собственному их признанию, которое я подслушал в один из припадков, их что-то давит, гнетет, не дает им покою; какая-то неодолимая сила влечет за город, какой-то злой дух вселяется в них, и вот они… – Тут Тяжеленко начал говорить с жаром: – Вот они плывут, скачут, бегут и, приплывши, прискакавши, прибежавши туда, ходят чуть не до смерти – как не падут на месте! то взбираются на крутизны, то лазят по оврагам. – Здесь каждое из этих понятий он сопровождал живописным жестом. – Пускаются вброд по ручьям, вязнут в болотах, продираются между колючими кустарниками, карабкаются на высочайшие деревья; сколько раз

35

тонули, свергались в пропасти, вязли в тине, коченели от холода и даже – ужас! – терпели голод и жажду!

Всё это красноречие выходило из Тяжеленки вместе с потом. О, как он был прекрасен в эту минуту! благородное негодование изображалось на обширном челе его, крупные капли пота омывали лоб и щеки, а вдохновенное выражение лица позволяло принять их за слезы. Предо мной воскресли златые, классические времена древности; я искал ему приличного сравнения между знаменитыми мужами и отыскал сходство в особе римского императора Вителлия.

– Браво! брависсимо! хорошо! – кричал я, а он продолжал:

– Да, Филипп Климыч! бедствие, сущее бедствие постигло их! Ходить целый день! Хорошо, что они еще потеют: это спасает их; но скоро и эта благодатная роса иссякнет от изнурения, и тогда – что с ними станется? А зараза глубоко пустила корни; она медленно течет по жилам их и пожирает жизненную эссенцию. Этот добрый Алексей Петрович! эта любезная Марья Александровна! почтенная бабушка! дети – бедные молодые люди! Юность, цветущее здоровье, блестящие надежды – всё истает, исчезнет в изнурении, в тяжких, добровольных трудах! – Он закрыл лицо руками, а я захохотал. – И ты можешь смеяться, жестокосердый человек?

– Да как же, братец, не смеяться, когда ты, равнодушнейший человек, беспечный до того, что если бы мир обрушился над твоею головою, ты бы не раскрыл рта спросить, что за шум, – ты целый час убиваешься и потеешь, а если б мог, и заплакал бы оттого только, что другие предаются ненавистнейшему для тебя удовольствию – прогулке!

– Ты всё еще не постигаешь, что я не шучу. Разве ты не видал зловещих признаков? – сказал он с досадой.

– Не знаю… мне показалось… Однако, какие же это признаки? – спросил я.

– А беспрестанная зевота, задумчивость, тоска, отсутствие сна и аппетита, бледность и в то же время какие-то чудные пятна по всему лицу, а в глазах что-то дикое, странное.

– Вот об этом-то я и пришел спросить тебя.

– Ну так пойми же и знай, что лишь только они вспомнят о лесах, полях, болотах, уединенных местах, то

36

все эти признаки обнаруживаются и ими овладеет тоска и дрожь до тех пор, пока они не удовлетворят бедственному желанию: тогда они торопливо несутся вон, не оглядываясь, едва захватив с собой необходимое, как будто подстрекаемые, гонимые всеми демонами ада.

– Да куда ж они ездят?

– Всюду: на тридцать верст от Петербурга нет ни одного куста, которого бы они не обшарили. Не говорю об известных местах – Петергофе, Парголове, которые всеми посещаются: они теперь ищут мало посещаемых захолустьев, для того чтоб, слышь, беседовать с природой, дышать свежим воздухом, бежать от пыли, и… кто их знает еще от чего! Послушай Марью Александровну, она тебе понаскажет: тут, дескать, от одних рынков да рестораций задохнешься! Гм! какая несправедливость! какая черная неблагодарность! от рынков и рестораций, этих приютов здоровья, мирного счастия! бежать средоточия произведений двух богатейших царств природы – животного и растительного; задыхаться воздухом тех мест, где сладчайшей потребности, еде, созидают чертоги, сооружают алтари! Скажи-ка мне, какая площадь величественнее Сенной и чем уступает выставка естественных произведений, которая бывает на ней, выставке художественных? Наконец, бежать наслаждения, которое только одно не убегает нас и – вечно юное, всегда свежее, ежедневно осыпает новыми, неувядаемыми цветами! Всё остальное есть призрак; всё непрочно, непостоянно; прочие радости ускользают от нас в ту минуту, когда их достигаешь, тогда как тут, если бы что-нибудь и вздумало ускользнуть, то меткая пуля летит вперед, по гласу прихотливого желания, и покоряет дерзкое существо. Зачем же эти удобства и обширные средства, как не для того, чтоб с признательностью наслаждаться и…

Видя, что Тяжеленко ударился в тонкости гастрономии, науки, которую он обработывал с успехом как теоретически, так и практически, в чем и дал мне два образца в одно утро, я остановил его.

– Ты забыл о Зуровых, – сказал я.

– Что тебе еще говорить об них? Погибшая семья! Вообрази, – продолжал он, – что обыкновенная прогулка Алексея Петровича составляет такой круг, который едва ли не превосходит сумму прогулок всей моей жизни. Он, например, отправляется из Гороховой в Невский монастырь, оттуда на Каменный остров, там гуляет, гуляет,

37

переходит на Крестовский, с Крестовского через Колтовскую на Петровский, с Петровского на Васильевский, и назад в Гороховую, каково? и всё это пешком, и всё бегом – не ужас ли? То ли еще! Иногда в глубокую ночь, когда всё лежит, и богатый, и бедный, и звери, и… птицы…

– Кажется, птицы не лежат, – заметил я.

– Да… ну всё равно. А жаль их! Зачем бы природе лишать их этого невинного наслаждения! На чем, бишь, я остановился?

– Птицы, сказал ты.

– Да ведь ты говоришь, что птицы не лежат? Постой же; кто еще лежит?..

– Да нельзя ли, любезный Тяжеленко, попростее, так, знаешь, поближе к предмету? А то ведь устанешь.

– Правда, правда. Спасибо, что напомнил. Позволь же, я лучше прилягу: мне тогда будет ловчее. – Он прилег на подушки и продолжал: – Итак, иногда ночью вдруг Алексей Петрович вскочит с постели, выйдет на балкон и потом будит свою супругу: «Какая славная ночь, Марья Александровна! что если бы поехать!» И вдруг – куда девается сон! весь дом вскакивает, наскоро одеваются и бегут вон в сопровождении двух вернейших слуг – увы! также зачумленных. Или в другой раз, чему я сам бывал свидетелем, в середине обеда, в самый отрадный момент нашего бытия, между соусом и жарким, когда первые порывы голода миновались, но приемлемость к дальнейшим наслаждениям еще не притупилась, вдруг Алексей Петрович восклицает: «Что если бы мы доели это пирожное и жаркое за городом!» За мыслью мгновенно следует исполнение, – и жаркое с пирожным улетают в поле, а я, один, со слезами на глазах, возвращаюсь домой. Короче, никогда ни один поклонник женолюбивого пророка не стремился с такою жадностью в Мекку, ни одна московская или костромская старуха не жаждала так сильно подышать святостью киевских пещер.

– При таком влечении к природе, им бы жить на даче или в деревне, – сказал я.

– Они и жили прежде, но дети выросли; заботы об их воспитании и другие важные обстоятельства удерживают их в городе. Пускай бы уж они одни несли бремя «лихой болести», а то вот беда: при их достоинствах, многие ищут знакомства с ними, и те, которые живут лето здесь, – погибают. Старый профессор начинает

38

тосковать, теряет аппетит и сон; у племянницы его Зинаиды убыло несколько поклонников, которым не понравился новый талант ее – зевота; и прелестной супруге дипломата несдобровать бы, если бы она не уезжала каждый год летом на воды.

– Мне кажется, так недуг-то у тебя, – сказал я, – вот уж мне от твоих пустяков спать хочется.

– В этом я тебе никогда не помешаю, – отвечал Тяжеленко с неудовольствием, – равно как и в том, хочешь ты верить или нет.

– Ну, не сердись, мой милый! а лучше скажи, как же хотел спасти меня и где корень зла?

– Как! разве я тебе по сю пору не сказал еще? Вереницын, братец: вот кто всему причиной! он и Зуровых заразил!

– Возможно ли! кажется, человек такой к ним приверженный…

– Да, да, – прервал Никон Устинович, – славный человек, и поесть любит, и всё; да что ж делать! Лет восемь назад он отправился путешествовать по России, был и в Крыму, и в Сибири, и на Кавказе, – охота же людям шататься по свету! точно как нечего глотать здесь! – наконец уединился в Оренбургском крае и жил всё там, а года четыре назад возвратился сюда с переменою в характере и «лихой болестью». Он по-прежнему посещал Зуровых каждый день и каждый день вливал понемногу отравы в их мозг – и отравил; и все те, которые ближе, искреннее с ним, скорее, легче и более заражаются.

– Что же, – спросил я, – осведомлялся ли ты о причине этой странности?

– Как же! у него самого, да он всегда глухо отвечает, с неудовольствием отворотится и проворчит сквозь зубы: «Так, болезнь!» Впрочем, экономка Зуровых, Анна Петровна, моя добрая приятельница, сказывала мне под секретом, что будто он, живучи в Оренбургском краю, частенько ездил в степи и влюбился там в какую-то калмычку или татарку, кто его знает! Видишь, он какой! от него слова путного не добьешься; попробуй-ка спросить его когда-нибудь: «Что вы, Иван Степаныч, обедали сегодня? какие кушанья?» – ни за что не скажет: пренеоткровенный! Итак, Анна Петровна утверждает, что он даже жил в улусах кочующих племен и прижил там двоих детей, которых девал неизвестно куда. Ну, что мудреного,

39

если он среди степей приобрел это расположение к полям? а что оно приманчиво, так это не чудо: азиатские колдуньи всегда были мудренее европейских. Читал ли ты, что пишут про арабских волхвов? чудеса! Может быть, калмычка из ревности заворожила его. Зайди-ка к нему вечерком когда-нибудь: проклятые-то так и смотрят ему в глаза!

– Кто проклятые?

– А котята-то! двое всегда за пазухой, двое на столе, да двое на постели; а днем все пропадают. Что ни говори, а тут не просто!

– И тебе не стыдно верить таким пустякам?

– Я не верю, а только пересказываю предположения Анны Петровны.

– До сих пор, однако же, не успел сказать мне, почему ты не заразился сам и есть ли какое средство к спасению?

– Постоянного нет; всякий должен сам придумать. Меня предостерег покойный полковник Трухин, который также не был подвержен «лихой болести». Он был малый не промах, и как скоро Вереницын стал его заговаривать, тот, чувствуя в себе что-то необыкновенное, употребил все силы, чтобы исторгнуться из беды. К счастию, он вспомнил какое-то стихотворение, которое нагоняло всегда тоску на Вереницына. Полковник и давай декламировать: тот упал в обморок, а он спасся. С тех пор Вереницын больше не покушался погубить его, хотя он вообще усердно хлопочет об этом и, как демон-искуситель, вкрадывается в душу, усыпляет, доводит до бесчувственности, а там уж и поразит своею чарою, – не знаю, съесть ли, выпить ли что даст… Ну вот когда он расположился опутать меня адовыми сетями, я стал придумывать, как бы сразить его чем-нибудь необыкновенным, что особенно предписывал мне Трухин. Я думал, думал, думал и наконец – угадай, чем поразил?

– Не знаю, – отвечал я.

– Ты помнишь мой голос?

– Твой голос? что, бишь, это такое?..

– Ну, неужели не помнишь? Вот, постой, я спою. Он вытянул губы, надул щеки и хотел уж огласить храмину нечестивыми звуками, но мне вдруг припомнился этот скрып немазаных колес: у меня от воспоминания затрещало в ушах, я замахал руками и благим матом закричал:

40

– Помню, помню! Сделай милость, не начинай! Чудовищный голос!

– Ну, то-то же, – сказал он. – Хотя моя родина славится мелодическими голосами, да в семье не без урода! Так когда только лишь он начал заговаривать меня, я вдруг запел во всё горло: он зажал уши и скрылся. Ты тоже изобрети что-нибудь, только помни, что надобно ошеломить его с первого раза, а иначе прощай! погибнешь. После Зуровы сами затеяли было втянуть меня и уговорили пойти прогуляться в Летний сад, вероятно, с намерением увлечь оттуда за город. Дорого стоило им исторгнуть мое согласие; наконец, мы пошли. Я, заметив их враждебный умысел, стал оглядываться, куда бы скрыться, – и что же? колбасная лавка в двух шагах! Думать нечего: они заговорились, а ‹я› и нырнул в нее. Они никак не догадались, куда я скрылся: осматривались, осматривались, а я поглядываю из окна да помираю со смеху! Вот всё, что могу сообщить тебе о «лихой болести», – больше не спрашивай. Посмотри мне в лицо: видишь, как в нем нарушено спокойствие горестными воспоминаниями и продолжительным рассказом? Постигни же и почти великость жертвы, принесенной дружбе; не тревожь моего покоя и – удались. – Эй, Волобоенко! – закричал он своему человеку, – воды! окати мне голову, опусти сторы и не беспокой меня ничем до самого обеда.

Напрасно я пытался сделать ему еще несколько вопросов: он остался непреклонен и свято хранил упорное молчание.

– Прощай, Никон Устиныч! – Он молча кивнул головой, и мы расстались.

«Кто ж из них болен? – думал я по выходе от него, – верно, Тяжеленко. Что за вздор молол он мне об этих милых, добрых Зуровых? Как я посмеюсь с ними над ленью моего приятеля!»

Погуляв еще немного, я возвратился к Зуровым, и хотя час обеда приближался, но ни слуги, ни господа не думали об том. Алексей Петрович занимался с старшими детьми приведением в порядок рыболовного снаряда; Марья Александровна что-то писала. Я заглянул в бумагу и прочитал сверху надпись крупными словами: «Реестр серебру, столовому белью и посуде, назначенным на сие лето для загородных прогулок».

«Ого! – подумал я, – да приготовления-то идут не на шутку!»

41

А еще подальше Феклуша штопала серые чулки под цвет пыли, тоже для прогулок. Марья Александровна приветствовала меня зевотою.

– Иван Степаныч вас ждет в бильярдной, – сказала она. – Теперь еще рано: он просит сыграть с ним партию.

Вереницын встретил меня с тем видом, с каким встречает вас купец в лавке, портной в своей мастерской, то есть с надеждой на добычу. Мы вооружились киями и стали играть. Вдруг во время игры случилось мне взглянуть на него попристальнее: он зевал и с тоскливой миной посматривал на меня.

– Что вы? что вы? – вскричал я, подбежав к нему.

– Ничего, продолжайте играть, – сказал он басом, – сорок семь и тридцать четыре.

– Нет, – отвечал я, – мы доиграем после, а теперь позвольте отдохнуть: я много ходил.

– И прекрасно! сядемте же на диван.

Мы сели. Я положил голову на подушку. Он, приклонясь к моему уху, начал что-то нашептывать так тихо, что я не мог расслышать ни слова. Мне стало скучно: я задремал.

– Вы спите? – спросил он торопливо.

– Поч…ти… – пробормотал я сквозь сон.

– Ах, не спите, пожалуйста! мне надо поговорить с вами о многом, а я только начинаю.

– Из… ви… ните… не… могу…

Далее не помню, что было: я заснул; только впросонках слышал, как он, уходя, проворчал со вздохом: «Опять неудача! этот заснул, не слушав. Видно, придется не распространять моего недуга далее, а влачить его целый век одному и ограничиться единственными спутниками, Зуровыми».

Не знаю, долго ли я спал; человек разбудил меня, когда уже все сели за стол.

«Опять неудача, сказал он, – думал я. – Неужели рассказ Тяжеленки справедлив? Бедные Зуровы. А я, стало быть, избавился от дьявольского прельщения благодатным сном!»

За обедом кроме Зуровых была еще Зинаида с дядею. Сначала разнообразный разговор весело перебегал между собеседниками; но к концу обеда вдруг Алексей Петрович начал неистово зевать, и зевота сообщилась всем, кроме меня.

– А когда за город? – спросил Алексей Петрович, обращаясь к Вереницыну.

42

– Послезавтра, – отвечал тот.

– Бабушка! – закричал Володя, – какова погода будет послезавтра?

– Облачно, – отвечала старуха.

– Что за беда, что облачно! – сказала Марья Александровна, – хоть бы и дождик, мы всё можем ехать.

– Помилуйте! – воскликнул я, – дождитесь по крайней мере мая: теперь холодно, в поле даже нет травы. Как можно за город в апреле месяце, и с вашим здоровьем!..

– А что ж, разве мое здоровье худо? – прервала она меня. – Я довольно часто бываю здорова: помните, в свои именины, на третий день Рождества, Великим постом три раза чувствовала себя хорошо, – чего еще хотеть?

– А вы поедете? – спросил у меня Алексей Петрович, – вы дали слово.

– Я готов разделять с вами это удовольствие, – отвечал я, – только не прежде июня месяца, а не беспрестанно и во всякое время, как вы собираетесь. Я не понимаю, как не наскучит быть слишком часто за городом: что там делать?

– Возможно ли! – закричали все хором, – что делать за городом! – И начали: – Сидеть без шапки на жару и удить рыбу, – вопил неистово Алексей Петрович.

Фекла: – Есть масло, сливки, собирать ягоды и грибы.

Зинаида: – Взирать на лазурь неба, дышать ароматами цветов, глядеться в водный ток, блуждать по злаку полей.

Вереницын: – Ходить с трубкою даже до усталости, смотреть на всё задумчиво и заглядывать в каждый овраг.

Бабушка: – Сидеть на траве и жевать изюм.

Старший сын, студент: – Есть черствый хлеб, запивать водой и читать Виргилия и Феокрита.

Володя: – Лазить по деревьям, доставать гнезда и вырезывать из сучьев дудки.

Марья Александровна: – Короче, наслаждаться природою в полном смысле этого слова. За городом воздух чище, цветы ароматней; там грудь колеблется каким-то неведомым восторгом; там небесный свод не отуманен пылью, восходящею тучами от душных городских стен и смрадных улиц; там кровообращение правильнее, мысль свободнее, душа светлее, сердце чище; там человек беседует с природой в ее храме, среди полей, познает всё величие…

43

И пошла! и пошла! О Господи! больнехонько! Вижу, вижу, прав Никон Устиныч – погибшая семья! Я поник головой на грудь и молчал, да и к чему бы послужили противоречия? можно ли бороться одному с толпою?

С того времени я стал грустным наблюдателем хода «лихой болести». Иногда мне приходило на мысль попробовать избавить их, хотя на время, силою от дьявольского обаяния, заперев двери в минуту отъезда, или броситься к знаменитейшим врачам и, возбудив сначала любопытство, а потом участие, умолять о помощи несчастным страдальцам; но это значило бы поссориться с ними навек, потому что они не теряли рассудка, и когда не было в помине прогулок, то это были те же «зимние Зуровы», то есть те же любезные и добрые, как и зимой.

Не стану утомлять читателя изображением всех разнообразных оттенков и отдельных случаев «лихой болести»: в рассказе моего приятеля Тяжеленки, который я передал почти без перемены, заключается общее понятие об этой болезни, а мне остается только прибавить, для большей ясности и достоверности, описание одной или двух поездок, наиболее обличающих болезненное состояние духа моих знакомых.

Каждая из них непременно отличалась каким-нибудь особенным приключением: то ломалась ось, коляска опрокидывалась набок, и оттуда, как из рога изобилия, сыпались разные предметы в чудеснейшем беспорядке – кастрюльки, яйца, жаркое, мужчины, самовар, чашки, трости, галоши, дамы, крендели, зонтики, ножи, ложки; то многодневный дождь и усталость заставляли искать убежища в хижине, которая тоже превращалась в любопытную сцену по своему разнообразию, – теляты, ребятишки, голые лавки, черные стены, русские и чухонские мужчины, тараканы, сковороды, тарелки, русские и чухонские дамы, салопы, плащи, армяки, дамские шляпки и лапти без приготовления разыгрывали разнохарактерный дивертисмент. Кроме общего, большого случая происходили частные и мелкие: то кто-нибудь из детей падал в воду, то Зинаида Михайловна ошибкою обмакивала стройную ножку в тинистую канаву… Но можно ли пересказать всё, что случалось во время этих набегов на поля и леса; да и могло ли быть иначе, когда несчастные сами стремились навстречу всем неудобствам? Так, помню я, однажды утром, когда погода была еще изрядная,

44

мы согласились в тот же день после обеда ехать в Стрельну, осмотреть тамошний дворец и сад. Во время обеда свинцовая туча покрыла небо, вдали перекатывался гром; наконец ближе, ближе, и полился страшный дождь. Я было обрадовался, думая, что без всякого сомнения прогулка будет отложена, тем более что крупный дождь превратился в мелкий и продолжительный; но напрасно я радовался: часов в пять подъехало ко крыльцу несколько наемных экипажей.

– Что это значит?

– Как что? а в Стрельну? – воскликнули все.

– Да неужели кто-нибудь осмелится ехать в такую погоду?

– А чем погода дурна? только дождь.

– Этого вам мало! Но ведь мы можем иззябнуть, простудиться, умереть.

– Так что же? зато погуляем! С нами пять зонтиков, семь непроникаемых плащей, двенадцать галош и…

– И удочки! – прибавил Алексей Петрович.

Делать нечего; я дал слово и поехал. Дождь ливмя лил до другого утра, а потому мы, приехав в Стрельну, должны были, не осматривая дворца, ехать прямо в трактир, где имели наслаждение напиться чаю сомнительного качества, цвета и вкуса да пожевать сухого бифстека.

С той поры я стал реже ходить к Зуровым, потому что по милости прогулок был три раза болен, да и самих их часто не заставал дома, а если и заставал, то всегда среди приготовлений к прогулкам или в отдохновении от них, – чаще они бывали больны. Однако я всё еще не отчаивался в их выздоровлении и думал, что советы друзей, помощь врачей и, наконец, утекающее здоровье истребят корень несчастной мономании. Увы! как я жестоко ошибался! следующие три припадка, или – по их названию – три прогулки, достаточно покажут, до какой степени «болесть» овладела несчастными.

Однажды я пришел к ним вечером и удивился тишине, которая господствовала в доме, где веселые восклицания, смех, звуки фортепьяно обыкновенно сменялись одни другими. Я спросил человека о причине непостижимого молчания.

– Несчастие, сударь, случилось, – отвечал он шепотом.

– Какое? – спросил я в испуге.

– Старая барыня изволила ослепнуть.

45

– Возможно ли! О Боже! бедная бабушка! Отчего?

– Вчера за городом очень долго изволили сидеть на жару и пристально смотреть на солнце, а когда приехали домой, так уж ничего не изволили видеть.

В гостиной встретил меня Алексей Петрович и подтвердил сказанное, прибавив, что он сожалеет о бабушке, тем более что это обстоятельство остановило на время поездки. Я пять раз покачал головой, из которых одним старался выразить сожаление о бабушке, а четырьмя – негодование на слова Алексея Петровича. «Ну, – думал я, – по крайней мере дня четыре посидят дома; я очень рад; авось понемногу отстанут». С этими утешительными мыслями я ушел домой и лег спать.

На другой день утром, часу в шестом, смешанные голоса и шум многих шагов на тротуаре разбудили меня и заставили встать с постели. Полагая, что поблизости случился пожар, я выглянул из форточки на улицу, и что же представилось моим взорам! Алексей Петрович без шапки, с развевающимися волосами, с дикою радостью в глазах, пожирал скачками пространство; плащ на нем раздувался от ветру, как парус; в руках были две удочки со всем прибором; а за ним дети, мал мала меньше, неслись с воплями, прискакивая, отставая, забегая вперед. Я остолбенел; еще ни разу «болесть» не обнаруживалась в такой сильной степени. Смотрю – вся ватага остановилась и начала зевать перед моими окошками.

– Куда стремите ваш бег, несчастные, и почто возмущаете покой ближнего? – возопил я вдохновенным голосом. Так как они показались мне в эту минуту особенными существами, на которых лежит печать проклятия, то я и почел за нужное употребить, как водится в подобных случаях, особенный язык в разговоре с ними.

– Пешком в Парголово! – закричали они хором.

– Ужели? А бабушка?

– Пускай ее! мы не вытерпели; при ней осталась жена. Пойдемте с нами.

– В уме ли вы? Ведь до Парголова двенадцать верст!

– Так не идете?

– Ни за что!

– У! у! у! – завыли они и понеслись далее. Я долго смотрел им вслед, и две крупные слезы скатились с ресниц моих. «За что тяготеет над ними кара небесная? – подумал я. – Господи! неисповедимы судьбы Твои».

46

Часа через три после того сильный туман, который еще с полночи разостлался над городом, превратился в частый дождь и с севера поднялся холодный ветер. Я вспомнил о несчастных, и сожаление не позволило мне оставаться хладнокровным к их гибели. Я поспешно оделся, взял с собою цирюльника, за неимением знакомого лекаря, и на дрожках отправился в погоню, чтоб подать помощь, которая, как я полагал, будет им необходима, – и не ошибся.

В самом Парголове я их не нашел, а от мужиков узнал, что они ушли еще верст за семь, на какое-то озеро, удить рыбу и избрали для того болотистую дорогу, а по проезжей не пошли. Нечего делать, надо было ехать по их следам. Вскоре эти следы открылись: то были растерянные фуражки и перчатки, как такие вещи, которые, по мнению Алексея Петровича, только мешали в прогулках. Наконец нашел: Алексей Петрович сидел на берегу с мутными глазами, свесив ноги в воду по самые колена и держал в руках удочку. Он дремал и бредил, потому что вся кровь бросилась от ног в голову. Подле него, с разинутым ртом, лежал окунь, а далее местами, точно в таком же положении, валялись дети, окоченевшие от холода. Сапоги у них до половины были наполнены водою, а платье промочено дождем. Цирюльник, похлопотав с полчаса, успел привести их в чувство, а я между тем сбегал в ближайшую деревню и нанял три чухонские тележки, в которые уложив Алексея Петровича с детьми и накрыв рогожами, повез в город в отчаянном положении.

После этого приключения я не заглядывал к ним целые две недели. Наконец в воскресенье, утром, вхожу в переднюю. Там оба зачумленные лакея, со всеми зловещими признаками, спорили, как лучше ездить за город и наслаждаться воздухом – стоя на запятках или сидя с кучером на козлах. «Эге! да здесь опять нездорово! – подумал я, – видно, наши едут». Из залы послышался голос Алексея Петровича: он приказал подавать экипажи. Я опрометью бросился вон, с намерением возвратиться вечером, проведать, не случилось ли с ними чего, то есть не убился ли кто-нибудь, не простудился ли, не утонул ли, не ослеп ли и проч. Часу в десятом я пришел и – охнул от удивления: они не походили на самих себя. Бледные, тощие лица, растрепанные волосы, запекшиеся уста и мутные взоры – вот что поразило меня в них.

47

Иной, не зная причины, подумал бы, что они претерпели страшную пытку, и действительно, они могли бы, не нарушив приличия, проплясать танец мертвых в «Роберте». Марья Александровна лежала на постели и едва дышала; на столике подле нее стояло множество баночек и пузырьков со спиртами и разными крепительными и успокоивающими медикаментами. В столовой оба недужные человека, также бледные и изнуренные, накрывали на стол.

– Откуда? что с вами? – были мои первые вопросы.

– Славно погуляли, – отвечал Зуров, едва переводя дыхание. – Вот мы вам расскажем.

– Погодите, успокойтесь прежде: вы сейчас умрете.

– Эй! давайте скорее кушать! Смерть, есть хочется.

– Да разве вы ужинать хотите?

– Нет, обедать.

– Как обедать! неужели по сю пору не обедали?

– Нет еще. Сначала некогда было: всё ходили, и даже немножко устали, а потом, как захотелось есть, мужики ничего не дали, кроме молока, а мы взяли с собой только соленых булок в надежде, что к обеду воротимся, так и не ели. Да в еде ли дело! Зато как славно погуляли!

– Где же вы были? – спросил я.

– За Средней Рогаткой, пять верст в сторону от большой дороги, есть славное место!

– Ах, что за место! – сказала едва внятным голосом Марья Александровна и приняла несколько капель, – какие виды! Жаль очень, что вы с нами не поехали. Как иногда бывает игрива и вместе великолепна природа! Расскажи, Зинаида, – я не могу.

– Представьте себе, – начала Зинаида, – преживописный песчаный косогор над канавой; на косогоре три сосны да береза – точь-в-точь над могилой Наполеона, как справедливо заметил Иван Степаныч; далее видно озеро, которое то трепещет от ветра, как кисейное покрывало, то замирает и лежит неподвижно, гладкое и блестящее как зеркало; по берегам его со всех сторон теснятся маленькие хижинки, как будто желают спрыгнуть в воду, – всё приюты незатейливого счастия, труда, довольства, любви и семейных добродетелей! Через озеро, с одного крутого берега на другой, с удивительным искусством и смелостью, которые сделали бы честь лучшему инженеру, переброшен мост из легких жердей,

48

устланный… чем, бишь, mon oncle?1 вы давеча сказали, да я забыла.

– Навозом, моя милая, – отвечал профессор, – вещь самая простая.

– Да, может быть; только это придает пейзажу особенный, чрезвычайно живописный вид и напоминает Швейцарию и Китай. К сожалению, природа и там, вдали от толпы, не свободна от нечистого прикосновения людей! Представьте: в этом милом озере, на которое, кажется, самый ветерок едва может дышать, солдаты моют белье, и мыльная пена растекается по всей поверхности!

– Стало быть, ваше озеро не больше этой комнаты, – заметил я, – когда мыло покрывает всю поверхность.

– Нет, побольше, – нерешительно отвечал Зуров.

– Погода нынче прекрасная, – продолжала Зинаида Михайловна, – а там она вдвое хороша: зной необыкновенный…

– Да, славно жарило! – примолвил Алексей Петрович, – у меня даже во рту пересохло. Чудо! прелесть! люблю жары! Я дорогой потерял шапку и удил всё с открытой головой.

– Вероятно, из почтения к рыбам, – сказал я.

– Нет, рыбы не было: всё лягушки попадались. Да что до этого за дело! Понимаете ли вы одно бескорыстное наслаждение сидеть и ждать, когда зашевелится поплавок? Вы – профан! никогда не поймете этого божественного ощущения. Для этого надобно иметь не такую черствую душу, как ваша, и чувство понежнее.

Я просил Зинаиду Михайловну продолжать, и она опять начала:

– Итак, зной необыкновенный, как под тропиками; место открытое, тени нет, спрятаться некуда, – настоящая Аравия! А что за воздух! как в Южной Италии! отвсюду веет ароматом, но опять люди нарушают гармонию: там, где царствует сладостный запах, где под каждой травкой наслаждается жизнию насекомое, где ветерок ласкает каждый цветочек, где пернатые поют согласным хором хвалебный гимн Творцу, – и там, как черви, копышатся люди, и туда принесли свои мелочные заботы: рабы презренных нужд и расчета, они унизили рабством природу. Вообразите, что на этом клочке земного рая

49

они завели… какой, бишь, завод, mon oncle? я опять забыла.

– Салотопенный, – отвечал старик. – Ты забываешь самые обыкновенные вещи.

– Вот это в самом деле неудобно! – простонала бабушка, – я чуть не задохлась от дыму, а вонь какая – упаси Создатель!

– Зачем вы старушку-то берете? – сказал я вполголоса. – Она только что оправилась от недавней болезни, да, кроме того, ей бы и не по летам разъезжать.

Старуха услыхала.

– Что ты это, батюшка, отговариваешь их брать меня? – сердито проворчала она,- ведь я живой человек; что мне дома-то делать?

– Ну а вы, дети, как себя чувствуете после прогулки?

– У меня голова от жару трещит, а то весело было.

– И мне бы славно, да целый день всё что-то тошнило.

– У меня так лицо перетрескалось – нельзя дотронуться.

– А у меня целый день в животе ворчит, не знаю отчего, – проговорили они один за другим.

– А Вереницын был с вами?

– Как же! он и поездку-то затеял.

– Где же он?

– Его отнесли домой.

– Как отнесли?

– Он очень много ходил; у него ноги отнялись.

– Вот тебе раз! Славно же вы гуляете. Теперь видите ли, – начал я проповедовать, – понимаете ли, до чего доводит вас гибельная страсть? Ведь это болезнь, неужели вы не замечаете? Смотрите: Марья Александровна едва дышит; Зинаида Михайловна теряет прелестный цвет лица и худеет ко вреду своего здоровья и красоты; дети почти при смерти; вы сами, Алексей Петрович, укоротили свой век по крайней мере на десять лет. Отстаньте! ну, право, ей-Богу, отстаньте!

Он задумчиво смотрел на меня и, казалось мне, раскаивался. Я обрадовался. «Вот действует! – думал я, – каково! с пяти слов!»

– Постойте, – вдруг вскричал он, – слушайте, что я скажу: как скоро жена и дети выздоровеют от этой прогулки, мы учреждаем пикник и едем в Токсово!

– Браво! брависсимо! – грянули все. Я махнул рукой, вздохнул и располагался выйти, бросив слезный взгляд на Феклу Алексеевну.

50

– Вы с нами едете, непременно едете! – сказал мне Алексей Петрович, – иначе поссоримся.

– Поезжайте, – примолвила Зинаида Михайловна, – а то вы, как ваш приятель Тяжеленко, от лени растолстеете и будете похожи на кубарь.

– Что ж за беда! тогда мне не нужно будет ходить, а только перекатываться с места на место, что, кажется, легче.

На другой и следующие дни утром я получал по три записки, которыми напоминали мне о пикнике. Зачумленные лакеи попеременно ходили ко мне, и между ними и моими людьми завелись даже подозрительные связи, что не на шутку встревожило меня, и потому, для потушения зла в начале, я отправился сам к Зуровым для переговоров, как и когда ехать. Назначили через неделю и на мой вопрос, что привезти, отвечали: «Что хотите».

Тут мне опять пришло в голову попытаться спасти их. Место отдаленное: легко может случиться несчастье, а здоровый только один я: кто станет отвечать? Но как предупредить опасность? Броситься к обер-полицеймейстеру, рассказать ему откровенно всё и просить команды, которую скрыть в засаде, для наблюдения, а потом, в случае беды, вызвать сигналом. Но ввериться обер-полицеймейстеру – значит обнаружить зло перед всеми, а этого бы мне не хотелось. Пойду, посоветуюсь с Тяжеленкою.

– Да какого же несчастия ты опасаешься? – спросил он.

– Например, пожара в деревне, от неосторожности. Ты знаешь, что в поле они сами не свои: поставят самовар, закурят сигарку и потом бросят. Боюсь, чтоб кто-нибудь из них не утонул, не убился. Да мало ли что может случиться?

– И! не тревожься, этого не будет. Ведь они помнят себя. Ты только наблюдай, чтобы они не ходили чересчур, не простудились, а главное – не оставались бы долго без пищи: вот что важно!

– Где ж мне одному усмотреть за всеми! Знаешь ли что, любезный Никон Устиныч: ты никогда не был прочь от доброго дела; покинь на один день леность и поедем со мной.

Он сурово взглянул на меня и не сказал ни слова. Это, однако же, не смутило меня: я еще раз покусился уговорить и – вообразите! – к вечеру успел исторгнуть

51

из него согласие, обещав обеспечить его со стороны продовольствия и экипажа.

В назначенный день, в семь часов утра, мы с ним догнали за заставой шарабан, в котором кроме самих Зуровых помещался старый профессор с Зинаидой Михайловной, а сзади в коляске ехали дети. Тяжеленко взял любимого своего лакомства – ветчины, а я конфект и малаги.

По дороге мы останавливались по крайней мере раз восемь: то Марье Александровне желалось понюхать цветочек, растущий на завалине; то Алексею Петровичу казалось, что в большой луже, образовавшейся от дождей, должна водиться рыба, и он закидывал удочку; между тем дети во время этих остановок беспрестанно что-то ели. Но как всему на свете есть конец, то и мы наконец добрались до какого-то села, где оставили экипажи и при них человека, а другого взяли с собой. Алексей Петрович тотчас куда-то скрылся с двумя старшими детьми; бабушку, по причине слепоты, посадили на траву недалеко от села, где остановились; а Тяжеленко, едва сделал шагов двести, как упал в изнеможении подле бабушки. Мы, оставя их там, сами пошли и, как говорится в сказках, шли, шли, шли, – и не было конца нашей ходьбе; скажу только, что мы спускались в пять долин, обогнули семь озер, взбирались на три хребта, посидели под семьдесят одним деревом пространного и дремучего леса и при всех замечательных местах останавливались.

– Какая мрачная бездна! – сказала Марья Александровна, заглянув в один овраг.

– Ах! – с глубоким вздохом прибавила Зинаида Михайловна, – верно, она не одно живое существо погребла в себе. Посмотрите: там, во мгле, белеются кости!

И точно, на дне валялись остовы разных благородных животных – кошек, собак, между которыми бродил Вереницын, страстный охотник заглядывать во все овраги, как сказано было выше. В другом месте моя незабвенная Феклуша нашла оказию плениться природою.

– Взойдемте на этот величественный холм, – сказала она, указывая на вал вышиною аршина в полтора, – оттуда должен быть прелестный вид.

Вскарабкались – и нашим взорам представился забор, служивший оградою кирпичному заводу.

– Везде, везде люди! – с досадой сказала Зинаида Михайловна.

52

Но тут суждено было случиться маленькому несчастию: Володя сделал прыжок и очутился во рву: Марья Александровна в испуге нагнулась и подверглась той же участи; Зинаида, со страху и в предупреждение беды, обмакнула ножку в канаву по самое колено, что с нею случалось почти в каждой прогулке. Я, Вереницын и племянник Зуровых поспешили на помощь и вытащили их в прежалком положении: у Володи текла из носу кровь, Марья Александровна перепачкалась в грязи, Зинаида Михайловна должна была сесть на берегу ручья и переменить чулки, которые каким-то чудом очутились в запасе. То-то предусмотрительность! ну приходило ли вам, господа, в голову запасаться когда-нибудь в подобном случае лишними… Да что и говорить! женское дело!

Ходьба утомила нас до крайности; я помышлял об отдохновении и пище.

– Пора бы обедать, – сказал я, – три часа.

– Нет, мы прежде напьемся чаю, – отвечала Зурова, – а обедать пойдем назад.

У меня зачесался лоб и затылок, когда я вспомнил, что мы отошли от села верст восемь. Человек нес маленький самовар, чай и сахар. Я обрадовался и этому. Теперь надо было подумать, куда приютиться, и вдруг – о счастие! – в полуверсте от нас, на маленькой речке, виднелась мельница. Нечего и думать: туда!

– Нам сама судьба благоприятствует! – сказала Марья Александровна. – С каким наслаждением я буду пить чай, прислушиваясь к шуму воды! Воображение перенесет меня к водопаду Рейна, на берега Ниагары; ах! если бы побывать там, подышать тамошним воздухом!

– Со временем, – сказал тихонько Вереницын. Я с удивлением посмотрел на него, но он замолчал и быстро отвернулся в сторону. Убитые усталостью, мы наконец доползли до мельницы. Чухонец, весь в муке, живая вывеска своего художества, встретил нас у дверей с колпаком в руке.

– Пусти, пожалуйста, отдохнуть и напиться чаю: мы тебе заплатим.

– А хорошо, – сказал он лениво.

Мы вошли и разместились по лавкам, на которых была в изобилии посеяна мука. Напрасно старались мы завести разговор: усталость, а пуще шум мельничных колес налагали досадное молчание на наши уста.

53

Человек принес самовар, а мы спросили у чухонца чашек. Он пошел и через минуту воротился с огромной деревянной чашей. Мы старались объяснить ему, что нам нужно, и догадливый финн ударил себя по лбу и принес несколько узеньких, продолговатых стаканчиков, какими наши мужички пьют заздравные тосты. Всё это начинало смешить меня, а прочих сердить. Дамы боялись дотронуться руками до этих фиалов зеленоватого стекла, но делать нечего: чашек не взяли, и необходимость, то есть нестерпимая жажда, принуждала касаться не только руками, даже… и вспомнить-то нехорошо! – губками. Подумаешь, до каких странностей принуждает иногда касаться необходимость! Но тут судьба, кажется, сжалилась и не решилась оскорбить нежные дамские уста противузаконным прикосновением: Марья Александровна спросила чай; Андрей подал китайский ларчик; открыли и – ахнули от изумления, ужаса и досады! вообразите: на самом чаю лежала вверх дном открытая жестяная табакерка; несчастный Андрей ошибкою положил ее туда и смешал чай с табаком! – Секунду длилось молчание; потом вдруг Марья Александровна и Зинаида Михайловна, которым очень хотелось чаю, зарыдали; Феклуша попыталась было отделить нечистое зелье, но мелкий зеленчак проник до глубины ларчика и вместе наших сердец. Только одного Андрея не сразила собственная его неловкость; когда мы напали на него с упреками, он с большим неудовольствием проговорил:

– Что мудреного! велика важность – ваш чай! Я сам в убытке – весь табак потратил. Со мной и не то бывало: один раз, дорогой с генералом, я ошибкою положил сальную свечу в карман парадного мундира; она в тепле растаяла и расплылась по всему мундиру. То важнее, да и тогда мне горя мало!

– Нет ли у тебя, по крайней мере, чего-нибудь поесть? – спросил Вереницын у чухонца. И простодушный сын природы принес пучок луку, в знакомой чаше квасу и с поклоном поставил на стол. Дамы отскочили прочь.

– Больше ничего нет?

– Мука есть, – сказал он торжественно.

С невыразимой усталостью во всем теле пустились мы в обратный путь; в горле и груди жгло будто огнем; сверх всего этого, должно было попеременно вести дам. Сколько бы упреков имел я право высказать тогда! Но

54

великодушие не было мне чуждо, и я затаил желчь на дне души.

Едва ли крестоносцы с бóльшим восторгом завидели святой град, как мы свое пристанище; но радость наша нарушилась особенным приключением: приближаясь к селу, мы услышали крик знакомых голосов: «Помогите! помогите!» Ускоряем шаги и видим, что бабушка и Тяжеленко, сидя на траве, с отчаянием отмахиваются от трех охотничьих собак, которые, прыгая и играя, успели уже стащить со старухи головной убор, а с Тяжеленки картуз и продолжали с визгом бегать и резвиться около них. В одно время с нами из перелеска показались охотники и отогнали собак.

Когда восстановился порядок, Никон Устинович бросил на меня взор немого упрека; на лице его боролись два чувства: праведного негодования и раздраженного аппетита.

– В пять часов обедать! – воскликнул он, – слыханное ли дело!

– Как мы славно погуляли, monsieur Tiagelenko! – сказала Зинаида Михайловна, – как жаль, что вас не было!

– Вам, конечно, тошно видеть меня на свете, – отвечал он с горькою улыбкою, – вы хотели бы, чтобы я от ходьбы пал на месте бездыханен; мало того, что я не ел до сих пор!

– Прямой кубарь! – прошептала насмешница.

Профессор торопил идти в село. Наконец, со всеми признаками страшной усталости, мы достигли привала.

– Кушать, кушать поскорее! – раздавалось со всех сторон. Все зараженные устремились было обедать на луг, но Тяжеленко загородил им дорогу.

– Вы пойдете на луг не иначе как по моему телу! – сказал он, что было физически трудно, а потому накрыли на стол в избе. Марья Александровна велела поставить горчицу, уксус и другие приправы.

– Кто, господа, запасся холодным? – спросила она, – велите подавать. – Молчание. – Отчего же никто не говорит?

– Да, вероятно, оттого, что ни у кого нет, – сказал я.

– Ну так начнем пастетом. Андрей, подай!

– Да пастета нет, сударыня: дети дорогой весь изволили скушать.

55

Я не спускал глаз с Тяжеленки: лицо его покрылось гробовою бледностью; он бросил на меня яростный взор.

– У вас, Никон Устиныч, кажется, была ветчина? чего же лучше? – сказал Вереницын. – Велите подать.

– Ее собаки съели, которых вы отогнали от нас, – проговорил с замешательством Тяжеленко.

– Как, батюшка! – проворчала старуха, – мне еще задолго до собак слышалось, что ты как будто всё жевал что-то.

– Нет… это так… ваш изюм ел.

– Ну, нечего толковать много. Подавайте бульон!

– Бульону не брали, сударыня.

– Стало быть, нам приходится обедать à la fourchette,2 – сказал профессор, – горькая доля, господа! Перейдемте к жаркому. У кого есть жаркое и какое?

– У меня никакого. – И у меня. – И у меня, – проговорили один за другим девять голосов, принадлежавшие девяти членам пикника. Остальных трех лиц, то есть Алексея Петровича с детьми, в наличности не оказалось: никто не знал, куда они скрылись, и я уже помышлял об обязанности, которую наложил на себя касательно безопасности больных; но беспокойное, острое, пронзительное ощущение голода заглушило всякое другое постороннее чувство; особенно филантропические помышления. Как скоро увидели, что жаркое на перекличку не являлось, все поникли головами на груди, а Никон Устинович с глухим стоном заключил свой живот в объятия, как иногда два друга, пораженные одним и тем же бедствием, находят в горячих объятиях взаимное утешение, – и живот его, как будто по сочувствию, отозвался жалобным ворчанием.

– Что же у кого есть? говорите, господа! – провозгласила дрожащим голосом Марья Александровна. – Начните, профессор.

У меня венский пирог и малага, – отвечал он.

Второй голос: – У меня конфекты и малага.

Третий: -У меня две дыни, два десятка персиков и – малага.

Четвертый: – У меня crême au chocolat3 и – малага.

Пятый: – У меня сыроп к чаю, миндальное и – малага.

56

Бабушка: – У меня изюм.

И подобного рода яства, каждое в сопровождении малаги, шли до восьми голосов.

– Вот тебе раз! – сказал печально профессор, – ни бутылочки сотерну, ни капельки мадеры! Да разве был уговор всем привезти малаги?

– Нет, это простой случай.

Как простой! самый необыкновенный и досадный!

Наконец девятый голос робко произнес:

– У меня пармезан и лафит.

Все взоры быстро обратились в ту сторону, откуда происходил голос: то был мелодический, небесный голос моей милой, несравненной Феклуши. О! как она величаво прелестна казалась в эту минуту! Я торжествовал, видя, как жадная, нелицемерно жадная толпа готова была вознести на пьедестал богиню моей души и преклонить пред нею колена. Кровь забушевала во мне, как морская волна, воздымаемая ветром до небес; сердце застучало, как проворный маятник; я гордо окинул взорами общество и забыл на пять минут о голоде, что при тогдашних обстоятельствах было весьма важно. Как ни говорите, а минута торжества любимого предмета есть божественная минута! Профессор с чувством поцеловал ей руку; Марья Александровна обняла торжествующую племянницу три раза с непритворною нежностию; все прочие, облизываясь, осыпали ее самыми лестными комплиментами; а Тяжеленко патетически изрек следующие достопамятные слова:

– В первый раз постигаю достоинство женщины и вижу, до чего она может возвыситься!

Но скоро радость превратилась чуть не в плач и рыдание: сыру было только два с половиною фунта, и девять жадно отверзшихся ртов печально сомкнулись, а в некоторых из них послышался скрежет зубов. Никон Устинович с презрением оттолкнул предложенный ему ломоть и впал в летаргическую бесчувственность. В самом деле, каково потерять надежду, которую почти держали в зубах! Все хранили грустное молчание и угрюмо поедали сласти, запивая малагою. К концу этого необыкновенного обеда подоспел измученный Алексей Петрович, без шапки и без перчаток, как у него всегда водилось, с двумя детьми и тремя ершами.

– Есть! есть! ради Христа и всех святых, есть! – Но ему оставалась одна малага – приторная насмешка случая

57

над обманутым аппетитом, доведенным до крайних пределов, за которыми начинаются муки исполинской казни – голода.

Обед заключился крынкой молока. Однако малага произвела обычное действие: все развеселились, а Зинаида Михайловна пришла в необыкновенный восторг; она, встав из-за стола, начала пощелкивать нежными пальчиками, притопывать ножкою и весело напевать вариации на тему: «А я, молодешенька, во пиру была».

– Помилуй! ты на ногах не стоишь, моя милая! – сказал ей дядя.

– Да и не вижу в том большой надобности! – отвечала она так мило, с такой очаровательной улыбкой, с таким упоением в глазах, с каким бы я тогда готов был… поцеловать у ней ручку, да не посмел!

Зуровы предложили было после обеда прогулку; но я, полагая, что пришла минута действовать, приступил с посильным красноречием к святому делу.

– Ни с места! – сказал я, – выслушайте меня! – Тут я, не хвастаясь скажу, искусно развернул перед ними картину бедственной страсти со всеми ее ужасными последствиями. Они внимательно слушали и по временам переглядывались. Я с жаром продолжал убеждать их силою слова, как некогда Петр Пустынник, только с тою разницею, что тот уговаривал, а я отговаривал; наконец, довел до катастрофы.

– Вы одержимы ужасным, доселе неслыханным недугом, которому нет примера, нет названия ни в веках минувших, ни в настоящее время, ни в странах отдаленных, ни пред очами нашими. – Тут в речи у меня прекрасно были помещены противное, свидетельства и примеры. – Вы погублены, ослеплены, увлечены в пропасть, и виновник вашей гибели еще здесь, еще жив, еще разделяет вашу трапезу!! Вот он! – сказал я, указывая на Вереницына.

Каков оборот, почтенные читатели! Припомните одно подобное место в которой-то речи Цицерона против Катилины.

– Вот он! – повторил я с большею силою. Гляжу, и… что же? все спят мертвым сном. Я чуть не лишился чувств. – В город! – воскликнул я громовым голосом, так что все вскочили в одно время.

– За город! – завопил спросонья Алексей Петрович. Я повелительным жестом привел всех в движение. Кучера в минуту запрягли экипажи.

58

– Как же мы славно погуляли! – сказали оба вдруг, Зуров и Вереницын, влезая в шарабан.

– Какие места! – прибавили Марья Александровна и Зинаида Михайловна, – и как мы здесь повеселились! Когда-нибудь в другой раз приедем.

В десять часов мы поехали из селения, а к трем только что добрались до Петербурга. На этот раз все попытки Зуровых останавливаться на дороге, «походить по ночной росе», как просились Марья Александровна и Зинаида Михайловна, были безуспешны: мы с Тяжеленкой решительно воспротивились и действовали сообразно принятому намерению.

Подъехав к Воскресенскому мосту, передовой экипаж остановился. Я, вообразив, что причиною остановки было какое-нибудь загородное желание Зуровых, хотел уже напомнить им, что мы в городе, как вдруг увидел или, точнее, не увидел моста.

– Где же он? – спросил я у будочника.

– Разве не видите, барин, что развели! – отвечал он.

– А когда наведут?

– Часов в шесть.

– Поздравляю вас, mesdames: нам нельзя попасть домой: мост разведен!

Вдруг все мои больные встрепенулись.

– Так можно ехать опять за город! – закричали они. – Что теперь дома делать! Эй, Парамон! ворочай назад!

К счастию, зараза не приставала к кучеру, между тем как голод и сон давно одолевали его. Он с жалостной миной взглянул на меня.

– Стой на одном месте! – сказал я. – Он обрадовался и проворно соскочил с козел. Вдруг стал накрапывать дождь; надо было искать приюта. У Марьи Александровны от холода показались слезы; Зинаида Михайловна и милая Фекла едва переводили дыхание и жалостно просили есть и пить, а есть и пить было нечего. Профессор и Алексей Петрович, сидя в шарабане, дремали, беспрестанно кланяясь друг другу в пояс; а из Тяжеленки исходили по временам глухие стоны. Между тем Марья Александровна, разглядывая от скуки окружавшие нас домы, вдруг остановила лорнет на одной вывеске, и радость заблистала в ее глазах.

– Ах, какая приятная нечаянность! – сказала она, – здесь есть кондитерская! Посмотрите! мы можем там подкрепить себя пищею и отдохнуть.

59

– Да, тут пирожного и малаги вдоволь, – отвечал я, взглянув на вывеску, которой обрадовалась Зурова, и прочел: – «Здесь приуготовляют кушанье и чай».

– Это не кондитерская, – с радостным трепетом произнесла Зинаида Михайловна, – тут есть кушанье и чай.

– А может быть, и шоколад! – примолвила Марья Александровна.

– Прекрасно! – воскликнули все. Мужчины обрадовались потому, что надеялись найти закусить, а дамы не знали, что заведение под этой заманчивой вывеской была харчевня, об которой они не имели никакого понятия. – Дождь принялся изливаться обильными струями, и мы поспешили под благодетельный кров. Было еще очень рано; в харчевне все спали, а потому нам стоило большого труда разбудить хозяев. Наконец дородный плешивый мужичок в красной рубашке отпер двери и остановился от изумления, встретив посетителей необыкновенного калибра. Он долго был в нерешимости, пускать ли, но узнав от нас причину неожиданного посещения, с шумом и низкими поклонами растворил обе половинки.

Не берусь описывать внутренность подобного заведения, потому что для этого недостаточно одного беглого взгляда, а до тех ‹пор› я никогда не проникал туда, хотя, с того времени как дамы (и какие дамы: Марья Александровна, Зинаида Михайловна!) стали посещать подобные заведения, мне и подавно не стыдно бы было признаться в этом. Но, к сожалению, я не лгу. Впрочем, всякий, кто любит бродить по петербургским улицам, более или менее имеет понятие о харчевнях, потому что они располагаются большею частию в нижних этажах, даже подвалах, и не представляют никакой преграды любопытному взору. Кому мимоходом не бросались в глаза занавески на окошках из розового или голубого коленкора? Если вы взглядывали с улицы прямо в дверь, то верно видели в глубине комнаты огромный стол, уставленный штофиками, карафинчиками, тарелками с разной закуской, и за этим столом бородатого Ганимеда; если в воскресный день смотрели в окно, то верно замечали пирующих друзей, лица которых пылали, как освещенные переносным газом; а хохот, песни и орган уведомляли вас, что вы недалеко от храма утех. «Кто же обычные посетители?» – спросите вы. Недогадливый читатель! неужели не случалось вам, по выходе из театра

60

или из того места, где вы оставляли сердце до следующего вечера, неужели – говорю – не случалось подходить к бирже и заставать только одних лошадей с пустыми санями? И когда вы вскрикивали: «Извозчик!» – то, помните ли, вдруг трое или четверо выскочат неведомо откуда. Итак, если случалось, что они выскакивали перед вами, то это из харчевни. Или – отчего хозяин мелочной лавочки, против которой вы живете, часто отлучается, оставляя торговлю в руках мальчика? Оттого что по соседству есть харчевня. А отставной офицер с просительным письмом, которого никогда никто не читает, получив от вас пособие, куда идет? Туда же. По недостатку наблюдений и опытности в этом случае, я не мог собрать довольно фактов и изложить их обстоятельнее; впрочем, не должно отчаиваться: слухи носятся, что два плодовитые писателя, один московский, а другой санктпетербургский, О-в и Б-н, обладающие всеми нужными сведениями по этому предмету, который они исследовали практически, давно готовят большое сочинение.

К сожалению, в ранний час, в который мы попали в харчевню, не было публики, а потому мы и не могли ознакомиться ни с обычаями этого заведения, ни с образом мыслей и склонностями посетителей. Особенно я сокрушаюсь за дам: горизонт их наблюдений и без того так тесен; а они тут лишились, может быть, единственного случая запастись надолго свежими и разнообразными впечатлениями.

– Пожалуйте-с! пожалуйте-с! сюда, в гостиную! – говорил хозяин, вводя нас в грязную низенькую комнату, увешанную портретами, которые имели странное достоинство – представлять одно и то же лицо под видом разных особ.

– Боже мой! куда мы попали? – воскликнули дамы и попятились назад, но назади замыкала выход фаланга голодных мужчин под предводительством Тяжеленки, а потому, волею или неволею, дамы вошли.

– Чего прикажете-с? Что угодно-с? – продолжал услужливый мужичок. – У нас всё есть. Не извольте думать об нашем заведении, что оно, примерно молвить, какое-нибудь мужицкое. Извозчиков вовсе мало; гости все хорошие; вот, примерно, бывает камердинер из генеральского дома, такой степенный кавалер, с часами! а теперь и вас Бог принес. Милости просим вперед! Мы таким гостям ради-с.

61

Алексей Петрович прервал его:

– Нам есть и пить хочется.

– Всё можно-с.

– Нельзя ли сварить шоколаду? – спросила Марья Александровна.

– Нет-с; щикаладу не держим.

– Ну, кофе?

– Кофий отличнейший; только сливочек негде взять: раненько изволили пожаловать; с Охты молочница не бывала.

– Что же есть?

– Водка чудеснейшая, всех сортов. Пирожок можно испечь, наивкуснейший, с подливочкой аль с вареньицем. Печенка свежая, студень, баранина – всё есть-с!

Как он ни хвастался обилием, но никто из нас не решился дотронуться до предлагаемого: только Тяжеленко обласкал окорок черствой ветчины, а прочие напились чаю.

Пробыв часа полтора, мы наконец вырвались из области неудобств, беспокойств и подобных приключений, переехав благополучно мост, который между тем навели. Я вздохнул свободнее. «Теперь не скоро поедут опять, – думал я, – эта поездка и моя речь, вероятно, сильно подействовали на них». В том месте, где нам с Тяжеленкой следовало отстать от Зуровых и ехать домой, Алексей Петрович велел кучеру остановиться и вылез из шарабана.

– Я и жена имеем до вас покорнейшую просьбу, – сказал он.

– К вашим услугам. Что прикажете?

– Вот извольте видеть: хотя мы и славно погуляли, и весело было, и прекрасное место, но чтоб сколько-нибудь дать вам понятие о том, что значит настоящая загородная прогулка, мы с женой убедительно просим вас поехать с нами в пятницу в Ропшу – единственное место! а в субботу, воскресенье и понедельник – в Петергоф, Ораниенбаум и Кронштадт. Всё это придумали мы для того, чтобы как можно более придать разнообразия прогулкам. До сих пор вы путешествовали с нами по суше: надо познакомиться и с морем.

– Боже мой! они неизлечимы! – горестно воскликнул я. – Извините, Алексей Петрович, мне нельзя исполнить вашего желания: в среду я еду в деревню, а завтра приеду с вами проститься.

62

– Возможно ли! какое горе! – воскликнула Марья Александровна. – А знаете ли что: не провести ли нам завтра, последний день, вместе за городом?

Я бросился в коляску и поскакал домой не оглядываясь.

Я не лгал: обстоятельства принудили меня надолго оставить Петербург, и потому я действительно распрощался с Зуровыми на другой день. Но мысль, что они останутся без призрения и погибнут, заставила меня прибегнуть к решительной мере: за несколько часов перед отъездом я открыл всё одному умному, опытному и сострадательному врачу, просил его познакомиться с ними, и ежели найдет средство, то уничтожить или по крайней мере притупить силу «лихой болести», а между тем время от времени уведомлять меня об успехах. Предоставив таким образом больных его попечениям, я веселее выехал из города и благополучно прибыл в деревню.


***

Прошло два года, и я еще не получил ни одной строки от доктора. Но к концу этого срока, однажды вечером, мне принесли вместе с кучею газет и журналов и письмо за черной печатью. Я поспешно вскрыл и… Здесь опять глаза мои наполняются слезами, а голова, несмотря на все мои старания держать ее прямо, валится на сторону. Не берусь описывать, что случилось, потому что не соберу мыслей, не найду слов; а лучше выпишу из рокового письма целиком те строки, в которых заключается горестная весть как о Зуровых, так и о Тяжеленке: с последним доктор был большой приятель. Сначала о Тяжеленке…

«Это случилось с ним, – пишет доктор, – с пятнадцатого на шестнадцатое марта, ночью. Волобоенко в страхе прибежал ко мне с известием, что его барину “пришло дурно”; глаза подкатились под лоб, а сам весь посинел. Я бросился к нему и действительно нашел Никона Устиновича в отчаянном положении; он не мог произнести ни слова, а только глухо стонал; после четырех кровопусканий я успел привести его в чувства, но…» Несколько пониже: «Другой апоплексический удар, последовавший вскоре за первым, лишил его жизни». На другой странице о Зуровых: «Полагая, что письмо их ко мне была одна шутка, я, после двухнедельной отлучки за

63

город, отправился к ним, но, к величайшему изумлению, нашел все двери в доме на замке. На дворе встретился мне старый слуга, Андрей, и на вопрос, где господа, отвечал, что уехали в «Чухонию», чем подтвердилось то, что они сами писали ко мне. Желая подробнее узнать об этом, я отправился к их родственнику, известному вам господину Мебонелдринову. Он повторил то же самое и прибавил, что намерение их побывать в Финляндии и потом ехать в Швейцарию было обдумано давно, но они искусно умели скрыть его от всех, даже от меня, и что целию их было пробраться в Америку, где, по словам их, природа занимательнее, в воздухе гораздо больше запаху, горы выше, пыли меньше и пр.».

Вскоре я сам отправился в Петербург и от того же родственника узнал, что они точно уехали в Америку, со всем движимым имуществом, и там поселились. Долгое время спустя я случайно свел знакомство с одним английским путешественником, который жил в Америке. Он уведомил меня, что знал это семейство, а также и страсть их к прогулкам, которая напоследок кончилась самым печальным образом. «Однажды, – так заключил англичанин рассказ свой, – они, с большим запасом платья, белья и съестных припасов, пустились в горы и оттуда более не возвращались».

64

1 дядюшка (фр.)

2 холодными блюдами (фр.)

3 шоколадный крем (фр.)


[А. Г. Гродецкая.] Комментарий к повести «Лихая болесть» // Гончаров И. А. Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том. 1. СПб.: Наука, 1997. С. 631-645.


(С. 26)

Автограф неизвестен.

Впервые опубликовано Б. М. Энгельгардтом: Звезда. 1936. № 1. С. 202-230 (со значительными искажениями текста).

В собрание сочинений впервые включено: 1952. Т. VII.

Печатается по тексту: Подснежник. 1838. Тетр. XII. Л. 7 об.-43.

Датируется 1838 г. в соответствии с датировкой «Подснежника».

«Лихая болесть» атрибутирована Гончарову Б. М. Энгельгардтом, который исходил главным образом из подписи «И. А.», присутствующей в «Подснежнике»: под этими инициалами Гончаров упоминается в переписке Майковых того времени. В пользу авторства Гончарова, по мнению ученого, говорит и содержание повести – «шутливое пристрастие семьи Майковых к различным загородным прогулкам и другим parties de plaisire, в частности увлечение самого Николая Алоллоновича рыбной ловлей. Эти невинные пристрастия всегда служили излюбленной мишенью для добродушных насмешек Гончарова, и многие шутливые замечания его позднейших писем представляют в развернутом виде остроты этой повести. Наконец, и в самом языке, в ситуациях этой вещи, в некоторой искусственности и неуклюжести комических положений, наряду с мягким и тонким юмором, легко признать будущего автора „Обломова”, с одной стороны, и очерка „Иван Савич Поджабрин” – с другой».1 К доказательствам Энгельгардта А. Г. Цейтлин добавил еще одно – «неоднократное повторение образа „лихой болести”» (Цейтлин. С. 38). Так, в журнальной редакции «Обыкновенной истории» (часть вторая, гл. V) Костяков замечает о цене адуевского билета в концерт: «Экая лихая болесть! За 15 рублев можно жеребенка купить!» (вариант к с. 410, строка 30). Во «Фрегате „Паллада”» в пространном описании российских Обломовок (том первый, гл. I) упоминаются «мужички, которые то ноги отморозили, ездивши по дрова, то обгорели, суша хлеб в овине, кого в дугу согнуло от какой-то лихой болести, так что спины не разогнет…». В письме Е. А. и С. А. Никитенко от 16(28) августа 1860 г., рассуждая об игре сил «от рождающегося чувства любви», о «припадках жизненной лихорадки», Гончаров пишет: «А наши бабушки, и даже матушки, не знали этого, называли vaguement экзальтацией, терялись, думая, что это какая-нибудь лихая болесть, мечтали, глядели на луну, плакали и тем отделывались, а иные даже свихивались с ума».

К трем случаям, указанным Цейтлиным, необходимо добавить еще два. В «очерках» «Иван Савич Поджабрин» Авдей сетует по поводу хозяйских неудач: «Экая лихая болесть, прости Господи, знатная барыня! Знатно же она вас поддела!» (наст, том, с. 144); ср. также письмо А. А. Кирмаловой от 21 сентября 1861 г., где Гончаров писал: «С наступлением осени начинаю испытывать те же лихие болести, как и прежде…».

«Лихой болестью» называлась в просторечии эпилепсия.2 Содержание гончаровского иносказания, как видно из приведенных примеров, непостоянно. «Болесть» героев ранней повести – комически сниженный

631

эквивалент романтического томления, «к далекому стремленья», если воспользоваться образом Жуковского.

Вполне вероятно, что название гончаровской повести было выбрано не без влияния популярной и у читателя, и у критики нравоописательной повести М. П. Погодина «Черная немочь» (1829). В основе ее конфликта – страсть юного героя к знанию, воспринятая косной купеческой средой как опасная болезнь, что и приводит в конце концов к драматической развязке («черная немочь» в просторечии – как эпилепсия, так и лихорадка, проказа, паралич).

Определение «повесть ‹…› домашнего содержания», относящаяся к «частным случаям или лицам» (черновая редакция Автобиографии 1858 г.), лишь отчасти применимо к «Лихой болести». Она шире «домашних» установок прежде всего по уровню типизации: «энтузиасты» Зуровы и их антипод Тяжеленко столько же «частные лица», сколько и «творческие типы», в этих образах намечены в «шуточной» форме ключевые проблемы гончаровского творчества – осмысление двух жизненных систем: «жизни-суеты» и «жизни-покоя», дискредитация сентиментально-романтического мировосприятия.3 «Домашний» характер повести определяется тем, что прототипы ее легко узнаваемы. «Доброе, милое, образованное семейство Зуровых» – это семейство Майковых. «Танцы, музыка, а чаще всего чтение, разговоры о литературе и искусствах» – их повседневный быт. Алексей Петрович – это Николай Аполлонович Майков, изображенный Гончаровым очень живо, со всеми его многочисленными странностями и увлечениями, главное из которых – «преданность рыбной ловле».4 Этой «болезнью» был «заражен» и сам Николай Аполлонович, и его дети и друзья, она была предметом всеобщих шуток (в том числе и Гончарова), благодаря ей возникла традиция домашней (и недомашней) шуточной и серьезной «рыболовной» поэзии и прозы, стилизованной в жанре идиллии.5 Марья Александровна – это Евгения Петровна, с ее культом чувствительности, сентиментально-романтическими порывами к природе, отразившимися в ее стихах и прозе на страницах «Подснежника» и – не менее ярко – в письмах. Реальна, по-видимому, и восьмидесятилетняя разбитая параличом бабушка – мать Николая Аполлоновича Наталья Ивановна Майкова

632

урожд. Серебрякова).6 В «задумчивой, мечтательной» Фекле, в отличие от Зуровых счастливо сочетающей любовь к пейзажам с житейской практичностью, изображена племянница Евгении Петровны Юния Дмитриевна Гусятникова (в замужестве Ефремова), близкий друг Гончарова и многолетний адресат его писем. На прототип Феклы указывает шутливо подчеркнутое неравнодушие к ней рассказчика. Несколько сложнее обстоит дело с Иваном Степановичем Вереницыным. Не учитывая прозрачного авторского намека на фамилию Солоницына, Б. М. Энгельгардт (и вслед за ним С. С. Деркач и Е. А. Краснощекова) отождествили этого героя повести с известным путешественником Г. С. Карелиным (1801-1872).7 На самом деле Вереницын в «Лихой болести» – несомненно старший Солоницын, на что указывает и его «приверженность» семье Зуровых (он их «искренний друг с самого детства»), и ряд шаржированных, однако психологически достоверных черт (одиночество, неразговорчивость, нелюдимость), подтверждаемых мемуарными и эпистолярными источниками. Документально подтверждается и страсть Солоницына к путешествиям. Одно из его ранних писем содержит такое признание: «…с самого младенчества у меня лежит на сердце путешествие, с самого младенчества мне хочется быть везде, все видеть, и чем более увеличиваются мои годы, тем более увеличивается сие желание ‹…› первое правило моих поступков доселе было всегда: ловить настоящее…» (письмо к Ал. Ап. Майкову от 21 января 1825 г. – РНБ , ф. 452, оп. 1, № 441, л. 7). Ср. также с его признанием в письме Гончарову из Рима от 3(15) сентября 1843 г.: «…я остаюсь по-прежнему при той мысли, что путешествие – великое дело» ( ИРЛИ, P. I, oп. 17, № 441, л. 1 об.). За недостатком биографических данных о Солоницыне невозможно точно определить время его путешествия по России и поездки в Оренбургский край, о которых идет речь в повести (наст. том, с. 39) По всей видимости, эти поездки реальны.8

Остаются неустановленными прототипы «старого заслуженного профессора», занимавшегося исследованием «разных сортов нюхального табаку и влияния его на богатство народов», и его восторженной племянницы Зинаиды.

Что же касается Никона Устиновича Тяжеленко, то предпринятые Б. М. Энгельгардтом поиски стоявшего за ним реального лица из окружения Майковых не дали результата.9 В образе Тяжеленко есть черты автопародии. В кружке Майковых Гончаров носил постоянную маску ленивца, под этой маской он выступает и в адресованных им письмах,10 и в рукописной газете, издававшейся в 1842 г., где он представляет то

633

«остров Покоя», то «город Сибарис»,11 и в этюде «‹Хорошо или дурно жить на свете?›» (ср.: «Прихожу сюда и я, мирный труженик на поприще лени, приобретший себе на нем громкую известность…» – наст, том, с. 510). Гротескность, утрированность образа Тяжеленко не противоречит его автопародийной природе. По отношению к себе Гончаров мог быть более безжалостен и ироничен, чем к другим. Вместе с тем Тяжеленко – персонаж не только более гротескный, но и более «литературный», нежели Зуровы. Гиперболизм в описании его внешности («у него величественно холмилось и процветало нарочито большое брюхо; вообще всё тело падало складками, как у носорога…» – наст, том, с. 32), «беспримерной, методической лени», гомерического чревоугодия близок гоголевскому, гоголевские ассоциации вызывает и его «малороссийское» происхождение.12

Исследователи раннего творчества Гончарова единодушны во мнении, что Тяжеленко – прообраз Обломова. «В нем, – пишет Б. М. Энгельгардт, – в зачаточном виде представлены многие характерные черты излюбленного героя Гончарова. Под его чудовищной апатией и леностью скрываются острый ум и наблюдательность; у него, как и у Обломова, “доброе” и сострадательное сердце ‹…› его образ показан в тех же сочувственных тонах, как и образ Обломова».13 Тяжеленко сближают с Обломовым привычка философствовать лежа, склонность к высокопарным монологам, избыток красноречия при недостатке движения. «Физиологичность» Обломова, особенно явная в черновой редакции романа, также унаследована им от своего предшественника из «Лихой болести». Как и Тяжеленко, Обломов умирает от дважды повторившегося апоплексического удара. Комический Тяжеленко предвосхищает и трагическую фигуру главного героя гончаровского романа, и мучительную для самого писателя тему «неуклюжести», «неподвижности форм, в которых заключена ‹…› жизнь» (из письма Е. А. и М. А. Языковым от 23 августа 1852 г.).

Не утратила значения для гончаровского романа и «знаменательная» фамилия героя ранней повести. По замечанию Штольца, причиной «сна души» Ильи Ильича становится «тяжесть тела». В авторском сознании «тяжесть» существует и как некая рационально необъяснимая сила, подчиняющая себе жизнь героя («…как будто тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования ‹…› тяжело завален клад дрянью, наносным сором. ‹…› Какой-то тайный враг наложил на него тяжелую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения…» – часть первая, гл. VIII). Сохраняется в «Обломове» и

634

мотив, несомненно восходящий к «Лихой болести»: «всепоглощающий, ничем не победимый» сон обломовцев подобен эпидемии и назван «повальной болезнью».

Интересна – уже не в документально-биографическом плане, но с точки зрения «выработки» повествовательной манеры Гончарова – фигура рассказчика в «Лихой болести», участника событий и их хроникера. Благодаря его наивно-серьезному, лишенному иронии взгляду («авторская ирония не включена в сознание рассказчика»14), «остраняются» обе крайности – и «романтизм» Зуровых, и «натурализм» Тяжеленко, комически драматизируются самые обычные, подчеркнуто бытовые явления. Комический эффект производит и постоянное пересечение в изложении рассказчика двух несоединимых планов – буколического (загородные прогулки) и катастрофического (их преувеличенно «бедственные» следствия – солнечный удар, слепота и т. п., вплоть до отъезда любителей прогулок в Америку и гибели их в горах – см. об этом: Ehre. P. 366).

Повествовательная манера рассказчика пародийно стилизована под учено-витиеватый стиль научного трактата об «эпидемической болезни». Конкретный объект пародийной обработки Гончарова – «ученая брошюра» Христиана Лодера о холере, из которой заимствован эпиграф (см. ниже, с. 638). Рассказчик в «Лихой болести» простодушен, как и автор брошюры, который, между прочим, не забывает отметить, что ему идет 79-й год, и по-немецки обстоятелен в перечислении симптомов болезни, средств ее предупреждения, путей заражения, в описании «припадков». К тому же источнику восходит и один из второстепенных мотивов повести. Важнейшим средством «истребления» холеры доктор Лодер считает «произведение сильного пота» (имеются в виду ванны). Отсюда реплика Тяжеленко о «болезни» Зуровых: «Хорошо, что они еще потеют: это спасает их», и описание одного из «приступов» красноречия самого Тяжеленко (оно «выходило ‹…› вместе с потом»). Показательно в данном случае, что комическую и грубовато-натуралистическую окраску под пером Гончарова приобретают далеко не комические в своей основе подробности борьбы с холерой в 1830 г.

Рассказчик в «Лихой болести» пародирует, кроме того, и чрезмерно «слезливого» повествователя карамзинской прозы («Но простите, милостивые государи и государыни, что не могу привести в ясность и разместить в приличном порядке всех воспоминаний: они смешанной толпой теснятся в мою голову и выжимают оттуда слезы, которые струятся по щекам и потом орошают сию писчую бумагу. Позвольте обтереть их: иначе не дождетесь моего рассказа. » – наст. том, с. 28).

Пестрый стиль повести включает самые разнообразные элементы – от типично гоголевских приемов до риторических фигур, библеизмов, фольклорных стилизаций и пейзажных описаний – сентиментальных, романтических, вполне реалистических и фельетонных, в духе О. И. Сенковского («Настал апрель; солнце пламенным лучом проводило последний зимний день, который, уходя, сделал такую плачевную гримасу, что Нева от смеху треснула и полилась через край, а суровая земля улыбнулась сквозь снег» – наст, том, с. 29-30).15

635

Имитация «чужого» слова, необходимая как этап ученичества (см.: Краснощекова. Гончаров и русский романтизм. С. 305), техника стилевой игры – едва ли не самоцель для молодого писателя. Есть в «Лихой болести» и стилизации, «образцы» которых названы впрямую, – это произведения Ф. В. Булгарина и А. А. Орлова (об этих литераторах см ниже, с. 643-644, примеч. к с. 61). В близком к «физиологическому» описании харчевни (см.: наст, том, с. 60-61) Гончаров, однако, не просто имитирует их стиль, но и пародийно обыгрывает характерную для обоих авторов «низкую» тематику; объектом его иронии здесь становятся как благонамеренное бытописательство первого, так и «трактирные» поделки второго.

Основная полемическая установка автора «Лихой болести» определяется в научной литературе как «критика романтического мировосприятия и пародирование романтических шаблонов в литературе» (Евстратов. С. 190): «„Лихая болесть” – не просто повесть, это антиромантическая повесть» ( Цейтлин. С. 39), а также «остропародийная повесть, включающаяся в борьбу литературных направлений того времени».16 Возражая против излишне идеологизированной, на его взгляд, интерпретации «Лихой болести» и полагая, что «добродушная» («goodnatured») гончаровская ирония не может рассматриваться в категориях философских или же мировоззренческих, Вс. Сечкарев предложил более мягкую формулировку: «Гончаров, безусловно, не имел намерения вести борьбу с романтизмом. Одна из принципиальных мишеней его иронии – чрезмерная сентиментальность» ( Setchkarev. P. 27).

Большинство эпизодов повести, действительно, имеет чисто комический, а не пародийный характер; «Лихая болесть» прежде всего «безмятежно весела» ( Цейтлин. С. 40).

Вместе с тем в майковских рукописных журналах антиромантическая позиция была заявлена достаточно ясно, и Гончарову принадлежал в полемике с романтизмом не последний голос. Восторженные описания природы Зинаидой Михайловной и Марьей Александровной несомненно выполняют двойную пародийную функцию, служа пародией на романтический и сентиментальный пейзаж в литературе (Гончаров не только дает клишированные образцы того и другого, но и умышленно смешивает их, создавая особый комический эффект) и разоблачая романтизм и сентиментальность в жизни. Полемические и пародийные выпады провоцировались главным образом поэзией и прозой Евг. П. Майковой, поэтому совершенно справедливо утверждение исследователя, что в «Лихой болести» «живописание природы героинями ‹…› есть не что иное, как пародийное воспроизведение автором соответствующих страниц из повестей Е. П. Майковой» ( Евстратов. С. 191). Гончаровская пародия ближайшим образwом имеет в виду «пасторальную» миниатюру «Деревня. Отрывок из дневных записок Е. П. Майковой» ( Подснежник. 1836. ‹№ 1›. Л. 26-27): «О! как люблю я деревню! Но почему же я люблю ее так нежно? – Не могу дать отчета. Я люблю в ней природу неискусственную, ту величественную природу, которая ниспала из рук Всемогущего! Я люблю солнце, луну, рощу, пригорок, извилистый ручеек, бледный ландыш и пышную розу, гнездушко малиновки, щебетание стрекозы, эфирную бабочку и все, все – что окружает меня в меланхолическом уединении… Где найду я истинную поэзию, как не в сельском быту? Тут столько раздолья, наслажденья душе

636

моей!.. Туг мечта моя облекается в новую жизнь, воображение освобождается от тяжких дум, как голубое небо от мрачных туч; забывает тщету земного, и душа – вся предается Богу, любви беспредельной.

Бегу, бегу в поле. Там встречу я поселян; но они не помешают дивиться красотам природы, наслаждаться ее дарами: они дети ее, поймут мои чувства. Я не замечу в них той двусмысленной улыбки образованного жителя городов, того убийственного себялюбия, которое не позволяет горожанину признавать истин, превышающих силу разума…» (Там же. Л. 26-26 об.).

Однако вопрос о самих приемах гончаровской пародии, о формах иронии представляется не до конца проясненным (не случайно, к примеру, возникают такие оксюморонные сочетания, как «сочувственная ирония»).17

В своей главной идейно-эстетической установке – разоблачении риторических чувств – «Лихая болесть» смыкается с более поздними произведениями писателя. Ложный пафос Гончаров будет последовательно подвергать прозаической корректировке (а это главный прием в его «шуточной» повести) в «Счастливой ошибке», «Иване Савиче Поджабрине», «Письмах столичного друга к провинциальному жениху», «Обыкновенной истории», «Фрегате „Паллада”». Но если в ранней повести благодаря умышленной прозаизации возникает чисто комический эффект, то гончаровские прозаизмы в антиромантическом пейзаже «Фрегата „Паллада”» создают совершенно новую живопись, по дерзкой образности не уступающую Бенедиктову (например, горизонт над Aтлантическим океаном спускается «в виде довольно грязной занавески – том первый, гл. III). Реминисценциями «Лихой болести» выглядят во «Фрегате „Паллада”» сцены загородных прогулок (том второй, гл. II): «Кому не случалось обедать на траве, за городом, или в дороге? Помните, как из кулечков, корзин и коробок вынимались ножи, вилки, жареные индейки, пироги?». Своего рода «болестью» представлен здесь и культ еды барона Крюднера.

Майковские журналы дают ряд замечательных сюжетно-тематических параллелей к «Лихой болести». Это прежде всего шуточная повесть Ап. Майкова «Покорение страны Семи Пагод европейцами» ( Лунные ночи. Л. 76-98) – несколько затянутая в изложении, однако живая и остроумная история гибели браминского монастыря и вслед за ним древней цивилизации браминов от «бедственной страсти», которою одержим один из монахов, – любви к ужению рыбы. Как и в «Лихой болести», здесь комически переплетаются пасторальные и драматические мотивы.

Перекликается с гончаровской повестью и шуточная зарисовка Солоницына-старшего «Так они наняли дачу!» (Лунные ночи. Л. 11-29 об.), вдохновленная, как и «Лихая болесть», неисчерпаемой темой «странностей» семьи Майковых. Сюжет этого рассказа достаточно прост: необыкновенно рассеянное семейство Майковых (это его «фамильная» черта) с помощью «чрезвычайно деятельного и основательного» приятеля (самого Солоницына)18 нанимает дачу, которая оказывается в итоге отданной другим. Задача Солоницына отлична от задачи Гончарова: не стремясь к обобщениям, он изображает смешное в характере и поведении

637

конкретных людей; его дружеский шарж – почти документ. Вместе с тем ирония Солоницына безжалостнее гончаровской и соседствует пусть с шуточным, но назиданием, вовсе не свойственным автору «Лихой болести».

По мнению С. С. Деркача, концепцию Гончарова «поддержал и развил с философской точки зрения» Вал. Майков в рассказе «Жизнь и наука», также помещенном в «Лунных ночах» (Л. 62-73 об.) и повествующем о двух крайностях – субъективном идеализме и физиологизме, которыми последовательно «заражается» ученый Готлиб Кауфман (см.: Деркач. С. 35).

О том, что проблемы, затронутые Гончаровым в его «шуточной» повести, были предметом серьезных размышлений для молодых участников майковского кружка, свидетельствует стихотворение Ап. Майкова «Лихая болесть» (1843), не публиковавшееся при жизни поэта и введенное в научный оборот И. Г. Ямпольским.19 «Тут Вы, – писал о нем Гончаров в письме Майкову от 2 марта 1843 г., – прекрасно свели мнения нового, самонадеянного поколения о наших знаменитостях и больно уязвили праздность, скуку и лень нашего века, в том числе и мою, прикрывающуюся гордым плащом какой-то странной философии, как испанский нищий прикрывает плащом жалкие лохмотья».

«Лихая болесть» переведена на итальянский (La malattia malvagia. Palerm Sellerio, 1987; пер. Анат. Архипова) и французский (La terrible maladie. Strasbourg: Circe, 1992; пер. А. Кабаре) языки.


С. 26. В декабре 1830 года ~ Москва; страница 81. – Эпиграф заимствован из брошюры: Лодер X. Об эпидемии холеры в Москве: Письмо от 14 ноября 1830 г. к г-ну тайному советнику лейб-медику и кавалеру Стоффрегену в С.-Петербурге / С нем. перевел Н. Топоров. М., 1831. Примечание, неточно цитируемое Гончаровым, находится на с. 8 (а не 81) этого издания: «Содержащееся в воздухе заразительное начало может произвести холеру или какие-либо припадки оной не только у людей, но даже иметь весьма вредное влияние и на некоторых животных, как то замечено в Таганроге. В декабре месяце прошлого (1830) года, когда холера находилась еще в Москве, но уже значительно уменьшилась, из 250 кур, содержимых мною для опытов, 50 в самом непродолжительном времени лишились жизни: у них внезапно открывался понос, сопровождаемый корчами и судорогами, и они вскоре потом издыхали. Сии же самые явления примечены были у некоторых фазанов и у двух небольших собачек». Христиан Иванович Лодер (1753-1832) – известный немецкий хирург и анатом, друг Гете, Шиллера, Гумбольдта; переселившись в Россию, с 1819 по 1827 г. возглавлял кафедру анатомии в Московском университете и до 1831 г. читал лекции. В 1830 г., когда в Москве и ряде областей России свирепствовала холера, принимал непосредственное участие в борьбе с ней в качестве консультанта при Арбатской больнице (о нем см.: Колосов Г. Христиан Иванович Лодер. Харьков, 1929). Лодер среди других университетских профессоров упомянут А. И. Герценом в «Былом и думах» (см.: Герцен. Т. VIII. С. 120). По словам Герцена, он

638

принадлежал «к той плеяде сильных и свободных мыслителей, которые подняли Германию на ту высоту, о которой она не мечтала» (Там же. Т. IX. С. 225).

С. 26. …некогда были одержимы дети в Германии и Франции ~ стремление идти на гору св. Михаила (кажется, в Нормандии). – Речь идет об аббатстве Сент-Мишель (St.-Michael) в Нормандии, основанном в ХIX в. С аббатством связан ряд средневековых преданий, одно из которых (близкое сказочному сюжету «Крысолова») и имеет в виду Гончаров.

С. 27. …на вольтеровских креслах… – Так назывались мягкие кресла с высокими спинками.

С. 27. …в ветхом сосуде жизни… – Библейская ассоциация: человек уподобляется ветхому, скудельному (глиняному) сосуду.

С. 28. …как вдохновенная сивилла… – Сивиллы (сибиллы) – в греческой мифологии прорицательницы, в экстазе предрекающие будущее (обычно бедствия).

С. 29. Варенцы – топленое молоко, заквашенное сметаной.

С. 30. …на небеси гор?, и на земли низу, и в водах, и под землею. – Выражение восходит к славянскому тексту Библии: «Да не будут тебе бози инии разве мене. Не сотвори себе кумира, и всякого подобия, елика на небеси гор?, и елика на земли низу, и елика в водах под землею» (Исх. 20:3-4).

С. 31. Статский советник – гражданский чин 5-го класса по Табели о рангах.

С. 31. …награждены медалями для ношения на анненской ленте… – Медалями – шейными золотыми и нагрудными серебряными – на станиславовской, анненской, владимирской лентах (составлявших принадлежность соответствующих орденов) могли быть пожалованы лица низших сословий за служебные (служба в полиции, пожарных частях, тюремной охране) и неслужебные (подвиги, совершенные с опасностью для жизни, – спасение утопающих, поимка беглых и проч.) заслуги.

С. 32. …жил у Таврического сада… – Т. е. у находящегося в тылу Таврического дворца (вторая половина XVIII в.) обширного сада, расположенного в Литейной части Петербурга.

С. 33. Дрочена (драчена) – традиционное блюдо украинской кухни: запеканка из кукурузной (или иной) муки, яиц, молока.

С. 35. Малага – сладкое десертное вино, названное по городу в Испании, где оно производится.

С. 36. …римского императора Вителлия. – Авл Вителлий (12-69) находился у власти менее года (69 г.); биография его имеется у Светония, где, в частности, сообщается: «…больше всего отличался он обжорством и жестокостью. Пиры он устраивал по три раза в день, а то и по четыре – за утренним завтраком, дневным завтраком, обедом и ужином ‹…› был он огромного роста, с красным от постоянного пьянства лицом, с толстым брюхом…» ( Гай Светоний Транквилл. Жизнь двенадцати цезарей. М., 1990. С. 193, 196).

С. 37. …Петергофе, Парголове… – Речь идет об обычных местах гулянья столичных жителей близ Петербурга; в Петергофе, на южном берегу Финского залива, находится дворцово-парковый ансамбль XVIII-XIX вв. с крупнейшим в мире комплексом фонтанов и каскадов. Парголово (в 11 верстах от Петербурга по Выборгской дороге) принадлежало графам Шуваловым. «По очаровательному местоположению и превосходному устройству сада трудно найти ныне, в окрестностях столицы, другое место, столь приятное для гулянья и сельской жизни, как Парголово» ( Пушкарев. С. 466).

639

С. 37. …какая площадь величественнее Сенной и чем уступает выставка естественных произведений, которая бывает на ней, выставке художественных? – Патетическая фраза о Сенной площади, возможно, отсылает к известному отступлению в повести А. А. Бестужева-Марлинского «Испытание» (1830). Ср.: «Сенная плошадь, -думал Стрелинский, проезжая через нее, – в этот день наиболее достойна внимания наблюдательной кисти Гогарта, заключая в себе все съестные припасы, долженствующие исчезнуть завтра. ‹…› Воздух, земля и вода сносят сюда несчетные жертвы праздничной плотоядности человека» (Бестужев-Марлинский. Т. I. С. 201-202). Сенная площадь расположена в центре города; в XIX в. здесь находился один из обширнейших рынков столицы.

С. 37-38. …из Гороховой в Невский монастырь, оттуда на Каменный остров, там гуляет, гуляет, переходит на Крестовский, с Крестовского через Колтовскую на Петровский, с Петровского на Васильевский, и назад в Гороховую… – Гороховая – одна из главных улиц Петербурга, заселенная преимущественно людьми «средних классов». Вслед за Зуровыми Гончаров «поселит» на ней Обломова. Невский монастырь – первоначальное (обиходное) название основанного Петром I в 1710 г. и построенного на левом берегу Невы на восточной окраине города по проекту архитектора Д. Трезини монастыря Александра Невского (главный храм – Святой Троицы), позднее именовался Свято-Троицким Александро-Невским монастырем, с 1797 г. – Александро-Невской лаврой. Еще в петровское время был соединен с центральной, Адмиралтейской, частью Петербурга «першпективной дорогой» – будущим Невским проспектом. Каменный, Крестовский, Петровский – малые острова в устье Невы, находившиеся в пределах городской черты; парки на островах были традиционным местом гуляний столичных жителей. Колтовская – набережная Малой Невки на Петербургской стороне. Васильевский остров – большой остров в устье Невы, на котором расположена центральная часть городского ансамбля. Протяженность «прогулки» героя намеренно преувеличена и составляет более 20 км.

С. 38. …женолюбивого пророка… – Имеется в виду пророк Магомет (Мухаммад), основатель религии ислама и первой общины мусульман. Право пророка превысить разрешенное мусульманину число жен (четыре) специально обосновано кораническим «откровением». Согласно преданию, у Магомета было 11 официальных жен.

С. 38. …в Мекку… – Речь идет о священном городе мусульман и месте их паломничества.

С. 38. …подышать святостью киевских пещер. – Имеются в виду пещеры основанного в 1051 г. Киево-Печерского монастыря, традиционное место богомолья.

С. 39. …жил в улусах… – Улус – административно-территориальная единица у бурят, калмыков и якутов, соответствовавшая русской волости. Л. Удольф усмотрел в эпизоде, повествующем о жизни Вереницына в калмыцких степях, иронический намек на «естественную» философию Руссо (см.: Udolph L. Goncarovs Anfange // Leben, Werk und Wirkung. P. 160-161). Однако здесь вероятнее предположить пародийное обыгрывание Гончаровым одного из традиционных романтических сюжетов о любви европейца и девушки-дикарки, известного по творчеству Байрона, Шатобриана и других писателей и превращенного в клише многочисленными «байроническими» поэмами. На подобные романтические схемы ориентированы и повести Александра Адуева в «Обыкновенной истории» (см. ниже, с. 770, примеч. к с. 268-269).

С. 42. …штопала серые чулки под цвет пыли… – Гончаров откликается на один из нашумевших эпизодов журнальной жизни второй половины

640

1820-начала 1830-х гг. В «Летописи мод» редактировавшегося Н. А. Полевым «Московского телеграфа» (1825. № 14. Приб. С. 309) сообщалось о цветах платьев – «голубом, розовом и грипусье»; последнее слово являлось искажением французского «gris-poussi?re» (пыльно-серый цвет). Это вызвало насмешки по адресу Полевого со стороны «Северной пчелы» (см. № 116, 121, 126, 132 за 1825 г.), а также других изданий, и ряд памфлетов и эпиграмм, в которых Полевой фигурировал под именем Грипусье. «Славным Грипусье» назвал его Пушкин в статье «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем» (1831). Подробнее см: Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 10 т. 4-е изд. Л., 1978. Т. VII. С. 490; Лонгинов М. Н. Соч. СПб., 1915. Т. I. С. 104-106; Николай Полевой: Материалы по истории русской литературы и журналистики тридцатых годов / Ред., вступ. ст. и коммент. Вл. Орлова. Л., 1934. С. 399). История с «грипусье» отразилась и на страницах «Подснежника». Так, в № 4 журнала за 1835 г. в отделе мод сообщалось: «Модные цвета платьев гриделеневый, мордореевый, винтегреевый и табачковый», причем слово «винтегреевый» имело примечание: «Вероятно, verd-de-gris. Мы употребляем московскую терминологию» (л. 209 об.).

С. 43. …читать Виргилия и Феокрита. – Публий Вергилий Mapон (70-19 до н. э.) – римский поэт, автор «Буколик», «Георгик», «Энеиды». Феокрит (кон. IV-первая пол. III в.) – греческий поэт, основатель европейской «буколической» традиции. В данном случае выбор авторов соответствует «буколическому» (на лоне природы) времяпрепровождению семьи; подразумеваются, по-видимому, и «антологические» интересы старшего сына Зуровых (Майковых) – Аполлона.

С. 45. …ехать в Стрельну, осмотреть тамошний дворец и сад. – В Стрельне, на южном берегу Финского залива (на 19-й версте Петербурга), находится садово-парковый ансамбль петровского времени; построенный при Петре I Стрельнинский дворец неоднократно перестраивался (по проектам архитекторов Растрелли, Воронихина, Руска). В начале XIX в. Стрельна принадлежала вел. князю Константину Павловичу, в царствование Николая I, как свидетельствует М. И. Пыляев, «пришла в упадок, аллеи сада заросли, здание дворца кое-где обрушилось; про Стрельну стали ходить разные страшные рассказы. Говорили, что здесь видели прогуливающиеся по ночам тени мертвецов, часто также слышались стоны, крики и другие ужасы старинных замков. Повод к этим рассказам давало также превосходно существовавшее здесь эхо, которое даже нарочно приезжала слушать публика из Петербурга» (Пыляев М. И. Забытое прошлое окрестностей Петербурга. СПб., 1994. С. 214).

С. 47. …взял с собою цирюльника, за неимением знакомого лекаря… Цирюльник совмещал обязанности брадобрея и рудомета, т. е. пускал кровь.

С. 48. …танец мертвых в «Роберте». – Имеется в виду oпера Дж. Мейербера (1791-1864) «Роберт-дьявол» (1831; либретто Э. Скриба и К. Делавиня). Впервые шла на петербургской сцене в сезоны 1834/35, 1835/36 гг. и имела «громадный успех» (см.: Вольф А. И. Хроника петербургских театров с конца 1826 до начала 1855 года. СПб., 1877. Ч. 1. С. 41, 54). Ею увлекались молодые В. Г. Белинский, В. П. Боткин, А. А. Григорьев; последний передал свое сильнейшее впечатление от оперы в рецензии «Роберт-дьявол» (1846). О том, что впечатление Гончарова могло быть не менее сильным, свидетельствует неоднократное упоминание отдельных сцен из «Роберта-дьявола» в его прозе («Иван Савич Поджабрин», «Фрегат „Паллада”», «Обломов» и др.). Танец мертвых («Адский вальс») исполняется в д. 3, явл. 2.

641

С. 48. – За Средней Рогаткой… – Речь идет о располагавшейся на 12-й версте от городской заставы второй из трех существовавших по Царскосельской дороге «рогаток» (караульных постов со шлагбаумами). Здесь же находился и путевой Среднерогатский дворец, построенный в 1751 г. Название «Средняя Рогатка» сохранилось до сегодняшнего дня.

С. 48. …преживописный песчаный косогор над канавой; на косогоре три сосны да береза – точь-в-точь над могилой Наполеона… – Возможная реминисценция «Путешествия Онегина» («Люблю песчаный косогор, / Перед избушкой две рябины…»). Те же строки обыгрываются в «Обыкновенной истории» (см. ниже, с. 783, примеч: к с. 447), «Фрегате „Паллада"» (том первый, гл. III). Гончаров соединяет в речи героини два в равной степени книжных, но ни реально, ни стилистически не совместимых образа – подчеркнуто «прозаический» пушкинский пейзаж и описание могилы Наполеона, излюбленный образ романтиков (к которому обращался и Пушкин – см. стихотворения «Наполеон» (1821); «К морю» (1824); ср. также: «Могила Наполеона» (1822) Ф. И. Тютчева, «Бородинская годовщина» (1839) В. А. Жуковского, «Ватерлоо» (1836) В. Г. Бенедиктова и др.). Любопытную параллель дают воспоминания Г. Н. Потанина, который «восторженно читал Марлинского» и выписывал из него «лучшие места»; таким «лучшим местом» оказывается описание могилы Наполеона из повести «Фрегат „Надежда”» (1833) (см.: Гончаров в воспоминаниях. С. 30-31). Первоначальным местом погребения Наполеона был остров Св. Елены, где он умер в 1821 г. В 1840 г. его прах был перенесен в Дом Инвалидов в Париже.

С. 50. …едем в Токсово! – Речь идет о северном пригороде Петербурга, славившемся лесами и озерами. «Токсово справедливо называют петербургской Швейцариею; песчаная дорога к нему извивается по холмам, покрытым лесом и кустарником. Любителям уединенных прогулок поездка в Токсово может доставить истинное наслаждение» ( Пушкарев. С. 466).

С. 52. Аршин – неметрическая русская единица длины (0.71 м).

С. 54. . ..мелкий зеленчак… – Зеленчак – сыромолотый, из зеленых листьев, крепкий нюхательный табак.

С. 55. Едва ли крестоносцы с большим восторгом завидели святой град… – Крестоносцы – участники крестовых походов (1096-1270) ко «Гробу Господню» в Иерусалим.

С. 57. …пармезан и лафит. – Имеются в виду сорта итальянскою сыра и французского вина. См. также ниже, с. 771, примеч. к с. 294.

С. 58. …вариации на тему: «А я, молодешенька, во пиру была». – Речь идет о русской плясовой песне «Я вечор млада во пиру была» (см.: ‹ Сахаров И. П. › Песни русского народа. СПб., 1838. Т. 2. С. 364-367): «Я вечор млада / Во пиру была, / Во беседушке, / Не у батюшки, / Не у матушки: / Я была млада / У мила дружка, / У сердечного. / Я не мед пила, / И не полпивцо, / Я пила млада / Сладку водочку, / Сладку водочку, / Все вишневочку, / Я не рюмочкой, / Не стаканчиком; / Я пила млада / Из полуведра, / Из полуведра, / Через край пила».

С. 58. Я с жаром продолжал убеждать их силою слова, как некогда Петр Пустынник, только с тою разницею, что тот уговаривал, а я отговоривал… – Петр Амьенский (Пустынник) (ок. 1050-1115) – католический монах, вдохновитель и участник первого крестового похода (1096-1099); одно из действующих лиц поэмы Т. Тассо «Освобожденный Иерусалим» (1580), которой в юности увлекался Гончаров (см. ниже, с. 655, примем к с. 88). Речи Петра Пустынника, обращенные к крестоносцам, входят в песни I, X, XI поэмы. Кроме того, в начале 1830-х гг. на петербургской

642

сцене шла итальянская опера «Петр Пустынник». О ней см., например, неопубликованную рецензию В. Ф. Одоевского «Петр Пустынник» (1831), предназначавшуюся для «Европейца» (Европеец: Журнал И. В. Киреевского. 1832 / Изд. подгот. Л. Г. Фризман. М., 1989. С. 358-371, 526-527 («Лит. памятники»)).

С. 58. Припомните одно подобное место в которой-то речи Цицерона против Катилины. – Марк Туллий Цицерон (106-43 до н. э.) – выдающийся римский оратор, политический деятель и писатель. Луций Сергий Катилина (108-62 до н. э.) – римский политический деятель организатор заговора с целью ликвидации республиканских устоев и овладения единоличной властью. Известны четыре речи Цицерона против Катилины, произнесенные им в сенате в 63 г. (см.: Цицерон Mapк Туллий. Речи: В 2 т. М., 1962. Т. 1. С. 292-330). В данном случае Гончаров едва ли имеет в виду конкретный источник: параллель носит откровенно шуточный характер.

С. 59. …к Воскресенскому мосту… – Т. е. наплавному мосту через Неву в начале Воскресенского проспекта, соединявшему Выборгскую сторону с центральной частью города. Просуществовал с 1786 по 1879 г. когда ниже по течению Невы был построен Литейный мост.

С. 60. …карафинчиками… – В первой половине XIX в. форма «карафин» (от ит. caraffina) все еще использовалась, однако постепенно вытеснялась формой «графин»; в Академическом словаре 1847 г. присутствуют оба слова (см.: Словарь церковно-славянского и русского языка составленный Вторым отделением Академии наук. СПб., 1847. Т. I С. 289; Т. II. С. 163).

С. 60. …бородатого Ганимеда… – Ганимед – герой древнегреческих мифов, юный сын царя Троса, из-за необыкновенной красоты похищенный Зевсом на Олимп, где прислуживал богам за трапезой. Ср. со сходным использованием этого образа в «Невском проспекте» (1835) Гоголя: «…нищие собираются у дверей кондитерских, где сонный ганимед, летавший вчера как муха с шеколадом, вылезает с метлой в руке без галстуха и швыряет им черствые пироги и объедки» (Гоголь Т. III. С. 10).

С. 60. …пылали, как освещенные переносным газом… – Вспоминая более позднее время – начало 1860-х гг. в Москве – П. И. Щукин писал: «Впоследствии вошло в употребление освещение домов светильным газом, называвшимся переносным, потому что его развозили по городу. Часто можно было видеть на улице большой, длинный железный фургон и выходящую из него каучуковую кишку, которая лежала поперек тротуара и наполняла газом домовой резервуар; причем газ давал знать о себе прохожим своим неприятным запахом (Воспоминания П. И. Щукина // Щукинский сб. М., 1912. Вып. 10. С. 141-142).

С. 61. …подходить к бирже и заставать только одних лошадей с пустыми санями? – Биржа – здесь: место стоянки извозчиков; в отличие от «ванек», биржевые извозчики имели постоянные места, называвшиеся «яслями» или «колодами».

С. 61. …слухи носятся, что два плодовитые писателя, один московский, а другой санктпетербургский, О-в и Б-н – давно готовят большое сочинение. – О-в – Александр Анфимович Орлов (1791-1840), литератор толкучего рынка», сам себя называвший «народным», поэт и прозаик, автор многочисленных лубочных повестей и романов, преимущественно сатирических и нравоописательных; Кс. Полевой в своих «Записках» назвал его «трактирным писакой» (см.: Николай Полевой: Материалы по истории русской литературы и журналистики тридцатых годов. С. 306).

643

В 1831-1832 гг. выпустил восемь брошюрок («романов»), пародирующих романы Булгарина. Фаддей Венедиктович Булгарин (1789-1859) – журналист, прозаик, критик, издатель ряда журналов и с 1825 г. до конца жизни – газеты «Северная пчела» (совместно с Н. И. Гречем); пользовался всеобщей, хотя и скандальной, известностью; прославился главным образом как автор нравственно-сатирических романов «Иван Выжигин» (1829), «Петр Иванович Выжигин» (1831) и др.; писал многочисленные нравоописательные очерки, включенные впоследствии в книги «Картинки русских нравов» (СПб., 1842) и «Очерки русских нравов» (СПб., 1843). В последнюю входит очерк «Русская ресторация», который, судя по всему, и подразумевает Гончаров (см.: Евстратов. С. 193). Объединение имен Орлова и Булгарина не случайно и имеет предысторию: они были иронически сопоставлены сначала Н. И. Надеждиным (Телескоп. 1831. № 9), а затем Пушкиным в статьях «Торжество дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов» и «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем» (Там же. № 13, 15), подписанных псевдонимом «Феофилакт Косичкин». На этот нашумевший эпизод журнальной полемики Белинский откликнулся в «Литературных мечтаниях» (1834): «Имя петербургского Вальтера Скотта Фаддея Венедиктовича Булгарина вместе с именем московского Вальтера Скотта Александра Анфимовича Орлова всегда будет составлять лучезарное созвездие на горизонте нашей литературы. Остроумный Косичкин уже оценил как следует обоих сих знаменитых писателей, показав нам сравнительно их достоинства ‹…› все дело в том, что сочинения одного выглажены и вылощены, как пол гостиной, а сочинения другого отзываются толкучим рынком. Впрочем, удивительное дело! несмотря на то что оба они писали для разных классов читателей, они нашли в одном и том же классе свою публику» ( Белинский. Т. I. С. 106-107). Ср. также суждение Гоголя в «Невском проспекте» об офицерах, «составляющих в Петербурге какой-то средний класс общества»: «Они любят потолковать об литературе; хвалят Булгарина, Пушкина и Греча и говорят с презрением и остроумными колкостями об А. А. Орлове» ( Гоголь. Т. III. С. 35). Иронический выпад против Булгарина содержится в гончаровской «Счастливой ошибке» (наст. том, с. 83), а уничтожающая его оценка – в письме к М. М. Кирмалову от 17 декабря 1849 г.: «Булгарин поэт! Сказал бы ты это здесь хоть на улице, то-то бы хохоту было. ‹…› Булгарин имеет редкое свойство походить наружно и на человека, и вместе на свинью». Ср., кроме того, гончаровскую пародию на Булгарина («тирада о дружбе») в письме к Евг. П. и Н. А. Майковым от 20 ноября 1852 г.

С. 62. … с Охты молочница не бывала. – Большая и Малая Охта – окраинные районы Петербурга на правом берегу Невы, в первой половине прошлого века заселенные крестьянами, преимущественно финнами, снабжавшими жителей столицы молочными продуктами.

С. 62. …в пятницу в Ропшу ~ в Петергоф, Ораниенбаум и Кронштадт. – Речь идет о знаменитых парковых и архитектурных ансамблях в пригородах Петербурга. В Ропше, расположенной к югу от города (на 42-й версте по Петергофской дороге), находятся дворец и регулярный парк второй половины XVIII в.; о Петергофе см. с. 639, примеч. к с. 37, Ораниенбаум, расположенный за Петергофом на южном берегу Финс кого залива (на 34-й версте от города), известен парками и дворцовыми постройками первой половины XVIII в.; Кронштадт – крепость на о-ве Котлин против устья Невы в Финском заливе, основанная в 1703 г Петром I для обороны Петербурга с моря.

644

С. 64. …уехали в «Чухонию»… – Чухонией петербургские жители называли территорию к северу и северо-востоку от города, заселенную главным образом карелами и финнами (чухонцами).

645


1 Звезда. 1936. № 1. С. 232.

2 См.: Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. М., 1956. Т. 1. С. 112; Словарь русских народных говоров. Л., 1968. Вып. 3. С. 74.

3 См. об этом: Мельник В. И. Философские мотивы в романе И. А. Гончарова «Обломов» // РЛ. 1982. № 3. С. 96; Недзвецкий. С. 42-44.

4 О том, что Николай Аполлонович и за границей не интересуется достопримечательностями и «предан рыбной ловле», Евгения Петровна пишет сыну Аполлону из Дрездена 28 июля 1843 г. (ИРЛИ, № 17374, л. 17); пожелания счастливого лова содержатся во многих письмах друзей и родных, адресованных Николаю Аполлоновичу в Италию; Дудышкин подписывает одно из них: «Ваш верный последователь рыболов Дудышкин» (ИРЛИ, № 17370, л. 8 об.).

5 Ср. идиллию В. Г. Бенедиктова «Вот как это было» ( 1839; первоначальное название – «Рыбари»: Бенедиктов В. Г. Стихотворения. Л., 1983. С. 172-173 (Б-ка поэта; Большая сер.) ) , классическую идиллию Ап. Майкова «Рыбная ловля» (1855). Не случайно «идиллическую» окраску приобретают «рыболовные» сцены у Гончарова в «Обыкновенной истории» (часть вторая, гл. II; см. ниже, с. 780, примеч. к с. 397), а сцену ловли акулы во «Фрегате „Паллада”» он называет «морской идиллией» (см. его письмо к Евг. П. и Н. А. Майковым от 13 января 1855 г.) Традиция эта была, безусловно, ориентирована на широко известную идиллию Н. И. Гнедича «Рыбаки» (1822).

6 О бабушке Гончаров упоминает и в письме А. П. и Ю. Д. Ефремовым от 22 июля (3 августа) 1847 г., посвященном смерти Вал. Майкова («…а вот она здравствует себе да похлопывает глазами: непостижимо!»).

7 См.: Звезда. 1936. № 1. С. 233; Деркач. С. 24; 1977. Т. I. С. 517 (коммент. Е. А. Краснощековой). См. также выше, с. 615.

8 Солоницын вел затянувшееся на многие годы и крайне запутанное дело о наследстве Евг. П. Майковой – уральских заводах ее отца, московского купца-золотопромышленника П. М. Гусятникова (ум. 1816); об этом см. в его неоконченной биографии, составленной Л. Н. Майковым ( Mazon , Р. 423), и деловой переписке с Н. А. Майковым (ИРЛИ, Р. I, оп. 17, № 156).

9 См.: Звезда. 1936. № 1. С. 233.

10 См., например, письма от начала октября 1842 г. к Н. А. и А. Н. Майковым («…я толстею, ленюсь и скучаю, как прежде») и от 14 декабря того же года с подписью: «Принц де Лень». Подпись: «Де Лень» стоит и под записью в альбоме Е. В. Толстой (февраль 1843 г.). Шутливые изобличения собственной лени в ранних письмах сменятся в более поздних письмах писателя осознанием в себе сонливости, лени как тяжелого недуга (см. письма к И. И. Льховскому от 20-х чисел июня 1853 г., Е. А. и С. А. Никитенко от 6 (18) августа 1860 г. и др.).

11 О юмористической газете Майковых см. выше, с. 619-620.

12 Прежде всего ассоциации с героями «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» (1834) (см.: Пиксанов. Белинский в борьбе за Гончарова. С. 62; Setchkarev. P. 26). По мнению Вс. Сечкарева, Тяжеленко напоминает также Сторченко из повеет «Иван Федорович Шпонька и его тетушка» (1831).

13 Звезда. 1936. № 1. С. 233. См., кроме того: Цейтлин. С. 40-41, Евстратов. С. 192; Демиховская. С. 83; Ehre. Р. 368 и др.

14 Мухамидинова X. М. Повествовательное слово в раннем творчестве И. А. Гончарова // Жанрово-стилевая эволюция реализма: Сб. науч. трудов. Фрунзе, 1988. С. 23.

15 О стилистике произведений «смирдинской школы» (во главе с О. И. Сенковским) см.: Виноградов В. В. Язык Пушкина. М.; Л., 1935. С. 338-355.

16 Сомов В. П. Три повести – три пародии: (О ранней прозе И. А. Гончарова) // Учен. зап. Моск. пед. ин-та. 1967. N° 256. С. 118.

17 См.: Сомов В. П. Три повести – три пародии: (О ранней И. А. Гончарова). С. 120.

18 Персонажи имеют вымышленные имена.

19 См.: Майков А. Н. Неопубликованные произведения / Публ. И. Г. Ямпольского // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1974 год. Л., 1976. С. 128-130. Варианты второй редакции стихотворения см.: Ямпольский И. Г. Из архива А. Н. Майкова («Три смерти», «Машенька», «Очерки Рима») // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинскою Дома на 1976 год. Л., 1978. С. 54-55.


Счастливая ошибка


Господи Боже Ты мой! и так много всякой дряни на свете, а Ты еще жинок наплодил!

Гоголь


Шел в комнату – попал в другую.

Грибоедов


Однажды зимой в сумерки… Да! позвольте прежде спросить, любите ли вы сумерки? Я «слышу молчание», а молчание есть знак согласия: стало быть, любите. Да и как не любить сумерек? кто их не любит? Разве только заблудившийся путник с ужасом замечает наступление их; расчетливый купец, неудачно или удачно торговавший целый день, с ворчаньем запирает лавку; еще -описец, не успевший передать полотну заветную мечту, с досадой бросает кисть, да поэт, житель чердака, грозит в сумерки проклятиями Аполлона лавочнику, который не отпускает в долг свечей. Все прочие любят это время; не говорю уже о простом народе, мастеровых, работниках, которые, снедая в поте лица хлеб свой, покладывают руки от тяжкого труда, наконец, магазинщицах, которые, зевая за иглой при Божьем свете, с детской радостью надевают шляпки и спешат предаться увеселениям. Но то существенная, прозаическая радость, а в сумерках таятся высшие, поэтические наслаждения.

Благословен и тьмы приход! -

сказал Пушкин. Не есть ли это время нежной, мечтательной грусти, – не той грубой, неприятной грусти, которая изливается днем, при всех, горючими слезами, причины которой так тривиальны – крайняя бедность,

65

потеря родственников и проч.; грусти, например, от невнимания любимой особы, от невозможности быть там, где она, от препятствий видеться с нею, от ревности? Не есть ли это, краснея скажу, время сладостного шепота, робкого признания, пожимания рук и… мало ли еще чего? А сколько радостных надежд и трепетных ожиданий таится под покровом сумерек! сколько приготовлений совершается к наступающему вечеру! О, как я люблю сумерки, особенно когда переношусь мысленно в прошедшее! Где ты, золотое время? воротишься ли опять? скоро ли?…

Посмотрите зимой в сумерки на улицу: свет борется со тьмою; иногда крупный снег вступает в посредничество, угождая свету своею белизною и увеличивая мрак своим облаком. Но человек остается праздным свидетелем этой борьбы: он приумолкает, приостанавливается; нет движения; улица пуста; домы, как великаны, притаились во тьме; нигде ни огонька; все предметы смешались в каком-то неопределенном цвете; ничто не нарушает безмолвия, ни одна карета не простучит по мостовой: только сани, как будто украдкою, продолжают сновать вечную основу по Невскому проспекту. Одним словом, кажется, настала минута осторожности… а в самом деле эта минута есть, может быть, самая неосторожная в целом дне: зимой в сумерки совершается важный, а для некоторых наиважнейший, процесс нашей жизни – обед; у первых он состоит в наполнении, у вторых в переполнении желудков и нагревании черепов искусственными парами, – сообразите следствия от этих двух последних обстоятельств.

Теперь войдемте в любой дом. Вот общество, собравшееся в гостиной: всё тихо, безмолвно; никто не шевелится; разговор медленно вяжется слово за слово, поминутно перерываясь и не останавливаясь на одном предмете. Вглядитесь в физиономии: это самая лучшая, самая удобная минута для изучения настоящего характера и образа мыслей людей. Посмотрите, как в сумерки свободно глаза высказывают то, что задумала голова, как непринужденно гуляют взоры: они то зажигаются страстью, то замирают презрением, то оживляются насмешкой. Тут подчиненный смело меряет глазами начальника с ног до головы; влюбленный смело пожирает взорами красоту возлюбленной и дерзает на признание; взяточник, хотя шепотом, однако без ужимок объявляет, какую благодарность

66

и в каком количестве чаял бы он получить за дельце, – сколько доверенностей рождается в потемках! сколько неосторожных слов излетает!… Но вот несут свечи: вдруг всё оживилось; мужчины выпрямились, дамы оправились; разговор, медленно катившийся до тех пор, как ручеек по камешкам, завязывается снова, вступает, подобно могучей реке, в берега, делается шумнее, громче. А какая перемена в людях! подчиненный уж смотрится в лакированные сапоги начальника, влюбленный стоит почтительно за стулом возлюбленной, взяточник кланяется и приговаривает: «Что вы! что вы! какая благодарность! это мой долг!» – неосторожные раскаиваются в своей доверенности, и взоры перестают страстно глядеть; место презрения заступает сухое почтение или страх. О! будьте только сумеречным наблюдателем… «Но наблюдать, – скажут мне, – в сумерки неудобно, темно». – «Ах, в самом деле! ваша правда». – «Да как же вы упустили это из виду? забыли?» – «Нет-с, не догадался».

Однажды зимой, в сумерки, сопровождаемые всеми вышеизложенными обстоятельствами, то есть падением снега и безмолвием на улицах, – не то из Садовой, не то из Караванной выскочил на Невский проспект, как будто сорвавшись с цепи, лихой серый рысак, запряженный в маленькие санки, в которых сидел молодой человек. Далеко вперед закидывало стройные ноги благородное животное, гордо крутило шею, быстро неслось по улице; но седок всё был недоволен. «Пошел!» – кричал он кучеру. Напрасно сей вытягивал руки во всю длину, ослаблял вожжи и привставал с места, понукая рысака. «Пошел!» – кричал седок. Но ехать скорее было невозможно: и так пешеходы, которые пускались, как вброд, поперек улицы, при грозном оклике кучера, вздрагивая, пятились назад, а по миновании опасности, плюнув, с досадой приговаривали: «Вот сумасшедший-то! эка сорвиголова! провал бы тебя взял! напугал до смерти!»

С Невского кучер поворотил в Морскую и после минутной езды остановился у двухэтажного дома аристократической наружности, с балконом и большим подъездом. Молодой человек вошел в сени. Нигде в доме не было еще огня: сумерки царствовали начиная с сеней. Там швейцар, сидя перед огромной печью, по временам помешивал кочергой жар и напевал вполголоса унылую

67

песенку. В стороне тянулась лестница с позлащенными перилами.

– Дома господа? – спросил молодой человек.

– Должно быть, что дома-с, – отвечал швейцар. – Вот я позвоню.

– Не нужно! – сказал тот и опрометью, как на приступ, бросился на лестницу.

В передней сумерки были еще ощутительнее: из углов, где царствовала настоящая, прямая темнота, неслось храпенье; лакеи спали, вознаграждая себя вперед за предстоящие труды и вечернюю суматоху. Молодой человек остановился перед тремя дверьми в нерешимости, в которую идти. «Отдамся на волю сердца: оно не обманет и поведет прямо к ней», – подумал он и отворил среднюю дверь. Прошедши залу и диванную, он пропал в коридоре, из которого лесенка в четыре ступеньки вела вверх.

С трепетом в сердце, на цыпочках, подкрался он к библиотеке, и вдруг этот теплый, сердечный трепет превратился в холодный, лихорадочный озноб, когда он вошел в комнату. Там на мраморном столике чуть теплилась лампа и освещала лица двух стариков, которые, сидя в вольтеровских креслах друг против друга, сначала, вероятно, беседовали и потом утопили свою беседу в сладкой дремоте.

Не только молодого человека, который ожидал встречи пламенных черных глаз, но всякого охватил бы озноб при взгляде на одного из спавших стариков. Вообразите огромную лысину, которая по бокам была вооружена двумя хохолками редких седых, стоячих волос, очень похожими на обгоревший кустарник; вскоре после лысины следовал нос: то был конус значительной величины, в который упиралась верхняя губа, помещенная у самого его основания, а нижняя, не находя преграды, уходила далеко вперед, оставляя рот отворенным настежь; по бокам носа и рта бежали две глубокие морщины и терялись в бесчисленных складках под глазами. Сверх того, всё лицо было испещрено самыми затейливыми арабесками. Таков был действительный тайный советник барон Карл Осипович Нейлейн, владетель этого дома. Другого старика не знаю; вероятно, приятель барона; физиономия его была, однако ж, гораздо благопристойнее. Оба они покоились сном праведника, хотя лицо первого пристало бы самому отчаянному грешнику.

68

«Вот поди, вверяйся сердцу, куда оно заведет!» – с досадой сказал молодой человек и, повернув назад, вошел в маленькую диванную. Там, свесив одну ногу, а другую поджав под себя, сидела на богатом оттомане и также дремала, запрокинув голову, супруга барона. Подле нее лежала моська, которая, при появлении молодого человека, заворчала. Он, чтоб не возбудить тревоги, поспешно отправился назад.

«Что за встречи! Где же Елена? – подумал он и остановился в нерешимости куда идти. – Здесь все сидят попарно. Поспешу сыскать ее для симметрии: нас будет также пара». – В эту самую минуту в соседней комнате раздался звучный аккорд на фортепиано, и молодой человек бросился как будто на призыв.

Пора, однако, сказать, кто таков был он, зачем пожаловал в такую пору в чужой дом, почему так своевольно расхаживает и чего отыскивает. Звали его Егор Петрович; он происходил из знаменитого рода Адуевых и был отдаленнейший родственник барона Нейлейн; приехал в дом к нему по двум причинам – одной обыкновенной, другой необыкновенной: первая – родство, как выше сказано, а вторая – любовь к прелестной восьмнадцатилетней дочери барона Елене, милой, стройной, пламенной брюнетке, которую он и отыскивал в потемках.

Он уже намекал ее родителям о своем намерении жениться на ней, а они намекнули ему, что они рады такому союзу, потому что Адуев – разумеется, они этого не сказали ему – имел три тысячи душ и другие весьма удовлетворительные качества жениха и мужа и вдобавок привлекательную наружность – обстоятельство, заметим мимоходом, весьма важное для Елены. Из этих обоюдных намеков возникло дело довольно ясное, приведенное в бóльшую ясность молодыми людьми.

При всем том Егор Петрович иногда жаловался, что он совсем не так счастлив в любви, как бы ему того хотелось. Сам он любил пламенно, со всею силою мечтательного сердца; даже думал, что любовь его к Елене есть окончательный расчет его с молодостью, что сердце, истомленное мелочными связями без любви, ожесточенное изменами, собрало наконец, после неудачных поисков предмета по себе, последние силы, сосредоточило всю энергию и ринулось на отчаянную борьбу, из которой, как казалось ему, оно выйдет после неудачи

69

разбитое, уничтоженное и неспособное более к электрическому трепету сладостного чувства. Что же бы оставалось ему в жизни после этой невозвратимой утраты? Любя Елену и будучи любим ею, он смотрел, при этих условиях, на жизнь как на цветущий сад, на любовь к Елене как на последнюю купу роскошных дерев и гряду блестящих цветов, растущих у самой ограды: без этого жизнь представлялась ему пустым, необработанным полем, без зелени, без цветов…

Адуев жаловался не напрасно: на любовь его Елена отвечала едва приметным вниманием, мучила своенравием и капризами, которые не испортили бы характера какого-нибудь азиатского деспота; сверх того… но об этом будет говорено ниже, особо. Впрочем, она позволила себе такие поступки тогда, когда уже измерила степень, до которой достигла любовь Адуева к ней, когда уверилась, что обратный путь был для него невозможен и что он находится между двумя крайностями – страданием и блаженством. Не злодеяние ли это? на вас пошлюсь, mesdames.

После всего этого чего бы, кажется, искать ему? Зачем унижать себя страстью, которой не поймут и не разделят? Зачем! какие вы смешные! Спросите у влюбленных. Ослепление: вот всё, что можно сказать в оправдание им! Одни только они могут утешаться там, где при другом расположении духа следовало бы прийти в отчаяние; зато бывает и наоборот. Егору Петровичу, например, иногда казалось, – а может быть, и в самом деле так было, – что когда взор Елены покоился на нем, то сверкал искрой чудного пламени, потом подергивался нежною томностию, а щеки разгорались румянцем; или порой, склонив прелестную головку к плечу, она с меланхолическою улыбкою внимала бурным излияниям кипучей страсти, выражавшейся языком, который сначала своею дикостию и необузданностию не согласовался с ее хотя прихотливым, избалованным, однако все-таки чистым, скромным, девическим характером. Впоследствии же, когда она разгадала степень его привязанности, то увидела, что и этим восторженным языком он не в состоянии передать и половины того чувства, которое бушевало в нем. Егор Петрович утешался, видя это, но, к несчастию, он видел и то, что она так же прилежно внимала таинственному шепоту камер-юнкера князя Каратыжкина, так же неподвижно останавливала взор на пестром мундире ротмистра

70

Збруева: разница была только та, что они не давали ей задуматься ни на минуту, а иногда все три голоса их сливались в дружный хохот. Он не мог выносить этого адского трио и бежал прочь, с горечью в душе.

Всё это доводило иногда Адуева до раздражительности. «Зачем она так нежно смотрит на меня? – думал он, – зачем, ну зачем ей так смотреть?» – а потом мысленно сам же отвечал: «Зачем! смешной вопрос! затем, что любит; ну да, конечно любит! Она сама говорила это». Вслед за этим ему слышались другие вопросы: «А зачем она пристально посматривает на князя Каратыжкина и Збруева? зачем всё им улыбается и никогда на них не сердится, как, например, на него? и что она шепчет им?» На последние вопросы Егор Петрович не находил ответа и сердился.

В самом деле, каким именем назвать это поведение Елены? Адуев, в припадке бешенства, называл – заметьте, пожалуйста, mesdames, Адуев, а не я – называл… позвольте, как бишь?.. Эх, девичья память! из ума вон… Такое мудреное, нерусское слово… ко… ко… так и вертится на языке… да, да! – кокетством! кокетством! Насилу вспомнил. Кажется, так, mesdames, эта добродетель вашего милого пола – окружать себя толпою праздных молодых людей и – из жалости к их бездействию – задавать им различные занятия. Это, как называл их опять тот же Адуев (он иногда страдал желчью), род подписчиков на внимание избранной женщины: подписавшиеся платят трудом, беготней, суматохой и получают взамен робкие, чувствительные, пламенные, страстные взоры, хотя, конечно, искусственные, но нисколько не уступающие своею добротою природным. Иным достаются даже милые щелчки по носу веером, позволение поцеловать ручку, танцевать два раза в вечер, приехать не в приемный час; но чтобы заслужить это, надобно особенное усердие и постоянство.

Бежать от Елены, скрыться от своей любви, заплатить за охлаждение презрением – Егор Петрович был, как сказано выше, не в состоянии. Сверх того, в нем еще тлелась искра надежды на счастие: он изучал ее характер в ожидании, что наконец ей надоест суетность, наскучат со временем бесплодные торжества самолюбия; что чувство истинной любви возьмет верх и по-прежнему, а может быть и сильнее, заговорит в его пользу; оттого единственно он и откладывал требование ее руки.

71

Со страхом испытать какой-нибудь новый каприз и с надеждою застать Елену одну – вступил он в комнату, где раздались звуки фортепиано; но, увы! и там была пара. Подле Елены сидела рыжая англичанка и вязала шарф двумя костяными спицами непомерной длины. Вскоре, однако ж, дуэнью вызвали по хозяйству, и она более не возвращалась. Какое счастие! Он наедине с нею.

Елена Карловна была мила и любезна, Егор Петрович любезен и мил: мудрено ли, что судьба свела их в маленькой зале? кому же после того и сходиться, как не им? ужели старому барону с женою?.. фи! как это можно! они сами чувствовали всё неприличие, всю гнусность такого поведения и оставались каждый на своей половине, а если сходились, то только за обедом, да при гостях, и то в приличном друг от друга расстоянии, как следует благоразумным и степенным супругам.

Елена мельком взглянула на Адуева, едва отвечала на грациозный поклон и начала сильнее и чаще прежнего брать аккорды, показывая вид, что вполне предалась музыке. Он молча, с восторгом, смотрел на нее.

– Отчего вы не пошли к папеньке, а прямо явились ко мне? – спросила она сухо.

– Hélène! – отвечал Егор Петрович голосом, в котором выражался нежный упрек.

– Mademoiselle Hélène или Елена Карловна, если вам угодно! Вы становитесь слишком фамильярны: скоро станете звать меня Аленушкой.

– Hé…lè…ne – с трепетом в сердце и голосе проговорил молодой человек.

– Егор Петрович, – спокойно отвечала она, смягченная избытком нежности, невольно изменявшей голосу и взорам Адуева.

– Итак? – тоскливо произнес он после долгого молчания.

– Итак! – насмешливо повторила она, живо перебирая клавиши.

– Вы шутите, Елена Карловна.

– Совсем нет! Я стараюсь подделаться под расположение вашего духа и под ваш тон, чтоб угодить вам. Кажется, нельзя требовать большего внимания.

– Если б я не был уверен, что это шутка, то…

– То?..

– Удалился бы давно.

72

– Ах, это новое! – с колкостью заметила Елена, – я еще не испытала. Чем же, однако, вы недовольны? Я всегда рада свиданию с вами: вы, я думаю, по моим глазам видите это. К вам я внимательнее, нежели к другим; с другими я стараюсь, для приличия, быть только любезной.

– Только из приличия!.. Стараться быть любезной – нельзя, баронесса: это дар неприобретаемый. Кто любезен, – тот – поверьте! – не старается; притом же есть границы истинной любезности, а ваше обращение с князем Каратыжкиным и Збруевым…

– А!.. вот что! так вам не нравится мое обращение с ними? да отчего же? Напротив, вы, кажется, должны радоваться их вниманию ко мне: это живой аттестат моим достоинствам, справедливая дань, как говорят они…

– Слушайте их!

– Что ж? разве не правда? Вы, я думаю, одного мнения с ними: по крайней мере любовь ваша доказывает это.

Адуев закусил губу.

– Но ваша холодность, странное обращение со мной – становятся несносны! – сказал он.

– Не сносите.

– Скажите мне с прежнею искренностью, которой я не вижу в вас более, – любите ли вы меня?

– Как это скучно! одно и то же! Ответ вы давно знаете.

– Но с тех пор многое могло перемениться, и переменилось! – Он вздохнул.

И она вздохнула.

– Баронесса, меня никто, никогда не считал ни глупцом, ни ребенком. Ваша насмешка – первая в моей жизни. Еще пять минут подобного разговора – и я…

– И вы?

– Оставлю вас сию минуту и навсегда!

– Как грозно!

Адуев не мог сносить долее насмешливого тона Елены: он вспыхнул.

– Да! удалюсь, постараюсь забыть эту суетную женщину, пред которой я так долго бесплодно пресмыкался! – с гневом и скороговоркою начал говорить Егор Петрович. – Боже! та ли это, пред которой я благоговел, в чистоту чувств которой так слепо веровал, не считал себя достойным счастия обладать ею?.. И вот она! едва

73

успела сказать «люблю» в первый раз в жизни и уже забывает святость своих обещаний, данное обязательство, сбирает дань лести ничтожных волокит!..

– Каких обязательств? разве я ваша невеста?

– Но могу ли требовать вашей руки при этом обращении со мною и с другими, не будучи уверен в вашем чувстве? А своенравие, а капризы – какую будущность готовит мне это?.. Вы молчите?

Елена сложила руки вместе, потупила глаза и склонила голову вперед.

– Я ожидаю ваших приказаний, – сказала она.

– А! вы решились оскорблять меня! Прощайте, баронесса. – Он взял шляпу.

– Куда ж вы? Разве не хотите пить с нами чай? – насмешливо сказала она. – Маменька и папенька будут рады видеть вас.

Адуев молчал несколько минут.

– Благодарю вас, – сказал он наконец, – вы открыли мне глаза. Я приехал с тем, чтоб объясниться решительно, выведать от вашего сердца, которое давно уже сделалось тайною и загадкою для меня, по-прежнему ли оно принадлежит мне; потребовать отчета в вашем обращении со мной, и если оно происходит от легкомыслия, то хотел просить вашей руки, в надежде, что со временем строгие обязанности супруги изменят ветреный характер… Но теперь, после этого разговора, мне не нужно никаких объяснений; более надеяться мне нечего; вы меня не любите!

– Вы находите, а?

– Смейтесь!.. Но вы увидите, что я не ребенок! Я готовился посвятить вам жизнь, быть вашим мужем, когда видел, что мог составить ваше и свое счастие, когда знал, что взаимность скрепит наш союз; но вести вас к алтарю без любви, холодно, как жертву приличий, по принятому обычаю, – я не могу и увольняю вас от данного слова!

– Как это сильно сказано!

Адуев не обратил внимания на ее слова и продолжал:

– Признаюсь, до сих пор я существовал только любовью к вам и любимою моею мечтою была – ваша любовь. Не думайте, однако ж, чтобы я так же легко вверился опытной женщине: нет! ваша молодость, чувство, которое вы обнаруживали вначале, – всё ручалось мне за чистоту и искренность вашего сердца; кто бы мог подозревать тогда?..

74

– Что подозревать?

– Столько лукавства, притворства, кокетства…

– Вы забываетесь, monsieur Адуев! – сказала она гордо и с гневом.

– Таковы ли вы были прежде? И теперь, в ту минуту, когда воспоминания о прежнем столпятся в голове моей, – в глазах еще родится слеза умиления. Несмотря на явную холодность, на оскорбления, я бы всё простил вам, в память прошедшего, если б заметил хоть тень того чувства. Но – повторяю – я не ребенок и знаю, что надежды на счастье нет: оно прошло, как всё проходит своим чередом!..

Адуев задумался. Елена поглядела на часы.

– А помните ли, – начал он опять, – кто породил во мне эту страсть, кто раздул пламя пожара? Как в вас достало столько хитрости? Так молоды, а коварство уже успело закрасться в сердце, которое, казалось, дышало одной искренностью, простосердечием! Когда я воротился из чужих краев, усталый, недовольный ничем, когда утомленная душа моя искала одиночества, – кто приветно улыбнулся мне и озарил будущность блестящими и – как я вижу теперь – несбыточными мечтами? Вы, Елена! вы очаровательною улыбкою вызвали меня на сцену света, на участие в этом вихре жизни, в котором кружились сами. Я кинулся вслед за вами…

Елена зевнула.

– Помните ли, как, просиживая со мною по целым часам вот здесь, на этом самом месте, или на даче в саду, вы забывали свет, не хотели никого видеть, кроме меня? Когда я, томимый нравственным недугом, медленно угасал, не вы ли, как ангел-утешитель, сказали мне: «Живи для любви»?

– Кажется, я не говорила этого.

– Тогда вы – как будто разрешили за меня задачу счастия. Я жадно вслушивался в утешительные слова, впивался взорами в ваши глаза, и в них сиял теплый луч не одного сострадания, а взаимности, нежного участия; вы, кажется, говорили ими: «Люби меня, и тебе откроется целый мир блаженства; я создам тебе счастие и разделю его с тобою». Помните ли вы?

– Ну можно ли помнить такой вздор? Это так давно было! Неужели вы всё еще помните?

– Я закрыл глаза. «Вот где счастье!» – подумал я, бросился за призраком и – очутился в бездне. А как я

75

любил вас!.. как любил!.. Теперь стыжусь признаться в этом самому себе. Это последняя дань сердца, последний отголосок чувства, которое вы уничтожаете так безжалостно!

Елена небрежно играла локоном и, по-видимому, рассматривала висевшую на стене картину; но если бы кто вникнул в выражение, которое то появлялось, то исчезало в глазах ее, тот – о! тот погрозил бы ей лукаво пальцем и назвал притворщицей.

– Какая непостижимая перемена! – начал опять Адуев. – Холодность, насмешки, капризы… не этим ли вы хотите заставить меня полюбить жизнь? это ли награда за преданность? А внимательность, даже нежность, вы расточаете Бог знает кому! и для чего? Чтоб об вас говорили невыгодно в толпе негодяев!.. чтоб ваше драгоценное, святое для меня имя произносилось хором повес!.. чтобы поступкам вашим давали двусмысленный толк!.. Может быть, со временем вы вспомните обо мне и так же вздохнете, но только не притворно, не иронически, а прямо из души – даже когда будете замужем. Прощайте, Елена Карловна! я всё сказал.

– Всё?.. Ну, слава Богу! Я думаю, вы устали?

– Унижаться долее не стану. Благодарю судьбу, что остановился вовремя.

Он слегка поклонился ей; она встала и сделала ему грациозный и церемонный кникс.

– О! как свет испортил ваше сердце, до какой степени заглушил всё доброе! Теперь, в эту горькую для меня минуту, вместо того чтоб подать в утешение руку, кинуть взор хотя простого, дружеского участия взамен блаженства, которое так легкомысленно обещали и которого дать не можете, – вы обнаруживаете такое язвительное пренебрежение! Вы не понимаете, какие глубокие раны наносите и без того растерзанному сердцу. В последний раз я в вашем доме!

– Зачем же вы хотите лишить нас вашего приятного общества? Мы принимаем по вторникам и пятницам. Надеюсь, что вы не откажетесь быть в числе наших гостей и…

Адуев не дослушал и, с отчаянием в душе, скорыми шагами вышел из комнаты.

А она? Она еще продолжала перебирать клавиши, прислушиваясь к шуму шагов его, и когда они потерялись в отдалении, она облокотилась на флигель, закрыла

76

обеими руками лицо и зарыдала… Как! эта гордая Елена, эта аристократка, девица-деспот – зарыдала? возможно ли? да не она ли сама, за минуту пред тем, так холодно и равнодушно, даже с насмешкой, отказалась от человека, любившего ее пламенно, преданного ей глубоко? Прошу, после этого, разгадать сердце! Что же говорило в Елене тогда и что заговорило после? Какой демон отвечал за нее сарказмами на объяснение Адуева? какой ангел заставил ее теперь плакать? Зачем, гордая красавица, не заплакала ты минутою прежде? Знаешь ли, неопытное дитя, что одна твоя слеза прожгла бы насквозь сердце юноши; что он, виновник ее, пал бы, как преступник, к твоим ногам? Одна слеза была бы лучшим проводником чувства, красноречивым оправданием чистоты сердца!.. Но гордость сгубила тебя. Теперь уже поздно: он не видит слез твоих. По его сердцу вместо благоговейного трепета любви к тебе пробежал холод; в душу залегло горе, в голове кипит замысл бежать далеко, скрыть обманутое чувство, истребить его новыми впечатлениями… И подумай! одна бы слеза могла удвоить его привязанность, сделать совершенным рабом… Ну что бы тебе хоть притвориться!.. Но теперь уже поздно.

Впрочем, выключая гордости, которая помешала Елене поступить прямо, чистосердечно, исключая капризов, происходивших от властолюбия, свойственного хорошенькой девушке, – виновата ли Елена?

Она девушка с душой, образованным умом; сердце ее чисто и благородно; поведение же, вооружавшее против нее Егора Петровича, происходило от особого рода жизни. На ней лежал отпечаток той школы, в которой она довершила светское воспитание, того круга, в котором жила с малолетства. Будучи еще ребенком, она замечала, что – например – ее маменька глядела на своего возлюбленного супруга так, просто, как глядят все люди друг на друга, а на молодых людей как-то иначе, как не всегда глядят: вот уж у ней родилось понятие о взглядах двух родов; видала также, что княгиня Z* говорила с полковником А* при всех и о погоде, и о театре, и даже о маневрах вслух, а когда они сидели поодаль от других, то разговор как-то переменялся, делался живее, лица обоих одушевлялись, голоса, с приближением посторонних, понижались: из этого она заключила, что и разговоры бывают двоякие. Когда же она выросла, то стала внимательнее, хотя всё еще глядела

77

просто и говорила одно и то же всем вообще и каждому порознь. Она видела, например, что у графини Р* ложа всегда битком набита молодыми людьми, а при разъезде те же самые молодые люди чуть не дерутся за то, чтоб вырвать салоп у человека и подать ей; а на бале – на бале и доступу к ней нет! Что бы всё это значило? Долго красавица думала над задачею; наконец одна же из этих графинь, которым она удивлялась, разрешила. «Ты очень мила, – сказала ей однажды блистательная дама, – но не умеешь нравиться. Ты так неприступна! от тебя так и веет холодом! один взгляд твой разгонит толпу самых любезных молодых людей. Посмотри, как интересно глядит на тебя Ладов, как приветливо встречает Сурков; всюду за тобой – суетятся, толпятся около тебя; а ты краснеешь, как институтка, и кланяешься, как попадья».

«Попадья!..» Ужас!.. Елена ахнула. «О! постой же, графиня! у тебя в ложе будет просторнее!» Не знаю, что дальше говорила ей графиня: только на другой день после урока подле Елены всё вертелся двоюродный ее брат, юнкер какого-то гвардейского полка, а на первом бале после разговора она до крайности утомилась: от кавалеров не было отбою… Так и пошло. Одним словом, девушка узнала свои силы, узнала, какими магическими средствами обладает она, и, очертив около себя волшебный круг, начала действовать теми чарами, которыми наделили ее природа и воспитание. Этот волшебный круг был – девическая непорочность, чистота нравственности; а волшебство было для нее не более как только забавою, весьма употребительною в свете. Она не совсем подражала графиням.

Ну а сердце?

Оно долго оставалось холодно и спокойно и забилось только с появлением Адуева, – забилось для него, сильно и часто. Елена охотно уступила действию прекрасного, нового для нее чувства; она месяца на полтора перестала быть светской блистательной девушкой, стала прежнею очаровательною Еленою, явилась со всею простотой неподдельной прелести, погрузилась на время в самое себя, открыла в душе сокровища, которыми была наделена, и, отличив Адуева от толпы поклонников, оценив его ум, благородство души, силу характера и воли, а главное, предузнав по какому-то женскому инстинкту, какого рода чувство и в какой степени способен он питать, угадав в нем человека, который один только мог

78

сделать ее счастливою, что одного его могла она любить так как любила, потому что он ближе всех подходил к ее идеалу, олицетворения которого напрасно искала она между светскими любезниками, – угадав и рассчитав всё это – заметьте: девушки не только рассчитывают, но и обсчитывают, – итак, рассчитав всё это и полюбив его как нельзя больше, она стала действовать на него уже не теми чарами, какими действовала на прочих, но обнаружила сокровища ума, сердца, души, и покорила. Он вверился пленительной надежде на счастье, увлекся прекрасной идеей будущности и предался совершенно очаровательнице. Уверясь в его чувстве, освятив его взаимностию, а главное, свыкнувшись с мыслию о своем счастии, Елена не сочла грехом обратиться к прежним привычкам, которые у нее нисколько не мешали любви и от которых ей бы и трудно было отстать, потому что тогда от нее отстали бы все светские мотыльки, а это повредило бы, в глазах света, репутации ее любезности и, может быть, – таков человек! – породило бы предубеждение насчет ее красоты, уронило бы в глазах соперниц, вырвало бы пальму первенства в свете, и… мало ли что еще могло бы случиться! Посмотрите, и так сколько зол, сколько горьких следствий произвело бы это: как же можно быть ей прекрасною в глазах только одного человека? Никак нельзя! Она права: ссылаюсь на суд моих читательниц.

Стало быть, виноват Егор Петрович? Нет, и его винить нельзя. Он родился под другой звездой, которая рано оторвала его от света и указала путь в другую область, хотя он и принадлежал по рождению к тому же кругу. Добрые и умные родители, заботясь одинаково как о существенных, так и о нравственных его пользах, дали ему отличное воспитание и, по окончании им университетского курса, отправили в чужие краи, а сами умерли. Молодой человек, путешествуя с пользой для ума и сердца, нагляделся на людей, посмотрел на жизнь во всем ее просторе, со всех сторон, видел свет в широкой рамке Европы, испытал много; но опыт принес ему горькие плоды – недоверчивость к людям и иронический взгляд на жизнь. Он перестал надеяться на счастье, не ожидал ни одной радости и равнодушно переходил поле, отмежеванное ему судьбою. У него было нечто вроде «горя от ума». Другой, на его месте и с его средствами, блаженствовал бы – жил бы спокойно, сладко ел, много

79

спал, гулял бы по Невскому проспекту и читал «Библиотеку для чтения»; но его – его тяготило мертвое спокойствие, без тревог и бурь, потрясающих душу. Такое состояние он называл сном, прозябанием, а не жизнию. Эдакой чудак!

Когда предстала ему Елена, он, в свою очередь, также оценил ее и понял, сколько счастия заключалось в обладании ею, – счастия, которого, может быть, достало бы ему на всю жизнь. Он вышел из усыпления, вызвал жизнь из глубины души, облекся в свои достоинства и пошел на бой с сердцем девушки. Оно уступило; он достиг цели, наслаждался, гордился, не заметив господствующей слабости, потому что Елена, как мы видели выше, на время покинула ее.

Составив себе строгую идею о ней, с трепетом любви преклоняясь пред ее достоинствами, он пророчил себе чистое блаженство в будущем, радовался, что есть чувство в груди его, которое может помирить его с жизнию, что есть посредница между им и светом, что есть состояние, которое он может назвать счастьем. «Вот и я начинаю жить!» -думал он, и вдруг… А он воображал ее так чистою, чуждою суетности; возвышаясь понятиями и благородством души над толпою молодых людей, он сам никогда не расточал лести перед женщинами, не ловил их минутной внимательности, был слишком опытен, чтобы поддаться обману, и не льстился теми наградами, за которыми жадно гонялись прочие.

Бегая от… язык не поворачивается выговорить!.. от кокеток, – надобно же наконец назвать их своим именем, – он составил себе строгое понятие о той женщине, которую готовился назвать своею, – понятие, может быть, несколько устарелое, романическое, отзывающееся варварством. Любя сильно, страстно, он думал, что женщина должна совершенно посвятить себя одному ему, так, как он посвящал себя ей; не расточать знаков внимательности и нежности другим, а приносить их, как драгоценные дары, в сокровищницу любви; не знать удовольствия, которое не относилось бы к нему, считать его горе своим и проч. Виноват ли он, что, при этих понятиях, ему не нравилось поведение Елены? «Сущий варвар!» – скажут читательницы. Но я ссылаюсь на суд читателей.

Кто же виноват? По-моему, никто. Если б судьба их зависела от меня, я бы разлучил их навсегда и

80

здесь кончил бы свой рассказ. Но посмотрим, что будет далее.

Они расстались, – может быть, и в самом деле навсегда. Гордость не позволила Елене обнаружить настоящего чувства. Теперь она проливает слезы и, вероятно, решилась бы на пожертвование в пользу любви, лишь бы возвратился он, который был целью ее жизни, ее счастием. Она тогда только узнала всю цену ему и то, как она его любит; но он не воротится: в нем также проснулось ужасное чувство, убивающее любовь, – гордость, спесь мужчины, долго томившегося страстью и отвергнутого. Он сбросил цепи бесполезного рабства, гордо поднял голову и запел песнь свободы… Бедная Елена! Но полно, так ли? А вот увидим.

Сумерки уже кончились. Все комнаты освещены; люди засуетились; в кабинете барона послышался говор; старики потребовали зельцерской воды и возобновили беседу, прерванную сном; в комнате супруги барона раздался звон колокольчика; всё пришло в движение – настал вечер, а Елена всё еще неподвижно сидела на том же месте, повесив голову. Хотя она не плакала более, но место слез заступила бледность, в глазах изображалось чуть-чуть не отчаяние. То не была уже светская, гордая девушка, царица зал, повелительница толпы поклонников, всегда спокойная, всегда величавая, с надменностью во взоре, с улыбкою торжества. Нет! с нее спала мишура; горе сравняло ее со всеми, и никто, увидев ее в этом положении, не сказал бы, что это блистательная девушка высшего круга: всякий сказал бы, что это просто несчастная девушка.

Мне скажут, что ее горе есть горе мечтательное, не заслуживающее сострадания; что причина так ничтожна… По-моему, какая бы ни была причина горя, но если человек страдает, то он и несчастлив. От расстройства ли нерв страдает он, от воображения ли или от какой-нибудь существенной потери – всё равно. Для измерения несчастия нет общего масштаба: о злополучии должно судить в отношении к тому человеку, над которым оно совершилось, а не в отношении ко всем вообще; должно поставить себя в круг его обстоятельств, вникнуть в его характер и отношения.

Да! Елена была несчастлива, и к тому же горе ее не есть мечтательное горе. Любовь Елены к Адуеву не была просто вспышка: она также любила его глубоко, от всей

81

души, в первый и – может быть – в последний раз. Умом и душою она была выше своей настоящей сферы. Отпраздновав днем на празднике суеты, удовлетворив самолюбию и собрав обильную дань поклонения своей красоте и любезности, – о чем мечтала она вечером, оставаясь одна? Всё о счастии быть любимой, о будущей своей жизни, которую расположилась провести с Адуевым. Свет не наполнял пустоты ее сердца; суетность ошибкой втеснилась в душу; она сама нетерпеливо ждала, когда кончится период девичества и настанет эпоха супружества, эпоха, с которой она будет принадлежать одному человеку. И вдруг все надежды исчезли! он не любит ее более, потерял уважение к ней… Какое мучение! Будущее, с удалением молодого человека, закрылось бесцветной пеленой; она осталась одна навсегда. Лишась предмета, избранного сердцем, она должна отдать теперь участь свою в распоряжение случая. Бог знает, кто будет ее мужем; может быть, она сделается жертвою дипломатических расчетов своего отца… О! как в эту минуту опротивел ей свет с своими любезниками!

…Да, она истинно несчастлива! – Она не слыхала, как отворилась дверь, как вошла рыжая англичанка, и тогда только узнала об ее присутствии, когда та пролаяла по-своему, что парикмахер ждет ее в уборной и что маменька приказала напомнить о бале.

– Бал!… Боже, этого только недоставало! Я не поеду на бал, – сказала она также по-английски, – слышите ли? скажите маменьке, парикмахеру, скажите целому свету! я не хочу, не могу. – Елена говорила это с выражением совершенного отчаяния, и если бы была мужчиною, то непременно прибавила бы: «God dam!»1

Однако не ехать на бал нельзя; или ей надобно притвориться больной недели на две, а то – что скажет свет? И она, как жертва, со вздохом повлеклась с своей компаньонкой в уборную.

Чудо-уборная! Какая роскошь! сколько вкуса! Я видал все эти вещи и прежде в магазинах Гамбса, Юнкера, Плинке; но там они не производили на меня такого впечатления, как здесь. Отчего же это? Оттого, что здесь каждая из них гармонически отвечает целому, что здесь они в храме богини; на них лежит печать ее присутствия; они как будто живут своею особенною жизнию. Ну что,

82

например, занимательного в этом бронзовом подсвечнике с транспарантом, если посмотришь на него в магазине? но когда увидишь в нем остаток свечи, подле развернутую книгу и оставленный платок с шифром красавицы; если вообразишь, как она сидит за этой книгою и читает, – то какую магическую прелесть получит и подсвечник, и платок, и даже самая книга, – будь она хоть «Сочинения» Фиглярина! (которых, впрочем, Елена никогда не читала: Боже ее сохрани!). Ну что особенного в этом туалете? Стол с зеркалом – больше ничего! Но вот на нем лежит ее перчатка, вывороченная наизнанку, – крошечная и пахнет амброй. Воображение никак не хочет приписать этого запаха французским духам, а непременно ручке, которая носит ее. Диван – прекрасная мебель, и всё тут! Но красавица переменяла на нем башмаки, и один миниатюрный башмачок забыт горничною. Как небрежно свесились ленточки! – так и тянет к нему! Оглядываешься, нет ли кого – особенно Адуева; хватаешь сокровище и целуешь: нельзя утерпеть!

Теперь Елена сидит в креслах перед трюмо и едва понимает, что происходит около нее; а около нее хлопочут парикмахер и три горничные. Как хороша Елена теперь! Она так гораздо лучше, нежели на каком-нибудь рауте. Там она вооружается особыми приемами, особыми взглядами, особою речью; а теперь горе убрало ее по-своему, но как хорошо! Зачем она не понимает, что она гораздо лучше, когда ею управляет какое-нибудь сильное непритворное чувство? Она небрежно сидит и даже, против обыкновения, не смотрит в зеркало; черные, всегда живые, блестящие, молниеносные глаза подернулись туманом грустной задумчивости; в них дрожит слеза; на щеках румянец спорит с бледностью, то выступая, то пропадая опять; уста полуоткрыты; голова склонилась к левому плечу. Она не почувствовала, как куафер отнял с одной стороны шпильки и как волосы роскошных кудрей прянули на щеку и, играя, вдруг рассыпались кругом по плечу; не заметила, как горничные, примеривая бальную обувь, сняли башмачок с ножки, подложили под нее бархатную подушку, на которой так резко оттенялась эта чудная, восхитительная ножка.

Я постигаю теперь, отчего между парикмахерами нет ни одного угрюмого, задумчивого человека, отчего они веселы и болтливы: иначе и быть не может. Каким бы холодным ни создала природа куафера, но одно уже

83

прикосновение к голове красавицы должно действовать на него магнетически. Изящное действует на самые грубые души, особенно же, я думаю, изящное в виде Елениной головы. Как он деспотически распоряжается прекрасною головкою Елены! то наклоняет, то поднимает ее, поворачивает то в одну, то в другую сторону, как будто рассматривает с видом знатока. Как свободно святотатственные взоры гуляют от маковки к затылку и обратно! Он то нагнется к ней, будто подышать ее атмосферою, то откинется назад, будто полюбоваться издали, как художник любуется своим произведением; вот, вот захватил одною рукою целую прядь волос, а другою… Сколько прелестей открывается с каждым движением! Нет, терпенья недостает! Напрасно глядишь на распятие из слоновой кости, стоящее на столике; напрасно силишься благочестивыми размышлениями заглушить волнение: не помогает! В голове жар, в глазах мутно; кровь то прильет, то отхлынет от сердца… Отвращаешь взоры – и видишь… новое искушение! на диване раскинулось в пленительном беспорядке роскошное газовое платье, готовое заключить красавицу, обнять, стиснуть ее стройный стан, пышные формы… платье до того легкое, воздушное, эфирное, что если бы мы с вами, почтеннейший читатель, вдвоем дунули на него, то оно перелетело бы на другое место.

Нет! больше никогда не пойду в такие места. Лучше посмотреть, что делает Егор Петрович.

Он уж не так бойко спустился с лестницы, как взошел на нее; останавливался на каждой ступеньке, как будто о чем-то размышляя; ноги его подкашивались, точно как, по выражению Гюго, на каждой ноге у него было по две коленки.

Покидая порог дома, в котором он был так жестоко оскорблен и в который не имел намерения возвращаться, ему бы следовало отрясти прах от ног своих; но он, вероятно, забыл сделать это и тихо побрел по тротуару, а кучеру велел ехать вслед за собой. Какая разница между приездом и отъездом! За час он летел еще с надеждой обладать Еленой, с правом на ее сердце и руку; теперь она не существовала для него более. Он шел тихо, как ходят все несчастные, склонив голову на грудь, потупив взоры в землю; не слыхал и не чувствовал ничего. Так он добрел домой. Если бы слуга не догадался снять с него почти насильно шинели, то он в ней вошел бы в

84

залу; но он вошел только в шляпе, сел на такое место, на которое никогда не садился прежде, и тихо, про себя, начал говорить следующее: «Вот жизнь! За час, я еще назывался счастливым, а теперь!.. Глупец! ребенок! к чему послужила мне опытность? положился на счастье!.. Что пользы, что я узнал жизнь вдоль и поперек, что испытал сам и видел, как другие спотыкаются на каждом шагу и все-таки делаются жертвой нового обмана? Знал и – попался!.. Стыд!.. Но кто ж бы устоял против обольщения? Жизнь моя и так не красна; и так я долго крепился: а ведь я человек!.. Как больно обмануться в последней надежде! как грустно отказаться от лучшей мечты!..»

Он погрузился в задумчивость; потом встал и скорыми шагами начал ходить по комнате.

«Что начать?.. Куда я денусь с своей тоской?..» – Он задумался. Наконец вдруг глаза его приняли совершенно другое выражение: они заблистали гневом; губы судорожно сжались. «Нет! – воскликнул он, – я не поддамся горю, не стану томиться под бременем тоски! нет! клянусь честью, нет! У меня достанет твердости отказаться от несбыточной мечты, забыть ее… Я найду чем рассеяться. Чтение, множество покинутых занятий; не поможет – пущусь странствовать по свету: опять в Германию, на жатву новых знаний, под благословенное небо Италии, Греции. Говорят, путешествие всего спасительнее для сумасшедших этого рода. Да мало ли занятий! Вот, например, я целый месяц не видал в глаза своего управителя и не знаю, что делается в моих деревнях; а от меня зависит судьба трех тысяч человек, от них мое благосостояние. Нечего медлить! сейчас же и займусь. О! я возвращу утраченное спокойствие; недаром я мужчина!»

– Эй! – закричал он. Явился человек. – Позвать управителя ко мне в кабинет!

Через пять минут в кабинет вошел, с кипой бумаг, управляющий Егора Петровича, низенький старик, чрезвычайно плешивый, в гороховом сюртуке. Он низко поклонился и стал у порога.

– Давно мы не видались с тобой, Яков! Что ты нынче не ходишь ко мне с делами?

– Я хожу, батюшка Егор Петрович, каждый день, как и прежде, да мне всё говорят, что вы изволите уезжать к барону Карлу Осиповичу.

85

– Сегодня это в последний раз сказали тебе. Начиная с нынешнего дня, докладывай мне обо всем, показывай каждую бумагу. Я сам хочу всё видеть и знать.

– Слушаю-с, – сказал старик и низко поклонился.

– Что же у тебя есть?

– Да вот, сударь, архитектор из воронежской вотчины пишет, чтобы изволили назначить срок, когда дом в Ельцах должен поспеть: еще осталось довольно работы, а весна близко. Да садовник просит выписать семян для цветника, что вы приказали разбить; реестр прислал, да не по-нашему писано.

– Врут они оба! – с сердцем прервал Адуев, – ничего не нужно. Оставить стройку и отпустить архитектора; в саду тоже никаких затей не нужно. Я не поеду туда.

Слушаю-с, – и старик низко поклонился.

Недаром рассердился Адуев: все частные планы, о переделке деревенского дома и о переменах в саду, входили в один общий план его женитьбы. Он уже мысленно нарек Елену своею и, составив теорию будущего счастия, начал практически приводить ее в исполнение. Воронежскую свою деревню, имевшую прекрасное местоположение, назначил он будущим жилищем и тамошний старый, мрачный, некрасивый дедовский дом задумал преобразить в светлый храм любви, там он предположил свой Эльдорадо. Он изучил вкус Елены до мельчайших подробностей, искусно выведал будущие ее желания и, соединив их с своими, начал делать, сообразно этому, перемены в деревенском доме и саду: пригласил архитектора и выслал из Петербурга планы для переделки дома, садовнику тоже надавал множество приказаний. Он уже помышлял о покупке мебели и разных вещей для украшения дома, уже мысленно распределил занятия в деревне, расположил свой будущий семейный быт, заботился о дополнении библиотеки любимыми авторами Елены; часто задумывался о том, как введет милую хозяйку в дедовский приют и начнет новую эпоху жизни. Хозяин, благодетель своих подданных, муж, обладатель прелестной женщины, и потом – вероятно, отец… какая будущность! И вдруг – кто бы мог подумать?.. Демон бешенства овладел им, когда управитель напомнил ему о планах, которые превратились теперь в воздушные замки и никуда не годились.

Он начал опять ходить по комнате.

86

– Что у тебя еще есть? – сердито спросил он.

– Староста ярославской вотчины пишет, – с трепетом начал Яков, – не будет ли вашей милости помочь как-нибудь двум парням; им пришел черед в рекрутчину; у одного-то осенью отец ногу порубил, сидит на печи поклавши руки, а он с сыном только и работали на всю семью; остались бабы да малолетки – хоть по миру идти; другой сосватал было невесту, сироту, – девка работящая, клад для семьи. Такие горемыки, пишет староста, что сердце ноет, глядя на них.

Адуев нахмурился.

– Что?.. невесту?.. Я ему дам невесту! Сумасшедший, вздумал жениться! Вздор! обоих в солдаты, а девку на фабрику; если староста еще будет писать, так и его туда же! Я не люблю шутить! слышишь, ты?

– Слышу, батюшка Егор Петрович; завтра приготовлю ответ.

– Дальше!

– Из курской деревни мужички челобитье прислали, крепко жалуются на неурожай, просят, не отсрочите ли недоимки еще на годок: больно худо пришло.

– Вздор! чтобы нынешний же год всё до копейки было взыскано, а не то… понимаешь?

– Ваша барская воля, сударь. Завтра напишу, – отвечал старик и низко поклонился

– Всё ли?

– Всё, сударь.

– Ну ступай же; да смотри, докладывай мне обо всем самому.

Управитель вышел из кабинета в переднюю, где ожидал его другой старик, Елисей, дядька и камердинер Адуева.

– Что, батюшка Яков Тихоныч, подеялось с Егором Петровичем? Поведай. Ума не приложу: никогда я не видывал его таким.

Яков махнул рукой и рассказал, что произошло между ними – как барин принял челобитную мужиков, как отвечал на просьбу рекрут. «Видно, в покойника барина пошел! – так заключил Яков свой рассказ, – человек, подумаешь!»

– Что ты говоришь, Яков Тихоныч!

– Ей-богу, право.

Старики попотчевали друг друга табаком и разошлись. Между тем Адуев ходил в сильном волнении по комнате.

87

– Ну вот, я теперь и спокоен! – говорил он, судорожно отрывая одной рукой пуговицу у сюртука, а другой царапая чуть не до крови ухо, – совершенно спокоен! Одно дело кончил; теперь займусь другим… О! я забуду ее!..

В это самое время лукавый напомнил ему про доклад управителя о перестройке деревенского дома; воображение начало развивать картину утраченного блаженства; он представил себе поэтический приют – дом, чудо удобства, вкуса и роскоши, прелестный сад, где искусство спорило с природой; о том, как бы они вдвоем с Еленой заперлись там от глупых соседей, от целого мира; там он с волшебным зеркалом лежал бы у ног своей Армиды.

…И всё погибло! Великолепное здание мечтаний рушилось! – Он совсем оторвал пуговицу и до крови расцарапал ухо.

– Нет! это низость, малодушие! – вскричал он, – прочь, лукавые мысли! прочь, обольстительные мечты! полно вам тешить меня! я вытесню вас из памяти, запишусь под знамена какого-нибудь развратного корифея буйных шалунов, пристану к их хору и среди оргий истреблю память о ней, буйным криком перекричу голос сердца… Завтра же начну новую жизнь!

Он схватил перо, лист бумаги и начал писать. Через пять минут он кликнул Елисея.

– Завтра у меня будут обедать эти двадцать человек, которые здесь записаны. Разошли к ним людей с приглашениями, а на тебя возлагаю заботы о столе. Смотри же! роскошный обед, шампанского вдоволь, да были бы карты!..

– Помилуйте, сударь, ведь уж ночь: когда успеешь?

– Успей когда хочешь! – закричал Егор Петрович, – я ничего знать не хочу! чтоб было! Старый черт, умничать стал – вон!

Старик сначала с удивлением, потом с грустью посмотрел на Адуева.

«Старый черт! – шептал он, покачивая головой, – каково махнул? отродясь не слыхивал себе такого счастья! Чего я дождался от вас, Егор Петрович, дожив до седых волос! Вынянчил вас, тридцать лет служил вашему батюшке, под туретчину с ним ходил, а и от него не слыхивал такого нехорошего слова».

Адуев молча показал ему рукою на дверь. Старик отер ладонью слезу, поднял с пола реестр, написанный

88

Адуевым, и тихо, печально, с поникшей головой побрел вон.

«Боже! – воскликнул Адуев с тоской, – куда завлекла меня страсть? что я делаю? – я потерял рассудок…» – Он закрыл лицо платком и зарыдал глухо, без слез. Его страшно было слушать: он был жалок и ужасен. Ему стало душно, жарко, несносно; он с трудом переводил дыхание; признаки душевной бури и физического недуга уже легли на лице, которое, еще за два часа пред тем свежее, прекрасное и цветущее, теперь совсем изменилось: глаза потеряли блеск, будто после продолжительной болезни, щеки опустились, все черты были искажены, волосы в беспорядке. Наконец мало-помалу бешеная тоска впала в тихую грусть; он наружно стал спокойнее. Одной рукой облокотясь на стол, другой он машинально вертел лежавший на столе какой-то билет; наконец, бросив на него случайно взгляд, он прочел: «Билет для входа на бал в Коммерческом клубе».

– Откуда взялся этот билет? – спросил он, кликнув слугу.

– Какой-то барин завез и приказал сказать, что надеется вас непременно видеть на бале.

«А! Сама судьба посылает мне средства к развлечению! Пойду, куда она влечет меня; может быть, неожиданно буду счастлив».

– Давай же одеваться! – сказал он слуге, – и вели закладывать карету.

– Знаешь ли, где Коммерческий клуб? – спросил он кучера.

– Никак нет-с.

– Где-то на Английской набережной; надо спросить.

– А! знаю-с!

– Ну так пошел туда!

Все бытописатели, когда приходилось писать о бале, не забывали никогда упоминать о самом ничтожном и само собою разумеющемся обстоятельстве, что подъезд и окна бывают ярко освещены, а улица перед домом заперта экипажами. Да разве может обойтись без того один съезд порядочных людей? Конечно, описать эти мелочи, как описал Пушкин в «Онегине», другое дело! Туда мы и отсылаем любопытных по этой части и упоминать более об этом не станем, потому что не намерены изображать картины бала, который нам нужен только для одного обстоятельства, имевшего большое влияние на судьбу Егора Петровича.

89

Адуев вошел в сени, сунул билет свой в руки богато одетого швейцара и с удивлением стал подниматься на лестницу, которую облепил дорогой ковер, сделавший бы честь не одному кабинету; по бокам тянулся ряд померанцевых и лимонных дерев; она упиралась в двери с золотой резьбой, с хрустальными стеклами. В передней толпились официанты, одетые в бархат, облитые золотом. Одним словом, всё было так, как бы пристало какому-нибудь аристократическому балу.

«На публичном бале – и такая роскошь! – подумал Адуев, – странно!»

Двери отворились, и ему представилась анфилада ярко освещенных комнат. Остановившись на минуту в дверях залы, он через лорнет вперил взоры в толпу и с удивлением увидел, что тут собралась вся петербургская аристократия, «сливки общества». Перед глазами у него беспрестанно мелькали звезды, ленты, все существующие на свете мундиры, потому что тут находились представители всех держав. Тут были и те молодые люди, которые наружными качествами отличились бы всюду, даже на Страшном суде, когда вся толпа человечества предстанет вместе. Тон, приемы, костюм, доведенные до высшей степени изящности и совершенства, простоты и естественности, под которые нельзя подделаться, обличали в них первоклассных денди, людей, на которых воспитание чуть ли не сама природа набрасывает особый оттенок.

«Эти как попали сюда? – подумал Адуев, – я никогда не слыхивал от них ни слова о Коммерческом клубе». – И отошедши к зеркалу, он бросил испытующий взор на свой костюм, потом вошел в залу.

Недалеко от дверей стоял старик почтенной наружности в иностранном мундире. Он раскланялся с Адуевым и сказал ему какое-то приветствие.

«Здесь собрано всё, чтоб сделать этот бал непохожим на публичный, – подумал Егор Петрович, – какой-то старик встречает меня, как будто хозяин! Верно, бывает у барона и видал меня».

Он вежливо отвечал на поклон и отправился далее.

Наконец, добравшись до того места, где совершалась первая часть бала – танцы, он остановился. Там собрались блистательные дамы, от которых Адуев по возможности бегал, которые зимой, по вечерам, живою гирляндой обвивают бельэтаж Михайловского театра, а по утрам Невский проспект, которые летом украшают балконы

90

каменноостровских дач. Они, как звезды первой величины петербургского общества, разливали вокруг себя радужный свет. Какая утонченная изысканность! сколько изящества и вкуса в нарядах! На Адуева так и повеяло холодом приличий, так и обдало той атмосферой, в которой бывает тесно, несвободно дышать мыслящему человеку. Он внутренне проклял Бронского, который привез ему билет. «Повеса! – ворчал он, – и не предупредил меня! Верно, хотел сделать сюрприз. Признаюсь, ему удалось как нельзя лучше. Да где же он сам! отчего по ею пору не едет?»

В это время одно из блистательнейших светил, протекая мимо его, остановилось.

– И вы здесь, monsieur Адуев? – сказало оно, – редкое явление – вы такой нелюдим! Через кого вы здесь?

– Через Бронского, княгиня.

– А я думала, через барона, – сказала она и потекла далее, влача за собой маленькую, коротенькую княжну, как корабль влачит лодочку.

«Да, как не так! – подумал Егор Петрович, пробираясь далее, – поедет барон в Коммерческий клуб, несмотря даже, что и ваше сиятельство здесь! Впрочем, все его товарищи по службе и по висту приехали же сюда; стало быть, и он мог бы приехать».

– Ah! bonjour, cher George!2 – вскричал молоденький гвардейский офицер, схватив его за руку, – как ты попал? Ну, очень рад, что ты одумался и наконец разрешил показаться в свет. А ведь прежде ты терпеть не мог. Не правда ли, что здесь очень мило? magnifique, n’est ce pas?3 Пойдем, я познакомлю тебя с Раутовым, Световым, Баловым. Премилые ребята! они заочно любят тебя и бранят давно, что ты прячешься от людей. С твоими достоинствами, надо идти вперед. Пойдем!.. Да! кстати! будешь ли в пятницу у австрийского посла?

– У австрийского посла! В уме ли ты? Будто это одно и то же!

– Да, почти, mon cher; все те же лица будут там; разве императорская фамилия…

91

– Полно вздор говорить! Лучше скажи, будешь ли завтра у меня обедать? Я послал к тебе приглашение.

– Что у тебя? сюрприз готовишь? уж не наследство ли получил? Да постой! ты что-то бледен, расстроен… Ну так и есть! бьюсь об заклад, что наследство; ты из приличия делаешь кислую мину… В таком случае не следовало бы приезжать; а то – что скажут в свете? – серьезно шепнул он ему на ухо и бросился навстречу входящей даме с девицей; а Адуев пошел далее, беспрестанно сталкиваясь по пути с знакомыми и с неизбежными вопросами: «Ах, и ты здесь? – Каким образом вы попали сюда? – Ба! вот сюрприз! браво! – И вы в свете?»

Наконец это надоело ему, и он вышел из залы в следующие комнаты, частию пустые, частию наполненные играющими в карты. «Всё это слишком богато для публичного бала, – думал он, – куда ни обернешься, везде мрамор, бронза. Какая мебель! точно как будто еще вчера здесь жил какой-нибудь вельможа: расположение и уборка комнат ясно показывают это. Вот и картинная галерея!» – И направляя лорнет на картины, он ахнул: тут были произведения итальянской кисти всех школ, почти всех знаменитых художников, в оригиналах. «Что это значит?» – воскликнул он. Между прочим, тут были портреты государя и государыни, превосходной работы, и подле них портрет какого-то генерала в иностранном мундире. Он искал взорами знакомых, чтобы спросить, чей он; но знакомых тут не случилось, и он стал рассматривать группы изваяний. Опытный взор его тотчас увидел превосходный резец. Тут также были бюсты государя императора и государыни императрицы, поставленные на возвышении; а с противуположной стороны, на таком же возвышении, стоял бюст того же генерала.

– Чей это бюст? – спросил он мимо проходившего знакомого англичанина.

– Неаполитанского короля, – отвечал тот и исчез в толпе.

«Что за влечение Коммерческого клуба к неаполитанскому королю? уж скорей бы к английскому: по крайней мере, торговая нация. Странно!» – А! – воскликнул он почти вслух, – понимаю! верно, клуб нанимает дом, и хозяин оставил всё в своем виде… Ну, теперь понимаю!

Между тем отдаленные звуки музыки, доносившиеся из залы, привлекали, а толпа, суетившаяся около него, увлекала его туда. В дверях ему попался тот же старик

92

и опять обратился к нему с учтивым вопросом, отчего он не танцует.

– Покорно благодарю; я никогда не танцую, – отвечал он сухо.

«Что он пристает ко мне? – бормотал Егор Петрович, отходя прочь, – верно, я понравился ему. Да нет, вон он и за другими ухаживает. Так… добрый человек. Ведь есть этакие старики, что ко всякому лезут. Чудак должен быть; уж не помешанный ли? в публичных местах иногда являются такие. Надо спросить, кто это такой».

Но тут опять не было знакомых, а между тем кончился контрданс, и Адуев, прислонясь спиною к мраморной колонне, случайно переносил задумчивые взоры на все предметы, без выражения, без смысла. Тоска глубже впилась в его сердце, червь отчаяния сильнее шевелился в груди среди чада великолепного бала; молодой человек сильнее чувствовал свое одиночество, потому что душа его была слишком чужда беспечного ликования, бессмысленной радости без всякой цели; обаяние бала поглотило всех: только его не коснулось очарование; он был похож на зрителя, который постигает фокусы шарлатана и не разделяет удивления с толпою. «Бал! бал! – думал Адуев, – и это может занимать людей целую неделю! Если б их ожидало что-нибудь новое, невиданное, неслыханное, тогда ждать бала – было бы только любопытство, свойственное человеку. Но за неделю взвесить сумму наслаждений, рассчитать каждое мгновение этого события, тысячу раз повторенного и столько же раз имеющего повториться, и все-таки ждать – это просто ничтожество!» Адуев не понимал радости, суеты молодых людей и был прав, так точно как они не поняли бы его тоски, если б знали о ней, захохотали бы над его горем и тоже были бы правы.

Но посмотрите, что с ним сделалось! Взоры его, блуждая до сих пор рассеянно, вдруг сделались неподвижны, – с жадностью, с изумлением устремились на один предмет. Он остолбенел, дыхание у него замерло… Какой же предмет, кажется, мог бы увлечь всё его внимание, взволновать? и где же? на бале! Одна только Елена действовала на него таким образом. А разве я говорю, что и теперь не она подействовала на него? Именно она, бледная, печальная, сидела подле этрусской вазы, едва отвечая на любезности трех денди.

«Елена!.. Что это значит? в Коммерческом клубе? зачем? И так грустна… Боже, она несчастлива!» Вот

93

вопросы, молнией мелькнувшие в голове Егора Петровича, а в сердце раздался вопль проснувшейся страсти, голос участия заговорил сильнее, нежели прежде, потому что он не видал ее несчастною.

Он видит, что три любезника отпорхнули от нее, не узнав в ней обыкновенной Елены, всегда приветливой, всегда любезной, и повлеклись за графинею Z*, как хвост за кометой. Она одна; глаза ее не горят по-прежнему торжеством победы и самоуверенности; из них готова капнуть слеза; она с отвращением смотрит на толпу; ей досадна, противна суетность; не то ей нужно теперь: ей нужны объятия и утешительные слова дружбы, горячее сердце матери, которому бы она поверила тоску. Но где мать? Она сидит среди блистательных старух и так же занята балом, так же не понимает ее горя, как другие, а подруги носятся в бальном чаду, от которого очнутся, может быть, только на третий день после бала.

Где же взор участия? Одно только и было существо, которое понимало ее, которого сердце билось для нее одной – и какое сердце! Теперь оно, это единственное сердце, оскорблено ею же. О, как несносно!.. Она машинально обратила глаза на толпу, задумчиво глядела на всё окружающее; наконец смотр толпе кончен; она подняла взоры вверх, как будто считая колонны; вот дошла до последней: больше не на что смотреть… Ба! что это такое? С нею то же сделалось, что прежде с Егором Петровичем. Отчего эти грустные, задумчивые взоры вдруг сверкнули опять молнией? отчего слезы внезапно выкатились и стали, как два алмаза, на ресницах? Она чуть не вскрикнула; приличие едва заглушило радостный вопль. Что это значит?.. А это значит то, что она увидела Адуева.

Мысль, что он не разлюбил ее, что, забыв принятые им правила, победив отвращение к шумным сборищам света, к этим шабашам, приехал сюда видеть ее, искать примирения, с надеждой возвратить утраченное, – мысль эта вдруг облила лицо ее светом радости, какой она никогда не чувствовала, торжествуя свои победы. Вот отчего показались слезы; вот отчего она забыла и свет, и толпу, и приличия и устремила страстный, умоляющий взор на молодого человека.

Он видел и понял всё. Нужно ли ему еще доказательств, что он любим? Бледность, печаль, отважный, по его мнению, поступок – приезд в клуб – говорили

94

слишком красноречиво, а взор довершил только победу, победу самую блистательную, не над сахарным сердцем паркетного мотылька, но над сердцем, оскорбленным ею. Торжествуй, красавица!

«Нарочно для меня приехала сюда! – в восторге думал также Егор Петрович. – И как она узнала? Вероятно, посылала осведомиться у людей. Так печальна!… О! она любит меня; нет сомнения!» Он подошел к ней с выражением полного счастия на лице.

– Я виновата, George! – сказала она тихо, – кругом виновата! Простите меня; забудьте, что я говорила и делала; не верьте словам моим: они были внушены досадой и оскорбленным самолюбием. Я люблю вас, как никого не любила до сих пор, но сама не знала о том. Я еще никогда не лишалась любимого предмета, не испытала разлуки. Простите меня! Мучительно оскорбить человека и вдобавок человека, которого любишь, и страдать без прощения, ежеминутно сознавая вину… О! если вы простите меня, как я буду уметь любить вас, беречь свое счастие, которое разрушила по легкомыслию! Вы дали мне урок, научили уважать себя…

Елена отвернулась в сторону, чтобы скрыть слезы, которые появились во множестве и готовы были брызнуть без церемонии, как у всякой женщины в подобном случае. Она говорила скоро, прерывистым голосом. Не понимая ни своего, ни чужого сердца, она то боялась, то надеялась и не смела угадать ответ. Она была просто женщина, но женщина-ребенок: настоящая женщина поступила бы иначе на ее месте, хотя следствия были бы одни и те же. На всё надобно сноровку, Елена Карловна. Вы еще молоды, сударыня! спросили бы опять у графини: та бы научила вас.

Адуев побледнел: он едва перенес горе; но неожиданный переход, оглушающий удар счастия был не по силам ему.

– Ни слова более!.. Пощадите меня, Елена! я не перенесу, мне дурно… силы покидают меня!

И, сказав это, он тихо опустился подле нее на стул. Елена теперь только угадала ответ и хотела бросить взор на небо, но он встретил потолок, расписанный альфреско, – небо для бала очень хорошее, особенно для тех, которые там были: они бы не желали и сами лучшего – с целым миром мифологических богов. Между ними Амур, казалось, улыбнулся ей и будто хотел

95

опустить из рук миртовый венок на ее голову в знак торжества своего могущества.

Счастливец Адуев! В каком упоительном состоянии он теперь! чувство восторга втеснилось в грудь его и мешает ему говорить, думать, даже дышать. Он сидит неподвижен, бледен, еще не может мысленно измерить своего блаженства… мысли цепенеют в голове и сливаются в одну необъятную отрадную идею: «Она любит!» Язык его онемел. Опять досадный, помешанный старик подошел с вопросом, не дурно ли ему, не нужно ли ему воздуха, fleurs d’orange, des sels…4

– Нет-с, мне теперь ничего не нужно! – сказал он, собравшись с силами. – Елена, – шепнул он ей, – этой минутой вы выкупили бы кровную обиду. Я, я один виноват во всем; я опытнее вас, должен бы был поступить иначе, а не горячиться, как семнадцатилетний мальчик. Теперь обращайтесь со мной вдвое холоднее, будьте вдесятеро капризней, причудливей: я всё снесу! – Он встал.

– Куда вы?

– К барону, просить вашей руки.

– Теперь?.. Возможно ли! на нас и так обратили внимание.

– Уговорите, по крайней мере, вашу маменьку ехать поскорее домой.

Барона насилу оттащили от виста, а баронессу от старух. Адуев посадил их в карету и у их крыльца высадил опять и вошел к ним.

– Отдайте мне Елену, барон; только вашего согласия недостает для моего счастья.

– Ба! что это тебе вздумалось теперь? чего ты смотрел прежде? Отложи хоть до утра. И так ты нашу игру расстроил. А какой вистик! Я был в выигрыше. Представь: у меня был туз, король сам-третей, у адмирала…

– Не откладывайте моего счастья ни на минуту! Я хочу уехать с мыслию, что Елена моя.

– Пожалуй! я люблю тебя как сына и давно готов, жена тоже; да что скажет Елена?

– Рара! – сказала она умоляющим голосом, – faites ce, qu’il vous demande: je le veux bien!5

– Вон она что говорит! как это ты угадал ее мысли? Ну – быть так!

96

Отец и мать благословили дочь. Молодые люди очутились вдвоем в той же комнате, у того же флигеля, где несколько часов Адуев претерпел поражение; но кто старое помянет, тому глаз вон! Однако Егор Петрович помянул.

– Я так много страдал, – сказал он, взяв ее за руку, – вы так долго мучили меня, что… на этом месте, где легкомысленно оскорбили меня… О! вам так легко загладить оскорбление!

Он подвинулся ближе; она взглянула на него и, улыбаясь, в смущении опустила тотчас взоры в землю; краска разлилась по лицу. У обоих сердца бились сильно, оба едва переводили дыхание. Наконец он наклонил несколько голову, хотел коснуться устами пылавшей щеки ее, но она отвернулась, и роскошные, благоуханные кудри осенили лицо молодого человека… обернулась опять, как будто играя; уста его еще на том же месте, еще жаждут награды; она уже не отворачивалась, а глядела на него в какой-то нерешимости, в недоумении, с улыбкою. У обоих из глаз выглядывало счастие; недолго оставались они в бездействии: невидимая электрическая нить, проведенная от взоров ко взорам, укорачивалась… они зажмурились, а уста сошлись… Он обомлел и, замирая, с трепетом, преклонил колена и осыпал пламенными поцелуями руки ее.

– Ну, на первый раз довольно! – сказал барон, стоявший в дверях. – Теперь пойдемте ужинать.

Молодые люди отскочили друг от друга, как два голубя, испуганные выстрелом.

– Нет… мы… так-с, барон!.. – пролепетал Адуев и стоял, как школьник, почесывая голову, а Елена начала рыться в нотах.

– Ужинать! – плаксиво сказал он, – да неужели вам хочется ужинать?

– А как же нет? И тебе советую. Ты расстроил уж вистик, когда у адмирала… о! я этого никогда не забуду!.. Да еще без ужина хочешь оставить? Слуга покорный!

Прочитав еще раз ярко написанное выражение счастия в глазах Елены, осыпав еще раз поцелуями руки ее, Адуев помчался домой – не берусь описывать, в каком положении: женихом не был, но должно полагать, что ему было приятно.

Он опять вошел в шляпе прямо в кабинет, где застал своего камердинера Елисея. Старик был всё еще не в

97

духе от «нехорошего слова», сказанного барином. Егор Петрович заметил это.

– Елисей, – сказал он, – я тебя обидел сегодня. Виноват! не сердись на меня. Даю тебе честное слово что вперед этого не будет.

Елисей сначала выпучил глаза на барина, потом вдруг повалился ему в ноги и поцеловал руку.

– Батюшка Егор Петрович! – начал он, – ведь я холоп ваш; тридцать лет служил вашему батюшке, под туретчину ходил с ним, много господ видал на своем веку, а этакой диковинки не слыхивал, чтобы барин у холопа прощенья просил!

– Да разве стыдно сознаться в своей вине и стараться загладить ее? И притом ты больше не холоп: я отпускаю тебя на волю и даю пенсию.

– На волю!.. За что, сударь, прогневались на меня? на что мне, безродному, воля? куда на старости преклоню дряхлую голову? Век жил в вашем доме; в нем хотел бы и умереть, если не откажете в куске хлеба старику. За милость благодарен; только Бог с ней!.. Я вынянчил вас, тридцать лет служил покойному барину, под туретчину…

– Живи и делай что хочешь. Только не пора ли тебе отдохнуть от трудов? Служба твоя кончена. На вот, возьми хоть это.

Он подал ему бумажник с деньгами. Елисей посмотрел на него с одной стороны, обернул на другую, покачал головой и положил на стол.

– И, батюшка Егор Петрович! да на что мне? Нужды мы, по Божией да вашей милости, не видим: сыты, одеты, обуты; а сколько бедных без куска хлеба! Лучше пожалуйте им. От себя не отсылайте. Пока силы есть, пока ноги таскают, не перестану служить вам. Ну где молодому парню за порядком смотреть! да угодить вам! Я вынянчил вас, тридцать лет служил батюшке, под туретчину с ним ходил…

– Ты честный человек, Елисей! Бог наградит тебя. Ну, теперь послушай: я тебе новость скажу, старый…

– Что, сударь, старый? – спросил он торопливо.

– Старый мой пестун!..

– Ух! отошло от сердца! А уж я думал опять, прости Господи, старый черт скажете.

– Добрая весть! Порадуйся: я женюсь на Елене Карловне.

– Ах ты, Господи! воистину радость сказали. Привел Бог дожить до такого счастья!

98

Старик перекрестился со слезами на глазах, потом опять поклонился в ноги Адуеву и поцеловал его руку.

– Поздравляю, батюшка! Кабы покойный барин, батюшка ваш, да покойница барыня, матушка ваша, были живы, царство им небесное! – Старик опять набожно перекрестился и взглянул на образ. – То-то бы радости-то было! то-то бы благодарили Бога за милость! Да не привел Господь их дожить до такого счастья, а меня, грешного, удостоил. Поздравляю, батюшка! Побегу рассказать дворне! – Старик обтер ладонью слезу и, спотыкаясь, побежал из комнаты.

Адуев почти не спал ночь, а поутру, раньше обыкновенного, начал одеваться, чтоб лететь туда, куда влекло его сердце, где его ждало другое. Кончив свой туалет, он взял шляпу и вышел в переднюю. Перед крыльцом серый рысак едва стоит на месте, храпит и роет копытом снег, как будто предчувствуя нетерпение своего господина. Человек набросил на Егора Петровича шубу и отворил уже дверь, но вдруг, как гриб вырос из земли, явился плешивый управитель с пребольшой кипой бумаг. Он низко поклонился и стал у порога.

– Что ты, Яков?

– Да к вам-с, с делами.

– С какими делами?

– Вы вчера наказывали ходить всякий раз к вам с докладом.

– Я наказывал?.. Что-то, брат, не помню. – Он подвинулся к дверям.

– Как же, сударь! вы изволили сказать: «Показывай мне каждую бумагу: я хочу сам всё видеть и знать».

– Будто так и сказал?.. Да нельзя ли отложить?

– Никак нельзя-с. Вот я приготовил ответ на челобитье мужичков, что недоимки-де сроку не терпят, – и тем, что черед в рекруты пришел…

– А, помню, помню! – сказал Егор Петрович. – Эти ответы не годятся. Напиши, что недоимки я прощаю совсем…

– Что вы, сударь! да ведь там восьмнадцать тысяч! – с испугом вскричал управитель.

– Нужды нет, – спокойно отвечал Егор Петрович. Елисей с Яковом покачали головами. – Сверх того, из своих отпускаю десять тысяч на помощь самым бедным; а за рекрут деньги внести: одному дать тысячу рублей на свадьбу и на разживу, а другому столько же на поддержку

99

семьи. Садовнику я сам куплю семян, а архитектору написать, чтобы дом совсем отделать к июню месяцу; я мебель и всё пришлю.

Проговорив это, Адуев пошел проворно к дверям.

– Вот-с… вот-с, позвольте, сударь! Еще из орловской вотчины пишут, что хлеб весь расхватали: требование большое. Не прикажете ли почать запасный? Староста пишет… Да вот я прочту, что он пишет…

Яков вздел на нос медные очки и стал рыться в бумагах, наконец достал замасленное письмо и, откашлянувшись, начал: «Желаю здравствовать многие лета милостивому нашему батюшке Егору Петровичу, а и уведомляю, что Фомка да Гараська Лапчуки, да Горшенков Фадей, да Мишка Трофимов с отцом, с Трофимом Евдокимовым, на десяти подводах…»

– Полно тебе, Яков Тихоныч, людей-то смешить! – сказал Елисей, – посмотри-ко, где Егор-то Петрович! – Он показал ему в окно на улицу, вдоль которой мчался Адуев.

Егор Петрович, видя приготовления Якова к чтению письма, каковая операция угрожала продолжиться с добрые полчаса, ускользнул в двери и – был таков! Серый рысак по-вчерашнему выбивался из сил и летел как стрела по Невскому проспекту. «Пошел!» – кричал опять поминутно Адуев. – «Эка сорвиголова! провал бы тебя взял!» – опять ворчали прохожие, глядя ему вслед.

– Ну, что скажешь, Елисей Петрович? Шутка! восьмнадцать тысяч недоимки простил да десять от себя впридачу дал – выходит двадцать восемь! На выкуп парней из рекрутчины что пойдет! Две тысячи им отпустить велел так, ни за что ни про что! Двадцать тысяч с лишком, подумай сам, в минуту махнул – что табаку понюхал!

– Не в покойника, нечего сказать!

– Человек, подумаешь!

– Что ты говоришь, Яков Тихоныч?

– Ей-богу, право.

Старики попотчевали друг друга табаком и разошлись. Адуев явился к себе домой после всех гостей, названных накануне. Между ними был и Бронский, доставивший билет в Коммерческий клуб.

– Хорош! – сказал ему Адуев, – а обещал быть в клубе! Где протаскался, повеса? говори! и зачем не

100

предупредил меня об этом бале? Я, признаюсь, такой роскоши не ожидал.

– Помилуй! – отвечал тот, – не я ли целый вечер прождал тебя у дверей залы? Отчего ты не изволил явиться? Как бы, кажется, не свидеться там? Я бы уж не прозевал. Да что тебе там особенно роскошно показалось? В твоей передней, право, не хуже.

– Помилуй! прислуга в бархате, в золоте! всё блестит, везде мрамор, бронза! какое освещение! какая мебель! целая картинная галерея! А общество! а тон! а приличие, вкус в нарядах! Меня всё с толку сбило. Хоть бы у посланника, так…

– Прислуга в бархате?.. мрамор… бронза… тон… приличие… общество? – с изумлением, протяжно повторял Бронский. – Помилуй! в уме ли ты? И что там за общество? придворных, что ли, ты там видел? или дипломатический корпус?

– Весь, братец! А графиня Z*? а Р*? а все денди?.. Да вот спроси у Дружевского. И он был там. Не правда ли, Дружевский, что вчера на бале были все посланники и вся петербургская знать?

– Да, все были.

– Да на каком бале? позвольте спросить? – сказал Бронский.

– На том, где мы были вчера с Адуевым; у неаполитанского посланника.

– Поздравляем! – закричали все с хохотом, – ты из одной крайности перешел в другую: бывало, никто не дозовется тебя, а тут без зову пожаловал!

И молодые люди пустились хохотать и острить. – Адуев призвал кучера и спросил, куда он вчера возил его.

– Да куда вы приказывали: на бал, на Английскую набережную. У того дома всегда видимо-невидимо карет стоит, а в окошках огни горят, когда ни проедешь. Я и смекнул, что, должно быть, там.

Адуев расхохотался вместе с прочими при этом наивном объяснении, особенно когда узнал, что «помешанный» старик, пристававший к нему, был сам хозяин, неаполитанский посланник.

Поднимая первый стакан шампанского… Заметьте: я сказал, не бокал; это бы был анахронизм; в обществе молодых и холостых людей шампанское из бокалов не

101

пьют…6 Поднимая первый стакан шампанского, Егор Петрович предложил тост за здоровье баронессы Елены Карловны Нейлейн, своей невесты. Молодежь встрепенулась, шумно вскочила на стулья и хором поздравила счастливца. Дурачеств было наделано немало в тот день.

К посланнику Егор Петрович отправился с извинением и как тот знал барона, то охотно познакомился и с ним и обещал, в благодарность за приезд его на бал, быть у него на свадьбе, на которую я приглашаю моих читательниц и читателей.

102


1 «Черт возьми!» (англ., искаж.; правильно: «God damn!»)

2 – А! здравствуй, дорогой Жорж! (фр.)

3 превосходно, не правда ли? (фр.)

4 эссенции апельсиновых цветов, нюхательной соли (фр.)

5 сделайте то, о чем он просит вас: я этого очень хочу (фр.)

6 Примечание для читательниц (примечание Гончарова).


Гродецкая А. Г. Примечания к повести «Счастливая ошибка» // Гончаров И. А. Полн. собр. соч.: В 20 т. СПб.: «Наука», 1997. Т. 1. С. 645-656.
СЧАСТЛИВАЯ ОШИБКА


(С. 65)

Автограф неизвестен.

Впервые опубликовано: за границей – Ляцкий. С. 321-355 (с ошибками); в России – Недра. 1927. Кн. 10. С. 243-287 (публ. А. Г. Цейтлина; с рядом неточностей).

В собрание сочинений впервые включено: 1952. Т. VII.

Печатается по тексту: Лунные ночи. Л. 126-165.

Датируется 1839 г. в соответствии с датировкой «Лунных ночей».

Долгое время остававшаяся неизвестной, нигде специально не упомянутая самим автором (в черновом автографе Автобиографии 1858 г. имеется лишь общее упоминание о «ничем не замечательных» ранних повестях – см. выше, с. 611), «Счастливая ошибка» единственный раз при жизни Гончарова попала в поле зрения историка литературы: среди материалов, опубликованных в «Русской старине» к 50-летнему юбилею литературной деятельности А. Н. Майкова, появилась заметка редактора журнала М. И. Семевского «Аполлон Николаевич Майков в 1836-1839. Рукописный альманах 1839 года», в которой, среди прочего, была названа и неизданная повесть Гончарова, «уже обнаруживающая замечательный талант» (PC. 1888. Кн. 5. С. 534). Несколько позднее А. Мазон, получив доступ к «Лунным ночам», хранившимся у вдовы Л. Н. Майкова A. А. Майковой, изложил содержание «Счастливой ошибки» в статье «Неизвестная первая новелла Ивана Александровича Гончарова» (?asopis pro moderni filologii. P?aha, 1911. № 2. S. 106-111).

«Счастливая ошибка», по справедливому замечанию Н. Г. Евстратова, «менее всего была “домашним” произведением, хотя и предназначалась автором по-прежнему для узкого круга Майковых» (Евстратов. С. 184). В ней гораздо заметнее ориентация Гончарова на современную ему «большую» литературу. «Счастливая ошибка» принадлежит к жанру светской повести, мимо которого «в той или иной мере» не прошел «ни один заметный писатель 30-х годов»1 и который был представлен сочинениями Пушкина, Лермонтова, А. А. Бестужева-Марлинского, B. Ф. Одоевского, М. П. Погодина, Н. А. Полевого, Е. П. Ростопчиной, Н. Ф. Павлова, А. Ф. Вельтмана, В. А. Соллогуба, Е. А. Ган, М. С. Жуковой и др.

На первую половину 1830-х гг. пришелся стремительный расцвет жанра. Его горячий пропагандист С. П. Шевырев увидел в нем принципиально новое явление, сменившее экзотику «кавказских» и «фантастических» повестей изображением жизни «как она есть», в «обыкновенности» ее светских будней, но сохранившее при этом такие особенности,

645

как «яркое событие», положенное в основу рассказа, и одушевляющее рассказ «сильное чувство» (МН. 1835. № 5. С. 124). С критикой узкосословного содержания, вложенного Шевыревым в само понятие светской повести, выступил Белинский, писавший в статье «О критике и литературных мнениях „Московского наблюдателя”» (1835): «Что это такое – „светская” повесть? Не понимаем: в нашей эстетике не упоминается о „светских” повестях. Да разве есть повести мужицкие, мещанские, подьяческие? А почему ж бы им и не быть, если есть повести „светские”?..» (Белинский. Т. I. С. 267).

Мода на светскую повесть, в особенности на повести Марлинского («Испытание» (1830), «Страшное гаданье» (1831), «Фрегат „Надежда”» (1833)), схематизм «светских» сюжетов, однотипность героев и конфликтов способствовали появлению многочисленных эпигонских произведений. Поток их, впрочем, быстро иссяк: к началу 1840-х гг. жанр теряет актуальность, уступает место как разнообразным «физиологиям», так и психологической, нравоописательной, философской повестям.

Обращение молодого Гончарова к популярному жанру – своего рода закономерность, как и обращение к нему И. И. Панаева, начинавшего светскими повестями («Спальня светской женщины» (1834), «Она будет счастлива» (1836), «Сегодня и завтра» (1837) и др.). Показательно и преобладание светских повестей среди прозаических произведений Евг. П. Майковой на страницах «Подснежника» и «Лунных ночей» («Листок из журнала», «Сила души», «Что она такое?», «Рассказ из частной жизни»). Однако в отличие от стереотипных, перенасыщенных мелодраматическими эффектами повестей Майковой и повестей Панаева, в которых он, по собственному признанию, старался «рабски подражать манере изложения и слогу Марлинского» (Панаев. Литературные воспоминания. С. 36), «Счастливая ошибка» откровенно эпигонских черт лишена. Сугубо «литературная», основанная на книжном, а не прожитом автором материале ранняя повесть Гончарова отразила этап его сознательного ученичества именно в той форме, важность которой он впоследствии не раз подчеркивал. Так, в письме к вел. князю Константину Константиновичу от 12 октября 1888 г. он представлял начальный этап творчества любого автора как «путь неустанного и нескончаемого чтения всей и всякой (своей и чужих) литератур, критик, полемики, крупных и мелких произведений, чтобы путем аналогических наблюдений выработать в себе тонкий критический анализ, уметь ценить других и себя и знать – не только как надо, но и как не надо писать». «Счастливая ошибка» демонстрирует в равной мере как зависимость начинающего автора от расхожих жанровых и образно-сюжетных схем современной ему литературы, так и известную критичность по отношению к подобным схемам.

Жанровому канону светской повести в «Счастливой ошибке» соответствуют не только материал, но и тип героев, общая линия развития их отношений, кроме того – ряд тематических (тема светского воспитания) и чисто описательных (описание бала, будуара светской красавицы и др.) элементов (см. об этом: Цейтлин. «Счастливая ошибка». С. 134 и след.; Бродская. С. 154). Однако ключевая роль случая в фабуле повести и самый тип повествования, ведущегося от первого лица в форме непринужденной «болтовни» с читателем, определяются не столько конкретным жанром, сколько традицией романтической прозы в целом. После «Счастливой ошибки» подобный тип повествования, как отметил М. Эре, у Гончарова более не встречается (см.: Ehre. P. 361).

Если у последовательных романтиков сюжетную основу в светских повестях составляет любовно-психологическая драма с обязательной

646

трагической развязкой (кроваво-мелодраматической – у эпигонов) и идиллические финалы, типа тенденциозного финала в «Испытании» Марлинского, исключительно редки, то «Счастливая ошибка» строится на анекдотическом недоразумении, скоро и благополучно разрешающемся (действие повести развивается в течение полутора суток). Конфликт со светом, важнейший в классических сюжетах светской повести, здесь предельно облегчен, мотив социального неравенства, также составляющий одну из важнейших сюжетных пружин в типичных образцах жанра, снят, любовный конфликт приобретает почти водевильный характер, что сближает «Счастливую ошибку» с написанным вскоре после нее «Иваном Савичем Поджабриным». Идиллически разрешается и намеченный было конфликт в отношениях барина с крепостными. Социальная тема подана в шуточном освещении, однако именно в том аспекте, который в светской повести абсолютно невозможен, но характерен для творчества зрелого Гончарова.2

Как и в случае с «Лихой болестью», не проясненным до конца остается вопрос о степени пародийности повести или о полемической (антиромантической) установке молодого Гончарова, а следовательно, и о своеобразии его идейно-эстетической позиции. Сопоставление «Счастливой ошибки» с теми или иными образцами светской повести, как правило, приводит исследователей к выводу либо о «невыдержанности» в ней жанрового канона, либо о пародировании этого канона, последовательном, по мнению одних, или также до конца не выдержанном, по мнению других. Так, А. Г. Цейтлин не видел в «Счастливой ошибке» пародийного начала, утверждая, что ее автор стоит «на переломе между романтикой и реализмом ‹…› не нашел еще свой стиль. ‹…› Быть может, поэтому-то Гончаров и не решился напечатать „Счастливую ошибку", она могла ему показаться неспаянной, неорганичной, малооригинальной и в то же время нетрадиционной» (Цейтлин. «Счастливая ошибка». С. 135). Гончаров, на его взгляд, как будто остается в рамках традиции светской повести, но «не берет всерьез высоких переживаний своих героев» (Цейтлин. С. 43).

Сопоставление «Счастливой ошибки» с повестью Марлинского «Месть» (1835) приводит В. Б. Бродскую к выводу, что «Гончаров ‹…› поставил перед собой задачу написать обыкновенную светскую повесть. И во многом успел. ‹…› содержание, язык, стиль „Счастливой ошибки” характеризуют ее как типичную светскую повесть, канонами которой легко и талантливо пользовался Гончаров». Однако формальному заданию, по мнению Бродской, в повести противостоит идейное, определяемое «критическим отношением Гончарова к действительности», благодаря чему «Счастливая ошибка» из светской повести превращается в ее «пародийную стилизацию» (Бродская. С. 154-155, 157, 159). Н. Г. Евстратов, совершенно оправданно искавший сюжетных аналогий «Счастливой

647

ошибке» не в высоких образцах жанра (Марлинский), а в массовой журнальной беллетристике 1830-х гг., указал на повесть Рахманного (Н. Н. Веревкина) «Кокетка» (см.: БдЧ. 1836. Т. 18). И у Гончарова, и у Рахманного «страдательным лицом выступает „благородный” герой с пылким сердцем, страдающий от кокетства и гордости любимой им женщины»; у героев обеих повестей совпадает представление об идеале возлюбленной; почти в одних и тех же выражениях они упрекают своих избранниц в легкомыслии (Евстратов. С. 194, 195). Существенное отличие «Счастливой ошибки» от шаблонной романтической светской повести 1830-х гг. ученый видит в «самом характере отношения автора к своему герою и в принципах его изображения» (Там же. С. 197). Гончаров, по его мнению, не столько следовал жанру светской повести, сколько «преодолевал его, разрушал изнутри, пользуясь своим обычным оружием иронии и пародии» (Там же. С. 196). Точка зрения Евстратова была поддержана в работах С. С. Деркача (см.: Деркач. С. 36) и В. П. Сомова, писавшего: «Все основные элементы „светской повести” (сюжет, герои, композиция, романтическая фразеология) последовательно пародируются молодым писателем»;3 соответственно повесть включает два плана – пародируемый («стилизованный, стилизация как первая ступень пародии») и пародирующий.4 Однако, как и Н. Г. Евстратов (ср.: Евстратов. С. 196-197), В. П. Сомов останавливается не столько на пародийных приемах Гончарова, сколько на отличиях «Счастливой ошибки» от канонических светских повестей (присутствие социальных мотивов; более глубокий, чем у романтиков, психологизм; юмор, служащий целям «сатиры и пародии»; позиция автора, не сливающаяся с позицией героя; приглушенность «антисветской» темы).

«Счастливая ошибка» не является жанровой пародией в чистом виде, несмотря на то что в ней иронически обыгрываются романтические шаблоны и разоблачается романтизированный строй чувств главного героя. Заслуживает внимания точка зрения М. Эре, писавшего, используя тыняновский термин, о «пародичности», а не пародийности гончаровских текстов, для которых характерна «конфронтация различных категорий существования, поэтических и прозаических, идеальных и заурядных, исключительных и обыкновенных, воплощенных в одном или разных персонажах. Такие модели оппозиции пародичны по природе и не обязательно направлены против того или иного литературного направления» (Ehre. P. 356).

Юмористический, но не обязательно пародийный эффект создает и оперирование различными стилевыми системами – прием, которым Гончаров пользуется постоянно. Возникновение подобного рода явлений возможно лишь в переходные литературные эпохи и само по себе отражает смену литературных стилей.5

648

Безусловно прав В. П. Сомов, увидевший в «Счастливой ошибке» следы непосредственного влияния «Повестей Белкина», в первую очередь «Метели» и «Барышни-крестьянки».6 Однако и в этом случае исследователем явно преувеличено значение пародийно-полемической антиромантической установки, выдвинутой им в «Счастливой ошибке» на первый план («Гончаров в создании антиромантических произведений обращается прежде всего к опыту Пушкина ‹…› ранние повести Гончарова несовершенны, но как литературные пародии ‹…› они единственны в своем роде после антиромантической прозы Пушкина и выказывают руку остроумного пародиста, писателя-сатирика, врага всего ложного в литературе и жизни»).7 В ряде работ, кроме того, отмечается воздействие гоголевской поэтики на некоторые комические приемы, к которым прибегает Гончаров в своей ранней повести (см.: Пиксанов. Белинский в борьбе за Гончарова. С. 62; Демиховская. С. 78, 85).

Несколько преувеличенным представляется утвердившееся в научной литературе мнение о глубине авторского психологического анализа в «Счастливой ошибке». «Повесть эта в основе своей психологическая, – пишет, к примеру, А. Г. Цейтлин, – ибо Гончарова больше всего занимают внутренние мотивы человеческого поведения, законы психической жизни мужчины и женщины» (Цейтлин. С. 44). По мнению С. С. Деркача, создание писателем в повести «сложного психологического портрета» означало «новый шаг в его творческой эволюции» (Деркач. С. 36). Однако при всем авторском стремлении показать переменчивость и сложность внутренних переживаний героев, психологизм Гончарова скорее описателен, нежели аналитичен. Показательна в этом плане отвлеченно-моралистическая сентенция о человеческом несчастье, представляющая собой не что иное, как развернутый ответ на один из вопросов игры в «секретари», которой увлекались в кружке Майковых.8 Вопрос игры звучал так: «Какого человека можно назвать несчастным в полной мере?» (Подснежник. 1835. № 3. Вклейка между л. 115 и 116). Несколько запоздавший ответ Гончарова в «Счастливой ошибке» таков: «По-моему, какая бы ни была причина горя, но если

649

человек страдает, то он и несчастлив. От расстройства ли нерв страдает он, от воображения ли или от какой-нибудь существенной потери – всё равно. Для измерения несчастия нет общего масштаба: о злополучии должно судить в отношении к тому человеку, над которым оно совершилось, а не в отношении ко всем вообще; должно поставить себя в круг его обстоятельств, вникнуть в его характер и отношения» (наст. том, с. 81).

Все, что связано в повести с темой «света», носит сугубо нравоописательный характер. Вместе с тем живая и естественная интонация диалогов (составляющих в «Счастливой ошибке», как и в более поздних произведениях Гончарова, значительную часть текста), достоверность стоящих за репликами персонажей психологических переживаний позволяет говорить о новых, реалистических началах в творческом методе писателя.

В целом же повесть, как отметил еще при ее публикации А. Г. Цейтлин, «стилистически не едина, повествовательная концепция в ней не выдерживается, отношение автора к происходящему неровное и все время меняется».9 Оба эпиграфа – из Гоголя и Грибоедова – сигнализируют о комическом освещении событий.10 Биография Егора Адуева, составленная из ряда трафаретных мотивов (сиротство, путешествие в «чужие краи», горький сердечный опыт), подается в ироническом снижении. Своей «позой» герой пародийно повторяет Чацкого (цепочка реминисценций из «Горя от ума» – см. ниже, с. 651, примеч. к с. 65 – создает иронический подтекст его авторской характеристики).11 Безусловно саморазоблачительны «бурные излияния кипучей страсти» Адуева, «дикость и необузданность» его языка. Снижающую функцию, помимо прочего, выполняют имя и фамилия героя. В романтической традиции они строго маркированы: высокий герой носит «благородное» имя, простонародное же имя и комическую фамилию мог иметь только заведомо «прозаический» персонаж.12 Друзья Адуева носят типовые «романтические» фамилии – Бронский, Дружевский; фамилии-маски второстепенных героев – Раутов, Светов, Балов – восходят к традиции просветительской сатиры. В этом «литературном» соседстве «обыкновенные» имя и фамилия Егора Адуева семантически небезразличны.

И напротив, все, что связано в повести с главной героиней – история ее «чистого и благородного» сердца, идущие «от автора» пространные рассуждения о светском воспитании Елены и пр., – лишено какой бы то ни было иронической окраски.

Описание сумерек в экспозиции повести носит характер условной стилевой игры, с типичной для Гончарова прозаизацией поэтических включений («Благословен и тьмы приход!» – сказал Пушкин»), намеренным снижением как сентиментально-элегических, так и патетических

650

мотивов. Уже здесь иронически подана важнейшая романтическая оппозиция «мечта – существенность», к которой на протяжении повести Гончаров возвращается неоднократно, намеренно гармонизируя ее и отнюдь не принижая «мечтательную» сторону жизни; поэтому, в частности, повесть и не укладывается в жесткую «антиромантическую» схему.

Неоднородность повествовательного тона «Счастливой ошибки» объясняется, с одной стороны, исчерпанностью самого жанра светской повести и в целом переходной стилевой ситуацией конца 1830-х гг. С другой стороны, стилевая «гибридность» в высшей степени характерна для индивидуальной творческой манеры Гончарова. Отсутствие устойчивой дистанции между автором и героем, автором и повествователем, взаимопроникновение авторского и «чужого» слова, ускользающая грань между иронией и серьезностью, перепады стиля, создающие в одних случаях эффект мастерской игры, в других – очевидные диссонансы, сохраняются и в более поздних произведениях писателя.13

На прямую связь «Счастливой ошибки» с последующим творчеством Гончарова, и «Обыкновенной историей» прежде всего, указал еще A. Мазон, отметивший не только «родство» Егора и Александра Адуевых, но и то, что письмо старосты и беседа героя с управляющим в ранней повести предвосхищают один из центральных мотивов «Обломова» (см.: Mazon. P. 56). А. Г. Цейтлин убедительно продемонстрировал однородность «реплик, ремарок, описаний, целых эпизодов» в ранней повести и первом гончаровском романе, имея в виду сюжетную линию Александр Адуев – Надинька, повторяющую, по его мнению, «от конца к началу» схему развития отношений героев «Счастливой ошибки» (Цейтлин. «Счастливая ошибка». С. 125-145). Сопоставительный анализ ряда эпизодов ранней повести и первого романа Гончарова проделан также B. Б. Бродской (см.: Бродская. С. 153-154).

Жанровой традицией светской повести во многом определяется история воспитания Юлии Тафаевой в «Обыкновенной истории» (часть вторая, гл. III); здесь же появляется и светский «фат» Сурков, мимоходом упомянутый в «Счастливой ошибке».

С. 65. Господи Боже Ты мой! ~ жинок наплодил! – Неточная цитата из «Сорочинской ярмарки» (1831). У Гоголя: «Господи Боже мой, за что такая напасть на нас, грешных! и так много всякой дряни на свете, а ты еще и жинок наплодил!» (Гоголь. Т. I. С. 120). О характере использования Гончаровым эпиграфов в сопоставлении с Пушкиным и Гоголем см.: Сомов В. Л. Пушкинские традиции в прозе И. А. Гончарова 30-х годов. C. 309-310.

С. 65. Шел в комнату – попал в другую; ср. также с. 79: У него было нечто вроде «горя от ума»; с. 85: пущусь странствовать по свету ~ путешествие всего спасительнее для сумасшедших этого рода… – Цитата (д. I, явл. 4) и реминисценции «Горя от ума».

651

С. 65. …«слышу молчание»… – Возможный намек на один из мотивов лирики В. А. Жуковского. Ср.: «И ликов ряд недвижимых стоит, / И, мнится, их молчанье говорит…» («Мина», 1817); «И лишь молчание понятно говорит» («Невыразимое», 1819) (Жуковский В. А. Собр. соч.: В 4 т. М.; Л., 1959. Т. I. С. 289, 337).

С. 65. …как не любить сумерек? кто их не любит? – Намек на расхожесть и клишированность описаний сумерек, одного из излюбленных образов романтиков.

С. 65. …снедая в поте лица хлеб свой… – Выражение восходит к Библии (Быт. 3:19).

С. 65. Но то существенная, прозаическая радость, а в сумерках таятся высшие, поэтические наслаждения. – Здесь и ниже иронически обыгрывается важнейшее идейно-стилевое клише романтизма: антитеза мечты и существенности. Ср. сходное использование той же схемы («практическая» и «идеальная» стороны жизни) в начале «этюда» «‹Хорошо или дурно жить на свете?›» (наст. том, с. 507). В описании сумерек возможна перекличка с «Невским проспектом» (1835) Гоголя. Ср.: «Но как только сумерки упадут на домы и улицы ‹…› настает то таинственное время, когда лампы дают всему какой-то заманчивый чудесный свет» (Гоголь. Т. III. С. 14-15).

С. 65. Благословен и тьмы приход! – сказал Пушкин. – Строка из элегии Ленского («Евгений Онегин», глава шестая, строфа XXI). Ср. в конце того же абзаца: «Где ты, золотое время? воротишься ли опять? скоро ли?..» – парафраза стихов Ленского и вместе с тем пародийная обработка типового элегического мотива.

С. 66. …нагревании черепов искусственными парами… – Возможный источник этого образа – «Послание Дельвигу» (1827) Пушкина, впервые опубликованное под названием «Череп» в «Северных цветах» на 1828 г.: «Почтенный череп сей не раз / Парами Вакха нагревался…».

С. 67. …не то из Садовой, не то из Караванной… – Две параллельные близко расположенные улицы, выходящие на Невский проспект. Герой повести живет в 4-й Адмиралтейской части Петербурга, населенной чиновниками, ремесленниками и «временно прибывающими сюда из губернии дворянами» (Пушкарев. С. 74).

С. 67. Напрасно сей вытягивал руки во всю длину… – Подчеркивая в рукописном тексте слово «сей», Гончаров откликается на широко известное и неоднократно обыгранное критикой 1830-х гг. «гонение» О. И. Сенковского на слова «сей», «оный», «поелику» и им подобные. Выступая за приближение литературного языка к разговорному, Сенковский предлагал отказаться от их употребления (см., в частности, в его книге «Фантастические путешествия Барона Брамбеуса» (СПб., 1833. С. XI, XII и др.), а также в критических статьях и разборах); его выступления приобретали подчас комически-утрированный характер. Так, он опубликовал «Резолюцию на челобитную сего, оного, такового, коего, вышеупомянутого, вышереченного, нижеследующего, ибо, а потому, поелику, якобы и других причастных к оной челобитной, по делу об изгнании оных, без суда и следствия, из русского языка» (БдЧ. 1835. Т. 18. Отд. VI). Комизм позиции Сенковского обыгран в пародии К. А. Бахтурина «Барон Брамбеус» (конец 1830-х гг.):

До рассвета поднявшись, перо очинил

Нечестивый Брамбеус барон.

И чернил не щадил, сих и оных бранил

До полудня без отдыха он.

(Русская стихотворная пародия: XVIII-начало XX в. Л., 1960. С. 286).

652

Созданный при участии Бахтурина водевиль «Сей и оный» (1839) шел на сцене Александрийского театра в сезон 1838/39 г. (см.: Вольф А. И. Хроника петербургских театров с конца 1826 до начала 1855 годов. СПб., 1877. Ч. 1. С. 77). Гоголь в статье «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году» (1836), иронизируя над позицией Сенковского, замечал, что последний «завязал целое дело о двух местоимениях: сей и оный, которые показались ему ‹…› неуместными в русском слоге. Об этих местоимениях писаны им были целые трактаты, и статьи его, рассуждавшие о каком бы то ни было предмете, всегда оканчивались тем, что местоимения сей и оный совершенно неприличны» (Гоголь. Т. VIII. С. 160-161). В публицистике 1830-х гг. пародийное обыгрывание слов «сей» и «оный» стало общим местом (см., например, в ряде рецензий Белинского: Белинский. Т. I. С. 390, 439 и др.). Ср. также: Старчевский А. В. Воспоминания старого литератора // ИВ. 1891. № 8. С. 326-327.

С. 67. …поворотил в Морскую… – Т. е. «аристократическую» Большую Морскую улицу, расположенную в начале Невского проспекта.

С. 68. …в вольтеровских креслах… – См. выше, с. 639, примеч. к с. 27.

С. 68. …затейливыми арабесками… – Арабески (фр. arabesque) – причудливый, фантастический орнамент.

С. 68. …действительный тайный советник барон… – Речь идет о гражданском чине 2-го класса по Табели о рангах, соответствовавшем армейскому чину генерала и флотскому – адмирала, и о наследственном родовом титуле, введенном в России при Петре I и принадлежавшем, как правило, лицам иностранного происхождения.

С. 69. …на богатом оттомане… – В 1820-1830-е гг. в моду входят одежда, предметы быта, мебель «в восточном вкусе», в том числе и оттоманы – мягкие диваны без спинок, обитые коврами, со множеством вышитых подушек.

С. 70. …неспособное более к электрическому трепету сладостного чувства. – Здесь, как и в ряде других случаев, Гончаров использует стилевые штампы, тиражировавшиеся в 1830-х гг. в жанре светской повести. Ср. в повести И. И. Панаева «Спальня светской женщины»: «Одна! это слово электрически объяло его сердце…»; «Княгиня вздрогнула: ее проникал сладостный трепет» (Панаев И. И. Первое полн. собр. соч. СПб., 1888. Т. I. С. 27, 31). Подобного рода шаблонные «поэтизмы», поданные в комментируемой повести нейтрально, иронически обыгрываются в «Обыкновенной истории». Уподобление любви электричеству, магнитным, химическим, по представлениям того времени – загадочным невещественным процессам (имеется в виду электричество «животное», или «животный магнетизм», «месмеризм»), составляло часть романтической концепции любви. Ср. дневниковую запись главного героя в «Сильфиде» (1836) В. Ф. Одоевского: «любовь… растение… электричество… человек… дух» (Одоевский В. Ф. Соч.: В 2 т. М., 1981. Т. II. С. 123). Ставшее в 1830-е гг. расхожим представление о любви как «электричестве души» неоднократно пародировалось О. И. Сенковским в «Фантастических путешествиях» (1833), повестях «Любовь и смерть» (1834), «Записки домового» (1835) (Сенковский О. И. Собр. соч. СПб., 1858. Т. II. С. 63, 411; Т. III. С. 241). С насмешливыми выпадами Сенковского сближается ирония Петра Иваныча Адуева в «Обыкновенной истории» (см. также ниже, с. 764-765, примеч. к с. 239). Этот же образ использован Гоголем в «Театральном разъезде после представления новой комедии» (1836-1842): «Не более ли теперь имеют электричества чин, денежный капитал, выгодная женитьба, чем любовь?» (Гоголь. Т. V. С. 142).

653

С. 70. Камер-юнкер – младший придворный чин, который присваивался лицам в гражданских чинах от 7-го до 4-го класса.

С. 70. Ротмистр – старший офицерский чин (9-го класса – по Табели о рангах) в кавалерии, соответствовавший чину капитана в других родах войск.

С. 76. Флигель – старинный музыкальный клавишный инструмент, напоминающий современный рояль.

С. 78. Юнкер – военное звание ниже 14-го класса с 1802 г. до 1860-х гг. для унтер-офицеров из дворян; с 1860-х гг. – учащийся юнкерского училища.

С. 80. …гулял бы по Невскому проспекту и читал «Библиотеку для чтения»… – «Библиотека для чтения» – ежемесячный журнал «словесности, наук, художеств, промышленности, новостей и мод». Издавался в Петербурге в 1834-1865 гг. Первый издатель – А. Ф. Смирдин, редактор (с 1834 до 1848; до 1836 – совместно с Н. И. Гречем) – О. И. Сенковский. Упомянут здесь для характеристики занятий и вкусов столичного обывателя.

С. 81. Зельцерская (сельтерская) вода – минеральная, соляно-углекислая вода, по названию источника в селении Selters, в Германии.

С. 82. …в магазинах Гамбса, Юнкера, Плинке… – Речь идет о дорогих и модных магазинах столицы. Мебельный магазин Гамбса находился на Итальянской улице и принадлежал знаменитым мебельщикам Аристиду и затем Петеру Гамбсу; магазин эстампов Юнкера находился на Невском пр.; «английский магазин» (разных вещей) Никольса и Плинке – на Большой Морской ул., недалеко от Невского пр. (Пушкарев. С. 447, 451; Нистрем К. Адрес-календарь санктпетербургских жителей: В 3 т. СПб., 1844. Т. 3. С. 24).

С. 83. …подсвечника с транспарантом… – Транспарант – абажур или рамка, затянутая прозрачной тканью с рисунком.

С. 83. …будь она хоть «Сочинения» Фиглярина!.. – Фиглярин – уничижительное прозвище Ф. В. Булгарина (о нем см. выше, с. 644, примеч. к с. 61), вошедшее в обиход после эпиграммы «Не то беда, что ты поляк…» и стихотворения «Моя родословная» (оба произв. – 1830) Пушкина. «Сочинения» Булгарина издавались в Петербурге в 1827-1828 гг. (в 5-ти томах), в 1830 г. (2-е изд.; в 12-ти частях) и в 1836 г. (в 3-х частях).

С. 83. Амбра (фр. ambre) – благовонное вещество.

С. 83. Куафер (фр. coiffeur) – парикмахер.

С. 84. …ноги его подкашивались, точно как, по выражению Гюго, на каждой ноге у него было по две коленки. – Источник – повесть В. Гюго «Последний день приговоренного к смертной казни» (1829): «Ноги у него были как ватные и подгибались, словно в каждой было по двое колен» (Гюго В. Собр. соч.: В 15 т. М., 1953. Т. I. С. 289). Гончаров мог пользоваться изданиями: Hugo V. Le dernier jour d’un condamn?. Paris, 1832; 2-е ?d. Paris, 1836 – и переводами: Последний день приговоренного к смертной казни (Галатея. 1829. № 17-19); Последний день приговоренного к смерти (СПб., 1830). Эта реминисценция – единственное свидетельство интереса писателя к повести Гюго, исключительно популярной у русского читателя в 1830-е гг. О ней восторженно отзывались столь разные люди, как А. В. Никитенко и А. А. Бестужев-Марлинский (см. дневниковую запись первого от 6 марта 1831 г. – Никитенко А. В. Дневник: В 3 т. М., 1955. Т. 1. 1826-1857. С. 103; письмо второго к Н. А. Полевому от 18 мая 1833 г. – Бестужев-Марлинский. Т. II. С. 507); ею зачитывался молодой Достоевский, назвавший позднее повесть Гюго «бессмертным произведением» (см.: ЛН. Т. 83. С. 395).

654

С. 88. …там он с волшебным зеркалом лежал бы у ног своей Армиды… – Армида – героиня поэмы Торквато Тассо (1544-1595) «Освобожденный Иерусалим» (1580), особенно популярной у романтиков; в широком смысле – женщина-обольстительница (общеупотребительны также выражения «сады Армиды», «замок Армиды»; зеркало Армиды упоминается в песни XVI). В Автобиографии 1858 г. поэма Тассо названа Гончаровым в числе книг, увлекавших его в юности («Долго пленял И. А. Гончарова Тасс в своем „Иерусалиме”…»); герой «Обрыва» Борис Райский «не спал ночей, читая об Армиде» (часть первая, гл. IV), он же «брал уроки у русских и нерусских “Армид”» (часть первая, гл. XIII).

С. 88. …какого-нибудь развратного корифея буйных шалунов… – Здесь, как и в ряде других случаев (см. выше, примеч. к с. 70), Гончаров использует трафаретную фразеологию, типичную для антисветской (обличительной) темы как в поэзии, так и в прозе. Ср. в «Испытании» Марлинского: «Бал уже склонялся к концу, и многие из корифеев моды, зевая в гостиной на просторе, клялись, что он чрезвычайно весел…» (Бестужев-Марлинский. Т. I. С. 207). «Шалун – повеса, тот, кто ведет легкую, полную забав, развлечений жизнь» (Словарь языка Пушкина. М., 1961. Т. 4. С. 963). Концентрация подобных штампов в одной фразе выявляет скрытую авторскую иронию.

С. 88. …под туретчину с ним ходил… – Имеется в виду русско-турецкая война 1806-1812 гг.

С. 89. …на бал в Коммерческом клубе». – Основанное в 1784 г. Коммерческое общество имело целью «доставить здешнему биржевому купечеству возможность собираться вместе, для совещания по делам коммерческим, и проводить время в приятной беседе или в разных дозволенных играх» (Пушкарев. С. 462); помещалось в д. 10 по Английской набережной (см. ниже). Право вступления в члены общества предоставлялось только лицам купеческого сословия. Общие балы проводились по подписке до четырех раз в зиму.

С. 89. …на Английской набережной… – Так именовалась набережная по левому берегу Невы от Сенатской площади до Ново-Адмиралтейского канала; на ней находились особняки петербургской знати, дома дипломатического корпуса.

С. 89. Все бытописатели ~ описать эти мелочи, как описал Пушкин в «Онегине»… – Описание бала содержится в главе первой «Евгения Онегина» (строфы XXVII-XXVIII). Ироническое упоминание бытописателей Булгарина и Орлова имеется также в «Лихой болести» (см. выше, с. 643-644, примеч. к с. 61).

С. 90. …обличали в них первоклассных денди… – Денди (англ. dandy) – щеголь. О происхождении и литературном употреблении слова «денди» в 1830-е гг. см.: Лотман. Комментарий. С. 124-125.

С. 90-91. …бельэтаж Михайловского театра ~ балконы каменноостровских дач. – Михайловский театр (ныне Санкт-Петербургский академический театр оперы и балета им. М. П. Мусоргского) расположен на пл. Искусств (б. Михайловской) в здании, построенном в 1831-1833 гг. архитектором А. П. Брюлловым. Со времени открытия театра в ноябре 1833 г. в нем шли спектакли итальянской оперной, французской и немецкой драматических трупп, собиравшие главным образом представителей придворно-аристократических кругов, дипломатов и живших в Петербурге иностранцев. Репертуар определялся модными новинками парижской сцены (в течение длительного времени здесь играли выдающиеся французские актеры; французская труппа театра считалась одной из лучших в Европе). Гончаров и позднее с иронией отзывался о «философии, добытой с досок Михайловского театра» («Обрыв», часть

655

четвертая, гл. V). Каменноостровские дачи – место летнего отдыха петербургской знати на Каменном острове (см. выше, с. 640, примеч. к с. 37-38).

С. 93. Контрданс – старинный бальный танец наподобие кадрили.

С. 93. …Адуев, прислонясь спиною к мраморной колонне, случайно переносил задумчивые взоры… – Герой стоит в той самой «байронической» позе, которая стала общим местом при описании бальных сцен в литературе 1830-х гг. Ср.: «Лара на балу в замке Оттона стоит в знаменитой байронической позе – прислонившись к высокой колонне, скрестив руки на груди, внимательно и задумчиво созерцая танцующих» (Жирмунский В. М. Байрон и Пушкин. Л., 1978. С. 128).

С. 93. …подле этрусской вазы… – Произведения прикладного искусства этрусков относятся к VII-I вв. до н. э.

С. 95. …не над сахарным сердцем паркетного мотылька… – Здесь, как и выше (см. выше, примеч. к с. 70, 88), используется лексика, характерная для антисветской (обличительной) темы и встречающаяся у А. Марлинского, В. Одоевского, В. Соллогуба, И. Панаева и др. (ср. выражение «паркетный любезник» в повести Панаева «Она будет счастлива» – Панаев И. И. Первое полн. собр. соч. СПб., 1888. Т. I. С. 66). «Паркетник (иноск.) – ловкий, но пустой светский человек (паркетный шаркун)» (Михельсон М. И. Русская мысль и речь. Свое и чужое: Опыт русской фразеологии. СПб., б. г.. Т. 2. С. 11).

С. 95. …расписанный альфреско… – Альфреско (ит. al fresco) – техника росписи по сырой штукатурке, то же, что фреска.

С. 95-96. …Амур ~ хотел опустить из рук миртовый венок… – Миртовый венок или ветвь – символ любви и наслаждения; в греческой мифологии является одним из атрибутов Афродиты; венок, кроме того, – атрибут Гименея, бога брака (см. также ниже, с. 769, примеч. к с. 267).

С. 96. Вист – английская коммерческая карточная игра для четырех партнеров. Считалась игрой «степенных», солидных людей. О месте коммерческих и азартных игр в культурном обиходе столицы и провинции см.: Лотман. С. 136-163.

С. 101. …у неаполитанского посланника. – Неаполитанский (и обеих Сицилии) посланник князь Бутера проживал в доме 5 по Английской наб., принадлежавшем гр. А. И. Остерману-Толстому (см.: Нистрем К. Книга адресов С.-Петербурга на 1837 год. СПб., 1837. С. 209). Дом этот «считался в то время одним из лучших в столице. Одна отделка белой залы в два света стоила почти 50000 руб. Все окна были из цельного богемского стекла, тогда еще большой редкости в Петербурге. На пышных приемах у Остермана бывал весь город. ‹…› Среди ценных картин и статуй, украшавших комнаты, обращал на себя внимание заранее заготовленный надгробный памятник владельца дома работы Кановы…» (Яцевич А. Пушкинский Петербург. СПб., 1993. С. 133-134).

С. 101-102. Поднимая первый стакан шампанского… Заметьте: я сказал, не бокал ~ шампанское из бокалов не пьют… – Возможный шутливый намек на основной мотив обвинения Чацкого в сумасшествии: «Шампанское стаканами тянул» («Горе от ума», д. III, явл. 21).

656


1 Иезуитова Р. В. Светская повесть // Русская повесть XIX века: История и проблематика жанра / Под ред. Б. С. Мейлаха. Л., 1973. С. 173. См. также: Белкина М. А. «Светская повесть» 30-х годов и «Княгиня Лиговская» Лермонтова // Жизнь и творчество М. Ю. Лермонтова: Сб. 1. М., 1941. С. 516-551; Русская светская повесть первой половины XIX века / Сост., вступ. ст. и примеч. В. И. Коровина. М., 1990.

2 «Было бы натяжкой говорить об осознанной и последовательно проведенной антикрепостнической тенденции повести – сюжет ее связан с иным заданием, тем не менее нельзя обойти вниманием эпизод, в котором на примере Адуева показано, как часто судьба крепостных людей решалась капризом, минутным настроением барина» (Евстратов. С. 196-197). М. Эре и вслед за ним Вс. Сечкарев полностью исключают социальное содержание конфликта Адуева с крепостными, признавая важной лишь структурную функцию эпизода – создание двух контрастно соотнесенных ситуаций до и после примирения героя с Еленой (см.: Ehre. P. 363-365; Setchkarev. P. 32-33).

3 См.: Сомов В. П. Три повести – три пародии: (О ранней прозе И. А. Гончарова) // Учен. зап. Моск. пед. ин-та. 1967. № 256. С. 123. Ср. сходную точку зрения: Мухамидинова X. М. Повествовательное слово в раннем творчестве И. А. Гончарова // Жанрово-стилевая эволюция реализма: Сб. науч. трудов. Фрунзе, 1988. С. 27.

4 Сомов В. П. Три повести – три пародии: (О ранней прозе И. А. Гончарова). С. 126.

5 См. об этом: Тынянов Ю. Н. Поэтика; История литературы; Кино. М, 1977. С. 284-302, 484. Для выявления своеобразия творческой манеры молодого Гончарова представляет интерес сопоставление его ранней прозы, и «Счастливой ошибки» прежде всего, с произведениями столь же «переходными» по характеру, – к примеру, со светскими повестями В. А. Соллогуба «Три жениха» (1837), «Сережа» (1838) и др. Такой подход намечен в статье В. И. Сахарова «“Добиваться своей художественной правды…”» (см.: Сахаров. С. 120).

6 См.: Сомов В. П. Пушкинские традиции в прозе И. А. Гончарова 30-х годов // Учен. зап. Моск. пед. ин-та. 1969. N° 315. С. 303-311. Параллель с «Барышней-крестьянкой» впервые указана в работе: Пиксанов. Белинский в борьбе за Гончарова. С. 61-62.

7 Сомов В. П. Пушкинские традиции в прозе И. А. Гончарова 30-х годов. С. 311. В. П. Сомовым слишком прямолинейно воспринимается и пародийность «антиромантических» повестей Пушкина. Более точной представляется позиция другого исследователя: «..ирония Пушкина, например в „Метели”, – это не ирония пародии ‹…› ирония выступает в „Повестях” не как литературно-полемический прием, а как форма субъективного освещения событий, в функции, близкой к романтической иронии» (Вацуро В. Э. От бытописания к «поэзии действительности» // Русская повесть XIX века: История и проблематика жанра. Л., 1973. С. 215).

8 Об игре в «секретари» см.: Ляцкий. Роман и жизнь. С. 126-140; Сомов В. П. «Редакция „Подснежника” имеет честь предложить…»: (О неизвестной пародии И. А. Гончарова) // РЛ. 1970. N° 3. С. 92-93.

9 Недра. 1927. № 10. С. 244.

10 Гончаровские эпиграфы не менее «программно», чем многочисленные эпиграфы у писателей-романтиков, заявляют о литературных авторитетах молодого писателя; аналогична и роль двух ссылок в тексте на «Евгения Онегина».

11 Прямые и скрытые параллели и цитаты из «Горя от ума» составляют в прозе Гончарова постоянный литературный фон.

12 «Адуи ‹…› – прозвище крестьян Одоевского уезда Тульской губернии. Адуи – водохлебы, медные брюха» (Словарь русских народных говоров. М.; Л., 1965. Вып. 1. С. 208; см. также: Федосюк Ю. Русские фамилии: Популярный этимологический словарь. М., 1981. С. 13).

13 О функциях «рассеянной» чужой речи и «образуемых ею гибридных конструкций» в «Обыкновенной истории» см.: Маркович В. М. И. С. Тургенев и русский реалистический роман XIX века: (30-50-е годы). Л., 1982. С. 91 и след., а также: Бухаркин П. Е. «Образ мира, в слове явленный»: (Стилистические проблемы «Обломова») // От Пушкина до Белого: Проблемы поэтики русского реализма XIX-начала XX века. СПб., 1992. С. 132-134.


Иван Савич Поджабрин (1842)
Очерки


Иван Савич сидел после обеда в вольтеровских креслах и курил сигару. Ему, по-видимому, было очень скучно. Он не знал, что делать. Для препровождения времени он то подожмет ноги под себя, то вытянет их во всю длину по ковру, то зевнет, то потянется, или стряхнет в чашку кофе пепел с сигары и слушает, как он зашипит; словом, он не знал, что делать со скуки. Ехать в театр еще рано, в гостях он быть не любил. В передней храпел слуга, у ног спала собака. Всё сердило Ивана Савича, и эта досада простиралась и на лакея и на собаку. Иван Савич уже попотчевал двумя пинками Диану, которая сунулась было лизать ему руку. Она, свернувшись, легла на ковер и чуть-чуть дрожала, только по временам открывала один глаз и искоса поглядывала на своего господина.

– Авдей! – закричал он.

– Че-о изволит… – впросонках пробормотал тот.

– Не храпи! Эк ты храпишь: за две комнаты слышно. Храпенье прекратилось; место его заступила продолжительная, энергическая зевота с прибавочными звуками: ге! ге! ге!

– Не зевай или зевай как следует, про себя! – закричал Иван Савич.

Воцарилось молчание, но ненадолго. Поднялся сухой, продолжительный кашель. Приятель мой пожал плечами.

– Вот, кашлять стал! Не можешь посидеть смирно? А отчего кашель? оттого, что всё по сеням да по двору таскаешься в одном жилете. Говорил тебе: нет, не слушаешься. Ну смотри у меня и спи на дворе, а здесь я кашлять тебе не позволю.

После этого увещания оба замолчали, и Иван Савич опять принялся за свои занятия: за вытягивание и поджимание ног, за стряхивание пепла и проч.

103

Вдруг в зале послышались шаги Авдея. Он явился в кабинет и стал у дверей. То был низенький, плешивый, пожилой человек. Волосы у него на затылке были с проседью.

– Что тебе надо? – спросил Иван Савич.

– Я забыл вам сказать: дворник давеча говорил, что на вас хотят жаловаться…

– Кто? кому? – с испугом спросил Иван Савич.

– Хозяину жильцы.

– Жильцы? хозяину? – Да-с: слышь, женскому полу проходу не даем…

– Цс! что ты, дурак, орешь!

– Да-с. Вон этот чиновник, что против нас живет, – продолжал Авдей, – очень недоволен. Дворник говорит: как, говорит, твой барин со двора, так и жена эвтого чиновника на рынок-с с девкой идет. На что это, говорит, похоже? Муж-то, говорит, раз и пошел следом за вами и видел, говорит, как вы, вишь, вышли из переулка да с ней рядом и пошли, и был, говорит, очень, очень недоволен: ворчал целый день и только к вечеру угомонился, и то оттого, что выпил.

– Гм! какой варвар! – сказал Иван Савич, покачав головой, – ну?

– Еще, слышь, булочник жаловался…

– А этот на что?

– Всё, вишь, дочь его мимо наших окошек шмыгает да в кухню к нам часто заглядывает.

– В самом деле? На кого ж булочник жаловался: на меня или на дочь?

Не могу знать.

Так знаешь что? – сказал Иван Савич.

– Не могу знать.

– Ищи поскорей другую квартиру.

– Опять! – горестно сказал Авдей, – давно ли переменили.

– Давно ли! что ж делать: ты сам видишь, что нам житья здесь нет: притесняют. Долго ли до беды? Ищи!

– Этакую квартиру менять! – сказал Авдей, – и сарай, и ледничек особый…

– Вот еще! зачем нам ледничек! Мы дома не стряпаем, впрок ничего не запасаем.

– Как зачем-с? неровно пригодится. Вот раз дыню на лед клали… Мало ли зачем?

– Нет, ищи! Да мне эта квартира и надоела. Я уж всех здесь знаю; все наскучили. Не с кем пожуировать жизнию.

104

– А Марья Михайловна?..

– Ну уж дрянь-то! Ищи!

– Побойтесь Бога, Иван Савич, – сказал Авдей, – грешно, право, грешно.

– Полно! – с досадой возразил Иван Савич. – По-твоему, не пожуируй! Сиди вот этак с тобой да с Дианкой дома: не с кем слова сказать. Да еще пожалуются – беда выйдет, пристанут! Ищи. Да смотри, чтоб окна выходили на улицу и на двор. А если где заметишь в доме… понимаешь?.. того… так хоть на улицу и не будет окошек, нужды нет.

Ежедневный образ жизни Ивана Савича, как нынешние драмы, разделялся на три картины. Утро в должности. Это он называл серьезными занятиями , хотя иногда сидел там, ничего не делая. Обед в трактире, часто с приятелями. Тогда обедали шумно и напивались обыкновенно пьяны. Это называлось кутить и считалось делом большой важности. Вечер или в театре, или в обществе какой-нибудь соседки. Последнее значило у Ивана Савича и подобных ему жуировать жизнию. Выше и лучше этого он ничего не знал. Родители оставили ему небольшое состояние и познакомили его с порядочными людьми. Но он нашел, что знакомство с ними – сухая материя , и мало-помалу оставил их. Книг он не читал, хотя учился в каком-то учебном заведении. Но дух науки пронесся над его головой, не осенив ее крылом своим и не пробудив в нем любознательности. Каким он вступил в учебное заведение, таким и вышел, хотя, по заведенному в этом заведении похвальному обычаю, получил при выходе похвальный лист за прилежание , успехи и благонравное поведение.

На другой день Авдей доложил Ивану Савичу, что на трех воротах видел объявления и осмотрел две квартиры: обе казались хороши. Иван Савич оделся и отправился вместе с ним. Они пришли к большому четырехэтажному дому. У ворот сидел мужик в тулупе.

– Не дворник ли ты? – спросил его Иван Савич ласково.

Мужик зевнул и молча стал смотреть в другую сторону.

Где здесь дворник? – спросил Авдей.

Мужик молчал.

– Дома дворник? – спросил опять Иван Савич. Мужик посмотрел на них обоих и молчал.

– Да что ж ты, глух, что ли? говори!

105

– Я не здешний! – лениво отвечал мужик, запахивая тулуп.

– Так бы и говорил, чухна проклятая, – сказал Авдей, – а то молчит!

Они вошли на двор. Им навстречу попался еще мужик.

– Дворник? – спросил Иван Савич.

– Никак нет-с, – проворно отвечал мужик, приподняв шляпу, – вон где дворник живет. Извольте позвонить; кажись, дома. – Позвони, Авдей!

Авдей позвонил. В дворнической никто не пошевелился. Иван Савич позвонил сам сильнее: нет ответа. Авдей спустился со ступенек к засаленной двери и постучал кулаком. Молчание. И Иван Савич постучал посильнее. То же.

– А вы бы покрепче! – сказал тот же мужик, который, указав им конуру дворника, всё вертелся поодаль от них у ворот.

Иван Савич постучал очень крепко.

– А вы изо всей мочи! – сказал мужик.

У меня уж нет больше мочи. Поди-ка ты, Авдей!

Всё безуспешно.

– Пожалуйте-ка, я, – сказал мужик и застучал так, что стекла задребезжали.

Никто не откликнулся.

– Ну, видно, дома нет, – говорил мужик. – Я думал, не заснул ли он. Лют спать-то: нескоро добудишься. Нет ли разве на другом дворе?

Барин и слуга отправились на другой двор; за ними в качестве наблюдателя поплелся и мужик. Там бродили два гуся да пяток кур. В одном углу баба мыла кадку, в другом кучер рубил дрова.

– Не знаешь ли, тетка, – спросил Авдей, – где дворник? Нет ли его здесь?

– Нет, батюшка, не видать. Он должен быть на том дворе.

Они пошли опять на первый двор и прошли было уж ворота.

– Кого вам, господа, – закричал кучер, – дворника, что ли, надо?

И с этими словами вонзил топор в бревно, обернул его, поднял над головой и хлопнул оземь. Бревно разлетелось надвое; одна половинка ударила по коленке Авдея.

106

– Вишь тебя, леший… – сказал Авдей, прыгнув.

Кучер опустил топор к полу.

– Да, да, любезный, дворника. Где он? – спросил Иван Савич.

– Да, где он? – примолвил, почесывая коленку, Авдей.

Кучер поглядел на них, потом поплевал на ладони, взял топор и опять занес его над головой.

– Не знаю, не видал! – отвечал он, тряхнув головой, и вонзил топор в другое бревно.

– Зачем же ты ворочаешь по-пустому? – сказал Авдей. – Этакой народец!

И пошли прочь. Они уже решились идти на другую квартиру. Между тем Иван Савич глазел на окна всех этажей, и вдруг глаза его заблистали: в окне третьего этажа мелькнуло белое платье, потом показалось и тотчас спряталось кругленькое женское личико, осененное длинными черными локонами. Из-за него выглянуло другое, старое и некрасивое, женское лицо.

– Ну вот: тебя очень нужно! – проворчал Иван Савич, относя это ко второму явлению.

Когда они проходили мимо дворнической, из глубины ее, как из могилы, выдвинулась сонная фигура самого дворника, в рубашке, с самоваром в руках.

– Ты дворник? – спросил Авдей.

– Я-с. Что вашей милости угодно?

– Что! где ты прячешься! барин спрашивает тебя.

– Какой барин? – говорил дворник, поглядывая с любопытством на Ивана Савича.

– Мы тебя целый час ищем, – сказал Иван Савич.

– А вы бы позвонили.

– Мы даже трезвонили; руки отколотили, стуча в дверь.

– Не слыхал. Признаться, соснул маненько, – сказал дворник.

– Так не мы тебя разбудили? – спросил Иван Савич.

– Нет-с, я сам проснулся: диво, как я не слыхал. Мне только чуть дотронься до скобки, я и услышу.

– В третьем этаже здесь отдаются три комнаты и кухня? – спросил Иван Савич. – Покажи-ка нам.

– Сейчас-с. Вот ключи только возьму. Пожалуйте-с.

Он поставил самовар на землю и повел было их на лестницу, но вдруг заметил того мужика, который

107

помогал Ивану Савичу и Авдею стучать в дверь, и воротился. И они воротились.

– А! ты здесь! – начал он кричать. – Зачем пожаловал? Послушай! толком тебе говорю: убирайся и не показывайся сюда, а не то, брат, худо будет. Хозяин велел тебя взашей вытолкать. Слыхал ты это?

Мужик спрятался за ворота.

– То-то же; будешь у меня прятаться, – примолвил дворник. – Пожалуйте-с!

Они пошли на лестницу. Дошедши до первого этажа, дворник бросился к окну в сенях посмотреть, ушел ли мужик. Но он оказался опять на дворе.

– Аль тебе мало слов? – кричал дворник, грозя из окна ключами, – ну так я кликну городового: он с тобой разделается; уходи, говорят, уходи, покуда цел. Пожалуйте-с.

И Иван Савич с Авдеем смотрели в окно и видели, как мужик опять спрятался. Пошли выше.

– А ведь, чай, не ушел, проклятый, – сказал дворник, всходя на площадку второго этажа. – Хоть побиться!

Наконец пришли в третий этаж к дверям. Дворник прежде всего подошел к окну.

– Не видать! – говорил он сам с собой. – Поди, чай, врет: не ушел! Этакая должность проклятая! Усмотри за ними! Пожалуйте-с.

Он стал отпирать двери. В это самое время из дверей противоположной квартиры выглянула та же самая хорошенькая головка, что смотрела из окна, и тотчас спряталась.

– Я думаю, я найму эту квартиру, – сказал Иван Савич и толкнул локтем Авдея.

Авдей отворотился.

– А? как ты думаешь, Авдей?

– Что вы, сударь, торопитесь, – отвечал он. – Может, еще не хороша.

– Как понравится, – примолвил дворник.

– Прехорошенькая, – заметил Иван Савич.

– Да ведь вы еще не видали ее; а может быть, она и холодна, – сказал Авдей.

– Холодна! как можно, холодна! – ворчал Иван Савич.

– Будьте покойны, – говорил дворник, махнув ключом и тряхнув головой, – такая жара, словно в печке: одни жильцы даже съехали оттого, что больно тепло.

108

– Как так?

– Четыре печки, сами посудите. В кухне русская, да и солнышко греет прямо в окошки. Жили иностранцы какие-то, и не понравилось; а нам, русским, пар костей не ломит. Довольны будете.

– Видишь, Авдей, кроме передней какая у тебя еще славная комната! – сказал Иван Савич.

– Что мне видеть-то! – проворчал Авдей, взяв картуз из одной руки в другую.

– Экой дурак! а ты отвечай по-человечески! – сердито заметил Иван Савич.

– Я и то по-человечески говорю; вестимо, человек: по-барски не умею, – сострил Авдей.

Квартира оказалась годною. Зала окнами выходила в переулок, а кабинет и спальня на двор. Всё, как хотелось Ивану Савичу.

– А что это за пятно на потолке, как будто мокрое? – спросил Авдей.

– Да, в самом деле, что это за пятно, и еще в спальне? – спросил и Иван Савич. – Кажется, течет сверху?

– Точно так-с, – отвечал дворник, наклонив немного голову в знак согласия, – протекает маленько. Ино бывает наверху ушат с водой прольют, оно и каплет в щель.

Иван Савич покачал головой.

– Не извольте сумлеваться, – поспешил примолвить дворник, – будете довольны. А это пятно – так ничего! не глядите на него – оно дрянь!

– Вижу, что дрянь. Но ведь этак, любезный, пожалуй, штукатурка отвалится да на нос упадет.

– И, нет-с, щекатурка крепка, не отмокнет: другой год каплет. Вы только, как станет капать, ведерко извольте подставить.

– А как не доглядишь, – сказал он, – да вода-то твоя на мебель или на платье потечет?

– Нет-с, услышите: ведь оно закаплет, словно дождь пойдет: так и забарабанит.

«Дождь в комнате! – думал Иван Савич, – лишнее совершенно лишнее!»

– Зачем же не замажут? – спросил он.

– Все тоже спрашивают, – отвечал дворник, – я сказывал хозяину, да он говорит, что уж он замазывал в ту пору еще, когда вот эти жильцы нанимали, что

109

съехали. «Неужто, – говорит, – для каждого жильца стану замазывать!» – да еще ругнул меня.

Иван Савич задумался было, но вспомнил о соседке и махнул рукой.

– Что ж! ванны не нужно, – прибавил он, обращаясь к Авдею. – Стал под это пятно да попросил там вверху пролить ушат с водой, вот тебе и душ.

Он дал задаток.

– Позвольте, сударь, позвольте! – сказал торопливо Авдей и вырвал у дворника ассигнацию, – надо всё с толком делать: а есть ли сарай для дров?

– Есть: сажен на пять.

– Ну а ледничек особый?

– Ледника нет. Да на что вам ледник? У вас ведь нет хозяйства; али барин женат?

– Нет, мы холостые. Да как не нужно ледника? Случится поставить что…

– Да что вам ставить?

Как что? дыню иной раз…

– Ты всё вздор говоришь, Авдей; отдай задаток! – сказал Иван Савич.

– Вздор! – повторил тихонько Авдей. – Сам вздор делает: дрова, вишь, у него вздор и ледник вздор, а глазеть куда не надо – не вздор!

– Можно на хозяйский ледник поставить, коли что понадобится, – сказал дворник.

Авдей отдал задаток назад.

Пока слуга торговался, Иван Савич отворил ногой дверь из передней в сени и поглядывал в лорнет в полуотворенную дверь противоположной квартиры. Оттуда изредка выглядывали попеременно то молодое, то старое женское лицо.

– Ах, как мила! – бормотал Иван Савич, отворяя побольше дверь. – Черные глазки, свеженькая: можно пожуировать. Экое чучело! – говорил он потом, вдруг захлопывая дверь. – Какая беленькая шейка! О, да она много обещает! Никогда не видывал гаже хари! Что это она так часто выглядывает?

Вдруг в голове у него мелькнуло сомнение насчет соседки, и он тоже схватил ассигнацию из шапки дворника. Дворник потянулся было проворно прикрыть ее рукой, но не застал уж ее в шляпе и прикрыл пустое место. Он, разиня рот, смотрел, куда спрячет Иван Савич деньги. Но тот держал их в руке. Они вышли в сени.

110

– Кто тут живет напротив? -спросил Иван Савич.

– Тут-с… мужние жены, – отвечал дворник.

У Ивана Савича отлегло от сердца.

– Ну вот, слава Богу, что порядочное соседство: честные женщины, а то ведь иногда… попадешь так, что и жить нельзя!

И он бросил ассигнацию опять в шапку. Дворник сжал ее в кулак с ключом, а шапку надел.

– А тут кто?

– Тут-с барышня, дочь умершего чиновника.

– Слышишь, Авдей, барышня.

– Что мне слышать-то! – сказал Авдей.

– А вон там повыше кто? – спросил Иван Савич.

– Это-то?

– Да.

– Женатый чиновник.

– А внизу?

– Чиновник вдовец.

Иван Савич стал морщиться.

– А с другой стороны? – спросил он.

– Чиновник-с.

– Что за черт! А там? – говорил Иван Савич, указывая на самый верх, и, не дожидаясь ответа, сам кивнул головой, как будто догадываясь кто. И дворник кивнул.

– Тоже?

– Тоже.

– Хм! – с досадой сделал Иван Савич. – Женатый?

– Никак нет-с… у него экономка, Фекла Ондревна, всем распоряжается. Хорошая женщина, такая набожная: ни обедни, ни заутрени не пропустит. А про вашу милость, коли спросит хозяин, как прикажете доложить? Кто вы?

– Кто я? – с важностию произнес Иван Савич, подступая к дворнику.

Дворник попятился и снял шапку.

– Кто я? – повторил Иван Савич. – Я холостой… чиновник!

Дворник надел шапку, тряхнул головой и только что не сказал:

«Что за чудо! напугал понапрасну. Нам они не в диковинку».

Он запер дверь и тотчас посмотрел в окно из сеней.

– Нет, нету! – сказал он сам себе, – уж не пробрался ли на другой двор? чего доброго от этакого анафемского

111

мужика ждать: он, пожалуй, и на другой двор пойдет, да даром: пусть пойдет, Фомка-то без сапог сидит.

Иван Савич с Авдеем стали сходить с лестницы. Им встретилась баба с корытом. Они слышали, как она остановилась с дворником.

– Здравствуйте, Савелий Микитич! – сказала она.

– Наше вам, Степанида Игнатьевна!

– Что это, никак вам Бог жильцов дает?

– Да, наняли.

– Кто такие?

– Вестимо, кто: чиновники. Я рад-радехонек. Теперь по этой черной лестнице у нас всё чиновники живут. А то уж как я боялся, чтоб не нанял какой мастеровой.

Дня через два на новую квартиру явился Авдей… За ним въехали на двор три воза с мебелью и другими домашними принадлежностями. Получше мебель и разные мелкие вещи несли солдаты на руках. Сам Авдей нагружен был мелочами, как верблюд. Одной рукой он обнял стенные часы; гири болтались и били его по животу. Между пальцами торчал маятник. В другой руке была лампа. Сзади из карманов сюртука выглядывали два бронзовые подсвечника. В зубах он держал кисет с табаком.

– Постой, постой! эк ты ломишь! – кричал он направо и налево. – Не ставь зеркала на грязь-то. Погоди носить: надо посмотреть, пройдет ли. Где дворник? да что ж он не отпирает? Господи воля Твоя! это сущая каторга. Нет, чтоб самому хоть немножко присмотреть.

– Да где барин-то твой? – спросил подошедший в это время дворник.

– Где! черт его знает, прости Господи, где! Любит на готовое приехать. Переезжай, говорит, Авдей, а я ужо к вечеру буду, да и был таков. Вот ты тут и переезжай как хочешь. Того и гляди, всё мое доброе растащат; а у меня одного платья рублей на семьдесят будет.

Долго еще раздавалась по двору команда Авдея. Он, как гончая собака, раз сто взбежал и сбежал по лестнице. Там поддержит уголок дивана или шкапа, там даст полезный совет, как обернуть мебель, верхом или низом.

– Вот так, вот так, – слышалось беспрестанно, – нет, нет, повыше, повыше, еще, пониже, пониже: так, так; ну, слава Богу, прошло!

112

Из окон глядели любопытные. Иные не отходили от окна во всё время перевозки: часа этак четыре. Всё по разным причинам. Один любит знать, какая у кого мебель, кто на чем спит, ест, – словом, любит соваться в чужие дела. Другому, видно, наскучили свои – и он зевает по целым часам на чужое добро. Третий любит замечать какие-нибудь особенности и судить о них по человеку. Четвертый – смотреть на разные мелкие вещицы.

– Вот шкап несут, – говорил один соседу.

– Теперь, чай, возьмут комод, – отвечал тот.

– Эх, картину-то как он взял, дурачина: того и гляди, заденет за перила! – и тут же не вытерпит и закричит из окна: – Смотри, картину-то, картину попортишь!

Экономка чиновника, Фекла Андревна, набожная женщина, оставалась у окна до тех пор, пока Авдей внес последнюю утварь – кадочку с песком, корзинку с пустыми бутылками, две сапожные щетки и кирпич. Она пересказала всё своему чиновнику.

– Новый жилец переехал, Семен Семеныч, – сказала она.

Семен Семеныч понюхал табаку, поправил крест в петлице и молчал.

– Богатый должен быть, – начала она опять, – нанял ту квартиру, что на нашу и на парадную лестницу выходит. Зало-то окнами на улицу: восемьдесят рублей в месяц ходит.

Тот всё молчит.

– Шандалы, я думаю, одни рублей сто заплачены; а столы, стулья какие! диваны красные и зеленые, да премягкие: я на один присела, пока он стоял в коридоре, так и ушла вот до этих пор, инда испужалась.

– До каких пор? – спросил Семен Семеныч флегматически.

– Вот до сих, – она показала рукой.

– А где он служит?

– Не успела спросить у человека: вот ужо разве.

– Добро, давайте-ка обедать, – сказал Семен Семеныч, – нечего растабарывать.

И хорошенькая соседка вертелась всё на пороге. Она прыгала и резвилась, как котенок, даже поговорила с Авдеем.

– А кто твой барин? – спросила она.

– Он-с, барин, сударыня.

– Знаю, да кто?

113

– Не могу знать, майор ли, советник ли какой: должен быть полковник.

– Где ж он?

– Кушать где-нибудь изволит.

– А разве он не дома кушает? А богат он?

И засыпала вопросами.

– Пусти меня заглянуть к вам, пока нет барина.

– Извольте, сударыня, да ведь у нас еще не убрато. Она вбежала, всё пересмотрела, посидела на всех диванах, креслах и выпорхнула как птичка.

– Вот погоди ты, егоза! – ворчал Авдей, разбираясь на новой квартире, – ужо он тебе всё сам расскажет, усадит тебя, уймешься, перестанешь прыгать-то!

Хлопоты Авдея заключились тем, что он побранился с верхней бабой, Степанидой Игнатьевной, знакомой дворника.

– Что ты, тетка, оставила ушат на дороге? убери! – сказал он.

– Ну, погоди, уберу.

– Чего годить! Вот барин приедет ужо, даст тебе.

– Боюсь я твоего барина! что он мне даст? Эка невидаль! мы сами чиновники.

– Убери, говорят тебе, старая ведьма!

– Еще ругается! как я скажу своему хозяину, так он тебе скорее даст. Будешь помнить, как ругаться, окаянный, каторжник, чтоб тебе ни дна ни покрышки…

Она еще звонко кричала, но Авдей захлопнул дверь.

– Ух! – сказал он, отирая пот с лица, – умаялся! С утра маковой росинки во рту не было. Хоть бы закусить чего-нибудь. Боюсь в лавочку сходить: неравно приедет. Да, чай, уж и заперто – поздно. Нешто выпить?

Он отворил маленький шкап, достал узенькую четырехугольную бутылку светло-зеленого стекла в плетенке, потом запер на крюк дверь, налил рюмку – и поставил ее на стол. Он оглядывал ее со всех сторон.

– Какая бутылка! – рассуждал он, смеючись, – словно наша косушка, а ликёра прозывается! Три целковых за этакую бутылочку – а? Ну, стоит ли? Вот деньги-то сорят! Как у них горло не прожжет? – ворчал он – и отхлебнул.

– Какая мерзость! – говорил он с гримасой, – а поди ж ты!

И выпил всю рюмку.

– Право, мерзость!

114

Между тем Иван Савич возвращался в это время домой. Пошел дождь, один из тех петербургских дождей, которым нельзя предвидеть конца.

Иван Савич позвонил у ворот – никто не показывался. Он другой раз – тоже никого. Наконец после третьего звонка послышались шаги дворника.

– Господи Боже мой! – ворчал он, идучи к воротам. – Что это такое? совсем покою нет: только заснул маленько, а тут черт какой-то и звонит… Кто тут?

– Я.

– Да кто ты?

– Новый жилец.

– Какой жилец?

– Что сегодня переехал.

– Что те надо?

– Как что: пусти поскорее, ты видишь, я под дождем.

– Ну вот погоди: я за ключом схожу.

Дворник ушел и пропал, а дождь лил как из ведра.

Иван Савич принялся опять звонить что есть мочи. После третьего звонка послышались шаги дворника и ворчанье.

– Что это такое, Господи, покою совсем нет. Должность проклятая… не дадут заснуть! Кто тут?

– Да я же, тебе говорят!

– Да кто ты?

– Новый жилец.

– Ты еще всё тут? не ушел? что те надо?

– Как что? ах ты разбойник! пустишь ли ты меня? я до костей промок.

– Ну вот погоди: ключ возьму.

Он пошел и, к удовольствию Ивана Савича, возвратился тотчас и начал вкладывать ключ в замок.

– Ну, скорее же! – сказал Иван Савич.

– Вот постой, что-то ключ не входит. Что это, Господи, за должность за проклятая, совсем покою нет! так и есть… не тот ключ взял: это от сарая.

– Отпирай же! – кричал Иван Савич, – не то…

– Да ты бы где-нибудь заснул: вишь ты, ключа-то долго теперь искать.

– Куда я пойду? Пусти сейчас.

– Ну вот погоди, принесу ключ.

Наконец через добрых полчаса Иван Савич попал к себе, а Авдей только что было собрался пить третью рюмку, как вдруг сильно застучали в дверь. Авдей

115

проворно спрятал бутылку с рюмкой в шкап, обтер наскоро губы и отпер.

Вошел Иван Савич.

– Что, Авдей, совсем убрался? э! да ты еще ничего не расставил.

– Я один, – отвечал Авдей, – у меня две руки-то.

– Оттого-то и надо было убрать, что две. Вот ежели б одна была – другое дело.

Авдей, не ожидавший этой реплики, поглядел ему вслед и покачал головой.

– Ведь скажет, словно… э! ну вас совсем! – бормотал он, – отойди от зла и сотвори благо!

– А что соседка? – спросил Иван Савич.

– Не могу знать, – отвечал Авдей.

– Разве ты не видал ее, не говорил с ней?

– Нет-с. Что мне с ней говорить?

– Ну как что… А чей это платок?

Авдей молчал.

– Чей платок? – повторил Иван Савич.

– Не могу знать.

– Как не могу знать? Здесь был кто-нибудь?

– Нет, это, верно, как диван стоял в сенях, так кто-нибудь положил. Пожалуйте, я завтра спрошу.

– Вот славный случай: ты завтра спроси у соседки, не ее ли, и между тем порадей в мою пользу.

– Как-с порадей?

– Скажи, что я и добрый, и… ну будто тебе в первый раз.

– А зачем это, сударь?

– Как зачем… познакомимся, а там… пожуируем.

– Да неужели вы и здесь станете разводить такую же материю? экой стыд! там только что ушли от беды, теперь опять захотели нажить другую! уж попадетесь, Иван Савич, ей-богу, попадетесь.

– Э! – сказал Иван Савич, – еще скоро ли попадусь, а между тем мы с тобой пожуируем.

– Нет уж, журируйте одни… да и вам нехорошо: бросьте, сударь!

– А! а! а! – начал зевать Иван Савич, – покойной ночи, Авдей, завтра разбуди в девять часов.

Утром, когда Авдей стал подавать чай, первый вопрос Ивана Савича был:

– Ну что соседка?

Авдей молчал.

116

– А?

– Ничего, отдал платок.

– Так он ее был? ну а порадел ли ты мне?

– Говорил.

– Что ж она?

– Говорит, рада доброму соседу. Коли, говорит, случится надобность в чем, так не откажите, и мы вам тоже постараемся, чем можем. Не понадобится ли, говорит, барину когда пирожок испечь: я, мол, мастерица.

Иван Савич вытаращил глаза.

– Как пирожок?

– Пирожок-с, с рыбой или с говядиной… с чем, говорит, угодно. Еще говорит, не нужно ли вам рубашек шить?.. я, говорит, могу…

Иван Савич вскочил с постели.

– Как рубашек?

– Еще… – начал Авдей.

– Стой! ни слова больше! ищи сейчас квартиру… Куда я попал? вон, вон отсюда!

– Что вы, опомнитесь, сударь: что вам за дело? Нам же лучше.

– Такая хорошенькая – и печет пироги! – говорил сам с собой Иван Савич, -ужас! ну, с чем это…

– С рыбой и с говядиной, – подхватил Авдей.

– Э! молчи, дуралей! тебя не спрашивают.

– Ведь она не больно хороша, – заметил Авдей, – глаза-то словно плошки, да и зубы не все.

– Да, ты много смыслишь! – отвечал Иван Савич, стараясь попасть ногой в туфлю, – такая молоденькая – и шьет рубашки! а?

– Что за молоденькая, сударь: уж ей за пятьдесят, – сказал Авдей.

– Как за пятьдесят! да ты с которой говорил?

– Ну, с той, что квартиру нанимает, – с самой хозяйкой.

– Со старухой? что ж ты мне не скажешь давно? Кто просил тебя радеть мне у этой старой ведьмы?

– Ведь вы сами вчера приказывали.

– Я сам приказывал! – передразнил его Иван Савич. – Я толком тебе говорил – жуировать: можно ли с таким страшилищем жуировать? разве тебе самому охота? вечно только подгадишь мне! Впрочем… нет… ничего, больше доверенности! пусть пироги печет. Я ей, пожалуй, и рубашки закажу. Ну а молодая кто?

117

– Жилица у ней, – нанимает две комнаты.

Иван Савич не ходил в тот день на службу, под предлогом переезда на новую квартиру. Авдей возился, уставлял, а он надел красивый шлафрок, отворил вполовину дверь и глядел к соседкам: это он называл жуировать.

– Разве не пойдете в должность? – спросил Авдей. – Пора бы одеваться -одиннадцатый час…

– Нет, не пойду, что должность?.. сухая материя! надо жуировать жизнию. Жизнь коротка, сказал не помню какой-то философ.

Там, в комнатах, видел он, то мелькнет что-то легкое, воздушное, белое, кисейное, то протащится неуклюжее, полосатое. Иногда в узком промежутке неплотно затворенной двери светился хорошенький черный глаз с длинными ресницами, потом хлопал глаз без бровей, как будто филин. Вскоре послышались звуки фортепиано. Играли из «Роберта».

«Кто же это играет? – думал Иван Савич. – Уж конечно она, молоденькая. Где той… месить пироги и играть на фортепиано?»

Он взял скрипку и тоже заиграл. Там перестали играть.

«Вот и видно, что она женщина строгой нравственности! – подумал Иван Савич. – Иная бы пуще заиграла». – Он посмотрелся в зеркало и причесал бакенбарды.

Вскоре дверь там отворилась побольше и наконец почти совсем.

– У нас труба дымит, – сказала старуха Авдею. – Летом всё отворяем дверь. Вот другой год твердим хозяину, чтобы переделал… нет! их дело только деньги брать.

Прошло дня два. Иногда соседка не очень быстро мелькала сквозь двери. Она приостанавливалась и как будто улыбалась, потом вдруг пряталась. На третий день дворник принес паспорт из части.

– Что это, любезный, – спросил Иван Савич, – у соседок-то не видать мужей: где ж они?

– В командировке-с, где-то далече.

– А! – сказал Иван Савич, – тем лучше. А кто еще в доме у вас живет? там, по парадной лестнице, в больших квартирах?

Дворник назвал несколько известных фамилий.

– А вон там, во втором этаже, где еще такие славные занавесы в окнах?

118

– Там-с одна знатная барыня, иностранка Цейх.

– Знатная! – говорил Иван Савич Авдею, – что это у него значит?.. Она может быть знатная потому, что в самом деле знатная, и потому, что, может быть, дает ему знатно на водку, или знатная собой?..

– Не могу знать, – отвечал Авдей.

– Посмотрим, посмотрим: может быть, и ее увидим, – примолвил Иван Савич и погладил бакенбарды.

Он продолжал переглядываться с соседкой. Однажды у ней на пороге появилась девочка лет шести.

– Уж не дочь ли это ее, Авдей?

– Не могу знать, – отвечал Авдей.

– Ты никогда ничего не знаешь: что ни спросишь о деле. За что ты хлеб ешь?.. Да нет, быть не может: это не дочь ее. Она слишком молода: верно, старуха испекла этот пирог. Но та кажется уж слишком стара для этого.

Он узнал, что девочка – племянница соседки, зазвал малютку к себе, дал ей конфект и таким образом завязал сношения. Они взаимно присылали друг другу поклоны. Однажды малютка принесла розан.

– Хотите, я вам подарю? – сказала она.

– Подари. А кто тебе дал?

– Хорошая тетенька.

– Что она сказала тебе?

– Она сказала, поди подари цветок вон тому дяденьке. Скажи, что ты даришь от себя, да смотри не говори, что я велела, а то в угол поставлю.

– Вот тебе, душенька, конфект, а эту пряжечку отнеси к тетеньке и подари ей да скажи, что я подарил тебе, а ты даришь ей; слышишь?

– Слышу.

– Ну, как ты скажешь?

– Скажу: дяденька подарил тебе и велел сказать, чтоб ты подарила мне.

Вдруг в комнату вбежал какой-то юноша.

– Здравствуй, Ваня, – сказал он, – насилу сыскал тебя. Ба! что это значит, Ваня? – вдруг спросил он, поглядывая на розу, на девочку и на брошку.

– Ничего, Вася, так… – хвастливо, с улыбкой говорил Иван Савич, – поди, душенька, домой.

Девочка побежала и отворила дверь. В это время мелькнула головка соседки.

119

– Э! э! приятель! так-то ты скрываешься! – заговорил Вася, – хорошо же! давно ли? да какая хорошенькая! ах ты, злодей! ах, варвар! ну-ка, ну-ка, покажи!

Он пошел к дверям.

– Нет, mon cher, постой! нехорошо! не гляди! – говорил Иван Савич, загораживая дорогу. – Ну что она подумает? это совсем не из таких… После я всё расскажу.

– Нет, нет, пусти… не верю!

– Нет, братец, нельзя! пожалуйста, не ходи.

– Ну, познакомь меня. Вот тебе честное слово, не стану отбивать. То-то ты у меня! а я за тобой.

– Что такое?

– Мы впятером обедаем на Васильевском острову, в новой гостинице: говорят, телячьи ножки готовят божественно! проздравим! проздравим! а оттуда на Крестовский… покутим.

– Мне нельзя вечером.

– Отчего?

– Так! – значительно, с улыбкой сказал Иван Савич.

– А! понимаю! счастливец! Ну, завтра мы в театре? Асенкова в трех пьесах играет. Смотри, mon cher, нельзя не быть: что скажут наши? манкировать не должно, а то подумают, что ты хочешь отшатнуться. И то три офицера да вон тот статский, знаешь, что еще полы сюртука всё сзади расходятся, собрали, говорят, партию перехлопать нас, говорят, и в раек людей своих посадят; да где им! слушать любо, как наш угол захлопает: я однажды из коридора послушал – чудо! сначала мелкой дробью – па-па-па, – точно ружейный огонь, а там и пошло, и пошло, так по коридорам гул и ходит… Даже капельдинер плюнул и отошел от дверей, а я не вытерпел да и сам давай – браво, браво, наши! Квартальный сердито поглядывал на меня… да пусть!.. Так едем? потом поужинаем, кутнем, а?

– Не знаю, mon cher!

– Чего не знаешь! на первых порах в полночь тебя не примут. Решено: завтра с нами. Ты не знаешь, ведь Шушин награду получил – полугодовой оклад; он обещал полдюжины, да ты на радостях столько же – вот и будет с нас! Смотри же, ждем.

И ушел. А Иван Савич уселся с книгой в руках на маленьком диванчике, как раз против дверей соседки, в

120

живописном положении. Но если бы кто заглянул в книгу, то увидел бы, что он держал ее вверх ногами. Прошло недели три. Они уже кланялись друг другу и даже, стоя каждый в своих дверях, разговаривали. Когда в это время кто-нибудь шел, сверху или снизу, они поспешно прятались. Вдруг соседки не стало видно, и даже дверь была затворена. Иван Савич встревожился.

– Авдей! отчего у соседки затворена дверь?

– Не могу знать.

– Не уехала ли она куда-нибудь?

– Не могу знать.

– Никогда ничего не знает! Я не Суворов, а досадно! Так поди узнай: спроси, здоровы ли? что, мол, вас давно не видать?

Авдей принес ответ, что Анна Павловна нездоровы и приказали просить к себе: «Коли-де вам не скучно будет посидеть с больной».

– К себе! – воскликнул Иван Савич, вздрогнув от восторга, – ужели? а! наконец! Авдей! скорей бриться, одеваться!

Он второпях обрезал в двух местах бороду и щеку и залепил царапины английским пластырем, полагая, что так он интереснее, нежели с царапинами или даже нежели просто без царапин: это очень обыкновенно, она уж его так видала. Он не пожалел на голову пятирублевой помады. Бакенбарды смочил квасом и минут на пять крепко перевязал платком, чтоб придать им лоск и заставить лежать смирно. В носовой платок налил лучших духов. На шею небрежно повязал голубую косынку и выпустил воротнички рубашки. К довершению всего, надел лакированные сапоги и, таким образом, блестя, лоснясь и благоухая, предстал пред соседкой. Она сидела на софе, поджав ноги, окутанная в большую шаль, с подвязанным горлом.

Квартира Анны Павловны была убрана, как убирают почти все квартиры о двух комнатах, с передней и кухней. Диван красного дерева, обитый полинялой шерстяной материей с пятнами, другой клеенчатый диван, полдюжины стульев под красное дерево, старый комод, а на нем туалет, который, в случае нужды, легко можно переносить с места на место. На окнах несколько горшков гераниума и две клетки с канарейками.

У Ивана Савича на подобные визиты давно обдуман был и поклон, и приветствие, и даже мина.

121

Вошедши, он остановился в некотором расстоянии наклонил немного голову и слегка улыбнулся.

– Наконец я у вас! – сказал он, оглядываясь кругом. – Ужели это правда? не во сне ли я?

– Может быть, этот сон не нравится вам? Бывают сны скучные и тяжелые, – отвечала она с томной улыбкой, – проснитесь… это легко!

– Боже меня сохрани! Пусть этот сон будет непробудным! Она опять улыбнулась.

– Садитесь, – сказала она, – благодарю вас за участие; как это вы вспомнили, и еще через два дня?

– Я не вспомнил: вспоминают о том, что было забыто; я вас не забывал. Но что с вами?

Она поглядела на него довольно нежно и потупила глаза.

– Немного простудилась, – отвечала она, – я думаю… оттого… что бываю иногда… у дверей. Люди обречены на страдание.

Она вздохнула.

Тут Иван Савич посмотрел на нее нежно, а она покраснела. Они молчали несколько времени.

– Вы редко бываете дома? – потом спросила она.

– Нет-с… да-с… смотря по…

– У вас часто бывают гости?

– Да-с… бывают иногда, -отвечал он.

– Кто это… рыжий молодой человек? такой противный: всякий раз заглядывает в дверь.

– Это… «постой-ка, я тону задам!» – подумал он, – это граф Коркин, славный молодой человек, первый жуир в Петербурге.

– А другой, в очках?

– Барон Кизель. Отлично играет на бильярде.

– Как они у вас шумят! что вы делаете?

«Расскажу ей, как мы кутим… Это нравится женщинам», – подумал Иван Савич.

– Кутим-с. Вот иногда они соберутся ко мне, и пойдет вавилонское столпотворение, особенно когда бывает князь Дудкин: карты, шампанское, устрицы, пари… знаете, как бывает между молодыми людьми хорошего тону.

– И вам не жаль тратить денег на шампанское?

– Что жалеть денег? деньги ничтожный, презренный металл. Жизнь коротка, сказал один философ: надо жуировать ею.

122

– О, да вот вы какие!

– Да-с! – сказал он и вытащил из кармана платок. Запах распространился по всей комнате, так что даже из-за дверей выглянула старуха.

– Где вы покупаете духи? Какие славные! – сказала Анна Павловна, вдыхая носом запах. – Это блаженство – утопаешь в неге!

– В английском магазине.

– А что стоят?

– Десять рублей, то есть три целковых по-нынешнему.

– Стало быть, десять с полтиной? – примолвила она, – как дороги здесь в мире все удовольствия!

– Зато прекрепкие: вымоют платок, всё еще пахнет. Позволите прислать на пробу скляночку?

– Помилуйте… я так спросила… из любопытства… не подумайте…

– Ничего-с! я вам завтра пришлю. Вы меня обидите, если откажетесь принять такую безделицу.

– Ах да! – сказала она, – вы подарили моей племяннице брошку; я ношу ее, видите?

– Очень приятно, – только мне совестно: это слишком недостойно украшать такую грудь… Если б я знал…

– Чем же вы еще занимаетесь?

– Бываю в театре.

– В театре? Ах, счастливые! что может быть отраднее театра? блаженство! в театре забываешь всякое горе. Читаете, конечно?

– Да-с, да… разумеется.

– Что же, Пушкина? Ах, Пушкин! «Братья разбойники»! «Кавказский пленник»! бедная Зарема, как она страдала! а Гирей – какой изверг!

– Нет-с, я читаю больше философические книги.

– А! какие же? одолжите мне: я никогда не видала философических книг.

– Сочинения Гомера, Ломоносова, «Энциклопедический лексикон»… – сказал он, – вы не станете читать… вам покажется скучно…

– Это, верно, кто-нибудь из них сказал, что жизнь коротка ?

– Да-с.

– Прекрасно сказано!

От этого ученого разговора они перешли к предметам более нежным: заговорили о дружбе, о любви.

123

– Что может быть утешительнее дружбы! – сказала она, подняв глаза кверху.

– Что может быть сладостнее любви? – примолвил Иван Савич, взглянув на нее нежно. – Это, так сказать, жизненный бальзам!

– Что любовь! – заметила она, – это пагубное чувство; мужчины все такие обманщики…

Она вздохнула, а он сел рядом с ней.

– Что вы? – спросила она.

– Ничего-с. Я так счастлив, что сижу подле вас, дышу с вами одним воздухом… Поверьте, что я совсем не похож на других мужчин… о, вы меня не знаете! женщина для меня – это священное создание… я ничего не пожалею…

– В самом деле? – задумчиво спросила она.

– Ей-богу.

Они долго говорили, наконец стали шептать. От нее разливалась такая жаркая атмосфера, около него такая благоуханная. Они должны были непременно слиться и слились. Она уронила платок; Иван Савич бросился его поднять, и она тоже; лица их сошлись, – раздался поцелуй.

– Ах! – тихо вскрикнула она.

– О! – произнес он восторженно, – какая минута!

– Давно ли, – говорила она, закрыв лицо руками, – мы знакомы… и уж…

– Разве нужно для этого время? – начал торжественно Иван Савич, – довольно одной искры, чтобы прожечь сердце, одной минуты, чтоб напечатлеть милый образ здесь навсегда.

Еще поцелуй, еще и еще.

– Вот что значит жуировать жизнию, клянусь Богом! – сказал серьезно Иван Савич. – Всё прочее там, чины, слава…

Вдруг кто-то чихнул в соседней комнате.

– Кто тут? – спросил, побледнев, Иван Савич.

– Это моя хозяйка, ничего: она мне предана.

– Ах! да… – сказал вдруг он, – дворник мне говорил, что у вас есть муж… в командировке?

Анна Павловна встрепенулась и покраснела как маков цвет.

– Да… – бормотала она, – его послали… ничего… он долго не будет.

И замяла разговор.

– Как же вы живете одни, без покровителя, без…

124

Анна Павловна еще больше покраснела.

– У меня есть дядя, он и опекун…

– Он бывает у вас?

– Да, раз в неделю.

– Ну, если он меня увидит здесь?

– Нехорошо, – сказала она, встревожась, – очень нехорошо, остерегайтесь, не показывайтесь при нем. Мы будем с вами читать, заниматься музыкой, гулять вместе. Да, не правда ли? – говорила она.

– О, конечно!

– Вы повезете меня в театр, да?

– Непременно.

– Ах, какое блаженство!

Иван Савич воротился домой вне себя от радости.

– Как я счастлив, Авдей! – твердил он, – а! вот что значит жуировать! Это не то, что Амалия Николавна или Александра Максимовна: те перед нею – просто стыд сказать. К этой так нельзя приступиться. Завтра к Васе – и вспрыски! нечего делать. Ну уж стоило же мне хлопот: не всякому бы удалось! а? как ты думаешь?

– Не могу знать! – отвечал Авдей.

С тех пор Иван Савич только и делал, что жуировал. То он у нее, то она у него. В должности он бывал реже. Его видали под руку с дамой прогуливающимся в отдаленных улицах. В театре он прятался в ложе третьего яруса за какими-то двумя женщинами, из которых одна была похожа на ворону в павлиньих перьях. Это была хозяйка и дуэнья Анны Павловны. Дома они были неразлучны. Она чаще бывала у него: обедала, завтракала – словом, как говорят, живмя жила.

– У тебя такие мягкие диваны, – говорила она вскоре после знакомства, – так славно сидеть, нежиться. Я лучше люблю быть здесь. Ах! какая прелесть! жизнь так хороша! это блаженство!

– Знаешь что, мой ангел: возьми пока к себе один диван, вот этот, зеленый, – отвечал Иван Савич. – У меня их два да еще кушетка.

– Зачем… – нерешительно говорила Анна Павловна. – К такому дивану нужен и ковер, а у меня нет… не всем рок судил счастье…

– Возьми один ковер: у меня два.

– Ну уж если ты так добр, так дай на подержание и зеркало, чтобы хоть на время забыть удары судьбы.

125

– Изволь, изволь, мой ангел! Ах ты, моя кошечка, птичка, цветочек… не правда ли, Авдей, цветочек?

– Не могу знать, – отвечал Авдей, проходя через комнату.

– Да, цветочек! – начала она полугневно, – я так люблю цветы… а ты мне всё еще не собрался купить…

– Завтра же, завтра, дружок, усыплю путь твоей жизни цветами.

– И хорошеньких горшечков от Поскочина, – сказала она, взяв его руками за обе щеки. – Это чистейшее наслаждение: оно не влечет за собой ни раскаяния, ни слез, ни вздохов…

– Непременно, только не растрепли бакенбард: мне в департамент идти; надо же когда-нибудь сходить. Как жаль, что тебя, Анета, нельзя брать туда: я бы каждый день ходил. Ты бы подшивала бумаги в дела, я бы писал… чудо!.. А то начальник отделения, столоначальник… да всё чиновничьи лица… фи!.. Если и придет иногда просительница, так такая… уф!.. К нам всё мещанки да солдатки ходят… ни одной нет порядочной: рожа на роже! пожуировать не думай. Ох, служба, служба, – прибавил он, натягивая вицмундир, – губи свою молодость в мертвых занятиях!

– Долго ты там пробудешь, mon ami?

– Часов до четырех, я думаю… Если можно будет надуть начальника отделения, так удеру около трех.

– Ах, Боже мой! У меня нет часов: я не буду знать, когда ты придешь. Часы мне покажутся веками, а в жизни и так немного радости.

– И, мой друг, – сказал Иван Савич, – помни, что жизнь коротка, по словам философа, и не грусти, а жуируй. Да возьми-ка мои часы столовые: они верны, – сказал Иван Савич.

– Да! а на что я их поставлю? У меня нет такого столика. Не всякому дано…

– Ты и со столиком возьми. Авдей! отнеси!

Прошло месяца два – Иван Савич всё жуировал, Анна Павловна всё вздыхала да распоряжалась свободно им и его добром. Как же иначе? И он распоряжался ею и ее добром: играл локонами, как будто своими, целовал глазки, носик и проч. Наконец продолжительные свидания начали утомлять их: то он, то она зевнет; иногда

126

просидят с час, не говоря ни слова. Иван Савич стал зевать по окнам других квартир.

– Авдей! чей это такой славный экипаж? – спросил он однажды, глядя из своего окна на двор.

– Не могу знать.

– Узнай.

Авдей доложил через пять минут, что экипаж принадлежал знатной барыне, что во втором этаже живет.

– Какие славные лошади, как хорошо одеты люди! Она должна быть богата, Авдей?

– Не могу знать.

В другой раз он увидел, что на дворе выбивают пыль из роскошных ковров, и на вопрос, чьи они, получил в ответ от Авдея сначала – не могу знать, потом, что и ковры принадлежали знатной барыне.

– А вон эта собака? – спросил Иван Савич.

– Ее же. Чуть было давеча за ногу не укусила, проклятая!

– Вот бы туда-то попасть! – сказал Иван Савич.

Иван Савич и Анна Павловна всё дружно жили между собой и видались почти так же часто. Только изредка, как сказано, зевали, иногда даже дремали. Дремала и любовь. Горе, когда она дремлет! От дремоты недалеко до вечного сна, если не пронесется, как игривый ветерок, ревность, подозрение, препятствие и не освежит чувства, покоящегося на взаимной доверенности и безмятежном согласии любящейся четы. Впрочем, кажется, ни Иван Савич, ни Анна Павловна не заботились о том. Они смело дремали, сидя на разных концах дивана, иногда переглядывались, перекидывались словом, менялись поцелуем – и вновь молчали. Она задумывалась или работала, он дремал. Однажды дремота его превратилась в настоящий, основательный сон: голова опрокинулась почти совсем на задок дивана. Он даже открыл немного рот, разумеется неумышленно, поднял кверху нос, в руке прекрепко держал один угол подушки и спал. Вдруг ему послышалось восклицание «ах!», потом сильный говор подле него. Он не обратил на это внимания, но говор всё продолжался. Через минуту он открыл глаза. Что же? Перед ним стоит низенький, чрезвычайно толстый пожилой человек, с усами, в венгерке, и грозно вращает очами, устремив их прямо на него. Иван Савич тотчас опять закрыл глаза.

127

– Какой скверный сон! – сказал он, – приснится же этакая гадость!

И плюнул прямо на призрак.

– Иван Савич! что вы, что вы! – перебила его испуганным голосом Анна Павловна.

– Ничего, мой ангел! Не мешай мне спать. Если б ты видела, какой уродище сейчас приснился мне: наяву такого быть не может.

Анна Павловна упала в обморок и склонила бледную голову на подушку.

– Милостивый государь! – вдруг загремел кто-то басом над самым ухом Ивана Савича.

Он вскочил как бешеный – и что же? Урод, которого он принял за создание воображения, стоит перед ним, сложив руки крестом, как Наполеон.

– Что-с… я-с… извините… я думал… что вы – сон, – бормотал, трясясь от страха, Иван Савич.

– Кто вы? зачем вы здесь? а? по какому случаю? – говорил толстяк, подступая к Ивану Савичу.

– Я-с? я… помилуйте, – говорил тот, пятясь к дверям, – я чиновник, служу в министерстве… Что вы?

– Я с вами разделаюсь, – говорил толстяк, – разделаюсь непременно, – погодите!

Иван Савич ушел в переднюю, оттуда в сени, всё задом. В сенях он остановился и поглядел в дверь. К нему выбежала Анна Павловна, бледная и расстроенная.

– Это мой опекун… и… и… и… дядя! – сказала она.

– Опекун! – говорил Иван Савич, заглядывая в дверь на толстяка, – у вас огромная опека , Анна Павловна!

– И вы можете шутить? Подите к себе и не приходите, пока не позову… О, Боже мой! Чем это кончится? Вот какая туча разразилась над нами: заря нашего блаженства затмилась. Я не ждала его так рано из командировки.

– Так у вас и дядя был в командировке? Я не знал.

– Прощайте, прощайте, – сказала она, – может быть, навсегда.

– И пора, – бормотал Иван Савич, – надоела мне: всё хнычет, а ест, ест так, что Боже упаси!

Иван Савич пришел домой и растянулся в спальне на кушетке досыпать прерванный сон. Через час он услышал над собой опять: «Милостивый государь!», открыл глаза – и тот же толстяк стоит над ним.

128

– Опять тот же гадкий сон! – сказал он и вскочил с кушетки. – А, это вы! – примолвил он. – Позвольте узнать, с кем я имею честь…

– Я отставной майор Стрекоза, – сказал толстяк, – к вашим услугам.

И сел без церемонии на кресла против кушетки.

«Стрекоза! – думал Иван Савич, – хороша стрекоза! кажется, вовсе не попрыгунья . Мог бы из Крылова же басен заимствовать себе название поприличнее».

– Давно ли вы знакомы с Анной Павловной? – грозно спросил майор.

– Да месяца три будет, а что-с?

– Не вам следует спрашивать, а мне: вы извольте отвечать.

Иван Савич хотел было сказать ему что-то колкое, да с языка не сошло.

– Каким образом вы познакомились?

– Через двери, господин… госпожа… господин Стрекоза.

– Знаю, что не чрез окно, но как?

– Да так-с: по соседству. Я ей скажу: «Здравствуйте, Анна Павловна, здоровы ли вы?» Она отвечает: «Здравствуйте, Иван Савич, покорно вас благодарю»… Так и познакомились.

– Но этим, кажется, ваши сношения не ограничивались?.. а?..

– Помилуйте, господин Стрекоза, – начал вкрадчиво Иван Савич. – Неужели вы можете думать, чтобы я, чтобы она, чтобы мы… что-нибудь такое… Да я так скромен, так невинен… могу даже сказать, что ненависть моя к женщинам известна здесь всем в городе… я мизантроп! право-с! Граф Коркин, барон Кизель могут подтвердить, и притом Анна Павловна так любит своего мужа…

– Мужа? – спросил майор.

– Да-с, что в командировке. Только о нем и говорит; скоро ли, говорит, он приедет. Мне, говорит, так скучно без него… я не живу. Помилуйте, господин Стрекоза, вы нас обижаете…

Майор задумался и, по-видимому, смягчился.

– Но что значит сцена, которую я застал? – сказал он, – вы спали, называли ее «мой ангел»! Как могли вы дойти до такой степени короткости? а? Я с вами, милостивый государь, разделаюсь!

129

– И, господин майор! если б вы знали, как я прост душой, вы бы ничего не заключили дурного из этого. В один день я сойдусь с человеком – и как будто двадцать лет жил вместе. Ты да ты. За что вы нападаете понапрасну на мою простоту и добродетель? обижаете и свою племянницу… ведь вы дяденька ей?

– Да, я опекун ее и… дядя.

– Как лестно носить титул этот при такой прекрасной особе, и кому же вверить это сокровище…как не…

– Я не комплименты пришел сюда слушать, – грубо перервал майор, – а разделаться! Я вам дам! Как вы, милостивый государь, смели, – спрашиваю я вас?

«Медведь! – подумал Иван Савич. – Никакой образованности, никакого тону!»

– Послушайте, милостивый государь, – сказал майор, – вы должны мне дать удовлетворение, или…

– Как удовлетворение? какое?

– Разумеется, как благородный человек.

Майор указал на пистолеты, висевшие на стене.

– Вон у вас, я вижу, есть и средства к тому, – прибавил он.

– Э! нет-с. Это подарил мне один знакомый, ни он, ни я не знаем для чего: черт знает, зачем они тут висят. Это дурак Авдей развесил.

Он снял их и проворно спрятал под кровать.

– Вот теперь, может быть, узнаете, – сказал майор с выразительным жестом.

Иван Савич покачал головой.

– Ни за что-с! – сказал он решительно. – У меня правило – не стреляться, особенно за женщин. Этак мне пришлось бы убить человек пятьдесят или давно самому быть убитым… так, за недоразумения, вот как теперь. Притом же я и не умею…

– В таком случае вы должны отказаться от знакомства с Анной Павловной… я как опекун… и… и… и дядя ее… требую этого.

– Отказаться! Как же жить в соседстве и не быть знакомым? придется встретиться как-нибудь, согласитесь сами…

– Ни-ни-ни! не придется, если не будете стараться: я ее увезу на другую квартиру…

– Давно бы вы сказали! – воскликнул Иван Савич. – Ух! гора с плеч долой! Знайте, господин Стрекоза, что у

130

меня правило – не переносить знакомства на другую квартиру.

– Э! – сказал, улыбнувшись, майор, – да у вас славные правила! Ну так и дело с концом: мир. Нечего об этом и говорить.

– Не прикажете ли чаю?

– Очень хорошо. Нет ли с ромцом?

– Есть коньяк.

– Ну всё равно.

– Не угодно ли сигары?

– Пожалуйте.

И они стали друзьями.

– Какая у вас славная квартира! – сказал майор, оглядываясь кругом, – со всеми удобствами… Что это, мне как будто вдруг что-то на нос капнуло?..

– Ах-с! это вон оттуда, – сказал Иван Савич, указывая вверх. – Это ничего, так, дрянь, пройдет. Майор поднял голову и посмотрел на пятно. Вдруг оттуда полился проливной дождь прямо ему в лицо.

– Милостивый государь! – закричал он, вскочив с места, – что это значит? Я с вами разделаюсь…

– Я не виноват-с: право! Это иногда течет: видно, вверху пролили ушат с водой… Эй, Авдей! Авдей! подставь скорей ведерко…

– Прощайте, – сказал майор, – у вас небезопасно; пойду укрыться… к племяннице от дождя. Странные у вас правила, право, странные: не стреляетесь, не переносите знакомства на другую квартиру, дождь терпите в комнатах… гм!

Он ушел. На другой день, рано утром, от Анны Павловны, от майора и от старухи не осталось никаких следов. В доме и духу их не стало.

Авдей торжественно вышел на средину комнаты.

– Как же, батюшка Иван Савич, – сказал он, – они увезли у нас диван, стол, часы, зеркало, ковер, две вазы, ведро совсем новешенькое да молоток. Не прикажете ли сходить за ними?

– И, нет, не надо! Еще, пожалуй, привяжется Стрекоза: по какому, дескать, поводу эти вещи были там? ну их совсем. Избавились от беды: это главное.

– Ведь говорил я вам, нехорошо будет: шутка ли, чего стало!

– Зато пожуировали! – сказал Иван Савич.

131

В тот же день Иван Савич кутил с друзьями. Он рассказал им свое приключение.

– За здоровье сироты! – провозгласили друзья.

– Да, друзья мои, лишился, потерял ее! если б вы знали, как она любила меня! Подумайте, всем мне жертвовала: спокойствием, сердцем. Она была… как бы это выразить?.. милым видением, так сказать, мечтой… разнообразила этак тоску мертвой жизни…

– Да, братец, жаль, – сказал, вздохнув и покрутив усы, офицер, – как это ты выпустил из рук такую птичку?.. Ты бы проведал!

– Нельзя, mon cher: честное слово дал! Дядя, опекун: подумай, вышла бы история… повредила бы мне по службе.

– Ты бы мне сказал, – продолжал офицер, – я бы разделался с ним. Я бы показал, что значит обидеть моего приятеля! А ты! вот что значит не военный человек!

– Я, mon cher, и сам намекал ему на пистолеты, даже снял со стены и показал… да он искусно замял речь.

– Подлец! трус! – примолвил офицер, притопывая то той, то другой ногой…

– Какие всё ему достаются: барыни, да еще замужние! – заметил другой.

– И не показал, не познакомил, злодей! – сказал Вася. – Нет, я так в горничных счастлив. Какая у меня теперь… а!!

И он рассказал им какая.

– Славно мы живем! – примолвил один из молодых людей, – право, славно: кутим, жуируем! вот жизнь так жизнь! завтра, послезавтра, всякий день. Вон Губкин: ну что его за жизнь! Утро в департаменте мечется как угорелый, да еще после обеда пишет, книги сочиняет; просто смерть!.. чудак!

Иван Савич опять не знал, куда девать свое время, опять зевал, потягивался, бил собаку, бранил Авдея. Однажды он пришел в комнату Авдея и посмотрел в окно. Вдруг лицо его оживилось.

– Голубчик Авдей! – сказал он, – посмотри-ка, какая хорошенькая девушка там, в окне, и как близко: можно разговаривать!

– Не о чем разговаривать-то, – сказал Авдей.

– Какие глазки! – продолжал Иван Савич, – ротик! только нос нехорош. А беленькая, свеженькая – прелесть! Ты ничего мне и не скажешь! Узнай, чья она.

132

Авдей доложил, что она служит у знатной барыни.

– И девушка-то знатная! – сказал Иван Савич, – право! а?

– Не могу знать! – отвечал Авдей, – известно: девчонка!

– Послушай, порадей-ка мне у ней: поди скажи, что я и добрый, и…

– Полно вам, батюшка Иван Савич, Бога вы не боитесь… – заговорил он с убедительным жестом, – и я-то с вами сколько греха на душу взял.

– Ну! – сказал Иван Савич, – по-твоему, не пожуируй! Поди, поди, говорят тебе.

– Воля ваша, Иван Савич, гневайтесь не гневайтесь, а я больше не намерен.

– Что ж ты пыль не обтираешь нигде, дурак этакой! – сердито закричал Иван Савич, – это что? это что? а? У меня там везде паутина! Давеча паук на нос сел! Ничего не делаешь! А еще метелку купил! К сапожнику опять забыл сходить? Да ты мне изволь новые чашки на свои деньги купить: я тебе дам бить посуду! Что это за скверный народ такой, ленивый… никуда не годится!

Дня через два Ивану Савичу принесли новое платье. Он примерил и велел спрятать. Вдруг Авдей вышел на средину.

– А что, батюшка Иван Савич, – сказал он, – не будет ли вашей барской милости… то есть теперь у вас три сюртука… один-то уж старенький… Не пожалуете ли мне?

Он низко поклонился.

– Не намерен, – сказал Иван Савич сухо.

Авдей крякнул и пошел в переднюю…

На другой день он надел на себя серебряные часы, повесил бисерный снурок по всей груди и животу, взял в руки картуз с кисточкой и отправился радеть своему барину.

– Говорил, – сказал он через полчаса, вышедши на средину.

– Что ж ты говорил? – спросил Иван Савич.

– Что, мол, барин у меня и добрый, и хорошенький такой…

– Вот, хорошенький! Зачем же ты врешь?

– Что за вру! вы ведь хорошенькие!..

Оба молчали. Иван Савич гладил бакенбарды.

– Что ж ты не в моем сюртуке ходил к ней? оно бы лучше! – сказал Иван Савич.

133

– Да как я смею барский сюртук надеть?

– Ты возьми его себе совсем, тот, что просил у меня.

Авдей подбежал, согнувшись, и поцеловал у барина ручку.

– Что ж ты ей еще сказал?

– Что барин мой, мол, молодец: где ни завидит женщину, – тотчас влюбится! У него, мол, немало их было…

– Да кто ж тебя просил об этом говорить? Ну пойдет ли она теперь? Есть ли у тебя рассудок? а? Вечно, вечно подгадишь мне! Что ж она сказала?

– Что мне, говорит, до твоего барина за дело? Он, говорит, мне не ровня: что мне с ним знакомиться? Поди, говорит, отваливай.

– Вот еще! – ворчал Иван Савич, – не ровня. Как же бы это устроить? Ах, славно! выдумал! Часто ли она бывает тут у окна?

– Да целое утро всякий день вертится.

– Там она теперь?

– Там-с.

– Дай-ка мне свой серый сюртук.

– На что это вам?

– Дай, дай, я знаю на что. Ну что, впору ли? – спросил Иван Савич, надев сюртук.

– Коротенек. Да что вы хотите делать?

– А вот что: ты скажи ей, что у нас два человека. Ведь она меня не видала?

– Нет-с.

– Ну, я утром буду приходить на полчаса к тебе в комнату, будто убирать что-нибудь. Вот и теперь пойду. Дай мне сапог и щетку.

Иван Савич поместился у самого окна и стал чистить сапог. Авдей спрятался в простенок и прикрыл рот рукой, чтоб не засмеяться вслух, и качал головой.

– Вишь ведь лукавый догадал – чего не выдумает! – бормотал он. – Не так, не так, Иван Савич, на что подошву-то намазали ваксой? И сапога-то не умеет вычистить, а еще барин!

– Здравствуйте! – сказал Иван Савич девушке в окно.

– Здравствуйте! – сказала она и продолжала гладить, не поднимая глаз.

– Какие вы хорошенькие!

– Да не про вас!

134

– Как не про меня-с? Будто мы уж никуда не годимся? – сказал он. – Чем я хуже моего барина? Он такой худой!

– Всё ж он барин, какой бы ни был! да мне и до него дела нет, – отвечала она и посмотрела на него.

Он послал ей поцелуй. Она улыбнулась и показала ему утюг.

– Как же! не хотите ли вот этого? – сказала она, – как раз обожгу.

– Да вы уж и так обожгли меня глазками.

– Этак она догадается, – шептал Авдей, увлекшийся невольно на этот раз интересами своего барина, которым в другое время противился, – вы больно мудрено говорите-то.

– Можно мне к вам в гости прийти? – спросил Иван Савич.

– Зачем? У нас есть свои.

– Да есть ли такие, как я?

Иван Савич указал на бакенбарды.

– Может, и получше есть.

– Ну, вы пожалуйте ко мне.

– Вот еще! С чего вы это взяли? – сказала обиженным тоном девушка. – Прощайте: некогда мне с вами из пустого в порожнее переливать. Барыня ждет: она у меня там без юбки сидит!

– А кто ваша барыня?

– Известно, баронесса.

Она схватила юбку и понесла было.

– Да постойте же! куда вы? – сказал Иван Савич.

– Нечего стоять; и вы-то чистите не чистите сапог. Смотрите, выйдет барин: он вас за ушко да на солнышко. Так-то!

– Вы будете завтра тут? – спросил Иван Савич.

– А вам что за дело?

– Так; я бы покуражился с вами.

– Буду так буду, не буду так не буду: сами увидите! – сказала она скороговоркой и, как мышонок, побежала по лестнице, почти не дотрогиваясь до ступеней.

– Милашка! у! – нежно крикнул ей вслед Иван Савич. – Авдей! а?

– Не могу знать!

Авдей тряхнул головой.

– Пожалуйте-ка, добро, сапоги-то, – сказал он, – вишь, всю подошву вымазали, да и окно-то у меня перепачкали. Ну вас тут совсем!

135

В следующие дни, в условленный час, оба бывали на своих местах. Иван Савич всё мазал подошву сапога, к великому соблазну Авдея, который нарочно для этого давал ему постоянно один старый и худой сапог. Маша тоже гладила долго одну и ту же юбку. Так продолжалось с неделю. Однажды вечером, когда баронесса уехала в театр, а, по словам Ивана Савича, барина его не было дома, Маша тронулась его нежностями и как тень, в платочке ? la Fanchon, мелькнула по двору и явилась в комнате Авдея.

– Наконец ты у меня в гостях! – начал Иван Савич свою обычную фразу, с некоторыми вариянтами, – ужели это правда? не во сне ли я вижу?

Она с трудом согласилась пойти в другие комнаты и при малейшем шуме трепетала как лист, опасаясь приезда барина.

– Как я счастлива! как я счастлива! – твердила Маша, – вы такие… такие… вы сами словно как барин! Какой у вас славный жилет! уж не барский ли?

– Да, барин подарил. Авдей! – закричал он, забывшись, – подай чаю!..

– Что вы это? как вы на него кричите! – сказала Маша.

– Авдей Михайлыч, – сказал Иван Савич, спохватившись, – уважь нас: чайку поскорее. Ведь я барский камердинер, – примолвил он, обращаясь к Маше, – ну так Авдей и угождает мне. В другой раз замолвлю за него доброе словцо.

– А! вы камердинер! – значительно сказала Маша, – вот как!

Уже прошло недели три, как Маша частенько прокрадывалась к своему возлюбленному. Иван Савич лежал обыкновенно на барской кушетке, как он говорил Маше, а она сидела подле него в креслах и болтала без умолку или жевала что-нибудь. Горничные вечно что-нибудь жуют или грызут. В карманах их передника всегда найдете орехи, изюм, или половинку сухаря, оставшегося от барынина завтрака, или бисквиту, вафлю, залог нежности какого-нибудь повара. Иван Савич не находил более предмета для разговора с ней. Он уж пересказал ей все анекдоты, которые рассказываются только мужчинами друг другу за бутылкой вина или горничным, и говорить больше было нечего.

– Ну скажи что-нибудь еще, – говорила однажды Маша. – Ты так смешно рассказываешь.

136

Иван Савич зевнул.

– И нынче конфекты да сливы: я лучше люблю яблоки, – продолжала Маша болтать, доедая сливу. – А это ведь, чай, дорого: неужели тебе барин столько денег дает? Это съешь, словно как ничего – и не попахнет, а после яблоков долго помнишь, что ела. Я могу целый десяток яблоков съесть, право!

Иван Савич всё молчал.

– Вчера мы с Настасьей, с нянькой от верхних жильцов, два десятка съели, инда насилу опомнились, даже тошно сделалось: ейный сын принес ей целый узел яблоков, пряников, орехов, да не одних простых, а разных. Он в мелочной лавке приказчиком. Ты вот мне никогда орехов не купишь.

Иван Савич закурил сигару.

– Что ты заплатил за цигарки? – спросила Маша.

– Это барские, – сказал Иван Савич.

– Ну как он узнает?

– Нет, у него много.

– И то сказать, правда: что жалеть господского? Я вот, как живу на свете, не знаю, что такое покупать помаду, духи, булавки, мыло: всё у барыни беру. Раз она и узнала по запаху: «Ты, говорит, никак моей помадой изволишь мазаться?» Вот я ей говорю… так и говорю, право, я ведь ей не уступлю… она слово, а я два… «кроме вашей помады нешто и на свете нет!» – «А где ж ты взяла?» – говорит она. – «Где? подарили», – а сама прячусь, чтоб она не разнюхала. «А кто, говорит, подарил?» – «А вам, мол, зачем?» – «Дружок, верно!» – говорит. Что ж! ведь я соврала – сказала: дружок. А какой к черту дружок! У меня после Алексея Захарыча до тебя никого и не было. Она и пошла допытываться кто, да тут приехали гости, я и ушла.

Оба замолчали.

– Ах, Иван! – начала опять Маша, – какое платье купила себе Лизавета, наша бывшая девушка,- креп-паше , чудо! Когда я соберусь сделать себе этакое?

Она вздохнула.

– А тебе хочется? – спросил Иван Савич.

– Еще бы не хотелось! уж я давно думала, да куда! оно двадцать восемь рублей стоит.

Иван Савич вынул из бумажника пятидесятирублевую ассигнацию и дал ей.

137

– Ах! неужели? – сказала она с радостным изумлением. – Это мне? Сколько же у тебя денег-то? ведь у меня сдачи нет.

– Ты всё себе возьми.

– Как всё?

Она повертывала в руках ассигнацию и смотрела то на нее, то на Ивана Савича и почти одурела совсем.

– Послушай, где ты берешь деньги? – спросила она вдруг боязливо.

– В барском бумажнике.

– Нет, неправда! ты бы так не говорил, – сказала она, бережно завязывая деньги в узелок, – как же я за это крепко поцелую тебя… у!.. в знак памяти сошью тебе манишку.

От радости она сделалась еще болтливее.

– Что, бишь, я хотела сказать такое? а?

– Не знаю, – сказал Иван Савич.

– Эх, досадно; что-то хотела сказать тебе… ах да! как давеча графский кучер бил какого-то мужика: тот в гости к нему пришел, а он и давай его бить; инда страсть, так прибил, что тот даже не знает, что и сказать ему. Да что ж ты всё молчишь? – сказала она после множества вопросов, на которые не получила ответа.

– Уж всё переговорили, – отвечал Иван Савич.

– Всё? как не всё! Нет, уж нынче ты не такой. Бывало, всё говоришь, что любишь меня, да спрашиваешь, люблю ли я тебя, а нынче вот пятый день не спрашиваешь: видно, уж не любишь. А я тебя всё так же люблю, еще больше, ей-богу! вот побожиться не грех! – примолвила она простодушно.

Опять молчание.

– Сколько у вас книг-то! всё толстые: чай, во всю жизнь не прочитаешь? – сказала она опять, – какие это книжки, Иван?

– Философические! – сказал Иван Савич.

– Какие же это? смешные или страшные? почитай мне когда-нибудь в книжку: я люблю смешные книжки. И у вас хорошо, – продолжала Маша, оглядываясь кругом, – а у нас еще лучше. Какие занавесы, какие ковры! решетки с плющами; какие корзинки для цветов! даже уму непостижимо. Вчера принесли маленький диванчик в спальню: какая материя! так глаза и разбегаются: четыреста рублей стоит. Как подумаешь, сколько эти господа денег сорят, так страшно станет. Хоть бы

138

половину мне дали того, что иной раз в неделю истратят, так мне было бы на всю жизнь.

– Так очень хороша твоя барыня? – спросил Иван

Савич.

– Ах! прехорошенькая! особенно утром, как с постели встает.

– Как же бы с ней познакомиться?

– Кому?

– Разумеется, моему барину. Уж он говорил: похлопочи-ка, говорит, Иван!

– Нет ли у него приятеля, знакомого с нашей барыней? – сказала Маша, – пусть тот и приведет его; а не то, пусть он выдумает, будто нужно спросить что-нибудь, да и придет: может, и познакомится. Славно бы! тогда бы я чаще к тебе бегала, будто к барину от барыни или попросить что-нибудь. Уж когда господа знакомы, так и люди знакомы. Это так водится. Что бы выдумать? а! да вот что: барыня продает одну лошадь: не надо ли вам? пусть бы и барин пришел, будто поторговаться.

– И прекрасно, – сказал Иван Савич, вскочив с кушетки, я и пойду.

– Ты? – спросила Маша.

– И познакомлюсь, – продолжал Иван Савич, не замечая ошибки.

– Что ты, что ты! опомнись, мой батюшка, заврался!

– Ах да! что я вру: барин, барин.

– То-то же.

– Ну, ты теперь поди домой, – сказал Иван Савич.

– Вот уж и гонишь, экой какой! ну, прощай. спасибо за подареньице, – сказала Маша, неохотно вставая с кресел.

На другой день, Иван Савич, идучи в должность, встретил на лестнице знатную барыню и остановился, пораженный ее красотою. Она приветливо взглянула на него, как будто в благодарность за это удивление. После того он старался ежедневно сойтись с ней на лестнице. Это было легко, потому что из его окон видно было, как ей подавали карету. Наконец он осмелился сделать ей робкий и почтительный поклон. Ему ласково кивнули головой, и Иван Савич был вне себя о радости.

– Авдей, – сказал он, – знаешь что? знатная барыня поклонилась мне сегодня; она всякий раз ласково смотрит на меня; значит, я ей нравлюсь. Как ты думаешь? а?

– Не могу знать.

139

И Маша подтвердила ему, что у ее барыни только и разговора, что об его барине.

– Всё меня расспрашивает о нем, – сказала она, – богат ли он, есть ли у него экипаж, сколько людей? а я почем знаю… знаю, мол, только, что у него двое людей – Авдей да Иван – вот и всё. Какая, право, чудная! я ведь по парадной лестнице не хожу: где ж мне его видеть? Да что ж, в самом деле, твой барин нейдет покупать лошадь? коли хочет, вот бы и познакомился.

Иван Савич, пока Маша говорила это, гладил бакенбарды.

Утром он посмотрел лошадь. Она была стара и разбита ногами. Он поторговался с кучером, но не согласился в цене и вечером послал Авдея просить у знатной барыни позволения видеться с ней, в твердом намерении не покупать лошади, а только завязать знакомство.

Сильно билось его сердце, когда он подошел к ее двери. «Страшно как-то с знатными! – думал он, осматриваясь и поправляясь, – что-нибудь не так сделаешь, беда, засмеют!..» Он позвонил чуть-чуть слышно. Человек доложил и потом, откинув занавес у дверей, впустил его в залу. Зала была обита белыми обоями с светло-дикими арабесками. Ничего лишнего. По стенам дюжины две легких, грациозной формы стульев белого дерева. Два огромных зеркала, у окон – те прекрасные корзины на тумбах, о которых говорила Маша, да великолепные драпри, которые он сам видел с улицы. В гостиной было всё богаче, роскошнее. Темная резная мебель. На столе бронза, часы на мраморном пьедестале, несколько картин, два или три бюста, вазы.

Иван Савич прошел гостиную и остановился в нерешимости, идти или нет далее. Всё было тихо. В следующей комнате чуть-чуть виден был свет от лампы.

«Как я войду? – думал он, – ну, как она там… того… что-нибудь такое… почивает?»

Вдруг послышался шорох, будто шелкового платья. Кто-то пошевелился, и опять всё замолкло. Иван Савич сделал два раза «хм! хм!» и кашлянул. Вдруг там позвонили… Он обрадовался и вошел. Долго он искал глазами обитательницы этого будуара и не находил, пока наконец явившийся по звонку человек не навел его на путь.

– Не надо. Поди! – послышалось из-за зелени.

Человек ушел.

140

Иван Савич прошел до камина и там, на полукруглом диване, обставленном трельяжем, отыскал невидимку. Она была, по-видимому, лет двадцати. Густые, темно-каштановые волосы спускались по вискам до половины щеки и прикрывали уши. Голубые глаза, маленький нос и еще меньше рот, свежесть лица – всё это ослепило Ивана Савича. Он уж не мог разобрать, в чем она была и как она сидела, – ничего.

Он почтительно поклонился.

– Наконец я у вас… – начал он робко, – неужели это правда? я как будто во сне.

Ему молча показали другой конец дивана.

«Вот как обрезала! – подумал Иван Савич, – ни слова! не то что Анна Павловна: та сейчас стала кокетничать и заговорила. А эта… о, да тут надо осторожно».

Она продолжала молчать. Иван Савич должен был опять заговорить. Он потерялся.

– Я насчет лошадки… – начал он чуть слышно, – пришел справиться… извините, что я… беспокою…

Больше у него не шло с языка, как он ни старался, точно как будто ему зашили рот.

– Да, мне человек сказывал, – отвечала она небрежно, – что вы хотите купить лошадь. Она не подходит под масть прочим моим лошадям, оттого я и велела ее продать.

– Кучер ваш говорит, что вы просите семьсот рублей… это очень…

– Дешево, хотите вы сказать? – перебила она еще небрежнее, – что ж делать! лошадь не стоит больше. Может быть, вам надо дороже и лучше… вы не церемоньтесь. Мне стоит сказать одно слово своим знакомым: графу Петушевскому, князю Поскокину, они бы сейчас избавили меня от этой лошади, лишь бы сделать мне удовольствие.

Иван Савич струсил.

– Точно-с, – начал он, – вы изволите правду говорить… Я не имею чести быть вашим знакомым; но, чтоб сделать вам удовольствие…

У него занялся дух; он на минуту остановился собраться с силами. Она выразительно посмотрела на него.

– Но, чтоб сделать вам удовольствие, – повторил он, – я… я… готов…

Она кивнула слегка головой и улыбнулась.

141

– Вы очень любезны! – сказала она.

Иван Савич ободрился. «Каково же, – подумал он, – ай да Ваничка! ловко, брат! Что скажет Вася? как же ей деньги отдать? ведь, чай, самой нехорошо. О! выдумал, выдумал еще ловчее!»

– Кому прикажете деньги отдать? – спросил он уже довольно твердым голосом.

– Если они с вами, то потрудитесь бросить их вон в ту рабочую корзинку; а если нет, то пришлите.

Иван Савич положил деньги в корзинку и стал раскланиваться.

– Куда же вы? – спросила она, – вы были так любезны. Я еще не успела поблагодарить вас; останьтесь пить чай со мной. Я вас не пущу.

Она взяла у него шляпу из рук и поставила с другой стороны подле себя. Она сделалась разговорчива и оставила небрежный тон.

– Садитесь поближе. Расскажите мне, давно ли вы здесь живете, чем вы занимаетесь?

– Я живу здесь четыре месяца, бываю в театре-с, читаю-с.

– Что вы читаете?

– Всё философические книги.

– А!

«Говорить ли ей, что мы кутим? – подумал Иван Савич, – нет! что я! Боже сохрани! ведь это не Анна Павловна».

– Вы изволите тоже читать книги? – спросил он, глядя на этажерку, уставленную книгами.

– Да, как же.

– Какие-с, позвольте спросить?

– Больше французские: теперь читаю «La duchesse de Ch?teauroux».1 Вчера мне подарили прекрасный кипсек. Достаньте вон ту книгу.

Он проворно вскочил, взял книгу и подал ей. Она подвинулась к столику и открыла книгу.

– Посмотрите, какие гравюры. Да сядьте со мной рядом, поближе… еще…

Иван Савич сел, как она желала, – и смутился.

«Вот как вольно знатные обходятся, – думал он, – как принято у них; а мы чинимся между собой. Прямые мещане! Завтра за обедом расскажу нашим. Что скажет

142

Вася? Чай, удивится, не поверит! “Эк куда, скажет, залез!” Надо осмотреть хорошенько, как убрано, чтобы пересказать нашим».

– Где же еще другая книга? – сказала знатная дама и позвонила. – Вели Маше, – сказала она вошедшему лакею, – принести из спальни книгу: она там на столике лежит.

При слове «Маша» у Ивана Савича забилось сердце. Вскоре послышались ее шаги. Она вошла, взглянула – и побледнела. Книга выпала у ней из рук.

– Что ты валяешь книгу? – сказала барыня. – Испортишь переплет. Да что ж ты стала? Подойди сюда! разве ты не видала у меня людей?

Маша тихо подошла и, склонив голову, еще тише пошла назад.

А Иван Савич забыл и Анну Павловну, и Машу, и всех на свете. Знатная дама с минуты на минуту делалась всё любезнее и любезнее. Время незаметно прошло до одиннадцати часов. Он стал прощаться.

– Приходите ко мне, как только будет у вас свободное время, – сказала она, – я всегда дома. Когда мы покороче познакомимся, то придумаем, как проводить вечера.

Тут человек пришел с докладом, что граф Лужин приехал.

– Проси. Прощайте, до свидания, – сказала она с дружеской улыбкой, подавая Ивану Савичу руку.

В зале он столкнулся с адъютантом, который опрометью вбежал в будуар. Иван Савич услышал звонкий поцелуй.

«Вот как знатные целуются! – сказал он сам себе. – А как поздно у них приезжают гости: у нас так спать ложатся. Мещане!»

У своих дверей Иван Савич услышал, что кто-то будто плачет. Он посмотрел – и что же? в темном углу, опершись на перила, горько рыдала Маша.

– Что ты? что с тобой? – спросил он.

– Что с тобой!.. – всхлипывая, говорила она, – еще спрашиваете: что с тобой? Не грех ли вам так обижать бедную девушку?

– Как обижать?

– Обманывать! Сказали, что вы камердинер, что любите меня, а сами барин!

– Так что же?

– Как что! Сами к барыне пришли. Известно, барин не станет любить простую девушку…

143

– Ведь это не мешает тебе бывать у меня.

– Не мешает! Рассказывайте! Я видела, как вы близко с ней рядом сидели да шептались…

Она зарыдала. Иван Савич махнул рукой и пошел прочь.

– Постойте, – сказала она, – возьмите ваши деньги: я от барина не хочу! Вот сорок пять рублей: пять рублей я истратила.

Она вынула из кармана ассигнации, бросила их на лестницу и исчезла.

Иван Савич так был поглощен впечатлением от свидания с знатною барыней, что тотчас же забыл о Маше. Он машинально поднял ассигнации и пошел.

– Ну, брат, Авдей, вот прелесть, вот дама, так могу сказать!

– Неужли-то, сударь, у вас и с ней уж дошло до чего-нибудь этакого?

– Тc! тише, тише! – с испугом сказал Иван Савич. – Ты с ума сошел! ведь это не Анна Павловна. Ты этаких и не видывал. Ах, если бы… да нет!

– Что ж лошадь-то, сударь?

– Купил!

– Неужли? – сказал Авдей, – такого одра! Да что вам в нем? Вот деньги-то сорите! А что дали?

– Семьсот рублей.

– Господи, воля Твоя: да за нее двести рублей нельзя дать; а за семьсот рублей вы бы пару знатных лошадей купили.

– Зато не познакомился бы с знатной барыней! – сказал Иван Савич. – Звала к себе как можно чаще.

– Экая лихая болесть, прости Господи, знатная барыня! Знатно же она вас поддела! Семьсот рублей: шутка!

– Оно обошлось дешевле, – сказал Иван Савич, – вот Маша отдала назад сорок пять рублей – стало быть, в шестьсот пятьдесят пять рублей. Ну, не хочет так как хочет!

Иван Савич явился в собрание своих друзей с торжественным лицом. Его походка, все движения были величавы. Он тихо вошел, молча отвечал на их приветствия и молча сел за свой прибор, ожидая вопросов.

– Что это у тебя такая физиономия сегодня? – спросил офицер.

– Да, в самом деле: ты как будто награду получил, – заметил чиновник. – И в белых перчатках!

144

– Нет, так, ничего! – небрежно отвечал Иван Савич. – Сейчас был с визитом.

– У кого это, позволь спросить?

– Помните, я вам говорил, – начал Иван Савич, сморщив лоб, – о той знатной даме… что живет у нас во втором этаже?..

– Неужли у нее? – спросил Вася.

Иван Савич молча кивнул головой.

– Каков! а! Ах, черт его возьми! и туда забрался! тьфу! Он плюнул.

– В самом деле, ты не врешь? – спросил офицер.

– Послушай! – сказал Вася, подсев к нему, – уж если ты меня тут не познакомишь, мы, брат, после этого больше не друзья!

– Нельзя ли местечка через нее выхлопотать? Вот бы вспрыски-то были!

– Ах ты, жуир, – начал другой, – а! мало тебе! Ты и знати спуску не даешь: баронесса! каково!

– Поздравим, поздравим! – закричал офицер. – Чего спросить, креман или клико? Надо, братец, вспрыснуть, воля твоя: баронесса!

– Тс! господа, господа! – заговорил серьезно, с испугом Иван Савич, – если вы станете кричать, я сейчас уйду. Ведь это не какая-нибудь Анна Павловна. Кругом нас множество народу, а вы кричите. Может быть, тут кто-нибудь из знатных есть; а у ней что ни вечер, то князь, то граф! услышат – и мне и вам достанется! Я вам по-дружески сказал, а вы и пошли… Надо, господа, знать тон, приличия, как с кем обращаться!

Все струсили и начали говорить шепотом.

– Ну а Маша что? Изменил, злодей! – сказал Вася.

– Фи! Неужли ты думаешь, что я к Маше питал что-нибудь такое?.. Да и что вы рано принялись поздравлять: ничего нет, а может быть, и не будет. Мне и подумать-то страшно об этом. Это так, лестное знакомство: я там, может быть, сойдусь с хорошими людьми: выиграю по службе, а не то чтобы… А вы уж сейчас и н?-поди!..

– Да, да, толкуй! знаем мы тебя! – сказал офицер. – Нет уж, брат, если ты куда забрался, так будет твое. Ловок, злодей: да как это ты?..

– Как же… ловок… – говорил Иван Савич с улыбкой. – Куда мне!.. Эй! человек! четыре бутылки клико сюда!

145

Иван Савич продолжал являться к баронессе церемонно, во фраке, отодвигался почтительно, когда она слишком близко садилась или подходила к нему, вскакивал с места, когда она вставала, и едва осмеливался дотронуться до ее руки, когда она ему ее подавала.

Он кое-как успокоил и Машу, сказав ей, что она в этом знакомстве не должна опасаться ничего, что он ходит к баронессе затем, чтоб только посидеть, поговорить, провести вечер. Маша покачала головой и не сказала ни слова, только вздохнула. Он отдал ей назад пятьдесят рублей и прибавил еще столько же.

– Вот лошадь-то опять обошлась не в семьсот, а в восемьсот рублей! – заметил Авдей.

Лошадь кое-как сбыли за двести рублей извозчику.

Уж с месяц посещал Иван Савич баронессу, но не позволял себе ни малейшего намека на любовь, или, как он говорил, на что-нибудь такое. А между тем она ему очень нравилась. Он у ней иногда сиживал по целому дню, обедал, даже ужинал. Сервировали прекрасно, стол был отличный, вино чудесное. Иногда там бывала сестра баронессы, такая же хорошенькая, как она сама, и две-три приятельницы, еще лучше ее… По вечерам бывали мужчины, принадлежащие к порядочному кругу. Приезжали они очень поздно, сидели долго. Иван Савич редко видел их, потому что он в это время уходил, когда они являлись.

Однажды он сидел у баронессы один.

– Послушайте, – сказала она тем же небрежным тоном, каким говорила в первом свидании, – дайте мне две тысячи рублей, я вам возвращу дня через три.

Иван Савич смутился. Ему совестно было признаться, что у него нет дома такой суммы.

– Я получу пять тысяч не прежде, как недели через три, – сказал он, – а теперь… у меня… нет… дома.

– Верно, вы можете у кого-нибудь занять… – продолжала баронесса, – мне надо завтра утром эту сумму. Если б можно было ждать до вечера, я взяла бы у графа Судкова. Но, зная вашу любезность, я обращаюсь к вам.

– Конечно-с, – сказал Иван Савич, – я постараюсь завтра утром… даже теперь… но оставить вас…

– Подите… подите… я вас не держу. Если достанете сегодня, будем вместе ужинать.

Иван Савич занял у приятеля на честное слово и привез. Его поблагодарили продолжительным нежным

146

пожатием руки и влажным взглядом… Между тем срок платежа пришел и прошел, но денег не отдавали. Иван Савич стал беспокоиться, но напомнить не смел. Ему прислали деньги от родных, и он заплатил долг.

Один раз он хотел было напомнить, и, только заикнулся, ему зажали рот хорошенькой ручкой. Он нежно поцеловал ее и затрепетал от радости.

Раз вечером он был в театре. По возвращении домой Авдей сказал ему, что Маша два раза приходила с запиской от баронессы. Явилась сама Маша. Она подала маленькую записочку и стала у дверей. Баронесса звала его ужинать, говоря, что у нее собрались граф Лужин, князь Поскокин, еще секретарь иностранного посольства, ее сестра и две приятельницы.

– Авдей! бриться! мыться! одеваться! скорей приготовь фрак да синий бархатный жилет с золотыми узорами! – закричал Иван Савич.

– Вы пойдете? – робко спросила Маша.

– Разумеется, а что?

– Не ходите, – сказала она печально.

– Это что за новости? Отчего так?

– Мне что-то сердце недоброе вещает. Вы там что-нибудь… вы оставите меня.

– Какие пустяки! Авдей, одеваться!

– Я без вас жить не могу… – сказала встревоженная Маша, взяв его за руку, – не ходите!

– А я без тебя могу! – сердито закричал Иван Савич, отдернув свою руку. – Вот еще!

– Я вас так люблю… – сказала она робко, почти шепотом.

– Это очень глупо – любить! – говорил Иван Савич, намазывая голову помадой.

– Что ж мне делать, я не виновата!

– И я не виноват, что не люблю тебя.

– Что вы обижаете девчонку-то? – сказал Авдей, – ведь и она человек: любит тоже.

– Любит! – сказал еще сердитее Иван Савич, завязывая платком бакенбарды. – Всякая тварь туда же лезет любить! Как она смеет любить? Вот я барыне скажу. Зачем она любит?

– Не могу знать! – отвечал Авдей.

Иван Савич оделся и ушел. Маша села на кресла и долго смотрела кругом, потом горько заплакала.

147

Авдей вынул зелененькую четырехугольную бутылочку в плетенке, подошел к свечке, налил рюмку и поглядел на свет.

– Эти господа думают, что у них у одних только есть сердце, – сказал он, отпивая из рюмки, – по той причине, что они пьют ликёру! А что в ней? дрянь, ей-богу, дрянь! и горько и сладко; тем только и хорошо, что скоро разбирает! Не хочешь ли маленько испить? авось пройдет!

Маша потрясла головой.

– Напрасно! – сказал Авдей, выпив всю рюмку и подошедши к ней. – Полно тебе, глупенькая: есть о чем плакать! разве не видишь, какой он пустоголовый? Вишь ведь как разбросал всё тут! Плюнула бы на него, право! Эй! перестань, говорю.

Он жесткой рукой отер ей слезы и погладил по голове.

– Ну Бог с ним! – сказала уныло Маша и задумчиво побрела домой.

Маленькая столовая баронессы была ярко освещена огромным канделябром. Там был буфет красного дерева, горка с фарфором и хрусталем, раздвижной стол и больше ничего. Когда Иван Савич подходил к дверям, из столовой слышались пение, крик, смех; говорило несколько голосов. Вдруг человек поспешно пронес мимо его бутылки. «Эге! да здесь никак кутят! – подумал Иван Савич, – а говорят, знатные не кутят!» Он отворил двери и остановился. За столом, прямо против дверей, сидела сама баронесса. Она была удивительно хороша. Глаза блистали огнем, какого он не замечал прежде, румянец пылал ярче, на губах блуждала улыбка и, казалось, обещала долго блуждать. Шея и плечи были обнажены, грудь сильно поднималась и опускалась. Лицо, костюм, движения, громкий, одушевленный разговор – всё показывало, что она была достойною председательницею пира. Подле баронессы был пустой стул. Далее сидела ее сестра. Подле нее, облокотясь рукой на спинку ее стула, почти лежал граф Лужин с бокалом в руке. Он ей говорил что-то тихонько. Она хохотала… Напротив их, отворотясь к столу боком, сидел князь Поскокин, высокий мужчина с черными бакенбардами. По левую ее сторону секретарь посольства что-то живо бормотал другой приятельнице баронессы, интересно бледной и задумчивой женщине.

– А! – сказала баронесса, увидев Ивана Савича. – Где вы пропадаете? мы не хотели садиться без вас за стол; да вот князь уверил, что вы уж не будете…

148

– Виноват! – примолвил князь. – Я знал, что мы просидим долго и что вы во всяком случае подоспеете.

– Помилуйте, ваше сиятельство, ничего! – отвечал Иван Савич, раскланиваясь почтительно на все стороны.

– Садитесь скорее, полноте раскланиваться! – нетерпеливо закричала баронесса. – Я вам берегла место подле себя. Целуйте же ручку! да будьте живее. Ах, Боже мой! вы ни на что не похожи. Будьте как дома, без церемонии.

– Я и так… – сказал Иван Савич и, не кончив фразы, сел на стул.

– Messieurs, – сказала баронесса гостям, – рекомендую вам monsieur Поджабрина, отличного молодого человека.

– Очень рад! – сказал князь, не поворачивая головы.

Граф молча кивнул ему и шепнул что-то на ухо своей соседке. Та захохотала, а Иван Савич покраснел. Дипломат, открыв немного рот, смотрел с любопытством, как Иван Савич кланялся, говорил и как сел.

– Где же ваше вино? Monsieur… monsieur… – сказал граф.

– Меня зовут Иван Савич. Про какое вино, ваше сиятельство, изволите спрашивать?

– Нет, не нужно! – перебила баронесса. – Эти господа, – сказала она Ивану Савичу, – сделали мне своим посещением приятный сюрприз, и всякий привез свое вино. Они думали, что и вы знаете…

– Позвольте-с… я сейчас… – сказал Иван Савич и с салфеткой побежал в переднюю, чтобы послать за вином.

– Ваше здоровье, милая Амалия! – закричал через стол князь и выпил бокал.

– Меrci, – отвечала соседка графа. – И я пью ваше.

И выпила свой бокал одним духом.

– Ради Бога, не пейте за мое: я и так не знаю, что со своим здоровьем делать! – сказал князь. – Ничто не помогает убавить этой массы. – Он указал на свое тучное тело. – Да, я предвижу, – продолжал князь, – что мое здоровье убьет меня.

– Побольше вот этих подвигов, – сказал граф, указывая на бутылку, – и ты убьешь его.

– Le comte vient de dire quelque chose de dr?le? n’est-ce pas?2 – сказал дипломат своей соседке.

149

– И! для меня это ни больше ни меньше как гимнастическое упражнение, как моцион, – отвечал князь, – я знаю, что нынешний вечер прибавит мне два года жизни.

– Счастливец! а я как выпью лишний бокал, на другой день голова трещит, – заметил граф, – никак не могу пить.

И выпил. И все выпили.

– Еще вина! – сказал князь человеку, отдавая бутылку.

– А вы что ж не пьете? monsieur… monsieur… – говорил князь, обращаясь к Ивану Савичу.

– Monsieur Поджабрин, – подсказала баронесса.

– Как? – спросил князь.

– Поджабрин.

Князь взглянул на графа, тот в ответ чуть-чуть пожал плечами.

– Меня зовут Иван Савич! – отвечал Поджабрин.

– Да! Иван Савич, в самом деле, что ж вы не пьете? у вас всё тот же бокал! – заметил резко граф, – если это так продолжится, вы – mille pardons3 – будете здесь лишний.

Иван Савич смутился, не успел проглотить куска дичи, залпом выпил бокал и закашлялся.

– Я, ваше сиятельство, не прочь! – сказал он, – я буду пить-с, я тоже люблю жуировать. Жизнь коротка, сказал один философ.

– Qu’est-ce qu’il dit?4 – спросил дипломат у соседки.

– Стыдитесь, monsieur… monsieur… – начал князь.

– Иван Савич, – подсказал Поджабрин.

– Стыдитесь, Иван Савич! дамы выпили по пяти бокалов, а вы еще один.

– Он догонит! – закричала баронесса. – Извольте, милый сосед, пить сряду пять бокалов. Я буду вашей Гебой.

Она схватила бутылку и стала лить…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

– Monsieur… Шене! – сказала баронесса через минуту, – вы обещали нам спеть куплеты Беранже. Прошу не забывать.

– Mais il n’y a pas de piano ici,5 – отвечал дипломат.

150

– Оно в соседней комнате: мы велим отворить двери и придвинуть его поближе сюда.

Отворили двери и придвинули фортепиано. Француз запел…

Князь повторил refrain.6

– Браво, браво, Шене! – закричал он. – Что за дьявол этот Беранже! пожил и других учит жить: да чего больше? пить, любить, обманывать друг друга: тут вся история и философия рода человеческого.

– Как ты глуп сегодня, князь, со своим Беранже, -заметил адъютант. – Посмотри, соседка твоя дремлет…

– Если она заснет, – заметил граф, – ты, князь, отвечаешь за нее: откуда хочешь возьми женщину, а то кадриль не полна – хоть сам надевай юбку.

– C’est joli,7 – сказал дипломат, – ah! ce comte!8

– Славная идея! нарядить князя дамой! – решила баронесса.

– Право, так! – закричал граф.

– Весело! ей-богу, весело! – громко сказал опьяневший Иван Савич. – Вот кутят так кутят!

– Que veut dire9 кутят ? – спросил дипломат.

– Что? – спросил граф.

Иван Савич струсил.

– Весело, ваше сиятельство, говорю я, – отвечал он.

– Его бы тоже не мешало нарядить дамой, – сказал князь, указывая на пустой стул, но желая указать на Ивана Савича. – Он будет похож на твою тетушку, граф, на Настасью Федоровну. Согласны, monsieur… monsieur… monsieur…

– Иван Савич! – подсказал он. – Очень хорошо, ваше сиятельство, почему не согласиться. Кутить так кутить!

Принесли ночные чепцы, кофты, скинули фраки, жилеты и нарядились.

– Браво, браво! – кричали все, хлопая в ладоши.

– Если бы бакенбарды долой, – сказал граф, – ты, князь, был бы совершенной женщиной, только не княгиней, а пуассардкой. А вы, Иван… Иван…

– Иван Савич, – договорил Поджабрин.

151

– Иван Савич, вы… ах, знаешь, князь, он точно очень похож на мою тетушку! ха! ха! ха! право, она!

И оба с князем, указывая на Ивана Савича, хохотали и кричали: она! она!

– Да, в самом деле! – сказал князь, – ну, ты, граф, не будешь теперь так повесничать перед ее подобием.

– Жизнь коротка! надо жуировать! – неистово закричал Иван Савич в кофте и в юбке.

Никто ничего не понимал, и постороннему нельзя бы было разобрать ничего. Все хохотали, глядя друг на друга.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

На другой день было прекрасное осеннее утро. Иван Савич проснулся, хотел открыть глаза и не мог. Голова была налита как будто свинцом. Наконец мало-помалу он поднял веки… Пробило двенадцать часов. Иван Савич тихонько встал, подошел к зеркалу – и отскочил: на нем кофта, ночной чепец…

– Ого! как кутнули! – сказал он. – С нашими так никогда не удавалось; этакой рожи у меня еще не бывало!!.

Он покачал головой.

– Что скажут наши? Лучше не говорить им… Он провел рукой по волосам, надел свой фрак и пошел…

Идучи по лестнице, он встретил какую-то женщину под вуалью. Она с девкой шла вверх. Девка сказала барыне какое-то замечание на его счет…

– Кто это? – спросила барыня.

– А жилец, что под нами живет, – отвечала девка. – На них и праздника нет. У баронессы, слышь, целую ночь такой пир был…

– Под праздник-то!

В это время дверь захлопнулась.

– Авдей! – сказал Иван Савич, – дай мне рюмку ликеру да разбуди меня к обеду.

– Ликёры нет, вся вышла! – отвечал Авдей.

– Как вышел! еще третьего дня там оставалось.

– Вы выкушали последнюю рюмку.

– Когда?

– В последний раз.

– Смотри: уж не ты ли, друг?

– Стану я этакую дрянь пить! – сказал Авдей и плюнул. – Я еще отроду никакого вина не пивал.

152

– Кто это над нами живет? – спросил Иван Савич.

– Не могу знать!

– Узнай!

Иван Савич долго не являлся к баронессе. Наконец через неделю он отправился к ней. Там он застал ее сестру и Жозефину.

– А! сосед! – сказала баронесса, – что это вас так давно не видать? Я хотела посылать за вами…

– Я, баронесса, теперь в нужде, – перебил ее Иван Савич, – и пришел просить вас: не возвратите ли вы мне мои деньги?..

– Деньги?..

Она с изумлением посмотрела на него.

– Да, две тысячи рублей, что вы у меня заняли.

– Я заняла! Опомнитесь! неужели вы еще не протрезвились? Напротив, я хотела спросить вас, скоро ли вы мне отдадите семьсот рублей за лошадь?

Иван Савич остолбенел.

– За лошадь? – повторил он.

– Да, за лошадь.

– Я не шучу, баронесса! – сказал он.

– И я нет, – отвечала она.

Он посмотрел на нее серьезно, она на него тоже. Он пошел вон. Сзади его раздался дружный предательский хохот трех красавиц.

– Неблагодарный! каков! – послышалось вслед за тем.

Иван Савич хлопнул дверью и пошел к себе.

– Не поискать ли нам другой квартиры, Авдей? – спросил он.

Авдей перепугался.

– Помилуйте, сударь! – воскликнул он, – еще полугода нет, как здесь живем. Где сыщешь такую квартиру? Удобство всякое: и сарай особый, и ледничек от хозяина дают, и соседи хорошие, а уж соседки – и говорить нечего…

– Да… нечего и говорить!.. – повторил, пожимаясь, Иван Савич.

Через несколько дней он опять на лестнице встретил ту же женщину под вуалью.

– Кто это там вверху живет? узнал ли ты? – спросил он Авдея.

– Барышня живет какая-то. Такая смирная, словно никого нет: ни стукнет, ни брякнет.

153

– Так она барышня? Узнай хорошенько, кто она.

Авдей узнал и сказал, что барышня живет с девушкой и с кухаркой, тихо, скромно, что ее не слыхать, что в гостях у ней бывают всё женщины и т. п.

– Как бы побывать у нее?

– Не могу знать.

– Не могу знать! Это немудрено. А ты моги… Послушай-ка! не пахнет ли здесь как будто дымом?

– Нет-с! – сказал Авдей, поворачивая нос во все о стороны, – не пахнет.

– Ну как не пахнет? слышишь?

– Нет-с, не слышу – не пахнет.

– Наладил одно: не пахнет! Если я говорю пахнет, так, стало быть, пахнет.

– Не пахнет… – сказал Авдей, нюхнув еще.

– Да именно пахнет: это, должно быть, сверху прошло! Узнай-ка поди. Долго ли до пожара? Да нет, постой! я сам узнаю.

Он отправился вверх.

– Ну, пошел! – ворчал Авдей, – уродится же этакой!..

И махнул рукой.

Иван Савич вошел в переднюю верхней жилицы. Там никого не было. Налево был маленький коридор, который вел, по-видимому, в кухню. Иван Савич остановился. Оттуда раздавался довольно приятный голосок.

– Не надо мне петуха! – говорил голосок. – Зачем ты петуха купила? Я тебе велела курицу купить; а это, видишь, петух! всё по-своему делаешь!

– Да мужик-то знакомый, матушка, – отвечал другой голос, – наш ярославский. Пристал: купи да купи; петушок, говорит, славный.

– Не хочу я петуха: петухи жестки!

– И нет, матушка, этот еще молоденький, словно цыпленочек.

Иван Савич решился проникнуть дальше. Появление его произвело значительный эффект.

– Ах! – закричала барышня, закутываясь одной рукой в большой желтый платок, а другой держа петуха. – Что вам угодно? кто вы таковы?

– Я-с… мое почтение… я живу здесь под вами…

– Что ж вы, милостивый государь, ходите по чужим квартирам? – начала она, пряча под платок руку с петухом. – Вы думаете, что я беззащитная девушка, без покровителя, что меня можно всякому обидеть? Извините,

154

вы ошибаетесь! Позвольте вам сказать: у меня есть кому вступиться, и я не позволю… За кого вы меня принимаете? с какими намерениями?

Иван Савич перепугался. Он забыл, зачем пришел.

– Извините-с… -начал он, -я… только пришел спросить… вот извольте видеть… мне… того-с…

– Что того-с? На, Устинья, курицу… Что ж ты не возьмешь?

– Ведь это петушок-с? – робко спросил Иван Савич.

– А вам что за дело? вы почему знаете?

– Я слышал от человека, что ваша кухарка ошибкой купила петушка… не угодно ли поменяться на курочку?

– Какая дерзость! – воскликнула барышня, пожимая плечами, – Боже мой! до чего я дожила за мои грехи! За что Ты меня так караешь? Как вы осмеливаетесь говорить мне такие речи? Вы пришли обижать меня? Что ж это такое…

Она начала плакать.

– Позвольте, сударыня, – сказала кухарка, – они за делом пришли: может, у них в самом деле куплена курица, – вот бы и поменялись! А почем изволили платить?

– Нет-с… позвольте… я объясню вам настоящую причину, – сказал Иван Савич. – Я пришел спросить… У меня, извольте видеть, вдруг запахло дымом… Так столбом и ходит по комнатам. Я думал, не от вас ли…

Барышня и кухарка подняли носы кверху и стали нюхать во все стороны. С ними для компании нюхал и Иван Савич.

– В самом деле пахнет! – сказала встревоженная барышня, – уж не пожар ли? поди-ка сбегай к верхним жильцам.

– Ах, мои матушки! так глаза и ест! Чего доброго: долго ли до греха? – сказала Устинья и побежала.

– Постой, постой! Что ж ты нас оставляешь одних? – закричала барышня в испуге. – Что скажут? Ах, Боже мой! Уйдите!..

– И, матушка! ничего! барин хороший, – сказала Устинья и ушла.

– Помилуйте… – начал Иван Савич.

Он не знал, что сказать, и стал застегивать сюртук; а она перебирала бахрому своего платка.

– Давно здесь изволите жить? – спросил он потом.

155

– Давно. Я еще с покойным папенькой жила здесь. Слава Богу! про нас никто не может недоброго слова сказать. Вот сегодня в первый раз незнакомый мужчина пришел без позволения…

– Если б я знал, каким образом достигнуть этого драгоценного позволения, – начал Иван Савич, смиренно опустив глаза в землю, – я бы ничего не пощадил…

– Я никого почти у себя не принимаю, – сухо сказала она, – кроме сестры с мужем, крестного и его племянников…

– О, я уверен!.. Я пришел единственно насчет дыму… Но, признаюсь, поговоривши с вами несколько минут… невольно хочешь видеть вас чаще…

– У вас и без меня есть знакомство… я видела однажды, как вы вышли от баронессы, – сказала она колко и с достоинством.

– Баронесса! О! – с жаром начал Иван Савич, – я давно с ней не знаком. Если б вы знали, как я был обманут наружным блеском…

Он стал ей рассказывать, что с ним случилось. Она презрительно качала головой. Когда он хотел описывать пир, она замахала рукой.

– Ради Бога, перестаньте! перестаньте! – закричала она, обидевшись, – что вы? Помните, с кем говорите! За кого вы меня принимаете? Я вас не понимаю…

Иван Савич замолчал.

– Так две тысячи рублей и пропали? – спросила она потом с любопытством.

– Пропали-с.

– И еще семьсот рублей?

– Да-с… нет-с, пятьсот рублей только: ведь я лошадь продал за двести рублей.

– Какая жалость! Какая мерзавка! – сказала она, – как терпят таких тварей? И вот необходимость принуждает и честную девушку жить под одной кровлей с такой бесстыдницей!

Она концом платка отерла глаза.

– Так вы больше с ней не знакомы?

– Нет-с. Да если б и был еще знаком, то довольно услышать от вас одно слово, чтоб прекратить…

– Благодарю вас за комплименты, – перебила барышня сухо, – только я их никогда не слушаю. Стало быть, у вас большое жалованье, – спросила она, помолчав, – что вы можете по две тысячи рублей бросать?

156

– Жалованье? У меня нет жалованья-с.

– Как нет?

– Так-с. Мне не дают.

– Не дают! Как же смеют не давать?

– Так-с. Я не получаю.

– Стало быть, сами не хотите?

– Нет-с, я бы, пожалуй… да не положено…

– Для чего же вы служите?

– Из чести-с.

– Чем же вы живете?

– Своим доходом, – сказал он.

– А! у вас есть свои доходы! – примолвила она. – Как это приятно!

Тут Устинья пришла сверху и сказала, что дыму нигде не оказалось.

Иван Савич стал раскланиваться.

– Извините, что потревожил вас… – сказал он. – Если б я имел надежду на позволение видеть иногда вас… я бы почел себя счастливым…

– Это позволение зависит от моего крестного папеньки, – сказала она, – если им угодно будет позволить принимать вас по четвергам, когда у меня собираются родные, тогда они дадут вам знать; а без того я не могу… И притом вы должны обещать, что никогда, ни словом, ни нескромным взглядом, не нарушите приличий… Обо мне, слава Богу, никто не может дурного слова сказать…

– О, клянусь! – сказал Иван Савич и ушел.

– Авдей! ведь верхняя-то жилица недурна, – сказал он, воротясь к себе, – только немного толстовата или не то что толстовата, а у ней, должно быть, кость широка! Не первой молодости. Как ты думаешь?

– Не могу знать!

– А какая неприступная! просто медведь.

Прошла неделя. От крестного папеньки не приходило никакого известия. Ивана Савича так и подмывало увидеться с жилицей. Но как?

– Как бы это сделать, Авдей? – спросил он.

– Не могу знать… Да позвольте, сударь, – сказал он, желая угодить барину, – никак дымом пахнет… – И нюхнул.

– Э! стара штука! ты выдумай что-нибудь поновее. А! я выдумал. Постой-ка, я пойду, – сказал Иван Савич и отправился вверх.

Он тихонько отворил дверь.

157

– Кто там? – послышалось из комнаты.

Он молчал.

– Кто там? – раздалось громче.

– Это я-с, – сказал он тихо.

– Да кто я-с? разносчик, что ли? Ах! не нищий ли уж?

В зале послышалось движение, и барышня выбежала в переднюю.

– Ах, это опять вы? – сказала она.

– Я самый-с.

Она была уже не в утреннем капоте и не в папильотках, как в первый раз, а в черном шелковом платье, со взбитыми локонами. В одной руке держала не петуха, а маленькую собачку, в другой – книжку. Собачонка так и заливалась-лаяла на Ивана Савича.

– Что вам угодно? – сказала она. – Помилуйте! Молчи, Жужу! Как вы со мной поступаете? За кого вы принимаете меня? Молчи же: ты выговорить слова не дашь! Этого еще не бывало, чтобы чужой мужчина осмелился… в другой раз… а? На что это похоже? С этой собачонкой из терпенья выйдешь. Средства нет никакого!

Она пустила ее в комнату.

– Я только пришел спросить… – начал Иван Савич.

– Что спросить? Помилуйте! со мной никто так не поступал…

– Я только хотел узнать, не колете ли вы здесь дрова…

– Я колю дрова! а! каково это? Вы хотите обижать меня, бедную девушку: думаете, что меня некому защитить. Я крестному папеньке скажу. Он коллежский советник: он защитит меня! Я колю дрова!..

– То есть не колют ли у вас? – перебил Иван Савич, – у меня раздается так, что стены трясутся; того и гляди, штукатурка отвалится… задавит…

– Мне дрова рубит дворник в сарае, – отвечала она. – Я плачу ему два рубля в месяц – вот что. А это, верно, у соседей…

– Ах, так виноват! – сказал Иван Савич, раскланиваясь, и остановился. – Позвольте спросить, что это за книжечка? – спросил он нежно.

– Это «Поучительные размышления»… Мне папенька крестный на прошлой неделе в именины подарил.

– А какой святой праздновали на прошедшей неделе, позвольте спросить?

158

– Прасковьи, двадцать восьмого октября. Меня ведь зовут Прасковьей Михайловной.

– Вот вы нравоучительные книги изволите читать, Прасковья Михайловна, а я так всё философические…

– Уж хороши эти философические книги! я знаю! Мне крестный сказывал, что философы в Бога не веруют. Вот пусти вас к себе: вон вы что читаете!

И она отступила.

Иван Савич сделал шаг вперед. Она отступила еще. Он за нею – и очутился в комнате.

– Наконец я у вас… – сказал он торжественно, – ужели это правда?.. я как будто во сне…

– Ах! – сказала она, – вы уж и вошли! Каковы мужчины! Вы, вероятно, думаете, что я рада, что хотела этого? Не воображайте!

– Помилуйте… осмелюсь ли я? Я только умоляю: не лишите меня счастья…

– Как это можно! Ах, Господи! – начала она, садясь на диван. – Что скажут? про меня никто никогда не слыхал дурного слова, а тут этакой срам: чужой мужчина в другой раз…

– Скажут-с… что я приходил узнать насчет дров: ведь всякий дорожит своим спокойствием… согласитесь сами, Прасковья Михайловна… – убедительно прибавил Иван Савич и сел.

– Оно, конечно… – начала она, – позвольте узнать, как вас по имени и отчеству? Ах! да уж вы и сели?

– Меня зовут Иван Савич, – сказал он.

– Оно, конечно… Иван Савич. Но посудите сами: ведь я девушка, мне двадцать второй год, я дочь честных родителей, живу одна, и обо мне никто дурного слова не слыхал. Что могут подумать?..

– Так-с, так-с! Боже меня сохрани спорить… но я человек смирный, живу тоже один… Почему ж мне, как соседу, не позволить иногда прийти время разделить. Особенно же теперь наступает зима… вечера длинные…

– Неужели вы думаете, – сказала она, – что я позволю вам сидеть у себя по вечерам одним? Вы ошибаетесь!.. За кого вы меня принимаете? Другое дело по четвергам, если крестный позволит.

– Что же вам по вечерам делать одним? Всё читать да читать – надоест. Разве вы бываете в театре?

– Очень редко: на масленице крестный берет ложу, если пьеса, знаете, такая, где нет ничего… Ведь нынче

159

женщине и в театр, не знамши , нельзя пойти… Бог знает что представляют…

– Да-с, – перебил Иван Савич, – это правда: вот я был в тот вечер, как мы кутили у баронессы…

– Ах! вы мне опять про этот гадкий вечер, опять про баронессу: я и знать и слышать не хочу… увольте…

– Виноват-с: я хотел сказать, какую ужасную пьесу давали: поверите ли? я едва высидел.

– Вы не высидели! – сказала Прасковья Михайловна, – можно вам поверить!

– Уверяю вас! Вы не знаете меня. Я краснею от всякого нескромного слова… Так в этой пьесе, говорю, один объясняется в любви…

– Ах, Боже мой! – закричала Прасковья Михайловна, вскочив с дивана, – что вы, что вы? Опомнитесь! кому вы говорите?.. Что это за ужасть такая! Вот пусти вас… все мужчины одинаковы. Вы думаете, что я живу одна, так меня можно обижать?..

«У! какая добродетель! – подумал Иван Савич, – вот бы счастье понравиться этакой!..»

– Помилуйте! – сказал он, – я? обижать? О, вы меня не знаете: обидеть женщину не только делом, даже нескромным словом так низко, так гнусно… что я слова не найду: вот мои правила! Поверьте, мне всегда возмущает душу, когда я слышу, что какой-нибудь развратный человек…

– Ах, Боже мой, что вы? опять! – закричала Прасковья Михайловна, зажимая уши, так, однако, что оставила маленькую лазейку.

– Я хочу сказать, – торопливо прибавил Иван Савич, – когда развратный человек воспользуется слабостию неопытной девушки! Вот мои правила!

– Замолчите! замолчите! о чем вы мне говорите? я и слышать не хочу о ваших правилах. Вспомните, что я девушка: я не должна понимать и не понимаю ваших слов.

– Но согласитесь, Прасковья Михайловна, – начал Иван Савич тоном убеждения, – что если девушка не хочет слышать, какого рода опасность угрожает ее добродетели, то ведь она легко может…

– Ах, какой ужас вы говорите! Девушка не может подвергнуться опасности, когда не хочет даже слышать о ней… а не то чтобы…

– Что-с: не то чтобы?..

160

– Ну, то есть… ах, да вот и крестный! Здравствуйте, крестный!

В комнату вошел дородный человек лет пятидесяти, седой, с анненским крестом на шее.

– А, да у тебя гости? – сказал он и боком поклонился Ивану Савичу, поглядывая на него исподлобья.

– Это сосед, что подо мной живет, – отвечала Прасковья Михайловна.

– Ась?

– Сосед, Иван Савич, пришел узнать, не колют ли здесь дрова: он желает познакомиться со мной. Я без вас не смела, крестный. Кажется, хороший человек! – шепнула она.

– Где изволите служить? – спросил крестный.

Иван Савич сначала замялся, наконец пробормотал название своего департамента.

– А! – сказал чиновник, – у вас начальник отличный человек! умная голова! и барин, настоящий барин! Вот бы послужить при этаком! Да позвольте-ка: никак вчера… нет, третьего дня… или вчера?.. что это я забыл! Да, точно вчера: от вас получено к нам отношение. Кто это писал его у вас? Ну, пройдоха, нечего сказать: этакой крючок загнул! Вот, изволите видеть: по нашему ведомству один чиновник попал под суд. Он прежде служил у вас и там был под следствием. В аттестате-то глухо насчет этого сказано. Вот мы и обратились к вам с просьбою о доставлении ближайших сведений по сему делу. Ну и получили же от вас бумагу! Ах ты, Господи! есть же ведь люди – как пишут! Написан лист кругом, а точнейших сведений нет никаких. Я нарочно списал себе эту бумагу…фу-ты, как славно написана! Дай-ка, Параша, водочки. Не прикажете ли?

– Нет-с, покорно благодарю.

– Ась?

– Покорно благодарю. Я не пью, – сказал Иван Савич.

– А кто у вас начальник отделения? – спросил чиновник.

– Стуколкин, – отвечал Иван Савич.

– Матвей Лукич! – с удивлением подхватил крестный, – ба-ба-ба! Да неужели уж он начальник отделения? Давно ли? Скажите, ради Бога! как судьба-то иной раз… Ну что это такое! Вообрази, Параша: Матвей Лукич, два года тому назад, был у нас столоначальником, и еще не

161

из самых бойких, а так себе! а теперь, а? Да, душенька, я забыл сказать… Петр Прокофьич звал нас с тобой завтра на вечеринку. Там потанцуют; а у нас добрый вистик составлен: три начальника отделений, только я один чиновник особых поручений попался! А в четверг они у нас.

– Ах, крестный, как это весело, как весело! – заговорила, припрыгивая, с детскою радостью Прасковья Михайловна, что было ей немного не под лета. Но ей хотелось пококетничать перед Иваном Савичем.

– Вот и вы, милостивый государь, пожаловали бы к нам в четверг, – сказал он, обращаясь к Ивану Савичу, – если вам не скучно будет.

– Помилуйте! скучно! можно ли?.. за счастье почту…

– Ась?

– Непременно, мол, воспользуюсь… – сказал Иван Савич, раскланиваясь и уходя.

– Авдей! кажется, я пожуирую… – говорил он, возвратясь домой.

– Не могу знать! – отвечал Авдей.

– Только это, брат, совсем не то… тут будет что-то чистое, возвышенное, так сказать, любовь лаконическая…

– Э! ну вас тут, раздуло бы горой… – ворчал про себя Авдей.

– Как же ты с знатной барыней кончил? – спросил Вася, когда Иван Савич рассказал ему о новой соседке.

– Что, братец, знатные барыни! Это утомило меня. Вечно приличия, этикет, знаешь, всегда навытяжку… Графы да князья… большой свет… не хочу! Бог с ними! я люблю свободу… так и отстал.

– Напрасно! – сказал Вася, – ты бы мог познакомить меня; там бы ты много выиграл… Эх, не умел: как же и выходят в люди?.. Э-э!

– Конечно! – сказал Иван Савич, – оно бы можно было: у ней иногда бывают из дипломатического корпуса. Вот в последний раз я ужинал вместе с секретарем посольства… что за здоровяк такой! вот жуир-то! звал в Париж.

В четверг, в восемь часов вечера, Иван Савич явился к соседке. Там всё имело вид торжественного собрания. Стеариновые свечи, не зажигаемые по другим дням и скромно стоящие на столике у зеркала, разливали яркий свет по комнате. Чехлы с дивана и четырех кресел были сняты. В гостиной, на столике, горела крашеная жестяная лампа и стояли две тарелки с вареньем. Там был диван,

162

обитый зеленым полумериносом, и двое таких же кресел. Наружный вид их манил к спокойствию и неге. Казалось, как опустишься, так утонешь там и не встанешь. Кто быстро опускался на диван с этою мыслию, тот вскакивал еще быстрее, думая, что он сел на камень: так хорошо сделаны были пружины, которые торговцы Апраксина двора величают аглицкими. В гостиной могло поместиться счетом пять человек, ни больше ни меньше. Далее была еще комната… Потом ширмы, а из-за них выглядывал уголок белой как снег подушки: то было девственное ложе Прасковьи Михайловны. Она смело могла бы надписать девизом:

К моей постели одинокой

Не крался в темноте ночной…

В зале крестный папенька Прасковьи Михайловны играл в одном углу в вист с мужем сестры хозяйки и еще двумя чиновниками, которые были с ним очень почтительны. В другом углу девушка разливала чай. Дамское общество было в гостиной. На диване сидела старшая сестра Прасковьи Михайловны, женщина высокого росту, прямая, как веха, потом хозяйка и еще две какие-то девицы. Около них любезничали два племянника крестного папеньки – один студент, другой юнкер. Дамы сидели, мужчины стояли, потому что негде было сесть. Играли в фанты.

– Вы, конечно, с нами останетесь, с молодыми людьми? – сказала Прасковья Михайловна Ивану Савичу с детскою резвостию, – что вам там делать со стариками? Не прикажете ли варенья? Молчи, Жужу! ах, скверная собачонка! Вы погладьте ее только один раз, а там уж она привыкнет к вам. Вот так.

– Ах! да она кусается! – сказал Иван Савич, отдернув руку.

– Нет-с, никогда.

– Помилуйте! вот, посмотрите, до крови.

– Ах ты дрянь! вот я тебе ужо розгу дам! – сказала Прасковья Михайловна. – Не угодно ли с нами в фанты? Вы будете, хоть… что бы? мы играем в туалет – все вещи разобраны… ну, будьте гребень.

– Да это я взяла! – пропищала одна маленькая девочка.

– Ты, ma ch?re, гребеночка, а они будут частый гребень. Так вы частый гребень.

163

– Очень хорошо-с, – сказал Иван Савич.

Принесли еще два стула, поставили у дверей и стали играть. При словах: барыня спрашивает весь туалет , все бросились менять места. Ивану Савичу не раз доставалось бросаться со всего размаху на диван с камнем внутри. Он быстро вскакивал, а другой или другая, зная хорошо это седалище, проворно, но осторожно садились на его место, а он оставался.

Иван Савич познакомился со всеми. Чиновникам он рассказал про свой образ жизни, и те немало завидовали ему.

– Утром я встаю в десятом часу, – говорил он хвастливо, – иногда хожу в должность, иногда нет, как случится… потом-с часа в три иду гулять на Невский проспект. Там, знаете, весь beau monde10 гуляет тогда, встречаешь множество знакомых, с тем слово, с другим два. Зайдешь к Беранже иностранные газеты прочитать: об испанских делах, о французском министерстве… Так время неприметно и пройдет до обеда.

– А позвольте спросить, кто теперь министром у французов? – спросил крестный.

«Министром? А черт его знает!» – подумал Иван Савич. – Теперь-с… – начал он и остановился.

– Ась? – спросил крестный.

– Теперь… министерство распущено, – вдруг сказал Иван Савич, как будто по вдохновению, – никого нет.

– Стало быть, товарищи управляют, – примолвил тот.

– Там ведь одно министерство, – сказал Иван Савич. – Как, неужели? И один министр?

– Нет-с, много.

– Много! какая диковинка…

И пошли толки о том, как это должно быть неудобно.

– Потом, – продолжал Иван Савич, – иду обедать к Леграну или к Дюме. Тут соберутся приятели, покутим, вечер в театре: так и жуируем жизнию…

– Вот живут-то! э! – сказал с завистью один чиновник, – пожил бы так! а то в восемь часов иди в должность да и корпи до пяти! Заживо умрешь.

– Что должность: сухая материя! – примолвил Иван Савич. – Жизнь коротка, сказал один философ: надо жуировать ею.

164

Иван Савич признан был всем обществом за любезного, фешенебельного и вообще достойного молодого человека. Крестный особенно был ласков с ним.

Иван Савич благодарил его за дозволение бывать у его крестницы по четвергам.

– Сам я не надеялся получить это позволение, – начал Иван Савич, – Прасковья Михайловна так боязливы…

– Ась?

– Прасковья Михайловна так боязливы…

– Оно не то что боязлива, извольте видеть… – отвечал крестный, – а того… получила от отца фундаментальное воспитание. Мать была, правда, баловница, – не тем будь помянута, – да умерла рано; а покойник-то отец, мой сослуживец, уж коллежский советник, – вот он был строг, не любил баловать. Он ее и приучил к аккуратности и воздержанию. Не будь его, смоталась бы, чисто смоталась бы девка. Да он, – царство ему небесное, – был с правилами человек и ей внушил. А то она…

– Что такое? – спросил Иван Савич.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

После этого вечера Иван Савич решился прийти и не в четверг. Его встретили градом упреков и в то же время сняли со стула шаль и ридикюль, чтобы очистить ему место. Он повторял эти визиты в неделю раз, потом чаще и чаще. Прием всегда был одинаковый. Наконец однажды он решился приступить к объяснению. Был зимний вечер. Всё было тихо кругом. Кухарка спала у себя в кухне. Горничная ушла к соседям в гости. Сама Прасковья Михайловна сидела на диване и шила в пяльцах. Иван Савич сначала сидел напротив ее, потом у него в голове мелькнули какие-то соображения, и он сел рядом с ней на диване, так что ему был виден затылок и вся спина соседки. Он открыл, что косыночка не доходила вплоть до платья и часть плеча оставалась обнаженною. Он уж был откровенен с Прасковьей Михайловной, говорил ей о дружбе, о любви, – не к ней, а вообще. Она сначала зажимала уши, кричала, потом не зажимала ушей и не кричала, но зато ничего не отвечала, так что Ивана Савича брало зло. Он решился заговорить о любви к ней. Для этого-то он и пересел рядом, чтобы, в случае неблагосклонного приема своих объяснений, избегнуть грозных взоров оскорбленной добродетели.

165

– Прасковья Михайловна! – сказал он.

– Чего изволите?

– Вы… бывали влюблены?

– Что вы это? опомнитесь: ведь я девушка.

– Так что же? разве девушки не влюбляются?

– Не должны! – сказала она строго, – пока ни за кого не помолвлены.

А сама так и сновала иглой, то вверх, то вниз.

– Да ведь любовь иногда не ждет помолвки.

– Об этом и думать не должно! – сказала она.

– Ну да неужели вам никто не нравился?

Молчание.

– Прасковья Михайловна!

– Чего изволите?

– Неужели вы не любили никогда?

Молчание.

«Экая дубина! – подумал Иван Савич, – хоть бы что-нибудь… хотя бы плюнула. Брякнуть ей о писаре разве? да нет, подожду, еще что будет».

– А я думал… – начал он, – я надеялся, что, может быть… я удостоюсь… что постоянная моя внимательность будет награждена…

– Что это сегодня как будто на вас нашло? – сказала она. – Бог знает что вы говорите! Не пора ли вам домой? десятый час.

– Зачем мне домой! что я там стану делать?

– Заниматься науками.

– Нет-с, я не уйду, пока не выскажу… всего… я… вы… мы… знаете, Прасковья Михайловна, любовь двух душ есть такая симпатия… это, так сказать, жизненный бальзам. Почему бы? скажите, – о, скажите хоть одно слово!

Она молчала.

«Ну видано ли этакое дерево?» – думал он. – Вы камень, вы лед… почему бы вам не разделить с человеком счастия? почему не пожуировать? Жизнь коротка, сказал один философ…

– Ах, что вы? – вскричала она, закрыв лицо руками. – Боже мой! если б увидали…

166

– О, разделите это чувство, несравненная Прасковья Михайловна! – кричал Иван Савич, – которое бушует в моей груди… вы не знаете, как я страдаю… одна мысль быть подле вас, жить вечно с вами приводит меня… О! вы не понимаете…

– Не говорите, не говорите! – кричала она, зажимая уши. – Боже мой! что вы, что вы? Вечером, я одна… Что подумают?

– Но скажите одно слово, одно, дайте ответ! – говорил Иван Савич, – и я готов ждать хоть до утра…

– Я! ответ! чтоб я теперь дала ответ! Вы не щадите моей скромности! Боже мой! Теперь, вечером, с такими объяснениями… Ответ! Нет, нет, лучше подождите хоть до завтра. Или нет, в среду утром, в двенадцать часов, вы получите ответ…

Иван Савич пришел в восторг.

– Несравненная Прасковья Михайловна! – сказал он, – как благодарить вас?.. о! счастье! Вот что значит жуировать жизнию! Это истинное, высокое, так сказать, сладостное…

Он не вытерпел и поцеловал ее руку.

– Ах! – воскликнула Прасковья Михайловна, и иголка выпала из ее рук. – Что вы сделали? Вы, вы опозорили меня… Как! так рано, прежде моего ответа! Это ужасно! Приходите в среду, я вас жду, а теперь уйдите, уйдите!

Она убежала в спальню и заперлась.

«В среду так в среду, – подумал Иван Савич. – Да что ж она испугалась так? не всё ли равно, что сегодня, что через три дня…»

На третий день после того Авдей доложил Ивану Савичу, когда этот воротился из должности, что дворник зачем-то пришел.

– Что ты, любезный? – спросил Иван Савич, вышедши в переднюю.

Дворник глупо улыбался, кланялся, держа обеими руками шапку, но ничего не говорил.

– Что тебе надо?

– Проздравить вашу милость пришел.

– С чем? – спросил с удивлением Иван Савич.

Дворник опять начал кланяться, улыбаться.

– Авдей! с чем это он меня поздравляет?

– Не могу знать! – отвечал Авдей.

– С добрым делом: с скорым вступлением в законный брак, батюшка!

– Что-о?

– В законный брак…

– Как? с кем? что ты? с ума, что ли, сошел?

– Никак нет, батюшка. Слышь, с верхней нашей жиличкой, Прасковьей Михайловной…

167

– Как!

Иван Савич остолбенел.

– Кто ж тебе сказывал? – спросил он.

– Соседка Прасковьи Михайловны давеча встретила меня. «Что, говорит, у вас скоро свадьба?» – да и рассказала… слышь, завтра помолвка будет… Еще приказчик от меховщика, что напротив нас, сказывал: вишь, сегодня сама Прасковья Михайловна была там. Они давно торговали у них мех, да всё не решались, а тут, слышь, сама сказала, что не завтра, так послезавтра возьмет: к свадьбе, говорит, надо, чтоб поспело; мясоеду немного остается. А давеча и сама кухарка говорила, что к завтрему кулебяку пекут: слышь, утром помолвка… Да что греха таить! приходил какой-то барин с крестом, спрашивал: и как вы живете и всё этакое…

Дворник поклонился и опять стал улыбаться.

– Чай, квартирку-то другую возьмете? – примолвил он. – У нас скоро очистится вон там; выгоняем жильца: в срок не платит; славно бы…

– Стой! стой! – закричал Иван Савич и, взяв дворника за плечи, оборотил спиной и вытолкнул вон.

Потом обратился к Авдею:

– А! что ты скажешь, Авдей?

– Не могу знать!

– Только и слышишь от тебя: не могу знать! Сделай милость, моги хоть раз: ну?

– Не могу… – начал Авдей.

Иван Савич и его, точно так же как дворника, вытолкал вон. Он долго ходил по комнатам взад и вперед и по временам к чему-то прислушивался.

– Да, да, точно, – ворчал он, – наверху скребут пол, чистят – так! дворник не соврал! Да и вон кухарка пронесла огромную чашку муки, множество яиц: кулебяка будет! Вон и сама Прасковья Михайловна; о коварная змея! с девкой идет. Девка несет кулек: оттуда торчит телячья нога, зелень. Сама несет узел с чем-то… провизии множество… Кому это всё съесть? Ясно, что пир будет. А! так вот она что затевает! Она ошиблась… она думала, что я сделал ей предложение… жениться! То-то она и отложила до послезавтра. Какова! о змея, змея! на-ка поди, что выдумала!

Иван Савич терялся в этих мыслях и час от часу всё более тревожился.

– Что делать? как быть? как же объяснить ей? Ох, неловко: Господи, помоги!

168

Он бил себя кулаком по лбу, метался во все углы, как бы отвратить бурю. Он уже принял два содовых порошка – не помогло! выпил две рюмки мараскину – легче стало. Выпил еще рюмку – и вдруг лицо его прояснело.

– Авдей! Авдей! – закричал он, – поди, поди сюда… Знаешь что?

– Не могу знать!

– Фу-ты, Боже мой! да как ты не догадался, что надо делать? неужели не догадываешься?

Не могу… – начал Авдей.

Иван Савич махнул рукой.

– Слушай! – сказал он. – Так отказаться неловко. Понимаешь? Пойти да объясниться, что я, дескать, не о женитьбе говорил, а так только… не годится. Спросят, что же я предлагал? как я скажу? Выйдет история… И тут она захныкала, что я опозорил ее: поцеловал руку. Великая важность! Так мы, знаешь что? неужели не догадался?

– Не могу знать!

– Мы съедем на другую квартиру.

Авдей встрепенулся.

– Помилуйте, – начал он, – Господи, Создатель! этакую квартиру оставлять! удобство всякое: и сарай особый, и ледничек от хозяина дают. Воля ваша: пожалуйте мне расчет…

– А! тебе хочется, чтоб я в историю попал! лень постараться вывесть из беды!

– Помилуйте…

– Нет тебе денег, пока не отыщешь квартиры.

– Да где ее найдешь?

– Где хочешь. Видишь, житья нет: притесняют. Ищи! завтра же утром чтоб нас не было здесь. И подальше, в другой конец, в Коломну.

– Да хоть денька три подождите.

– Денька три! чтоб нас насильно женили! Слышишь, мех покупают, кулебяку пекут, долбня ты этакая! Съедем, пока не куплен мех, а купят, тогда не отвяжемся… Да постой: мне Бурмин говорил, что у них в доме есть квартира; сходи сейчас же, и, если не занята, завтра же утром и переезжать.

– Знаю, сударь, я эту квартиру: ледника-то нет…

Иван Савич махнул рукой и пошел прочь.

Утром Авдей доложил, что та квартира не занята. Иван Савич опять велел ему переезжать, а сам уехал, сказавши,

169

что он будет к вечеру прямо на новую квартиру. На крыльце он столкнулся с крестным папенькой. Крестный был в белом галстухе, в белом жилете… Он остановил Ивана Савича.

– Крестница сообщила мне радостное известие о вашем предложении и просила моего посредства, – сказал он. – Сегодня она повестила родных: вас ожидают. Священник благословит. Я искренно рад: по собрании ближайших сведений о вас, они оказываются удовлетворительными, и я, не находя никакого с своей стороны препятствия, честь имею… поздравить… а она… будет послушной женой. Отец ей не оставил богатства, но дал, что называется, фундаментальное воспитание и внушил правила…

– Извините… – сказал Иван Савич.

– Ась?

– Извините… я спешу…

– Известное дело: случай такой. Много хлопот… Мое почтение.

Иван Савич бежал без оглядки.

Опять Авдей нагрузил три воза и нагрузился сам вещами своего барина и побрел с лестницы. Вверху думали, что Иван Савич затевает перемену мебели в своей квартире, по случаю предстоящей свадьбы, и были покойны. Но когда Авдей понес с лестницы часы, подсвечники и прочее, там стали подозревать что-то недоброе.

Крестный папенька Прасковьи Михайловны, сестра ее и все остальные гурьбой вышли на лестницу и окружили Авдея.

– Где же барин? – спрашивали они.

– Не могу знать! – отвечал Авдей.

– Скоро ли он воротится?

– Не могу знать!

– Будет ли к нам?

– Не могу знать!

– Будет ли на помолвку?

– Не могу знать!

– Женится ли он? слышно ли? говорил ли кому-нибудь?

– Не могу знать!

– Не для свадьбы ли он нанял новую квартиру?

– Не могу знать! не могу знать! не могу знать! – закричал Авдей, вырвался из круга вопрошателей и опрометью бросился со двора, отдав дворнику ключ.

170

Все остались на лестнице с разинутыми ртами, глядя ему вслед.

– Что же это такое? – сказала Прасковья Михайловна.

Когда дворник рассказал, как Иван Савич принял его поздравление, Прасковья Михайловна упала в обморок.

– Что теперь скажут про меня? – промолвила она, очнувшись. – Крестный, заступитесь за меня: я умру.

– А вот мы отношением обратимся к его начальству, – сказал негодующий крестный. – Да нет, – прибавил он потом горестно, – вывернутся, ей-богу, вывернутся: опять такую же бумагу напишут с крючком. Есть же там этакой! Он докажет про Ивана Савича, что такого лица и на свете нет. Это ему плевое дело. Ах, как пишет! Что же, батюшка! милости просим: не пропадать же кулебяке!

И они сели за стол.

171


1 «Герцогиня Шатору» (фр.)

2 – Граф сказал сейчас что-то смешное? не правда ли? (фр.)

3 тысячу извинений (фр.)

4 – Что он говорит? (фр.)

5 – Но здесь нет фортепьяно (фр.)

6 припев (фр.)

7 – Это мило (фр.)

8 ах! этот граф! (фр.)

9 – Что значит (фр.)

10 высший свет (фр.)


[Балакин А. Ю., Гродецкая А. Г., Туниманов В. А.] Примечания к очерку «Иван Савич Поджабрин» // Гончаров И. А. Полн. собр. соч.: В 20 т. СПб.: «Наука», 1997. Т. 1. С. 657-673.
Иван Савич Поджабрин(Очерки)


(С. 103-171)

Автограф неизвестен.

Источники текста:

С. 1848. № 1. Отд. I. С. 49-124.

Для легкого чтения: Повести, рассказы, комедии, путешествия и стихотворения современных русских писателей. СПб., 1856. Т. 2. С. 1-115 (ценз. разр. – 22 мая 1856 г.).

Впервые опубликовано: С. 1848. № 1. Отд. I. С. 49-124, с подписью: «Ив. Гончаров» и датой: «1842 г.».

В собрание сочинений впервые включено: 1896. Т. IX.

Печатается по тексту С со следующим исправлением:

С. 147, строка 43: «Иван Савич» вместо: «Он» (по контексту).1

Текст «Современника» в качестве основного выбран по ряду соображений.

Прежде всего известно, что Гончаров (как, впрочем, и другие писатели) был недоволен качеством публикации в сборнике «Для легкого чтения». Сохранилась записка, представленная им в Петербургский цензурный комитет (т. е. по месту его тогдашней службы) перед отъездом в отпуск за границу весной 1857 г.: «Имею честь покорнейше просить господ ценсоров С.-Петербургского ценсурного комитета не дозволять в печать, без моего согласия, моих сочинений в издаваемом книгопродавцем Давыдовым Собрании повестей и другого рода статей под заглавием „Для легкого чтения”. 2 апреля 1857. Ст‹атский› сов‹етник› Иван Гончаров». На этом документе имеются расписки цензоров в том, что они с ним ознакомились, причем самую характерную запись оставил цензор «Для легкого чтения» В. Н. Бекетов: «Меня о сем уже просили многие». Вполне возможно, что Н. А. Некрасов – составитель сборников – не сообщил Гончарову о перепечатке «Поджабрина» или сообщил задним числом.2.

Действительно, набор текста очерка в сборнике, производившийся не с рукописи, а с первой публикации,3 осуществлен неряшливо (ср., например, пропуски слов, обессмысливающие текст (выделены далее курсивом): «Должность проклятая… не дадут заснуть!» (с. 115, строка 23); «- Ваше здоровье, милая Амалия! – закричал ‹…› князь и выпил бокал. – Merci, – отвечала соседка графа. – И я пью ваше» (с. 149, строка 30), и пропуск фразы «- У! какая добродетель! ~ понравиться

657

этакой!..» (с. 160, строка 19), исчезнувшей скорее всего в процессе верстки книги) и носит на себе явные следы определенной (характерной и для других текстов сборников «Для легкого чтения») корректорской правки (замена просторечных форм на литературные («маненько» на «маленько», «дошедши» на «дойдя», «проздравим» на «поздравим» и т. п.) и уменьшительных форм на полные («бутылочка» на «бутылка», «петушка» на «петуха» и т. п.)). Кроме того, обращает на себя внимание правка, сделанная лицом, недостаточно внимательно читавшим текст. Так, во фразе: «Уж с месяц посещал Иван Савич баронессу, но не позволял себе ни малейшего намека на любовь, или, как он говорил, на что-нибудь такое» (с. 146, строка 17) – «он» заменено на «Авдей». Действительно, немного выше эту фразу произносит Авдей (с. 144, строка 17), но еще раньше – сам Иван Савич (с. 129, строка 29). Вероятно, по замыслу автора, лакей должен был просто цитировать излюбленную фразу своего барина, а тот, кто готовил текст к печати, этого не понял. К тому же при подготовке очерка для сборника была устранена только одна из двух неувязок, возникших, скорее всего, из-за цензурного вмешательства в текст «Современника», – фраза о писаре (с. 166, строка 20). Однако осталось упоминание о некой Жозефине (с. 153, строка 6), которая, судя по всему, ранее фигурировала в сцене кутежа у баронессы.4

Можно с уверенностью сказать, что Гончаров не держал корректур сборника. Об этом говорит, в частности, следующее обстоятельство: в приводимом ниже письме к Ю. Д. Ефремовой от 25 октября-6 ноября 1847 г. он сообщал, что старается сократить в наборной рукописи большое количество «восклицательных знаков, наставленных переписчиком черт знает зачем», однако в тексте сборника содержится приблизительно на шестьдесят восклицательных знаков больше, чем в тексте «Современника».

Исходя из вышеизложенного можно сделать вывод, что набор текста очерка в сборнике осуществлялся с не правленного автором корректурного оттиска журнала, оставшегося в редакции «Современника».5

Работа над «очерками» началась ранее проставленной под ними авторской даты: «1842». М. В. Отрадин отметил: «В тексте есть на этот счет „подсказка”. Приятель Ивана Савича Вася ‹…› приглашает его в театр: “Асенкова в трех пьесах играет” ‹…› В. Н. Асенкова умерла в апреле 1841 года. Если бы „очерки” писались в 1842 году, вряд ли автор упомянул бы в таком комическом контексте только что умершую знаменитую актрису» (Отрадин. С. 5).

658

Жанр произведения Гончаров определил как «очерки» или «очерк»,6 однако не очень на этом определении настаивал. Готовя произведение к публикации в «Современнике», Гончаров отзывается о нем пренебрежительно и называет «рассказом». Он пишет Ю. Д. Ефремовой 25 октября-6 ноября 1847 г.: «Благодарю Вас за участие к моим трудам. И тут утешительного нечего сказать. Нового ничего нет, да сомневаюсь, и будет ли. Есть известный Вам небольшой рассказ, довольно вздорный: он появится в январской книжке. А теперь он пока у меня, я перечитываю его, кажется, в шестой раз, и всё никак не могу истребить восклицательных знаков, наставленных переписчиком черт знает зачем. Мараю, мараю, где-нибудь да останется».7 Судя по этим раздраженным словам, Гончаров тревожился за свой, хотя и «вздорный», рассказ – и, должно быть, поэтому так долго и тщательно готовил его к печати, (вряд ли правка касалась только истребления наставленных переписчиком восклицательных знаков).8

Исследователи, говоря об «Иване Савиче Поджабрине», более всего подчеркивали – имея в виду прежде всего слова самого Гончарова – очерково-нравоописательный характер произведения. Связывая «Ивана Савича Поджабрина» с той традицией «физиологического очерка», «которая стала формироваться в русской литературе в начале нового десятилетия», А. Г. Цейтлин отмечал, что близость рассказа к ней «проявляется во множестве жанровых картин петербургской жизни» (Цейтлин. С. 46-47). В ряде работ ученого было закономерно установлено жанровое, характерологическое и типологическое родство «очерков» с петербургскими физиологическими очерками и «чиновничьими» повестями Гоголя, Некрасова, Достоевского, Буткова, Григоровича.9 К сожалению, Цейтлин в соответствии с жесткими идеологическими предписаниями послевоенного времени неоправданно настаивал на приверженности Гончарова именно к русской традиции, отвергая бесспорные указания Н. К. Пиксанова на некоторые иностранные источники и параллели «Поджабрина» (см.: Пиксанов. Белинский в борьбе за Гончарова. С. 62; Цейтлин. С. 46). Влияние французских и английских нравоописательных очерков, физиологии, фельетонов на генезис «Ивана Савича Поджабрина» несомненно, хотя преувеличивать его, действительно,

659

не следует. Прежде всего очевидно тяготение «очерков» Гончарова к повестям и очеркам о «хлыщах», «жуирах», «франтах», камелиях, кокотках, дамах полусвета И. И. Панаева и других писателей, близких к так называемой «натуральной школе». В «Иване Савиче Поджабрине» преобладают жуиры и прожигатели жизни. Это, видимо, самый близкий к главному герою простодушный и нетребовательный любитель горничных Вася, какой-то офицер, другие его знакомые, которых он, чтобы «задать тону», называет графом Коркиным («славный молодой человек, первый жуир в Петербурге»), бароном Кизелем («Отлично играет на бильярде»), князем Дудкиным (душа жуирствующих молодых людей), а также гости баронессы князь Поскокин, граф Лужин, секретарь посольства m-r Шене и упоминаемые ею приятели граф Петушевский, граф Судков. Иван Савич беззастенчиво врет друзьям о своих «донжуанских» подвигах, и все они уверены, что в кутеже и жуировании и заключается смысл жизни, а труд и даже просто серьезное чтение являются уделом «чудаков». Один из них, вдохновленный рассказами Поджабрина и Васи, восклицает: «Славно мы живем! ‹…› право, славно: кутим, жуируем! вот жизнь так жизнь! завтра, послезавтра, всякий день. Вон Губкин: ну что его за жизнь! Утро в департаменте мечется как угорелый, да еще после обеда пишет, книги сочиняет; просто смерть!., чудак!» (наст. том, с. 132). В том же духе высказывается тучный князь Поскокин, насладившись куплетами Беранже в исполнении Шене («Что за дьявол этот Беранже! пожил и других учит жить: да чего больше? пить, любить, обманывать друг друга: тут вся история и философия рода человеческого» – наст. том, с. 151). А сам Поджабрин то и дело повторяет одну и ту же сентенцию: «Жизнь коротка! надо жуировать жизнию!». Веселый ужин у баронессы Цейх, своего рода кульминация произведения, – сцена, отчасти предвосхищающая загробную «катавасию» в рассказе Ф. М. Достоевского «Бобок». Поджабрин на ужине «знатных» господ выглядит особенно неприглядно: жалкий шут с нелепыми жестами и словами, которого напоили и нарядили дамой. Его обобрали и унизили. Но это мало смущает «пустоголового» героя, вспоминающего с упоением оргию у промышляющей «любовью» баронессы Цейх, приукрашивая «аристократический» ужин, точнее, привирая в стиле Хлестакова («Графы да князья… большой свет… не хочу! Бог с ними! я люблю свободу… ‹…› Вот в последний раз я ужинал вместе с секретарем посольства … что за здоровяк такой! вот жуир-то! звал в Париж» – наст. том, с. 162).

В последнее время такие казавшиеся бесспорными особенности произведения, как очерковость и «физиологическая» нравоописательность, стали оспариваться: «Никак нельзя признать, что герои гончаровских „очерков” определены, детерминированы средой. „Иван Савич Поджабрин” – это не только не физиологический очерк, а – по принципам изображения и раскрытия характеров – нечто очень далекое от „физиологии”».10

«Литературность» «Ивана Савича Поджабрина», особенно гоголевские традиции и приемы, отразившиеся в очерке, помимо Цейтлина

660

отмечали Н. Г. Евстратов (см.: Евстратов. С. 208-211), О. А. Демиховская11 и М. В. Отрадин (см.: Отрадин. С. 7-21), сопоставлявшие, в частности, главного героя произведения с Ковалевым, Поприщиным, Хлестаковым, Подколесиным, а его слугу Авдея – с Осипом из «Ревизора». «Литературность» произведения Гончарова, разумеется, не исчерпывается только гоголевскими приемами, ассоциациями, цитатами. Важным элементом литературной родословной «очерков» являются и басни Крылова. Кроме того, М. В. Отрадин обнаруживает в поджабринских «донжуанских» приключениях «комическое отражение печоринских», «комические или пародийные параллели лермонтовскому роману» (Отрадин. С. 15, 19, 20). Он же предположил, что в Поджабрине – пусть даже «в смешной, нелепой форме» – проявляется «приверженность романтическим ценностям».12

Хотя Иван Савич «книг ‹…› не читал», поступки и речи главного героя поразительно «литературны», а порой и «цитатны». Эта литературная соотнесенность и насыщенность становится доминантной чертой поэтики Гончарова, начиная с ранних повестей «Лихая болесть» и «Счастливая ошибка».

«Иван Савич Поджабрин» является в определенном смысле переходным звеном от светской повести «Счастливая ошибка» к романам писателя. Не случайно Ляцкий проводил параллель между бесславным комическим концом одной из многочисленных любовных авантюр Поджабрина и сюжетными ходами в романе «Обломов»: «История кончилась тем, что дворника вытолкали за дверь, а Иван Савич решил съехать с этой квартиры, к немалому негодованию слуги Авдея, ближайшего родственника обломовского Захара. Они поменялись ролями: там Захар пристает к Обломову с переездом на другую квартиру, а барин упрямится; здесь барин, который, по собственному выражению, любит свободу, приказывает слуге найти новую квартиру и тем „постараться вывести барина из беды". Разговор о квартире „с удобством всяким, и сараем особым, и ледником от хозяина" мог бы служить превосходным вариантом бесед Ильи Ильича с Захаром» (Ляцкий. С. 203-204). Вообще диалоги между Иваном Савичем и Авдеем, являясь непременным и существенным элементом юмористической (комической) стихии «очерков», могут быть с полным правом определены как прелюдия к диалогам Ильи Ильича и Захара в «Обломове». «Храпом», «энергической зевотой» и «кашлем» Авдея начинается «Иван Савич Поджабрин». Монолог Ивана Савича о пыли, паутине и битой посуде («Что ж ты пыль не обтираешь нигде, дурак этакой! (…) это что? это что? а? У меня там везде паутина! Давеча паук на нос сел! Ничего не делаешь! А еще метелку купил! К сапожнику опять забыл сходить? Да ты мне изволь новые чашки на свои деньги купить; я тебе дам бить посуду! Что это за скверный народ такой, ленивый… никуда не годится!» – наст. том, с. 133) даже в деталях близок к речам Обломова. А. Мазон, называя «очерки» посредственной вещью

661

и одновременно полагая, что «Иван Савич Поджабрин» представляет «двойной интерес», также обнаруживает в отношениях Ивана Савича и Авдея «отдаленный эскиз» отношений между Ильей Ильичом и Захаром, «неразлучной пары, которую увековечил Гончаров в „Обломове” (диалоги между барином и слугой, переезд на новую квартиру, уклад и стиль жизни)» (Mazon. P. 93-94). Мазон отчасти прав, обнаруживая в донжуанствующем маленьком чиновнике-жуире слагаемые типа, к которому Гончаров испытывал постоянную антипатию. Но есть в облике Поджабрина черты, сближающие его с идеалистом и мечтателем Александром Адуевым, о чем писал еще В. Ф. Переверзев.13 «Жуир» Гончарова в некотором роде также идеалист, не преследующий корыстолюбивых целей. В Поджабрине «поражает некое простодушие, наивность, почти детскость» (Отрадин. С. 10). Впрочем, простодушие и наивность героя (как и отсутствие корыстных побуждений) происходят из какого-то органического недостатка Поджабрина. Его странная, смешная и «низкая»14 фамилия, которой он сам стыдится (ее никак не может произнести князь Поскокин, и герой вместо фамилии старательно подсказывает ему свое имя и отчество), говорит об ущербности Поджабрина, помимо того, что она ассоциируется с фамилией Подколесин из «Женитьбы» Гоголя. Авторское отношение к герою лишено характерной для Гончарова снисходительности. Он его без обиняков аттестует как бездельника, кутилу и жуира: «Родители оставили ему небольшое состояние и познакомили его с порядочными людьми. Но он нашел, что знакомство с ними – сухая материя, и мало-помалу оставил их. Книг он не читал, хотя учился в каком-то учебном заведении. Но дух науки пронесся над его головой, не осенив ее крылом своим и не пробудив в нем любознательности. Каким он вступил в учебное заведение, таким и вышел, хотя, по заведенному в этом заведении похвальному обычаю, получил по выходе похвальный лист за прилежание, успехи и благонравное поведение» (наст. том, с. 105). Иван Савич пребывает в уверенности, что во Франции существует только одно министерство, которое почему-то распущено. Он ничего не читает и ничего не знает (все, кроме кутежей и жуирования, «сухая материя»), но притворяется человеком основательным, которому не чужды наука и прочие высшие интересы: рекомендует себя постоянным читателем «философических книг», к которым относит сочинения Гомера, Ломоносова и «Энциклопедический лексикон». Речь его – сплошной набор банальностей и пошлостей. К тому же Иван Савич косноязычен: «Она была… как бы это выразить?., милым видением, так сказать, мечтой… разнообразила этак тоску мертвой жизни…»; «тут будет что-то чистое, возвышенное, так сказать, любовь лаконическая…»;

662

«…я… вы… мы… знаете, Прасковья Михайловна, любовь двух душ есть такая симпатия… это, так сказать, жизненный бальзам»; «Вот что значит жуировать жизнию! Это истинное, высокое, так сказать, сладостное…» (наст. том, с. 132, 162, 166, 167). Даже Авдей называет своего барина «пустоголовым». Иван Савич, можно сказать, эпигон Хлестакова, но лишенный всякого артистизма и «фантазии», этакая косноязычная смазливая, кукла. Он тушуется в обществе «знатных» и наглеет со стоящими ниже его на социальной лестнице (грубость и глупость перемешались в сердитых словах Ивана Савича Авдею, вступившемуся за униженную Машу: «Всякая тварь туда же лезет любить! Как она смеет любить? Вот я барыне скажу. Зачем она любит?» (наст. том, с. 147). В герое Гончарова поразительно мало индивидуального, самобытного: он именно тип, и его жуирование, кутежи трафаретны до убожества – какой-то апофеоз пошлой скуки, бездарного и нечистого времяпрепровождения, высокопарно именуемого «образом жизни».

В «Иване Савиче Поджабрине» поражает отсутствие того лиризма, той поэзии чувств (исключение составляет лишь образ Маши), которые присутствуют во всех романах Гончарова. С мотива скуки «очерки» начинаются, а завершаются очередным бегством-переездом героя, которого постепенно, но уверенно вытесняет из повествовательного пространства «кулебяка». Таков комический финал рассказа о незатейливо-примитивных приключениях жуира Ивана Савича Поджабрина. И этот неожиданный финал, и все произведение в целом убедительнейшим образом опровергают мысль П. В. Анненкова, полагавшего, что Гончаров вряд ли способен написать шуточный рассказ (С. 1849. № 1. С. 15). Д. С. Мережковский имел серьезные основания называть Гончарова «первым великим юмористом после Гоголя и Грибоедова», особенно выделяя образы слуг: они «озарены высоким комизмом, который дает не меньшее наслаждение, чем идеальная красота».15

Гончаров решился отдать «очерки» в журнал «Современник» только после настойчивых просьб В. Г. Белинского (см.: Переписка Некрасова. Т. 1. С. 49). Даже огромный успех «Обыкновенной истории», а возможно именно этот успех, не развеял до конца сомнений писателя, с большой неохотой решившегося опубликовать «Ивана Савича Поджабрина», разумеется, в переработанном виде. Но и тщательно литературно обработанный рассказ разочаровал читателей и критиков, ожидавших большего от автора столь замечательного романа. На дату же (1842), которую, видимо, преднамеренно поставил в конце журнального текста осторожный и щепетильный Гончаров, никто не обратил внимания, в том числе и П. В. Анненков, весьма резко отозвавшийся о произведении Гончарова на страницах «Современника». «Г-н Гончаров после превосходного романа „Обыкновенная история” написал повесть „Иван Савич Поджабрин”, – рассуждал Анненков в «Заметках о русской литературе прошлого года». – Мы скажем откровенно г-ну Гончарову, что шуточный рассказ находится в противоречии с самим талантом его. С его многосторонним исследованием характеров, с его упорным и глубоким трудом в разборе лиц дурно вяжется легкий очерк, который весь должен состоять из намеков и беглых заметок. Повесть перешла у него тотчас же в подробное описание поступков смешного Поджабрина и, потеряв легкость шутки, не приобрела дельность психологического анализа, в котором он выказал себя таким мастером. К слову пришлось сказать здесь, что не всякий,

663

способный на важный труд, способен и на труд, так сказать, беззаботный. Последний требует особенного дарования. Только одна природная наклонность может указать, например, что в основании шутки должна непременно лежать серьезная идея, прикрытая тонким покрывалом блестящего изложения. Известно, что это составляет одно из существенных условий хорошей комедии, и в таком смысле шуточный рассказ еще ждет у нас творца своего. Но едва шутка понимается как сбор смешного без значения, она перестает быть шуткой, а переходит к псевдореализму, где явления окружающего мира берутся в той бессмысленной голой простоте, в какой представляются неопытному глазу. Мы преследовали этот род везде, где он ни являлся, и тем более должны осудить в г-не Гончарове. Впрочем, это единственная вещь, написанная автором в прошлом году, и молчание его доказывает, если не ошибаемся, что он занят трудом, который лучше будет соответствовать высокому мнению, которое подал он о своем таланте первым своим произведением» (С. 1849. № 1. Отд. III. С. 15-16).16

Недовольство рассказом прозвучало и в статье анонимного критика журнала «Пантеон и репертуар русской сцены». Дав высокую оценку роману Гончарова, критик одновременно выразил неудовольствие «холодной» и «безучастной» позицией автора, присовокупив далее: «Этот недостаток отчасти выкупается в „Обыкновенной истории” легким оттенком насмешки и потому не так заметен; но подобный недостаток усиливается почти всегда с каждым новым произведением, чему живым и поразительным примером служит Бальзак. Не желаем, чтобы слова наши сбылись над г-ном Гончаровым, но откровенно сознаемся, „Иван Савич Поджабрин”, напечатанный в январской книжке „Современника" нынешнего года, подтверждает наши опасения за будущность этого замечательного таланта. Просим г-на Гончарова новым произведением доказать, что он не отступит назад, не остановится на полпути, а смелою, твердою ногою пойдет к совершенствованию» (ПиР. 1848. Т. II. № 4. Отд. II. С. 57). Однако другой критик журнала, М. М. Достоевский, несколько ранее высказался об «очерках» Гончарова (он также не заметил проставленной автором даты) гораздо снисходительнее, причем в его словах по поводу критических откликов на это произведение явственно ощущалась обида на современников (главным образом на Белинского), восторженно принявших «Бедных людей» Достоевского, но весьма холодно оценивших другие его сочинения: «У нас в литературе существует странное мнение, что если писатель выступил на литературное поприще с произведением замечательным, произведением, заставившим говорить о себе, подарившим автору известность, то второе произведение его должно быть если не лучше, то, по крайней мере, равносильна первому. В противном случае автор возбуждает крики негодования, новое произведение его обсуживается не иначе, как по сравнению с первым, и зачастую терпит незаслуженное падение. Странно ожидать и еще страннее требовать от автора, чтобы он наблюдал нечто вроде геометрической прогрессии при издании каждого своего сочинения. Бенвенуто Челлини после колоссальной статуи Персея чеканил колечки и перстеньки, и никто не находил, чтобы эти безделки были следствием ослабевшего таланта. Все эти размышления пришли нам в голову по поводу

664

„Ивана Савича Поджабрина” г-на Гончарова и отзыва в одном журнале об этом произведении. Мы согласны, что эта повесть слабее романа „Обыкновенная история”, что есть натяжки в положениях, что много пожертвовано фарсу, но вместе с тем должны признаться, что читается она с большей приятностью, что много есть прекрасных сцен, что есть одно превосходное женское лицо – горничная Маша. Чего же более хотите вы от шутки, от очерков, как скромно назвал автор свое новое произведение?» (ПиР. 1848. Т. II. № 3. Отд. II. С. 100-101).

Некрасов, в журнале которого были напечатаны как «очерки» Гончарова, так и названная выше статья Анненкова, счел необходимым в рецензии на «Литературный сборник с иллюстрациями» (СПб., 1849) рассеять недоразумение и защитить Гончарова от несправедливых обвинений: «Многие, полагая, что повесть г-на Гончарова „Иван Савич Поджабрин” писана после „Обыкновенной истории”, выводят из этого включение об упадке таланта автора. В эту же ошибку впал и один из наших рецензентов в статье „Заметки о русской литературе прошлого года” («Современник». 1849. № 1), и по недосмотру редакции ошибка ›та не была исправлена. Но дело в том, что „Поджабрин” писан гораздо прежде „Обыкновенной истории”, о чем свидетельствует 1842 год, поставленный под этой повестью. Мы далеко не считаем эту повесть слабой: в ней есть много своего рода достоинств, недоступных таланту менее сильному, – но истина прежде всего! Кто прочтет „Сон Обломова”, написанный действительно после „Обыкновенной истории”, тот убедится, что талант г-на Гончарова не только не клонится к упадку, но обнаруживает более зрелости» (С. 1849. № 4. Отд. III. С. 97-98; без подписи).17

Пожалуй, только А. В. Дружинин оценил рассказ Гончарова положительно, причем без оговорок и не очень корректных сопоставлений с «Обыкновенной историей», но его отзыв остался неизвестным современникам. Дружинин не закончил фельетон «Иван Савич Поджабрин. Повесть г-на Гончарова». Сохранилось лишь начало: «Повесть г-на Гончарова „Иван Савич Поджабрин” («Современник», янв‹арь›, 1848) есть произведение весьма замечательное, несмотря на чрезвычайную простоту содержания и легкость рассказа. Всего более поражает в этих очерках особенная, необыкновенно замечательная сторона юмора, которым он проникнут. Этот юмор до того прост, до того натурален, что читатель, с постоянным удовольствием пробежав всю повесть, невольно спрашивает сам себя: чему же я здесь так много смеялся?» (РГАЛИ, ф. 167, оп. 3, № 17).18

665

Дружинин писал об «очерках» и после публикации их в сборнике «Для легкого чтения». В рецензии 1856 г. он особенно много места уделяет главному герою произведения и его слуге. «Что касается Поджабрина – этого петербургского Ловласа, блудливого и трусоватого, хвастливого и осторожного вместе, ищущего лакомого кусочка, но, как кошка, избегающего неприятных последствий, – то этот тип, встречающийся в жизни довольно часто, этот комический сластолюбец – очерчен великолепно г-ном Гончаровым. Веселостью, правдой и мастерством опытного пера, не делающего лишних штрихов, дышат эти страницы, простые, как сама обыденная жизнь, и так же поразительные и верные, как эта жизнь. Хорош этот жуир, Иван Савич, очень хорош, да и слуга его, Авдей, не уступит в комизме своему барину…» (БдЧ. 1856. № 9. «Литературная летопись». С. 16-17). Высоко оценил Дружинин и других героев произведения, отметил зрелость таланта писателя, сказавшуюся уже в ранних «легких ‹…› очерках»: «Но кроме Ивана Савича и его несравненного Лепорелло в рассказе г-на Гончарова есть много и других лиц, очерченных ловко и бойко; по-видимому, слегка он коснулся их, а посмотрите, какие живые вышли у него фигуры! каким хорошим, крупным смехом пересыпаны страницы! как рельефны, например, дворник, Анна Павловна, Прасковья Михайловна, ее крестный с своим вечным: ась!.. И все это течет так спокойно, просто, без всякой натяжки, хотя автор легко мог бы впасть в утрировку, но он ее избежал: присутствие художественного такта и уменье охватить описываемый предмет сразу – отстранили от него опасность, которая была возможна для другого, менее опытного писателя.

Если не ошибаемся, «Иван Савич Поджабрин» был написан прежде «Обыкновенной истории», хотя был напечатан после; но, во всяком случае, разбираемый нами очерк отличается зрелостью и твердостью пера сильного и уже выработанного. Хорош и крепок тот талант, который умеет, даже в легких своих очерках, заставить от души смеяться своею читателя! Кто обладает сильным и крупным смехом, тот еще долго будет привлекать к себе читателей…» (Там же. С. 19-20).19

Что касается А. А. Григорьева, то он занял по отношению к прозвучавшим в критике по поводу «очерков» Гончарова ноткам разочарования особую, можно сказать, олимпийски невозмутимую позицию:

666

роман перехвалили, а очерк оценили несправедливо низко. В сущности же, это одного рода литературные явления, к которым Григорьев относится в лучшем случае безразлично, по инерции отмечая лишь мастерство писателя в обрисовке частностей и мелочей. В большой критической работе «И. С. Тургенев и его деятельность. (По поводу романа «Дворянское гнездо»). Письма к Г. Г. А. К. Б.» (1859) он писал: «Яркие достоинства таланта г-на Гончарова признаны были без исключения всеми при появлении его первого романа, „Обыкновенной истории”. Рассказ его „Иван Савич Поджабрин”, написанный, как говорят, прежде, но напечатанный после „Обыкновенной истории”, многим показался недостойным писателя, так блестяще выступившего на литературное поприще, – хотя, признаюсь откровенно, я никогда не разделял этого мнения. В „Поджабрине”, точно так же как в „Обыкновенной истории”, обнаруживались почти одинаково все данные таланта г-на Гончарова, и как то, так и другое произведение страдали равными, хотя и противуположными, недостатками. В „Обыкновенной истории” голый скелет психологической задачи слишком резко выдается из-за подробностей; в „Поджабрине” частные, внешние подробности совершенно поглощают и без того уже небогатое содержание; оттого-то оба эти произведения, собственно, не художественные создания, а этюды, хотя, правда, этюды, блестящие ярким жизненным колоритом, выказывающие несомненный талант высокого художника, но художника, у которого анализ, и притом очень дешевый и поверхностный анализ, подъел все основы, все корни деятельности» (Григорьев. Литературная критика. С. 327). Отзыв Григорьева об «Иване Савиче Поджабрине» вытекал из его концепции творчества Гончарова, интересной, но явно тенденциозной. В одном, однако, Григорьев был прав: в раннем произведении Гончарова обнаружились если не все, то многие «данные таланта» писателя.

При жизни Гончарова рассказ переводился на иностранный (чешский) язык всего один раз. Перевод Е. Вавры был опубликован в журнале «Rodin? kronika» (1865. № 7-9). Второй по времени перевод (также на чешский язык) был сделан Й. Пелишеком; он вышел в Праге в 1922 г. в составе сборника «Слуги старого века». В 1974 г. появился перевод «очерков» на английский язык, сделанный В. Е. Брауном (Russian Literature Triquarterly. 1974. Fall. № 10. P. 7-91), а в 1987 г. в Будапеште вышел сборник «Слуги старого века» с переводом «Ивана Савича Поджабрина», выполненным Г. Гаспарикс.

С. 103. …в вольтеровских креслах… – См. выше, с. 639, примеч. к с. 27.

С. 110. Ассигнация – бумажная купюра (достоинством в 200, 100, 50, 25, 10 и 5 руб.), введенная в обращение при Екатерине II, в 1839-1840 гг. замененная серебряным рублем как основной денежной единицей и полностью отмененная в 1843 г. путем девальвации и превращения в кредитный билет (см.: Печорин Я. Наши государственные ассигнации (до замены их кредитными билетами) // BE. 1867. № 8. С. 607-648). См. также ниже, примеч. к с. 123.

С. 113. …крест в петлице… – Крест – знак того или иного ордена, носившийся на соответствующей орденской ленте в зависимости от степени ордена – на груди, на шее, в петлице или на рукояти оружия. Здесь, по-видимому, речь идет о знаке ордена св. Анны или св. Станислава

667

3-й степени (носившихся в петлице), «младших» в порядке постепенности российских орденов.

С. 113. Шандал (фр. chandelier) – подсвечник.

С. 114. …майор ли, советник ли какой: должен быть полковник. – Перечисляются военные и гражданские чины разных классов: майор – по Табели о рангах армейский чин 8-го класса, соответствовавший гражданскому чину коллежского асессора; полковник – 6-го класса (т. е. двумя классами выше), соответствовавший гражданскому чину коллежского советника; советник – любой гражданский чин от титулярного советника – 9-го класса до действительного тайного – 1-го класса.

С. 114. Косушка – мера жидкости; здесь: полштофа или полбутылки (0.25 л) водки.

С. 116. …отойди от зла и сотвори благо! – Цитата из Псалтыри (Пс. 33:15, 36:27; «Уклонися от зла и сотвори благо»), широко использовавшаяся в проповеднической литературе.

С. 116. …пожуируем. – Жуировать (фр. jouer) – играть жизнью, наслаждаться. О типе «жуира» в литературе 1840-х гг. см.: Отрадин. С. 9-10.

С. 118. Шлафрок (нем. Schlafrock) – просторная домашняя одежда без пуговиц (халат), в которой не считалось предосудительным принимать гостей.

С. 118. …надо жуировать жизнию. Жизнь коротка, сказал не помню какой-то философ. – «Жизнь коротка…» – начальные слова афоризма Гиппократа (460-377(356?)) «Vita brevis, ars longa» (лат.). О функциях этой цитаты в тексте гончаровских «очерков» см.: Отрадин. С. 13-15. Однако более вероятно, что здесь имеется в виду не изречение Гиппократа, а широко известные в русской эпикурейской (горацианской) традиции 1810-1820-х гг. (Батюшков, Пушкин, Дельвиг, Баратынский и др.) строки Горация: «Vitae summa brevis spem nos vetat incohare longam» («Нам жизнь короткая возбраняет планы»; Оды. Кн. 1. 4, 15) и «сарrе diem» («лови день», «пользуйся днем»; Оды. Кн. 1. 11, 8) (Гораций. Собр. соч. СПб., 1993. С. 31, 39). Изречение Горация – в латинской версии и русском переводе – использовано в анонимной повести «Привидение», помещенной в рукописном журнале Майковых «Подснежник» за 1836 г. (ср.: «Жизнь коротка: итак, не будем простирать вдаль наши надежды, то есть станем пользоваться настоящим» – л. 49 об.). Гончаров мог быть автором или соавтором повести (см. об этом в разделе «Dubia» последнего тома сочинений наст. изд.).

С. 118. Играли из «Роберта». – См. выше, с. 641, примеч. к с. 48.

С. 120. …обедаем на Васильевском острову, в новой гостинице ~ а оттуда на Крестовский… – О Васильевском и Крестовском островах см. выше, с. 640, примеч. к с. 37-38.

С. 120. Асенкова в трех пьесах играет. – Варвара Николаевна Асенкова (1817-1841) – знаменитая актриса Александрийского театра, блестящая исполнительница ролей в водевилях (в том числе ролей мальчиков «травести»); ее драматические роли – Офелия, Корделия («Гамлет», «Король Лир»), дочь мельника («Русалка») и др. Играла Марью Антоновну в первом представлении «Ревизора» (1836), Софью в «Горе от ума (1839), Парашу в драме Н. А. Полевого «Параша-Сибирячка» (1840). Как правило, бывала занята в трех-четырех представлениях за вечер. Умерла от чахотки.

С. 120. Манкировать (фр. manquer) – проявлять невнимательность, пренебрегать.

С. 120. Капельдинер (нем. Capelldiener) – служитель при театре.

668

С. 120. Квартальный сердито поглядывал на меня… – Т. е. квартальный надзиратель – полицейский чин, стоявший во главе квартала – низшей полицейской инстанции в городах; с 1862 г. – полицейский надзиратель.

С. 121. Никогда ничего не знает! Я не Суворов, а досадно!- Имеется в виду нелюбовь Суворова к «немогузнаям» (или «немогузнайкам»), известная по многим мемуарным и историческим источникам (см.: Собр. писем и анекдотов, относящихся до жизни Александра Васильевича, князя Италийского, графа Суворова-Рымникского, собр. В. Левшина. М., 1809. С. 136; Победы князя Италийского, графа Александра Васильевича Суворова-Рымникского. М., 1815. Ч. 7. С. 78 и др.) и собственному его сочинению «Наука побеждать» (СПб., 1809. С. 24). Анекдоты о Суворове были популярны и неоднократно публиковались в первой половине XIX в. О «немогузнаях» существовал следующий анекдот: «Слова не могу знать, не умею доложить или сказать, полагаю, может быть, мне кажется, я думаю и все подобное неопределительное могло рассердить его (Суворова) до чрезвычайности. Один принадлежавший к Дипломатическому корпусу имел несчастие употреблять сии слова и никак не мог отвыкнуть. Он однажды довел князя до того, что тот велел растворить окошки и двери и принесть ладану, чтобы выкурить и очистить воздух от заразительного немогузнайства, и тут кричал он: “Проклятая немогузнайка, намека, догадка, лживка, лукавка, краснословка, двуличка, вежливка, бестолковка, недомолвка, ускромейка. Стыдно сказать, от немогузнайки много, много беды!”» (Анекдоты князя Италийского, графа Суворова-Рымникского, изданные Е. Фуксом. СПб., 1827. С. 11-12). Ср. обращение Суворова к солдатам в передаче Н. А. Полевого: «Богатыри! Неприятель от вас дрожит, но есть враг хуже неприятеля и больницы – немогузнайка, намека, догадка, лживка, лукавка, краснословка, краткомолвка, двуличка, вежливка, бестолковка, кличка, что и не выговоришь…» (Z. Z. Характеристика Суворова // СПч.1843. 24 июля. № 163).

С. 122. Вавилонское столпотворение – по библейскому мифу (Быт. 11:1-19), «смешение языков» – божественная кара, постигшая строителей Вавилонской башни. Употребляется в значении: беспорядок, суматоха. См. также ниже, с. 807, примеч. к с. 508.

С. 122. …деньги ничтожный, презренный металл. – Выражение «презренный металл» было широко популяризировано романом «Обыкновенная история». См. ниже, с. 766, примеч. к с. 241.

С. 123. В английском магазине. – См. выше, с. 654, прим. к с. 82.

С. 123. Десять рублей, то есть три целковых по-нынешнему. ~ десять с полтиной? – Целковый – серебряный рубль. При пересчете ассигнаций, постепенно изымавшихся из обращения и полностью изъятых в 1843 г. (см. выше, примеч. к с. 110), на серебряные рубли курс в 1840 г. составлял 3.5 руб. ассигнациями за один серебряный рубль.

С. 123. Ах, Пушкин! «Братья разбойники»! «Кавказский пленник»! бедная Зарема! ~ а Гирей – какой изверг! – Имеются в виду романтические поэмы Пушкина «Братья разбойники» (1820-1821), «Кавказский пленник» (1821-1823) и «Бахчисарайский фонтан» (1821-1823).

С. 123. …«Энциклопедический лексикон»… – Речь идет об издании, в 1835-1841 гг. предпринятом в Петербурге А. А. Плюшаром (1806-1865) (вышло 17 томов, издание закончено не было).

С. 125. …ворону в павлиньих перьях. – Пословичное выражение, вошедшее в обиход благодаря басне И. А. Крылова «Ворона» (1825).

669

С. 126. …горшечков от Поскочина… – Петербургский магазин Поскочина (фарфоровых, фаянсовых и хрустальных изделий) находился на Невском проспекте в доме Католической церкви напротив Гостиного двора (см.: Пушкарев. С. 447).

С. 126. …начальник отделения, столоначальник… – Речь идет о должности чиновника гражданской службы в подразделениях департаментов министерств (отделениях), которая, как правило, соответствовала чину не ниже 6-го класса (коллежского советника), и о должности заведующего столом, т. е. особым разрядом дел внутри отделений департаментов (соответствовала, как правило, чинам 7-8 класса, надворного советника и коллежского асессора).

С. 126. Вицмундир – мундирный фрак или сюртук, форменная одежда чинов гражданских ведомств.

С. 127. Венгерка – отделанный на груди тесьмой мундир офицеров лейб-гвардии Гусарского полка (в 1840-е гг.); носился и отставными офицерами, а также штатскими: короткая куртка-венгерка – излюбленная одежда деревенских помещиков, популярность которой связана с особой престижностью военной формы, принадлежности к военному сословию. «Это увлечение венгеркой было так хорошо известно, что в литературных произведениях 40-х гг. ее часто упоминают именно в ироническом смысле» (см.: Кирсанова Р. М. Розовая ксандрейка и драдедамовый платок: Костюм – вещь и образ в русской литературе XIX века. М., 1989. С. 59-62).

С. 128. …у вас огромная опека… – Цитата из «Горя от ума» А. С. Грибоедова, реплика Лизы: «Сказать, сударь, у вас огромная опека!» (д. IV, явл. 12).

С. 129. …хороша стрекоза! кажется, вовсе не попрыгунья. – Имеется в виду басня И. А. Крылова «Стрекоза и Муравей» (1808).

С. 129. ..я мизантроп! – Вероятный намек на героя комедии Ж.-Б. Мольера «Мизантроп» (1666).

С. 130. …черт знает, зачем они тут висят. Это дурак Авдей развесил. – Возможна ассоциация с гоголевской «Повестью о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» (1834). Ср.: «Вот глупая баба! так она и ружье туда же повесила» (Гоголь. Т. II. С. 233).

С. 136. …в платочке ? la Fanchon… – Т. е. в завязанном под подбородком (имя Fanchon – простонародное уменьшительное от Fran?oise).

С. 137. Креп-паше – вероятно, искаженное «крепрашель» – популярная в середине прошлого века разновидность крепа золотисто-бежевого оттенка, от имени Рашель (1821-1858), знаменитой французской трагической актрисы (см.: Кирсанова Р. М. Розовая ксандрейка и драдедамовый платок: Костюм – вещь и образ в русской литературе XIX века. С. 128-129).

С. 138. …почитай мне когда-нибудь в книжку… – Подобная форма характерна для среднерусских и севернорусских говоров (см.: Словарь русских народных говоров. Л., 1969. Вып. 4. С. 6).

С. 140. …с светло-дикими арабесками. – Дикий – серый цвет пепельного оттенка. Об арабесках см. выше, с. 653, примеч. к с.68.

С. 140. Драпри (фр. draperie) – драпировка, занавес.

С. 141. Трельяж (фр. treillage) – плетеная решетка для вьющихся растений.

С. 142. …«La duchesse de Ch?teauroux». – Жизнь герцогини Шатору (1717-1744), фаворитки Людовика XV, послужила материалом для многих книг. См., например: Remarquable histoire de la vie de d?funte Marie-Anne de Mailly, duchesse de Ch?teauroux. Paris, 1746; Dufour G.

670

Correspondance in?dite de M-me de Ch?teauroux avec le duc de Richelieu Paris, 1806.

C. 142. Кипсек (англ. keepsake) – роскошно иллюстрированное издание.

С. 144. Экая лихая болесть… – См. выше, с. 631.

С. 145. Креман – сорт шампанского, изготовлявшийся в итальянском городе Крема (Crema). Клико (Вдова Клико) – сорт французского шампанского.

С. 147. Что вы обижаете девчонку-то? ~ ведь и она человек: любит тоже. – Возможная трансформация карамзинского мотива («Бедная Лиза», 1792): «И крестьянки любить умеют».

С. 150. Я буду вашей Гебой. – В греческой мифологии Геба – дочь Зевса, богиня вечной юности; подносила богам на пирах нектар и амброзию.

С. 150-151. …спеть куплеты Беранже ~ Что за дьявол этот Беранже! пожил и других учит жить ~ пить, любить, обманывать друг друга: тут вся история и философия рода человеческого. – В 1820-1830-е гг. политические песни-памфлеты П.-Ж. Беранже (Beranger; 1780-1857) находились в России под цензурным запретом. Большой популярностью пользовались его легкие куплеты, весьма фривольного содержания, воспевающие гризеток, веселые попойки, любовные утехи, например «L’homme range» (в переводе В. Л. Пушкина), «Roger Bontemps» (в переводе Д. Ленского) и многие другие. Над модным увлечением Беранже Пушкин иронизировал в «Графе Нулине» (1825): герой поэмы возвращается в Россию «С bons-mots парижского двора, / С последней песней Беранжера» (см.: Старицына З. А. Беранже в России: XIX век. М., 1969. С. 9-46).

С. 151. Пуассардка (от фр. poissarde) – базарная торговка.

С. 157. – Для чего же вы служите? – Из чести-с. – Выражение «из чести» звучало двусмысленно, означая «из благородных побуждений», «из чувства долга», т. е. бескорыстно, и одновременно – «за чаевые» (а равно и «за взятки» или иное неофициальное вознаграждение; от «честить» – подносить, потчевать). Эта двусмысленность неоднократно обыгрывалась разными авторами, как правило подразумевавшими реплику кухарки из борделя в поэме В. Л. Пушкина «Опасный сосед» (1811); «Из чести лишь одной я в доме здесь служу» (Поэты-сатирики XVIII- начала XX в. Л., 1959. С. 264 и 658 (коммент. Г. В. Ермаковой-Битнер) (Б-ка поэта. Большая сер.)). О популярности этой аллюзии см.: Лотман. С. 39; об использовании ее М. Е. Салтыковым-Щедриным см.: Иванов Г. В. Из комментария к произведениям русских писателей // РЛ. 1972. № 3. С. 185. Ср. в «Истории о петухе, кошке и лягушке» (1834) В. Ф. Одоевского: «Не то чтоб это можно было назвать взяткою! Нет! Наши реженские лавочники так любили Ивана Трофимовича, что носили к нему все из чести!» (Одоевский В. Ф. Соч.: В 2 т. М., 1981. Т. 2. С. 23): ср. также в одном из «Парижских писем» (1843-1844) Н. И. Греча рассказ о тяжбе между А. Дюма и Г. Гальярде, которая велась, по его словам, «не из славы, но из авторского дохода, десятой доли сбора ‹…› Точно не из чести!» (СПч. 1843. № 219. 1 окт.).

С. 158. «Поучительные размышления» – типовое название многократно переиздававшихся сборников «душеполезного» чтения: «поучительными» могли быть повествования, беседы, слова.

С. 159. …на масленице крестный берет ложу… – Героиня бывает в театре в короткий период традиционных (не порицаемых церковью) масленичных увеселений (гуляний, качелей, ледяных гор и пр.).

С. 161. …с анненским крестом на шее. – Т. е. с орденом св. Анны 2-й степени.

671

С. 161. …этакой крючок загнул! – Крючок в деле – «придирка, кривое, проискливое направленье» (Даль В. И. Словарь живого великорусского языка. М., 1956. Т. 2. С. 208).

С. 161. В аттестате-то глухо насчет этого сказано. – Аттестат о службе – документ, выдававшийся чиновникам при отставке и включавший все сведения о личности, состоянии, службе, правах на дворянство (заменял паспорт).

С. 162. …а у нас добрый вистик составлен… – См. выше, с. 656, примеч. к с. 96.

С. 162. Чиновник особых поручений – должность при директорах департаментов министерств (также при губернаторах), предоставлявшая особые полномочия и приобретаемая, как правило, по протекции; исполнитель разовых поручений.

С. 163. Полумеринос – полушерстяная материя, на изготовление которой шла шерсть тонкорунных овец (мериносов).

С. 163. Апраксин двор – торговые ряды в центре Петербурга на Садовой ул., внутри которых находился Толкучий рынок.

С. 163. К моей постели одинокой / Не крался в темноте ночной… – Неточная цитата из второй части поэмы «Кавказский пленник». У Пушкина: «К моей постеле одинокой / Черкес младой и черноокий / Не крался в тишине ночной».

С. 163. …два племянника крестного папеньки – один студент, другой юнкер. – См. выше, с. 654, примеч. к с. 78.

С. 164. Зайдешь к Беранже иностранные газеты прочитать… – Знаменитая кондитерская Вольфа и Беранже («Caf? chinois» – «Китайская кофейня») была в моде у светской молодежи Петербурга; находилась на углу Невского пр. и р. Мойки (ныне – Невский пр., д. 18). В 1840-х гг. при кондитерской имелась особая читальня, куда поступали свежие номера газет и журналов (см.: Яцевич А. Г. Пушкинский Петербург. СПб., 1993. С. 279-280).

С. 164. …об испанских делах, о французском министерстве… – С 1833 по 1840 г. в Испании шла «карлистская» война между доном Карлосом Старшим, провозгласившим себя королем Карлом V, и царствующей династией испанских Бурбонов; сопровождалась народными мятежами в отдельных областях, продолжавшимися до 1843 г. В 1841- 1843 гг. произошла смена регентов при несовершеннолетней Изабелле II. Во Франции с 1836 по 1840 г. сменилось четыре кабинета министров, после чего пришло к власти (1840-1847) министерство во главе с Ф. Гизо, при котором расцвели коррупция, хищения, биржевые спекуляции.

С. 164. …товарищи управляют… – Речь идет о должности товарища (т. е. заместителя, помощника) министра в России. По специальному закону 1840 г. должность товарища министра, практически утратившая к этому времени свои функции и существовавшая только в военном ведомстве, была восстановлена в большинстве министерств с более значительными, чем до 1840 г., полномочиями.

С. 164. …обедать к Леграну или к Дюме. – Легран – владелец французского ресторана в Большой Морской ул.; Дюме – владелец французского ресторана, пользовавшегося репутацией «бесспорно лучшего табльдота в городе» (Яцевич А. Г. Пушкинский Петербург. С. 241), на углу Гороховой и Малой Морской ул. (ныне: Малая Морская, д. 15/17).

С. 165. …признан был ~ за любезного, фешенебельного ~ человека. – Об использовании в литературе 1840-х гг. слова «фешенебельный» (англ. fashionable) см. ниже, с. 787-788.

672

С. 165. …смоталась бы, чисто смоталась бы девка. – В просторечии «смотаться» – сбиться с пути.

С. 165. Ридикюль (фр. reticule) – женская ручная сумочка.

С. 166. …любовь двух душ есть такая симпатия… – См. ниже, с. 775-776, примеч. к с. 347.

С. 166. Вы камень, вы лед… – Неточная цитата из «Горя от ума»; реплика Лизы, обращенная к Молчалину: «Вы, сударь, камень, сударь, лед» (д. IV, явл. 12).

С. 168. …к свадьбе, говорит, надо, чтоб поспело; мясоеду немного остается. – Мясоед – период, когда по православному церковному уставу разрешена мясная пища; осенний – с 15 августа по 14 ноября и зимний – с 25 декабря до масленицы; по традиции – время свадеб. Здесь речь идет о зимнем мясоеде (см.: наст. том, с. 165: «Был зимний вечер»).

С. 169. Мараскин (от фр. marasca – кислая вишня) – ликер, изготовлявшийся в Далмации из особого сорта вишен.

С. 169. Коломна – окраинная часть Петербурга на правом берегу Фонтанки, населенная преимущественно мастеровыми и торговцами; в начале XIX в. – одна из самых бедных частей города (см.: Пушкарев. С. 74; Яцевич А. Г. Пушкинский Петербург. С. 8-9, 164-165). См. поэму Пушкина «Домик в Коломне» (1830); описание жителей Коломны содержит как первая, так и вторая редакция повести Гоголя «Портрет» (1834; Гоголь. Т. III. С. 119-121, 430-431).

С. 169. …долбня ты этакая! – Долбня – колотушка, деревянный молот; здесь: дурень.


1 Это же исправление сделано и в тексте «Для легкого чтения».

2 С подобной небрежностью со стороны Некрасова столкнулся и И. С. Тургенев, лишь из рекламных объявлений узнавший о готовящейся перепечатке в т. 5 «Для легкого чтения» своей поэмы «Помещик» (см.: Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Письма: В 18 т. М., 1987. Т. 3. С. 184); с А. А. Фетом у Некрасова едва не возник конфликт из-за нечетко оговоренных гонорарных условий (см.: Переписка Некрасова. Т. 1. С. 528).

3 Это касается и всех остальных текстов: в цензуру второй том сборника был представлен А. И. Давыдовым в виде «печатных листов» (РГИА, ф. 772, оп. 1, № 3808, л. 129 об.).

4 Вряд ли могут быть приписаны наборщику или корректору несколько различий смыслового характера между текстами журнала и сборника: «В комнатах соседок» вместо «Там в комнатах» (с. 118, строка 12); «закапало сильнее» вместо «полился проливной дождь» (с. 131, строка 19); «Авдей! милашка, а?» вместо «Авдей! а?» (с. 135, строка 37); «прибавил» вместо «перебил» (с. 158, строка 32). Они могли принадлежать Некрасову, которому Гончаров в то время доверял править тексты очерков из будущей книги «Фрегат „Паллада”»: «…если Вы, читая корректуру, найдете промахи против языка или длинноты и исправите их, то поступите очень хорошо…» (письмо от 12 декабря 1855 г.).

5 В качестве основного текст первой публикации был выбран и А. Г. Цейтлиным, который, однако, никак не аргументировал свое решение; в 1952 (Т. VII) текст напечатан по «Современнику» «с учетом всей последующей работы Гончарова над этим произведением» (С. 496).

6 «Очерком» «Иван Савич Поджабрин» назван во всех известных нам трех автобиографиях писателя: «…написал юмористический очерк нравов из чиновничьего круга (тогда это было в ходу) под заглавием „Иван Савич Поджабрин”, помещенный в январской книжке „Современника” 1848 года»; «…поместил в том же журнале («Современнике») легкий юмористический очерк „Иван Савич Поджабрин”»; «…напечатал в „Современнике” очерк петербургских нравов под заглавием „Иван Савич Поджабрин”…».

7 Критики давали «Ивану Савичу Поджабрину» собственные жанровые определения: «шуточный рассказ» (П. В. Анненков), «повесть» (М. М. Достоевский, Н. А. Некрасов, А. В. Дружинин), «рассказ» (А. А. Григорьев).

8 Известно, что Некрасов купил «Ивана Савича Поджабрина» еще в сентябре 1846 г. (см.: Переписка Некрасова. Т. 1. С. 51), а упомянутое выше письмо Гончарова к Ю. Д. Ефремовой написано спустя год. Видимо, тогда же Гончаров читал очерк у Некрасова (см.: Панаев. Литературные воспоминания. С. 422).

9 См., в частности, его монографию «Становление реализма в русской литературе (русский «физиологический очерк»)». М., 1965.

10 Отрадин. С. 22. Несколько более осторожное мнение высказывал об особом положении «Ивана Савича Поджабрина» В. И. Сахаров, полагающий, что «в этой комической „физиологии” есть и весьма ироническое авторское отношение к самому жанру описаний петербургских углов, насмешка над поспешностью и поверхностностью очеркистов. Скорее это пародия на физиологический очерк» (Сахаров. С. 121) Справедливее было бы говорить об элементах пародийности и невыдержанности (нечистоте) жанра (но и это не индивидуальная особенность Гончарова, – то же самое можно сказать и о «физиологиях» Тургенева и Достоевского).

11См.: Демиховская О. А. Традиции Гоголя в творчестве И. А. Гончарова 1840-х годов: (Очерк «Иван Савич Поджабрин») II Учен. зап. Пермского ун-та. 1960. Т. XIII, вып. 4. С. 86-92.

12 М. В. Отрадин, видимо, прав, видя в «Иване Савиче Поджабрине» и предвестие пародийных повестей типа «Жана Бечевкина» (1849) А. И. Пальма.

13 См.: Переверзев В. Ф. Онтогенезис «Ивана Савича Поджабрина» Гончарова // Лит. и марксизм. 1928. № 5. С. 5-19.

14 В. И. Мельник считает, что «герой ‹…› не случайно носит „зоологическую” фамилию: он еще не дорос нравственно до человека, но все еще „зверек”, самый настоящий „франт”» (Мельник В. И. Этический идеал И. А. Гончарова. Киев, 1991. С. 88). Точнее, фамилия говорит о принадлежности героя к «рыбам»: это существо с убогими фантазиями, дикими «правилами» и кое-какими философскими фразами занимает промежуточное место между «знатными» и «слугами». Значимы фамилии и других героев «очерков»; они запомнились современникам Гончарова: Лужин будет фигурировать в «Преступлении и наказании» Достоевского, а Стрекоза, став «тайным советником», прочно обоснуется в художественном мире Салтыкова-Щедрина.

15 Мережковский Д. С. Полн. собр. соч.: В 24 т. СПб., 1914. Т. XVIII. С. 38-39.

16 Аналогичной была реакция критика «Северного обозрения», писавшего, что «все были грустно поражены, прочтя „Ивана Савича Поджабрина”, – обыкновенная история, грустная участь скоро расхваленных талантов» («Северное обозрение». 1849. № 1. Отд. V. С. 69).

17 Позднее в «Современнике» («Обозрение русской литературы за 1850 год») появился еще один весьма благожелательный отзыв об «очерках» Гончарова (В. П. Гаевского?): «Может быть, многие не согласятся с нами; но по личному убеждению пишущего эти строки, этот очерк в некотором отношении имеет даже преимущество перед „Обыкновенной историей”. Если отделка частностей, обширность целого создания представляли более трудностей, а следовательно и заслуг для автора в последней, – то целость и оконченность более выиграли в небольшом очерке характера и образа жизни жуира Поджабрина». (С. 2851. № 2. Отд. III. С. 54).

18 А в большой статье 1856 г., посвященной рассказам Л. Н. Толстого и «Губернским очеркам» Салтыкова-Щедрина, Дружинин, страстно защищая русскую литературу, упоминает и типы, созданные Гончаровым, – Адуева-старшего и Поджабрина: «Взгляните на нашу текущую словесность. ‹…› Это ли не всесторонность, это ли не полное знакомство с практической стороной мира, с действительностью и правдой русского общества? Перечтите одни типы русских бар, помещиков, офицером, поселян, чиновников, типы, воссозданные нашими художниками! Подумайте только об этом – произнесите одни имена Дмухановского, Акакия Акакиевича, Чичикова, Грушницкого, Пирогова, Чартокуцкого, Бирюка Калиныча, Петра Иваныча, Ивана Савича, Антона-Горемыки, Лапши, Голядкина и так далее: язык ваш утомится от одних названий, а вы еще смеете утверждать, что наша литература еще немного сделала по части знания русского общества! Или вы считаете ничтожными людьми Гоголя, Лермонтова, Некрасова, Гончарова, Тургенева, Григоровича и их товарищей?» {Дружинин. Прекрасное и вечное. С. 229).

19 Рецензент «Сына отечества» ранее Дружинина также писал о «мастерски очерченной личности Дон Жуана», которую удачно дополняет комическая фигура Авдея, этого «русского Лепорелло» («Сын отечества». 1856. № 18. С. 130). Но позднее рецензент того же журнала вступил в полемику с Дружининым: по его мнению, рассказ Гончарова это «не совсем удачное подражание Поль де Коку» (Там же. № 30. С. 78).


Обыкновенная история (1847)


Роман в двух частях

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


I

Однажды летом в деревне Грачах, у небогатой помещицы Анны Павловны Адуевой, все в доме поднялись с рассветом, начиная с хозяйки до цепной собаки Барбоса.

Только единственный сын Анны Павловны, Александр

10 Федорыч, спал, как следует спать двадцатилетнему юноше, богатырским сном; а в доме все суетились и хлопотали. Люди ходили, однако ж, на цыпочках и говорили шепотом, чтоб не разбудить молодого барина. Чуть кто-нибудь стукнет, громко заговорит, сейчас, как раздраженная львица, являлась Анна Павловна и наказывала неосторожного строгим выговором, обидным прозвищем, а иногда, по мере гнева и сил своих, и толчком.

На кухне стряпали в трое рук, как будто на десятерых,

20 хотя всё господское семейство только и состояло, что из Анны Павловны да Александра Федорыча. В сарае вытирали и подмазывали повозку. Все были заняты и работали до поту лица. Барбос только ничего не делал, но и тот по-своему принимал участие в общем движении. Когда мимо его проходил лакей, кучер или шмыгала девка, он махал хвостом и тщательно обнюхивал проходящего, а сам глазами, кажется, спрашивал: «Скажут ли мне наконец, что у нас сегодня за суматоха?»

А суматоха была оттого, что Анна Павловна отпускала

30 сына в Петербург на службу, или, как она говорила, людей посмотреть и себя показать. Убийственный для нее день! От этого она такая грустная и расстроенная. Часто, в хлопотах, она откроет рот, чтоб приказать что-нибудь,

172

и вдруг остановится на полуслове, голос ей изменит, она отвернется в сторону и оботрет, если успеет, слезу, а не успеет, так уронит ее в чемодан, в который сама укладывала Сашенькино белье. Слезы давно кипят у ней в сердце; они подступили к горлу, давят грудь и готовы брызнуть в три ручья; но она как будто берегла их на прощанье и изредка тратила по капельке.

Не одна она оплакивала разлуку: сильно горевал тоже камердинер Сашеньки, Евсей. Он отправлялся с барином

10 в Петербург, покидал самый теплый угол в доме, за лежанкой, в комнате Аграфены, первого министра в хозяйстве Анны Павловны и – что всего важнее для Евсея – первой ее ключницы.

За лежанкой только и было места, чтоб поставить два стула и стол, на котором готовился чай, кофе, закуска. Евсей прочно занимал место и за печкой, и в сердце Аграфены. На другом стуле заседала она сама.

История об Аграфене и Евсее была уж старая история в доме. О ней, как обо всем на свете, поговорили,

20 позлословили их обоих, а потом, так же как и обо всем, замолчали. Сама барыня привыкла видеть их вместе, и они блаженствовали целые десять лет. Многие ли в итоге годов своей жизни начтут десять счастливых? Зато вот настал и миг утраты! Прощай теплый угол, прощай Аграфена Ивановна, прощай игра в дураки, и кофе, и водка, и наливка – всё прощай!

Евсей сидел молча и сильно вздыхал. Аграфена, насупясь, суетилась по хозяйству. У ней горе выражалось по-своему. Она в тот день с ожесточением разлила чай

30 и, вместо того чтоб первую чашку крепкого чая подать, по обыкновению, барыне, выплеснула его вон: никому, дескать, не доставайся, и твердо перенесла выговор. Кофе у ней перекипел, сливки подгорели, чашки валились из рук. Она не поставит подноса на стол, а брякнет; не отворит шкапа и двери, а хлопнет. Но она не плакала, а сердилась на всё и на всех. Впрочем, это вообще было главною чертою в ее характере. Она никогда не была довольна; всё не по ней; всегда ворчала, жаловалась. Но в эту роковую для нее минуту характер ее обнаруживался

40 во всем своем пафосе. Пуще всего, кажется, она сердилась на Евсея.

– Аграфена Ивановна!.. -сказал он жалобно и нежно, что не совсем шло к его длинной и плотной фигуре.

173

– Ну что ты, разиня, тут расселся? – отвечала она, как будто он в первый раз тут сидел. – Пусти прочь: надо полотенце достать.

– Эх, Аграфена Ивановна!.. – повторил он лениво, вздыхая и поднимаясь со стула и тотчас опять опускаясь, когда она взяла полотенце.

– Только хнычет! Вот пострел навязался! Что это за наказание, Господи! и не отвяжется!

И она со звоном уронила ложку в полоскательную

10 чашку.

– Аграфена! – раздалось вдруг из другой комнаты, – ты никак с ума сошла! разве не знаешь, что Сашенька почивает? Подралась, что ли, с своим возлюбленным на прощанье?

– Не пошевелись для тебя, сиди как мертвая! – прошипела по-змеиному Аграфена, вытирая чашку обеими руками, как будто хотела изломать ее в куски.

– Прощайте, прощайте! – с громаднейшим вздохом сказал Евсей, – последний денек, Аграфена Ивановна!

20 – И слава Богу! пусть унесут вас черти отсюда: просторнее будет. Да пусти прочь, негде ступить: протянул ноги-то!

Он тронул было ее за плечо – как она ему ответила! Он опять вздохнул, но с места не двигался; да напрасно и двинулся бы: Аграфене этого не хотелось. Евсей знал это и не смущался.

– Кто-то сядет на мое место? – промолвил он, всё со вздохом.

– Леший! – отрывисто отвечала она.

30 – Дай-то Бог! лишь бы не Прошка. А кто-то в дураки с вами станет играть?

– Ну хоть бы и Прошка, так что ж за беда? – со злостью заметила она.

Евсей встал.

– Вы не играйте с Прошкой, ей-богу, не играйте! – сказал он с беспокойством и почти с угрозой.

– А кто мне запретит? ты, что ли, образина этакая?

– Матушка Аграфена Ивановна! – начал он умоляющим голосом, обняв ее – за талию, сказал бы я, если б

40 у ней был хоть малейший намек на талию.

Она отвечала на объятие локтем в грудь.

– Матушка Аграфена Ивановна! – повторил он, – будет ли Прошка любить вас так, как я? Поглядите, какой он озорник: ни одной женщине проходу не даст. А я-то!

174

э-эх! Вы у меня, что синь-порох в глазу! Если б не барская воля, так… эх!..

Он при этом крякнул и махнул рукой. Аграфена не выдержала: и у ней наконец горе обнаружилось в слезах.

– Да отстанешь ли ты от меня, окаянный? – говорила она плача, – что мелешь, дуралей! Свяжусь я с Прошкой! разве не видишь сам, что от него путного слова не добьешься? только и знает, что лезет с ручищами…

– И к вам лез? Ах, мерзавец! А вы небось не скажете!

10 Я бы его…

– Полезь-ка, так узнает! Разве нет в дворне женского пола, кроме меня? С Прошкой свяжусь! вишь, что выдумал! Подле него и сидеть-то тошно – свинья свиньей. Он, того и гляди, норовит ударить человека или сожрать что-нибудь барское из-под рук – и не увидишь.

– Уж если, Аграфена Ивановна, случай такой придет – лукавый ведь силен, – так лучше Гришку посадите тут: по крайности малый смирный, работящий, не зубоскал…

20 – Вот еще выдумал! – накинулась на него Аграфена, – что ты меня всякому навязываешь, разве я какая-нибудь… Пошел вон отсюда! Много вашего брата, всякому стану вешаться на шею: не таковская! С тобой только, этаким лешим, попутал, видно, лукавый за грехи мои связаться, да и то каюсь… а то выдумал!

– Бог вас награди за вашу добродетель! как камень с плеч! – воскликнул Евсей.

– Обрадовался! – зверски закричала она опять, – есть чему радоваться – радуйся!

30 И губы у ней побелели от злости. Оба замолчали.

– Аграфена Ивановна! – робко сказал Евсей немного погодя.

– Ну, что еще?

– Я ведь и забыл: у меня нынче с утра во рту маковой росинки не было.

– Только и дела!

– С горя, матушка.

Она достала с нижней полки шкапа, из-за головы сахару, стакан водки и два огромных ломтя хлеба с

40 ветчиной. Всё это давно было приготовлено для него ее заботливой рукой. Она сунула ему их, как не суют и собакам. Один ломоть упал на пол.

– На вот, подавись! О, чтоб тебя… да тише, не чавкай на весь дом.

175

Она отвернулась от него с выражением будто ненависти, а он медленно начал есть, глядя исподлобья на Аграфену и прикрывая одною рукою рот.

Между тем в воротах показался ямщик с тройкой лошадей. Через шею коренной переброшена была дуга. Колокольчик, привязанный к седелке, глухо и несвободно ворочал языком, как пьяный, связанный и брошенный в караульню. Ямщик привязал лошадей под навесом сарая, снял шапку, достал оттуда грязное полотенце и отер

10 пот с лица. Анна Павловна, увидев его из окна, побледнела. У ней подкосились ноги и опустились руки, хотя она ожидала этого. Оправившись, она позвала Аграфену.

– Поди-ка на цыпочках, тихохонько, посмотри, спит ли Сашенька? – сказала она. – Он, мой голубчик, проспит, пожалуй, и последний денек: так и не нагляжусь на него. Да нет, куда тебе! ты, того гляди, влезешь как корова! я лучше сама…

И пошла.

20 – Поди-ка ты, не корова! – ворчала Аграфена, воротясь к себе. – Вишь, корову нашла! много ли у тебя этаких коров-то?

Навстречу Анне Павловне шел и сам Александр Федорыч, белокурый молодой человек в цвете лет, здоровья и сил. Он весело поздоровался с матерью, но, увидев вдруг чемодан и узлы, смутился, молча отошел к окну и стал чертить пальцем по стеклу. Через минуту он уже опять говорил с матерью и беспечно, даже с радостью смотрел на дорожные сборы.

30 – Что это ты, мой дружок, как заспался, – сказала Анна Павловна, – даже личико отекло? Дай-ка вытру тебе глаза и щеки розовой водой.

– Нет, маменька, не надо.

– Чего ты хочешь позавтракать: чайку прежде или кофейку? Я велела сделать и битое мясо со сметаной на сковороде – чего хочешь?

– Всё равно, маменька.

Анна Павловна продолжала укладывать белье, потом остановилась и посмотрела на сына с тоской.

40 – Саша!.. – сказала она через несколько времени.

– Чего изволите, маменька?

Она медлила говорить, как будто чего-то боялась.

– Куда ты едешь, мой друг, зачем? – спросила она наконец тихим голосом.

176

– Как куда, маменька? в Петербург, затем… затем… чтоб…

– Послушай, Саша, – сказала она в волнении, положив ему руку на плечо, по-видимому с намерением сделать последнюю попытку, – еще время не ушло: подумай, останься!

– Остаться! как можно! да ведь и… белье уложено, – сказал он, не зная, что выдумать.

– Уложено белье! да вот… вот… вот… гляди – и не

10 уложено.

Она в три приема вынула всё из чемодана.

– Как же это так, маменька? собрался – и вдруг опять! Что скажут…

Он опечалился.

– Я не столько для себя самой, сколько для тебя же отговариваю. Зачем ты едешь? Искать счастья? Да разве тебе здесь нехорошо? разве мать день-деньской не думает о том, как бы угодить всем твоим прихотям? Конечно, ты в таких летах, что одни материнские угождения не

20 составляют счастья; да я и не требую этого. Ну, погляди вокруг себя: все смотрят тебе в глаза. А дочка Марьи Карповны, Сонюшка? Что… покраснел? Как она, моя голубушка, – дай Бог ей здоровья – любит тебя: слышь, третью ночь не спит!

– Вот, маменька, что вы! она так…

– Да, да, будто я не вижу… Ах! чтоб не забыть: она взяла обрубить твои платки – «я, говорит, сама, сама, никому не дам, и метку сделаю», видишь, чего же еще тебе? Останься!

30 Он слушал молча, поникнув головой, и играл кистью своего шлафрока.

– Что ты найдешь в Петербурге? – продолжала она. – Ты думаешь, там тебе такое же житье будет, как здесь? Э, мой друг! Бог знает, чего насмотришься и натерпишься: и холод, и голод, и нужду – всё перенесешь. Злых людей везде много, а добрых нескоро найдешь. А почет – что в деревне, что в столице – всё тот же почет. Как не увидишь петербургского житья, так и покажется тебе, живучи здесь, что ты первый в мире;

40 и во всем так, мой милый! Ты же воспитан, и ловок, и хорош. Мне бы, старухе, только оставалось радоваться, глядя на тебя. Женился бы, послал бы Бог тебе деточек, а я бы нянчила их – и жил бы без горя, без забот, и прожил бы век свой мирно, тихо, никому бы не

177

позавидовал; а там, может, и не будет хорошо, может, и помянешь слова мои… Останься, Сашенька, – а?

Он кашлянул и вздохнул, но не сказал ни слова.

– А посмотри-ка сюда, – продолжала она, отворяя дверь на балкон, – и тебе не жаль покинуть такой уголок?

С балкона в комнату пахнуло свежестью. От дома на далекое пространство раскидывался сад из старых лип, густого шиповника, черемухи и кустов сирени. Между

10 деревьями пестрели цветы, бежали в разные стороны дорожки, далее тихо плескалось в берега озеро, облитое к одной стороне золотыми лучами утреннего солнца и гладкое как зеркало; с другой – темно-синее, как небо, которое отражалось в нем, и едва подернутое зыбью. А там нивы с волнующимися, разноцветными хлебами шли амфитеатром и примыкали к темному лесу.

Анна Павловна, прикрыв одной рукой глаза от солнца, другой указывала сыну попеременно на каждый предмет.

– Погляди-ка, – говорила она, – какой красотой

20 Бог одел поля наши! Вон с тех полей одной ржи до пятисот четвертей сберем; а вон и пшеничка есть, и гречиха; только гречиха нынче не то, что прошлый год: кажется, плоха будет. А лес-то, лес-то как разросся! Подумаешь, как велика премудрость Божия! Дровец с своего участка мало-мало на тысячу продадим. А дичи, дичи что! и ведь всё это твое, милый сынок: я только твоя приказчица. Погляди-ка, озеро: что за великолепие! истинно небесное! рыба так и ходит; одну осетрину покупаем, а то ерши, окуни, караси кишмя кишат: и на

10 себя и на людей идет. Вон твои коровки и лошадки пасутся. Здесь ты один всему господин, а там, может быть, всякий станет помыкать тобой. И ты хочешь бежать от такой благодати, еще не знаешь куда, в омут, может быть, прости Господи… Останься!

Он молчал.

– Да ты не слушаешь, – сказала она. – Куда это ты так пристально загляделся?

Он молча и задумчиво указал рукой вдаль. Анна Павловна взглянула и изменилась в лице. Там, между

40 полей, змеей вилась дорога и убегала за лес, дорога в обетованную землю, в Петербург. Анна Павловна молчала несколько минут, чтоб собраться с силами.

– Так вот что! – проговорила она наконец уныло. – Ну, мой друг, Бог с тобой! поезжай, уж если тебя так

178

тянет отсюда: я не удерживаю! По крайней мере не скажешь, что мать заедает твою молодость и жизнь.

Бедная мать! вот тебе и награда за твою любовь! Того ли ожидала ты? В том-то и дело, что матери не ожидают наград. Мать любит без толку и без разбору. Велики вы, славны, красивы, горды, переходит имя ваше из уст в уста, гремят ваши дела по свету – голова старушки трясется от радости, она плачет, смеется и молится долго и жарко. А сынок большею частью и не думает поделиться

10 славой с родительницею. Нищи ли вы духом и умом, отметила ли вас природа клеймом безобразия, точит ли жало недуга ваше сердце или тело, наконец, отталкивают вас от себя люди и нет вам места между ними – тем более места в сердце матери. Она сильнее прижимает к груди уродливое, неудавшееся чадо и молится еще долее и жарче.

Как назвать Александра бесчувственным за то, что он решился на разлуку? Ему было двадцать лет. Жизнь от пелен ему улыбалась; мать лелеяла и баловала его, как

20 балуют единственное чадо; нянька всё пела ему над колыбелью, что он будет ходить в золоте и не знать горя; профессоры твердили, что он пойдет далеко, а по возвращении его домой ему улыбнулась дочь соседки. И старый кот Васька был к нему, кажется, ласковее, нежели к кому-нибудь в доме.

О горе, слезах, бедствиях он знал только по слуху, как знают о какой-нибудь заразе, которая не обнаружилась, но глухо где-то таится в народе. От этого будущее представлялось ему в радужном свете. Его что-то манило

30 вдаль, но что именно – он не знал. Там мелькали обольстительные призраки, но он не мог разглядеть их; слышались смешанные звуки – то голос славы, то любви: всё это приводило его в сладкий трепет.

Ему скоро тесен стал домашний мир. Природу, ласки матери, благоговение няньки и всей дворни, мягкую постель, вкусные яства и мурлыканье Васьки – все эти блага, которые так дорого ценятся на склоне жизни, он весело менял на неизвестное, полное увлекательной и таинственной прелести. Даже любовь Софьи, первая,

40 нежная и розовая любовь, не удерживала его. Что ему эта любовь? Он мечтал о колоссальной страсти, которая не знает никаких преград и свершает громкие подвиги. Он любил Софью пока маленькой любовью, в ожидании большой. Мечтал он и о пользе, которую принесет

179

отечеству. Он прилежно и многому учился. В аттестате его сказано было, что он знает с дюжину наук да с полдюжины древних и новых языков. Всего же более он мечтал о славе писателя. Стихи его удивляли товарищей. Перед ним расстилалось множество путей, и один казался лучше другого. Он не знал, на который броситься. Скрывался от глаз только прямой путь; заметь он его, так тогда, может быть, и не поехал бы.

10 Как же ему было остаться? Мать желала – это опять другое и очень естественное дело. В сердце ее отжили все чувства, кроме одного – любви к сыну, и оно жарко ухватилось за этот последний предмет. Не будь его, что же ей делать? Хоть умирать. Уж давно доказано, что женское сердце не живет без любви.

Александр был избалован, но не испорчен домашнею жизнью. Природа так хорошо создала его, что любовь матери и поклонение окружающих подействовали только на добрые его стороны, развили, например, в нем

20 преждевременно сердечные склонности, поселили ко всему доверчивость до излишества. Это же самое, может быть, расшевелило в нем и самолюбие; но ведь самолюбие само по себе только форма; всё будет зависеть от материала, который вольешь в нее.

Гораздо более беды для него было в том, что мать его, при всей своей нежности, не могла дать ему настоящего взгляда на жизнь и не приготовила его на борьбу с тем, что ожидало его и ожидает всякого впереди. Но для этого нужно было искусную руку,

30 тонкий ум и запас большой опытности, не ограниченной тесным деревенским горизонтом. Нужно было даже поменьше любить его, не думать за него ежеминутно, не отводить от него каждую заботу и неприятность, не плакать и не страдать вместо его и в детстве, чтоб дать ему самому почувствовать приближение грозы, справиться с своими силами и подумать о своей судьбе – словом, узнать, что он мужчина. Где же было Анне Павловне понять всё это и особенно выполнить? Читатель видел, какова она. Не угодно ли посмотреть

40 еще?

Она уже забыла сыновний эгоизм. Александр Федорыч застал ее за вторичным укладываньем белья и платья. В хлопотах и дорожных сборах она как будто совсем не помнила горя.

180

– Вот, Сашенька, заметь хорошенько, куда я что кладу, – говорила она. – В самый низ, на дно чемодана, простыни: дюжина. Посмотри-ка, так ли записано?

– Так, маменька.

– Все с твоими метками, видишь – «А. А.». А всё голубушка Сонюшка! Без нее наши дурищи нескоро бы поворотились. Теперь что? да, наволочки. Раз, две, три, четыре – так, вся дюжина тут. Вот рубашки – три дюжины. Что за полотно – загляденье! это голландское;

10 сама ездила на фабрику к Василью Васильичу; он выбрал что ни есть наилучшие три куска. Поверяй же, милый, по реестру всякий раз, как будешь принимать от прачки; все новешенькие. Там немного таких рубашек увидишь; пожалуй, и подменят; есть ведь этакие мерзавки, что Бога не боятся. Носков двадцать две пары… Знаешь, что я придумала? положить в один носок твой бумажник с деньгами. Их тебе до Петербурга не понадобится, так, сохрани Боже! случай какой, чтоб и рыли, да не нашли. И письма к дяде туда же положу: то-то, чай, обрадуется!

20 ведь семнадцать лет и словом не перекинулись, шутка ли! Вот косыночки, вот платки; еще полдюжины у Сонюшки осталось. Не теряй, душенька, платков: славный полубатист! У Михеева брала по два с четвертью. Ну, белье всё. Теперь платье… Да где Евсей? что он не смотрит? Евсей!

Евсей лениво вошел в комнату.

– Чего изволите? – спросил он еще ленивее.

– Чего изволите? – заговорила Адуева гневно. – Что не смотришь, как я укладываю? А там, как надо что

30 достать в дороге, и пойдешь всё перерывать вверх дном! Не может отвязаться от своей возлюбленной – экое сокровище! День-то велик: успеешь! Ты этак там и за барином станешь ходить? Смотри у меня! Вот гляди: это хороший фрак – видишь, куда кладу? А ты, Сашенька, береги его, не всякий день таскай; сукно-то по шестнадцать рублей брали. Куда в хорошие люди пойдешь, и надень, да не садись зря, как ни попало, вон как твоя тетка, словно нарочно, не сядет на пустой стул или диван, а так и норовит плюхнуть туда, где стоит шляпа

40 или что-нибудь такое; намедни на тарелку с вареньем села – такого сраму наделала! Куда попроще в люди, вот этот фрак масака надевай. Теперь жилеты – раз, два, три, четыре. Двое брюк. Э! да платья-то года на три станет. Ух! устала! шутка ли: целое утро возилась! Поди, Евсей.

181

Поговорим, Сашенька, о чем-нибудь другом. Ужо гости приедут, не до того будет.

Она села на диван и посадила его подле себя.

– Ну, Саша, – сказала она, помолчав немного, – ты теперь едешь на чужую сторону…

– Какая «чужая» сторона, Петербург: что вы, маменька!

– Погоди, погоди – выслушай, что я хочу сказать! Бог один знает, что там тебя встретит, чего ты наглядишься,

10 и хорошего, и худого. Надеюсь, Он, Отец мой небесный, подкрепит тебя; а ты, мой друг, пуще всего не забывай Его, помни, что без веры нет спасения нигде и ни в чем. Достигнешь там больших чинов, в знать войдешь – ведь мы не хуже других: отец был дворянин, майор, – все-таки смиряйся перед Господом Богом: молись и в счастии и в несчастии, а не по пословице: гром не грянет, мужик не перекрестится. Иной, пока везет ему, и в церковь не заглянет, а как придет невмочь – и пойдет рублевые свечи ставить да нищих

20 оделять: это большой грех. К слову пришлось о нищих. Не трать на них денег по-пустому, помногу не давай. На что баловать? их не удивишь. Они пропьют да над тобой же насмеются. У тебя, я знаю, мягкая душа: ты, пожалуй, и по гривеннику станешь отваливать. Нет, это не нужно; Бог подаст! Будешь ли ты посещать храм Божий? будешь ли ходить по воскресеньям к обедне?

Она вздохнула.

Александр молчал. Он вспомнил, что, учась в университете и живучи в губернском городе, он не очень усердно

30 посещал церковь; а в деревне, только из угождения матери, сопровождал ее к обедне. Ему совестно было солгать. Он молчал. Мать поняла его молчание и опять вздохнула.

– Ну, я тебя не неволю, – продолжала она, – ты человек молодой: где тебе быть так усердну к церкви Божией, как нам, старикам? Еще, пожалуй, служба помешает или засидишься поздно в хороших людях и проспишь. Бог пожалеет твоей молодости. Не тужи: у тебя есть мать. Она не проспит. Пока во мне останется

40 хоть капелька крови, пока не высохли слезы в глазах и Бог терпит грехам моим, я ползком дотащусь, если не хватит сил дойти, до церковного порога; последний вздох отдам, последнюю слезу выплачу за тебя, моего друга. Вымолю тебе и здоровья, и чинов, и крестов, и небесных

182

и земных благ. Неужели-то Он, милосердый Отец, презрит молитвой бедной старухи? Мне самой ничего не надо. Отними Он у меня всё: здоровье, жизнь, пошли слепоту – тебе лишь подай всякую радость, всякое счастье и добро…

Она не договорила, слезы закапали у ней из глаз.

Александр вскочил с места.

– Маменька… -сказал он.

– Ну сядь, сядь! – отвечала она, наскоро утирая

10 слезы, – мне еще много осталось поговорить… Что, бишь, я хотела сказать? из ума вон… Вишь, нынче какая память у меня… да! блюди посты, мой друг: это великое дело! В среду и пятницу – Бог простит; а в Великий пост – Боже оборони! Вот Михайло Михайлыч и умным человеком считается, а что в нем? Что мясоед, что Страстная неделя – всё одно жрет. Даже волос дыбом становится! Он вон и бедным помогает, да будто его милостыня принята Господом? Слышь, подал раз старику красненькую, тот взял ее, а сам отвернулся да плюнул.

20 Все кланяются ему и в глаза-то бог знает что наговорят, а за глаза крестятся, как поминают его, словно шайтана какого.

Александр слушал с некоторым нетерпением и взглядывал по временам в окно, на дальнюю дорогу.

Она замолчала на минуту.

– Береги пуще всего здоровье, – продолжала она. – Как заболеешь – чего Боже оборони! – опасно, напиши… я соберу все силы и приеду. Кому там ходить за тобой? Норовят еще обобрать больного. Не ходи ночью

30 по улицам; от людей зверского вида удаляйся. Береги деньги… ох, береги на черный день! Трать с толком. От них, проклятых, всякое добро и всякое зло. Не мотай, не заводи лишних прихотей. Ты будешь аккуратно получать от меня две тысячи пятьсот рублей в год. Две тысячи пятьсот рублей не шутка! Не заводи роскоши никакой, ничего такого, но и не отказывай себе в чем можно; захочется полакомиться – не скупись. Не предавайся вину – ох, оно первый враг человека! Да еще (тут она понизила голос) берегись женщин! Знаю я их!

40 Есть такие бесстыдницы, что сами на шею будут вешаться, как увидят этакого-то…

Она с любовью посмотрела на сына.

– Довольно, маменька; я бы позавтракал? – сказал он почти с досадой.

183

– Сейчас, сейчас… еще одно слово…

– На мужних жен не зарься, – спешила она досказать, – это великий грех! «Не пожелай жены ближнего твоего», – сказано в Писании. Если же там какая-нибудь станет до свадьбы добираться – Боже сохрани! не моги и подумать! Они готовы подцепить, как увидят, что с денежками да хорошенький. Разве что у начальника твоего или у какого-нибудь знатного да богатого вельможи разгорятся на тебя зубы и он захочет выдать за тебя

10 дочь – ну, тогда можно, только отпиши: я кое-как дотащусь, посмотрю, чтоб не подсунули так какую-нибудь, лишь бы с рук сбыть: старую девку или дрянь. Этакого женишка всякому лестно залучить. Ну а коли ты сам полюбишь да выдастся хорошая девушка – так того… – тут она еще тише заговорила… – Сонюшку-то можно и в сторону. (Старушка, из любви к сыну, готова была покривить душой.) Что в самом деле Марья Карповна замечтала! ты дочке ее не пара. Деревенская девушка! на тебя и не такие польстятся.

20 – Софью! нет, маменька, я ее никогда не забуду! – сказал Александр.

– Ну, ну, друг мой, успокойся! ведь я так только. Послужи, воротись сюда, и тогда что Бог даст; невесты не уйдут! Коли не забудешь, так и того… Ну а…

Она что-то хотела сказать, но не решалась, потом наклонилась к уху его и тихо спросила:

– А будешь ли помнить… мать?

– Вот до чего договорились, – перервал он, – велите скорей подавать что там у вас есть: яичница, что ли?

30 Забыть вас! Как могли вы подумать? Бог накажет меня…

– Перестань, перестань, Саша, – заговорила она торопливо, – что ты это накликаешь на свою голову! Нет, нет! что бы ни было, если случится этакой грех, пусть я одна страдаю. Ты молод, только что начинаешь жить, будут у тебя и друзья, женишься – молодая жена заменит тебе и мать, и всё… Нет! Пусть благословит тебя Бог, как я тебя благословляю.

Она поцеловала его в лоб и тем заключила свои наставления.

40 – Да что это не едет никто? – сказала она, – ни Марья Карповна, ни Антон Иваныч, ни священник нейдет? уж, чай, обедня кончилась! Ах, вон кто-то и едет! кажется, Антон Иваныч… так и есть: легок на помине.

184

Кто не знает Антона Иваныча? Это Вечный жид. Он существовал всегда и всюду, с самых древнейших времен, и не переводился никогда. Он присутствовал и на греческих и на римских пирах, ел, конечно, и упитанного тельца, закланного счастливым отцом по случаю возвращения блудного сына.

У нас, на Руси, он бывает разнообразен. Тот, про которого говорится, был таков: у него душ двадцать заложенных и перезаложенных; живет он почти в избе

10 или в каком-то странном здании, похожем с виду на амбар, – ход где-то сзади, через бревна, подле самого плетня; но он лет двадцать постоянно твердит, что с будущей весной приступит к стройке нового дома. Хозяйства он дома не держит. Нет человека из его знакомых, который бы у него отобедал, отужинал или выпил чашку чаю, но нет также человека, у которого бы он сам не делал этого по пятидесяти раз в год. Прежде Антон Иваныч ходил в широких шароварах и казакине, теперь ходит в будни в сюртуке и в панталонах, в

20 праздники во фраке бог знает какого покроя. С виду он полный, потому что у него нет ни горя, ни забот, ни волнений, хотя он прикидывается, что весь век живет чужими горестями и заботами; но ведь известно, что чужие горести и заботы не сушат нас: это так заведено у людей.

В сущности Антона Иваныча никому не нужно, но без него не совершается ни один обряд: ни свадьба, ни похороны. Он на всех званых обедах и вечерах, на всех домашних советах; без него никто ни шагу. Подумают,

30 может быть, что он очень полезен, что там исполнит какое-нибудь важное поручение, тут даст хороший совет, обработает дельце, – вовсе нет! Ему никто ничего подобного не поручает; он ничего не умеет, ничего не знает: ни в судах хлопотать, ни быть посредником, ни примирителем – ровно ничего.

Но зато ему поручают, например, завезти мимоездом поклон от такой-то к такому-то, и он непременно завезет и тут же кстати позавтракает, – уведомить такого-то, что известная-де бумага получена, а какая именно, этого ему

40 не говорят, – передать туда-то кадочку с медом или горсточку семян, с наказом не разлить и не рассыпать, – напомнить, когда кто именинник. Еще Антона Иваныча употребляют в таких делах, которые считают неудобным поручить человеку. «Нельзя Петрушку послать, – говорят, -

185

того и гляди, переврет. Нет, уж пусть лучше Антон Иваныч съездит!» Или: «Неловко послать человека: такой-то или такая-то обидится, а вот лучше Антона Иваныча отправить».

Как бы удивило всех, если б его вдруг не было где-нибудь на обеде или вечере!

– А где же Антон Иваныч? – спросил бы всякий непременно с изумлением. – Что с ним? да почему его нет?

10 И обед не в обед. Тогда уж к нему даже кого-нибудь и отправят депутатом проведать, что с ним, не заболел ли, не уехал ли? И если он болен, то и родного не порадуют таким участьем.

Антон Иваныч подошел к руке Анны Павловны.

– Здравствуйте, матушка Анна Павловна! с обновкой честь имею вас поздравить.

– С какой это, Антон Иваныч? – спросила Анна Павловна, осматривая себя с ног до головы.

– А мостик-то у ворот! видно, только что сколотили?

20 что, слышу, не пляшут доски под колесами? смотрю, ан новый!

Он, при встречах с знакомыми, всегда обыкновенно поздравляет их с чем-нибудь: или с постом, или с весной, или с осенью; если после оттепели мороз наступит, так с морозом, наступит после морозу оттепель – с оттепелью.

На этот раз ничего подобного не было, но он что-нибудь да выдумает.

– Вам кланяются Александра Васильевна, Матрена

30 Михайловна, Петр Сергеич, – сказал он.

– Покорно благодарю, Антон Иваныч! Детки здоровы ли у них?

– Слава Богу. Я к вам веду благословение Божие: за мной следом идет батюшка. А слышали ли, сударыня: наш-то Семен Архипыч?..

– Что такое? – с испугом спросила Анна Павловна.

– Ведь приказал долго жить!

– Что вы! когда?

– Вчера утром. Мне к вечеру же дали знать: прискакал

40 парнишко; я и отправился, да всю ночь не спал. Все в слезах: и утешать-то надо, и распорядиться; там у всех руки опустились: слезы да слезы, – я один.

– Господи, Господи Боже мой! – говорила Анна Павловна, качая головой, – жизнь-то наша! Да как же

186

это могло случиться? он еще на той неделе с вами же поклон прислал!

– Да, матушка! ну да он давненько прихварывал, старик старый: диво, как до сих пор еще не свалился!

– Что за старый! он годом только постарше моего покойника. Ну, царство ему небесное! – сказала, крестясь, Анна Павловна. – Жаль бедной Федосьи Петровны: осталась с деточками на руках. Шутка ли: пятеро, и всё почти девочки! А когда похороны?

10 – Завтра.

– Видно, у всякого свое горе, Антон Иваныч; вот я так сына провожаю.

– Что делать, Анна Павловна, все мы человеки! «терпи», – сказано в Священном Писании.

– Уж не погневайтесь, что потревожила вас – вместе размыкать горе; вы нас так любите, как родной.

– Эх, матушка Анна Павловна! да кого же мне и любить-то, как не вас? Много ли у нас таких, как вы? Вы цены себе не знаете. Хлопот полон рот: тут и

20 своя стройка вертится на уме. Вчера еще бился целое утро с подрядчиком, да всё как-то не сходимся… а как, думаю, не поехать?.. что она там, думаю, одна-то, без меня станет делать? человек не молодой: чай, голову растеряет.

– Дай Бог вам здоровья, Антон Иваныч, что не забываете нас! И подлинно сама не своя: такая пустота в голове, ничего не вижу! в горле совсем от слез перегорело. Прошу закусить: вы и устали, и, чай, проголодались.

30 – Покорно благодарю-с. Признаться, мимоездом пропустил маленькую у Петра Сергеича да перехватил кусочек. Ну да это не помешает. Батюшка подойдет, пусть благословит! Да вот он и на крыльце!

Пришел священник. Приехала и Марья Карповна с дочерью, полной и румяной девушкой с улыбкой и заплаканными глазами. Глаза и всё выражение лица Софьи явно говорили: «Я буду любить просто, без затей, буду ходить за мужем, как нянька, слушаться его во всем и никогда не казаться умнее его; да и как можно быть

40 умнее мужа? это грех! Стану прилежно заниматься хозяйством, шить; рожу ему полдюжины детей, буду их сама кормить, нянчить, одевать и обшивать». Полнота и свежесть щек ее и пышность груди подтверждали обещание насчет детей. Но слезы на глазах и грустная улыбка

187

придавали ей в эту минуту не такой прозаический интерес.

Прежде всего отслужили молебен, причем Антон Иваныч созвал дворню, зажег свечу и принял от священника книгу, когда тот перестал читать, и передал ее дьячку, и потом отлил в скляночку святой воды, спрятал в карман и сказал: «Это Агафье Никитишне». Сели за стол. Кроме Антона Иваныча и священника, никто, по обыкновению, не дотронулся ни до чего, но зато Антон

10 Иваныч сделал полную честь этому гомерическому завтраку. Анна Павловна всё плакала и украдкой утирала слезы.

– Полно вам, матушка Анна Павловна, слезы-то тратить! – сказал Антон Иваныч с притворной досадой, наполнив рюмку наливкой. – Что вы его, на убой, что ли, отправляете? – Потом, выпив до половины рюмку, почавкал губами.

– Что за наливка! какой аромат пошел! Этакой, матушка, у нас и по губернии-то не найдешь! – сказал

20 он с выражением большого удовольствия.

– Это тре… те… годнич… ная! – проговорила, всхлипывая, Анна Павловна, – нынче для вас… только… откупорила.

– Эх, Анна Павловна, и смотреть-то на вас тошно, – начал опять Антон Иваныч, – вот некому бить-то вас; бил бы да бил!

– Сами посудите, Антон Иваныч, один сын, и тот с глаз долой: умру – некому и похоронить.

– А мы-то на что? что я вам, чужой, что ли? Да куда

30 еще торопитесь умирать? того гляди, замуж бы не вышли! вот бы поплясал на свадьбе! Да полноте плакать-то!

– Не могу, Антон Иваныч, право, не могу; не знаю сама, откуда слезы берутся.

– Этакого молодца взаперти держать! Дайте-ка ему волю, он расправит крылышки да вот каких чудес наделает: нахватает там чинов!

– Вашими бы устами да мед пить! Да что вы мало взяли пирожка? возьмите еще!

– Возьму-с: вот только этот кусок съем. За ваше

40 здоровье, Александр Федорыч! счастливого пути! да возвращайтесь скорее; да женитесь-ка! Что вы, Софья Васильевна, вспыхнули?

– Я ничего… я так…

– Ох, молодежь, молодежь! хе-хе-хе!

188

– С вами горя не чувствуешь, Антон Иваныч, – сказала Анна Павловна, – так умеете утешить; дай Бог вам здоровья! Да выкушайте еще наливочки.

– Выпью, матушка, выпью, как не выпить на прощанье!

Кончился завтрак. Ямщик уже давно заложил повозку. Ее подвезли к крыльцу. Люди выбегали один за другим. Тот нес чемодан, другой – узел, третий – мешок и опять уходил за чем-нибудь. Как мухи сладкую каплю, люди

10 облепили повозку, и всякий совался туда с руками.

– Вот так лучше положить чемодан, – говорил один, – а тут бы коробок с провизией.

– А куда же они ноги денут? – отвечал другой, – лучше чемодан вдоль, а коробок можно сбоку поставить.

– Так тогда перина будет скатываться, коли чемодан вдоль: лучше поперек. Что еще? уклали ли сапоги-то?

– Я не знаю. Кто укладывал?

– Я не укладывал. Поди-ка погляди – нет ли там наверху?

20 – Да поди ты.

– А ты что? мне, видишь, некогда!

– Вот еще, вот это не забудьте! – кричала девка, просовывая мимо голов руку с узелком.

– Давай сюда!

– Суньте и это как-нибудь в чемодан; давеча забыли, – говорила другая, привставая на подножку и подавая щеточку и гребенку.

– Куда теперь совать? – сердито закричал на нее дородный лакей, – пошла ты прочь! видишь, чемодан

30 под самым низом!

– Барыня велела; мне что за дело, хоть брось! вишь, черти какие!

– Ну давай, что ли, сюда скорее; это можно вот тут сбоку в карман положить.

Коренная беспрестанно поднимала и трясла голову. Колокольчик издавал всякий раз при этом резкий звук, напоминавший о разлуке, а пристяжные стояли задумчиво, опустив головы, как будто понимая всю прелесть предстоящего им путешествия, и изредка обмахивались

40 хвостами или протягивали нижнюю губу к коренной лошади. Наконец настала роковая минута. Помолились еще.

– Сядьте, сядьте все! – повелевал Антон Иваныч, – извольте сесть, Александр Федорыч! и ты, Евсей, сядь.

189

Сядь же, сядь! – И сам боком, на секунду, едва присел на стул. – Ну, теперь с Богом!

Вот тут-то Анна Павловна заревела и повисла на шею Александру.

– Прощай, прощай, мой друг! – слышалось среди рыданий, – увижу ли я тебя?..

Дальше ничего нельзя было разобрать. В эту минуту послышался звук другого колокольчика: на двор влетела телега, запряженная тройкой. С телеги соскочил, весь в

10 пыли, какой-то молодой человек, вбежал в комнату и бросился на шею Александру.

– Поспелов!.. – Адуев!.. – воскликнули они враз, тиская друг друга в объятиях.

– Откуда ты, как?

– Из дому, нарочно скакал целые сутки, чтоб проститься с тобой.

– Друг! друг! истинный друг! – говорил Адуев со слезами на глазах. – За сто шестьдесят верст прискакать, чтоб сказать прости! О, есть дружба в мире! Навек, не

20 правда ли? – говорил пылко Александр, стискивая руку друга и наскакивая на него.

– До гробовой доски! – отвечал тот, тиская руку еще сильнее и наскакивая на Александра.

– Пиши ко мне! – Да, да, и ты пиши!

Анна Павловна не знала, как и обласкать Поспелова.

Отъезд замедлился на полчаса. Наконец собрались. Все пошли до рощи пешком. Софья и Александр в то время, когда переходили темные сени, бросились друг к другу.

30 – Саша! Милый Саша!.. – Соничка!.. – шептали они, и слова замерли в поцелуе.

– Вы забудете меня там? – сказала она слезливо.

– О, как вы меня мало знаете! я ворочусь, поверьте, и никогда другая…

– Вот возьмите скорей: это мои волосы и колечко.

Он проворно спрятал и то и другое в карман.

Впереди пошли Анна Павловна с сыном и с Поспеловым, потом Марья Карповна с дочерью, наконец, священник с Антоном Иванычем. В некотором отдалении

40 ехала повозка. Ямщик едва сдерживал лошадей. Дворня окружила в воротах Евсея.

– Прощай, Евсей Иваныч, прощай, голубчик, не забывай нас! – слышалось со всех сторон.

Прощайте, братцы, прощайте, не поминайте лихом!

190

– Прощай, Евсеюшка, прощай, мой ненаглядный! – говорила мать, обнимая его, – вот тебе образок; это мое благословение. Помни веру, Евсей, не уйди там у меня в бусурманы! а не то прокляну! Не пьянствуй, не воруй; служи барину верой и правдой. Прощай, прощай!..

Она закрыла лицо фартуком и отошла.

– Прощай, матушка! – лениво проворчал Евсей.

К нему бросилась девчонка лет двенадцати.

– Простись с сестренкой-то! – сказала одна баба.

10 – И ты туда же! – говорил Евсей, целуя ее, – ну, прощай, прощай! пошла теперь, босоногая, в избу!

Отдельно от всех, последняя стояла Аграфена. Лицо у нее позеленело.

– Прощайте, Аграфена Ивановна! – сказал протяжно, возвысив голос, Евсей и протянул к ней руки.

Она дала себя обнять, но не отвечала на объятие; только лицо ее искривилось.

– На вот тебе! – сказала она, вынув из-под передника и сунув ему мешок с чем-то. – То-то, чай, там с

20 петербургскими-то загуляешь! – прибавила она, поглядев на него искоса. И в этом взгляде выразилась вся тоска ее и вся ревность.

– Я загуляю, я? – начал Евсей. – Да разрази меня на этом месте Господь, лопни мои глаза! чтоб мне сквозь землю провалиться, коли я там что-нибудь этакое…

– Ладно! ладно! – недоверчиво бормотала Аграфена, – а сам-то – у!

– Ах, чуть не забыл! – сказал Евсей и достал из кармана засаленную колоду карт. – Нате, Аграфена Ивановна,

30 вам на память; ведь вам здесь негде взять.

Она протянула руку.

– Подари мне, Евсей Иваныч! – закричал из толпы Прошка.

– Тебе! да лучше сожгу, чем тебе подарю! – и он спрятал карты в карман.

– Да мне-то отдай, дурачина! – сказала Аграфена.

– Нет, Аграфена Ивановна, что хотите делайте, а не отдам: вы с ним станете играть. Прощайте!

Он, не оглянувшись, махнул рукой и лениво пошел

40 вслед за повозкой, которую бы, кажется, вместе с Александром, ямщиком и лошадьми мог унести на своих плечах.

Проклятый! – говорила Аграфена, глядя ему вслед и утирая концом платка капавшие слезы.

191

У рощи остановились. Пока Анна Павловна рыдала и прощалась с сыном, Антон Иваныч потрепал одну лошадь по шее, потом взял ее за ноздри и потряс в обе стороны, чем та, казалось, вовсе была недовольна, потому что оскалила зубы и тотчас же фыркнула.

– Подтяни подпругу у коренной-то, – сказал он ямщику, – вишь, седелка-то на боку!

Ямщик посмотрел на седелку и, увидев, что она на своем месте, не тронулся с козел, а только кнутом

10 поправил немного шлею.

– Ну, пора, Бог с вами! – говорил Антон Иваныч, – полно, Анна Павловна, вам мучить-то себя! А вы садитесь, Александр Федорыч; вам надо засветло добраться до Шишкова. Прощайте, прощайте, дай Бог вам счастья, чинов, крестов, всего доброго и хорошего, всякого добра и имущества!!! Ну, с Богом, трогай лошадей, да смотри там косогором-то легче поезжай! – прибавил он, обращаясь к ямщику.

Александр сел, весь расплаканный, в повозку, а Евсей

20 подошел к барыне, поклонился ей в ноги и поцеловал у ней руку. Она дала ему пятирублевую ассигнацию.

– Смотри же, Евсей, помни: будешь хорошо служить, женю на Аграфене, а не то…

Она не могла говорить дальше. Евсей взобрался на козлы. Ямщик, наскучивший долгим ожиданием, как будто ожил; он прижал шапку, поправился на месте и поднял вожжи; лошади тронулись сначала легкой рысью. Он хлестнул пристяжных разом одну за другой, они скакнули, вытянулись, и тройка ринулась по дороге в лес. Толпа

30 провожавших осталась в облаке пыли безмолвна и неподвижна, пока повозка не скрылась совсем из глаз. Антон Иваныч опомнился первый.

– Ну, теперь по домам! – сказал он.

Александр смотрел, пока можно было, из повозки назад, потом упал на подушки лицом вниз.

– Не оставьте вы меня, горемычную, Антон Иваныч! – сказала Анна Павловна, – отобедайте здесь!

– Хорошо, матушка, я готов: пожалуй, и отужинаю.

– Да вы бы уж и ночевали.

40 – Как же: завтра похороны!

– Ах да! Ну, я вас не неволю. Кланяйтесь Федосье Петровне от меня, скажите, что я душевно огорчена ее печалью и сама бы навестила, да вот Бог, дескать, и мне послал горе – сына проводила.

192

– Скажу-с, скажу, не забуду.

– Голубчик ты мой, Сашенька! – шептала она, оглядываясь, – и нет уж его, скрылся из глаз!

Адуева просидела целый день молча, не обедала и не ужинала. Зато говорил, обедал и ужинал Антон Иваныч.

– Где-то он теперь, мой голубчик? – скажет только она иногда.

– Уж теперь должен быть в Неплюеве. Нет, что я вру? еще не в Неплюеве, а подъезжает; там чай

10 будет пить, – отвечает Антон Иваныч.

– Нет, он в это время никогда не пьет.

И так Анна Павловна мысленно ехала с ним. Потом, когда он, по расчетам ее, должен был уже приехать в Петербург, она то молилась, то гадала в карты, то разговаривала о нем с Марьей Карповной.

А он?

С ним мы встретимся в Петербурге.

II

Петр Иванович Адуев, дядя нашего героя, так же как

20 и этот, двадцати лет был отправлен в Петербург старшим своим братом, отцом Александра, и жил там безвыездно семнадцать лет. Он не переписывался с родными после смерти брата, и Анна Павловна ничего не знала о нем с тех пор, как он продал свое небольшое имение, бывшее недалеко от ее деревни.

В Петербурге он слыл за человека с деньгами, и, может быть, не без причины; служил при каком-то важном лице чиновником особых поручений и носил несколько ленточек в петлице фрака; жил на большой

30 улице, занимал хорошую квартиру, держал троих людей и столько же лошадей. Он был не стар, а что называется «мужчина в самой поре» – между тридцатью пятью и сорока годами. Впрочем, он не любил распространяться о своих летах, не по мелкому самолюбию, а вследствие какого-то обдуманного расчета, как будто он намеревался застраховать свою жизнь подороже. По крайней мере в его манере скрывать настоящие лета не видно было суетной претензии нравиться прекрасному полу.


40Он был высокий, пропорционально сложенный мужчина с крупными, правильными чертами смугло-матового лица, с ровной, красивой походкой, с сдержанными, но

193

приятными манерами. Таких мужчин обыкновенно называют bel homme.1

В лице замечалась – также сдержанность, то есть уменье владеть собою, не давать лицу быть зеркалом души. Он был того мнения, что это неудобно – и для себя и для других. Таков он был в свете. Нельзя, однако ж, было назвать лица его деревянным: нет, оно было только покойно. Иногда лишь видны были на нем следы усталости, – должно быть, от усиленных занятий. Он

10 слыл за деятельного и делового человека. Одевался он всегда тщательно, даже щеголевато, но не чересчур, а только со вкусом; белье носил отличное; руки у него были полны и белы, ногти длинные и прозрачные.

Однажды утром, когда он проснулся и позвонил, человек вместе с чаем принес ему три письма и доложил, что приходил какой-то молодой барин, который называл себя Александром Федорычем Адуевым, а его – Петра Иваныча – дядей и обещался зайти часу в двенадцатом. Петр Иваныч, по обыкновению, выслушал это известие

20 покойно, только немного навострил уши и поднял брови.

– Хорошо, поди, – сказал он слуге.

Потом взял одно письмо, хотел распечатать, но остановился и задумался.

– Племянник из провинции – вот сюрприз! – ворчал он, – а я надеялся, что меня забыли в том краю! Впрочем, что с ними церемониться! отделаюсь…

Он опять позвонил.

– Скажи этому господину, как придет, что я, вставши,

30 тотчас уехал на завод и ворочусь через три месяца.

– Слушаю-с, – отвечал слуга, – а с гостинцами что прикажете делать?

– С какими гостинцами?

– Привез их человек: барыня, говорит, деревенских гостинцев прислала.

– Гостинцев?

– Да-с: кадочка меду, мешок сушеной малины…

Петр Иваныч пожал плечами.

– Еще два куска полотна да варенье…

40 – Воображаю, хорошо должно быть полотно…

– Полотно хорошее и варенье сахарное.

– Ну поди, я посмотрю сейчас.

194

Он взял одно письмо, распечатал и окинул взглядом страницу. Точно крупная славянская грамота: букву в заменяли две перечеркнутые сверху и снизу палочки, а букву к просто две палочки; писано без знаков препинания.

Адуев стал читать вполголоса:

«Милостивый государь Петр Иваныч!

Будучи с покойным вашим родителем коротко знакомы и приятели, да и вас самих в детстве тешил немало

10 и в доме вашем частенько хлеба и соли отведывал, потому и питаю уверительную надежду на ваше усердие и благорасположение, что не забыли старика, Василья Тихоныча, а мы вас здесь и родителей ваших всячески добром поминаем и Бога молим…»

– Что за дичь? От кого это? – сказал Петр Иваныч, поглядев на подпись. – Василий Заезжалов! Заезжалов – хоть убей – не помню. Чего он хочет от меня?

И стал читать дальше.

«А моя покорнейшая просьба и докука к вам – не

20 откажите, батюшка… вам в Петербурге не то, что нам, здешним, чай, всё известно и всё свое да родное. Навязалось на меня проклятое тяжебное дело, да вот седьмой год и с шеи не могу спихнуть: изволите помнить лесишко, что в двух верстах от моей деревушки? Палата сделала ошибку в купчей, а противник мой, Медведев, и уперся на нее: пункт, говорит, фальшивый, да и только. Медведев тот самый, что в ваших дачах всё без спросу рыбу ловил; покойник батюшка ваш гонял его и срамил, хотел на своеволие и губернатору жаловаться, да по

30 доброте, дай Бог ему царствие небесное, спускал, а не надо бы щадить этакого злодея. Помогите, батюшка, Петр Иваныч; дело теперь в Правительствующем сенате; не знаю там, в каком департаменте и у кого, да вам, чай, сейчас покажут. Съездите к секретарям и сенаторам, склоните их в мою пользу, скажите, что от ошибки, истинно от ошибки в купчей страдаю: для вас всё сделают. Там же уж кстати выхлопочите мне патенты на три чина да пришлите ко мне. Еще, батюшка, Петр Иваныч, есть дельце до вас крайней потребности: взойдите

40 в сердечное участие к безвинно-угнетенному страдальцу и помогите советом и делом. Есть у нас в Губернском правлении советник Дрожжов, золото, а не человек;

195

умрет, а своего не выдаст; в городе другой квартиры не знаю, как у него, – как приеду, прямо к нему, живу по неделям – и Боже сохрани и подумать у другого остановиться, закормит, запоит; а бостончик от обеда до глубокой ночи. И этакого-то человека обнесли и ныне нудят подать просьбу об отставке. Побывайте, отец родной, у всех вельмож там, внушите им, какой человек Афанасий Иваныч: дело ли делать – так и кипит в руках; скажите, что донос, дескать, на него сделан

10 фальшиво, по проискам губернаторского секретаря, – вас послушают, и отпишите с первой почтой ко мне. Да повидайтесь со старинным моим сослуживцем, Костяковым. Я слышал от одного приезжего, Студеницына, вашего же петербургского – чай, изволите знать, – что он живет на Песках; там ребятишки укажут дом; отпишите с той же почтой, не поленитесь, жив ли он, здоров ли, что делает, помнит ли меня? Познакомьтесь и подружитесь с ним: прекрасный человек – душа нараспашку, и балагур такой. Кончаю письмецо еще

20 просьбицей…»

Адуев перестал читать, медленно разорвал письмо на четыре части и бросил под стол в корзинку, потом потянулся и зевнул.

Он взял другое письмо и начал читать также вполголоса.

«Любезный братец, милостивый государь Петр Иваныч!»

– Это что за сестрица! – сказал Адуев, глядя на подпись, – Марья Горбатова… – Он обратил лицо к

30 потолку, припоминая что-то…

– Что, бишь, это такое? что-то знакомое… ба, вот прекрасно – ведь брат женат был на Горбатовой; это ее сестра, это та… а! помню…

Он нахмурился и стал читать.

«Хотя рок разлучил нас, может быть, навеки и бездна лежит между нами; прошли года…»

Он пропустил несколько строчек и читал далее:

«По гроб жизни буду помнить, как мы вместе, гуляючи около нашего озера, вы, с опасностию жизни и здоровья,

40 влезли по колено в воду и достали для меня в тростнике большой желтый цветок, как из стебелька оного тек

196

какой-то сок и перемарал нам руки, а вы почерпнули картузом воды, дабы мы могли их вымыть; мы очень много тогда этому смеялись. Как я была тогда счастлива! Сей цветок и ныне хранится в книжке…»

Адуев остановился. Видно было, что это обстоятельство ему очень не нравилось; он даже недоверчиво покачал головой.

«А цела ли у вас та ленточка (продолжал он читать), что вы вытащили из моего комода, несмотря на все мои

10 крики и моления…»

– Я вытащил ленточку! – сказал он вслух, сильно нахмурившись. Помолчав, пропустил еще несколько строк и читал:

«А я обрекла себя на незамужнюю жизнь и чувствую себя весьма счастливою; никто не запретит воспоминать сии блаженные времена…»

– А, старая девка! – подумал Петр Иваныч. – Немудрено, что у ней еще желтые цветы на уме! Что там еще?


20 «Женаты ли вы, любезнейший братец, и на ком? Кто та милая подруга, украсившая собой путь вашего бытия, назовите мне ее; я буду ее любить, как родную сестру, и в мечтах соединять образ ее с вашим, буду молиться. А если не женаты, то по какой причине – напишите откровенно: ваших тайн никто у меня не прочтет, я буду хранить их на своей груди, их вырвут у меня вместе с сердцем. Не медлите; сгораю нетерпением читать ваши неизъяснимые строки…»

– Нет, вот твои так неизъяснимые строки! – подумал

30 Петр Иваныч.

«Я не знала (читал он), что милый наш Сашенька вдруг вздумает посетить великолепную столицу, – счастливец! увидит прекрасные домы и магазины, будет наслаждаться роскошью и прижмет к своей груди обожаемого дядю, – а я, я в то время буду лить слезы, вспоминая счастливое время. Если бы я знала о его отъезде, дни и ночи сидела бы и вышила бы для вас подушку: арап с двумя собаками; вы не поверите, как я много раз плакала, глядя на сей узор: что может быть

197

святее дружбы и верности?.. Теперь меня занимает сия одна мысль; ей посвящу дни свои, но не имею здесь хорошей шерсти и потому покорнейше прошу, любезнейший братец, выслать вот по этим образчикам, что я тут вложила, что ни есть наилучшей английской шерсти, в самом скором времени, из первого магазина. Но что я говорю? какая ужасная мысль останавливает перо мое! может быть, уже вы забыли нас, и где вам помнить бедную страдалицу, которая удалилась от света и льет

10 слезы? Но нет! я не могу подумать, чтоб вы могли быть извергом, как все мужчины: нет! мне сердце говорит, что вы сохранили к нам ко всем прежние чувствования среди роскоши и удовольствий великолепной столицы. Сия мысль служит бальзамом для моего страждущего сердца. Простите, не могу более продолжать, рука моя дрожит…

Остаюсь по гроб ваша

Марья Горбатова.

Р. S. Нет ли, братец, у вас хорошеньких книжек? пришлите, если вам не нужно: я бы на каждой странице

20 вспоминала вас, плакала бы, или возьмите в лавке новых, коли недорого. Говорят, очень хороши сочинения господина Загоскина и господина Марлинского, – хоть их; а то я еще видела в газетах заглавие – “О предрассудках”, соч‹инение› господина Пузины – пришлите, – я терпеть не могу предрассудков».

Прочитав, Адуев хотел отправить туда же и это письмо, но остановился.

– Нет, – подумал он, – сберегу: есть охотники до таких писем; иные собирают целые коллекции, – может

30 быть, случится одолжить кого-нибудь.

Он бросил письмо в бисерную корзинку, висевшую на стене, потом взял третье письмо и начал читать:

«Любезнейший мой деверек Петр Иваныч! Помните ли, как семнадцать годков тому назад мы справляли ваш отъезд? Вот привел Бог благословить на дальний путь и собственное чадо. Полюбуйтесь, батюшка, на него да вспомните покойника, нашего голубчика Федора Иваныча: ведь Сашенька весь в него. Бог один знает, что вытерпело мое материнское сердце, отпускаючи

40 его на чужую сторону. Отправляю его, моего друга, прямо к вам: не велела нигде приставать, окроме вас…»

Адуев опять покачал головой.

198

– Глупая старуха! – проворчал он и читал:

«Он, пожалуй, по неопытности, остановился бы на постоялом дворе, но я знаю, как это может огорчить родного дядю, и внушила взъехать прямо к вам. То-то будет у вас радости при свидании! Не оставьте его, любезный деверек, вашими советами и возьмите на свое попечение; передаю его вам с рук на руки».

Петр Иваныч опять остановился.

«Ведь вы там один у него (читал он потом). Присмотрите

10 за ним, не балуйте уж слишком-то, да и не взыскивайте очень строго: взыскать-то будет кому, взыщут и чужие, а приласкать некому, кроме своего; он же сам такой ласковый: вы только увидите его, так и не отойдете. И начальнику-то, у которого он будет служить, скажите, чтоб берег моего Сашеньку и обращался бы с ним понежнее пуще всего: он у меня был нежненький. Остерегайте его от вина и от карт. Ночью, – ведь вы, я чай, в одной комнате будете спать, – Сашенька привык лежать на спине: от этого, сердечный, больно стонет и

20 мечется; вы тихонько разбудите его да перекрестите: сейчас и пройдет, а летом покрывайте ему рот платочком: он его разевает во сне, а проклятые мухи так туда и лезут под утро. Не оставьте его также в случае нужды и деньгами…»

Адуев нахмурился, но вскоре лицо его опять прояснилось, когда он прочел далее:

«А я вышлю, что понадобится, да и ему в руки дала теперь тысячу рублей, только чтоб он не тратил их на пустяки да чтоб у него подлипалы не выманили, ведь

30 там у вас, в столице, слышь, много мошенников и всяких бессовестных людей. А затем простите, дорогой деверь, – совсем отвыкла писать. Остаюсь

душевно почитающая вас невестка

А. Адуева.

Р. S. Посылаю при этом наших деревенских гостинцев – малинки из своего сада, белого медку – чистый, как слеза, – полотна голландского на две дюжины рубашек да домашнего вареньица. Кушайте и носите на здоровье, а выйдут – еще пришлю. Присмотрите и за

40 Евсеем: он смирный и непьющий, да, пожалуй, там, в столице, избалуется, – тогда можно и посечь».

199

Петр Иваныч медленно положил письмо на стол, еще медленнее достал сигару и, покатав ее в руках, начал курить. Долго обдумывал он эту штуку, как он называл ее мысленно, которую сыграла с ним его невестка. Он строго разобрал в уме и то, что сделали с ним, и то, что надо было делать ему самому.

Вот на какие посылки разложил он весь этот случай. Племянника своего он не знает, следовательно и не любит, а поэтому сердце его не возлагает на него

10 никаких обязанностей: надо решать дело по законам рассудка и справедливости. Брат его женился, наслаждался супружеской жизнию, – за что же он, Петр Иваныч, обременит себя заботливостию о братнем сыне, он, не наслаждавшийся выгодами супружества? Конечно, не за что.

Но, с другой стороны, представлялось вот что: мать отправила сына прямо к нему, на его руки, не зная, захочет ли он взять на себя эту обузу, даже не зная, жив ли он и в состоянии ли сделать что-нибудь для племянника.

20 Конечно, это глупо; но если дело уже сделано и племянник в Петербурге, без помощи, без знакомых, даже без рекомендательных писем, молодой, без всякой опытности… вправе ли он оставить его на произвол судьбы, бросить в толпе, без наставлений, без совета, и если с ним случится что-нибудь недоброе – не будет ли он отвечать перед совестью?..

Тут кстати Адуев вспомнил, как, семнадцать лет назад, покойный брат и та же Анна Павловна отправляли его самого. Они, конечно, не могли ничего сделать для него

30 в Петербурге, он сам нашел себе дорогу… но он вспомнил ее слезы при прощанье, ее благословения, как матери, ее ласки, ее пироги и, наконец, ее последние слова: «Вот когда вырастет Сашенька – тогда еще трехлетний ребенок, – может быть, и вы, братец, приласкаете его…» Тут Петр Иваныч встал и скорыми шагами пошел в переднюю…

– Василий! – сказал он, – когда придет мой племянник, то не отказывай. Да поди узнай, занята ли здесь вверху комната, что отдавалась недавно, и если не занята,

40 то скажи, что я оставляю ее за собой. А! это гостинцы! Ну что мы станем с ними делать?

– Давеча наш лавочник видел, как несли их вверх; он спрашивал, не уступим ли ему мед: «Я, говорит, хорошую цену дам», и малину берет…

200

– Прекрасно! отдай ему. Ну а полотно куда девать? разве не годится ли на чехлы?.. Так спрячь полотно и варенье спрячь – его можно есть: кажется, порядочное.

Только что Петр Иваныч расположился бриться, как явился Александр Федорыч. Он было бросился на шею к дяде, но тот, пожимая мощной рукой его нежную, юношескую руку, держал его в некотором отдалении от себя, как будто для того, чтобы наглядеться на него, а более, кажется, затем, чтобы остановить этот порыв и

10 ограничиться пожатием.

– Мать твоя правду пишет, – сказал он, – ты живой портрет покойного брата: я бы узнал тебя на улице. Но ты лучше его. Ну, я без церемонии буду продолжать бриться, а ты садись вот сюда – напротив, чтобы я мог видеть тебя, и давай беседовать.

За этим Петр Иваныч начал делать свое дело, как будто тут никого не было, и намыливал щеки, натягивая языком то ту, то другую. Александр был сконфужен этим приемом и не знал, как начать разговор. Он приписал

20 холодность дяди тому, что не остановился прямо у него.

– Ну что твоя матушка? здорова ли? Я думаю, постарела? – спросил дядя, делая разные гримасы перед зеркалом.

– Маменька, слава Богу, здорова, кланяется вам, и тетушка Марья Павловна тоже, – сказал робко Александр Федорыч. – Тетушка поручила мне обнять вас… – Он встал и подошел к дяде, чтоб поцеловать его в щеку, или в голову, или в плечо, или, наконец, во что удастся.

– Тетушке твоей пора бы с летами быть умнее, а она,

30 я вижу, всё такая же дура, как была двадцать лет тому назад…

Озадаченный Александр задом воротился на свое место.

– Вы получили, дядюшка, письмо?.. – сказал он.

– Да, получил.

– Василий Тихоныч Заезжалов, – начал Александр Федорыч, – убедительно просит вас справиться и похлопотать о его деле…

– Да, он пишет ко мне… У вас еще не перевелись

40 такие ослы?

Александр не знал, что и подумать – так его сразили эти отзывы.

– Извините, дядюшка… – начал он почти с трепетом.

– Что?

201

– Извините, что я не приехал прямо к вам, а остановился в конторе дилижансов… Я не знал вашей квартиры…

– В чем тут извиняться? Ты очень хорошо сделал. Матушка твоя бог знает что выдумала. Как бы ты ко мне приехал, не знавши, можно ли у меня остановиться или нет? Квартира у меня, как видишь, холостая, для одного: зала, гостиная, столовая, кабинет, еще рабочий кабинет, гардеробная да туалетная – лишней комнаты нет. Я бы

10 стеснил тебя, а ты меня… А я нашел для тебя здесь же в доме квартиру…

– Ах, дядюшка! – сказал Александр, – как мне благодарить вас за эту заботливость?

И он опять вскочил с места, с намерением словом и делом доказать свою признательность.

– Тише, тише, не трогай! – заговорил дядя, – бритвы преострые, того и гляди обрежешься сам и меня обрежешь.

Александр увидел, что ему, несмотря на все усилия,

20 не удастся в тот день ни разу обнять и прижать к груди обожаемого дядю, и отложил это намерение до другого раза.

– Комната превеселенькая, – начал Петр Иваныч, – окнами немного в стену приходится, да ведь ты не станешь всё у окна сидеть; если дома, так займешься чем-нибудь, а в окна зевать некогда. И недорога – сорок рублей в месяц. Для человека есть передняя. Надо приучаться тебе с самого начала жить одному, без няньки; завести свое маленькое хозяйство, то есть иметь

30 дома свой стол, чай, словом, свой угол – un chez soi,1 как говорят французы. Там ты можешь свободно принимать кого хочешь… Впрочем, когда я дома обедаю, то милости прошу и тебя, а в другие дни – здесь молодые люди обыкновенно обедают в трактире, но я советую тебе посылать за своим обедом: дома и покойнее и не рискуешь столкнуться бог знает с кем. Так ли?

– Я, дядюшка, очень благодарен…

– Что за благодарность? ведь ты мне родня? я

40 исполняю свой долг. Ну, я теперь оденусь и поеду; у меня и служба и завод…

– Я не знал, дядюшка, что у вас есть завод.

202

– Стеклянный и фарфоровый; впрочем, я не один: нас трое компаньонов.

– Хорошо идет?

– Да, порядочно; сбываем больше во внутренние губернии на ярмарки. Последние два года – хоть куда! Если б еще этак лет пять, так и того… Один компаньон, правда, не очень надежен – всё мотает, да я умею держать его в руках. Ну, до свидания. Ты теперь посмотри город, пофлянируй, пообедай где-нибудь, а вечером

10 приходи ко мне пить чай, я дома буду, – тогда поговорим. Эй, Василий! ты покажешь им комнату и поможешь там устроиться.

«Так вот как здесь, в Петербурге… – думал Александр, сидя в новом своем жилище, – если родной дядя так, что ж прочие?..»

Молодой Адуев ходил взад и вперед по комнате в сильной задумчивости, а Евсей говорил сам с собою, убирая комнату:

«Что это за житье здесь, – ворчал он, – у Петра

20 Иваныча кухня-то, слышь, раз в месяц топится, люди-то у чужих обедают… Эко, Господи! ну народец! нечего сказать, а еще петербургские называются! У нас и собака каждая из своей плошки лакает».

Александр, кажется, разделял мнение Евсея, хотя и молчал. Он подошел к окну и увидел одни трубы, да крыши, да черные, грязные кирпичные бока домов… и сравнил с тем, что видел, назад тому две недели, из окна своего деревенского дома. Ему стало грустно.

Он вышел на улицу – суматоха, все бегут куда-то,

30 занятые только собой, едва взглядывая на проходящих, и то разве для того, чтоб не наткнуться друг на друга. Он вспомнил про свой губернский город, где каждая встреча, с кем бы то ни было, почему-нибудь интересна. То вот Иван Иваныч идет к Петру Петровичу – и все в городе знают зачем. То Марья Мартыновна едет от вечерни, то Афанасий Савич на рыбную ловлю. Там проскакал сломя голову жандарм от губернатора к доктору, и всякий знает, что ее превосходительство изволит родить, хотя, по мнению разных кумушек и

40 бабушек, об этом заранее знать не следовало бы. Все спрашивают что: дочку или сына? Барыни готовят парадные чепцы. Вон Матвей Матвеич вышел из дому, с толстой палкой, в шестом часу вечера, и всякому известно, что он идет делать вечерний моцион, что у

203

него без того желудок не варит и что он остановится непременно у окна старого советника, который, также известно, пьет в это время чай. С кем ни встретишься – поклон да пару слов, а с кем и не кланяешься, так знаешь, кто он, куда и зачем идет, и у того в глазах написано: и я знаю, кто вы, куда и зачем идете. Если, наконец, встретятся незнакомые, еще не видавшие друг друга, то вдруг лица обоих превращаются в знаки вопроса; они остановятся и оборотятся назад раза два, а пришедши

10 домой, опишут и костюм и походку нового лица, и пойдут толки и догадки, и кто, и откуда, и зачем. А здесь так взглядом и сталкивают прочь с дороги, как будто все враги между собою.

Александр сначала с провинциальным любопытством вглядывался в каждого встречного и каждого порядочно одетого человека, принимая их то за какого-нибудь министра или посланника, то за писателя: «Не он ли? – думал он, – не этот ли?» Но вскоре это надоело ему – министры, писатели, посланники встречались на каждом

20 шагу.

Он посмотрел на домы – и ему стало еще скучнее: на него наводили тоску эти однообразные каменные громады, которые, как колоссальные гробницы, сплошною массою тянутся одна за другою. «Вот кончается улица, сейчас будет приволье глазам, – думал он, – или горка, или зелень, или развалившийся забор», – нет, опять начинается та же каменная ограда одинаких домов с четырьмя рядами окон. И эта улица кончилась, ее преграждает опять то же, а там новый порядок таких же

30 домов. Заглянешь направо, налево – всюду обступили вас, как рать исполинов, дома, дома и дома, камень и камень, всё одно да одно… нет простора и выхода взгляду: заперты со всех сторон, – кажется, и мысли и чувства людские также заперты.

Тяжелы первые впечатления провинциала в Петербурге. Ему дико, грустно; его никто не замечает; он потерялся здесь; ни новости, ни разнообразие, ни толпа не развлекают его. Провинциальный эгоизм его объявляет войну всему, что он видит здесь и чего не видел у себя.

40 Он задумывается и мысленно переносится в свой город. Какой отрадный вид! Один дом с остроконечной крышей и с палисадничком из акаций. На крыше надстройка, приют голубей, – купец Изюмин охотник гонять их: для этого он взял да и выстроил голубятню на крыше и по

204

утрам и по вечерам, в колпаке, в халате, с палкой, к концу которой привязана тряпица, стоит на крыше и посвистывает, размахивая палкой. Другой дом – точно фонарь: со всех четырех сторон весь в окнах и с плоской крышей, дом давней постройки; кажется, того и гляди, развалится или сгорит от самовозгорения; тес принял какой-то светло-серый цвет. Страшно жить в таком доме, но там живут. Хозяин иногда, правда, посмотрит на скосившийся потолок и покачает головой, примолвив:

10 «Простоит ли до весны? Авось!» – скажет потом и продолжает жить, опасаясь не за себя, а за карман. Подле него кокетливо красуется диконький дом лекаря, раскинувшийся полукружием, с двумя похожими на будки флигелями, а этот весь спрятался в зелени, тот обернулся на улицу задом, а тут на две версты тянется забор, из-за которого выглядывают с деревьев румяные яблоки, искушение мальчишек. От церквей домы отступили на почтительное расстояние. Кругом их растет густая трава, лежат надгробные плиты. Присутственные места – так и

20 видно, что присутственные места: близко без надобности никто не подходит. А тут, в столице, их и не отличишь от простых домов, да еще, срам сказать, и лавочка тут же в доме. А пройдешь там, в городе, две-три улицы, уж и чуешь вольный воздух, начинаются плетни, за ними огороды, а там и чистое поле с яровым. А тишина, а неподвижность, а скука – и на улице и в людях тот же благодатный застой! И все живут вольно, нараспашку, никому не тесно; даже куры и петухи свободно расхаживают по улицам, козы и коровы щиплют траву, ребятишки

30 пускают змей.

А здесь… какая тоска! И провинциал вздыхает, и по заборе, который напротив его окон, и по пыльной и грязной улице, и по тряскому мосту, и по вывеске на питейной конторе. Ему противно сознаться, что Исаакиевский собор лучше и выше собора в его городе, что зала Дворянского собрания больше залы тамошней. Он сердито молчит при подобных сравнениях, а иногда рискнет сказать, что такую-то материю или такое-то вино можно у них достать и лучше и дешевле, а что на заморские

40 редкости, этих больших раков и раковин да красных рыбок, там и смотреть не станут и что вольно, дескать, вам покупать у иностранцев разные материи да безделушки; они обдирают вас, а вы и рады быть олухами! Зато как он вдруг обрадуется, как посравнит да увидит,

205

что у него в городе лучше икра, груши или калачи. «Так это-то называется груша у вас? – скажет он, – да у нас это и люди не станут есть!..»

Еще более взгрустнется провинциалу, как он войдет в один из этих домов с письмом издалека. Он думает, вот отворятся ему широкие объятия, не будут знать, как принять его, где посадить, как угостить; станут искусно выведывать, какое его любимое блюдо, как ему станет совестно от этих ласк, как он под конец

10 бросит все церемонии, расцелует хозяина и хозяйку, станет говорить им ты, как будто двадцать лет знакомы; все подопьют наливочки, может быть, запоют хором песню…

Куда! на него едва глядят, морщатся, извиняются занятиями; если есть дело, так назначают такой час, когда не обедают и не ужинают, а адмиральского часу вовсе не знают – ни водки, ни закуски. Хозяин пятится от объятий, смотрит на гостя как-то странно. В соседней комнате звенят ложками, стаканами: тут-то бы и пригласить,

20 а его искусными намеками стараются выпроводить… Всё назаперти, везде колокольчики: не мизерно ли это? да какие-то холодные, нелюдимые лица. А там, у нас, входи смело; если отобедали, так опять для гостя станут обедать; самовар утром и вечером не сходит со стола, а колокольчиков и в магазинах нет. Обнимаются, целуются все, и встречный и поперечный. Сосед там – так настоящий сосед, живут рука в руку, душа в душу; родственник – так родственник: умрет за своего… эх, грустно!

30 Александр добрался до Адмиралтейской площади и остолбенел. Он с час простоял перед Медным всадником, но не с горьким упреком в душе, как бедный Евгений, а с восторженной думой. Взглянул на Неву, окружающие ее здания – и глаза его засверкали. Он вдруг застыдился своего пристрастия к тряским мостам, палисадникам, разрушенным заборам. Ему стало весело и легко. И суматоха, и толпа – всё в глазах его получило другое значение. Замелькали опять надежды, подавленные на время грустным впечатлением; новая жизнь отверзала ему

40 объятия и манила к чему-то неизвестному. Сердце его сильно билось. Он мечтал о благородном труде, о высоких стремлениях и преважно выступал по Невскому проспекту, считая себя гражданином нового мира… В этих мечтах воротился он домой.

206

Вечером, в 11 часов, дядя прислал звать его пить чай.

– Я только что из театра, – сказал дядя, лежа на диване.

– Как жаль, что вы не сказали мне давеча, дядюшка: я бы пошел вместе с вами.

– Я был в креслах, куда ж ты, на колени бы ко мне сел? – сказал Петр Иваныч, – вот завтра поди себе один.

– Одному грустно в толпе, дядюшка; не с кем

10 поделиться впечатлением…

– И незачем! надо уметь и чувствовать и думать, словом, жить одному; со временем понадобится. Да еще теб