Вершинные люди [Любовь Борисовна Овсянникова] (fb2) читать онлайн

- Вершинные люди (а.с. Когда былого мало -4) 1.89 Мб, 357с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Любовь Борисовна Овсянникова

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Вершинные люди

Из цикла «Когда былого мало»



Любовь Овсянникова Раздел 1. Поиски равновесия…

И снова былого мало… Путь, пройденный по земле от первых дней и посейчас, встает передо мной, как внове, лишает беззаботности… Он возвращается настоятельно, чтобы день ото дня я перебирала его мгновения, бесценные и выверенные целесообразностью.

Мой путь в изменившейся реальности мира… Я ищу для него новое равновесие, дабы не стал он зряшным, и думаю: что делать с этими добром, если не отдать другим?

Второй круг: от рождения к мудрости — круг осмысления пройденного… Нужен ли он, опять туманный и трудный, опять таящий неожиданности открытий и трактовок, новых обретений? Разве одного раза мало? Наверное, нужен — как нужен был ногам, прошагавшим по нему, так нужен теперь мыслям, то и дело отлетающим туда, словно я потеряла в том времени что-то, упустила, не увидела и теперь тщусь найти или хотя бы понять — что это было…

Я уподобляюсь хорошей хозяйке, наводящей порядок в своих владениях, ставящей все по местам и рассматривающей себя в ракурсе того, каких сокровищ она накопила за жизнь, чем теперь располагает в личном арсенале.

Так подвергаются переоценке и живот, и житие, и жизнь…

Друзья и подруги

1. Наперсник катаний с горок

Долго я думала, писать о моем Барсике или нет — песик все-таки, не человек. И вдруг наравне с людьми он станет фигурировать в ряду друзей… Хорошо ли это? А потом отбросила сомнения и решилась писать, потому что другом он был верным и неизменным и своим правильным с любой точки зрения существованием учил меня добру и честности, сдержанной нелукавости и даже отваги.

Было мне лет пять, когда мы его отобрали из новых кутят, произведенных на свет приятной собачонкой нашего соседа — деда Полякова. Правда, далековато от нас он жил — в конце улицы, почти у самой речки Осокоревки, и как уж отцу стало известно о его щенках — не знаю. Но знаю одно — отец не был большим любителем домашних животин, даже порой, наоборот, бывал жестокосердным с ними, покрикивал, как будто мешали они ему, раздражали. Скупо отдавал им внимание и заботу — не любил этого.

И то сказать — война, бои, плен, немецкие овчарки… Разве это можно забыть? Звуки собачьего лая еще долго-долго после войны вряд ли радовали тех, кто изведал ужасы немецкого ада.

Сколько я помню, а память у меня развилась рано, до этого собак у нас не было — с той поры как немцы выбили их всех по миру из ненависти к живому, так, видимо мои родные их и не заводили. Мама рассказывала, что наши обыкновенные дворняжки, которые умнее всех иных пород, даже без дрессировок и специальных воспитаний люто ненавидели немцев, как будто понимали, что это вредные человечеству существа. А что могли сделать дворняжки? Лаяли только, искренне и отчаянно, — предупреждали людей об опасности. Зато уж лаяли от души — так трещали-лящали, что в ушах звенело.

Так что если уж отец решился завести да терпеть во дворе щенка, то исключительно ради меня. Видимо, умом-то понимал полезность общения с животными для человека, вопреки своей натуре.

И вот мы принесли домой этот живой комочек — невиданное мной доселе создание, бесконечно милое и ласковое, беззащитное и доверчивое. Уж так потешно оно тыкалось носиком в меня, так старательно кряхтело, когда я брала его на руки, что сердце млело от нежности. Оно сразу подняло во мне волну тонких и прекрасных чувств, возможно, не скоро бы возникших без него. Назвали мы его Барсиком.

Щенок рос неприхотливым, ел то, что давали, вилял из благодарности хвостиком, улыбался, двигая надбровьями. И показывал нам язычок.

Вскоре он попробовал задействовать свои голосовые связки и начал осваивать лай. Трудно ему это давалось, ведь учиться-то не у кого было. Помню, как он брал первые ноты, вытягивая головку вверх, когда к нам пришел дядя Ваня. Он катался шариком вокруг него и звенел совершенно детскими агуками, уморительно старательными. Нашей растроганности не было предела.

— Ну вот, — сказал отец, — теперь у нашей дочки есть охранник. И ее можно отпускать с ним на улицу.

Так с появлением Барсика мама вздохнула свободнее и впредь занималась своими делами, не держа постоянно глаз на мне. Да и мне стало лучше, потому что я бродила по усадьбе, залазила в гущи межевых посадок, взбиралась на кучу кирпичных обломков, что громоздилась с тыльной стороны дома, не преследуемая больше возбранными окриками.

И на улицу выходила, конечно. Сначала робко, потом смелее, потом даже углубилась в лежащий против наших ворот проулок — при всей его просторности машины по нему не ездили, так что он был раздолен для гуляний и безопасен. И таил в себе соблазн, ибо через два с половиной квартала приводил ровнехонько к Дроновой балке с ее знаменитыми зимними катками.

К зиме мой верный Барсик подрос, стал не таким толстеньким, каким был в своем детстве, поднялся на стройные тонкие ножки, превратился в поджарого и по-своему стройного красавца. Шерстью он обладал короткой, что придавало ему дополнительной грации. Он добросовестно бегал вокруг меня, обнюхивал землю, когда я куда-то шла, словно определял меру безопасности дороги.

Настала зима, запорошили первые метели. Барсик здорово растерялся. Однажды принюхавшись к снегу, он попробовал его на вкус, облизался, потерял к нему интерес и заскучал.

Вскоре ему нашлось другое развлечение — гоняться за воронами. Те хитрованы даже и не подумали его бояться, когда он впервые клацнул на них зубами. Они сразу поняли, что это игра. И хоть с них иногда летели перья, но, видимо, так и полагалось в природе, потому что они снова и снова кружили над Барсиком и задевали его. А он подпрыгивал и явно дурачился перед ними.

Бывало, что Барсику надоедало это кувыркание и он делал вид, что спит. Тогда вороны спускались на землю, мелкими шажками, очень по-человечьи, подходили к нему, присматривались косым взглядом и оставались заботливо вышагивать вокруг и дожидаться его пробуждения.

Бродя бесцельно около ворот, однажды я заметила, что некоторые дети ходят по нашему проулку, таская за собой возки. То туда идут, то, спустя долгое время, обратно…

— Что это у них? — спросила я у мамы.

— Санки, — сказала она.

— Зачем?

— Кататься.

Мало-помалу я поняла, что санки нужны и мне, потому что без них я чего-то не узнаю, не изведаю. А этого допускать было нельзя. Я посмотрела на маму красноречивым взглядом.

— И не думай, — предупредила она. — У нас нет денег.

Вечером я сообщила папе, что у нас нет денег.

— Да? — папа удивился. — Откуда ты знаешь?

— Мама сказала, когда я захотела санок.

— Так ведь санки у нас могут быть и без денег, — развеселился отец. — Угадай, где мы их возьмем? — и он ущипнул меня за нос.

— Папа изготовит, — догадалась я, уже зная, что у меня редкий папа — с золотыми руками.

— Конечно! Что для этого надо? Пара полозьев с задранными и закрученными носами да широкая доска.

— Там еще кое-что было, — сделала я озадаченный вид по примеру взрослых, решающих серьезные задачи.

— Что же?

— Веревка.

— Да… — нахмурился вдруг отец. — Веревку бы надо сплести из собачьей шерсти, да что взять с нашего Барсика, на котором ее нет…

Я обреченно наклонила голову. Меня охватило горе, лишившее речи. Теперь санок мне не видать… И зачем я сказала о веревке? Возможно, я бы получила санки без нее, и уж как-нибудь ими пользовалась бы… А теперь папа не станет их делать. Глубокий вздох довершил мои печальные ощущения и раздумья.

И тут раздался мамин смех — видимо, очень комично выглядели мои превращения из радостного человечка в огорченного.

Через пару дней отец пришел с работы с санками, везя их за поводок.

— Где ты взял веревку? — увидев это, радостно бросилась я к нему.

— Забрал у Бабая. Он этой веревкой связывал непослушных детей.

Ого! — какая мне веревка досталась, подумала я. И тут же испугалась — а вдруг Бабай вздумает прийти за ней?

Бабай — это был страшный дед, появляющийся только ночью. Но ночной образ его жизни отнюдь не успокаивал — придя за веревкой в то время, когда люди спят, он мог проникнуть в дом и в отместку укусить меня.

Я заревела. Отец досадливо поморщился — эх, противное желание всех взрослых мужчин выглядеть в глазах детей богатырями. Вот напугал ребенка. И, словно не замечая моего рева, он продолжил:

— По сути дела, когда я сказал, что веревка нужна тебе, Бабай сам ее отдал, потому что ты послушная девочка.

— Подарок, значит? — начала я всхлипывать и вытирать свои прозрачные слезы.

— Да, подарок.

Пару дней я возила санки вдоль улицы. Даже пыталась садиться на них и спускаться вниз, потому что улица с ощутимым уклоном спускалась к распадку, по дну которого текла наша знаменитая речка Осокоревка, а по сути — ручей. Но что-то у меня не получалось — то ли полозья были еще не отшлифованы, то ли уклон маленький, то ли снега мало… Зато я все-таки овладела основными навыками управления санками.

И вот после одного из обильных снегопадов, когда слой снега покрыл кочки на дороге и был утоптан людьми, пришла пора отправиться на каток, что был в Дроновой балке. Барсик, как будто поняв мои намерения, аж дрожал от нетерпения и не отходил от меня. Честно говоря, мне скучно было просто так возить санки вниз-вверх по улице, когда я тренировалась управляться с ними. И я научила Барсика взбираться на них и кататься. Ему понравилось, а мне было смешно видеть, с каким гордым видом он восседал и свысока посматривал на остальной пеший народ всяческого происхождения.

Эта балка — сложное и интересное природное образование. Она начиналась у дороги, соединяющей трассу «Москва — Симферополь» с нашим железнодорожным вокзалом, которая простиралась по планете в виде буквы «Г». Длинная ножка упиралась в точку трассы, где стоял знак, извещающий, что расстояние отсюда до Славгорода составляет 13 километров. В самом центре поселка центральная дорога претерпевала изгиб на 90ο, огибала территорию арматурного завода и через два километра выходила к вокзалу. Замечательная была дорога! Только грунтовая. Мы ее называли профилировкой.

Немного не доходя до центра, если идти от трассы, где дорога была прямой и ровной, от нее брали начало две рытвинки, разделенные расстоянием метров в триста и направленные под углом друг к другу. Разрастаясь вправо, рытвинки резко углублялись и метров через четыреста сходились вместе, точкой соединения зарывшись в грунт метров на двадцать и вырезая из территории некий равнобедренный треугольник, клином входящий в балку. Так уж получилось, что точка совпадения двух оврагов, лежала точно напротив места, где к балке подходил наш проулок. Дальше овраг становился шире, ибо его склонами стали внешние бока оврагов, несколько покатые. Зато внутренние бока клина-треугольника были очень крутыми. Если бы они не поросли травой, то их можно было бы назвать обрывистыми. Об их крутизне говорит то, что по ним не было проложено людьми ни одной дорожки. А вот в том месте, где овраги сливались в один, где балка приобретала некую ширину, люди протоптали поперек нее дорожку и охотно ходили пользовались ею. Правда правый ее склон получался более покатым и был пригоден для ходьбы, а левый был довольно крутым, так что приходилось взбираться по нему, опираясь на палку, или хотя бы на свое выставленное вперед колено.

Почему люди ходили этой дорогой в центр, ведь она почти полностью повторяла очертания профилировки, только лежала метров на четыреста ниже, ближе к Осокоровке? Да потому что тут не ездили машины, не было пыли, и можно было, сходив в центр, остаться чистым. И плюс безопасность, конечно.

А дети использовали зимой эту утоптанную дорожку через Дронову балку как каток. Естественно, катались с нашей, правой, стороны. Получалось, что отвесные бока врезающегося в балку клина от съезжающих детей оставались слева, а справа шло дно балки, прорезанное ровиком, которым сбегала в Осокоревку всякая попадающая сюда вода. В том месте, где ровик пересекала протоптанная дорожка, он был мельче. Но все равно, попадая на него, катальщики ощущали изрядную тряску, в конце концов останавливающую санки.

Длина катка была никак не меньше ста метров. Роскошь!

Слева и справа от него лежали людские огороды, простирающиеся по склону балки до нижнего упора. И если слева межа между катком и огородом была размыта и условна, то справа она обозначалась рядом густого кустарника из дерезы. И это было хорошо! Держать за наклоненные к земле ветки этого кустарника, мы после спуска в балку легко взбирались наверх.

Подойдя к катку, я остановилась, начала изучать, что делают и как ведут себя остальные дети.

— Давай к нам! — крикнула Шура-солька, моя троюродная сестра годом старше меня. — Не бойся.

— Делай как я! — похвастался еще кто-то, чью спину я едва увидела удаляющейся вниз.

Прозвучало еще несколько призывных голосов. Но я решилась не сразу. Я отставила в сторону санки, приказала Барсику сесть на них и ждать меня. Еще бы он не повиновался! Он же сразу смекнул, что тут затевается и заранее облизывался!

Я пешком спустилась вниз, прошла по трассе спуска, посмотрела, куда лучше рулить, и вышла наверх. Теперь можно было пробовать прокатиться на санках. На всякий случай я крикнула, чтобы дети посторонились и дали мне возможность проехать по пустой дороге — во избежание обоюдных неприятностей. Нас там в общей сложности было не больше пары десятков, так что меня все услышали, расступились и остановились.

Я уселась на санки, сдвинулась подальше назад, расставила ноги и уперлась ими в задранные вверх концы полозьев. Веревку от Бабая взяла в руки.

— Поехали! — крикнул кто-то.

Медленно началось скольжение, и тут словно что-то толкнуло меня. Казалось, это ребятня шалит. Не успев оглянуться и возмутиться, я нашла впереди себя, на пятачке доски, оставшейся между моими раздвинутыми ногами, очень довольного Барсика. Этот шельмец вскочил на санки, уселся мордой ко мне и преданно смотрел в глаза, прекрасно понимая, что он закрывает мне обзор.

— Да ты хоть нагнись, собака! — закричала я на ходу, и мой голос потонул в раскатах всеобщего хохота.

Мне и в голову не пришло столкнуть своего друга с саней! Кое-как я отклонялась от него в сторону и смотрела вперед.

Итак, мой первый старт был осмеян, просто покрыт гоготом созерцателей. Но это было не глумление, а проявление одобрения и восхищения удивительным событием. Никому и не хотелось съезжать рядом со мной, всем хотелось смотреть, чем закончится уникальный заезд совместно с песиком. А Барсик, едва санки набрали скорость и свист послышался по сторонам, воткнул нос мне в подмышку и прижал к спине ушки. Он весь напрягся, слился со мной до полной нерасторжимости, неразъединенности. И кажется, был рад этому.

Я бросила веревку, схватила Барсика в охапку, чтобы его не сдуло, и дальше управляла санками с помощью ног, нажимая то одной, то другой на полозья, инстинктивно понимая, куда меня поведет то или иное движение. В конце пути, там, где начинались впадинки от придонного ровика, я слегка нажала правой ногой, посылая вперед правый полозок. Он мягко повиновался, отчего санки повернули на крутой взгорок клина у самой его слегка закругленной вершины, черкнули по нему дугой и плавно ушли вниз, выезжая на каток с другой стороны ровика, объехав его трамплины по вздымающейся горе. Выскочив на подъем противоположной стороны оврага, санки потеряли скорость и медленно сползли вниз задом. Я упивалась их послушностью и, все так же управляя ногами, развернулась и остановилась лицом к публике. Ни разу меня не подбросило на кочке или яме, я съехала вниз и остановилась идеально ровно и плавно.

Всякое бывало на катке: и падения и ныряние в снег, где он скапливался большими массами в стороне от дорожки, и сбивание в кучу. Все это миновало меня, хотя в истории тех катаний я не стала исключением. Случилась как-то и со мной неожиданность, только опять же — оригинального свойства.

После первого заезда мне уже не уступали дорогу, я съезжала на равных основаниях. А тут случалась всякая толкотня: то из-за внезапной кочки кого-то могло занести и бросить на других, то его устремляло на кусты дерезы и он, круто повернув, летел поперек дороги, то еще что-то…

Однажды меня тоже подрезали, причем в самом опасном месте — на съезде с покатости. Тут скорость санок была самая большая, а впереди лежал коварный ровик, и возможность для маневра ограничивалось условиями рельефа. Толкнули справа, естественно, я полетела влево и торчмя врезалась в почти отвесный бок клина-треугольника, не успев даже попытаться сманеврировать. Удар о горку был таким сильным, что я резко наклонилась вниз и расшиблась лбом о сани. А почему так получилось? Потому что Барсик каким-то чудом успел соскочить со своего традиционного места. Если бы не это, то он бы расшибся о гору, а я ударилась бы об него. Конечно, он бы погиб, а я осталась бы без травмы. Но все живое стремиться выжить, и случилось то, что случилось.

На мгновение я была оглушена ударом, возможно даже потеряла сознание, и не смогла после столкновения с горой что-то предпринять. С огромной скоростью меня отбросило назад, развернуло и швырнуло вправо. Дальше — понесло вдоль покрытого льдом ровика, к реке!

На всем пути до реки обочины ровика, куда выходили тылы чьих-то огородов, были обсажены кустарниками — люди охраняли свои участки от эрозии. Хоть и далеко от бережков они были, эти кустарники, но их ветки доставали до меня и хлестали немилосердно. Где-то над головой их ветвящиеся кроны соединялись и образовывали шатер. Я уверенна, что с этим маршрутом в нашем поселке имела дело только талая и дождевая вода, и ни одна живая душа его не преодолевала.

А мне вот пришлось… Сани пулей промчали с полкилометра всего пути и вынеслись на простор, и тут, улучив момент, на меня сиганул Барсик. Как он, бедный, пробирался за мной по этим зарослям, не знаю… Дальше мы пересекли улицу, шедшую вдоль реки, и выскочили на покатый берег Осокоревки, где я легко уже повернула сани в сторону и они скоро остановились.

Назад на каток я возвращаться не стала — исхлестанное ветвями лицо пекло и кровоточило, Нога гудела, да и вся я казалась себе измятой и скукоженной. Я встала с саней, нетвердо вышла на улицу, параллельную реке, прошла пару кварталов и повернула к себе, не забыв Барсику указать на дом деда Полякова.

— Вот тут, Барсик, ты родился, — он приветливо помахал хвостом, словно извинялся, что в момент удара о гору не смог разделить мою участь. — Ты все правильно сделала, чудак, — сказала я и потрепала его по холке.

Естественно, он опять сидел на санях и эксплуатировал мою физическую силу и любезность.

Но самое интересное случилось потом…

Песик, безусловно, соболезновал мне. Он даже пытался подпрыгивать и зализывать царапины на моем лице. Но мама ему этого не позволила и обработала их йодом. Зато, когда я через недельку-другую пошла на каток и мы с ним съехали вниз, — о, удивительное удивление! — Барсик, опередив меня, уцепился зубами в веревку и, пятясь, потащил сани наверх. Только сейчас я сообразила, что ни разу Барсик не попытался взобраться на сани и проехаться, когда я тащила их наверх! Почему я раньше этого не замечала?

Сколько раз он наблюдал мои пыхтения, мое медленное шагание на горку, сопровождающееся молчаливым обещанием себе самой, что я выйду из балки и пойду домой, потому что уже не могу кататься, что жутко устала. А потом пару минут отдыхала и снова съезжала вниз, обманывая себя, что это уж точно в последний раз. И всегда он ничем не мог помочь мне, разве что на сани не усаживался, когда я тянула их наверх, не добавлял мне трудностей. А я не замечала его героизма и самоотречения… Он понимал, что его стараний помочь мне я — не замечала!

И вот пытался доказать это более красноречивым образом. Ведь ему совсем не трудно выволакивать эти сани на горку, не то, что мне. Да он бы и просто какую-нибудь палку потаскал за мной, если бы я захотела. Но зачем размениваться на бесполезную палку, когда можно с пользой тащить сани?

Игнорировать такие побуждения было выше моих сил! Я развернула его мордочкой вперед, завела так, чтобы он мог везти санки, взяв веревку в зубы, и хлопнула по спинке. Он повиновался, как ребенок.

— А теперь пошли!

Были взрослые серьезные люди, которые не верили рассказам своих детей и внуков, что я катаюсь с горки со своим песиком, а потом он вытаскивает санки наверх, а я топаю рядом. И они приходили посмотреть на это чудо.

Вот почему мой Барсик никогда не сидел на цепи, не носил ошейник — его в селе знали и любили. Он шикарно прожил свою собачью жизнь, и это меня успокаивает.

2. Певунья-девочка жила…

С Людмилой, главной подругой моего детства, я познакомилась в шестилетнем возрасте. Мы жили по соседству — наши дома, повернутые друг к другу торцами, лежали по разные стороны улицы. Только ее дом был выше к повороту на большак, так что наши окна выходили на их огород. Вдоль фронтальной стороны их огорода шел проулок, упирающийся прямо в наши ворота. Получалось, что нам был виден их двор, как на ладони, а им наш — нет. Ну, это, конечно, когда не было растительности на огородах и листьев на деревьях и ничего не загораживало взгляд. А если загораживало, то нам достаточно было выйти за ворота.

Мы были дальними родственниками — наши деды со стороны матерей приходились друг другу двоюродными братьями и очень дружили. Доказательством той дружбы у них на усадьбе остался чудесный сад, посаженный моим дедом, — энтузиастом садоводства, ярым мичуринцем{1}, убежденным и деятельным человеколюбцем. Еще один подобный сад, только другого ассортимента, дедушка насадил своей родной сестре Елене. Именно из этого сада она и принесла абрикосы моей маме, когда я родилась{2}. Эти два сада по количеству плодово-ягодных насаждений и разнообразию сортов уступали только нашему.

Дружили в юности и наши матери, считавшиеся троюродными сестрами. Так Людмилина мать Мария Сергеевна крестила меня и была моей духовной наставницей. Хотя со своими обязанностями не справлялась, да и не понимала их. Как и многие простые люди, она думала, что быть крестной матерью — это почетное звание, а не труд по воспитанию крестницы. Ясное дело, невелика была мне польза от нее, если не считать того, что своей жизнью она демонстрировала полезные примеры: чего делать не надо и как поступать не надо.

Чтобы представлять наши с Людмилой домашние обстоятельства, скажу немного о семьях.

Наша семья была маленькой — состояла из родителей и нас с сестрой. Мамины родители, хозяева доставшегося нам дома, погибли во время войны от рук немецкого зверья. Погиб в том огне и папин отчим, а мать его, моя бабушка Саша, жила в собственном доме с младшим сыном Георгием.

Первая и яркая особенность нашей семьи состояла в отцовой национальности — он был ассирийцем. Его отец — а значит, мой дед — проживал с родителями в Багдаде; там же воспитывался и мой отец до отроческого возраста.

От матери в папе все же была толика славянской крови, в силу чего он обладал не только по-восточному яркой, но и по-славянски красивой внешностью. Был он необыкновенно привлекателен и как человек — впечатлителен, эмоционален, открыт, что сообщало ему неподдельность и живость в общении, и, главное, сметлив умом и богат рукодельными талантами. Он, как бог, — все знал и все умел. Просто роскошь иметь такого отца!

Вторая особенность — полнота нашей семьи, так как папа вернулся с войны. Семья с двумя родителями в послевоенное время оказывалась редкостью в силу пережитой народом трагедии, поэтому мы все вместе представляли счастливое исключение, и маме многие женщины завидовали. Но для нее папина броская внешность была проклятием, потому что он не уклонялся от соблазнов и неимоверно огорчал ее своим поведением. Из-за этого мы жили в постоянном напряжении, иногда выливающемся в бурные и шумные конфликты. Конечно, это сказывались издержки войны: мужчины, оставившие на фронтах свою молодость, радовались победе, продолжающейся жизни и спешили в наступившем мире наверстать упущенное. Папины похождения не нравились не только маме, они и мне, впечатлительному ребенку, стоили нервов, хотя это уже были мои проблемы, как теперь говорят.

Семья моей подруги состояла из трех поколений. К старшему принадлежала фактическая хозяйка дома бабушка Федора Алексеевна, муж которой тоже погиб на расстреле, устроенном немецкими ублюдками. Время от времени она давала у себя приют кому-то из детей — то Екатерине, то Оксане… Как раз в период, о котором я пишу, с нею жила самая младшая дочь Мария со своими детьми. Кроме Людмилы у нее был еще первенец — Николай.

Так вот о Марии Сергеевне…

Странная это была женщина: красивая, работящая, уживчивая с коллегами и соседями, с начальством, со многими другими людьми — но… не такая как все. Странность ее заключалась в некоем своеобразии, о котором даже не знаешь как сказать. Достаточно того, что все ее дети — а у нее после Людмилы родилась еще одна дочь — были от разных мужей и с откровенным вызовом носили разные фамилии, как памятники ее интимной истории. Но дело даже не в этом, а в том, что она не умела жить с тихими и покладистыми мужьями, не нравились они ей, и она шумно и громогласно разводилась с ними. Свой окончательный выбор остановила на краснолицем грубом мужичке с дурным нравом и мощными кулаками, который начинал супружеские нежности, будучи обязательно в изрядном подпитии, выяснением отношений с хрипло-басистым криком, доходящим до рева, затем продолжал безудержной дракой и битьем посуды и оконных стекол. Казалось, это ее грело — возможно, в таких дебютах она находила вдохновение и доказательство неистовой любви, желанной сердцу.

Бабушка и дети, учуяв, что наступает «бушевание», как они это называли, разбегались то по соседям, то по кустам. Тогда у супругов наступало сокровенное примирение, и страсти входили в стадию любовного экстаза. Эти события травмировали всю улицу, уродовали детей, причем не только своих. Наутро Мария Сергеевна несла по селу синюю от побоев физиономию, как флаг какой-то ей одной ведомой победы. Нога ее была гордо вскинута, а губы твердо и несгибаемо поджаты. Рядом плелся муж, поддерживая ее под руку.

Люди провожали беспокойную парочку насмешливыми взглядами, а меня такое отношение обижало и передергивало. Возможно, потому что я очень сочувствовала бабушке Федоре, у которой, по ее словам, от домашних «концертов» сразу же начиналось недержание мочи. И не беспочвенно.

Дело в том, что дядя Саша, последний муж Марии Сергеевны, входя в раж, переставал различать лица и крушил всех подряд, кто был рядом — и старых и малых. Сносить побои старушке было не под силу, и она убегала на улицу. А поскольку стеснялась своего недуга, не умея к нему приспособиться, то не искала приюта в теплых домах соседей, а отсиживалась в кустах или в погребе, где окончательно перемерзала и делала себе еще хуже. Людмила, как только начиналась домашняя катавасия, прибегала к нам и мы преспокойненько укладывались спать. А вот ее младшая сестра, в силу малого возраста неспособная убежать, реагировала на происходящее между родителями, которые ей одной в этом доме оба были родными, острее бабушки Федоры и помечала свои траектории жидким пометом.

Жалко мне было и крестную, всегда побитую, молчаливую, замкнутую на своих внутренних переживаниях. Отстраняясь от ответственности за домашний очаг, за мир и согласие в его стенах, она терроризировала родных людей, старых и слабых, зависящих от нее, да еще всем своим несчастным видом заставляла их сочувствовать ей, эмоционально обслуживать ее странные потребности. Казалось, ее душевной глухоте не было предела, или она нарочно не понимала очевидного: в материнском доме, милостиво приютившем ее, она создала невыносимую для жизни обстановку — и ничуть не угрызалась этим. Пригретый ею домашний дебошир регулярно избивал тут и хозяйку дома, ее старую мать, и старших детей. Между тем все они отлично понимали, что в материальном плане семья от него не зависит, и он ведет себя как палач исключительно в угоду своей жены.

Глядя на эти дела, я думала: если бы, не дай бог, из-за меня мою мать кто-то ударил, то первым я порешила бы обидчика, а потом и себя предала самому страшному суду. Ей же подобные простые и естественные мысли в голову не приходили. За эгоизм, за неблагодарность к матери и жестокость к двум сиротам, растущим без отцов, за нежелание понимать зло, потоками изливающееся на головы этих несчастных людей, соседи ненавидели мою крестную, осуждали, гневно обсуждали между собой. Я знала и слышала их возмущения, и мне казалось, что я должна что-то сделать, если эти люди мне не безразличны.

Но сделать ничего нельзя было — в том-то и дело, что моя крестная жила именно так, как хотела, правда, не выясняя, хотели ли так жить ее домочадцы. Однажды, когда третий муж Марии Сергеевны начал «давать первые концерты», мой отец попытался вмешаться и защитить избиваемых, так Мария Сергеевна подняла такой крик, словно он посягнул на ее сокровища. С той поры между ними приятельские отношения, существующие изначально, закончились.

Мария Сергеевна считала, что ее жизнь, наконец, устроилась. С третьим мужем она ладила и осталась доживать век. Но куда было девать двух старших детей, нахлебников от предыдущих браков? Они были чужими ее мужу, ненавидели его, да и ей напоминали не самые милые страницы биографии. Между тем они подрастали и требовали заботы и все больших расходов…

С Николаем, мальчишкой, дело решилось просто. Он имел скромные способности к наукам, зато, к счастью, прекрасно играл на баяне, что позволило пристроить его в музыкальное училище. Так в семнадцать лет он навсегда ушел из дому, и впредь наведывался туда не чаще одного раза в десятилетие. Трудовая жизнь его прошла в школах, среди детей, которых он обучал музыке и пению.

Вот так же легко и быстро, с наименьшими потерями, видимо, хотелось матери отделаться и от Людмилы, дочери. Но тут были закавыки, во-первых, Людмила ходила в первых отличниках своего класса и, во-вторых, обладала недюжинным талантом — абсолютным музыкальным слухом и сильным прекрасным голосом. Засовывать такую девочку в какую-то мрачную дыру, лишая шанса на обретение достойного места в жизни, — было бы верхом бесчеловечности.

И тут Людмила сама себе все испортила, сыграв на руку… остальным.

К несчастью, она была дочерью своей матери — слишком рано созрела и возжаждала мужской любви. На этом-то мать и подловила ее, на этом и сыграла, возмечтав поскорее выдать замуж и одним махом решить все, все проблемы!

В лето, когда Людмиле исполнилось семнадцать лет, началась реконструкция нашего градообразующего предприятия — арматурного завода. И в село хлынула орда временных рабочих с предприятия-подрядчика. Были среди них и женатые мужики, более-менее благополучные и устроенные, но были и кочующие искатели приюта — без кола и двора, без семьи и памяти. Таким оказался и некий сварщик Саша, зрелый-перезрелый фрукт, по сути и по виду старик. Он-то и воспользовался неопытностью и доверчивостью Людмилы, пообещав за оскверненную девственность купить ей плащик к новому учебному году.

Вместо того чтобы подать на педофила в суд, Мария Сергеевна взяла его в свой дом и устроила там вертеп.

— С кем Люда спит? — спрашивали соседи маленькую ее сестру, которая прибегала в их дворы погулять.

— С Сашком, — простодушно отвечала та, а соседи озадаченно поджимали губы и опускали глаза.

И это при том, что Людмила еще ходила в школу, в выпускной класс! А рядом росла младшая сестра, рядом — обо все этой истории знали все-все дети, с разинутыми ртами провожающие отныне Людмилу, куда бы она ни шла… Это был не просто вызов общественной морали, а надругательство над нею! Оправдание преступления, потакание преступлению — опаснее самого преступления, ибо создает почву для его ползучей экспансии в нормальную среду. Этого очень боялись. Общественное мнение бурлило! Люди шушукались и негодовали!

Людмила, как будто упиваясь произведенным эффектом, словно решив усилить его, нарядилась в платок и длинную бабскую юбку… Это было черт знает что!



На фото Людмила (крайняя) со своей одноклассницей Леночкой Власенко, обладательницей такого прекраснейшего сильнейшего, мощнейшего альта, которому я не смогла подобрать аналогов в мировой истории вокала, и наш школьный учитель музыки Вехник Петр Дмитриевич, слепой музыкант.


И терпение лопнуло.

Видимо, кто-то был ответственнее многих, понимал опасность этого явления лучше остальных и решил вырвать гнилой зуб из здоровой общественной жизни поселка, что по большому счету ему удалось. Ударил тот человек не наобум, а прицельно — когда Людмила окончила школу и получала аттестат зрелости. Эх, какой позор она пережила при этом… Ладно, об этом история умалчивает.

Теперь Людмила говорит, что прожила со своим мужем не хуже других… По сравнению с кем — «не хуже»? По сравнению с записными троечницами, неумываками, едва освоившими грамотность и таблицу умножения, дурами от рождения, которым вообще ничего не светило? Ей, ярко и мощно одаренной девочке, — с такими ли ровнять себя?

Голос Людмилы описать невозможно. Это голос нашего благоуханного края, нашей оптимистичной, пропахшей романтикой эпохи, символ радости и надежд — звонкое колоратурное сопрано, не знающее предела на верхних регистрах. Ее исполнение репертуара, состоящего из самых сложных песен и романсов, арий из опер, подбираемого нашим учителем пения Вехником Петром Дмитриевичем, отличалось удивительной вокальной правильностью, темпераментом и живостью.

Сколько я знаю Людмилу, она поет. Многим памятен ее голос и детского тембра, и нынешнего. Впрочем, кажется, он не изменился, только песни стали другими. Например, в школьные годы коронным номером была песня Евгения В. Брусиловского «Две ласточки»{3}, делаемая Людмилой в манере Клары Кадинской{4}. Да и «Колыбельную» П.И. Чайковского на слова Л.А. Мея, которую она пела в стиле Галины Олейниченко{5}, тоже любили слушать. Конечно, Люда в разучивании этих вещей брала за основу лучшие образцы исполнения, голосовые и интонационные прорисовки знаменитых исполнителей, ведь своего метода она не выработала, не смогла этого сделать без профессионального репетитора и специального образования.

В ту пору народная самодеятельность вообще предпочитала вещи из хорошей классики, люди знали и понимали ее. Очень популярен был романс А.А. Алябьева «Соловей»{6}, труднейший в вокальном смысле, который многие пытались исполнять. Пела его и Люда, причем — как пела! Отличить ее исполнение от исполнения Евгении Мирошниченко{7} было невозможно — и это при том, что постановкой ее голоса фактически никто не занимался. Вот почему я написала о вокальной правильности, а не о мастерстве. Муслим Магомаев писал о Ев. Мирошниченко в своих воспоминаниях так: «Публика переглядывается с удивлением, когда певица исполняет «Соловья» Алябьева, который немногим дается. Это стало настоящей сенсацией тех гастролей. Больше никогда и нигде я не слышал, чтобы так пели алябьевского «Соловья». Уникальная певица». Так это сказано о мировой знаменитости с голосом, отшлифованным в Ла Скала! Теперь-то уж нетрудно представить, какой могучий талант был дан моей подруге и в какую великую, уникальную певицу она могла превратиться, если алябьевского «Соловья» пела не хуже той, о которой сказаны такие прекрасные слова. Но… но… к сожалению, это понимали очень немногие.


Мне трудно писать о Людмиле, которой так не повезло с семьей. Или правильнее сказать — тем более трудно, что этот дивный дар не стал определяющим в ее судьбе. И не она тому виной. Эта легкая девочка была всего лишь певуньей, воспринимающей свой голос, как и цвет глаз, как все остальное в себе — естественным порядком. Вина за погубленный талант, за то, что многие люди лишены были возможности слышать столь чарующий голос, лежит на ее матери, расчетливой и бездушной женщине. Просто удивительно, как она могла сознательно и жестоко пресекать путь в лучшее будущее своему ребенку. Сделано это, конечно, было ради младшей дочери, с отцом которой она жила и ради которой устранила с дороги старших детей — я с нею объяснялась на этот счет, поэтому знаю, что говорю. А говорю я следующее: отнюдь не стоит обольщаться, что она не понимала того, что делает, или что она позволила дочери на свое усмотрение устраивать женское счастье. Нет, она и понимала все, и ошибкой дочери воспользовалась в своих эгоистических целях вполне сознательно.

С дистанции времени это видно всем, а тогда это видела только я одна, потому что пристальнее и не равнодушнее других смотрела на свою подругу. Поэтому без поддержки других людей и посмела сразиться с темной властью Марии Сергеевны — за Людину свободу, за возможность вырваться из домашнего плена и попытаться развить в себе то, что так щедро отпустила ей природа. Но кем я тогда была и что могла? Такая же девочка, как и Люда, только немного умнее. Я даже не посмела кинуть в лицо ее матери все, что думала о ней. А теперь жалею об этом. Возможно, если бы посмела, то в ней проснулись бы совесть и жалость, и долг. Хотя… вряд ли — дальтоник никогда не увидит радугу во всей ее красе.

А между тем тогда талант каждого человека ценился и замечался, и получал возможность реализоваться, если, конечно, ребенка не сбивала с пути собственная мать. Об этом часто говорил М. Магомаев, повторяя, что в советское время, если видели в человеке талант, то уж не спускали с него глаз и все время помогали его развивать и шлифовать. Да если просмотреть биографии великих советских исполнителей, то можно убедиться, что большинство из них вышли из простых семей, из народных глубин, из сел, где их голоса зрели среди роскоши живой природы{8}. Оценивая сейчас то время и описываемые обстоятельства, я еще и еще раз прихожу к выводу, что Людмила имела бы другую будущность — чище, интереснее и богаче.

Так что Людмила обязательно бы пробилась…

Трудно это вспоминать, трудно писать о своей подруге не только потому, что вся ее жизнь поучительна и хочется ничего не упустить из нее, а это невозможно, — нет, не поэтому. А потому, что в детстве и отрочестве она была легкой и светлой, открытой и доверчивой в общении, независимой по характеру и бесконечно одаренной. Но… ошиблась, совершила глупость. А ошибок и глупости нам природа не прощает, даже в лице родной матери. Вот это сознавать грустно.

С родительской семьей Люде, конечно, не повезло. Тем не менее в детстве казалось, что она мудро не впускает в душу досаду от нее, а потому и не печалится ни о чем и не озадачивается ничем. Я откровенно завидовала такому свойству ее характера и хотела сама быть более стойкой к ударам судьбы! Ведь я и тогда понимала, что не обладаю достаточной степенью внутренней свободы от отношений, бурлящих рядом со мной. Имеются в виду отношения между родными, которые зачастую строились неправильно, а я не умела не замечать этого или оставаться лишь бесстрастным наблюдателем и считать, что это не касается лично меня. Мне мешала впечатлительность, зависимость от домашней обстановки, изводящее желание улучшить ее и дышать легче. Но это оказывалось мне не под силу ввиду естественных причин — никто не властен над другими. Глядя же на Люду, я видела позитивный пример, и на время, случалось, обретала силы, приободрялась, находила мужество выживать в неблагоприятных условиях. Уж если она радуется жизни, — при всех сложностях ее семьи! — то мне и подавно нечего впадать в уныние, — думала я.

Я была уверенна, что она предчувствует звезду своего счастья и обязательно найдет ее. Так бы оно и было. Да вот не помогли ей...{9}

Безусловно, я пишу о своем восприятии событий.

Курочка Лала

Длинная хата под двускатной крышей, в которой жила семья моей подруги Люды, была угловой — торцом выходила к улице, а фасадом — к безымянному переулку. От улицы хату отделял палисадник, а между двором, всегда заросшим густым, как ковер, спорышом, и переулком лежал широкий участок земли с реденьким садом, где преобладал вишняк, и огородом. Более основательный сад был разбит в противоположном от улицы конце усадьбы. Там же располагался и роскошный малинник — место примечательное и лично мною любимое. Забора вокруг усадьбы не было, но ее границы по всему периметру обозначались деревьями: вдоль улицы — старыми белыми акациями, со стороны переулка — рядом пирамидальных тополей.

Участок огорода, что ближе к улице, обычно засаживался картофелем, однако там развивалась лишь обильная ботва, а клубни не завязывались, хотя на других участках огорода картофель давал хорошие урожаи. Здесь же из года в год буйствовала бесполезная зелень: сильные стебли поднимались высоко над землей, переплетаясь верхушками, усеянными белыми гроздьями соцветий. Бурьяна между переплетенными кустами не было, разве что на свободных пятачках земли расстилалась березка, а затем вскарабкивалась по картофельной ботве на самый верх и подставила солнцу свои розоватые граммофончики.

Но хозяева упорно высаживали здесь картофель, а зачем — непонятно. Почему нельзя было посадить, например, фасоль, раз уж грунт непременно отдавал предпочтение развитию надземной части растений?

Мне всегда хотелось забраться на эти грядки, особенно в жаркие дни, не без оснований полагая, что там, под ботвой, прохладно и хорошо. А когда шел дождь разлапистые картофельные листья, расположившись каскадом друг над другом, стойко встречали удары очумелых капель и издавали при этом нечто вроде крика, наполненного восторгом и азартом сражения.

В Славгороде дожди шли не такие как везде. Так я полагала. Дело было не в том, что на землю выпадало много осадков, даже не в том, что зачастую вместо капель они изливались более крупными порциями, до сир пор остающимися без названия. Особенность славгородских дождей состояла в другом: эти безымянные порции падали друг за дружкой безлакунно, словно небо и землю связывали невидимые нити, по которым и устремлялась вода. Казалось, стоит потянуть за одну из них и в руках окажется целое облако, хлюпающее и брызгающее дождем.

Дожди вызывали у меня больше энтузиазма, чем соседский картофель. Только мой восторг выражался в несколько эксцентричных формах. Я надевала купальник, брала мыло и шампунь, выходила на открытое пространство (зачастую это была середина двора) и купалась подструями, словно под душем. Ух, как мне это нравилось! Энергично массируя голову, я взбивала на волосах кучу пены и мыла их, пока они не начинали скрипеть от чистоты и обезжиренности. Коже доставалось еще больше, и в конце купания она горела от растираний, все мышцы давали о себе знать, потому что просто мыться мне было скучно. Мытье я сочетала с прыжками и бегом, с наклонами и поднятием тяжестей (предпочитая пятикилограммовые гантели). Это было зрелище, что надо. Я отлично разбиралась в дождях, знала их нрав и повадки, могла прогнозировать их поведение, естественно, для того чтобы удобнее пользоваться ими.

В отличие от соседей, у которых стояли заборы или их заменял ряд декоративных деревьев, нашу усадьбу огораживали кусты желтой акации, подстригаемые папой с регулярностью раз в год — осенью. К середине лета эта изгородь значительно вытягивалась вверх, но это не скрывало меня от любопытных глаз, до которых мне дела не было.

Жители нашей улицы вначале посматривали на меня с осуждением и негодованием, а потом привыкли и стали посматривать с тревогой — простудится. Но со временем смирились и перестали удивляться. Правда, подражать никто не осмеливался. Зато в жаркие дни стали ходить дома в купальниках все, даже пожилые женщины. А купаться под дождем? Нет, тут нужен был особый кураж. Но, кроме меня и Люды, детей отчаянного возраста на улице не было, и куражиться было некому.

Так и получилось, что купающаяся под дождем я стала приметой теплых летних дождей. Если меня не видели, то спрашивали:

— Люба уехала, что ли? Где она?

Однажды пустился очередной проливной дождичек, который по моим прогнозам должен был продлиться не менее полчаса. Верная себе, я уже вышла на середину двора, поставила там видавший виды самодельный табурет, на котором разложила шампуни, мыло, мочалки, массажные щетки и все такое, когда услышала всполошенный крик Людиной бабки, бабушки Федоры.

— Куда? Кыш домой! Домой говорю! А чтоб тебя дождь намочил. И-и-и! Ой! Ой! — визжала она так, как визжит всякий, кому за шиворот внезапно — и запно тоже! — попадает вода.

Бабушка Федора не знала о моих купаниях под дождем, и стала жертвой этого незнания. Все могло обойтись, если бы она не кричала так громко.

Кого это она домой загоняет? — озадачилась я и вышла на улицу из-за своей акациевой ширмы.

— Свят-свят-свят! — отшатнулась бабушка Федора, увидев меня в купальнике.

— Что случилось? — по инерции спросила я, хотя все уже поняла и тут же, без паузы, пошла в наступление: — Куда это вы нашу Лалу загоняете?

Бабушка не ждала наступления и разоблачений и растерялась. Откуда ей было знать, что эта пестрая курица есть какая-то там особенная Лала?

— Га? Ваша? Так она в моей картошке цыплят вывела.

— Картошка ваша, а Лала и цыплята — наши, — бодро настаивала я.

Лала, наша умница, впервые снесла и высидела кладку, выбрав под гнездо эти бесполезные картофельные заросли на чужом огороде. Не удивляйтесь, что ей это удалось, ведь в те годы колорадского жука в наших краях и в помине не было. Мы даже в страшных снах о нем не слышали. Так что посадки картофеля не страдали от внимания людей — росли себе в первозданной неприкосновенности от прополки до прополки, которых за сезон производилось не более двух, да и те были до начала ее цветения, до того, как ботва, разросшись, сама уже заглушала сорняки.

Лала игнорировала поползновения хозяйственной бабушки загнать ее в свой курятник. Она упорно держала курс на наш двор, а потревоженные дождем цыплята — желтые комочки на резвых ножках — семенили за ней с проворством, которого у бабушки Федоры уже не было. Увидев и услышав меня, наша ручная курочка почувствовала поддержку и пошла в атаку на агрессора. Она начала взлетать высоко над землей, громко кричать и пытаться выклевать бабушкины завидующие глаза.

— Кыш, кыш, зараза! — отбивалась от нее бабушка Федора. — Любка, убери свою бешеную курицу, а то я за себя не ручаюсь.

— Лала, Лала, — позвала я, и умная курочка заспешила домой, уволакивая за собой мокренький желтый вихрь.

Когда она, успокоившись, стоически переходила дорогу под натиском низвергающейся воды, я насчитала в ее выводке двенадцать движущихся комочков.

— А что, если это не все? — вдруг встревожилась я и бросилась на грядки искать гнездо, в котором могли погибнуть не вылупившиеся птенцы.

— Куда? Картошку потопчешь! Чтоб тебе пусто было, бесстыдница, — держала марку подружкина бабушка.

— От вашей картошки пользы, как от козла молока. Только молоденьких курочек в обман вводит. Развели тут дебри.

Лалино гнездо было устроено в самой середине разлапистого картофельного куста, густо перевитого березкой и молоденькой, набирающей силу повиликой. Лала наносила туда сухих веточек и устлала его своим пухом, края гнезда были усеяны осколками скорлупы. Целых яиц там не оказалось.

— Да им уже дня два-три, — миролюбиво сказала подошедшая бабушка Федора. — Надо же! Я такого еще не видела.

— Чем же она их кормила?

— А ничем.

— Что было бы, если б дождь не пошел?

— Подождала бы ваша Лала, когда окрепнет последний птенец, и привела бы домой.

— А вы ее к себе хотели загнать, — с укоризной напомнила я.

— Так кто ж ее разберет под дождем, — оправдывалась бабушка. — Слышу, пищат, и она, наседка, кудахчет. Зовет их, значит. Что, думаю, такое? Когда вот оно что оказалось.

Лала у нас была непростой курочкой.

***

Лала у нас была не простой курочкой, и заслужила иметь отдельное имя... Ее почти белая головка, ну, может быть, чуть желтоватая, переходила в пышную яркую шейку стройной формы. Дальше оперение наливалось более густым цветом и уже к хвосту становилось просто огненным. Сам хвост и кончики крыльев венчались иссиня-черными блестящими перьями.

Лала появилась на свет у наседки, хоть и отличающейся упорством и добросовестностью, но очень мелкой, маленькой. Под ней еле-еле поместился десяток яиц, из которых добрая половина захолонула, а из второй половины вылупившихся цыплят выжила только Лала. Остальные пропали, потому что наседка не могла их обогреть, поместив под крыльями. Делать нечего, и молодая мама водила Лалу, которую мы тогда еще Лалой не называли. Водила до той поры, пока они не сравнялись по величине. Но Лала была просто крупной, по сути же оставалась еще цыпленком, то есть ребенком, привязанным к своей миниатюрной мамочке.

А незадачливая наседка, бросив, как велит природа, подросший выводок, состоящий из одного цыпленка, засобиралась снова сесть на гнездо. При этом она квохтала, не снеся предварительно яиц на новую кладку, — словно просила помочь ей и подсыпать чужих. Отвергнутый цыпленок — от нее ни на шаг. Более того, начал копировать издаваемые ею звуки, как всякий ребенок, коверкая их. Голос у цыпленка прорезался басистый, насыщенный, и традиционное наседкино «квох-квох-квох» выходило у него слабо узнаваемым подобием этого. Только рядом с наседкой можно было понять, чего он хочет добиться, о чем пытается оповестить мир. Цыпленок, в котором еще не угадывался пол, явно страдал и не желал мириться с участью отвергнутого.

— Что будет? — сокрушалась моя мама. — Два высиживания подряд, без перерыва. — И этот цыпленок от нее не отходит... Сколько же ей подсыпать яиц? Нет, ты слышала, как он квохчет?

— Угу, — подтвердила я, что тоже замечаю странности в поведении цыпленка. — Надо придумать имена, а то их трудно обсуждать, да и не по-людски получается.

— Еще чего? — отмахнулась мама. — Не хватало только кур по именам называть. Кошмар!

Ради эксперимента она организовала новое гнездо, положила туда дюжину яиц и посадила горе-наседку.

— Не будет сидеть! — категорично прогнозировала мама наутро, собираясь навестить упорную курочку. — Это у нее случился какой-то сбой инстинкта.

Через несколько минут мама вернулась в дом, глаза ее блестели радостью и удивлением, она была оживлена, как никогда.

— Пойдемте со мной, посмотрите на чудо из чудес, — позвала нас с папой. — Сказать кому — не поверят, — продолжала она интриговать, не объясняя сути дела.

В гнезде, беспечно пристроившись сбоку, находилась маленькая наседка, а в центре, покрыв собой всю кладку, гордо возвышался цыпленок из предыдущего выводка, не меньше своей миниатюрной мамочки странный и настойчивый.

— Ого! — сказал папа. — Вот тебе и Лала.

Папа, видно, хотел сказать «ляля» — ребенок, малыш. Но, учитывая претензии птенчика на взрослость, произнес «лала», вкладывая в это слово грубоватую иронию. Так у цыпленка появилось имя.

— А это, — я показала на взрослую курицу, — будет Нана! — по примеру папы образовав новое имя из «няня».

— Как же вы не видели! — засмеялся он.

Позже мы к имени «Лала» стали добавлять «золотая». Дело было не только в том, что определился пол цыпленка — курочка, не в ее ярко-желтом оперении, а в поведении.

Лала сидела на гнезде с кладкой и на второй день, и на третий. А на четвертый моя мама, видя упорство двух претенденток, подсыпала в гнездо еще два десятка яиц. Лала не переставала удивлять нас. Когда Нана выходила размяться и поесть, ее старший птенец занимал все гнездо, и ни одно яйцо не оставалось за пределами ее увеличенного распущенными перьями тельца. Время от времени она, как опытная мамка, подгибала под себя головку и переворачивала кладку. Это было трогательное зрелище. Нане же Лала доверяла не вполне, и поэтому сама надолго не отлучалась.

Так на пару они досидели до положенного срока и вывели на свет тридцать два цыпленка. Дальше все продолжалось в том же духе. Лала росла, и под ее крыльями помещалось цыплят больше, чем под крыльями Наны. Они не разлучались. Тон задавала Нана, а Лала лишь помогала ей. Но как помогала!

Когда вошел в пору и этот выводок, Нана превратилась в обыкновенную курицу, снова начала нестись. А Лала продолжала по-детски квохтать и водить за собой цыплят, прекрасно понимающих ее исковерканный язык. Со временем они сами отказались от опеки, начали убегать от Лалы на прогулках, а потом и на ночь устраиваться отдельно. Только к зиме Лала забыла язык наседок и молчала до весны, до тех пор, пока не снесла первое яйцо и не освоила язык несушек.

Мама и папа решили не трогать Лалу и Нану, дать им возможность прожить свою куриную жизнь до глубокой старости и уйти в вечность естественным порядком.

Нана продолжала ежегодно выводить по два немногочисленных выводка, но прожила мало, семь лет. А о Лале речь еще впереди.

***

Лала не приводила по два выводка в год, как ее кукольная мама. Впрочем, теперь они не знали друг друга, а значит, и не учились друг у друга. Цыплята, как производные не только курицы, но и петуха, были у Лалы обыкновенные. То есть у некоторых просто повторялась ее окраска, другие вырастали крупными, как она, и даже со временем у нас по двору бегали почти точные ее копии, объединившие в себе и то, и другое. Но характер, степень развития (я бы даже сказала — интеллекта!) — увы, этого у ее отпрысков не было.

На следующий год дивная Лала, уникально сочетающая вышеперечисленные качества, которым мог позавидовать кое-кто из людей, с тем бесценным, что человек давно потерял, — степень родства с природой, ибо она все сокровенное укрывала от лишних глаз, — снесла кладку в более экзотичном месте, чем картофельные заросли. Не знаю, не знаю, возможно, ни в ком нет так много добродетелей, чтобы затмить недостатки. У Лалы, как оказалось, была притуплена способность учитывать фактор риска. Эта необыкновенная курочка жила напропалую, и ей безумно повезло, что она появилась на свет именно в нашем курятнике, где ее заметили и выдали полный карт-бланш на все куриные проделки, иначе не сносить бы ей головы.

Но до поры до времени мы, конечно, об этом сами не знали.

— Надо присмотреть, где Лала снесет кладку в этом году, — то ли распорядилась, то ли попросила мама, когда снова блеснуло солнышко и куры дружно запели, изъявляя желание пуститься в любовные приключения.

В самом деле, до чего же рискованное и легкомысленное это дело: долго и восторженно кричать «куд-куда, куд-куда», извещая врагов и недругов о снесении яйца! Не зря кур, в общем-то, неглупых созданий, называют дурами. И петухи не лучше — они громко вторят своим подругам, правда, после того, как яйцо появляется на свет. Именно потому, что Лалочка не была дурой в курином понимании этого слова и не кричала перед тем, как снести яйцо, я выявить, где она присмотрела место под кладку, не смогла.

Не скажу, что я глаз с нее не спускала, если бы так было, то мне удалось бы уследить за ее маневрами, но я добросовестно наведывалась на хозяйственный двор, где неслись куры, всякий раз, как слышала «куд-куда».

— Мама, а может такое быть, чтобы курица неслась через год?

— Наверное, но до сих пор я о таком не слышала, — призналась мама с некоторой долей замешательства: а вдруг такое действительно бывает.

— Значит наша Лалочка — превратилась в курия, — решила я. — Поэтому и выросла такой большой.

С моей стороны это была не просто измена, это был приговор. Ради чего же тогда держать ее, если яйца она нести не может и цыплят высиживать больше не хочет? И кур топтать после такого превращения — тоже не гожа! Свой незабвенный подвиг Лала совершила в позапрошлом году, помогла своей мамашке высидеть и выгулять второй выводок, через год вывела один свой выводок, — помните, в картофельной ботве? — а теперь и в суп пора. А что было тому виной? Моя халатность, неспособность присмотреть за одной умной курочкой. Мама сразу это поняла.

— Ты свой промах на Лалу не списывай. Она нормальная курица, но умная.

Лето разгоралось. Отцвели сады, отшумели первые дождички — грозовые, обильные, поспешно стекающие по нашей Степной улице в Осокоревку. Пришел зной и безветрие — то, что способствует созреванию фруктов и ягод. Я беспощадно обносила зеленые абрикосы, причем начала с той поры, когда у них и косточка еще не сформировалась: осторожно разламывала ногтями сочную завязь, вынимала и выбрасывала белый мешочек с капелькой будущего ядрышка и съедала хрустящую кисленькую мякоть. Ничто меня не останавливало: ни предостережение взрослых, что у меня живот будет болеть, ни то, что не останется абрикос для папы, который их очень любил. Положение спасала шелковица.

Кроме прозаической шелковицы с ее привычными — хоть и желанными! — ягодами, было еще одно притягательное для меня место — малинник на Людином огороде, где иногда — и это было праздником — нам позволялось «попастись». Ну, это я о себе говорю. Может, моей подруге и чаще выпадал такой праздник, ибо ее же никто на привязи не держал, и в свой огород она всегда могла попасть. Конечно, чего греха таить, подруга для меня не скупилась. Частенько приглашала тайком от бабушки Федоры полакомиться созревшими и не совсем созревшими ягодками, для чего нам приходилось ползать вокруг разросшегося куста на четвереньках, чтобы торчащие головы не выдавали наглого воровства. А по-другому назвать неплановое «выклевывание» малины не получалось — бабушка Федора трепетно ждала пика малинового сезона, чтобы набрать ягод для лечебного варенья. А мы?

Конечно, я, как птичка божья, интуитивно предчувствовала, когда, в какой день и час может произойти желанное чудо созревания новой порции ягод, и не упускала случая явиться к подруге как раз вовремя. Но именно в тот день — странное стечение — несколько опоздала, хотя и пришла как нельзя более кстати. Ягоды уже были собраны собственноручно бабушкой, и теперь она готовила надворную плиту к растопке, чтобы варить варенье. Считалось, что варенье, сваренное на маленьком костре под сложенными камнями или на такой вот плите, — целебнее и ароматнее, чем во всех остальных случаях. Несмотря на наличие примусов и керогазов, эту традицию нарушать не полагалось.

— Подержи, — подала мне бабушка Федора медный тазик, приступая к делу.

Благоговейно, как перед зажжением лампадки, она открыла дверцу топки, подула несколько раз на солому, уложенную под дровами, и чиркнула спичкой. Огонь занялся сразу, мгновенно заполнив все пространство горнила. И вдруг из пляшущего красного зева вырвался огненный шар, забился, захлопал искрящимися языками и, громко закричав, начал кататься и прыгать по земле. Ко-ко-ко! — неслось от этого адского явления.

Медный тазик, вывалившись из моих рук, запрыгав вокруг живого орущего клубка, загремев пустыми боками, дополнил явление сущего ада. Пока бабушка автоматически закрывала дверцу плиты, я пришла в себя и кинула на огненный клубок рогожный лантух — мешок, в котором была принесена солома для растопки. Каково же было мое удивление, когда, сбив пламя и убрав мешок, я обнаружила под ним живую и здоровую Лалу, зло оглядывающуюся по сторонам и издающую звонкий скрип угрозы.

— Лалочка! — я кинулась к ней, но наша умничка прянула от меня с обидой, а затем и совсем убежала домой.

— Как, это опять ваша Лала? — бабушка теребила передник и не находила слов.

— Любит она ваш двор, — оправдывалась я, потому что бабушка Федора была в сильном испуге от случившегося.

— Я подумала, что туда кошку нечистый занес. Стой, — начала приходить в себя бабушка, — так это она тут гнездо себе сделала? Людка, подай сапку! — крикнула она моей подруге, намертво врывшейся в землю.

Дрова не успели разгореться, а солома как раз прогорала, когда бабушка вывалила все это на землю. Затоптав искры, она сняла кольца той конфорки, что располагалась ближе к дымоходу, и запустила под него руку.

— Так и есть! — бабушка Федора подкинула на руке коричневый от закопченности шарик. — Горячее! Неужели с цыпленком? Она в тревоге принялась очищать его.

Яйцо оказалось сваренным вкрутую, вернее, запекшимся вкрутую, и на понюшку совсем свежим. Первой дегустировала печеные яйца бабушка, обильно посыпая их солью.

— Ничего, — дала оценку. — Можно есть, берите, детки.

Восемнадцать яиц лежало в ее фартуке, источая запах, от которого текли слюнки. Мы ели их без хлеба, и вкуснее того неожиданного угощения от Лалы я ничего больше не помню.

Марио Ланца и Франциско Гойя

Наступила ранняя осень: теплая, пригожая. Дождей не было, но утренние туманы увлажняли землю достаточно, чтобы в воздухе не витала пыль — бич мой и степей. Давно уже мы выкопали картофель и лук, собрали тыквы, отсохшие от пожухлой ботвы, выломали кукурузные початки, срезали головки подсолнухов. Наш огород зиял рытвинами и стоял покинутый, щетинясь сухими остатками растений. Лишь по его углам зеленели латки свеклы и капусты, да шелестела на ветру дозревающая фасоль. Но вот пришел и их черед.

Только что начался новый учебный год. С этим у нас всегда связывалось окончание лета и наступление зимы. И то, что зима не наступала тотчас после первого школьного звонка, нами инстинктивно воспринималось как проявление инерции лета. Вся осень — это юз, которым лето въезжает в зиму. По детской неискушенности мы еще не различали полутонов как в жизни людей, так и в жизни природы. Да и что означает само слово «полутон» толком не знали. Семь цветов радуги, вытекающих из того, что «каждый охотник желает знать, где сидят фазаны», казались нам верхом незыблемости и постоянства. И всякие там «индиго» и «электрик», «терракота» и «бирюза» воспринимались как желание людей поумничать на пустом месте.

Также дело обстояло и с временами года: их было два — тепло и холод. Тепло — это лето, а холод — зима, что было равнозначно тому, что тепло — это каникулы, а холод — учеба в школе. Вот от этих ассоциаций и исчезла осень, превращаясь в эпилог лета, в силу своей огромности медленно уступающего место зиме — долгой, темной, трудовой.

Весна воспринималась оптимистичнее. Прелюдия лета, она пролетала, как все прекрасное, быстро и незаметно, то есть она была короткой дорогой в долгое лето, хоть нам его всегда было мало, всегда не хватало. Дни прибывали, достигая апогея как раз тогда, когда память о школе совсем остывала. Когда есть много света и солнца, такую пору не назовешь темной. Верно?

А впереди было много отдыха, море времени для любимых занятий, непредвиденных, приятных встреч, поездок в гости, получения подарков и всего светлого и теплого, что есть в мире.

Как там уже весна переходила в лето, мы не замечали, несмотря на экзаменационную страду, торжества по случаю окончания учебного года и отвратительные отработки в колхозе, где приходилось полоть подсолнухи и кукурузу.

Просто для нас, детей, лето начиналось, когда сходили снега.

***

При всей его безмятежности и ослепительности, лето несло на себе рутину каждодневных забот, впрочем, легко и с приятностью исполняемых. Что касается меня, то к ним относилась уборка дома (борьба с пылью!) и приготовление обеда. После трудового дня родители должны были возвращаться в дом, где есть свежая, вкусная еда.

Мы только что собрали урожай фасоли — крупной, разноцветной, блестящей как морская галька. Я еще помнила, как чудесно она цвела яркой розовостью, как буйно развивалась лиана ее тела, как наливались и тяжелели стручки. Все, что с нею было связано, наполняло меня тихим умиротворением. Я любила фасоль.

— Свари фасолевый суп, — попросила мама.

— Ой, — отреагировала я, так как варить фасолевый суп еще не пробовала.

— Сначала положишь в воду свинину. А когда она начнет закипать, уменьшишь огонь и будешь собирать темную пену до конца ее образования. Потом добавишь фасоль. Как только она сделается мягкой и осядет на дно, вбросишь морковь и картофель, посолишь. Лук и зелень добавишь за минуту до окончания варки. Поняла?

— И-и-ес, — ответила я, с удовольствием воспроизведя английское «да».

— Главное, — подчеркнула мама, — вовремя и тщательно снять пену с бульона, иначе в супе будут плавать темные хлопья и он потеряет съедобность.

— И-и-ес!

Что говорить — я была понятливой, умела сосредотачиваться и терпеливо исполнять инструкции. Супы варила не впервой. Правда, раньше — на курином бульоне. Что в этом рецепте было новым? Свиное мясо, морковь (в супы с вермишелью и крупами мы ее не добавляли) и фасоль. Не так много. Справлюсь, — решила я.

Варево мое аккурат закипало, когда прибежала Люда. Обычным образом она уселась перед зеркалом, что всегда находилось у меня под рукой.

Работы у нее предполагалось много. Во-первых, разобраться с завязанным на макушке «конским хвостом», перевязать его несколько раз, пробуя расположить в самом правильном месте головы. Следовало поэкспериментировать и с шириной ленты, перехватывающей пучок волос, потому что, если она была узкой, «конский хвост» вырождался в банальный «снопик», а если чрезмерно широкой, то получалось, что «наша лошадка хочет какать». Во-вторых, предстояло изучить кожу лица и очистить ее от мелких, невидимых стороннему глазу шелушинок, заодно удалив из пор белые зарождающиеся угри, а также покрасневшие пузырьки, таящие в глубине капельки гноя. И святое дело, изучить свои ужимки при произнесении слов, отработать мимику. Особенно она шлифовала пластику бровей и губ, пробуя поджимания, опускания вниз уголков рта или подхватывающие движения нижней губой. Полно забот было и с челкой — настоящей гривой, густой и жесткой. Как ее лучше носить: взбив повыше или опустив на глаза, зачесав набок или не зачесывая, чуть завив или оставив прямой?

Это были жизненно важные вопросы, моменты становления личности, потому что внешний вид и стиль поведения тоже влияют на формирование характера и внутренних качеств, таких как сила воли, мера раскованности, уверенность в себе. Перед моим зеркалом происходила выработка того колорита движений, индивидуальной пластики, по которым в будущем Люда будет узнаваема издалека, даже если у нее выцветут глаза, изменится овал лица или сядет голос на более низкие регистры.

Я не завидую тому, кто в детстве всего этого не делал, не изучал себя со стороны, творя спектакль хотя бы даже и для одного зрителя. Для Люды этим зрителем была я. В глубине своего, такого же незрелого существа, — и именно поэтому! — я понимала, что предоставляю ей возможность бесхитростно, как в дикой природе, заниматься собой, совмещая это с чисто человеческой жаждой общения, болтовней, которая, впрочем, не была такой уж пустой.

Позже выяснилось, что ей дано было любить себя больше, чем умела любить себя я. Так ее устроила природа. Поэтому потребность заниматься собой у нее была повелительнее моей. Она делала это чаще и упоеннее. Естественно, я многому у нее училась, подражала ей. Но сначала надо было видеть ее, а потом уже подражать.

И я смотрела, слушала, впитывала.

Бульон мой меж тем раскипался. Начала появляться пена, и я принялась собирать ее шумовкой и сбрасывать в отдельную миску, готовя угощение для нашего песика. Пены было много. Покончив с нею, я вбросила в варево фасоль.

Людмила рассказывала об Энрико Карузо. И в этой связи вспоминала Марио Ланца, слушать которого я любила, а видеть решительно не могла, не нравилась мне его внешность. В то время на экранах шли фильмы с его участием, и мы, еще даже не подростки, вмиг сообразили, что ценного в них только то и есть, что он там поет. Однако я отличалась максимализмом, и мне хотелось, чтобы в этих фильмах все было так же совершенно, как его тенор, чтобы все соответствовало красоте его голоса. Но, увы! И меня начали раздражать «ненашенские» лица и надуманность историй, пустые и никчемные сюжеты. Об этом я часто говорила, в сражениях с подружками отстаивая свою точку зрения.

Готовка супа надолго застряла на стадии пенообразования, возобновившейся вновь. Что соберу ее, она опять поднимется, что соберу — снова все сначала. Однако за разговорами я преодолела этот затяжной кризис. Вот уже в кастрюлю вброшен картофель, подготовлен к отправке лук, петрушка — ах! — и укроп.

Перед возвращением моих родителей Люда убежала домой.

То, что я подавала на стол в широких тарелках, отлично пахло, имело прозрачный бульон и вкусную наполненность.

— Ничего не понимаю, — мама склонилась ниже к тарелке и потянула носом, изучая запахи супа. — Вроде фасоль должна быть, но я ее не вижу.

— Как, не видишь? — опешила я. — Я бросала.

— Где же она?

Фасоли в супе не было.

— Не беда, — уплетая мое варево, рассуждал папа. — Все очень вкусно.

— Да-а! — поддержала его мама. — Я рада, что из нашей дочери растет хорошая кулинарка. — И, обращаясь ко мне, спросила: — Как тебе удалось добиться такого вкуса?

Поощренная похвалой, я начала подробно и добросовестно рассказывать о варке супа.

— И Люда все время была возле тебя?

— Да. Она теперь по-другому завязывает «конский хвост»!

— А ты все собирала и собирала пену?

— Знаешь, мама, ее так много получается при варке свинины. Гораздо больше, чем от курятины.

— Да? А может, то была не пена?

— Пена! — заверила я. — Такая густая, коричневая и образовывалась большими хлопьями, как ты и предупреждала.

— Куда, говоришь, ты ее собирала?

— Да вот, — показала я на миску, стоящую под диваном. — Приготовила для Барсика.

В миске темнела масса так и не осевшей пены.

— Странно, — протянула я озадаченным тоном. — Эта пена еще и оседает хуже, чем куриная.

Родители разом взорвались смехом. Они смеялись долго и раскатисто, а я чинно сидела и ждала разъяснений. В их смехе не было ничего обидного для меня, я чувствовала это. Просто, им было легко и беззаботно, и еще им понравилось приключение с моим супом.

Ковырнув ложкой содержимое миски, я обнаружила там недостающую в супе фасоль.

— Как же так получилось? — захлопала я мнимыми ресницами.

— Пена! — смеялась мама. — Ой, умру...

— Пена? — переспросила я.

— Я забыла сказать тебе, что фасоль при вскипании поднимается на поверхность, в отличие от других овощей.

— Но она же была...

— ...темной? Это потому что фасоль цветная, коричневая, — все еще содрогаясь от смеха, сказала мама.

Конечно, я рассказала о своем супе Люде.

— Суп имени Марио Ланца, — вдохновенно произнесла она, насмехаясь надо мной.

— Неплохо звучит, да? — сказала я.

Однажды я тоже всласть посмеялась над ней. Только это уже другая история.

***

Однажды я тоже всласть посмеялась над Людой.

Если вам выпадало наблюдать, как моются кошки, как ощипывают перышки воробьи или, еще лучше, скворцы, вы согласитесь, что это завораживает. Однажды я попала в дом, в живом уголке которого жили хомяки, и наблюдала, как хомячиха вычесывала детенышей. При всей нелюбви к грызунам, зрелище это удерживало мой взгляд. К той же категории детей природы пока еще относились и мы с Людой. Ее старший брат Николай называл ее Читой, имея для этого некоторое основание.

Я уже упоминала, что смотреть, как она изучает себя перед зеркалом, как неосознанно нарабатывает индивидуальную палитру движений, было привычным для меня зрелищем и необходимыми для нее упражнениями, ибо наличие зрителя, которому доверяешь, стимулирует творческий процесс, и он расцветает по ходу действия совершенно непроизвольно.

Втайне мы мечтали стать актрисами. У нее было намного больше шансов осуществить свою мечту — она обладала уникальным голосом и яркой, выразительной внешностью. Что касается меня, то отсутствие данных к пению — доступное моему пониманию ее преимущество — делало меня едва ли не закомплексованной. Но кому запретишь мечтать втайне?

Зато у меня был талант перевоплощения. Пообщавшись с новым человеком раз-второй, я начинала повторять интонации его голоса, жесты и мимику. Уместнее сказать «ее», потому что мужское своеобразие, если я и замечала, нравилось мне, да и только. Женщин же я процеживала сквозь себя, аккумулируя богатство их внешних проявлений.

В этом смысле я, может быть, была более Читой, чем моя подружка, но, во-первых, у меня не было ироничного старшего брата, а во-вторых, до поры до времени я оставалась замухрышкой, которую окружающие почти не замечали. Истинно, шарм — женское свойство, в соответствии с этим оно у меня и проявилось тогда, когда я стала женщиной.

— Вы чувствуете, что вы — не такая, как все? — иногда спрашивают у меня теперь.

Я отдаю себе отчет, что я, правда, не совсем такая, как все, хоть и не уникальна в своей странноватости. Просто я занята другими, отличными от обыденных, хлопотами, ибо не все пишут стихи, книги и истории о своих земляках, не все изучают их родословные и стремятся оставить о них воспоминания. И многое другое в том же роде.

— Нет, — в этих случаях говорю я. — Потому, что я привыкла к себе.

В моих словах нет ни капельки лукавства или кокетства. Все самоощущения пришли ко мне из детства, а там у меня были более яркие подруги, и это не позволяло мне выделяться на их фоне.

И все же, согласитесь, мечта — это нечто действенное, это не образ, а процесс, в котором ты принимаешь участие. Так и я, иногда лицедействовала по наитию.

Устав от литературных упражнений, которыми я занималась с детства, от брожения по саду, от пощипывания то слив, то винограда, я прибегала к Люде и, конечно, усаживалась перед зеркалом, отлично зная, чем себя занять. Густота моих волос не поражала воображение. Правда, они интенсивно завивались от природы, но в сочетании с мягкостью давали не крупные и тугие локоны, обрамляющие лицо, а свисали вокруг него прядями, похожими на потерявшие упругость пружины. Волосы были ни длинны, ни коротки. Мама стричь их не разрешала в надежде, что они станут длиннее. Косички если и не уродовали меня, то и красоты не добавляли, «конский хвост» — модная тогда девчоночья прическа — «не стоял». И я, втихую обчекрыжив отчаянную челку, которая тут же образовала на верхней границе лба закрученные висюльки, носила их свободно зачесанными на косой пробор.

И все равно мои волосы умудрялись досаждать мне. Каждый день после сна они завивались по-другому, торчали в разные стороны, выставляя наружу ершащиеся концы, чего я терпеть не могла. Я увлажняла их, пытаясь слегка распрямить и зачесать приемлемым образом. Это удавалось, хотя и с трудом, ведь ни щипцов для горячей завивки, ни бигуди мы тогда не знали, обходились расческой да собственным кулачком, на который я приловчилась начесывать запутанные пряди, приводя их в порядок.

В школе мои трудности с волосами не понимались. Не понимались каждым по-разному: мальчишки меня не замечали, девочкам — в связи с таким отношением ко мне мальчиков — было все равно, а учителей они злили.

— Николенко, ты сегодня снова с новой прической? — осуждающе констатировала биологичка Раиса Валериевна, наша соседка по улице. — Когда ты прекратишь выделываться, ей-богу!

Обычно я отмалчивалась, но обиду за непонимание помнила долго.

Следовательно, экспериментировать перед зеркалом с прической не приходилось, ибо ее автором была не я, а моя упрямая природа. Я лишь пыталась вообразить, что будет, если поднять волосы с затылка, для чего запускала руки под нижние пряди и приподнимала их над плечами до уровня макушки. Взору открывался трогательный овал лица, особенно милый уморительной беззащитностью линий, шедших от ушей до чуть удлиненного подбородка. На боковых и нижних краях щек серебрилась больше ничем не проявляющаяся растительность. Мои щеки были похожи на молодые листья каштана, разве что цвет имели матово-персиковый и были более упруги.

Каким-то совсем другим становился рот, губы — верхняя поджата, а нижняя слегка вывернута — застывали в мимике завуалированного неприятия. Шея, не очень длинная, но тонкая, не вызывала претензий. Хорошо развитыми угловатыми плечами можно было бы гордиться, если бы я это понимала. Но, к сожалению, тогда мне нравились не прямые плечи, а покатые, как у Пушкинских красавиц. Фу, какая бяка это для меня теперь! Итак, я несказанно сочувствовала себе по поводу плеч, казалось, они проигрывают, контрастируя с шеей, пугливо прячущейся в ключицы, и это заставляло меня поспешно опускать волосы, словно это была спасительная завеса, за которой ютилась угловатость созревания.

Что еще? На меня смотрели — о, горе! — светлые глаза, невыразительность которых непременно надо было укрывать от стороннего взора. Серо-зеленые в коричневую крапинку, они иногда казались желтыми, а иногда — цвета молодой зелени, в зависимости от моего настроения. Но ни то, ни другое не спасало от необходимости не смотреть на собеседника, чтобы не выдавать ему столь странный цвет. Учителя, особенно женщины, за это не любили меня, приписывая черт знает, какое кокетство.

— Перестань стрелять глазами и смотри на меня спокойно! — требовала Татьяна Николаевна, учительница математики, если я шалила на переменах. — С тобой учитель разговаривает, а не мальчики щекочут по углам.

Это была, конечно, гадость, причем гадость вдвойне, учитывая, что я ее не заслуживала. Пару раз Татьяна Николаевна попыталась поставить мне заниженную оценку, но из этого ничего не вышло. Наши диалоги на уроках, когда она вызывала меня к доске, превращались в поединки, за которыми с удовольствием наблюдал весь класс, замирая на время. Кто знает, внимание ли учеников или ее внутренняя порядочность приводили к тому, что она не продолжала корриду бесконечно, а спокойно ставила пятерку и при этом не куксилась от негодования. Я лично отдаю предпочтение второму объяснению. Я любила Татьяну Николаевну как учителя, она прекрасно знала предмет и была талантливым методистом, а это дорогого стоит. За это можно было снести не только раздражение и хамство. Нельзя же от одного человека требовать всего сразу. Большинство наших учителей были милыми людьми, но и только, в остальном же — бездарными и безликими. Я позабыла их имена. Со временем Татьяна Николаевна стала относиться ко мне ровно и доброжелательно. Как это случилось, неважно. Это другая история, а я вам рассказываю не всю историю моей жизни.

Сидя у Люды перед зеркалом я напрягала язык и подставляла его под нижнюю губу, выдувая изнутри холмик между губой и подбородком, где была природная впадинка, требующая исследования. Но там ничего не оказывалось, кожа была гладкой, без признаков пор, как и на щеках. Повторив прием в отношении уголков губ, я получала тот же результат. Приходило решение измерить длину языка. Это было просто. Если я доставала высунутым и изогнутым вверх языком кончик носа, то у меня все в порядке. Почему-то считалось, что длинный язык — это признак породы. Нет, у меня все было не так, и кончик носа языком я не доставала.

Я брала зеркало в правую руку, отводила ее как можно дальше и принималась изучать свой облик со стороны. Да-а, довольно задиристая внешность, ехидненькая. А что придавало мне такой вид, определить не удавалось. Дело было не в лице, а в его выражении, потому что наш классный руководитель Петр Вакулович, едва войдя в класс, останавливал взгляд на мне и подозрительно присматривался, щуря глаза.

— Садитесь! — гремел он.

А потом, не отрывая от меня взгляд, выяснял с угрозой в голосе:

— Николенко, вы снова со мной не согласны?

— Согласна, — честно заверяла я, понятия не имея, на что он намекает.

Так продолжалось до самого окончания школы. И теперь я иногда пытаюсь порасспросить его, что он тогда имел в виду, да он уже не помнит того — стар стал, глуховат. Да и на что мне это теперь?

Рассматривая свое бледное отражение с чуть наметившимися бровями, жиденькими короткими ресницами, с впалыми щечками, не знавшими румянца и искусительных румян, я даже не огорчалась, я недоумевала: что во мне заводит учителей? Нос — продолговат и умеренно тонкий с четко ограненным кончиком — был хорош. Однако ему не хватало хоть маленькой горбинки, чтобы считаться по-настоящему красивым. И все же нос был моей гордостью. Нежные крылья так славно довершали его скульптурность, как несколько асимметричная нижняя грань переборки сообщала впечатление гармонии, а прозрачный тупой кончик — утонченность всему облику. Ушки. Ушки были маленькими и ладно посаженными близко к голове. Их раковинки мне нравились. Да что толку, если их скрывали распущенные волосы. Да, нос — это серьезно, но даже в сочетании с ушками, хоть бы они и были открытыми, он не может изменить, думала я, общее от меня впечатление.

Естественно, пока я рассматривала себя и размышляла о своей внешности, мы с подружкой без умолку болтали. Пересказать, о чем говорят две девчонки, каждая из которых к тому же занята собой, сложно.

— О, супчик! — могла, например, сказать я. — А я сегодня приготовила родителям блинчики с творогом.

— Хм! — могла скептически хмыкнуть Люда. — Сладкие блинчики на ужин? Не нашла ничего лучшего.

Я провоцировала ее единственно для того, чтобы с садистским удовольствием заметить:

— Так ведь это на дэсэ-эрт, — пробуя на вкус интересное слово.

Люда из желания поупражняться в гордости не спрашивала, что же я приготовила из основных блюд. Да это и неважно было. Главное, что я выпендрилась, а она на этом попалась.

Такие диалоги, сотканные из деталей каждодневья, в которые вплетались новые знания, добытые из книг или оперативного, текущего опыта, заполняли наши встречи, происходящие по сто раз на дню.

— Чем занималась? — тоскливо спрашивала Люда, так как все свободное время я обычно имела в своем распоряжении, а у нее была тьма обязанностей по дому и хозяйству.

— Читала-писала, гуляла в саду, — все школьные годы я вела дневник, в который в основном записывала наблюдения за погодой, за сменой времен года, а также свои впечатления от прочитанных книг, Люда об этом знала.

— Ох-ох-ох! Скажи-ите, какие мы у-умные, — а я не обращала внимания ни на ее дурашливый тон, ни на слова. Ей хотелось поумнеть за мой счет, а мне это было не трудно устроить.

— Франциско Гойя, «Обнаженная Маха», — невозмутимо произносила я.

По родовой привычке я поднимала вверх указательный палец, подчеркивая особое значение сказанного. Только, в связи с тем, что правая рука была занята зеркалом, вверх взмывал палец левой руки, при этом взыскательно рассматриваемый мною со всех сторон. Затем мое внимание вновь привлекало отражение в зеркале.

Я пробовала морщить лоб, хмурить брови, смотреть косо из-под ресниц, собирала губы дудочкой или растягивала их в клоунской улыбке. Я изучала свое лицо дотошно и требовательно, ведь мне с ним предстояло прожить всю жизнь, и я хотела знать, как оно выглядит в состояниях радости и горя, удивления или досады.

Пока я открывала в себе новые черты, Люда приготовила бульон, отварила в нем картофель и теперь намеревалась добавить туда вермишель. Она высыпала порцию вермишели, которая оказалась в пачке последней, в небольшую миску и залила ее теплой водой. Сосредоточенно наблюдая за моими упражнениями, она мешала мокрую вермишель ложкой.

— Что ты делаешь? — наконец заметила я алогичность ее действий.

— Вермишель мою.

— Зачем?

— А ты что, бросаешь ее в суп грязной? — отпарировала она с ехидной насмешливостью, не нарочитой, а свойственной ее тону.

— Ха-ха-ха! — я отставила зеркало и отдалась стихии смеха.

Я качалась на стуле, поднимая к подбородку ноги, согнутые в коленях, затем расправляла их, удерживая на весу и разводя в разные стороны, потом чертила ими восьмерки и делала «ножницы»: ноги были мерилом смешного, а вовсе не раскаты смеха, всегда глуховатого у меня.

Целую секунду Люда оторопело смотрела на меня, не соображая, в чем ее оплошность. А, поняв наконец, намеренно усугубила ситуацию: зачерпнула ложкой раскисшую вермишель, медленно подняла ее над миской и принялась тщательно обнюхивать, кривясь и морщась, приоткрыв рот и с гримасой отвращения высунув кончик языка.

— Суп имени… имени, — пыталась сказать я через икоту и спазмы хохота, —Франциско Гойя.

— А так вообще ничего супчик, да? — невозмутимо подытожила моя подружка.

3. Последние шалости

О, благородные кони!

Были у меня и другие подруги, не из такой дальней поры, как Люда.

Параллельно большаку, который, распластавшись по земле, почти повторял извивы Осокоревки, чуть выше ее правого берега шла еще одна улица — без названия. В том ее конце, где она упиралась в наш Баранивский ставок, выстроили дом родители Любы Сулимы. От нашего дома это метров триста, не больше.

Фамилия Сулима так же распространена в Славгороде, как и Бараненко, Тищенко или Ермак. Все это были разросшиеся роды, с незапамятных времен поселившиеся тут. Самые древние представители этих родов, которых нам посчастливилось застать в живых — можно сказать, наши прапрадеды и прапрабабушки, — имели родственность третьей и четвертой степени, и поддерживали ее, признавали по всем правилам. А их потомки из нашего поколения уже считались однофамильцами, хотя бы потому что у такой степени родства не было своего названия — растаяло это родство среди людей, влилось в общую массу русского народа, как наша Осокоревка вливается в Днепр, пробежав под небесами, от своего истока и до дельты, всего около шестнадцати километров. У каждого из них была, конечно, своя ближняя родня.

Семья же, поселившаяся недалеко от нас, держалась особняком и от ближней и тем более от дальней родни — не зря, видать, и поселилась у самой кромки села, на выгоне, словно подчеркивая для людей свою внутреннюю диковатую, даже жутковатую,суть. Я не помню ни местных легенд, ни слухов, связанных с нею, как обычно бывает, а может, таковых и не было, и опасаюсь стать их провозвестником. Правда, страхи мои больше теоретические, практически же они напрасны — провозвещать уже некому, так давно это было, что их в Славгороде уже и не помнит никто.

Известно, что эти великие труженики: низенький, щуплый, слегка кривоногий дядя Павел и его жена тетя Вера, красавица, невероятно терпеливая по характеру, — родились в Славгороде. Знали они друг друга в детстве или нет, теперь уж спросить не у кого, но сблизиться им довелось при горьких обстоятельствах — в рабстве, случившемся вдалеке от родных мест, во вражьем краю, куда их еще подростками угнали немецкие варвары. Как они там выживали, поддерживая друг друга, что их связало навек и замкнуло уста от любых рассказов об этом времени — это осталось тайной. Домой они вернулись уже вместе — от всех отчужденные, молчаливые, замкнутые. А вскоре поженились, и отошли окончательно от всех, кто был им отцом-матерью или братом-сестрой, как-то косвенно этим виня их в своем искалеченном детстве, поруганном отрочестве, хмуром рассвете молодости. Они словно таились, чтобы никто не увидел, не догадался об их изуродованных тяжкими впечатлениями душах.

Их первый ребенок — дочь Люба — была моей ровесницей. Кроме нее в семье дяди Павла и тети Веры родились еще два сына с небольшой разницей в годах.

С Любой мы ходили в один класс, но первые четыре года я ее вообще не помню. Внешне она была обыкновенной и училась без особенных успехов. Низкая успеваемость в приобретении знаний у нее замещалась шалостями, как и случается по всем канонам детской психологии — должен же ребенок чем-то выделять себя из остальных! Но Люба шалила, как дышала: почти все время, и так, что это никому не мешало. Возможно, поэтому эта ее черта не вызывала во мне эмоций, этих кирпичиков, из которых выстраиваются воспоминания.

Разве что одно впечатление брезжит в памяти: она долго оставалась очень меленькой и была невероятно быстрой в движениях. Именно эти ее особенности в конце концов и привели к событию, после которого Люба для меня лично из вращающегося облачка превратилась в человечка. Случилось это в первых числах сентября 1959 года, когда мы только что начали заниматься в пятом классе.

Прежде чем рассказать о самом событии, следует немного обрисовать место, где оно произошло.

Начну, возможно, повторяясь, с того, что наша школа располагалась в двух зданиях — одноэтажном с четырьмя комнатами для занятий и двухэтажном с шестью комнатами. Одноэтажный корпус мы называли Красной школой, причем по двум причинам: и потому что там располагался кабинет директора, и потому что там был более просторный двор и в нем проводились все общешкольные торжественные линейки. Но была у Красной школы еще одна исключительность: она находилась почти в тупике стежек и дорог и с точки зрения безопасности являла собой идеальное место для более подвижных и менее осторожных детей начальных классов, которые стремились размяться в движении во время перемен. Тут им, ошалело вырывающимся на улицу с уроков и носящимся стремглав все пять-десять минут отдыха, ничто не мешало и не угрожало. Вот тут мы и провели первые четыре года своей школьной жизни.

Но теперь мы распрощались с Красной школой и перешли заниматься в Двухэтажную школу, где наш класс располагался на первом этаже в угловой восточной комнате.

Двухэтажная школа — напомню, что это было здание бывшей синагоги, — тоже имела удобное расположение по месту и даже довольно просторный двор с травкой и небольшим сквером. Но главная спортивно-оздоровительная территория располагалась за пределами двора, на обширной площади перед воротами. Здесь, вдоль забора, обозначенного штакетником и аккуратным живоплотом из подстриженной кустарниковой робинии, стояли бум, турник и качающийся деревянный шест, закрепленный где-то вверху, по которому мы лазили вверх и съезжали вниз и на котором просто качались. Я не знаю, как точно назывался этот снаряд. Чуть дальше от них, параллельно забору, проходила дорога, собственно она представляла собой подъезд к этому зданию со стороны центральной площади села. Возможно, когда-то дорога была тупиковой, заканчивалась у ворот здания, но теперь она пересекала наши владения и в виде переулка выходила на следующую улицу. А еще дальше от ворот школы, за этой дорогой, располагались наши спортивные поля: волейбольное, баскетбольное и даже футбольное — последнее в уменьшенном масштабе.

Конечно, нам напоминали, что мы уже стали постарше, учимся в средних классах, где преподается много сложных предметов разными учителями, и должны быть степеннее, вести себя сдержанно и подавать пример малышам. Нам даже в классные руководители определили мужчину — Пивакова Александра Григорьевича, неулыбчивого, немого язвительного человека, строгого в общении. Но шли только первые дни новой жизни, и мы не успели отвыкнуть от беготни, шалостей и не привыкли думать о новых предметах. Малыши, которым нужен был наш пример, остались в Красной школе, а тут мы снова были самыми младшими. Короче, мы пока еще ни в чем не изменились. На каждой перемене мы все так же, словно пчелиный рой, вылетали на улицу и затевали догонялки.

Так было и в тот раз, о котором я хочу рассказать.

После первого урока прозвенел звонок на перемену, и ученики, толкаясь в дверях, устремились на улицу. Как раз в это время на дорогу, проходящую вдоль школы, выткнулась пароконная телега, направляющаяся из переулка в сторону больницы. Та внезапность и стремительность, с которой ученики возникли на ее пути, шумной гурьбой вывалившись из школьных ворот, тот ор и галдеж, которые они там учинили, наверное, превзошли мыслимые пределы, и кони испугались. Ошарашенные неожиданностью, они даже остановились, затем заржали, встали на дыбы, и вдруг рванули с места и понесли. Конечно, за криками школьников их ржания никто и не услышал. Да и то, что кони безумно ринулись прямо на кучу мечущихся тел, сами дети, занятые играми друг с другом, заметить не могли. Я в числе более спокойных учеников стояла у школьных ворот и видела эту картину со стороны. Кажется мне, что рядом даже были учителя. Но все случилось просто молниеносно, и выполнить какие-то осмысленные действия не представлялось возможным. Только возница вмиг подхватился на ноги и пытался натянуть вожжи так, чтобы остановить лошадей. При этом он кричал детям, чтобы они разбегались.

— Уходи! — слышу и сейчас я его зычный голос. — Кони понесли! Уходи!

Жилы на руках и шее возницы вздулись, и, казалось, начали трещать и рваться, его искривленный в нечеловеческом крике рот можно было лепить в глине, резать в камне, как образ отчаянного самообладания в последней попытке спасти положение. Но толку от усилий, что он предпринимал, не было. Кони только с большим напряжением выворачивали шеи набок, храпели и фыркали, но не сбавляли скорость.

Сложность ситуации заключалась в том, что свернуть вознице было некуда: справа от него был ряд спортивных снарядов, врытых в землю, а за ними шел двойной забор со штакетником и живоплотом; а слева кругом бегали школьники. Оставалось одно: остановить лошадей. Но на это требовалась хотя бы достаточная дистанция. А тут до скопления детей оставалось каких-то двадцать-тридцать метров.

— Тпрууу! Спокойно, милые! — обращался к своим верным служителям ездовой, но они его тоже не слышали.

На коней не только страшно, но и жалко было смотреть. Невероятно изогнувшись от натянутых ремней, рвущих им брылы удилами, вывернув головы в стороны, они мчались, не видя дороги, от чего их испуг только усиливался. Наполненные паникой, округлившиеся их глазищи к тому же дико косили в попытке выровнять взгляд и видеть, куда ступают ноги. Глаза были неописуемо страшные — не кровью жизни наполненные, а синью смерти; искаженные не жаждой спасения, а мукой агонии. А во взгляде сквозили паника и обреченность.

К счастью, возница оказался опытным, и не потерял самообладания. Он тут же сообразил, что с помощью имеющихся у него средств управления остановить коней не удастся, вместо этого им надо оставить возможность ориентироваться по местности, видеть пространство впереди себя. И он чуток попустил вожжи. Как бы ни были охвачены кони страхом, но они не замедлили уловить эту толику свободы, и, кажется, даже вздохнули. Кони выпрямили шеи и подняли их выше, стараясь фыркать мокрым воздухом, вырывающимся из ноздрей, поверх толпы, скучившейся на их пути. Из глаз коней ушла синева, и они наполнились розовой прозрачной слезой, живой и дрожащей.

Еще бы чуток пространства, метров бы двадцать, и умные кони сами остановились бы. Но не было этих метров. А была орава ни о чем не подозревающих, радующихся возможности порезвиться детей.

Конечно, мы, кто стоял в стороне, перекашивая рты, тоже кричали, махали руками, куда-то показывали. Но главную спасительную вещь, кроме самих лошадей, сделала, конечно, земля: от топота ног и от грохотания телеги она задрожала, передавая ту дрожь по ближайшей поверхности, и взвихрилась неимоверной пылью, разбросала во все стороны брызги мелких камней. Всеми этими явлениями земля посылала зазевавшимся детям сигнал тревоги, впрыскивала в них остуду. И словно случился порыв ветра, от которого дети очнулись.

Многие успели убежать из опасной зоны. А на остальных налетели кони. Но что это были за чудные кони! Несясь во всю прыть, как мастерски лавировали они, как умело двигались, спасая детей! Одного выбросили с дороги головой, другому поддали под зад вынесенной вперед ногой, третьего лягнули задней ногой и отшвырнули подальше, четвертого столкнули с дороги крупом, и так далее. Этому можно только удивляться, но не пытаться передать словами. Кони идеально расчищали себе дорогу среди мешанины маленьких человечков, практически никому из них не повредив.

Только Люба осталась под их ногами. И кони ничего изменить не могли. Ее сбили с ног во время игры, и она уже не успевала подняться.

— Лежать!!! — нечеловечески закричал ездовой, и Люба прижалась к земле. — Не шевелись!!!

Она лежала на спине, поджав ноги, чтобы закрыть живот, и защищая руками грудь. Только лицо оставалось открытым, сверкая широко распахнутыми глазами. А кони уже были над ней. И то ли они немного успокоились, после того как удила перестали чрезмерно впиваться в их рты и гнуть им шеи, то ли есть в лошадях божий дух, человеколюбивый, не знаю. Но, оказавшись над Любой, они уже не бежали, как прежде — они словно танцевали, поднимая и опуская ноги так, чтобы под копытом не оказалась поверженная девочка. Только раз какой-то из лошаденок не удалось сманеврировать, и она, оттолкнувшись от земли и поднимая ногу, черкнула по Любиной верхней губе.

Метров через несколько кони остановились. Бедный возница, чувствующий невольную вину свою, попытался на руках отнести Любу в больницу.

— Я сама дойду, — произнесла Люба, после чего свидетели этой драмы заулыбались: раз человек мыслит и говорит, значит, он жив!

— Кони понесли, — оправдывался ездовой, не зная, куда деть огрубевшие в работе руки.

— Вы не виноваты, — Люба взяла мужчину за руку: — Пойдемте, вам тоже нужна помощь.

Так я их и запомнила: крошечную девочку с огромными бантами в тоненьких косичках и тщедушного мужичка в измятом простом пиджаке и брюках, заправленных в кирзаки. Прижавшись боками, дрожа от перенесенного напряжения, что было видно даже по их спинам, они бережно вели друг друга в больницу, поддерживая руками. Учителя шли сзади, не решаясь нарушать единение этих двух людей, в страшную минуту, словно ставших одним организмом, которые проявили не только волю к жизни, взаимопонимание, но и мужество.

В больнице Любу долго не задержали, уже назавтра она пришла на уроки с зашитой верхней губой, немного вялая от перенесенного испуга, личико ее покрывало несколько синих пятен от ушибов. Казалось бы, все обошлось.

Но ничто не проходит бесследно. Позже Любе отольется этот страх. Да и я вот уже свыше половины века помню о нем.

Впрочем, как помню с тех пор и о благородстве и уме лошадей, их преданности человеку. И горжусь, что символом поэтического вдохновения, этого высокого и чистого состояния души, стал именно Пегас, конь — настоящее чудо природы с крылатой душой.

Да что там вдохновение, если образом самого целомудрия стал единорог — конь с рогом, выходящим изо лба! Нематериальную суть лошадей, нравственность, заложенную в их инстинкты, давно заметили и оценили люди, не зря и опоэтизировали их. Изображение единорога используется даже в геральдике, где олицетворяет осторожность, осмотрительность, благоразумие, чистоту, непорочность, строгость, суровость нравов.

В христианстве рог единорога является символом божественного единства, духовной власти и благородства, в связи с чем единорог стал образом Христа.

О многом говорит и то, что в искусстве древних возник образ кентавра — коня с человеческим торсом и головой. Не зря это. Для меня кентавр не столько фигура силы и смелости человека, сколько ума и ловкости лошади. А еще образ кентавра указывает на родство, гармоничное сочетание человека с конем. Тут уместно вспомнить о Буцефале — коне Александра Македонского, Морсильо — лошади конкистадора Эрнана Кортеса, маленьком жеребце Маренго — любимце Наполеона, даже о легендарном Росинанте — литературном творении Сервантеса.

Да и в нашей повседневной жизни кони продолжают совершать подвиги, чем не всегда может похвастаться человек. Например, во время лошадиных боев в честь празднования Юаньсяо — праздника Фонарей, проходивших 19 февраля 2011 года, в уезде Жуншуй провинции Гуанси участвующая в боях лошадь спасла жизнь человеку.

В пылу сражения один из зрителей потерял осторожность и стал падать прямо под копыта сражающихся животных. Это заметила защищающаяся лошадь. Рискуя быть пораженной, она закрыла собой человека, зубами схватила его за одежду и аккуратно опустила на землю в безопасное место. Только после этого перескочила через него, уходя от преследования соперницы, и продолжила сражаться дальше. 

Эх, людям бы поучиться мудрости и благородству у лошадей, тогда бы они не устраивали бои животных!

Победитель пиявок

В лето после седьмого класса, когда Любина семья переехала жить во вновь выстроенный дом и Люба стала почти моей соседкой, мы подружились, в основном благодаря ей. Она легко осваивала новую территорию, и не только перезнакомилась с мальчишками нашей округи, но и меня познакомила с ними. Я ведь, в сущности, была домашним, малообщительным ребенком, и не знала улицы, ее законов и героев. К тому же, в низ улицы, туда, где веселая Осокоревка питала водами вольготно разлившийся пруд, мои интересы не устремлялись, и та часть света оставалась для меня землей неизвестной.

Теперь я ее осваивала вместе с Любой Сулимой, оказавшейся бойкой заводилой и непоседой. Ватага голопузых ребят, возглавляемая ею, и я вместе с ними, изучала берега ставка, построенного когда-то моим дедушкой Яковом. Противоположный от нас левый берег был пологий, поросший низким тысячелистником, спорышом и ежевикой, колючий и манящий, мы бегали туда полакомиться ягодами. Правый же, наш берег, отличался обрывистыми глинищами, где мы упражнялись в скалолазании, и выгоревшей травой на прилежащей к глинищам толоке, густо усеянной гусиным пометом и пухом. Не обходили мы вниманием и дамбу с жерлом дренажа, маняще зияющем в ее толще над самой гладью воды. Ну конечно, мы соревновались, кто быстрее нырнет в трубу со стороны пруда и вынырнет с другой стороны дамбы. Там она почти сражу же обрывом уходила в довольно широкое и глубокое ущелье, поросшее камышом и очеретом. «Мы» не значит «я». Я на эти подвиги не решалась, боялась воды, высоты и любого физического риска. К тому же я не умела плавать.

Дно пруда струилось родниками, поэтому из него вытекало гораздо больше воды, чем вливалось Осокоревкой. В связи с этим места за дамбой были мало что обрывистые, скалистые и дикие, но еще кое-где и заболоченные — темные и таинственные. А обильная вода шумно преодолевала каменные завалы этого ущелья по пути к Днепру и своим шумом добавляла ему пустынности и таинственности. Откуда взялись здесь многотонные гранитные глыбы, неизвестно. По правому берегу ущелья высилась местная Каменка, уже порядком присевшая, но еще не утратившая нездешней красоты. Можно предположить, что камни были останками древней морены.

Под водой вокруг этих камней, покрытых слизким слоем водорослей, водились раки, отчаянно сопротивлявшиеся нашим покушениям на них. Иногда лов удавался, и мы разводили костер и запекали в нем свою добычу. Впрочем, особой жадности никто не проявлял. Однажды насытившись азартом и испробовав плоды охотничьих успехов, мы на том и покончили: ни для еды, ни ради спорта раков больше не изводили.

Как-то к моей левой ноге там прицепилась пиявка — темная нить, на глазах утолщающаяся. Я попыталась ее встряхнуть, затем оторвать, но мне это не удавалось. Голое тело паразита оказалось сотканным из сильных мышц, делавших его твердым как камень. Возня с пиявкой затягивалась, страх и омерзение во мне росли и вскоре переплавились в панику. Крича и подпрыгивая, я встряхивала ногой, пытаясь отбросить от себя мерзкую тварь, хотя уже не верила, что это возможно.

Тут только ко мне подбежал Леня Ошкулов, сын нашей учительницы по домоводству, и деловито пописал на пиявку. Она моментально отвалилась, и я была спасена, хотя и удивлена самим методом спасения.

— Не знала, что надо делать? — Спросил Леня.

— Не знала.

— Эх ты — Нога, два ухи! Учись жить, — важно научал меня он, поправляя свои одежки.

Меня еще долго била мелкая дрожь, а вечером болела и кружилась Нога. Больше я за дамбу не ходила.

Прошло сорок лет. И вот приехала съемочная группа делать обо мне телевизионный фильм. Режиссер с оператором долго выбирали место для съемки нашей беседы, и из всех живописных уголков Славгорода выбрали именно этот — ущелье за дамбой. Мы сидели у самой кромки мелководья, все так же поросшего тростниками, правда, не с правой, а с левой его стороны, более пологой, и я от волнения забывала украинские слова и допускала ошибки в речи. Мне мерещилась проклятая пиявка. Но разве я могла признаться в этом?

То лето, омраченное пиявкой, мне больше ничем не запомнилось.

Бунт против мужчин

И все же следует отметить, что я ближе узнала Любину семью, ее родителей, что расширило мои представления о жизни. Оказалось, родители — не всегда самые добрые и любящие люди, а если это и не правильное утверждение, то, значит, родительская любовь не всегда такова, какой я ее представляла.

Любин отец, дядя Павел, был необычайно суровым, жестоким человеком. С женой он кое-как ладил, а вот детей не любил, истязал их, вел себя как садист. За свои шалости Люба постоянно ходила в синяках и кровоподтеках от зверских побоев, а черные пятна на коленях вообще никогда не исчезали — отец регулярно ставил ее в угол на колени, посыпав пол кукурузными зернами, перемешанными с солью. Мальчишкам тоже доставалось.

Такое его отношение рождало у детей протест, бунт. Из чувства протеста они частенько шалили сверх меры, а иногда совершали и более тяжкие проступки, пытаясь отомстить отцу, например, подсыпали ему в еду касторку или снотворное. Им попадало еще пуще, но сломить их не удавалось.

Чрезмерная строгость отца не принесла желаемых результатов. Люба, кое-как окончив восемь классов, уехала из дому и больше никогда туда не возвращалась. Владимир, старший из братьев, тоже рано бросил учебу и пошел работать на завод. После службы в армии он женился, построил свой дом, дал жизнь двум детям. Но что-то уже было сломлено в нем домашним тираном, что-то мешало почувствовать настоящую радость от жизни. Однажды утром, после крепкой выпивки, ему стало плохо, и он умер, прожив немногим более сорока лет.

Почти в том же возрасте умер и Николай, другой брат Любы. Похмельный синдром. Была ли у него семья, я не помню.

Сам дядя Павел ненадолго пережил сыновей. Он разбился, упав с чердака собственного дома. Тете Вере Бог послал немного отдохнуть перед смертью от беспощадного мужа и нескладных судеб сыновей. Впрочем, настоящего милосердия Бог к ней не проявил, ниспослав умереть в одиночестве от перитонита, случившегося в результате прободной язвы желудка. Упокоившуюся, ее не сразу обнаружили. Почти вся эта семья спит вечным сном рядом с моим отцом.

Несчастья, уготованные этой семье, уже распластались над ней, испуская миазмы, улавливаемые натурами нервными, какой была я. В их доме мне всегда казалось темно и душно. Пожалуй, если бы спросили тогда, что мне мерещится там, я бы предрекла что-нибудь очень похожее на то, что позже произошло на самом деле. Но меня не спрашивали, а я противодействовала натиску темных сил тем, что стала ходить к Любе реже, чаще приглашала ее к себе.

В восьмом классе мы уже сидели за одной партой. Мне этого не то чтобы хотелось, просто я уступила просьбам своей несчастной подруги — ей-то со мной было хорошо. Люба продолжала шалить. Я знала, что она была егозой, изобретательной на выходки, и предполагала, что мне это будет мешать. Так оно и оказалось.

Учителя географии — Ятченко Михаила Моисеевича — задаваку и красавца, одержимого нарциссизмом, она невзлюбила, и когда он приходил на урок в безукоризненном белом костюме, подкладывала ему на стул пластилиновые шарики, начиненные чернилами. Технология их изготовления осталась ее ноу-хау.

Учителю английского языка по кличке Пэн она подкладывала кнопки остриями вверх. Этот мерзавец и скрытый педофил позволял себе возмутительные вещи. Прямо на уроках он поглаживал девочек по спинам, нажимая при этом на пуговицы лифчиков, выпирающих под одеждами. Люба повела с ним борьбу. Так как английский язык она не слушала, не знала и знать не хотела, то развлекала себя тем, что следила за перемещениями Пэна между партами, за движениями его рук и за отчаянной беспомощностью пригвожденных к партам девчонок, чьи пуговицы в это время занимали его воображение. Как только Пэн распускал руки, она начинала действовать — надувала шарики с пищалками и отпускала их, не завязывая. Шарики начинали кружить над учениками и пищать. Дети вообще всегда хорошо понимают друг друга и умеют поддержать исполнение замысла, который им понравился. Вот и тогда на наших уроках английского языка кто-нибудь непременно прокалывал пролетающий шарик, и тот взрывался с оглушительным хлестким звуком.

Сначала эти эскапады принимались за совпадения, но мало-помалу ученикам открылась истинная цель Любиных усилий, и на следующем уроке английского языка вместе со звуками шарика раздавался хохот тридцати человек. Пэн наконец тоже понял, что он разоблачен и осмеян и если он будет продолжать свои безобразия, то борьба с ним не прекратится, а усилится. Он, возможно, не исправился в полном смысле, но в нашем классе больше к девочкам не приставал.

Учительниц Люба не трогала.

Терпение мужчин кончилось тогда, когда на спине у Пивакова Александра Григорьевича, нашего классного руководителя, который вел у нас уроки истории, появился плакат: «Сам дурак». Трудно сказать, что побудило Любу это сделать, что послужило причиной. Александр Григорьевич был безобидным, добросовестным учителем, правда, бесстрастным и скучноватым, что совсем не свидетельствовало о чем-то плохом.

Против Любы повели войну, поставили вопрос об ее исключении из школы. Она даже неделю или две не посещала уроки. Но затем все уладилось с учетом того, что восьмой класс был выпускным. С Любы взяли слово, что в девятый класс она не придет. Наконец, разразился скандал и у нее дома, почему-то с большим опозданием.

Любе досталось серьезно, и на этот раз неприятности не кончились синяками — она пережила что-то страшное, о чем никому не говорила, но что ударило по ее нервной системе и рикошетом по сердцу. В тяжелом состоянии девочку доставили в больничный стационар, где она пролечилась до конца учебного года. Болезнь была не только затяжной, но и тяжелой. Левая рука у Любы опухла или отекла и потеряла чувствительность. Посиневшая кисть производила ужасающее впечатление несуразностью сочетания с живым и резвым подростком.

Постепенно отечность сошла, но рука еще долго висела плетью, оставаясь безжизненной. Когда мне сказали, что для восстановления движений руку нужно разрабатывать с помощью специальных упражнений, я принесла Любе шарик для большого тенниса, и это оказалось кстати. Потом у нее появились резиновые кольца и другие приспособления.

Эта история не самым приятным образом отразилась и на мне. Как я упоминала, Александр Григорьевич был нашим классным руководителем, и именно он писал нам характеристики по окончании неполной средней школы. Также от него зависело, кто будет принят в старшие классы, ибо рекомендации по приему в девятый класс тоже выдавал он. Все характеристики и рекомендации были зачитаны нам на воспитательном часе. Видимо, перед этим они обсуждались и на педсовете школы. Но авторитет классного руководителя оставался непререкаемым, и его слово решало дело. От Любиной выходки подозрения пали и на меня, ведь мы сидели за одной партой. Возможно, Александр Григорьевич подумал, что это я научила Любу дурной шутке, не знаю. Но он написал в моей характеристике что-то критическое, не совсем приятное, типа того, что я неправильно реагирую за замечания. Деталей я не помню, знаю, что у меня это вызвало недоумение и обиду. Конечно, меня рекомендовали для учебы в старших классах. При том, что я за все время учебы в школе едва ли получила десяток четверок, даже речи быть не могло о чем-то другом, но… что было, то было.

А теперь... Теперь Александр Григорьевич и его жена спят рядом с моей мамой, и за их могилками никто кроме меня не смотрит.

Выпускные экзамены Люба не сдавала — ей нельзя было волноваться. Учителя пожалели девчонку и дружно поставили ей тройки по всем предметам. Она была на вершине счастья!

Люба окончила ПТУ и всю жизнь проработала штукатуром на больших стройках. С мужем ей, кажется, повезло, а вот сын вырос наркоманом и рано ушел из жизни.

Но тогда только начиналось наше второе совместное лето, и мы еще ничего не знали о будущем.

Усмирение маминой обидчицы!

Родители не баловали меня, но жалели, хотя их жалость тоже не носила видимых форм. Как-то так сложилось в наших судьбах так, что их руки все не доходили до меня. Сначала я была маленькая, а сестра, наоборот, подросла и держала их в напряжении ранними симпатиями к мальчикам и первым замужеством, потом она родила дочку и бросила на родительские руки, а дальше бедные мои родители, видя, что семья растет, затеяли строить новый дом и все до последней копейки вкладывали туда. Поселившись в нем, они еще несколько лет достраивались и обживались там. Во всем этом хаосе забот — с маленьким ребенком, с новым домом, которые казались временными, такими, что пройдут и после них настанут лучшие дни, — меня жизнь как будто оставляла в стороне от основных целей семьи, до лучших времен. Помню, мама мечтала: «Вот поднимем Свету и возьмемся за тебя. Ты у нас умничка, надо тебе уделить внимание», «Вот достроим дом, и я куплю тебе модельные туфли» — но ей не суждено было исполнить эти мечты. Опять мешало что-то более нужное, забота обо мне казалась роскошью и отодвигалась на потом. Да вышло так, что этого «потом» не случилось, — там уж я окончила школу и навсегда уехала от них.

Мало мы пожили вместе, очень мало… Что тех восемнадцать лет… Мне былого всегда будет мало...

Время между шестым и девятым классом, включая и каникулы, было для меня самым тяжелым в физическом смысле. Хотя маленькую племянницу Свету и носили уже в ясли, а потом в садик, но это не отменяло моих обязанностей. По-прежнему каждое утро я просыпалась в пять часов и шла к тете Орисе, в тот дом, где в последние свои годы жила прабабушка Ирина (Ирма). У них во дворе, около колодца с «вкусной» водичкой, росла яблоня с пышной и густой кроной. Вот в ней тетя Орися и прятала, подвешивая на сучок, бидончик с утрешним молоком, которое было предназначено Свете. Этот бидончик я должна была вовремя забрать. Как меня истязало это молоко!

Почему так получалось? Во-первых, ни у нас, ни тем более у тети Ориси не было холодильника, чтобы дольше хранить молоко свежим. Поэтому она стремилась отдать его нам сразу же после дойки. Но даже не это главное. Главное, что тетя Орися работала в колхозе дояркой. Она шла на работу к четырем часам утра, этим все сказано. Но для верности я поясню дальше. Утренняя дойка на ферме начиналась в пять часов, ибо в семь туда уже приезжали машины и забирали молоко на молочарню, где оно с началом смены перерабатывалось на сливки и масло. Так вот до пяти часов утра доярки должны были успеть подоить домашних коров, собраться и прийти на ферму. Следовательно, то молоко, что предназначалось нам, как минимум в полпятого попадало в бидончик, подвешенный на яблоне. И его надо было как можно быстрее забрать, чтобы оно не пропало от солнечных лучей. Да и о «вкусной» водичке я намекнула не зря — к тете Орисе даже с другого конца села ехали люди за той водой. Заходили во двор и брали ее из колодца. Тетя Орися для этого даже своего песика привязывала подальше от него. Таковы были в селе традиции. Но мало ли что — вдруг бы кто-то увидел в листьях яблони бидончик с молоком и забрал его? Вроде не велика потеря, а наш ребенок остался бы на сутки голодным. Мы этого допустить не могли, и поэтому я должна была по возможности раньше забирать то молоко. Летом я его забирала еще раньше, а тут как раз о лете и речь.

Не высыпалась, конечно. Мечтала выспаться и думала о том, что никогда не захочу иметь детей.

Но молоко — это было утро…

А в дневные мои обязанности входила доставка кирпича к возводимым стенам. Нужно его здесь было как можно больше, равномерно нагроможденного кучками по периметру дома. Занятие носильщика кирпичей, будучи совершенно не по мне, давалось с трудом, ведь приходилось курсировать от ворот, где хранился основной запас, через весь двор и дальше кругами вдоль стен. После работы папа возвращался домой, наскоро ужинал и шел на строительную площадку, чтобы из этих кирпичей возводить стены дальше. Ну на сколько рядов я могла наносить того кирпича, учитывая, что нужен был и облицовочный белый и красный, который шел на внутреннюю часть? Пусть на один-два ряда, пусть даже на три. Все равно этого было мало, и приходилось еще и еще подносить его непосредственно в процессе папиной работы. К тому же вечером я забирала из ясель или садика Свету и между доставкой кирпича нянчилась с нею.

Короче, папе моих заготовок не хватало, он злился и ругался. Ему приходилось бросать кельму и становиться носильщиком самому, а потом продолжать основное дело.

Вот в течение дня я и старалась — любым способом, в несколько заходов, с перерывами и отдыхом — обеспечить хороший задел, даже мечтала удивить папу и так много наносить к месту его работы кирпичей, чтобы он похвалил меня. Но ни разу я этого не добилась. Хоть и руки были ободраны, и царапины болели и пекли при мытье, но с той частью своих обязанностей я справлялась не вполне удовлетворительно.

Мама приходила с работы позже и сражу же хваталась за стряпню — без холодильников и газа, имея один только примусок, ей нелегко приходилось каждодневно кормить семью, а ведь надо было и молоко ребенку вскипятить, и первое сготовить и на второе расстараться.

Так что мои дни протекали в трудах, а вечера — в неимоверных трудах.

Уставала я от такой жизни неимоверно, завидовала девчонкам, которые могли вечером, по прохладе, погулять на стадионе, поиграть в волейбол, побегать или, надев чистые платья, пройтись по селу и поговорить друг с другом. Для меня это оставалось несбыточной мечтой, и жаловаться было некому. Может, поэтому я плохо изучила свое село и мало имела подруг — не было у меня на это времени.

Тем не менее Люба Сулима меня навещала, иногда даже помогала носить кирпич, иногда жаловалась на своего отца или выслушивала мои рассказы о прочитанных книгах.

Но вот случилась неприятность. О ней я напишу в книге о маме{10}, тут же только скажу, что на мою маму внезапно набросилась с топором наша соседка, больная шизофренией женщина, и маме чудом удалось спастись. Это было ужасное происшествие. Мама, конечно, заявила о нем в сельсовет, но там дела решались медленно, и пока что все оставалось без изменений. Никто эту сумасшедшую не изолировал, так она и жила у нас под боком со своим бредом и топором, представляя для нас нешуточную опасность. Я боялась за маму, когда она оставалась без защиты. И я представляю, как мама тревожилась за меня, на целые дни оставляя одну дома.

Вот об этом я в тот день и рассказала Любе.

— Давно это было? — спросила она.

— Нет, позавчера, — ответила я. — А что?

— Не знаю. Думаю, что больные быстро забывают свои поступки. Но раз это было позавчера, то она, конечно, помнит, — рассуждала Люба.

— И что из этого?

— А вот что: давай проучим ее, припугнем, а? Она поймет, за что получает трепку, и притихнет.

— Как? Она может не испугаться. Она же не понимает, что правда, а что выдумка — сама мелет черте что. Вот и наших угроз не поймет.

— Что, например, она мелет?

— Будто к ней на вертолете прилетает Хрущев, а я у нее всю картошку вырыла.

— Да? — удивилась моя подружка. — Ну ничего, поймет, не такая она придурковатая, как прикидывается.

И я согласилась на Любин план, так велико было мое желание добиться гарантий нашей общей с мамой безопасности, ведь на папу соседка бы не стала набрасываться, я думаю.

Мы с Любой набрали в руки по несколько яиц. Люба, правда, просила тухлые, чтобы зловонные были до невозможности. Но таких не нашлось и пришлось взять свежие — прямо с гнезд. Затем подошли к нашей меже с этой соседкой и начали там шуметь и что-то выкрикивать, короче, добиваться, чтобы она подошла к нам. Когда она приблизилась на достаточное расстояние, мы разбили по одному яйцу и бросили ей в лицо, а сами отбежали. Как мы и хотели, она погналась следом, и в ее руках был тот же самый топор, что и на днях. Мы не испугались, ибо знали, что это играет нам на руку, и опять бросили ей в лицо разбитые яйца. Так повторяли несколько раз, пока сами не заскочили в наш новый дом, где по периметру высота стен достигала окон. Оконные лутки вставлены не были, только стояли наготове. А вот дверь уже была встроена в стену. Сумасшедшая заскочила за нами, чего только и надо было — мы тут же перепрыгнули через стены, выбравшись наружу, подбежали к двери, закрыли ее и подперли, чтобы изнутри нельзя было открыть.

— Ведьма, теперь ты попалась! — шипели мы, продолжая забрасывать сумасшедшую бабу яйцами.

Преодолеть стены она не могла, равно как и найти что-то, чтобы подставить под ноги, там было что называется шаром покати — уж об этом-то мы с Любой позаботились заранее. Что она хрипела в ответ, я не помню.

— Сейчас мы тебя здесь прибьем, и нам ничего не будет — ты же сама сюда прибежала, да еще с топором. Все поймут, что ты первая напала на нас.

Мы еще что-то говорили, давая ей понять, что она получает по заслугам за свою выходку против моей мамы.

— За свою маму я убью тебя, вот смотри! — орала я, войдя в раж, и уже бросала в нее не яйца, которые давно закончились, а кирпичные обломки.

Люба была права. Эта женщина оказалась вполне вменяемой, во всяком случае она поняла, за что получает взбучку и что получит и впредь, если будет набрасываться на людей.

— Я порубаю вам стены, — попыталась она угрожать.

— Ага, давай! Ты же сумасшедшая, ты же на всех с топором бросаешься! Вот нам и поверят, что мы защищались. Люба, бросай камни побольше, и целься в ее дурную башку! — орали мы друг дружке и что-то бросали, чтобы убедительнее выглядеть.

Наконец она остановилась и начала просить не убивать ее.

— А ты что позавчера сделала? Ты что сделала, гадина, все равно за это убью тебя! — ярилась я, и, наверное, в тот момент убила бы, если бы не Люба, которая то и дело прыскала смехом. Я боялась, что она вообще расхохочется и испортит всю затею. Но она удержалась, зато и мне позволила прийти в себя. — Обещай при свидетелях, что забудешь о нашем существовании!

— На черта вы мне нужны! — соседка попыталась лечь животом на стену и перекатиться наружу. Но живот оказывался слишком для этого низко, да и мы не давали ей выбраться, отталкивая длинными рейками назад.

— Обещай не трогать своих соседей! — еще более зычно кричала Люба. — Иначе живой отсюда не выйдешь! Я тоже сумасшедшая, мне море по колено!

Глядя на нее, можно было поверить этим словам — ее глаза горели, волосы растрепались, лицо раскраснелось, и вся она была заряжена неутомимым азартом, словно молния электричеством. Наверное, я тоже выглядела устрашающе.

— Я больше не буду драться, — присмирелым голосом пообещала наша соседка.

— Точно? Клянись здоровьем!

— Не буду, — повторила она. — Клянусь своим здоровьем.

— Кричи об этом громче, мерзкая гадина! — потребовала я.

Баба выпучила и без того булькатые{11} глаза, надулась и заорала:

— Я больше не буду бросаться с топором на соседей!

— Нет, это не годится. Выходит, что с топором не будешь, а с булыжником как? Повторяй заново!

— Я больше не буду бросаться на сосе-едей!

— Ладно, живи, — сказала я. — Но если ты подойдешь ближе, чем на метр к нашей меже, то я найду, как тебя прикончить. Запомни. И чтобы до вечера духу твоего тут не было.

И мы с Любой просто ушли, пошли на ставок купаться. Все равно я боялась оставаться дома, пока эта ведьма не успокоится. Вернулась я под вечер, уже со Светой, приведя ее из садика. Папа с дядей Ваней возился с установкой оконных луток.

— Почему дверь была подперта? — спросил он.

Пришлось мне рассказать историю с соседкой, мол, у той опять был приступ агрессии, и я вынуждена была обороняться.

— Это ты хорошо придумала, — похвалил меня дядя Ваня. — Заманить ее сюда и закрыть, пока убежишь подальше. Молодец!

— Оно само так получилось.

И я почти не врала, просто опустила то, что была с Любой и что мы сами спровоцировали опасную женщину на нападение и немного побили ее камнями, чтобы проучить. Мне повезло, что при этом присутствовал дядя Ваня, который был депутатом местного совета. Скоро он поставил вопрос о больной соседке в официальном порядке, и ее изолировали от людей.

4. Юность — в стихах

Я хорошо помню нашу первую встречу с Раей Иващенко, подругой своей юности. Собственно, это была не встреча — мы просто впервые увиделись, разминувшись на пустынной улице села.

Дело было в то лето, когда Люба Сулима окончила восьмилетку и уехала в город — поступать в ПТУ, где готовили квалифицированных рабочих для промышленных предприятий и строек, сферы бытового обслуживания и сельского хозяйства. Там же дети продолжали изучать те же предметы, что и в старших классах школы, получая, таким образом, полное среднее образование, которое в советское время было обязательным для каждого человека. Люба выбрала ПТУ со строительным уклоном, решила стать штукатуром. Попасть туда было нетрудно. Там ее сразу же подхватил водоворот новых забот, и она домой больше не приезжала, разве что в гости, ненадолго. Почему-то этот факт чужой биографии придал мне еще больше одинокости, чем ее было раньше, и заставил почувствовать себя уже не ребенком, вот ведь — мои ровесники покидают родные дома. Конечно, Люба не чаяла этого дождаться, чтобы не видеть жестокого отца, всегда молчащей матери и своих хулиганистых братьев, но я понимала, что это частный случай, а по существу это все равно несло в себе какой-то грустный момент. В чем он, в чем заключался? — пыталась я понять. И вдруг обнаружила в чем — в расставании.

Расставание — вот что нарушает плавное течение событий, прощание навсегда с чем-то, что раньше было ежедневным, привычным и незамечаемым. Причем разлука эта происходит не в пространстве, ведь люди продолжают видеться при желании, а во времени, в том измерении, куда ногой не ступишь, и лишь мысль может туда долететь. Душа, хранящая воспоминания. Значит, воспоминания и есть та нить, что связывает людей между собой, и не только людей — они опрокидывают время, лишают его той истребительной силы, невосполнимости, губительности, что несет оно миру. Воспоминания побеждают забвение, заключенное в самой сути времени.

С тех пор я стала по-другому смотреть на жизнь, стараясь дорожить всем увиденным и услышанным, всем, что завтра станет былым — недосягаемым, невозвратным, запоздало оцененным или чем-то дорогим, с сожалением выпущенным из рук. Произнесенное слово мамы уже через миг становилось воспоминанием — драгоценностью, которую невозможно обрести вторично. Так как же им не дорожить? Как можно огорчать ее невниманием, непослушанием? Я поняла, что это и есть самое бесчеловечное, варварское — неумение ценить и помнить проносящийся миг.

И мои подруги с их шальным, шумным опытом, и науки, и все книги — есть не что иное, как воспоминания, несущиеся ко мне из дальнего прошлого или недавно прожитого дня, чтобы я не тратили время на самостоятельное обретение основных истин. Это все было — то же самое высшее слово, сказанное мне миром людей в щедрости и желании добра!

В этих размышлениях не только зрела моя человеческая сущность, в них просыпалась жажда постижения и стремление сохранить и улучшить мир, возникала ответственность за него, а значит, за свои поступки. В них, а не в сомнительной подчас эмпирике, как ни странно, ковался мой характер. Первые прозрения появлялись нечеткими, размытыми, в форме предчувствий, тревожащих душу. Но главное, что они возникали и закреплялись в памяти, пускали ростки, а со временем обрастали наименованиями и формулировками, выстраивающимися в убеждения. Позже в затруднительных ситуациях мне не надо было экспериментировать, что называется пробовать жизнь на вкус, постигая что-то своей шкурой, — достаточно было проанализировать то, что я знала, и применить к возникшему случаю.

Мама на то время уже давно работала в книжном магазине, и я не имела большего праздника, чем после домашней возни умыться, облачиться в ситцевое платье — сшитое собственноручно, накрахмаленное и тщательно отутюженное — и часик-полтора побыть возле нее, листая книги и советуя посетителям, что лучше купить. У меня это отлично получались. Возможно, потому что я чувствовала настроение того, кто зашел в магазин, каким-то чудом понимала запросы и культурный уровень, но в большей степени потому, что мне легко было рекламировать книги — я знала многие из них.

Порой увлечения продажами обрастали азартом и превращались для нас с мамой в игру. Вот заходит в магазин человек, и мама показывает мне, стоит или нет соблазнять его книгой, а дальше я действовала по своему усмотрению.Если удавалось что-то продать, мы радовались и очередного посетителя снова старались не выпустить без покупки. К нам любили наведываться даже просто так — людям нравилось поговорить с двумя искушенными книжницами, показать свои знания и узнать что-то новое.

Надо сказать, что я отличалась домоседством и поэтому нечасто выбиралась на прогулки в центр села и к маме на работу. Случалось это от силы два раза в неделю. Правда, так было в студенческие каникулы — ведь мой домашний образ жизни и тогда не изменился, — когда мне уже некого было забирать из садика. А в школьные годы я заходила к маме ежедневно, идя в садик за племянницей или возвращаясь с нею домой. И все равно эти посещения обрастали торжественностью, как предлог нарядиться и выйти в люди. Интересно вспоминать детали... Ликование души начиналось уже при выходе со двора: солнце изрядно приседало над горизонтом, вследствие чего тени от предметов удлинялись. Так же удлинялось и мое отображение — я шла по дороге, а впереди меня, чуть отклоняясь вправо, бежала угловатая, но в целом стройная тень, которая мне очень нравилась. Это трудно забыть, как я ею любовалась, как изучала каждую черточку.

Вот и в тот день я под вечер шла за Светой. Вышла из дому раньше, чтобы зайти на полчасика к маме. В селе было еще достаточно жарко и потому пустынно. Лицо покрылось испариной, и я раздосадовалась, ведь стоило хоть одной машине проехать мимо, и моей свежести не станет. Пыль от машины не просто легла бы на меня, но прилипла к влажной коже. Едва из-за легкого изгиба дороги мне открылась перспектива стадиона, мельницы и более дальнего центра, как вдалеке я увидела хорошенькую женскую фигурку, идущую навстречу мне. Еще ничего конкретно видно не было, но нездешнее достоинство, выражающееся в осанке, в неторопливости и нарочитой плавности походки, чувствовалось, и это было странно. Поравнявшись с нею, я увидела, что это почти девчонка. Но как по-взрослому она выглядела, как по-дамски была одета! Во-первых, короткая стрижка! Мы тогда еще только мечтали об этом. Далее — обтягивающее платье! Оно поражало настойчивостью выделить фигуру, подчеркнуть тонкость талии, показать роскошность бедер. Запомнился его смелый фасон с заниженным поясным швом и широкой юбкой. Платье явно шилось у хорошей портнихи. Понравилась и сама фигура девушки, с вызовом выставленная напоказ, с безукоризненно красивыми ногами и маленькой стопой. Впечатление довершало то, что девочка была обута в хорошие кожаные туфли на высоком каблуке — просто немыслимое дело в нашем возрасте! Я, конечно, подумала, что она городская, просто приехала в гости к кому-то.

Кажется, вечером я даже рассказала о ней подругам, и мы немного поговорили об этом.

Вскоре наступил сентябрь, школьная пора, учеба в старших классах.

Для меня это было особое время, потому что мы переселялись жить в новый дом, который строили два года. Был он не во всем завершенным — например, оставалось нанести второй слой глины на потолочное перекрытие, чтобы упрочить его и сделать теплее — но зато каким просторным и светлым! Недоделки — естественное дело. Доводить до готовности что-то возведенное, совершенствовать его можно до бесконечности, и это даже представлялось приятным, потому что таким домом хотелось заниматься. Главное, что это был дом, в котором никогда не жила черная сила, доставляющая нам только неприятности. Где-то в стороне, в стенах старого дома, остались и воспоминания моих родителей о военных трагедиях, и папины легкомысленные проделки и моя сестра с ее непослушанием и скандалами с мамой. Здесь, в этих комнатах, жизнь начиналась с нуля.

В школе у нас тогда все было правильно и удобно организовано: за классами закреплялись отдельные комнаты, и не ученики на каждой переменке бегали по школе беспорядочной гурьбой, вздымая пыль и таская вещи, на ходу глотая бутерброды, как делается теперь, а учителя шли туда, где должны были проводить урок. Только на уроки физики и химии мы ходили в специальный кабинет, расположенный в Красной школе, и то не всегда, а лишь на лабораторные работы. В тот год нам, девятиклассникам, выпало занимать комнату в Красной школе, где традиционно проводились вечера и устанавливалась новогодняя елка. Эта комната была самой большой.

Обо всем не расскажешь. Тогда, например, не было воровской традиции обдирать родителей и за их счет или их силами ремонтировать школу. Об этом родители даже не думали. Классы капитально ремонтировались, парты обновлялись и заменялись новыми в какой-то интригующей неизвестности, и мы приходили в школу на все готовое. В торжественной обстановке нас заводили в отведенные аудитории, отремонтированные и приятно пахнущие, словно вручали от государства подарок к началу учебного года, словно это был привет от сентября и поздравление с новыми знаниями, обитавшими тут в ожидании нас.

Торжественный момент, когда ученики стайкой стояли во дворе и ожидали открытия школы, я пропустила. Я зашла в свой класс, когда там уже шумели одноклассники и разбирались, кто за какой партой будет сидеть. К удивлению, я в толпе увидела и ту девочку, которую запомнила по случайной встрече летом. Что сказать? Мы в том возрасте все еще и чувствовали себя детьми, и оставались ими по существу, несмотря на то, что задумывались о будущей юности и зрелости. А эта девушка, будучи лишь на год старше, имела вид взрослой дамы.

Мы тут же улыбнулись друг другу и заговорили. Тем временем парты были поделены, и нам осталась последняя в правом ряду, самом дальнем от окон, парта под вешалкой. Там мы и сидели весь год.

Рая оказалась не просто девочкой, а девочкой с грустной предысторией, чем и объяснялась ее необыкновенная стать и преждевременная, кажущаяся нам несуразной, взрослость. Вот как я об этом писала в одной из повестей:

«Рае шел восьмой год. В сентябре она пошла в школу и с первых дней радовала родителей своей хорошей памятью и усердием. Трудно сказать, насколько самостоятельным и приспособленным к жизни ребенком она была. Убедиться в этом пока что не возникало необходимости — ее мама, Анна Ивановна, никогда не работала, и без присмотра младшую дочь не оставляли. Но все когда-то случается впервые.

Наступила ранняя весна, март — время светлое, обнадеживающее, да только мокрое и промозглое. По ночам разжиженную землю, повсеместные осевшие сугробы, талые лужи и мелкие речушки насквозь прохватывал мороз, а днем отпускал их. И тогда застывшая твердь опять раскисала, превращалась в вязкое месиво, которое налипало на обувь, пропитывало ее влагой, проникающей до ног. Такая погода вообще характерна для наших степных мест. Мощеных дорог тут не было, вокруг простиралась степь — тучные черноземы, давно лишенные спасительного травяного покрова, превращенные в хлебные поля и овощные огороды. Круглый год земле не давали покоя. Весной ее культивировали, скребли сеялками и прополочными аппаратами, летом убирали урожай, осенью — перепахивали. Круглый год людей донимала пыль, а в мокрое время года — эти глубокие хляби.

Дом, в котором жила Рая, довольно большой на четыре входа с разных сторон — когда-то богатое барское имение, чудом сохранившееся после революции, — достался им от деда с бабкой. Он стоял далеко от остальных жилищ, занимая вершину обособленного холма, склоны которого были распаханы под огород, переходящий в луг, что спускался к Осокоровке. Эта река плавно огибала холм и отрезала его от нашего села. По остальным бокам холма лежали пологие влажные ложбины, заросшие целинным сеном, да глубокие овраги, доверху заполненные кустами ежевики и дерезы. Чтобы попасть в село, где была школа, Рае в сухое время приходилось перепрыгивать через ручей или переходить его по мостикам из проложенных между берегами досок. Зимой же она шагала по льду. А вот когда от тающих снегов речка разливалась и отрезала их дом от цивилизации, иногда приходилось неделю-две сидеть дома. Случалось это весной и осенью.

Как-то утром Рая пошла в школу по глубоким снегам, а днем снова припекло солнце, и дороги превратились в бурно кипящие ручьи, сбегающие во вспучившуюся Осокоровку. Под вечер Рая возвратилась домой с мокрыми ногами, забрызганным подолом, продрогшая, а на следующее утро проснулась с температурой — простудилась.

Анна Ивановна не отходила от дочери несколько дней, пока у той не спал жар и она не начала вставать с постели. Как на беду, в это время заходилась телиться Зорька, их корова, кормилица, и Анне Ивановне пришлось дежурить возле нее. Из-за паводка ветеринар к ним добраться не мог, вот и оставалось рассчитывать только на себя. Для нее это было делом привычным. Но как быть с больным ребенком? Подумав, Анна Ивановна нашла выход из положения.

— А посмотри, что мы нашей дочке купили! — с этими словами она вывезла из кладовки детский автомобиль с блестящим шпилем на носу.

Скоро Рае должно было исполниться восемь лет, и родители приготовились к этому заблаговременно. Теперь же мама решила отдать подарок раньше срока, чтобы чем-то занять ребенка на время своей отлучки. Игрушка была хороша, что и говорить, однако, проехав несколько раз по тесной комнате, девочка почувствовала слабость и перестала ею интересоваться. Поблескивая никелированными частями, машина осталась в стороне, а Рая взобралась на стул и потянулась за толстенной книгой, из которой родители читали ей на ночь сказки. Книга стояла на верхней полке этажерки из лозы и была такой тяжелой, что Рая качнулась под ее весом в сторону, потеряла равновесие и упала.

Анна Ивановна нашла девочку на полу со сломанным о шпиль машины позвонком. Удар пришелся на область шеи.

Восемь последующих лет Рая лежала в гипсовом корсете, панцирем облегающем ее тельце от ушей до талии. Двухкилограммовая гиря, прикрепленная к месту травмы для того, чтобы при срастании костей на позвонке не сформировался горб, прижимала ее к кровати и больно сдавливала грудь. К тому же, как известно, беда не приходит одна — у нее развился туберкулез кости. Какая это была жизнь? Для лучшей вентиляции легких больную каждый день заставляли делать скучные дыхательные упражнения, ей подолгу массажировали открытые части тела, иногда протирали кожу косметическими растворами, но это не спасало от пролежней и тяжелого запаха. Двигаться она не могла, переворачиваться ей не разрешали. Видя, что лечение займет не один год, Рае разрешили продолжить учебу. Лежа без подушек на жестких досках, она постигала тайны простейших знаний от приходящих учителей.

Когда пришел срок и ей разрешили встать с кровати, оказалось, что она разучилась ходить, всему надо было учиться заново. Еще год с нее не снимали все тот же корсет, так что у Раи невольно сформировалась горделивая осанка с высоко поднятой головой и выработалась осторожно-выверенная походка, оставшаяся на всю жизнь. Не зря я с первого взгляда обратила внимание на ее вид и несколько искусственные движения, за что в школе девчонки дразнили Раю задавакой.

Травма стерла из памяти все, что было до нее: годы раннего детства, атмосферу семьи, привычки, образ жизни. Рая помнила только то, что росла в больнице, без родителей, без их ласки, заботы, без милых домашних вечеров, без праздников, среди чужих людей. А главное — без ровесниц и детских забав!

До прихода в девятый класс подруг у нее не было, она не умела их иметь и не понимала, зачем они вообще нужны. Но вот лечение было окончено, она выздоровела и к началу учебного года снова пошла в ту школу, где когда-то прозвенел для нее первый звонок. За одной с нею партой оказалась девочка с волнистыми темными волосами, белоснежным лицом и сверкающими глазами цвета молодой травы. Она прилежно сидела, сложив руки на парте, но вдруг незаметно толкнула Раю локтем.

— Ты кто? Наши девчонки тебя не знают.

— Раиса, — назвалась та полным именем.

— Это имя! — фыркнула девчонка. — А фамилия у тебя есть?

— Да. Иващенко.

— Не знаю, — растерялась соседка по парте. — Кто такие Иващенко?

— Мой папа работает сапожником в Доме быта…

— А-а, дядя Митяй!

Девочки подружились. Люба Николенко оказалась вовсе не такой бойкой, как можно было подумать сначала, но уникальной в своем роде личностью — за годы учебы в школе она не получила ни одной оценки, отличной от пятерки. Она знала все и по всем предметам, а математика и история вообще были для нее естественной средой, как воздух для нормальных людей, например.

— А ты что любишь больше всего? — спросила Люба у Раи, когда они вместе возвращались домой.

— Стихи, — ответила та и призналась: — мечтаю со сцены читать Маяковского.

— Что именно?

— Поэму «Во весь голос».

Из окон Любиной комнаты хорошо просматривался холм с Раиным домом на вершине. Фактически девчонки были соседями, поэтому в школу и со школы ходили вместе, и это их сблизило окончательно.

Со временем выяснилось, что Рая плохо знает материал неполной средней школы, особенно упустила точные науки. Как она могла их хорошо знать, если в больничной палате не было ни доски, чтобы писать формулы, ни реактивов, чтобы производить опыты, ни приборов для физических экспериментов?

Сельская школа располагалась в небольшом двухэтажном здании бывшей синагоги, места в ней всем не хватало, поэтому занятия шли в две смены. Старшеклассники занимались во вторую смену, начинавшуюся с четырнадцати часов. Ежедневно, выучив дома уроки по доступным ей предметам, типа географии или литературы, Рая шла к Любе и там занималась физикой и химией, решала задачи по алгебре и разбирала доказательства теорем по геометрии.

Настала зима с ее неустойчивыми морозами и оттепелями. Часто бывало, что с утра пускался снегопад, и тогда Рая шла к Любе раньше, чтобы успеть пройти балки пока их не засыпало снегом выше колен. Улицы села редко заметало так высоко как низины, да и дорожки тут протаптывались быстрее. Но однажды снег все падал и падал, и конца ему, казалось, не будет.

— Мы не пройдем к школе, — забеспокоилась Рая, выглядывая из окна в лежащий напротив переулок.

— Пройдем, — бодро ответила Люба. — Что с нами станется?

— Снега насыпало выше колен, — тоскливо пояснила Рая. — Если я наберу его в валенки, то простужусь. И у меня снова откроется туберкулез, — призналась она.

Туберкулез костей обнаружили уже в больнице, когда она лежала в гипсе. Что лечили дольше: его или перелом — Рая так и не поняла. Знала только, что — после семи лет неподвижности — еще год, когда она как раз училась ходить, ей пришлось пробыть на реабилитационном лечении в детском противотуберкулезном санатории в Алупке. Признаваться в том, что она болела таким страшным заболеванием, ей было стыдно. Но она очень боялась простуды…

— Я пойду впереди, — предложила Люба, когда девчонки вышли на улицу. — А ты ступай по моим следам.

Всю дорогу до школы Люба старательно топтала дорожку, а Рая безопасно продвигалась вслед за нею. Она и теперь, закрыв глаза, четко видела высокую тоненькую фигурку своей подруги в больших валенках, которые та специально надела вместо сапожек, чтобы ими удобнее было разгребать снег. Вот так за ее узкой спиной Рая три года пряталась от ветров, а отпечатки Любиных ног вели ее не только по нетоптаным снегам, но и по скалистым тропам наук.

— Рая, — сказала на последнем уроке в одиннадцатом классе Татьяна Николаевна, учительница математики, перед тем, как объявить оценки, выставляемые в Аттестат зрелости, — дай слово, что ты не будешь поступать туда, где изучаются точные науки, и тогда я поставлю тебе четверку.

— Я буду поступать на филологический факультет университета, — ответила Рая. — Вашего предмета там нет.

Не все, но большинство учителей оставили хорошую память по себе. Раиса Дмитриевна до сих пор помнит их имена.

— Спасибо, — сказала она Татьяне Николаевне после выпускного вечера. — Во взрослой жизни я постараюсь быть похожей на вас.

— Любу благодари, — грубовато ответила Татьяна Николаевна, — это она просила меня помочь тебе».

Здесь ответы на все вопросы.

***

Но это отрывок из художественного произведения, здесь есть авторский вымысел, смещение акцентов, фактические неточности. На самом деле оказалось, что по окончании неполной средней школы, что было еще в лечебном учреждении, Рая пыталась поступить в медицинское училище, но не прошла по конкурсу. Знания ее явно не дотягивали даже до уровня среднего по успеваемости ученика обыкновенной школы. Понятно — в больнице ее лечили, а учили уже потом, вторым порядком. Хуже, что не привили навыков самообразования, которые ей очень бы пригодились. Хотя чего Бога гневить? — и на том спасибо, что осталась жива, здорова и красива.

Со временем выяснилось, что моей новой подруге особенно не давались точные предметы; вообще все, связанное с систематизацией и логикой. Она к ним просто не была способна, как некоторые не способны к рисованию или пению. Меня это поразило. Раньше я думала, что некоторые ученики просто ленятся учить или у них нет сил для этого, потому они и не знают азов. Но в случае с Раей я наблюдала энергичное, настойчивое и искреннее старание понять алгебру и геометрию, физику и химию. И убеждалась в абсолютной бесполезности этих мучительных усилий. Поначалу я испытывала шок, не соглашаясь отдавать отчет, что в мире существует что-то, что я легко понимаю, а другим оно кажется непостижимым и сложным. Раю это поражало иначе: она смотрела на меня, как на существо из иного мира. Казалось, она все время выискивала во мне некий орган, в котором гнездились мои способности, который сообщал мне преимущества перед нею и которого не было у нее.

В меру своего тогдашнего умения я давала Рае уроки. Впрочем, тогда было принято, чтобы отличники занимались с отстающими учениками, и многие неуспевающие одноклассники ежедневно приходили ко мне за консультациями. Иногда, правда, просто списывали, но все равно требовали объяснений.

Рая занималась упорно, не давая себе спуску. Где ей не удавалось понимать, то она старалась запомнить. И это вознаграждалось. По крайней мере она наполняла свой сосуд чем-то, что позволяло ей ответить урок. Этого было достаточно.

Позже, обучаясь в высшей школе, я тоже столкнулась с предметами, которые осваивала не сразу. Но прикладывать героические усилия для их постижения, как делала это Рая в школе, у меня не было ни сил, ни времени — в вузе материал начитывается быстро, без долбежки и разжевываний. Там останавливаться мы не успевали, основное — двигаться вперед! У меня были все основания полагать, что я эти предметы начисто упустила и знать не должна. Каково же было изумление, когда всего через несколько лет мне довелось эти предметы преподавать в вузе, и я убедилась, что понимаю и знаю их просто отлично! Опорные реакции, эпюры поперечных сил и изгибающих моментов для балок, закономерности которых мне не сразу открылись в период учебы, теперь оказались сущими семечками, и я читала их не то, что без карандаша, но даже издалека. Думаю, что и Рая в более поздней жизни все наверстала, ученическим усердием накопив в себе потенциал, который до поры до времени не раскрывался, а потом раскрылся.

Кроме того, она знала, что не свяжет свою будущую работу с математикой и физикой. После девятого класса, как ей казалось, хорошо подтянув упущенные знания, она опять попыталась поступить в медицинское училище, и опять потерпела фиаско.

— Значит, судьба такая, чтобы мне окончить среднюю школу, — сказала Рая, придя в десятый класс.

— После десятого опять попробуешь поступать? — спросила я.

— Нет, конечно. Теперь только после одиннадцатого снова рискну.

— И опять в медицинское? Там такой конкурс... — намекнула я, что рисковать надо с расчетом.

У Раи явно не хватало знаний и по остальным предметам, и почти нереально было наверстать их самостоятельно. Но она, к счастью, оказалась вполне трезвомыслящей.

— Я и так провела лучшие годы среди болезней и врачей, — сказала, немного смутившись. — Судьба не пускает меня туда.

— Правильно! Но куда же тогда?

— Хочу работать с детьми, своего детства у меня ведь не было.

— Значит, педагогическое училище? — спросила я, и Рая со вздохом кивнула.

Я видела, что она огорчена, и не знала, как ей помочь:

— Эх, мечты, — сказала я. — У всех ли они сбываются? — и мы обе улыбнулись.

Но ей все же удалось осуществить свою врачебную мечту, хоть и частично, и ей удалось добиться большего в работе с детьми, чем мы мечтали в тот первый день учебы в десятом классе. Она окончила не училище, а пединститут, и не где-нибудь, а в Москве. Причем получила специальность логопеда, что позволяло ей работать в лечебном учреждении. Но Рая выбрала детей, и осталась верна этому выбору.

***

Мы и в десятом классе сели за одну парту, и в выпускном тоже. Только теперь наш класс занимал комнату на втором этаже двухэтажного корпуса, угловую со стороны запада. И сели мы в левый ряд на третьей от учительского стола парте: Рая от окна, а я с краю.

Как-то на уроке географии, самом неинтересном для нас, она толкнула меня в бок и с воодушевлением показала какую-то брошюрку.

— Смотри, что у меня есть.

Я взяла книжицу. Это оказался сборник стихов "Преданность" Владимира Фирсова, выпущенный в библиотеке "Огонек" издательством "Правда". На титуле имелась дарственная надпись, из которой явствовало, что сборник подарен Раисе неким Леонидом Замримухой в подтверждение его нежных чувств к ней.

Я перелистнула несколько страниц и прочитала:

Прохладный запах розовой сирени
Уводит в мир, далекий от стихов...
Я прислонюсь
К теплу твоих коленей
И не проснусь
До первых петухов.
Мир соловью с его страдой весенней,
Мир тишине полей и городов!
Твои колени
Пахнут свежим сеном
И первым медом полевых цветов.
Вот видишь, вновь заговорил стихами,
Не потому, что соловей поет:
Ты вся Весна,
Ты вся — мое дыханье,
Тепло мое, желание мое!
Вот и рассвет, просторы оглашая,
Зовет меня, приблизившись к мечте,
Писать
Стихи, с волненьем посвящая
Твоей высокой русской красоте.
Меня словно током пробило, оторваться от этих стихов я уже не могла и попросила Раю дать мне брошюрку домой хотя бы на один вечер.

— Зачем? — удивилась она.

— Перепишу себе понравившиеся, — пояснила я. — Классные стихи! — я до конца дня не выпускала брошюрку из рук, вчитываясь в нее на переменках и в паузах на уроках.

К тому моменту я давно открыла для себя волшебный мир поэзии и, кроме авторов и стихотворений из школьных хрестоматий, знала Есенина, навеки напоминавшего мне встречу с Сашей Косожидом; пыталась выучить на память "Евгения Онегина", после чего чуть жива осталась; прочитала много из Шекспира и других поэтов. Специально поэзию я не собирала и не пыталась расширить свои познания в ней, но то, что попадалось, проглатывала, умея оценить по достоинству, и записывала в отдельную тетрадку.

Там уже было такое, например, стихотворение Марии Петровых:

Ты отнял у меня и свет и воздух,
И хочешь знать — где силы я беру,
Чтобы дышать, чтоб видеть небо в звездах,
Чтоб за работу браться поутру.
Ну что же, я тебе отвечу, милый?
Растоптанные заживо сердца
Отчаянье вдруг наполняет силой,
Отчаянье без края, без конца.
— Понравилось? — спросила Рая на последней переменке, когда мы все уже были уставшими за целый день.

— Как же такое может не понравиться? — и я, вмиг окруженная подругами и девчонками из младших классов, прочитала вслух стихотворение, которое как раз было у меня перед глазами:

Описать не берусь
Я земли моей давнее горе.
Полоненная Русь —
Половецкая сабля на горле,
Соловьиная боль,
Перебитая песня баяна.
Я иду за тобой,
За слезами твоих полонянок.
Все как будто во мне —
И горящие хаты, и слезы,
И в родной стороне
Заглянувшие в душу березы...
Что могу я, когда
На руках моих тяжкие цепи!
Русь!
Беру навсегда
Твои реки, и белые степи,
И лесные края,
И неяркий огонь горицвета.
Я беру соловья,
Не допевшего гимна рассвету.
Русь!
Великая боль
Мне скрутила тяжелые руки.
Я сливаюсь с тобой,
Принимаю несметные муки.
Сколько бед за спиной,
Что сумел я с тобою осилить!
Русь!
Ты стала страной,
Стала вечно великой Россией.
И на все времена
У тебя неизменно богатство —
Ты безмерно сильна
Правотой бескорыстного братства.
Вот такие дела,
Понимаете, добрые люди!..
Русь под игом была.
Но Россия под игом
Не будет!
Вот так получилось, что Владимир Иванович Фирсов стал одним из моих воспитателей. С той поры я следила за его творческими успехами, собирала сборники стихов, знала не только поэзию, но и мировоззрение, гражданские убеждения, круг друзей и единомышленников, их дела и борьбу с оппонентами. А однажды разыскала номер телефона и позвонила ему. Впрочем, это было гораздо позже.

Этот сборник... волнующие стихи о любви и гражданственности, об ответственности перед Родиной за свои дела и поступки, читаемые украдкой на уроках... Вроде незначительное событие, да? Но на самом деле оно окрасило мою юность разноцветием вдохновений, обогатило мудростью классики, выработало литературный вкус, наполнило творческим огоньком, взлетом в интеллектуальные выси, стремлением к совершенству: не только знать, а знать досконально; не только читать, а читать лучшее. А сколько следствий оно имело!

Кроме сказанного выше, было еще одно: восхитившись этими стихами, а значит, вкусом того, кто их подарил, я невольно повысила авторитет Леонида в глазах Раи, ибо она, как я уже говорила, плененная моими способностями к математике, во многом прислушивалась ко мне. (Радуюсь тому, что ни разу не дала ей повода сожалеть об этом. Эх, слушалась бы она почаще...) В итоге — ни больше, ни меньше — Рая решилась связать свою судьбу с Леонидом.

Но и на моей судьбе отразилось это событие. Где же парни приобретают склонность к содержательным интересам, где научаются понимать прекрасное, где постигают секреты утонченного ухаживания? — подумала я и начала расспрашивать Раису о Леониде. Конечно, я знала его до этого, ведь он недавно окончил нашу же школу. И поскольку жил на хуторе Бигма, то каждый день ходил мимо улицы, где я, еще совсем девчонка, случалось, гуляла. Он не только мне примелькался, а многим, кто ему сочувствовал, ведь ходить так далеко в школу с покрученными полиомиелитом ногами было непросто. Да и фамилия у него была оригинальная, запоминающаяся, я не раз слышала от нашей учительницы математики Татьяны Николаевны, что он был одним из ее любимых учеников. Но ведь прошло четыре года, как он уехал из села…

Оказалось, что Леонид учится на мехмате в Днепропетровском университете, отделение механики. Часто бывает у нашего классного руководителя Петра Вакуловича, мужа Татьяны Николаевны, и рассказывает, что выбранная специальность ему нравится. Это мне показалось заслуживающим внимания, кроме того, создало уверенность, что университетский дух и традиции способствуют продолжению воспитания, прививают потребность сочетать изучение точных наук с литературой, шлифуют эстетический вкус человека. Это и определило мой выбор профессии по окончании школы.

Поистине любая мелочь случается с умыслом.

***

После выпускного вечера наши с Раей пути, к сожалению, разошлись и, как оказалось, навсегда: я стала студенткой, а она опять не поступила на учебу и должна была подумать о трудоустройстве.

Первые месяцы студенческой жизни стали для меня настоящим испытанием и на выживаемость в новой среде, и на стойкость под ударами судьбы, и на выносливость в условиях интенсивного обучения — много разных проблем свалилось одновременно, решать которые я была не готова, не имела к этому малейшей предварительной подготовки и должна была что называется закаляться на ходу.

А по приезде домой, где, казалось бы, можно было отдохнуть от агрессивной новизны, я сталкивалась с положением, в которое загнала себя Людмила. Мне, уже понявшей, как надо стартовать в жизнь, оно открывалось во всей неприглядности и ничтожности. Из всех людей, окружавших тогда Людмилу, пожалуй, я одна находилась в такой удобной позиции, из которой четко определялось одно: с тем, что происходит с нею, надо кончать невзирая ни на что, в том числе и на глупость тех, кто принимает его всерьез. И я пыталась переломить ситуацию, кидаясь во все концы: то к самой Люде, отрезвляя ее; то к ее матери с увещеваниями; то к самому Саше, виновнику бед, призывая не застить девчонке будущее. Но самое обидное, что одни меня не понимали, а другие не хотели понимать. И я не смогла повлиять на ситуацию.

Неуспех, неудача, непонимание, ощущение беспомощности подавляли меня и тоже не добавляли энергии.

Эти заботы отвлекли меня от Раи, я ненадолго упустила ее из виду. Но вот она написала мне письмо, в котором сообщала, что работает пионервожатой в сельской школе. Я даже не запомнила, где находится эта школа, поняла одно — это где-то в душном степном закутке Запорожской области. А также я поняла, что совершать дальнейшие попытки попасть в училище, смешно — время стремительно уходило от нас, возраст попыток и экспериментов покидал нас. Надо было действовать наверняка, для чего готовиться в институт. И Рая правильно делает, что стремится приобрести двухгодичный педагогический стаж, наличие которого тогда помогало попасть в его стены.

Но вместо двухгодичного стажа, Рая после первого года… когда была дома на каникулах, вступила в супружеские отношения с Леонидом, с которым встречалась уже больше двух лет. Собственно, возможно, такие отношения у них были уже давно, но тут она почувствовала плачевный итог юности — в ней затеплилась новая жизнь.

14 июля 1966 года Рая поздравила меня с днем рождения. Через три дня я готовилась нанести ответный визит. И тут мне сказали, что Раисы нет в селе — на днях ее на бричке вывезли на вокзал вместе с утварью, оторванной матерью от скупого домашнего скарба. Оказывается, то ли был вызван виновник беременности, то ли он дал добро приезду Раисы к себе, но она отправилась к нему на мужнее житье.

Этим была подведена черта под моей юностью…

Тем не менее тогда ребенок не родился. Спустя год, находясь у мамы на очередных летних каникулах, я получила от Раисы письмо с известием, что она родила мальчика. И заплакала. Я оплакивала такой короткий миг девичьего цветения и слишком поспешное стремление моих подруг измять его. Мне казалось, что все расползается и крушится. На поверку жизни все оказывалось не таким, как мне представлялось вначале; мои подружки получали не ту высокую оценку, которую я давала им раньше, а события их жизни скорее огорчали, чем радовали. Я чувствовала себя обманутой и всеми оставленной, впадала в уныние. Почему люди торопятся уйти из светлого мира юности в мрак и стыд взрослой жизни? Почему идут туда темными тропами, крадущимся шагом?

И если бы не мой дорогой мальчик, мой синеглазый и ясноликий Юрочка, ставший впоследствии моим мужем, то не знаю, какими цветами окрашивались сейчас эти воспоминания.

Но, спасибо моим подружкам за уроки, они убедили меня в истинной сущности похоти, в пагубности любой страсти, даже самой естественной по происхождению, и в непростительной глупости поддающихся ей. Поистине: страсть разрушает, а любовь созидает! Никогда страсть не отплатила своим апологетам добром, только беды и позор несла им с собой. Это пути, по которым идти не надо. На опыте своих подруг и своем я узнала, что счастье обретается не под кустами и не в сырых овражках, а в чистоте и искренности намерений, в светлом солнечном кругу, когда и мир и родные благословляют тебя на него{12}.

5. Девочка со скрипкой и другие сокурсники

Прощай, мой Славгород!

Вступительные экзамены остались позади. Но и при том, что я сдала их, потеряв лишь один бал на письменной математике, я волновалась, когда ехала смотреть списки зачисленных абитуриентов. Как мне показалось, далеко внизу, а на самом деле ровно на букве "Н", среди принятых значилась моя фамилия. Это была победа!

Родители такому известию, естественно, обрадовались, хоть и не сомневались в нем. Тот год почему-то был отмечен высокими конкурсами в вузы, возможно, поэтому из нашего выпуска с четырьмя медалистами двое из них не поступили: Тамара Докучиц (Серебряная медаль) и Женя Сохнин (Золотая медаль). За Женю как ни за кого другого было обидно, что он провалил экзамены в столь демократичный вуз, как металлургический институт — легче, чем туда, можно было попасть только в любое ПТУ. Тем более что Женина мама была завучем нашей школы и на нее обращались особенные взоры односельчан. По моим данным поступивших в первый год после окончания школы вообще было лишь четыре человека: я (Золотая медаль), Таня Рыженко (Серебреная медаль), Витя Борисенко и Вася Садовой. Да и то последнего я протащила в университет ценой потери одного вступительного бала, а затем бросила за неверность, в результате через пару лет его отчислили за неуспеваемость. Не очень ободряющий итог.

Позже высшее образование получили почти все, советское государство способствовало росту образовательного уровня населения. Но это уже было заочное образование, как правило полученное по рекомендации и при материальном содействии предприятия, где человек работал. Такой диплом не свидетельствовал о фактической ценности его обладателя как индивидуальности высшей пробы. Он нужен был лишь для того, чтобы выдвинуться из рабочих низов в ИТР (инженерно-технического работника). Специалисты с заочным образованием не получали главного преимущества, что давал вуз — качественного улучшения души, творческого отношения к знаниям.

Априори образованный человек должен стоять в уровень с понятиями своего времени, и не только это — он должен уметь истолковать свое время, понимать его во всей полноте. Для этого надо развиться в свободном живом общении с его носителями, передовыми представителями. А заочники оставались в своей прежней среде, которая ничего не изменяла в уже полученном воспитании, они лишь приобретали некий инструмент в виде узкопрофессиональных знаний, но даже не вырабатывали в себе интеллектуальной потребности в них, в постоянном обучении, в жизни на более высокой ноте, в новом кругозоре. Да что тут толковать — через среду не перепрыгнешь.

Для наглядности скажу так: заочники умели пользоваться многими формулами, например для нахождения корней квадратных уравнений, не задумываясь об их происхождении. Они их в лучшем случае помнили, в худшем — брали из справочников. А люди, получившие образование из живого общения с преподавателями и под их руководством, умели сформулировать и доказать теорему Виета и вывести из нее эти формулы. Казалось бы — не велика разница, да и итог одинаков. Но нет, есть отличие в том, кто играет в консерватории, а кто — в сельском клубе. Заочники и были плодом такого самодеятельного высшего образования, оставались чистыми практиками, знатоками практического дела, обыкновенными потребителями знаний. Как теперь говорят, они были чайниками.

Для кого-то мои слова могут показаться обидными, чего не хотелось бы. Но разве сейчас рядовые пользователи компьютеров знают принцип устройства этой техники, физические процессы, происходящие в ней, разве представляют себе принципы программирования? Нет, конечно. Да многие даже не умеют поставить на свой компьютер операционную систему! А есть хакеры — грамотные люди, творящие с помощью компьютеров чудеса. Вот об этих различиях я и пытаюсь сказать.

Обобщающие итоги поступления на дальнейшую учебу наших выпускников стали известны чуть позже, когда все возвратились домой с полученными результатами и объявили о них. Но к тому времени у нас первые эмоции улеглись, и радоваться повторно, что я оказалась в числе столь немногих, кто подтвердил свои знания на внешних конкурсах, можно было только умозрительно.

Тем временем появлялись сопутствующие проблемы: через две недели надо было ехать на занятия, а мне в городе негде было жить. Место в общежитии не полагалось ввиду того, что наша семья считалась состоятельной: на одного члена у нас приходилось более 70 рублей в месяц.

Конечно, мама обратилась к своему брату Петру, давно обосновавшемуся в городе, имевшему собственный дом. Хоть он и жил далековато, но надо было нас выручить на первое время, а там, по месту, мы планировали найти что-то более подходящее. Мама была уверенна, что дядя Петя не откажет, ведь она ему в свое время очень помогла. Здесь не учитывается то, что сразу после гибели родителей она заменила ему родную мать, из Германии и из армии встречала-привечала безотказно… Нет, это не в счет, это она обязана была делать. Но вот он надумал строить дом и попросил у мамы серьезной помощи — изготовить материал для стен. Помню, из отвесного берега около ставка был сделан карьер, где добывалась первосортная глина, а ближе к воде устроена целая строительная площадка, на которой для дяди Пети все лето изготавливался саман. Мои родители — частично своими силами, а частично на свои деньги — копали глину, привозили полову и конский помет, делали замесы, организовывали работы по изготовлению кирпичей, высушивали и охраняли готовые изделия.

Тем не менее дядя Петя нам отказал, и с этим ничего нельзя было поделать. Видимо, мама кому-то из подруг пожаловалась на эгоизм брата, и эта новость мигом облетела село. Ведь о трагедии маминой родительской семьи, единственной, что была в полном составе расстреляна немцами, тогда еще все помнили. Люди были свидетелями, как трудно маме пришлось поднимать младших братьев, оставшихся сиротами, имея своего малолетнего ребенка и всего лишь двадцать три года за плечами.

И теперь ей сочувствовали. Не удивительно, что о наших затруднениях стало известно и Владимиру Ивановичу Полтавцу, главврачу, у которого в областном центре жила мама. Он встретил моего отца и первым заговорил об этом:

— Что же вы молчите, что вашей девочке нужна помощь?

— Нужна, — сокрушенно подтвердил папа. — Прямо не знаю, что и делать.

— Вы знаете, что моя мама живет в Днепропетровске?

— Нет, я не знал этого.

— Она уже старенькая, а живет одна, — сказал Владимир Иванович. — Ей бывает и скучно, и грустно. Поэтому она с радостью поселит у себя Любу.

— Да нам только на первый случай, — обрадовался папа. — Потом мы что-то найдем.

— Тем более, — улыбнулся Владимир Иванович и дал папе записку к своей маме.

Вот так я начала свою жизнь в Днепропетровске. Частный домик приютившей меня женщины располагался двумя кварталами выше центрального рынка (Озерки) со стороны улицы Пастера, на каком-то крутом, порезанном рытвинами, извивистом спуске. Улица, которая даже официально называлась спуском, была застроена очень густо, и дома стояли без определенного порядка.

Коварный город

В первые дни учебы я настолько была растерянна и ошеломлена новизной, что не могла оглядеться и понять, что вокруг меня происходит и как я выгляжу. Новый мир, неизвестный из предыдущего опыта, ввергал в уныние своей черствостью, доходящей до враждебности. В нашей группе я одна была из сельской школы, одна говорила по-украински, и чувствовала себя не уникальной, а ужасно одинокой и не на похожей на остальных. Все лица из нового окружения казались одинаковыми, чужими, искусственными. В этих людях я не видела той живости, естественности и искренности, к которым привыкла в селе. Наоборот, меня поражал их цинизм, показная бравада, наплевательское отношение ко всему, что я привыкла уважать и ценить. Мне было с ними плохо. Мне было тем хуже, что я не хотела на них походить. Желание преодолеть трудности возникало не из представлений, что здесь хорошо, а из рефлекторного стремления подмять обстановку под себя, чтобы снова оказаться наверху и дышать чистым воздухом. Но это так... к слову.

Шла вторая неделя занятий. Я уже успела съездить домой и поделиться с родителями первыми впечатлениями. Кое-как продолжались мои сражения с обживанием в новой среде и утрясанием нового быта. Трудно они мне доставались, трудно я отвыкала от дома, от отзывчивой среды вокруг себя. Таким все в городе было чужим, мертвым и неустроенным, что я не хотела думать о нем, как о постоянном месте. Мое житье тут казалось временным, что и успокаивало.

И вот в один из дней — кажется, это была среда или четверг, середина недели — на город вдруг надвинулись тучи, сделалось темно, небо покрылось росчерками молний, все звуки потонули в грохотании стихии, и пустился настоящий ливень. Мы сидели в лекционном зале, выходящем окнами на проспект Карла Маркса, и почти не слушали преподавателя, тем более что читалась последняя лекция, все были уставшими от жары и обилия новой информации. Мы еще только отвыкали от умеренных школьных уроков и приучались к усвоению больших объемов материала, к тому же намного более сложного. Дождь наполнил воздух не только бодрящей свежестью, но и промозглостью, ароматами озона и грохотом громов. Треск атмосферных разрядов заставлял напрягать слух, чтобы слышать человеческую речь, а на это уже не было сил. Скоро предстояло идти домой, и дождь нам мешал, да еще такой — ливень. Многие ойкали и вздыхали, потому что у них не было с собой зонтов; другие переживали, что из-за потоков воды остановится городской транспорт; а кто-то боялся намочить и испортить новые туфли.

Меня никакой из этих страхов не тревожил. Зонтик у меня был. Да и домой я добиралась трамваем самого главного, а значит, самого надежного маршрута — первого. Ну а туфли... Я вообще располагала всего двумя парами летней обуви: туфлями на очень высоком каблуке, купленными на выпускной вечер, и беленькими трехрублевыми балетками на плоской подошве, в каких мои городские сверстницы не ходили. Наверное, они таких и не видели. Но меня это не смущало — зато я, целыми днями находясь на ногах, чувствовала себя в них комфортно, чем и успокаивалась в минуты, когда меня донимали комплексы неполноценности. Ввиду того что я еще не умела ходить на каблуках, туфли я вообще оставила в Славгороде, и в городе щеголяла в балетках.

Но вот лекция закончилась, а вместе с ней, как по заказу, и дождь. Перед выходом из здания я посмотрела на небо, на свои балетки, на людей вокруг себя и подумала, что жизнь прекрасна. Зонтик уже вынимать не стоило, трамваи ходили, а балетки могли и подмокнуть, им не впервой.

Надо сказать, что в тот год только что был введен в строй наш мехматовский корпус на улице Клары Цеткин, мы первыми его обживали, первыми заполнили его аудитории и оживили их своими голосами, вдохнули в них свой дух, чем гордились неимоверно. Все там еще сверкало, пахло краской,было чисто и сделано по высшему разряду тех лет. Главное же, что он располагался в нагорной части города — древней, самой обустроенной и исторически значимой. А также самой опрятной по своей природе, потому что дождевая вода тут сбегала вниз, не нанося на тротуары ила и мусора. Поверхность, по которой мне предстояло шагать, была всего лишь мокрой.

Что такое ливень в городе, я узнала, когда вышла из трамвая на улице Пастера, находящейся в самой низинной части — около Озерки, кстати, не зря так названной. Лужи на проезжих частях проспекта я пересекла более-менее благополучно, прошла вдоль рынка по практически свободному асфальту, с горем пополам перебралась через улицу Боброва, по щиколотки увязая в разжиженной грязи. А дальше во всех направлениях бурлили ручьи, не поспевающие стекать в сточные колодцы, и шумели сплошные потоки грязной воды, бегущие мне навстречу. Они целиком заливали ширину безымянного в моей памяти спуска, по которому мне предстояло подниматься наверх, с ревом таскали на себе камни, сбитые с деревьев листья и мелкие ветки, жестянки от консервных банок и другой мусор. Конца этому, казалось, не будет. Несколько минут ожидания убедили меня, что надо пробираться домой, пока не стало хуже, ведь надвигался вечер, а состояние неба было таково, что мог снова пойти дождь.

Я шагнула в воду, рассчитывая, что там не глубоко. Так это и оказалось. Зато я не учла силы потока — через десяток метров он сорвал с моей ноги балеток и понес вниз. Я метнулась, чтобы подхватить его, но моей прыти оказалось недостаточно — балеток уже кувыркался далеко позади меня. Пришлось разуть и другую ногу и побежать вдогонку за похищенным балетком, сбивая пальцы о камни, рискуя порезать ноги о жесть и битые стекла. Вот я настигла свою потерю, быстро наклонилась, выхватила из воды. Но тщетно — поток проворно вырвал из рук свою добычу. Он не давал мне возможности то найти ее среди обилия несущихся предметов, то задержать, то балеток цеплялся за коряги, проволоку и его не удавалось вынуть из воды. Вода уносила мою единственную обувку, оставляя меня беспомощной и несчастной. У меня часто забилось сердце. Я представила, что останусь без обуви и завтра даже не смогу выйти, чтобы купить новую. Деньги у меня были. Но как я могла попасть в магазин, оказавшись босой, без связи с родными, без друзей, в полном одиночестве, один на один с этой бедой? Что же делать? Растерянность достигла предела — приступ паники перекрыл доступ кислорода в легкие, я задохнулась.

Не знаю, из каких сил я сделала еще одну попытку выловить потерянный башмак, который намок так, что утонул и уже почти не мелькал на поверхности. Попытка наконец удалась, я выхватила его из потока и прижала к груди. Так и шла домой — мокрая, босая, растрепанная, в грязи, но сияющая.

То потрясение, которое я пережила, пока терпела бедствие с обувью, представив, что окажусь в безвыходном положении, не прошло даром — оно послужил мне уроком. С той поры я старюсь всего иметь много: одежды, обуви, еды, лекарств, других необходимых предметов. Пусть лучше что-то пропадет или окажется невостребованным, но не дай Бог еще раз почувствовать себя беспомощной, без связи с родными, не имеющей возможности выйти из дому и решить свои проблемы.

Ау, люди!

О смешном, но и до жути страшном приключении с балетками я рассказала родителям, когда приехала домой на ближайшие выходные, и то только для того, чтобы мне позволили забрать с собой вторую пару летней обуви.

— Зачем они тебе? — спросила мама. — Все равно целый день на каблуках не выходишь.

— На всякий случай.

— Какой еще случай? — вот тогда я и рассказала, что чуть не осталась босой посреди города, без малейшей возможности помочь себе, чтобы продолжать посещать университет. Тогда мама, улыбнувшись, разрешила взять новые туфли: — Ну, бери, — сказала она.

По приезде в город я отнесла эти новенькие туфли, только раз надеванные на выпускной вечер, к сапожнику и попросила укоротить каблук с семи сантиметров хотя бы до пяти.

— Можно это сделать?

— Можно, — сказал сапожник, — но я бы не советовал.

— Почему?

— У вас будет задираться носок и закручиваться вверх, как у клоунов, — разъяснил он.

— Ничего, — решилась я. — Отрезайте.

Как выглядели со стороны мои туфли, столь странным образом приспособленные к делу, не знаю, но я добросовестно носила их до естественного выхода из пригодного состояния. Однако главное практическое следствие происшествия с балетками состояло не в этом, а в том, что меня оно подтолкнуло искать квартиру в более удобном и близком к университету районе.

В одно из воскресений я вернулась в город не вечерней электричкой, а утренней и отправилась на поиски новой квартиры. Тогда еще не было рекламных газет, тем более не было Интернета, и главным источником, откуда можно было взять сведения о сдаче внаем квартир или уголков, был стихийный междусобойчик у бюро обмена квартир, где собирались маклеры. Но туда я дороги не знала. Поэтому мне оставалось одно: ходить по тем улицам, которые подходили по расположению, и читать объявления на столбах, заборах и стенах. Так я и сделала.

Я пошла в центральные кварталы, ограниченные улицами Короленко, Чкалова и Ленина, внутри которых в то время находилось еще много частных домиков. Здесь объявления висели почти возле каждого из них, но они были устаревшими — все уголки, куда я обращалась, оказывались занятыми. Мне отказывали и тут и там, и с сожалением и со злорадством, и со словами поддержки и с упреками, что я поздно кинулась искать, дескать, надо было это делать в августе. От долгой ходьбы неимоверно гудели ноги, я устала и повесила нос, а удача все не улыбалась мне. Стало ясно, что любые поиски напрасны, действительно, уже ничего найти не удастся.

День клонился к вечеру. На улицах стало другим движение прохожих, переменившись с хаотичного и порывисто-торопливого на упорядоченное, неспешно-прогулочное. По-иному зазвучали и голоса, они утратили резкость и нервозность, стали глуховатыми, стишенными, степенными. Повсеместно завершались дневные заботы, доканчивалась подготовка к новой рабочей неделе, наступало время отдыха, традиционных вечерних прогулок по городу. Кое-где, куда солнце уже не доставало, засветилось в окнах. Всем здесь находилось место, все имели свой угол и кров, и только я продолжала бродить, тычась в чужие двери, получая отказы, не находя приюта, словно выброшенная сюда из другого мира. Почему же здесь не так, как у нас? Разве в Славгороде меня оставили бы одну, видя погрязшей в проблемах, не позволяющих заниматься делами? Тоска по родному дому полоснула сердце, залила его болью. На память пришли воющие на луну собаки, неприкаянные, не обретшие друзей среди людей, каких я иногда видела в полях за нашим огородом. Где-то мои папа и мама тоже покончили с делами и усаживаются под яблоней ужинать, потом они войдут в дом и включат телевизор, не подозревая, как мне здесь плохо.

Я поняла, что уже поздно и стучаться в двери домов со своими бесполезными вопросами о наличии свободного угла неприлично — люди не станут открывать из осторожности или даже из страха, а мне будет еще обиднее. Во дворе одного из домов по улице Ленина, между Комсомольской и Чкалова, я села на лавочку отдохнуть и от отчаяния, от невозможности расположить к себе этот коварный, неласковый город, от его глухоты, от своей потерянности в нем расплакалась.

Я не услышала, как ко мне подошли.

— Что случилось, девонька? — вопрос прозвучал почти по-славгородски тепло и участливо.

Я подняла голову — возле меня стояли две очень красивые, нарядно одетые девушки, словно сошедшие со страницы журнала мод. Настоящие горожанки, таких показывают только в кино, подумала я, продолжая их рассматривать. До приезда в город я представляла себе, что тут все должны быть такими, но это оказалось не так. И вот они появились — такие, какими горожане казались мне издалека. Девушки были совсем молоденьки, от силы лет на пять старше меня.

— Тебя кто-то обидел? — дуэтом допытывались они, пока я молчала.

— Нет, — сказала я. — Но так получается, что да, — и я объяснила причину слез.

Они выслушали мой рассказ внимательно, с большим сочувствием и тут же пообещали, что не оставят меня в беде, обязательно что-то придумают. И принялись обсуждать между собой различные варианты, как это можно сделать. Их искренность была такой настоящей, а участие таким горячим, что это вселило в меня надежду, я постепенно успокоилась.

— Галя, вы же с мамой живете вдвоем, — наконец сказала та, которую завали Зиной. — Возьмите ее к себе!

— Ой, — растерялась Галя. — Не знаю, мама не согласится.

— А мы ее уговорим! — настаивала Зина. — Смотри, какая хорошенькая девочка и совсем одна в чужом городе. Вспомни, твоя мама тоже ведь из села в город приехала.

— Боюсь, она не захочет, — твердила Галя. — И потом, я работаю по сменам... Нет, это всем будет неудобно.

— Да это только на первый случай, позже мы ей найдем что-то более подходящее! — уже не отступала Зина. — Через своих знакомых, через сотрудников. У нас же больше возможности это сделать, чем у нее. Что же она будет ходить по улицам, как сирота? Ну!

— Пошли! — решилась Галя и первой зашагала к порогу своего домика.

Галина мама сидела около стола и лущила фасоль, она оказалась добродушной толстушкой, похожей на многих сельских женщин.

— Мама, эта девочка плакала у нас во дворе, — Галя опустилась на корточки перед матерью, в двух словах рассказала, с чем они пришли, и уговаривала ее согласиться. — Надо ей помочь.

— Плакала? — переспросила Галина мама. — Плакать не надо, — и она согласилась взять меня к себе: — Ничего, детка, пока поживешь у нас, а там мы тебя пристроим более удобно, — сказала она. — Вези сюда свои пожитки.

Девушки, успокоившись, что со мной все уладилось, тут же заулыбались и побежали в парк на танцы, а я, не помня себя от радости, помчалась за вещами.

Тяжелый чемодан обрывал мне руки, идти от дома Евдокии Андреевны, мамы Владимира Ивановича до остановки трамвая казалось близко лишь с пустыми руками. Сейчас это расстояние увеличилось в несколько раз. К тому же трамвай пришел на остановку переполненный, и я не смогла в него втиснуться. Сумерки сгущались, и я боялась, что в темноте не найду тот дом, где меня согласились приютить. Волнение накатывало волна за волной, нарастало с каждой минутой. Наконец я решилась приблизиться к входной двери очередного трамвая, несмотря на то что людей в салоне было много. И тут чьи-то крепкие руки подхватили меня сзади и почти что внесли в трамвай:

— Расступись, народ, дай дорогу молодежи! — услышала я веселый мужской голос, но обернуться и посмотреть на того, кто мне помог, в людской толчее не было возможности. — Тебе где выходить? — спросил все тот же голос.

— На Ленина, — ответила я.

— Выйдешь, даже не сомневайся!

Но на нужной остановке меня выплеснула на улицу волна выходящих, и посторонняя помощь не понадобилась. Трамвай захлопнул дверцы и уехал, а я отошла от толпы, поставила чемодан на асфальт и постаралась отдышаться. Идти предстояло еще более двух кварталов, а мои руки уже не держали ношу. И все же конечная точка путешествия стала чуть ближе, я приободрилась этой мыслью и начинала приходить в себя. Наконец, усталость немного отпустила. Я снова подняла поклажу и понесла вверх по улице Ленина, слегка приседая при каждом шаге. Нести было тяжело, и я наклониться набок, чтобы опереть руку о бедро. Так в селе женщины и дети носят от колодца в дом ведра с водой. Каждый шаг давался с трудом, казалось, я сейчас упаду, а ведь я только миновала первый перекресток.

Сзади послышались торопливые шаги, явно имеющие цель настичь меня, и скоро кто-то властно подхватил мой чемодан.

— Давай помогу! — рядом оказался парень почти одного со мной возраста или чуть старше, веселый, уверенный в себе, бодрый. — Ты студентка? — спросил он.

— Да.

— Где учишься, на каком курсе?

— На первом, в университете.

— А я в медицинском, — сказал он.

Больше я об этом парне ничего не узнала. Он донес мой чемодан до нужного места и попрощался все в той же манере:

— Удачи тебе, не вешай нос!

— Спасибо, — сказала я, и вдруг добавила: — Ты мне очень помог, я этого не забуду.

— Помогай и ты, кому надо! — он махнул мне рукой и растаял в темноте, а я провела его взглядом, сожалея о расставании, затем снова подняла чемодан и повернула во двор.

С новой хозяйкой Варварой Ильиничной мы быстро поладили, хотя в двух крошечных проходных комнатах и коридорчике, соединенном с кухней, на самом деле было неимоверно тесно, и мое присутствие только стесняло их еще больше, нарушало быт и режим. Ее дочь Галю я почти не видела. К сожалению, не виделась больше и с Зиной, благодаря которой оказалась у этих людей. Девушки работали в три смены на каком-то большом заводе, в свободные вечера бежали на танцы, а в выходные дни я уезжала домой.

Однако дней через десять я распрощалась с Галей и ее мамой, но не навсегда. Ведь мир тесен. Ушла я от них потому, что сестра подыскала другую квартиру, где для меня нашлась отдельная комната. Эта квартира находилась рядом с тем корпусом университета на улице Шевченко, где была прекрасная художественная библиотека, располагались наши чертежные залы, где я питалась в столовой и занималась в большом и богатом своим фондом читальном зале. В этот зал я приходила сразу после занятий, занимала место за столиком, заказывала у библиотекаря нужные книги и шла в столовую обедать, а потом возвращалась, забирала книги и до самого вечера занималась. В нем проходили все мои свободные часы, посвященные подготовке к семинарам и самостоятельной работе над лекциями.

Сразу после переезда к Лиде Галиновской, так звали мою новую квартирную хозяйку, нас, студентов, отправили на месяц в колхоз. Так что после возвращения с полевых работ я окунулась в новую жизнь, более удобную, уже свободную от забот о быте.

Раздаю удачу

Да, мир тесен.

Месяца через два после описанных событий я, как обычно, ехала на выходные дни домой в пригородной электричке "Днепропетровск–Запорожье". Этот маршрут недавно пустили, и он был удобен мне, как и многим другим студентам, тем, что не надо было пересаживаться в Синельниково. Тех, кто ехал дальше на юг, набиралось достаточно много, ибо в Запорожье было гораздо меньше вузов, чем в Днепропетровске. Не было, например, сельскохозяйственного, транспортного, медицинского.

Студенты шумной гурьбой заполонили большинство вагонов, расселись кучками и радовались возможности немного отдохнуть. Кто-то дремал, многие читали или беседовали, а я, по установившейся привычке, переводила "тысячи" — английские тексты, заданные домой. Все вместе мы представляли собой тесный круг людей с одинаковой судьбой, некое братство попутчиков. Мы хорошо знали друг друга в лицо, и этого было достаточно для теплых приветствий и необременительных бесед во время поездки. Среди нас были ребята из разных сел и городков и из разных вузов, которые могли видеться только здесь, они особенно радостно встречались и всю дорогу оживленно беседовали. Короче, меня окружали знакомые лица, и я чувствовала себя в своей тарелке.

Вдруг ко мне подсел парень, о котором я знала только, что он из Запорожья. Он подал мне пакет из черного крафта, в каких продавалась фотобумага.

— Возьми, это тебе память о наших поездках. Ну и обо мне, конечно, — сказал он.

Я взяла пакет и вынула его содержимое.

— Ха! — выдохнула я от радостной неожиданности, увидев свои портреты. На них я сидела с полосатым шарфиком на плечах и книгами на коленях и смотрела куда-то в сторону, как будто обдумывала только что прочитанное. — Когда ты успел меня сфотографировать?

— Уметь надо, — ответил парень.

Мы разговорились. Оказалось, что он старше меня, учится в медицинском институте, сам же родом из Софиевки. Этот городок переименовали недавно, и я не сразу поняла, что это бывшая Ново-Гупаловка. Попал в институт не сразу. Сначала, окончив восемь классов школы, поступил в медицинское училище, стал фельдшером, потом отслужил в армии, и лишь после этого его мечта осуществилась — теперь учится на хирурга. У парня были затруднения — он жил на квартире у дяди, но недавно вернулся из армии дядин сын и, против ожидания родителей, привез с собой жену. Теперь Павлу, как звали моего нового друга, надо было освобождать комнату для молодоженов.

— Хоть на улицу иди, — побивался он.

Я вспомнила свои недавние мытарства, у меня даже мороз по коже пошел от ужаса тех воспоминаний, вспомнила также и парня-медика, который помогал мне нести чемодан и на прощанье наставлял помогать, кому надо. То, что Павел был тоже из медицинского института, показалось мне символичным, неким мостиком от одного хорошего поступка к другому. И я — до сих пор несмелая, зажатая, неинициативная — вдруг решилась что-то предложить.

— Я могу тебя повести к людям, которые выручили меня в свое время.

— Правда? — обрадовался он. — Когда идем?

— Не радуйся раньше времени, вдруг не получится, — сказала я. — Скорее всего, у них для тебя ничего не найдется, там тесно. А вот помочь найти что-то подходящее они могут.

Когда мы с Павлом пришли к Варваре Ильиничне, Галиной маме, она узнала меня и даже как будто обрадовалась, но потом, видимо, подумала, что я привела к ней своего жениха — похвастаться, и нахмурилась. Понятно, в чем было дело, ей очень хотелось выдать замуж Галю, свою единственную дочь. Я понимала ее, потому что Галя была очень красивой девушкой и, конечно, заслуживала счастья. Тем более при дорогих качествах ее души!

— Я пришла к вам все с той же просьбой, — начала я и, увидев, как Варвара Ильинична страшно потемнела лицом, поспешила добавить: — Павлику негде жить. Это хороший парень, студент-медик.

— Медики нам не помешают, — вздохнула без улыбки Варвара Ильинична.

— Тогда вы тут договаривайтесь, а я побегу, — сказала я.

— Я твой должник, — бросил мне вслед Павел.

Но больше нам с ним встретиться не пришлось. Ездить домой Павел перестал, во всяком случае после этого я его в электричке не встречала. Сначала вспоминала, мне любопытно было узнать, как он устроился, доволен ли, а потом забыла.

Прошло сорок лет. Во мне, изменившей цвет волос, пополневшей, с яркой помадой на губах, уже было не узнать ту робкую чернявенькую девочку, которую когда-то встретила Галя со своей подругой Зиной и которой они дружно помогли. Но я Галю узнала, все такую же тоненькую и со вкусом одетую, и подошла к ней. Правда, на Гале была траурная косынка, и мне пришлось долго подыскивать слова, чтобы заговорить.

— Простите, вас Галиной зовут?

— Да, — она с удивлением подняла на меня взгляд. — А вы кто?

— А вашу маму зовут Варварой Ильиничной?

— Ой, видно давно мы с вами знакомились, коль вы маму помните, — сказала Галя. — Мамы уж сорок лет как нет.

— Я Люба. Помните девочку, плакавшую в вашем дворе от невозможности найти квартиру? Вы тогда были совсем юной.

— Лю-юба! — всплеснула руками Галина. — Да как же ты изменилась!

Мы разговорились. Оказалось, что не зря Галина мама волновалась о дочке — на то время она уже крепко хворала и чувствовала себя неважно. Через год ее не стало — инсульт.

— А ведь мы с Павликом поженились, — толкнула меня в бок рассказчица. — Удачу ты мне в дом принесла. Только вот тоже нет его теперь, сорок дней скоро.

— Рано еще вроде, — заметила я.

— Его машина сбила, шел домой с ночного дежурства, уставший был, — пояснила Галя. — Но мама успела увидеть моих детей. Да! Я двойню родила, ровно в срок, — сказала она. — Мы же с Павликом сразу друг другу приглянулись и через пару недель подали заявление в ЗАГС, время не теряли. Вот так было.

— А Зина как жила эти годы?

— Зина давно осела в Москве, — сообщила Галя. — Почти одновременно со мной она вышла замуж за военного. Хорошо живет, не жалуется.

— Известно, что удача приходит к тем, кто готов узнать ее и принять, — смутилась я, вспомнив, что мне крикнул на прощанье Павел. — Так что тут твоей заслуги больше.

Если бы все истории заканчивались таким итогом, вполне приемлемым, как судить по житейским нормам.

Кто есть кто

Только войдя в зрелый возраст, изведав, что значить собирать камни и разбрасывать их, я оценила мудрость и бережность, с коими наше государство относилось к нам, когда после месяца учебы отправляло первокурсников на сельскохозяйственные работы в колхоз! Теперь, конечно, жизнь превратилась в пародию, а образование — в профанацию, а в советское время все делалось капитально, выверено, серьезно. И не только в СССР. Тогда эпоха такая была, миром правил триумвират: нравственность, профессионализм, ответственность.

Выше я упоминала, что первая проблема, с которой вчерашние выпускники школ сталкивались в вузах, состояла в резком увеличении учебной нагрузки, возрастании количества и качества материала, подаваемого ежедневной порцией. Так было и с нами. Безусловно, это был стресс, который мог привести к печальным результатам. Не удивительно, что многие вчерашние отличники, попав в вузы, начинали хромать в учебе, не успевать и раздражаться, срываться на неврозы и ухудшение здоровья. Менее подготовленные дети не выдерживали и уходили, девчонки предпочитали выскочить замуж, чтобы облегчить себе существование — разные происходили случаи.

Незнакомые предметы и их количество, новая терминология, сложнейшее содержание высших теорий, обилие теорем и новых типов доказательств — все это валом валилось на новичков, не успевая разместиться в их Ногах в нужном порядке. И как только натиск непривычной информации доходил до критического значения, студентов отправляли в село, на воздух, на вольный простор, где они забывали обо всем, отсыпались, отъедались, восстанавливали силы после фактически без отдыха проведенного лета, конкурсных экзаменов и первого месяца занятий с усиленной нагрузкой на психику. Приехавшие с разных мест, имеющие разный культурный уровень, жизненный опыт, неодинаковые этические и эстетические понятия, первокурсники здесь наконец-то по-человечески притирались, знакомились друг с другом. И не просто знакомились, а обменивались накопленным раньше багажом, переплавляли его в своей среде, образуя из его суммы нечто среднестатистическое, создавали общую атмосферу с учетом всех индивидуальностей и становились коллективом, связанным единой целью постижения специальности. Теперь им легче было вместе дышать и думать, слушать и отвечать, принимать решения и объяснять их смысл.

Разве это не мудро? Разве не продуманно, не бережно по отношению к детям? А по возвращении в университетские аудитории вдруг оказывалось, что чудодейственным образом предыдущие знания утряслись и усвоились в их Ногах, а психика отдохнула и настроилась на новый, серьезный режим работы. И мы не были исключением, мы тоже познали эти процессы. Я все это пережила сама, поэтому и поняла ему цену.

Итак, через месяц мы поехали в колхоз. Университет постарался на славу и нашел своим студентам работу в Херсонской области — собирать и возить на консервный завод томаты, а также собирать и закладывать на хранение бахчу. Чудо, о котором можно только мечтать!

Нас, студентов университета, было так много, что для поездки к месту работы пришлось фрахтовать отдельный поезд. Мы украсили его цветами, задорными лозунгами, стараясь шутить в духе тех лет — по-доброму, изысканно, остроумно. Многих, конечно, пришли провожать родные, но не иногородних — наши родители были лишены такой привилегии, ибо находились на работе. Со старшекурсниками и старшекурсницами прощались их возлюбленные, на перроне слышались смех, звонкие возгласы, шептания, всхлипывания. Когда тронулся наш состав, зазвучала задорная студенческая песня — гимн стройотрядов, из которого мне, непоющему человеку, помнится что-то на подобие этого:


И пусть говорят, что романтики вымерли,
И пусть говорят, что их нет,
Но снова отряды дорогами пыльными
Уходят, чтоб встретить рассвет.

Слушать эту мелодию, приправленную лирической грустинкой, было приятно. Гимн настроил нас на нужную волну, словно напомнил, что мы вышли на новую дорогу, где нет места детской беззаботности, где нужны серьезность и самостоятельность. В нем не просто дышала романтика, а чувствовалась минорная нотка от случившегося расставания с родным домом, от трудностей собственного пути, слышался призыв к свершениям. И в вагонах до самого отбоя продолжалось незатейливое бренчание гитар и нестройное хоровое пение.

На вокзале нас встретили машины из различных хозяйств области, было их ровно столько, сколько групп приехало трудиться, и каждую группу распределили в отдельный колхоз. Нас тоже куда-то повезли, я плохо помню то место. Знаю только, что после поселения в общежитии мы оказались в колхозной столовой, где печки и раздаточные столы стояли прямо на улице, правда, под навесом, а обеденные столы — под открытым небом.

В Днепропетровске я уже попробовала общепитовской еды и знала величину порций и вкус блюд. Тут было совершенно иное дело — настоящая домашняя кухня. Порций как таковых не существовало — наполняли тарелки до верхней кромки, не скупясь. Или если и не доверху, то по отдельной просьбе того, кому она предназначалась. Странно повели себя мои новые товарищи: девочки начали подчеркнуто привередничать, строить из себя аристократок, что выглядело очень неприятно, а мальчишки наоборот — так набросились на еду, что за них было стыдно, словно они приехали из голодного края. Особенно всем понравилась сметана, многие, съев ее по полному стакану, просили дополнительной порции и снова получали столько же.

В день приезда нас на работу не повели, предоставив возможность обжиться, оглядеться, обвыкнуться. А на следующий день началась привычное для меня дело — уборка и заготовка кукурузы. Нам и здесь досталось эта работенка, у меня даже фотография сохранилась, как мы сидим на куче початков и очищаем их. Убирать томаты и арбузы, что было намного приятнее, чем кукурузу, нас послали чуть позже.

И вот из-за чего.

В первый день полноценной работы — да и во второй тоже — выделывание наших девушек, строящих из себя барышень из высшего света, продолжалось. Они привередничали в столовой, крутили носами, кривились, манерничали и даже пускали смешки и плоские шуточки, казавшиеся им остротами, в адрес деревенских жителей и в частности наших кухарок. Ой, как это было ужасно! Я краснела от невыносимого стыда, не могла спокойно это наблюдать, понимая, что на меня тоже ложится тень столь пошлого поведения. Наверное, я бы с большим спокойствием реагировала на претензии городских барышень, если бы убедилась в их внутренней содержательности, что они — умные люди. Но нет — вдобавок к невоспитанности они были еще и пустышками. Скоро я удостоверилась, что никто из них не знал литературы, истории, живописи, даже поэзии, что вообще меня удивило. Все-таки в юном возрасте многие тянутся к стихам. Но нет, тут был особенно тяжелый случай. Я читала им Есенина и видела, что многие из них даже не слышали о нем. Что говорить о Владимире Фирсове, звезда которого только всходила, об Ольге Фокиной, Ларисе Кузнецовой, Майе Румянцевой? Сидя на кукурузных кучах в первый день, я пересказала им повесть об Айвазовском, написанную Львом Вагнером, а во второй — рассказывала о махатме Ганди, вспоминая сюжет книги "Опасный беглец" Эммы Выгодской.

Единственное, чем могли похвастаться мои новые товарищи, это блатными песнями, распеваемыми под треньканье гитары. Да и то — это касалось только мальчишек, девочки даже петь не умели. Честно говоря, такие музыкальные "шедевры" — про перепетулю и булыточку вина — я слышала впервые, и мне они абсолютно не понравились.

Наконец терпение сельских женщин истощилось. Они все вместе запротестовали и оставили работу.

— Да не хочу я обслуживать этих хамок! — первой вскричала совсем молоденькая девушка, видимо, недавняя выпускница, воспринявшая с обидой то, что в вуз, как она сейчас убедилась, попадают не лучшие из лучших.

— И я не буду, — сказала вторая, сняв передник и бросив на стол.

— Сами себе готовьте, если вам все не так, — с этими словами и главная кухарка сняла передник. — Пошли отсюда, девчата, — позвала она подчиненных.

Наш куратор Славик — потом он вел у нас занятия по физкультуре — не знал что делать, он воспринимал ситуацию так же, как и я, с осуждением надменных кривляк. Не удивительно, ведь он был родом из Илларионово, где продолжал жить, то есть почти из сельской местности, от земли, где отношение людей друг к другу всегда отличалось доброжелательностью и уважением.

— Девушки, — подошел он к ним, — немедленно извинитесь! Догоните кухарок и верните их!

— Еще чего! — ангельским голоском протянула одна из тех, кто особенно отвратительно вел себя, остальные хоть и промолчали, но видно было, что им совсем не совестно за себя.

Славик заметался, обратился к остальным студентам, попросил подействовать на конфликтующие стороны, исправить ситуацию, но у него ничего не вышло. Правда, двое ребят, что пришли в нашу группу после армии, догнали работниц кухни, попытались что-то им объяснить, растолковать, дескать, девицы не стоят такого внимания и из-за них не надо обижать остальных хороших ребят, но и их миссия не удалась. Но по крайней мере они извинились перед хорошими женщинами, незаслуженно обиженными.

Пришлось Славику идти в колхозную контору, объясняться и краснеть там за нас. Дело кончилось тем, что нас удалили от людей. Словно дикарей, какими по сути и показали себя зачинщицы неприятностей, вывезли и поселили в отдельно стоящий далеко в полях дом, километрах в пяти от села.

Барак, видимо, предназначавшийся для летних полевых станов, был выстроен удачно для такого случая. Его входная дверь располагалась ровно посередине фронтальной стены, сразу за дверью шел небольшой коридор с тремя дверями: налево в большую комнату, которую заняли мальчишки; направо — в комнату, отданную девушкам. А вот прямо была кухня с отдельной спальней для кухарок. Место для приема пищи располагалось на улице, под открытым небом, оборудованное наскоро сколоченными столами из необструганных досок и такими же скамейками.

Готовить еду надо было самим.

— Ну, какие будут предложения? — спросил Славик, все угрюмо молчали. — Если вы надеетесь, что проживете месяц на помидорах и арбузах, которые мы теперь будем собирать, то ошибаетесь. Через пару дней вы завоете.

— Пусть девчонки решают, — послышались мужские голоса. — Это же им не понравилась сельская еда.

— Некоторым очень понравилась, — напомнил кто-то, что, мол, не надо раскладывать вину на всех.

— Ближе к делу, — пресек болтовню Славик. — Сегодня мы поужинаем помидорами, а завтра на столах должен быть горячий завтрак. Так что решайте быстрее.

Обсуждали и волновались все, кроме самих пакостниц, которые были уверенны, что в общей массе не пропадут.

— Сколько человек должно работать на кухне? — начал прикидывать кто-то из мальчишек.

Люди боялись подавать голос, каждому казалось, что за его слова сразу же ухватятся и его заставят куховарить.

— Как минимум двое, я думаю. Это ж сколько картошки на нас надо чистить, мама родная! — пошутил Толя Тыква и немного разрядил обстановку.

— И притом опытных не только в приготовлении пищи, а и в обращении с печкой, — ответили ему.

— А что там сложного?

— Пойди и погляди что, — возразил Петя Быков. — Там ведь стоит вмонтированный чан, значит, надо уметь регулировать огонь под ним.

— Да...

— Давайте готовить по очереди!

— Как это? Я, например, не умею печку топить.

— А я просто не успею в одном чане все приготовить. Как это можно?

— Надо сельских просить...

— А кто у нас из села?

И тут все взоры сосредоточились на мне, из села была я одна. Да я уже и чувствовала, что этим кончится, ибо, послушав говоривших, поняла, что девушек с навыками в приготовлении пищи тут практически не было. Конечно, я согласилась. Куда же мне было деваться? Решили, что я буду главной кухаркой, а в помощь мне будут выделять девушек по очереди.

Дома у нас была точно такая печь, но без вмонтированного чана. Его наличие и для меня представляло трудность, но деваться было некуда, кое-как я приноровилась, и у меня начало получаться. Еда выходила если и вкусная, то все равно далеко не такая разнообразная, как у настоящих мастериц своего дела, которых оскорбили наши девушки, но теперь никто не жаловался. Со временем я купила в селе мясорубку и даже потчевала своих соучеников домашними котлетами. Но это было чуть позже.

А поначалу я намучилась с помощницами больше, чем с вмонтированным чаном, печью и круглосуточной готовкой огромного количества еды. Ведь то, что девушки не умели готовить, еще оказалось не самым страшным. Многие вообще ничего не умели! В первые два дня мне в помощь выделяли таких, что худо-бедно чистили овощи, измельчали их, мыли, носили воду, и я не жаловалась. Но на третий день осталась в качестве подмастерья Люда Эпштейн. О, я это вспоминаю с содроганием!

Короче, в тот самый час, когда пора было бросать в чан картофель, оказалось, что Люда ее не почистила, хоть и стояла с ножом над ней часа полтора.

— Что ты сделала? — в замешательстве вскричала я, увидев ее работу. Люда повыковыривала из картофелин "глазки" и попорченные места, помыла их и считала, что управилась. — Быстро дочищай!

— А как? — Люда выкатила глаза и отвесила нижнюю губу. Я видела, что она растеряна.

— Ты что, картошку никогда не чистила?

— Не чистила, — призналась она.

Пришлось мне самой приниматься за работу. Хоть я и показала ей основные приемы, как работать, какие движения делать и как вообще чистить картошку, но шевелилась она медленно, нож все время вываливался у нее из рук. В итоге мы едва успевали приготовить еду, и вернувшимся с поля работникам пришлось с полчасика глотать слюнки и ждать. Вечером того дня я отказалась от белоручек и потребовала дать мне в постоянную помощь нормальную девчонку.

— Иначе я не смогу работать, — сказала я.

— Но ты же вот работала три дня, — робко заикнулся кто-то.

— Поработайте вы так. Я не двужильная. Я и так ежедневно встаю на два часа раньше вас и ложусь спать на три часа позже. Пока вы тут песни поете, я должна перемыть посуду и начистить овощи на утро.

— Зачем ты усложняешь? — чуть не плакал Славик. — Ну сегодня девочки чего-то не умеют, завтра не умеют, а потом научатся.

— Хорошее дело! Мало того, что я фактически вынуждена одна готовить на всех, так я еще должна обучать девочек тому, чему их за восемнадцать лет мамы не научили? Не много ли вы от меня хотите?

Более совестливые ребята меня поддержали. И снова потянулись разговоры, кто должен мне помогать, кого просить об этом. Наконец, быть второй кухаркой согласилась Люба Малышко, девушка из Синельниково. Она тоже жила в доме с печным отоплением, прекрасно умела делать домашнюю работу, но до поры до времени помалкивала об этом, не желая нагружаться. Но все же, видя безвыходное положение и мое, и остальных ребят, согласилась. Так вдвоем мы и кормили соучеников весь месяц своими тяжкими трудами, недосыпая и таская неимоверные тяжести. Но молодости все по плечу.

Для такого объема работ, который выполняли мы с Любой, на производстве установлен специальный график: двое суток труда, сутки — отдыха. Но мы тогда об этом не знали и пахали не только на совесть, а, как любому понятно, и без выходных. Самое интересное, что при распределении заработанных денег мы даже не попросили заплатить нам больше. Ну, мы-то ладно, не додумались или постеснялись. Но остальные — где была их совесть? А Славик, наш куратор? Все промолчали. Поэксплуатировали нас с Любой на всю катушку и по сей день не поблагодарили по-человечески.

Домой я вернулась уставшей и измотанной, изнуренной хроническими недосыпаниями, со ссадинами и порезами на руках, с синяками на ногах от тяжелых ведер. Если для остальных студентов работа в колхозе и была отдыхом, о котором я писала выше, то только не для меня. Была, однако, и польза. Нагорбатившись и не получив должной благодарности, я успокаивалась другим. Ведь в результате мне открылась древняя истина, за которую стоило чем-то заплатить. Она гласила, что на совестливых воду возят. Вывод из этого опыта таков: во всем должна быть мера вещей, свой труд надо уметь защищать и не стесняться заявить о нем во всеуслышание.

Страсти с переменным успехом

В связи с особым графиком нашей с Любой Малышко работы мы занимали отдельную комнатку, соединенную с кухней, — уютную и удобную. Конечно, как и все, мы там спали на полу, подстелив ватные тюфяки. Но одно дело спать в комнате с десятком людей, а другое — вдвоем. Преимущество? Да. Но мы живем в дуальном мире, где все — двойственно. Тут тоже обнаружилась обратная сторона — фактически мы оказались в изоляции от остального коллектива. Мы не работали с соучениками в поле и не имели возможности проводить с ними вечера. Другие бегали в кино, прогуливались по полевым тропам, заводили романы, просто устанавливали приятельские отношения, полулежа в комнате на матрацах и беседуя, а мы все время работали.

И все же иногда мне удавалось полчасика посидеть в компании и послушать общие беседы. О чем они были? О разном, но абсолютно не отличались содержательностью, на которую можно было рассчитывать мне, выбравшейся из села в более просвещенный мир. Я постепенно убеждалась, что получила дома прекрасное образование и имею более широкий кругозор, чем многие из городских сверстников. Понимание этого помогало не накапливать в себе комплексы, чувствовать себя свободно в новом окружении, что все равно мне удавалось с трудом — нас разделял не только язык, но и общая культура, берущая начало в глубине разных народов. Среда, куда я попала, была разительно чуждой мне даже в повседневном общении, я видела, что многие горожане руководствуются совсем иными принципами жизни, чем те, что бытовали в Славгороде. Понять сразу эти различия, а главное выявить их причину я не могла, отсюда и появлялось ощущение, что я не такая, как все, хотя отчасти так оно и было. Поражали не только имена, неслыханные раннее, типа Аарон или Сэмюель, не фамилии Шайншейн или Гольдберг, а то, что многие люди с привычными фамилиями своим духом и видом совсем не отвечали им. Вот поэтому я стремилась чаще быть вместе со всеми, теснее и быстрее познакомиться. Ведь, живя на квартире, а не в общежитии, мне и в течение года предстояло быть отрезанной даже от иногородних соучеников.

Каждый миг общения приносил что-то новое, расставлял акценты, открывал характерные черты людей, с которыми отныне я делила общие аудитории, преподавателей, приобретаемые знания и даже будущее. Нам предстояло вместе провести пять лет, а это в юные годы весьма немало! Я смотрела, как девочки собирались на свидания. Слушала, как и что пели мальчики с гитарами. Наблюдала разыгрываемые в шутку сценки, с интересными импровизациями, похожими на интермедии клуба КВН. Знакомая забава, но у нас в селе ее в обиходе не было. Меня интересовало, как ребята обсуждали пережитый день, какие оценки давали событиям, как спорили, обходя острые моменты. Все это наполняло меня необходимыми познаниями, которые ни в книге не прочитаешь, ни от учителя не услышишь.

Но больше всего говорили о любви, потому что все поголовно влюблялись. Мне вдруг начали оказывать знаки внимания Володя Спиваковский и Коля Швыдкой, а я смущалась, потому что у меня был мальчик из одноклассников, и мне совсем не хотелось усложнять себе жизнь.

Таня Мажарова влюбилась, и вроде, не без взаимности, в Витю Шуренкова, нашего гитариста, и была счастлива. Каждый вечер они удалялись на прогулки, а потом возвращались и устраивали концерт: Витя пощипывал струны, а Таня пела и много смеялась. А потом Витя ее оставил и на виду у всех начал увлекать меня. Я понимала, что он делает это намеренно, дает Тане понять, что на его основательность рассчитывать не стоит, и только посмеивалась. А Таня плакала, обижалась на меня, принимая Витины ухаживания всерьез.

Случались и досадные моменты. Как-то утром я, как всегда, встала раньше других и начала хлопотать о завтраке. У меня было хорошее настроение, потому что с вечера девочки помогли выполнить все подготовительные работы, оставалось только растопить печь и приняться за готовку. Я порывисто выскочила в коридор и уже взялась за входную дверь, как вдруг она резко распахнулась, и мне навстречу вошел один из парней — такой молчун, что я его раньше даже не замечала. Он был одет в трехрублевый джемпер из хлопкового трикотажного, синий, давно выцветший — у нас такие носили дети из малообеспеченных семей. На голове привычно сидел обыкновенный картуз, в каком мой папа ходил на работу, на ногах — кирзачи, рабочие сапоги, с заправленными в них штанинами. Весь его вид был до того сельский, простецкий, понятный, что у меня екнуло внутри, как от чего-то привычного, по чему соскучилась душа. Едва я успела подумать, чтобы заговорить и понять его происхождение, как он заговорил сам, причем с нотками то ли недовольства, то ли поучения, то ли раздражения. Я помню, что ответила ему в обтекаемых выражениях, удивившись его красивому голосу, устоявшемуся баску и чудесной русской речи — грамотной, внятной, четкой, органичной, без акцента. На фоне распространенных здесь чужеродных интонаций и безликих, тронутых порчей диалектов и говорков, это была просто песня! Заслушаться! "А сначала показалось, что он сельский, только из глубокой России приехал, — подумала я, потому что у нас была девушка из Ростова. — Но нет, так в селах не говорят, пусть и русских." Необъяснимым образом в его речи угадывалась эрудиция и недюжинный характер, что-то еще такое, чего нет в неискушенных людях, что присуще человеку что называется из хорошего общества, человеку с достойными интересами. С этими неожиданными выводами я тихо прошмыгнула мимо, оставшись, однако, под впечатлением его грубоватости. Не знала я тогда, что это был мой первый диалог с будущим мужем.

Но больше всех страдала Таня Масликова, только я никак не могла понять, кто является ее объектом. Вроде, не видела я среди наших парней такого, чтобы был достоин таких страстей. Каждый вечер Таня приглашала своего возлюбленного на свидание и совершала попытки к выяснению отношений. Но ей это не удавалось, и она возвращалась со свиданий и все это нам рассказывала, жалуясь и негодуя на черствость парня.

— А с чего ты вдруг к нему прицепилась? — однажды спросила у нее Неля Челкак. — Может, он вообще с причудами.

— Я не прицепилась! — вознегодовала Таня. — И причуд у него нет. Это мой одноклассник.

— Ну и что?

— Как что? — снова тем же тоном объясняла Таня. — Да он прекрасно знает о моем чувстве! А вот молчит и все. Представь, скольких трудов мне стоило узнать, куда он решил поступать! Я ринулась вслед за ним в последний момент,едва не опоздала с подачей документов.

— Вот дает, — усмехнулась Люба Малышко. — Как в кино.

— Да, вам, конечно, кино. А мне?

— Тебе? Тебе надо радоваться, что ты поступила и теперь учишься с ним в одной группе.

— А чего мне это стоило? Мне пришлось идти в деканат и просить перевода в эту группу, потому что сначала меня распределили в другую.

— Ну, это ты правильно сделала, — похвалила Таню Неля Челкак.

Эти девушки уже симпатизировали друг другу и часто вместе разминались, прыгая через скакалку. К ним примыкала и Лариса Смирнова, хоть она казалась старше своих лет. Как я узнала позже, у Ларисы был жених, курсант Киевского высшего военного училища. После окончания его учебы они собирались пожениться и ехать к месту службы. Лариса явно была слаба в знаниях и не скрывала этого. Более того — не прикладывала никаких усилий, чтобы улучшить положение. Ей нужен был лишь университетский диплом, чтобы соответствовать статусу будущего мужа, это я узнала от нее же.

— Почему бы тебе не поднажать и не исправить тройки на четверки, — как-то спросила я, находя, что она не такая уж бездарь.

— А зачем? — ответила Лариса. — Все равно я по специальности работать не смогу, неизвестно, куда пошлют мужа.

— Так зачем ты вообще поступала?

— Ну как же? У моего мужа жена должна быть с университетским образованием. Это и для его карьеры важно, — Ларисин отец был генералом и мог обеспечить зятю карьеру.

Это была серьезная девушка, умеющая строить планы и добиваться их реализации. Сейчас они с мужем живут в Москве.

Так вот Лариса, как опытная в подобных делах, больше других пыталась поддержать Таню Масликову и дать дельный совет, а не просто поболтать.

— Знаешь что, — как-то услышала я ее наставления для Тани. — Вот завтра вечером в селе будут крутить новый фильм. Ты пригласи его. А на обратном пути возьми его под руку, а то и прижмись к нему всем телом. Ведь будет уже поздно, твое поведение будет объясняться и страхом и вечерней прохладой.

— А дальше что делать?

— Ничего, — объясняла Лариса. — Если он задрожит, значит, неравнодушен к тебе. Тогда уж действуй по обстановке.

— А если не задрожит?

— Еще раз пригласишь его в кино. Он же не отказывается прогуливаться с тобой.

— Не отказывается...

Этот короткий разговор, услышанный мною случайно, когда я проходила мимо беседующих, наутро забылся. И вспомнился только поздно вечером, когда я застала Таню в слезах. Она опять повествовала всей компании о неудачах на любовном фронте: коварный парень пошел с нею в кино, а потом, когда она попыталась к нему прижаться, вообще от нее отпрянул.

Такого варианта они с Ларисой не предусматривали, и поэтому Таня упала в отчаяние.

— Успокойся, — говорила Лариса. — Это еще ничего не значит.

— Значит, — с выдохом сказала Таня. — Это конец.

— С чего ты взяла?

— Из его слов. Он знаешь что сказал мне? Он сказал, что ходит со мной гулять из чувства товарищества, потому что мы одноклассники. Дескать, мне не с кем больше пойти, вот он и сопровождает меня.

— Да, это равносильно признанию в равнодушии, — сказала Неля Челкак.

Но потом как будто Таня смирилась и успокоилась.

По возвращении из колхоза возобновились занятия, стало не до любовных приключений — уже в стабильном режиме нам чохом начитывались основные предметы, перемежающиеся с практическими занятиями по закреплению материала, все дни были плотно заняты. Даже на подготовку к занятиям — то, что раньше назвалось "учить уроки" — времени оставалось мало. О том, чтобы погулять, даже не думалось.

Благо, что со мной случилось чудо, впрочем, весьма объяснимое, о чем я писала выше, — произошла быстрая адаптация к новизне. Теперь мне казалось, что я учусь в этих стенах давным-давно и все тут знакомо и известно. Я даже понемногу начала преодолевать психологический зажим перед русским языком, пыталась говорить на нем. Хотя дело это продвигалось с большим трудом, приходилось сначала в мыслях формулировать фразы по-украински, а потом искать и озвучивать перевод. Особенно трудно было с научной терминологией, ведь многие понятия, которые изучались в школе, теперь для меня звучали незнакомо, и я путалась. Например, в украинских учебниках употреблялось слово "детерминант", а тут его называли определителем, и я не понимала, о чем речь. Таких примеров можно привести великое множество. Это была та трудность, которой не знали другие студенты в нашей группе.

Как-то шел семинар по математическому анализу, предмету совершенно новому, со своей специфичной терминологией, пожалуй, самому трудному в плане постижения и применения для решения задач. Куда там сопромату, о котором ходят легенды?! Сопромат рядом с матанализом — просто семечки. Замысловатость формулировок, обилие и сложность теорем, тончайшая филигранность доказательств, множество принимаемых допущений, вспомогательных лемм и прочих ухищрений делали его невозможным для быстрого усвоения и запоминания. Конечно, все было бы проще, если бы был прежний темп — школьный, да поменьше материала, читаемого за один раз. Но нет смысла говорить о том, чего не было. Мне этот предмет давался с трудом. Поэтому я слушала очень внимательно.

Ассистент (помню только ее фамилию — Бойко) задала пример, с которым никто справиться не мог. Но вот она, лукаво поведя глазами, вызвала к доске одного из преуспевающих студентов, предварительно приободрив его. Он вышел и легко нашел решение, мелком написав его на доске уверенными быстрыми движениями.

— Прекрасно! А теперь повторите, пожалуйста, ход рассуждений еще раз для своих товарищей, — попросила она, и отвечающий красивым голосом, на безупречном русском языке объяснил решение примера.

Люба Малышко, с которой я сидела рядом, возбужденно заерзала на парте, толкнула меня в бок:

— Видишь, какой у нас умный староста, — прошептала с нотками гордости.

— Это наш староста?

— А ты не знаешь? — удивилась она. — Хотя, да, тебе же ни стипендии, ни общежития не надо. И занятия ты не прогуливаешь. Зачем тебе его знать? И все же девушки не зря его замечают.

Я присмотрелась к нашему старосте — типичный мальчик из городской семьи. Да, симпатичный: с большими синими глазами и густой шевелюрой, с хорошо сложенной фигурой, умный и с академически поставленной речью. Что-то знакомое мерещилось в нем, но я совсем не соотносила его с тем крестьянского вида студентом, который с мужицкой грубоватостью поворчал на меня в колхозе, столкнувшись в коридоре. Хотя тот эпизод и пришел на ум, у меня оставалось впечатление, что тот парень был старше. Даже невольно подумалось — странно, что я его тут не нахожу. Да, в линялом свитере и кирзачах он прекрасно вписывался в ландшафты херсонских степей. А этот? Да, как нельзя лучше наш староста соответствовал обстановке: в отутюженном костюме, с уложенной шевелюрой он одухотворял университетские аудитории, как невзначай схваченная кистью фигура украшает хороший пейзаж. Короче, я просто не узнала в этом интеллигенте того простачка! В большей степени, видимо, потому, что теперь мое внимание занимал учебный процесс, а не кухня.

Сейчас я видела не ворчливого и придирчивого субъекта, просто мальчика — трогательно юного, с притягательной пластикой спокойных движений. Неистребимая доверчивость во взгляде, соединенная с пробивающимся характером, прочитывающимся в его манере держаться, являла ту меру несоответствия, которая лишь подчеркивает гармонию, как легкая асимметрия предметов сообщает им красоту. Пожалуй, он был несколько стихийным и в то же время продуманно основательным, имел вид послушного домашнего ребенка, хотя и независимого, самостоятельного, даже самодостаточного. Но я и сама была такой, так что поражаться как-то не приходило в голову. Даже то, что со временем я начала замечать остановленный на себе взгляд его глубоких глаз, ни о чем не говорило, лишь теплой волной обдавало всю меня. Так было много раз.

Случалось, что я, потревоженная во время лекции чем-то необъяснимым, оглядывалась и видела, что он смотрит на меня. В конце концов наши взгляды не могли не встретиться. Странно не это, странно то, что это ни к чему не приводило, ведь, встречаясь глазами, люди обычно передают друг другу какую-то информацию. Нет, взгляд его не был бессодержательным, но и своего значения не открывал. К тому же этот неулыбающийся парень молчал.

Без какого-либо умысла я однажды подошла к нему на переменке, видя, что он стоит у окна один. Что я тогда сказала — не помню, как не помню и его слов.

Быстро истек первый семестр, и студенты начали готовиться к зимней сессии — ответственному и неизвестному раньше мероприятию. Я все дни проводила в читальном зале на Шевченковской улице, где у меня уже был свой стол. Время от времени ко мне подсаживался кто-нибудь из завсегдатаев, но случались и редко заходящие посетители.

В один из дней, когда я на белых листах формата А4 сосредоточенно расписывала предел заданной функции, возле меня кто-то остановился.

— Тут свободно? — спросил знакомый голос.

— Да, — ответила я, даже не подняв головы, с привычным терпением перенося то, что рядом кто-то опустился на стул и при этом качнулся стол. Знакомых голосов в этом зале хватало, меня больше бы незнакомый удивил.

Через минуту голос опять зазвучал:

— Нет, ты делаешь ошибку, — произнес он. — Вот какое преобразование надо выполнить, — и ко мне потянулась мужская рука — но какая? — с тонкой изящной кистью и красивыми длинными, почти прозрачными пальцами. Рука развернула мои записи и твердым уверенным размахом начала исправлять их. Я подняла глаза и узнала нашего старосту.

— Как тебя зовут? — спросила я.

— Юра.

Вечером Юра провожал меня домой, хотя я жила совсем рядом и это была просто прогулка.

С того дня мы ко всем экзаменам готовились вместе, и вообще никогда больше не разлучались. Не удивительно, что я так хорошо запомнила поджатые губы своего будущего мужа и его руки — они пять лет чертили перед моими глазами формулы, помогая осваивать специальность. Скоро мы уже вместе сидели на занятиях, вместе занимались в читалках, вечерами гуляли, часто ходили в кино и знали все новинки кинематографа. Дни наши протекали довольно однообразно, на это было только внешнее впечатление, внутри нас кипела работа души.

Зимние каникулы первого курса я проводила дома, посвятив их поездке к Раисе, школьной подруге. Я понимала, что, возможно, не являюсь для нее главным человеком, но я была той по-доброму неравнодушной силой, которая в случае допущения ошибки могла поправить ее, предостеречь и даже в меру сил помочь. Ни Раины старшие брат и сестра, закопавшиеся в свои семьи, ни престарелые родители, не имеющие опыта современной общественной жизни, этого сделать не могли. А у юного человека обязательно должен быть кто-то такой, кто видит его, идущим по тропе.

Галоп на парашюте

Начало второго семестра было ознаменовано одним досадным для меня событием. Хорошо помню тот день. Прошло две лекционных ленты, третьей была лента практических занятий по высшей алгебре. У нас ее вела очень симпатичная ассистентка с лицом, носящим следы ожогов. Но она была так хороша, что это ее не портило, и мы любили на нее смотреть. Да и сам предмет был достаточно легким, чем-то напоминающим школьную алгебру. Предвкушая приятное времяпрепровождение и возможность отдохнуть, я на перемене подошла к открытому окну, за которым ненадоедливо падал снег, гуляла зимушка, украшая землю. Мне было непривычно из теплой комнаты ловить летящие снежинки или делать снежки, собирая снег с подоконника, — в селе такой роскоши не было, там берегли тепло.

Едва я успела подумать об этом, как мое уединение нарушили — ко мне подошла Таня Масликова и встала слева. Она тоже молчала и смотрела в окно. Странно, но я не почувствовала ее волнения. Но вот она успокоилась, собралась с духом и повернулась ко мне, посмотрела прямо в глаза, несколько удивив присутствующей в ней резкостью, кипящей в каждом движении порывистостью. В самом деле — в колхозе мы один на один не общались, а после колхоза тем более не имели ни общих тем, ни совместных дел, так почему сейчас ей надо так сильно волноваться?

— Мне стало известно, что ты встречаешься с Юрой Овсянниковым. Это правда? — ее слова звучали агрессивно, но, наверное, агрессия вызывалась ее внутренней неуверенностью или волнением, потому что я угрозы не почувствовала, а только оторопь и непонимание: ей-то какое дело? Таня продолжала меня озадачивать чем-то, чему я не находила названия.

— Правда, — сказала я, наблюдая за нею без попытки понять, а лишь как за диковинным явлением.

— Это серьезно?

— Кто знает. Наверное.

— Ну ладно, — отчеканила Таня, — я отступаю, — я все еще ничего не понимала и подумала, что эта девушка странновата, что ей не хватает уравновешенности из-за болезни нервов. Я смотрела на нее распахнутыми глазами, так и не преодолев замешательства. — Он очень хороший парень.

— Я знаю, — согласилась я, теперь уже явно видя, что Таня волновалась и спешила сама выговориться, словно осуществляла какой-то данный себе зарок. Я не мешала ей, оставаясь лишь зрителем. Ее атакующая инициатива застала меня врасплох и нисколько не всколыхнула. Во мне даже не возникло чувства, что я каким-то образом причастна к тому, о чем она говорит. Я бы, возможно, назвала свою реакцию негодованием, но только за внезапное вторжение в мое уединение, если бы мы не были в общественном месте, где она имела право находиться так же, как и я, и если бы я не видела смешной нелепости происходящего.

— Так вот, — она ударила рукой по подоконнику, — если я узнаю, что ты его предаешь или как-то по-другому обижаешь, я тебя из-под земли достану и размажу! Поняла?

— Поняла, — безучастно сказала я, так и не успев избавиться от недоумения, лишь проводив ее, отходящую от меня с чувством исполненного долга, продолжительным индифферентным взглядом.

Танина выходка не испугала, не озадачила, не насторожила меня. Она так и осталась в памяти моментом полного недоумения, чем-то внешним, что я увидела случайно между мелькающими снежинками и чему суждено одно — тут же отойти в прошлое. Минуты через две так оно и случилось, ибо я забыла о ней, перестала о ней думать, отпустила от себя. Я вернулась к наблюдениям за усмиренной и вялой городской вьюгой и даже никому не рассказала, что иногда случается с людьми на фоне безмятежного снегопада, а главное — не изменила к Тане отношения.

Возможно, излишне подчеркивать очевидное для многих, что в слова "забыть" и "не помнить" можно вкладывать разный смысл. И все же я скажу об этом. Разве люди когда-нибудь забывают о роли солнца, неба, ветров, дождей в событиях своей жизни? Разве забывают летние ожоги на пляже, побитое снежной крупой лицо в зимнюю вьюгу, промокшую обувь в осеннюю слякоть? Нет, конечно, они все помнят. Но помнят как о чем-то объективном, внешнем, не лично с ними происходящем. Так и я, говоря о Таниных словах, не имела в виду, что впала в амнезию. Сам факт этого разговора я помнила как общий фон той давней-давней городской жизни, что однажды началась для меня, и лично к себе его не относила. Это было нечто, происходившее вне меня. Как в начале он не вызвал во мне какой-то определенной реакции, так и в дальнейшем оставался чем-то касающимся самой Тани. Ей хотелось так поступить, чтобы избавиться от внутренних метаний, беспокойства, тревоги, вот она и решилась выплеснуть их вовне в приличествующей форме. А я, как ее товарищ и просто нормальная девчонка, должна была способствовать этому, коль уж карта так легла.

И должны были пройти годы, чтобы я поняла то, чему была свидетелем, но чего не связывала в один узел: именно по Юре Овсянникову Таня страдала еще со школы, вслед за ним поступила в университет, от него ждала и добивалась взаимности в колхозе на первом курсе, по нему убивалась, потеряв навсегда. Это из-за него она отчаялась и испортила себе жизнь ранним, демонстративным замужеством. И я тогда подумала: слава Богу, что в том трудном для нее разговоре я повела себя столь невозмутимо! Это лучшее из всего, чего был достоин ее шаг — шаг девушки, решившейся вписать мужественную страницу в жизнь возлюбленного, не ответившего ей взаимностью.

Позже мне Юра рассказывал, что Таня пришла к ним в класс уже в выпускной год, и весь учебный период не переставала поражать своими способностями, инициативой и энергией. Перво-наперво она покорила одноклассников игрой на столь редком музыкальном инструменте, как скрипка. Возможно, не будучи выдающимся исполнителем, Таня, тем не менее, во время игры становилась редкостно прекрасной, недосягаемой в своей отрешенности от мира смертных, источала такую убежденную одухотворенность, что это пленяло слушателей и зрителей. Затем она из всех выделила Юру — скромного, но очень талантливого мальчика из интеллигентной семьи с трудной судьбой, — и отныне служила музам только в его честь. Все что она делала, было гимном ее любви к нему. В этой привязанности она была так же всевластна, неистова, как и во всем, за что бралась, и так же искренна и убедительна. Кто знает, как бы отреагировал Юра, но безудержный натиск и высшая экспрессия его выявления многих ввергает в смятение, многим он кажется игрой натуры, богатой на воображение и прощающейся с детством. Тем более это смущало неизбалованного достатком домашнего мальчишку, сдержанного и немного сторонящегося более раскрепощенных ровесников.

Таня ни в чем не была ординарной, она имела разносторонние интересы. Я сама, привыкшая в школе петь в хоре, сразу же нашла университетскую самодеятельность и регулярно посещала ее. Но и Таня оказалась тут, она и тут играла на скрипке и всегда была главным украшением наших праздничных концертов. Помню ее высокую, трогательно тоненькую фигурку, чуть вытягивающуюся вверх при движении смычка, словно и она становилась струной, покоряющейся ему, и словно сама превращалась в звук от его прикосновений. Прекрасное ее лицо с удивительно красивой матовой кожей во время игры покрывалось румянцем на щеках, губы пунцовели, синие бездонные глаза туманились и наполнялись блестящей чувственной влажностью.

Но вот мне, при попутном решении новых проблем: резкого против школы увеличения учебной нагрузки, вживания в культурно чуждую общность людей и перехода на другой язык общения, — стало не хватать свободного времени для основных обязанностей. Надо было уплотняться в быту или отказываться от отдыха, и я пожертвовала самодеятельностью. Почти в то же самое время это сделала и Таня, хотя, я думаю, по другим причинам — она не хотела лишний раз встречаться со мной, тем более в неофициальной обстановке. Она вообще оставила занятия музыкой, забросила скрипку, как досадное напоминание о неудавшейся школьной любви, и подалась клин клином вышибать. На этот раз она ступила на стезю большого спорта, став членом парашютной команды авиаклуба ДОСААФ, приписанного к Подгороднянскому аэропорту. Ей как раз исполнилось столько лет, сколько и надо было для приема в секцию.

Но и опять же, для нее это не было экстраординарным развлечением: прыгая с парашютом, она стремилась достичь солидных результатов, которые позволили бы стать профессионалом своего дела, пригодным для использования в экстремальных ситуациях, если к тому призовет Родина. Это ее поставило в один ряд с другими студентами, пришедшими в университет что называется из большого спорта. Естественно, что она тут же с ними сошлась. За Таней начал ухаживать некий борец Фима, который учился у нас на потоке — здоровяк устрашающего вида, имеющий какие-то успехи, регалии и счесанные в блин уши. Их роман был нескрываемо бурный, как молнии под разверстыми небесами, и столь же непосредственный, широко обсуждаемый с подружками. Длился он весь второй семестр. А потом настала летняя сессия, и у девчонок не осталось времени на болтовню.

***

Летние каникулы я проводила дома. Это было незабываемо хорошее время, о котором тоже стоит написать отдельно. Но длилось оно у меня совсем недолго, ибо на этот раз следовало загодя побеспокоиться о жилье на второй год обучения. Тот же сложный вопрос вставал все с той же беспощадностью. Неизвестно, как бы он решился, если бы я оставалась одна. К счастью, теперь со мной был Юра, мой тихий друг, надежная опора.

— Надо добиваться предоставления жилья, — сказал он. — Сходи в деканат, напиши заявление, поговори с деканом.

Конечно, я так и сделала. Летнюю сессию, как и зимнюю, я сдала преимущественно на четверки (об одной тройке умолчим), оплакивая после каждого экзамена эти горькие неудачи — не могла отвыкнуть от чудного, упоительного состояния быть первой, лучшей из всех. И все же это был хороший результат. За него, по уставу университета, полагалось поощрить студента предоставлением жилья, если он в нем нуждался. А я нуждалась, к тому же нуждалась одна из группы. Только у меня одной не было возможности добираться на занятия прямо из дому, хотя бы пригородной электричкой.

— Ты имеешь право на место в общежитии, — подбадривал меня Юра. — В крайне неблагоприятном случае, если вдруг тебя забудут поощрить, то с твоими результатами по успеваемости не стыдно напомнить о себе — обратиться с просьбой о помощи. Тогда уж точно не откажут.

Но мое заявление в деканате оставили без внимания — вероломно и нагло. На новый учебный год место в общежитии предоставили всем нуждающимся, даже тем, кто учился на тройки и поэтому заявление не подавал. Тогда я обратилась лично к декану, напомнив ему не только о своей хорошей учебе, но и о том, что не получаю стипендии.

— Помогите хоть чем-то одним, — просила я. — Родителям трудно меня учить, оплачивая и квартиру, и проживание в городе.

Петр Антонович Загубиженко, наш декан, выслушал меня с кислой миной на вечно красном лице и сделал вид, что изучает мои документы. В итоге он брезгливо вывернул нижнюю губу, отвернулся к окну и барственно произнес:

— Вы, деточка, одна в семье и оба ваши родителя работают. Вам стыдно жаловаться. У нас полно сирот и детей из неполных семей, вот им мы помогаем.

— Но я не купаюсь в роскоши. К тому же учусь хорошо, что и требует от меня государство.

— А зато они страдальцы.

Конечно, я на всю жизнь "полюбила" сирот и детей из неполных семей, вообще подобных "страдальцев". А также тех, кто "печется" о них на свой лад. Платить этому справедливцу в какой-либо форме за положительное решение своей проблемы я не собиралась.

— Тогда зайдем с другой стороны, — сказал Юра, выслушав мой рассказ о посещении деканата.

На правах старосты группы он обратился за помощью к коменданту общежития, пожилой, очень добродушной женщине. У нее был свой резерв свободных мест, уж не знаю для каких нужд.

— Если вы мне поможете, — сказала она, — то я вам гарантирую одно женское место по вашей персональной заявке.

— Чем мы можем вам помочь?

— В августе к нам поселяются абитуриенты — публика неорганизованная, недисциплинированная и случайная. Сами понимаете, ведут они себя тут крайне неаккуратно, а убирать за ними некому — наши уборщицы уходят в летние отпуска.

— Что от нас требуется?

— Пусть твоя девушка поработает уборщицей на период вступительных экзаменов.

— Что ей придется делать?

— Мыть бытовки, комнаты для умывания, коридоры, лестницы.

— И все? — уточнил Юра.

— И все.

Вот поэтому я отдыхала дома только в июле, а в августе вернулась в город, поселилась в общежитии и весь месяц добросовестно вымывала после абитуриентов кухонные мойки в бытовках, раковины в комнатах для умывания, панели стен, полы. Самое же трогательное состояло в том, что я получала наряд на одного человека, но каждый день, в будни и выходные дни, в дождь и вёдро, бок о бок со мной работал Юра, разделяя мою участь, помогая мне, облегчая мой удел. Это совсем покорило коменданта общежития.

— Юра, зайди ко мне, — как-то сказала она, увидев его работающим со мной.

Мы испугались, подумали, что она станет ругать Юру за несанкционированное присутствие здесь, за его самодеятельность. Но нет, оказалось другое.

— Я не знаю и не спрашиваю, кто тебе эта девушка, и независимо от твоего отношения к ней, — начала она, — отныне и всегда будет так: сколько потребуется, она будет получать место в общежитии. Только пусть подходит прямо ко мне. Ты понял?

— Понял, — сказал Юра. — Я ей передам. Спасибо вам!

— Тебе, сынок, спасибо. Это ради тебя я такое решение приняла. А она молодец, что такого парня завоевала, — и тут она разрешила нам поработать только до 20 августа.

В этот день заканчивались вступительные экзамены и общежитие пустело. Так что мы могли еще десять дней отдыхать.

Юра вернулся ко мне с сияющими глазами. Это была победа — на все года обучения у меня уже было место в общежитии и к тому же неожиданно появилось десять дней каникул!

Мне очень жаль, что через три года, когда Юра на украшенных цветами машинах забирал меня из общежития в ЗАГС, а потом к себе домой, наша покровительница болела и не смогла этого видеть. А это зрелище стоило того, ибо оно было первым за всю историю общежития — оттуда невест в городские семьи ни разу не забирали.

***

За событиями, которые нам с Юрой пришлось пережить летом, мы забыли все остальное, да и вообще забыли маету, существовавшую до нашей встречи. Мы сблизились духовно и уже не представляли завтрашнего дня друг без друга. Отчасти я стала для Юры человеком, о котором он мог заботиться, реализуя себя как сильную личность. И заботиться не только по желанию души, а по жизненному предназначению, потому что мне нужно было его присутствие рядом. Он взял на себя ответственность за меня по праву сильного и по его прерогативе делать свой выбор. А я приняла его помощь, разделила его взгляды и вкусы, пошла за ним, почувствовав в нем надежного человека, верного, без которого мир утратил бы свою ценность и привлекательность, даже более того — нужность для меня.

Но разговор не о нас, разговор о Тане Масликовой.

А она опять удивила всех — явилась на второй курс мало что замужней женщиной, так уже и беременной. Неимоверно похудевшая, она откровенно спала на занятиях, красноречиво намекая, что ночами спать не приходится. И мужем ее стал совсем не Фима с накачанными бицепсами, а Анатолий Колодяжный — миловидный светловолосый парень, с виду мягкий, спокойный и очень интеллигентный, недавний выпускник университета, ставший в это лето аспирантом. Вместе они составляли прекрасную пару, очень хорошо смотрелись, словно созданы были друг для друга. Нельзя было не порадоваться за них: за Таню — необыкновенно энергичную, беспокойную, решительную, немного прямолинейную и напористую девчонку; и за Анатолия — блестящего умницу, целеустремленного человека, увлеченного своей работой, вполне сложившегося уравновешенного мужчину. Не одна я так думала, все так считали.

Их дочь Юля стала исторической личностью — первым ребенком в нашей группе.

Благие намерения

Благодаря энтузиазму Александра Григорьевича Хмельникова, нашего бывшего соученика, ставшего впоследствии секретарем парткома университета и в связи с этим сменившего специальность механика на историка, наш поток имел возможность встречаться регулярно. Мы окончили университет в 1970 году и, начиная с 1975 года, виделись организованным порядком каждые пять лет. Как это проводилось и чего это стоило организаторам, я оставлю рассказать Саше. Он больше знает.

От себя скажу, что на первую встречу Юрий Семенович пошел один, а я не смогла быть вместе с ним, можно сказать, по непростительной глупости. За это теперь ругаю себя. Пропустили мы с мужем и последнюю встречу, состоявшуюся в 2010 году. Причины для этого были, возможно, и не веские, но их нашлось слишком много, чтобы с ними не считаться.

На то время мы уже имели летнюю квартиру в Крыму, где могли отдыхать хоть и круглый год. Однако зиму мы проводили в Днепропетровске, а на юге жили с 10 мая (уезжали после дня Победы) до 13 октября, маминого дня рождения. Значит, для участия в мероприятии, проводимом в июне, нам надо было возвращаться в Днепропетровск — среди лета, в разгар сезона купаний. А потом опять ехать в Крым. Это физически тяжело — раз. По нашему пенсионерскому безденежью это почти непозволительная роскошь — два. К тому же мы не решались путешествовать в жару, ведь в том году лето было рекордно знойным — три. Короче, не поехали. Вот так.

Во все остальные годы мы аккуратно являлись на смотры и отчитывались о себе и о делах. Виделись и с Таней. Поэтому мы знали, что жизнь у нее с Толиком не сложилась. Родив еще одного ребенка, сына Андрея, они какое-то время мучились попытками ужиться вместе и наконец развелись и разъехались. Не состоялась у Тани и профессиональная судьба. По скрытым от других причинам она оставила работу по специальности и пустилась просто зарабатывать деньги там, где больше платили. Думаю, отчасти это было связано с необходимостью дать обоим детям высшее образование, что даже и при поддержке государства требовало немалых средств. Конечно, Тане об этом распространяться не хотелось. Главное, что своего она добилась: Юля стала врачом, а Андрей программистом.

На этом можно было бы поставить точку в рассказе о Тане Масликовой.

Но это не в моей власти — точки расставляет провидение, а мы, люди, лишь его игрушки.

Настали трудные времена, разрушилась наша Родина, развалилась устроенная жизнь, люди превратились в щепки, вращающиеся вокруг тонущего корабля. Я в то время работала на Днепропетровской Областной книжной типографии (ДКТ), и меня тоже не миновала эта участь. Об этом я напишу в другом месте, а тут скажу только, что тем врагам советского народа, кто называл себя демократами, удалось что называется расправиться с самым красным из «красных директоров» нашего района Стасюком Николаем Игнатьевичем. Причем сделано это было настолько грязно и вероломно, что не оставило меня равнодушной к его судьбе, и я не смогла предать его, отступиться от него. Я ушла с работы вместе с ним. Тем самым я потеряла связь с коллективом, фактическую основу, на которой держалась моя уверенность в себе. Мужественный шаг я совершила легко и решительно, не думая о себе и о своей выгоде, но после этого, без преувеличения сказать, сломалась. Выдохлась моя сила воли и энергия, я отошла от бизнеса, переложив его на плечи Юрия Семеновича. Я вела жизнь затворницы, беспощадно этим изводясь. Я элементарно болела и злилась от этой немощи. К тому же мучилась нравственно тем, что закабалила мужа. Да и психологически чувствовала себя некомфортно — страдала от одиночества и невостребованности после бурной деятельности и плотного общения с людьми. Однако же натура у меня такая, что я хоть и не прочь пожаловаться, но первая звонить или наносить визиты людям не умею. Вот если кто-то сам ко мне достучится, то тут я и поплакаться могу. А стучались многие.

Тоскуя по прошлой жизни, по утраченному благополучию, выбившись из колеи, оставшись за бортом основных событий, которые творил уже не народ, а отдельные заправилы, люди в первое время пытались восстановить внутреннее равновесие и потерянную уверенность в своих силах за счет общения с давними друзьями, прошлыми знакомыми. Искали в них опору, прибавку к своим силам. Так исстари на Руси повелось: как человеку плохо становилось, так он шел к людям. Но теперь плохо было всем. Люди встречались, общались, а помочь друг другу не могли — глобальное лихолетье не позволяло.

Вот и Таня ко мне позвонила. Долго мы с ней беседовали, она о себе рассказывала и обо мне спрашивала. Мы хорошо так поговорили, откровенно, без лукавства, старого не вспоминали — обе хранили тот давний разговор о Юре в тайне от всех и друг от друга даже, словно не было его. Зато о новых тяготах и наговорились и наслушались, излили горечь, обменялись надеждами. Видимо, наше общение, и правда, приносило пользу, ибо мы стали чаще перезваниваться. А потом Таня пришла ко мне в гости. Дома я была одна, мешать нам было некому.

Меня поразило не только то, что Таня начала курить — причем курила много и жадно, запивая дым крепким кофе и почти не прикасаясь к еде, — а многое другое, чего я не предполагала в ней найти.

Во-первых, я обнаружила, что замечающаяся в ней раньше демократичность общения переросла в неразборчивость связей. Таня завела себе подругу из каких-то потомственных кастелянш или кладовщиц — абсолютно неграмотную и необразованную. Дело было не в том, что эта подруга была плохим человеком, нет. Я видела эту женщину, общалась с нею, и не имею к ней претензий — она обыкновенная, нормальная и хорошая. Но это был человек совсем другого круга, от которого Таня вряд ли хоть чем-то обогатилась и который с абсолютным равнодушием относился к Таниным достоинствам. Что общего с нею находила Таня, какую нужду утоляла?

Во-вторых, Таня выглядела очень уставшей и физически, и душевно от неустроенности своей жизни, и была крепко озабочена тем, что вынуждена делить "хрущевку" с двумя проходными комнатами со взрослым сыном. Она всерьез обсуждала возможность выйти замуж за сельского человека и уехать жить к нему, чтобы освободить квартиру Андрею. Был у нее на примете такой мужчина. Она спрашивала моего совета, но это было так — для отвода глаз. На самом деле Таня просто стремилась найти понимание и избежать осуждения. Что я могла сказать, если, с одной стороны, я сама из села, а с другой, — Таня, превратившаяся в дебелую тетку с крутыми боками, оставалась для меня девочкой со скрипкой, неспособной прижиться к трудному быту без удобств?

— Но это еще полбеды, — ответила Таня на мои сомнения. — Я ведь не хочу оставить Андрею квартиру с голыми стенами. Да мне и брать оттуда нечего! Так с чем я явлюсь к новому мужу? Ты мне не скажешь? — спросила она в обычной своей манере.

— А что ему от тебя нужно? — удивилась я. — Он получит моложавую красивую жену, крепкую здоровьем, работоспособную и, главное, образованную. Разве этого мало?

— Мало, Люба, — решительно заявила Таня. — У меня должны быть хотя бы деньги. Да и гардероб себе надо новый справить.

— К чему ты клонишь? — спросила я.

— К тому, что прежде мне предстоит крепко поработать. Вот не сидела бы ты дома, а пошла вместе со мной на рынок! — со смешком добавила она. — Была бы и тебе терапия, и мне бы помогла расширить дело.

Таня в то время торговала на вещевом рынке, закупая товар у оптовых поставщиков — страшная судьба, постигшая многих интеллигентов. Я обещала подумать, но по мне Таня видела, что я соглашусь.

— Я тебя повожу по крупным городам, где сама делаю закупки. Ты посмотришь, в каком дерьме живут и работают многие люди, и перестанешь киснуть и дурью маяться. Поймешь, что у тебя не все так плохо, как тебе кажется.

И наконец, третье, Таня стала суеверным человеком, и это было хуже всего. Она ездила по бабкам, а те снимали с нее порчу, гадали на судьбу и на червового короля, толковали ее сны. Тане даже в себе находила дар пророчицы и всерьез брала у этих бабок уроки. Короче, она ехала умом, а ее подружка из кастелянско-кладовщицкого сословия ее к этому поощряла. Для меня это было настолько невыносимо, что я подключила Юру и свою сестру с мужем, и мы вместе ездили к тем самым бабкам, чтобы убедить Таню, что это шарлатанки и она зря транжирит деньги. И вот когда после этих поездок моя сестра медленно и с расстановкой повторила Тане все бабкины трюки и Таня отрезвела, я воспаряла духом — мне показалось, что Тане полезно будет, если какое-то время она проведет рядом со мной.

И тогда я окончательно решила пойти с Таней на рынок, чтобы там помочь ей, да и самой развеяться от мнительности и дури. Тут Таня была права. Работать я решила на своих деньгах, чтобы не запутывать взаиморасчеты.

***

Благие намерения... Ее — вытащить меня из дому и восстановить для активной деятельности. И мои — помочь ей в работе, чтобы собрать деньги для нового замужества. Если бы знала Таня, на что меня обрекает, и если бы знала я, как мне не стоит туда ходить!

Но сначала были вояжи за товаром для работы. Посещали мы только большие города, где располагались крупные базы оптовой торговли: Харьков, Одесса, Москва.

Харьков

Сюда мы ездили пассажирскими поездами. В полночь с грехом пополам садились в Днепропетровске и к месту приезжая около четырех часов утра. Так как эти поезда были проходящими и на них никогда не было билетов в кассах, приходилось "договариваться" с проводниками, что жутко изматывало нервы. Далее, этот отрезок моей жизни проходил в конце лета и в начале осени. Это я уточняю к тому, что по приезде в Харьков мы заставали еще глубокую ночь и какое-то время, дожидаясь рассвета, сидели в зале ожидания вокзала. Насмотрелись там всякого: и бомжей, и беспризорников, и проституток, и ворья. Описывать здесь все эти явления не берусь — у меня не хватит слов. Это был шок!

После той благопристойной и размеренной жизни, которую мы недавно вели, резко увидеть это — так можно было не выйти из потрясения и навсегда лишиться разума. Наши люди так быстро потерялись в новых условиях не потому, что в них были слабые культурные навыки, как пишут наши недруги, нет, конечно, а потому что их внезапно выбили из седла. При таких неожиданностях любой ковбой окажется под конем, тут и спорить нечего. Труженики, с доверием относящиеся к своему работодателю, в роли которого выступало государство, вдруг потеряли его, а с ним работу, многие блага, налаженный быт, образ жизни. Не дай бог еще кому-то оказаться в таком положении. Ведь даже в войну, где были смерть и кровь, люди чувствовали, что за ними стоит государство, ради которого стоит бороться и выживать. А тут? Впрочем, смерть и тут поселилась повсеместно, только менее очевидная и тем более отвратительная.

Едва начинала рассеиваться тьма, мы пускались в путь, придерживаясь основного потока идущих туда людей. Идти нам было недалеко, но опасно. Однажды мы с Таней не выдержали инфернального храпа, смеха и визга вокзальных старожилов и ринулись к рынку сразу по приезде в Харьков. Нам оставалось пройти квартал до цели, когда перед последним поворотом нас остановила группа мужчин с расчехленными ножами и потребовала отдать деньги — они безбоязненно промышляли тут, понимая, что с пустыми кошельками за товаром не приезжают. Нас выручил мой более богатый опыт коммерческих вояжей, ведь сейчас шел 1996 год, а я начинала ездить в Москву за книгами еще с 1988 года. С тех пор рэкет, конечно, отморозился и потерял людской облик, но все же... Собираясь в поездку, я основные деньги спрятала в пустой сумке так, что она все равно оставалась пустой, а незначительную их часть, традиционно завернутую в носовик, засунула в известное женское место — в лифчик.

Увидев гопников, я толкнула Таню, чтоб она притихла, и вышла вперед.

— Ой, — сказала вполне растерянно, — а мы сюда идем не за покупками, и денег у нас нет.

— А чё же претесь? — поигрывая сигаретой во рту спросил исполнитель главной роли, оглянувшись на остальных и тем давая понять, что эту партию играет он.

— На разведку, — я хихикнула. — Работу недавно потеряли, вот — хотим попробовать это... отсюда кормиться. То есть торговать.

— Ну?

— Что ну? — я кинулась доставать деньги из лифчика. — Надо же присмотреться. На вот, — я протянула ему сверток, — больше нету, хоть обыщи нас. Только обратные билеты остались.

Бандит окинул меня оценивающим взглядом, выплюнул окурок.

— А она? — он кивнул на Таню.

— Так это общие деньги, — простодушно соврала я, заглядывая ему в глаза. — Мы же вместе. Так что конкретно ты решаешь с нами? — с нотками хорошо подделанного уважения к его миссии спросила я.

И он процедил:

— Ичь, размечталась! Обыщи ее... Старая ты для меня, — он даже не засмеялся, настолько серьезно рассуждал. — Давай, что есть и валите отсюда!

Мы гадкой трусцой засеменили прочь от опасности и остановились только возле рынка.

— Сколько денег ты ему отдала? — спросила Таня.

— Немного. А что?

— Я тебе верну половину.

— Зачем? Плюнь.

— Но ты же мои деньги спасла, — сказала она.

— Хе! — я засмеялась. — Я и свои спасла тоже. Так что мы еще поживем.

Надо отметить, что я тогда здорово испугалась и перенесенное напряжение не обошлось без последствий, спустя несколько дней после этого у меня впервые поднялось давление и с тех пор начала развиваться гипертония.

На рынке решения о покупках принимала Таня. Но она долго не могла успокоиться.

— Обратно пойдем другой дорогой, — говорила сбивчиво, — чтобы они не увидели нас с товаром. А то поймут, что мы их обманули, и прирежут.

— Да они в это время уже будут нюхать кокаин и видеть пальмы в голубой дали. У них время работы заканчивается с восходом солнца.

Обедали мы пловом, сваренным в черных от копоти оцинкованных ведрах. Этот бизнес застолбили за собой низкорослые люди с узкоглазыми лицами — неопрятные и молчаливые. Мы держали горячие тарелки с рисом, на котором было много мяса, на весу, обжигая пальцы, и обменивались впечатлениями от покупок. Но Таня все равно возвращалась к утреннему приключению:

— Знаешь что, — своим неподражаемо решительным тоном начинала она, — их сбил с толку твой вид, вот почему они поверили тебе.

— Да?

— Да! Понимаешь, — энергично убеждала она меня дальше, — ты же не похожа на торговку.

Я осмотрелась: действительно, вместо майки под ветровкой, джинсов и мокасин или кроссовок на мне был костюм с длинной юбкой, сшитый на заказ, замшевая безрукавка и кожаные туфли фирмы "Хёгль". И я не была с растрепанной или кое-как убранной головой, мои тогда еще длинные и густые волосы были подняты вверх и хорошо уложены.

— Возможно, — согласилась я.

— Ну еще то сыграло роль, что ты умеешь убеждать, — добавила Таня.

После этого случая мы от основной массы людей, торопящихся на рынок, больше не отрывались.

Одесса

Туда мы ездили автобусами — точно так же ехали ночью, чтобы на месте оказаться утром, к открытию рынка. Назад выезжали часов около одиннадцати и приезжали домой уже в темное время.

Этим поездкам я обязана ужаснувшим меня открытием — в посадки вдоль трасс больше нельзя было заходить, чтобы в старых традициях посидеть под кустиком во время остановок. Их так загадили коммерческие туристы, что это чувствовалось издалека. Ну и остальные детали, конечно, имели значение — нечистоты не успевали разлагаться естественным порядком и долго мешали своим наличием. Так что теперь во время остановок мужчины группировались перед автобусом, а женщины сзади от него и прямо на обочине справляли разнообразную нужду. Такое понятие, как соблюдение человеческого достоинства, перестало существовать в силу объективных причин.

Из Одессы Таня возила в основном бытовую химию и товары для дома. А я в то время ждала рождения внучатой племянницы Сашеньки и для нее привезла ванночку для купания и много-много всяких игрушек и одежек. Была еще одна для меня новизна: новое хозяйственное мыло, изготовленное на основе хлорки и отбеливателя. Сначала оно мнепонравилось, но впоследствии оказалось абсолютно бесполезным в сравнении с нашим добрым старым другом — простым хозяйственным мылом.

Ничем другим Одесса мне не запомнилась, зато там не было с нами никаких приключений. Да мы и были там всего два раза.

Москва

В Москву я ехала с радостью, полагая, что застану и увижу ту дорогую столицу моей души, которую знала раньше — изысканную, безукоризненно-академическую, во всем блистающую высшим мастерством, или, если отойти от центра, задумчиво-патриархальную, пахнущую пирогами и былинами. Ехали мы тоже автобусом. А вокруг стояла поздняя осень, ноябрь. Мягкий влажный воздух омывал мир чистотой пресноводных взвесей, обволакивал туманцами, в нем легко дышалось. К тому же было аномально тепло, что воспринималось с приятностью, и деревья стояли несказанно красивые — в изменившей привычные цвета, не опавшей листве. Если учесть, что издалека, из окон автобуса, не видно повсеместной грязи, то впечатление оставалось незабываемым.

Время поездки рассчитано было так, что в Москву мы приезжали на рассвете. До начала работы рынка успевали освоиться на огромном пространстве бывшего стадиона «Лужники», выстроенного к Олимпиаде-80, нашей национальной гордости, откуда улетал в историю и «возвратился в свой сказочный лес» «олимпийский наш ласковый Миша» и где публика плакала, слушая эти слова и прощаясь с последним праздником Великой Страны. А теперь тут нашел пристанище оптовый рынок — сущая клоака, насмешка над прошлыми идеалами и чума перестройки, — и приезжающим надо было сориентироваться в нем и приготовиться к покупкам.

Получив возле Тани опыт продаж на вещевом рынке и почувствовав, что я ей немного помогаю, а сама оживаю и возвращаюсь к жизни, я решила увеличить оборот и взяла с собой немного больше денег. Тем более что накануне Таня завела диалог:

— Вот ты уже отвлеклась от своих мрачных настроений, да?

— Да, — согласилась я. — Благодаря тебе.

— Пусть так, — не стала спорить Таня. — Но ты своими денежками и на меня немного поработала.

— Совсем немного, хотя хотелось бы больше.

— Нет, тогда уж лучше действовать по справедливости.

— Что ты имеешь в виду? — спросила я.

— Давай отныне прибыль от твоих денег делить пополам. А в дальнейшем будем увеличивать твою долю, пока ты не отделишься от меня юридически. Хорошо?

— Лучше и быть не может! — улыбнулась я, оставаясь в убеждении, что для меня главное — реабилитация воли и восстановление психической работоспособности. А это как раз вроде бы налаживалось.

Но этим планам не дано было осуществиться, к счастью, — не мой это был мир, и я всячески не воспринимала его, а он — меня. И как только я возле Тани чуток укрепилась здоровьем, так сразу и ушла и от нее, и из ее мира{13}.

Раздел 2. Вершинные люди

1. За старой границей

Начальник отдела кадров 13-й Армии Прикарпатского ВО

Заканчивалась студенческая жизнь, университет прощался с нами, подходила пора получать распределение и начинать трудиться профессионально.

Странную, а на самом деле классическую университетскую специальность «механик» — механик-теоретик — можно было применить в академической или отраслевой науке и на преподавательской работе, что считалось наилучшим вариантом трудоустройства из всех возможных.

Но более широко она требовалась в прикладной деятельности — так сказать инженерной, производственной, где создавалась передовая и сложная техника. Тут университетских механиков называли проще — расчетчиками или прочнистами, а распределяли в конструкторские бюро для выполнения расчетов на прочность новых механизмов, машин и сооружений. Делалось это по ГОСТам — хорошо отработанным и утвержденным методикам. Скучноватая это была работа, не творческая, хотя и ответственная. С нею вполне удовлетворительно справлялись выпускники с троечными дипломами, для остальных же заниматься такой рутиной представлялось обидным. Сегодня рассказ об эпохе, когда можно было пренебрегать некоторыми видами отличной кабинетной работы — удобной, спокойной, стабильной, привычной — и стремиться к еще более привлекательным перспективам, кажется сказкой. Но так было в то изобильное счастьем время.

Правда, ввиду ограниченной потребности в прочнистах, университетских выпускников нашей специальности иногда, в качестве исключения, распределяли и на конструкторские должности, брали инженерами-конструкторами. Это была более престижная, высокооплачиваемая и сулящая продвижение в профессиональном росте деятельность. Хотя в нашем университете инженеров-конструкторов готовили на специальном факультете — физико-техническом, физтехе, и нашему брату конкурировать с ними на поприще инженерии было тяжело и рискованно, но все же парни на такие распределения соглашались с удовольствием.

А мне стоять у кульмана и загрязняться грифельной пылью от постоянно затачиваемых карандашей не хотелось, тем более что черчение у нас читалось только один семестр — чисто ознакомительный курс, и я его знала не достаточно хорошо. Да и не я одна считала конструкторскую работу мужской, а работу по выполнению расчетов женской — по сути, так оно и было.

Зная об отсутствии элитных распределений, большинство из нас готовилось начинать свой путь в профессию с нуля, где-нибудь в престижном КБ. Готовилась к этому и я, хотя в тайне и мечтала о работе в вузе, о преподавании полюбившихся предметов.

А вот в отношении Юры у нас были иные планы, амбициозные, но оправданные его общим кругозором, знаниями и дарованиями, а также опытом научной работы, накопленным во время преддипломной практики и работы над дипломом, да и вообще качествами характера, наклонностями, темпераментом. Выпускники, творчески проявившие себя в обучении, показавшие неординарные способности и выполнившие студенческие работы с выходом на практический результат, имели право поступать в очную аспирантуру без обязательной двухлетней отработки в народном хозяйстве.

У Юры, как ни у кого другого на нашем потоке — старосты группы, отличника учебы, защитившего солидный научный результат по проблемам фотопластичности материалов, — имелись все предпосылки воспользоваться таким правом. Конечно, на этом пути были и препоны — например, существовал конкурс по льготному набору. Мы планировали подстраховаться — взять распределение и для Юры, и тут же прорываться в науку. В случае неудачи — поступать на заочное отделение, где ограничений не было.

Однако нам поставили такую подножку, которая выбила почву не только из-под надежд на Юрино поступление в аспирантуру, но из-под любой возможности иметь приличное распределение на работу: все парни на потоке увернулись от армии, а мы влипли как говорится всеми четырьмя. Юру единственного призвали на двухгодичную действительную службу в качестве командира мотострелкового взвода.

Такую вопиющую несправедливость, такое надругательство над лучшим студентом потока трудно было даже представить и невозможно предположить, что подобное возможно! Фактически это была расправа прогнившего связями окружения с русским парнем из простой семьи, рискнувшим претендовать на достойное место в жизни. Ко всему он еще ускользнул от женихоискателей и женился по любви на безродной девочке из села. За это готовы были мстить и завидующие сверстники, продающиеся во влиятельные семьи в качестве мужей глупых или уродливых дочек, и старшие люди, подыскивающие мужей для дочек с признаками вырождения — много тут было таких, пока не уехали… кто куда. Таким образом, Юру лишили права на гарантированное обеспечение работой по окончании обучения — после демобилизации он должен был трудоустраиваться сам.

Фактически что получалось? Выпускники университета мужского пола получали две профессии — гражданскую и военную. Так вот Юру единственного из нашей группы в приказном порядке распределили по военной профессии — его направили служить Родине с расчетом, что он может там остаться. Вот поэтому второго распределения, если ему вздумается увернуться от кадровой военной службы, ему не полагалось.

Местом службы ему определили одну из мотострелковых частей 13-й армии Прикарпатского военного округа. Штаб армии находился в Ровно, а сама часть располагалась в Изяславе, Хмельницкой области.

В очередности на распределение я стояла в начале списка. Впереди меня, вернее, вне очереди, оставались только те, кто договорился о целевом направлении, — блатные. Так что я имела возможность выбирать место работы из наиболее полного списка. В нем меня привлекала Дубна Московской области, институт, где работал Леня Замримуха, мой земляк и муж школьной подруги. Именно вслед за ним я пришла в университет, на специальность «механика». Но... туда стремилась уехать Оля Короткова, и ее мама очень просила меня уступить ей это место.

— Ты замужем, — говорила Олина мама, пригласив нас с Юрой в гости, — и тебе все равно надо будет открепляться и ехать к мужу. Два года не быть вместе — это риск, тяжелое испытание для молодой семьи. А Оле желательно сменить обстановку. Понимаешь, здесь круг ее знакомых уже устоялся, в нем ей не выйти замуж, там же появится шанс. Помоги нам.

Оля одна из нескольких сокурсниц оставалась незамужней, хотя была из хорошей семьи: папа — доцент вуза, мама — медсестра. Ее родители не зря тревожились по этому поводу: весьма скромная Олина внешность — гренадерская, как посмеивались парни, — и неуспешность в науках вызывали к ней лишь сочувствие, мало помогающее в вопросе создания семьи.

А я к Оле относилась хорошо, она была свидетельницей на нашей с Юрой свадьбе. Но в моем решении перевесило иное соображение: я понимала, что институт в Дубне по существу не отличается от тех, что имелись в составе знаменитого днепропетровского Южного машиностроительного завода. Он был тоже отраслевой, тоже закрытый... Конечно, в Дубне привлекала близость к Москве, но для образа жизни, складывающегося у сотрудников закрытых учреждений, это почти ничего не значило. Зато в Днепропетровске рядом находились наши родители. Короче, я отказалась от Дубны и выбрала закрытый автозаводской институт «Ипромашпром» — заведение, куда никто не хотел идти. Мне ведь на самом деле было все равно, я не собиралась оставлять Юру одного на два года тяжелейшей и неустроенной военной жизни и в самое ближайшее время планировала взять открепление и ехать к нему.

Юра, конечно, волновался, что его планы нарушились и дело приняло неожиданный оборот. Мы не знали, как его успокоить и подбодрить. Помню, моя мама при встречах то и дело приговаривала: «Не волнуйся, Люба не оставит тебя. Она поедет за тобой куда угодно» — словно этот факт мог восполнить неудачи и гарантировать все блага дальнейшей жизни.

Не знаю, как было Юре это слышать, а меня мамины слова весьма обязывали стать для него защитой и опорой. Мама очень любила Юру, что мне нравилось и добавляло отваги и ответственности за мужа. Тем более что я понимала больше. Я понимала, что с талантливыми парнями такие сюрпризы случаются неспроста. Это война, вызов пятой колонны. Юра все годы учебы выделялся из толпы, был авторитетным человеком, старостой группы. Он готовился заниматься наукой, был одним из настоящих, а не дутых отличников — подтверждением служила его серьезная дипломная работа, имеющая практическую ценность. И этот призыв в армию, два выброшенных года, а за ними — перспектива оказаться на улице без нормального вузовского распределения на работу…

Это все напоминало чудовищное истребление умов, расправу с русскими людьми, сознательное уничтожение неугодных, которое мы уже проходили, пока не нашлось человека с ледорубом. Исходя из объективных предпосылок, я видела, что ничто не должно было помешать Юре в достижении своих целей. Но раз помешало, значит, это была сознательная вредительская акция, дискриминация, диверсия неких сил, издавна существующих на нашей земле и любыми методами истребляющих здоровую часть народа, гордость нации. Теперь они, получив подкрепление и передышку под Хрущевым, умножили свои ряды и плотнее сгруппировались.

Они обо всех знали все, потому что были везде. И не позволяли любому человеку выйти за пределы своей среды. Россказни о чудесах, когда будущих популярных артистов находили на улицах, когда простого-рядового принимали во ВГИК, МГУ, МГИМО, Киевский университет и равные им по статусу вузы — сказки для обалдуев.

Моих родителей страшило место будущей Юриной службы, находящееся за старой границей. Они были наслышаны о послевоенных зверствах тамошних жителей, приверженцев оголтелого национализма — категорически чуждого нам явления. Но я спокойнее относилась к слухам. Казалось, что на третьем десятке нашей Великой Победы примкнувший к нам западный народ оценил преимущества социализма и принял его всей душой. Но зато я чувствовала присутствие других сил, более грозных и неукротимых… стоящих буквально у каждого порога. Предполагала, что они будут отравлять нам жизнь всеми силами, ибо для этого и воспитаны тут, на месте. И не ошиблась — через пятнадцать лет они проявились.

— Теперь там тихо, — говорила я, и мои родители соглашались и успокаивались.

Я готовилась к трудной судьбе, видя, что наше окружение раскалывается на две части с противоположными целями.

И вот настали студенческие каникулы, предоставленные после окончания учебы. Мы получили последнюю стипендию и решили воспользоваться ею, чтобы съездить и изучить места будущей Юриной службы и ту обстановку, где ему уготовано прожить два года из лучшего возраста жизни. Долго мы не собирались, надумали — и тронулись в путь, налегке, ничего с собой не взяв.

Дурные были, отчаянные… Плохо знали жизнь, ничего не понимали о сезонных трудностях с билетами, об отпускных страстях с поездками то на юг, то с юга. Надеясь только на себя и на удачу, купили два плацкартных билета на киевский поезд — верхние полки около тамбура, где постоянный стук и жуткий запах, — и поехали до Фастова. Как и чем добираться дальше — не представляли. Лишь по приезде в Фастов расспросили в справке и узнали, что нам предстоит очень долго ехать электричкой до Шепетовки, а дальше, другой электричкой, — до Изяслава.

На каком-то из этих отрезков нас везла электричка «Жмеринка–Жмеринка» — название маршрута и населенного пункта нас сильно позабавило, было в нем что-то необычное, не наше для слуха. Мы всю дорогу смеялись. Но и немало удивлялись трудному восстановлению западных городов и диковатости людей, убогости во всем, оборванности. По всему чувствовалось, что в этих краях так долго властвовала нищета и так сильно она угнетала людей, что прошедших лет со дня присоединения к советскому государству оказалось мало для исправления положения.

Хорошо помню вокзал в Фастове, где почти до вечера пришлось ждать посадки на нужную электричку. Меня все интересовало, по сути я впервые была так далеко от дома, впервые видела отличные от наших края и других людей. Киев не в счет, ибо все города — это города. Я с удовольствием разговаривала с пассажирами в зале ожидания, расспрашивала об интересующих меня вещах, о возможных неожиданностях в нашей поездке, о людях, об Изяславе, о бытующих там нравах. Я словно тренировалась и примерялась к ситуации, готовясь к разговору, ради которого осуществлялась эта поездка. Все мне было интересно и все люди нравились. Они принимали нелукавое участие в наших хлопотах — рассказывали, объясняли, сочувствовали и советовали. Юра впервые видел, как я общаюсь с незнакомыми людьми и, кажется, удивлялся, открывая во мне новые качества. Он так не умел, более того — ему не приходило на ум, что от совсем случайных людей можно получать помощь и поддержку, что-то от них узнавать и чему-то научаться.

Кое-как в поздних сумерках мы доехали до Шепетовки. На ночь устроились в привокзальной гостинице. Расположившись, пошли в ресторан поужинать. Не помню, что заказал Юра, а я, тогда еще часто мучавшаяся с печенью, попросила принести молочный суп.

— С чем он? — уточнила я у официантки.

— С макаронами.

— Годится, — обрадовалась я.

Мы сидели в просторном обветшалом зале, с мухами и выцветшими обоями на стенах, в каком-то захудалом, деревенского вида районном центре, и знали только то, что здесь родился Николай Островский, написавший роман «Как закалялась сталь». А вокруг опускалась ночь, стояла тревожная тишина с незнакомыми запахами. Иногда до нас долетали обрывки чужой речи — ведь западные украинцы говорят на польско-галицийском суржике, называемом украинским языком, а не на наречии запорожских казаков и не на литературном украинском, тем более не на русском языке.

— Наш казацкий язык всячески изживают, а ведь он воистину прекрасен — просто песня, — говорила я мужу, вертя головой по сторонам. — Достаточно вспомнить роман «Богдан Хмельницкий» Старицкого. Совсем не то этот польско-галицийский говор. Не зря Николай Островский писал на русском языке.

— Да, — сказал невпопад Юра, видимо, думая о своем, — Василий Лановой гениально сделал роль Павки Корчагина. Так убедительно сыграл, как никто другой бы не смог. В его исполнении преданность идее заражает.

— Этому немало способствует его внешность — мужественная и красивая.

— Актер должен быть красивым, — сказал Юра.

— Эх, помню я школьные сочинения по образу Павки…

— Великие слова написал Николай Алексеевич: «Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…» — Юра произнес эти слова так проникновенно, что я поняла — он сейчас впитал их всей душой, словно заново выстрадал сам, ибо они касались нашей ситуации. Они помогали Юре собраться с силами и мужественно пережить предстоящий период, к которому он не готовился, которого не ждал…

Мы тогда, конечно, не могли предполагать, что где-то в высоких киношных сферах тоже ведутся подобные разговоры. И через пять лет, в 1975 году, они выльются в создание новой экранизации знаменитого романа с совсем другим Павкой Корчагиным. Обаятельным и мягким внешне, необыкновенно притягательным, улыбчивым, но не менее твердым по характеру, сыграет любимого героя нашей юности Владимир Конкин.

— А мне само произведение нравится, — продолжала болтать я, втягивая мужа в дальнейший разговор. — Сколько сочинений я по нему написала! Просто так, на всякий случай. И знаешь, мне кажется, что преданность идее — это что-то абстрактное. Ну что это такое? С чем его сравнить?

— Как с чем? Сравнивать можно с героизмом или трусостью, с верностью и предательством — только цвета тут разные получаются.

— Я бы сказала, что эта книга учит и другим простым вещам, таким как верность долгу. Понимаешь, свое дело всегда надо делать в полную силу и не забывать, что на тебя смотрят люди.

Нам принесли ужин и мы, за целый день оголодавшие, склонились над тарелками.

— Ты чего не ешь? — спросил Юра, заметив, что я вместо махания ложкой что-то вылавливаю из тарелки.

— Странный привкус, — сказала я, плохо скрывая гримасу отвращения.

— Что ты там рассматриваешь?

— Какая-то скользкая гадость в супе плавает, — в этот момент мне удалось подцепить кусочек, который долго уклонялся от ложки. Я взяла его в рот, разжевала и тут же залилась смехом: — Ой, какое варварство — так впрямую все воспринимать! Ой, не могу!

К нам подошла официантка.

— Что-то не так? — спросила она.

— Скажите, а что — вы и молочный суп заправляете жареным луком?

— Конечно, — официантка посмотрела на меня как на инопланетянку или по крайней мере как на очень невежественную особу и резонно изрекла: — Это же суп.

— А, ну да, тогда все в прядке, — улыбнулась ей я. — Спасибо.

— Я ничего не понял, — сказал Юра, когда я наконец взялась за суп.

— Эти люди считают, что коль блюдо называется супом, то его непременно нужно заправлять жареным луком. Даже если оно сварено на молоке. Просто я не ожидала этого.

Юра посмотрел на меня со странной смесью неверия и растерянности, но потом любезно улыбнулся — все-таки мне надо было это съесть, чтобы восстановить силы.

Утром мы были уже в Изяславе — тихий, больше похожий на село, в повсеместных рощицах городок, довольно ровный, лежащий словно на холмистой ладони. Деревья росли не только традиционно вдоль улиц и подворий, а везде куда ни глянь — то у реки несколько осокорей бросали тень на пологий берег, то мостик густо прикрывали липы и осины, то по бокам роскошной ложбины, раздвигающей постройки по сторонам, виднелись одинокие дубы, словно то были радостно бегущие люди, то вязы стояли группкой неподалеку от жилья, и под ними сразу же возникла скамейка. Больше всего, однако, поражала его просторность — площади перед каждым административным зданием, очень широкие улицы и вместительные людские подворья. У нас землицу использовали экономнее, оставляя под грядки и пашню. А тут явно жили с размахом, с наслаждением, как живут те, кто не особо радеет о достатке, имея его от царя или об бога.

Нашли часть, пришли на КПП и представились дежурному, спросили, можно ли поговорить с командиром.

— Вы по какому вопросу? — довольно приветливо, но официально спросил он.

Юра начал объяснять и тут я с ужасом обнаружила, что он не молчун, каким казался раньше, не малоразговорчивый и экономный в словах человек, а до невероятия косноязычный, просто неспособный к ясному изложению мыслей. Да и не удивительно, ибо мысли его в минуты волнения смешивались, текли путано и нестройно, а сам Юра терялся, говорил не то, забывая главное, натужно и безрезультатно подыскивая слова, мешался в аргументах, комкал предложения и говорил о незначительных деталях, упуская главное. Это было мучительно слушать и невыносимо наблюдать. Катастрофа! — подумала я, — так он никому ничего не втолкует и ни от кого не получит сочувствия и помощи, и вообще сейчас нас прогонят отсюда. Мои нервы не выдержали пытки Юриной речью, и я невольно включилась в беседу, затараторила о нашей проблеме. Внимание дежурного переключилось на меня, и его взгляд потеплел от облегчения — он начал понимать, с чем мы пришли.

Я тогда впервые — ошарашенно, ошеломленно! — обнаружила главный Юрин недостаток — невразумительность речи, фатальное неумение излагать свои мысли в простой и доступной форме, словно он начисто не имел навыков общения и никогда не собирался находить с людьми общий язык. Он всю жизнь учил математику, привык писать формулы, комментируя их короткими фразами. Но это не то, что надо было в жизни! Да и он, наверное, обнаружил и понял в себе этот изъян впервые. Позже, рассказывая о поездке в Изяслав моим родителям, Юра обронил фразу, выдающую его беспощадные самооценки, возникшие по следам тех событий:

— Может, и хорошо, что меня берут в армию — хоть говорить там научусь.

До этой поры наши отношения складывались так, что Юра во всем опекал меня как приехавшую в его город, как новичка, осваивающегося в новом мире, с другим языком и культурой. И это мне очень помогло. Благодаря Юре я адаптировалась, набралась опыта, научилась бороться с трудностями, выработала уверилась в своих силах. Но теперь пришла пора меняться местами, я должна была идти впереди и прикрывать мужа — мягкого и не всегда инициативного человека, совсем не бойца — своей спиной.

Дежурный по КПП благожелательно слушал меня — обнадеживающий знак, что хоть у кого-то из нас получается разговор. Но уже после второй фразы начал улыбаться и кивать головой, словно приговаривая «да, да, понятно», что, как казалось, не сулило успеха.

— Вы совершенно напрасно ехали сюда, — сказал он. — Вопросы перевода военнослужащих из одной части в другую командиры не решают. Это компетенция отдела кадров армии.

— А где он находится? — подавлено спросила я, понимая, что нам придется снова куда-то ехать, пробиваясь сквозь летнюю сумятицу пассажиров и поездов, трудно добывая билеты, беспокоясь о ночлеге и не высыпаясь.

— Вообще-то в Ровно, где и весь штаб армии.

— В Ровно… — глухо вырвалось у меня.

Новый город, незнакомый, где-то далеко... Я сникла. Но, взглянув на Юру, увидела в его синих пронзительных глазах горящую надежду, ожидание чуда, робкую, нарождающуюся веру в меня, в мою способность преодолевать все препоны, а значить и эту. Его взгляд мобилизовал меня, заставил встряхнуться и настроиться на новую поездку, новые встречи и беседы.

— Но вам крупно повезло, — между тем загадочно улыбнулся дежурный. — Начальник отдела кадров, — тут он назвал его звание и имя, которых я не помню, — сейчас находиться у нас, приехал на учения.

— Правда! Что же вы молчите?

— Я не молчу, а радуюсь за вас.

— И что — он может нас принять?

— Не знаю, — дежурный почесал затылок. — Да и нет его сейчас в части, он на полигоне.

— Пусть не сейчас… Мы же издалека приехали, подождем, — я сжала Юрину руку, словно успокаивая его, а на самом деле успокаивала свое забившееся сердце, учуявшее попадание в струю, в полосу удач.

— Да, он обязательно прибудет сюда к трем часам. Будете ждать?

— Конечно!

— Тогда идите в часть, там у нас есть скверик со скамейкой, отдохните, погуляйте. А как только он появится, я с ним переговорю и постараюсь вам помочь. Идет?

— Еще бы! — я улыбнулась. — Конечно, идет.

Это была уже не эфемерная надежда.

— Если бы не собирался помочь, то не обещал бы, — резонно обобщил Юра, когда мы устроились на скамейке в тени старых лип.

В части к нам подходили военнослужащие, рядовые и младшие офицеры, интересовались, кто мы, зачем прибыли. И почти с каждым мне удавалось пообщаться и узнать что-то новое. Я им очень благодарна — ах, если бы можно было сейчас всех запомнить и назвать по именам! Они проявляли большую искренность, были доброжелательны, эти парни, не скрывали правды и советовали то, что на самом деле было лучшим для нас.

— Неподготовленные люди вроде вас тут не выдерживают долго, сходят с ума, — говорили они. — То и дело кто-то стреляется или вешается — замучили постоянные наряды, беспросветность, однообразие. Кажется, этому не будет конца. Тут умирает надежда. Проситесь отсюда в Ровно.

— Легко сказать. Реально ли это?

— Вырывайтесь в большой город. Там вам будет лучше.

Приблизительно такое говорили все, с кем нам удалось побеседовать.

Дежурный на КПП не обманул нас. Скоро после трех часов он нашел нас в сквере и повел к начальнику отдела кадров армии.

— Расскажите все без утайки, — советовал дорогой. — Он мужик правильный, и поможет вам.

Я так и сделала, извинившись, что говорить буду сама.

— Мужу неудобно за себя просить, — сказала я. — Но это ему только кажется, что речь о нем одном. Здесь же и моя судьба решается. Правильно?

— Правильно, — начальник отдела кадров армии не улыбнулся, только пристальнее посмотрел на меня.

Резоны мои были просты и сводились к двум утверждениям. Во-первых, я должна найти работу по специальности, ибо после двух лет болтания по случайным должностям мой диплом просто пропадет. И во-вторых, Юре нужна такая служба, где он имел бы хоть немного свободного времени, чтобы продолжать самообразование и после демобилизации найти достойную работу, коль уж из-за службы в армии он лишен возможности получить место по государственному распределению.

Я, конечно, рассказала, как подло поступили с Юрой в университете, услав одного его — светлую голову, лучшего студента потока — на службу в армию, где его знания просто-напросто пропадут.

— Прошу вас, помогите нам, — говорила я. — Ведь мир не без добрых людей. И добрые люди должны исправлять то, что делают негодяи. Служба здесь погубит нас обоих. Не допустите этого, пожалуйста.

Не знаю, что подействовало на этого человека — мои ли слова, или Юрин удрученный вид, или сам вопиющий факт того, как с нами поступили притаившиеся подлецы. Он не предложил сесть и сам тоже слушал нас, стоя у раскрытого окна. Иногда нервно постукивал ногтями по подоконнику, отходил к столу, перебирал там бумаги. Но потом опять возвращался и слушал, глядя на меня в упор. Думаю, он отлично понял, на что мы напоролись, возможно, и сам сталкивался со скрытой в нашем обществе злой силой.

— Я помогу вам, — сказал он в конце. — Вы молодцы, что приехали заранее. К первому сентября вам, товарищ лейтенант, — обратился он к Юре, — не надо больше ехать сюда, в часть. Приезжайте прямо в Ровно. Там тоже есть мотострелковый батальон, а в нем — танковый взвод. Документы на ваш перевод командиром этого танкового взвода уже будут готовы.

Вот так умели решать дела лучшие советские люди! Без тягомотины и проволочек, с максимальной доброжелательностью.

Как сдержанно и трогательно я благодарила этого человека! Голосок мой дрожал, и я готова была пустить слезу, но сдержалась. Лишь прижимала руки к груди и говорила, что во всю жизнь не забуду его, что буду молиться за него… Я знаю, он мне поверил и чувствовал, что я действительно так делала.

— Оставьте у меня свои документы, — сказал он на прощание. — Езжайте отдыхать и ни о чем не думайте. Все будет хорошо.

Назад мы летели окрыленные. Вечером добрались до Хмельницкого. Именно добрались, измотанные дорогой и впечатлениями, потрясением от удачи.

Хмельницкий мы толком не рассмотрели, попав в него вечером, однако он запомнился тем, что мы долго не могли устроиться в гостиницу: стояли у стойки администратора, видели, что места есть, но нас не поселяют умышленно. И не знали, как столковаться с вредной теткой, сидевшей за стойкой.

— Дайте взятку, — посоветовал проходящий мимо мужчина, видя нашу неопытность, уставший вид и то, как мы мучаемся. Для этого он отозвал меня в сторонку.

— Я не умею, — по большому секрету прошептала я.

— Учитесь!

— А сколько надо?

— Дайте по пятерке с носа. Вам на одну ночь? — Я кивнула. — Ну с лихвой хватит.

Мне было неимоверно стыдно давать взятку, я не знала, как это лучше сделать, куда ее спрятать. Но в конце концов все получилось — это был мой первый опыт уступки вымогателям. Потом, в последующей жизни, я старалась обходиться без таких унижений, а уж если и прибегала к взяткам, то готовилась заранее и избирала самый безболезненный путь.

А вечером мы опять ужинали в ресторане. За наш столик, предварительно спросив разрешения на чистейшем украинском языке, подсел мужчина. Вида он был рабочего, и это сочетание вида и речи заинтересовало меня. Я тут же, улучив момент, пристала к нему с расспросами, кто он, где живет, чем занимается.

— Работаю шофером, вожу начальника средней руки, — охотно говорил наш случайный знакомый. — Живу в Ивано-Франковске. А тут мы с шефом в командировке.

Эта поездка оказалась результативной, хоть и очень трудной без предварительной подготовки, но богатой на впечатления. Мы встретили много хороших людей — простых, от которых ничего не зависело, и начальников с большими полномочиями. И от всех получали помощь и поддержку. Мы поняли, что готовы к жизни, производим хороший вид, вызывает доброжелательность, умеем говорить и договариваться, понимать людей и быть понятными им. Мы словно выдержали испытания в полевых условиях — с честью прошли к решению сложнейшего вопроса путями, никем не подготовленными для нас.

Но впереди было еще больше удивительного.

На секретном объекте

В положенное время Юра отбыл на военную службу, а я вышла на работу в «Ипромашпром», куда получила направление в стенах университета. Странно и непривычно было оставаться в Юрином доме, среди его вещей и книг, в его городе, в его мире — без него. Идти к новым людям, начинать новое дело, узнавать что-то новое — одной. Его, соратника моих юных дней, праздничного студенчества, моих первых шагов вне родительской семьи, не хватало как воздуха. Без него опять все стало чужим и немилым, ненужным, не стоящим внимания и моих усилий. Жизнь стремительно теряла смысл...

Тот уникальный день, первый из вереницы других в трудовой жизни, я помню очень хорошо, и досадую, что он прошел в будничной сокровенности, если иметь в виду сокровенность, как полное неучастие в тебе всех других, в ком душа нуждается — вроде так и планировалось свыше, чтобы до меня никому не было дела. Правда, накануне ко мне приехала мама, чтобы пережить со мной первый выход из дому на работу. Спасибо, мамочка, за такое внимание! Но это мало меняло дело, без Юры в его мире мы обе были чужачки. Я собралась обычным порядком, немного страшась, что проведу вне дома неестественно долго, как никогда раньше не приходилось, и мы вышли в пустынный город — город, в котором не было Юры, — как прыгнули в полынью. Мама проводила меня до остановки автобуса, а сама пошла на книжную базу за товаром.

У Горного института я села на автобус второго маршрута, доехала до Театральной улицы, пересекла улицу Рабочую и зашла в здание института — величественное, красивое с внешней стороны и просторное, светлое внутри — здание из роскошных сталинских времен.

Отдел кадров состоял исключительно из ящиков, ни одной бумажки на виду — все убрано. Подала направление на работу. Его прочитали и очень благожелательно направили меня в Первый отдел — в «секретку». Там предложили написать подробную биографию и заполнить лист по учету кадров, пресловутую форму №5, о которой антисоветчики всех мастей — ангажированные и доброхотные, т.е. просто глупые от природы люди, — много злословили, мол «не был, не участвовал, не привлекался», вроде в других странах и государствах не велся учет той же информации о гражданах. А ведь многие тогда покупались на столь очевидную ложь! Радуюсь, что не я.

Дома я долго трудилась над своей первой серьезной биографией — подробной, значит со сведениями о происхождении и родителях. И, помню, написала ее весьма пространно, не утаив, что в военное время мама находилась в зоне оккупации, где на расстреле потеряла родителей, а папа был в немецком плену, откуда бежал в районе Славгорода, на своей территории. Написала и о папиной судимости. Кажется, эта информация проверялась недели две, а потом меня пригласили в тот же Первый отдел и выдали допуск на право работать с секретными документами. Никто ни о чем не спросил, ничего не уточнил. Никаких препон мне не ставили, наоборот, я чувствовала только благожелательность старших и мягкую официальность административных лиц. Я бы даже сказала, что в тогдашнем отношении старших к нам, молодым, была нелицемерная забота, вследствие чего мы чувствовали себя детьми народа, на которых делается серьезная ставка, — я бы сказала так, если бы это не выглядело вычурно и пафосно. Но по сути воистину — мы чувствовали себя детьми народа, на которых делается серьезная ставка.

Работать я попала в группу, занимающуюся стартовыми установками для космических аппаратов. Звучит интригующе, но на самом деле это был кульман, куча карандашей разной твердости, черная графитовая пыль на руках и лице, куда она попадала вместе с вдыхаемым воздухом, и толстые рулоны скатанных чертежей.

Руководитель группы, довольно молодой мужчина, лет тридцати или чуть больше, встретил меня благожелательно, познакомил с группой, почти сплошь состоящей из таких же молодых и очень хороших, крепких специалистов, настоящих советских интеллигентов — щедрых на то, чтобы поделиться профессиональными знаниями и навыками, эрудированных, веселых, вместе с тем ответственных, основательных. Достаточно сказать, что они учили меня правильно стоять за кульманом, чередовать работу и отдых на рабочем месте, даже на первых порах затачивали мои карандаши. Правильно и красиво заточенный карандаш — это была особенная наука, фишка конструкторов, их маленький простительный изыск, как малозаметная блестящая бусинка в праздничной женской прическе.

Казалось бы — все идет просто отлично. Сейчас я думаю, что так оно и было, без преувеличения дела мои складывались по-настоящему удачным образом. Но, к сожалению… непредназначенность, чужеродность этой судьбы состояла в том, что я была к ней не подготовлена, не умела оценить открывающиеся возможности и правильно построить будущее.

Но неудовлетворенность накапливалась из незаметных вещей, из сущих пустяков, например, если взять новый образ жизни, — из непривычки к долгой однообразной работе, к тому же малознакомой, не нравящейся и плохо получающейся. Ну какая золотая медалистка смирится с ролью человека, несведущего в том, за что взялся?

Говоря же о внешних атрибутах, сознаюсь — не давало покоя природное противление запретам. А тут оно прежде всего заключалось в запрете отходить от с рабочего места без крайней необходимости. Вольному степному существу не по нутру было ощущение кабалы. Последнее поясню шире: мы трудились в условиях строгого режима, каждый наш час состоял из сорока пяти минут работы и пятнадцати минут перерыва с непременной пятиминутной гимнастикой для всех. В течение дня выход из здания возбранялся. По существу получалось некое галерное рабство — привязанная к месту, я обязана была заниматься тем, к чему не готовилась.

Эх, мне бы тогда не упускать шанс да подучиться, ведь этому ничто не мешало, а даже способствовало, подталкивало и помогало. Конечно, все нескладности и трудности в преодолении детскости, в постижении практической профессии с ее специфичной средой, во вживании в атмосферу взрослости — это неизбежное зло, сопровождающее молодого специалиста в трудовую жизнь, — были преодолимы. Если бы существовала волшебная возможность начать все сначала, то, пожалуй, там бы я и решила остаться. Это я понимала и тогда. Но надо мной довлело стремление уехать к мужу, заброшенному в гораздо более жесткие и непривычные условия. Никакой другой жизнью, где не было его, я даже временно жить не хотела, и ни с какими препятствиями к нашему воссоединению считаться не желала. Именно на это мне доставало отваги и мужества, это-то и стало определяющим.

Для оформления открепления с работы требовалось веское основание, коим в нашем случае служила справка, что мой муж — офицер Советской Армии. Однако Юре выдали ее не сразу, а после окончательного определения на месте. Он, как нам и обещал начальник отдела кадров армии, попал в Ровно, но первое время находился на полевых учениях, продолжающихся до ноябрьских праздников. Получив, наконец, справку, я поспешила написать заявление об увольнении.

А пока оно проходило все стадии рассмотрения, меня и Люду Мацюк, техника-чертежника из нашей группы, отправили в командировку в один из южных городов, где мы должны были непосредственно на полигоне дорабатывать чертежи и устранять выявленные при испытаниях недостатки в конструкции наших изделий. Там прошли, пожалуй, два самых лучших и беззаботных месяца моей жизни — прекрасно устроенной, с оплачиваемым жильем, под присмотром чудесных врачей и диетологов, с личным транспортом. К тому же ежедневная переписка с мужем напоминала юность.

После работы нас привозили назад в город и мы с Людой бродили по его незнакомому центру, включая в маршрут книжные магазины и главпочтамт, где я забирала письма от Юры. Изредка мы ходили в кино. Однажды забрели в галантерею с большим парфюмерно-косметическим отделом. Люда купила губную помаду, и вдруг я сделала то же самое, выбрав приглушенный амарантовый цвет. С тех пор губная помада получила прописку в моей сумочке (косметички появились гораздо позже, в конце 80-х годов), стала необходимой мне всегда и во всех обстоятельствах. Я любила собирать красивые тюбики и иногда подолгу крутила их в руках.

Быстро забылся автобус с салоном без окон, с тусклой лампочкой под потолком, в котором нас долго везли на объект и обратно. Зато по сей час помнится лес, лес, лес — прекрасный и девственный, чудное заснеженное царство елей и снега, неизмятые белые покрова зимы с птичьими следами на их пушистой пенной поверхности. Эта командировка осталась в моей памяти еще одним открытием — поэтессы Людмилы Бахаревой. Сейчас ее мало кто знает, хотя она была современницей Светланы Кузнецовой и Ольги Фокиной. Жаль, что так получилось, ведь она писала хорошие стихи. Как часто в моменты всепоглощения любимым я шептала ее строки:

Я все скажу — восторг, и боль,
и твоего лица рисунок…
Но только б выдержал рассудок
всепоглощение тобой!
Там же пришло первое утверждение в конструкторской профессии, впрочем, так и оставшейся для меня немилой.

Перед Новым годом я расставалась с Ипромашпромом, не выражая сожаления, спеша навстречу новой судьбе — лучшей, как мне думалось.

Декабрь, Полесье. Трудная история

Новый 1971 год мы с Юрием Семеновичем встречали уже вместе, и даже в своем уголке — мужу предоставили комнату в двухкомнатной коммуналке, причем вторую комнату занимали наши соученики с математического потока, помню только их фамилию — Кобылкины. Раньше мы были практически незнакомы, если не считать того, что и они и мы в один день, в одно время и в одном ЗАГСе регистрировали брак. Вот такое совпадение. Но на этом одинаковости кончаются, потому что Кобылкины попали в Ровно раньше, избежав множества катавасий, что выпали нам, и успели лучше устроиться. За время, пока решалась проблема с Юриным переводом, пока я выходила на работу в Ипромашпром, а потом получала открепление, жена Кобылкина плотно переехала к мужу, трудоустроилась и успела родить ребенка.

Юрий Семенович привез меня с аэропорта поздним вечером. За истекшее с начала службы время он обзавелся хозяйством: купил кухонный гарнитур и холодильник и оборудовал свой уголок на кухне, в комнату поставил платяной шкаф, стол и диван. Все было новеньким и чистым, все нравилось.

Мы вышли на улицу коротко осмотреть окрестности и купить к ужину хлеб.

Каким мне показался Ровно? Карликовым и убогим, как все, что побывало в тисках «западного рая», а проще говоря, в чужих грабительских руках. К счастью, тогда мы не знали тех времен, но их пагуба чувствовалась резко и во всем, например, в отсутствии довоенных построек. Весь вид города свидетельствовал о периферийности, заброшенности и долгом упадке, из которого теперь его вытаскивали усилиями всего советского народа. Было очевидно, что пока наша страна в довоенные годы развивала новый строй, обновлялась и принимала величественный и гордый облик, придавала своим городам архитектурную монументальность и тот стиль, который теперь называют сталинским, тут ничего не создавалось, а только старое добивалось до ручки, ветшало и разрушалось, даже не поддерживалось в достойном виде. Сооружения советской эпохи резко выделялись на фоне воняющего нищетой прежнего хламья, перекошенного и прогнившего. Ровно казался жертвой черной дыры, свалившейся на него перед войной и проглотившей всю довоенную историю, оставившей после себя только пережеванные костяки, что проглотить не удалось — объедки сожранного времени.

Примерно такое же впечатлениепроизводили и люди — хмурые, неразговорчивые, серые внешностью, будто они прибыли из такой страшной исторической дали, которая могла ассоциироваться только с иной планетой — планетой мрака и страданий. Это как же предыдущим поколениям надо было устать душой, чтобы оставить этот хронический недуг на внешности своих потомков! За все время моего пребывания в Ровно я не слышала смеха, не видела улыбок или доверчивости в глазах местных жителей. Даже на мою теплую вежливость, обильно рассыпаемую то в транспорте, то в парикмахерских и магазинах, они реагировали настороженно, с недоверием, с предубеждением и, только убедившись в ее чистой искренности и бескорыстности, оттаивали и отвечали слабо выраженной взаимностью. Жалко было этих людей, как жалко больных, по невежеству не желающих лечиться; детей, изувеченных родителями; как жалко каждого, над кем висит проклятие, добровольно принимаемое со смирением.

Впечатления, наводящие на грустные размышления, были настолько стойкими, что не устранялись видом природных красот, и даже бросали на них тень негатива. Снег здесь казался более сырым и липким, тяжелым и водянистым; ветры — наглыми и хлесткими; текущая посреди города вода — не более чем потоком грязи, почему-то не упрятанной под землю, а уродующей ландшафт под маской реки со странным названием Устье.

В центр, находящийся рядом и оказавшийся не больше нашего славгородского пятачка, мы добрались пешком и осмотрели его быстро. Зашли в хлебный магазин, что-то спросили, конечно, по-русски. В ответ прозвучала пространная речь продавщицы, из которой я, выросшая в украинском селе, отлично знавшая украинский язык и учившаяся в одном классе с детьми западэнцев, не поняла ни слова. Хотя тут же сообразила, что виной тому является неимоверно загрязненный полонизмами говор этой тетки с преобладанием шипящих звуков, чужих интонаций. Странная напевность ее произношения вместе с тем напоминала пулеметную очередь.

— Ну и скорость! — с невольным удивлением выхватилось у меня. — Не повторите ли любезно?

Видимо, на мне прописалось такое простодушное и веселое недоумение с соответствующей мимикой, что женщина за прилавком прыснула смехом.

— Не понятно, да? — спросила она, переходя на плохой русский язык.

— А ничегошеньки, — я повела выпученными глазами. — Но станет понятно, если вы повторите медленнее.

— Ото мы тут такие, — сказала женщина и терпеливо повторила сказанное раньше. Оказывается, она сообщала, что тот хлеб, о котором я спрашивала, несвежий, и лучше взять другой.

С продуктами там вообще было несравнимо лучше, чем в Днепропетровске. Мясные изделия, любые колбасы, сосиски не были дефицитом — выбирай что хочешь, покупай в любом количестве. И даже — чудеса! — на прилавках свободно лежало свежее мясо, которое можно было купить и тут же купленный кусочек перемолоть на фарш — невиданный у нас сервис.

Название всему этому, куда я попала, было одно — декабрь, Полесье. Трудная история.

После новогодних праздников я принялась искать работу, но тщетно. Промышленные предприятия не входили в круг моих интересов. Что мне на них было делать? А давно укомплектованные вузы были забиты своими людьми. Правда, в Институте водного хозяйства подали слабую надежду и предложили прийти еще раз, они-де должны кое-что уточнить, но во второй мой приход туда только развели руками. Тоже научились строить мягкие отказы.

Тем временем я вдруг почувствовала резкое недомогание, боли, неизвестные симптомы, для описания которых не находила слов. Меня то и дело гоняло в туалет, а оттуда я возвращалась, держась за низ живота и со слезами на глазах. Промучиться пришлось недолго, пару дней, а потом у меня появились кровавые выделения, и стало ясно, что без врачей не обойтись. Но куда обращаться, к кому? Я вызвала скорую помощь. Приехавшие врачи с первых же моих неуклюжих попыток описать симптомы все поняли, диагностировали цистит и забрали меня в стационар. Там сделали заливку лекарства в мочевой пузырь, от которой мне сразу полегчало, прописали что-то попринимать и рекомендовали посидеть на бессолевой диете.

— От чего это у меня? — спросила я у врача.

— Тяжелая простуда, — ответила она.

— Откуда? Я нигде не простужалась.

— Такое бывает, когда человек поспит или долго посидит на сырой земле.

— Но сейчас зима…

— Вы могли, например, промерзнуть во сне, — врач посмотрела на лицевую сторону моей медицинской карточки, хмыкнула, увидев адрес военного городка: — спать в нетопленном помещении, в мокроте или на худом матрасе, — перечислила она основные черты неустроенного быта военнослужащих.

И я вспомнила.

За две недели до отъезда из Днепропетровска домой приехал Юра, для того чтобы упаковать вещи и отправить в Ровно контейнером. Он все сделал и вернулся на службу в Ровно, а я осталась в чем стояла — ждать открепления.

Юрины родители, обрадованные возможностью пожить «для себя», как они выражались (хотя для нас они и не жили ни одного дня, в материальном плане мы были вполне независимыми людьми), не стали деликатничать и ждать моего отъезда, а тут же взялись за обновление квартиры. Вернувшись как-то с работы, я нашла нашу комнату в ремонте, с размытыми стенами, потолком, с оголенным и мокрым полом. Между тем спать мне пришлось там же, в той сырости, да еще на брезентовой раскладушке без матраса. Легкая ситцевая простынка да слой воздуха в двадцать сантиметров — вот что отделяло меня от холодного пола, а от сырых стен вообще ничего не отделяло. Сверху я укрывалась байковым покрывалом, поэтому отчаянно мерзла во сне, просыпалась в ледяном оцепенении. Не выдержав, я сказала свекрови, что мерзну, попросила дать хотя бы теплое одеяло.

— У меня нет для тебя теплого одеяла, — проскрипела она. — Потерпи, до отъезда недолго осталось.

Что мне было делать, если наши вещи ехали в контейнерах до Ровно? Не спать же том, в чем я ходила на работу. Ничего не оставалось, как потратить накопленные впрок деньги и купить шерстяной свитер и гамаши. В этом-то наряде я и ложилась спать. Но мерзла все равно, после сна поясница долго оставалась ледяной и болела. Зато тот свитер и гамаши очень пригодились в дальнейшем. Они у меня до сих пор есть. Простудилась я тогда крепко, в чем виню свекровь — взрослую женщину.

Обида на нее с годами не прошла, потому что болезнь, возникшая вследствие тех перемерзаний на раскладушке, оказалась серьезной и мучительной. Всю молодую пору она изводила меня болями и дискомфортом, а в итоге привела к пиелонефриту и невозможности выносить ребенка, и только к пятидесяти годам ослабила хватку, проявляясь реже.

Между тем в штабе 13-й Армии продолжали знакомство с новым пополнением части, где оказался Юра. И как-то случилось так, что его личное дело попало на глаза начальнику разведки. Тот покрутил его во все стороны, изучил и вдруг вызвал подчиненного, возглавлявшего подразделение радиотехнической разведки.

— Ты искал офицеров со знанием английского языка, да?

— Да, нужен командир взвода в батальон «Осназ».

— Вот он, смотри, — и начальник разведотдела подвинул Юрины документы начальнику радиотехнической разведки. — Хороший парень, особенно глаза — спокойные и чистые. Знает английский язык.

Так Юру перевели в Костопольский гарнизон. И вновь нам пришлось паковаться и переезжать. Успокаивало только то, что радиотехническая разведка принадлежала к элитным частям и служба в ней ни в какое сравнение не шла с танковыми войсками. Для Юры эта служба была легче.

Зима продолжалась.

В партизанском краю

Солдатики, присланные нам в помощь с переездом, по приезде в Костополь выгрузили мебель, занесли в квартиру, не расставляя по местам, вкривь и вкось поставили посредине комнат, затем свалили в кучу ящики с книгами, узлы с одеждой, различную домашнюю утварь и отбыли. А мы, уставшие за целый день — Юра от службы, я от складывания, упаковывания и увязывания пожитков, что потом мы довершали вместе, — присели на табуретки и с сосущей под ложечкой тоской изучали стены, в которые попали, и свое добро, так нищенски выглядевшее в этих заброшенных сырых углах.

Военный городок, состоящий из пары десятков одноэтажных домиков на четыре семьи каждый, да нескольких частных изб, располагался на южной околице населенного пункта, под самым лесом. Между жилищами, повторяя их количество, без определенного порядка стояли сарайчики с навесами над примыкающими поленницами. Кое-где виднелись небольшие срубы колодцев, следовательно, удобств здесь не было — вода добывалась из-под земли, а туалет и сливные ямы находились во дворе. И все это покрывали глубокие снега, лежащие где заносами и сугробами, а где ровным слоем. Только дорожки, протоптанные от подъездов к сарайчикам, указывали, где из них чей и что кому принадлежит. А в пяти минутах ходьбы от городка находилась территория военной части.

Нам выделили квартиру в одном из домов, что располагался ближе к части. Квартира всеми окнами выходила на север и состояла из коридора, кладовки с погребом, идущих направо от входа, а дальше — кухни и двух комнат, идущих анфиладой налево. Обогревали жилье две печки: одна, с вертикальной загрузкой и плитой для готовки, в кухне, а другая, с горизонтальной загрузкой, в первой из комнат. Печки топились дровами или углем. Как видел опытный глаз, сложены они были без внутренних ходов и топились навылет, обогревая хатенку только во время горения топлива, и промерзая к утру.

Так мы оказались на новом месте — в давно заброшенном помещении, где с потолка свисали черные паучьи тенета, внутренние простенки покрывала застаревшая пыль, а стены, выходящие на улицу, — корка наледи с расплывающейся вокруг нее сыростью.

— Чудеса, — прошептала я и передернула от холода плечами. Невольно скользнув взглядом по окнам, кивнула в ту сторону: — Кажется, за окнами уютнее?

— Ага, — Юра улыбнулся в ответ. — Но у нас есть уголь, причем хороший. И печки исправные, я проверял. Вот, — он показал на ведро с топливом, стоящее у плиты.

Только теперь я обратила внимание, что тут пол подметен и убран мусор — Юра как мог подготовил квартиру к переезду.

— Надо расставить мебель, хотя бы кровать, чтобы выспаться, — я поднялась и отряхнула голубое зимнее пальто с мутоновым воротничком, не новое, но другого у меня не было. Кажется, придется трудиться в нем, снять его сегодня вряд ли удастся, во всяком случае нескоро.

Под спальню мы выбрали меньшую из комнат, дальнюю. Установили диван.

Пододвинув табурет, я встала на него и принялась обметать веником потолок над кроватью, снимая паутину со свисающими вниз устрашающе грязными нитями, прилипшими к ним трупами насекомых и другим мусором. Все это падало на голову, на плечи, повисало на одежде, устилало диван, пол, загрязняло воздух. После нескольких часов упорного труда спальня, наконец, была мало-мальски очищена, выметена. Да и я отряхнулась. Юра тем временем рассовал другую мебель, развязал узлы, вынул чистую постель. Оставалось только, вымыть пол и затопить печь. Но… у нас не было емкости под воду, следовательно, не в чем было помыться, и не было дров, чтобы разжечь уголь.

Что делать?

Мы вышли на улицу — с неба светили звезды, а вокруг нас стоял непроглядный мрак, густой, хоть ножом режь, ни единого огонька. И незнакомая тишина. Только снег, снег, снег да скрипучий мороз с ветром. И ощущение чего-то живого рядом — большого, неповоротливого, притаившегося.

— Здесь что-то есть. Чувствуешь? — спросила я, когда Юра, очищая веник снегом, окончательно сметал с меня грязь, нападавшую с потолка.

— Да, — Юра еще раз отряхнул мое пальто, уже начисто, и вымыл руки и лицо снегом.

— Оно вроде дышит, — заметила я, следуя его примеру.

Умываться снегом мне было привычно, только ведь в детстве это делалось с озорства, а тут пришлось по необходимости, всерьез.

— Конечно, ведь рядом большой лес. Прославленные партизанские края.

Это был Костополь.

Колодец находился метрах в десяти-двенадцати от нашего порога, ближе к проезжей части улицы. Ведро оказалось на месте, хотя и было прикреплено к цепи простой защелкой.

— Его можно снять, — заметила я, разматывая цепь и опуская ведро вниз, к воде. — Будет из чего умыться и помыть пол.

— Да ты что?! Люди из него воду пьют.

— А мы его присвоим и не вернем на место, — колодец оказался совсем неглубоким, скоро послышится звук булькнувшего ведра, и я с усилием налегла на деревянный ворот с металлической ручкой.

— Нет, так нельзя, — упрямился Юра, мешая мне отщелкивать вынутое ведро с набранной водой.

— Отойди! — в моем окрике прорезались властные и, наверное, угрожающие нотки. Это подействовало, и муж уступил. — На, неси в дом. И не волнуйся, завтра купим новое и повесим.

Через минуту Юра вернулся, остановился рядом в нерешительности. Да, нам нужны были дрова, без них никак не разжечь уголь, не обогреть квартиру. Лес-то рядом, да, но ночь, зима, снега…

— Это на сегодня еще не все прегрешения, — решилась я и предупредила Юру о своем следующем предприятии, а именно: о замышляемой краже. — Настала пора испытаний. Так что крепись. Надо набрать дров у людей, да с запасом, пока своими обзаведемся, — со скрипом Юра согласился на воровство, но сам лишь ходил следом. А я выдергивала по два-три полена из каждой поленницы, чтобы не обижать кого-то одного, и нагружала ими его.

Топить печь на кухне не имело смысла, надо было экономить уголь. Но вот разгорелись дрова в другой печке, комнатной, которая была с фронтальной загрузкой, то есть выстроенная по каминному типу, только с закрытым зевом, и тут оказалось, что нам нечем засыпать в нее уголь.

— Эх, совочек бы… — вздохнула я, видя, что выпита еще не вся чаша этого бездонного неустройства, бесприютности, горя, которая нам выпала, — …да кочерёжечку. Но делать нечего, — я запустила руки в ведро с углем, набрала его полную горсть и резким движением забросила в печной зев.

Глядя на меня — голодную, зачумленную, перемазанную, с растрепавшимися волосами, которые нельзя было поправить из-за грязных рук, Юра чуть не плакал. На какую судьбу он обрек свою любимую девочку… Он не знал, в чем состояла беда, и видел ее лишь в своей непредусмотрительности, в том, что не смог купить все, нужное для примитивного хозяйства.

— Я не представлял, что это так сложно, и в магазинах ничего подобного не видел, что ты называешь кочергой и совком.

Городское дитя, что с него было взять.

— Найди мыло, я уголь снегом не ототру, — меняя тему, попросила я. — Скоро у нас потеплеет. Видел, какая тут тяга? Хоть не дымит, и то хорошо, огонь аж стонет.

— Глупо тут печки сделаны, огонь-то в них горит, да тепло уходит в атмосферу. Обогреваемых площадей в стенах почти нет. Я это сразу увидел, — сокрушался Юра.

— Ничего, нам хватит, чтобы согреться и хорошо выспаться. Умывайся, завтра тебе идти на службу, а мне — на поиски работы.

Юра служил в батальоне «Осназ» уже почти неделю и не только сумел завезти угля на всю зиму, но и разузнать для меня, что тут есть два предприятия — стекольный завод и домостроительный комбинат, сокращенно — ДСК, выпускающий для мебельной и строительной промышленности древесностружечную плитку по новой немецкой технологии. На этом комбинате был свой вечерний техникум. Он-то меня и интересовал.

Через сорок лет мы узнаем, что до присоединения ровенщины к СССР это предприятие принадлежало деду Владимира Жириновского. Вот такие совпадения.

Настало утро. Мы с горем пополам собрались, умылись снегом по вчерашней технологии, оделись, осмотрели друг друга, отерли незамеченную вечером грязь с пальто и обуви и двинулись в путь, устраивать свою дальнейшую жизнь.

— Проходная ДСК находится почти напротив КПП войсковой части, — рассказывал по дороге Юра. — Это на этой же улице, недалеко и удобно. Ты потом зайдешь ко мне, расскажешь, как тебя встретили.

— Хорошо, — пообещала я, погрузившись в свои мысли и прокручивая в воображении, к кому я пойду и что буду говорить. — Не может быть, чтобы нам не повезло, — рассуждала дальше, приободряя любимого мужа, своего дорогого Юрочку, а сама отнюдь не чувствовала добрых веяний.

Почему так получилось? Почему я оказалась в таком бедственном положении, почти на дне? Ведь я всегда была послушной и смекалистой, любила трудиться... Это вызывало недоумение.

Мы поравнялись с проходной ДСК.

— Тебе туда, — кивнул Юра в ее сторону, — а мне чуть дальше.

Наверное, только его территориальная близость поддерживала мой дух и вселяла какую-то долю боевитости.

На территорию комбината меня впустили без проблем и рассказали, как пройти в управление. В приемной, находящейся на втором этаже двухэтажного административного здания, сидела женщина средних лет, довольно приветливая, явно не из стерв, и стучала на пишущей машинке. На мой вопрос, к кому лучше обратиться по вопросу трудоустройства, сказала:

— Директор сейчас все равно отсутствует и его обязанности исполняет главный инженер Конаш Григорий Иванович{14}, так что вам к нему и надо.

— Можно пройти?

— Можно, заходите, — с этими словами секретарь-машинистка открыла нужную дверь и жестом позвала меня за собой. За дверью никого не оказалось, что меня удивило. У нас вряд ли пригласили бы в кабинет, из которого ушел хозяин. — Посидите здесь, — она показала на стулья, стоящие вдоль стены, напротив письменного стола, из чего явствовало, что оперативные совещания инженерного состава проходят именно здесь, — он сейчас подойдет.

— Удобно ли? Я могла бы подождать в приемной.

— Не смущайтесь, отдыхайте, — сказала милая женщина и вышла. — Он сейчас придет.

Кабинет оказался очень просторным и светлым благодаря ряду окон, выходящих на восток. Сейчас за ними поднималось солнце, пробираясь сквозь прохудившиеся облака. Оно прояснялось то резко, то менее ярко, окрашивая полнеба в багровый цвет. И хотя напротив окон стояли стеллажи с книгами, которые стоило посмотреть, но сейчас книги меня не привлекли, ибо никуда деться не могли, а вот зрелище за окном было неповторимым, его пропустить не хотелось. Откуда бы еще я могла рассмотреть городок, в который меня занесло?

Я подошла к окнам и увидела лес, только заснеженный лес до самого горизонта, если не считать огороженной высоким забором территории гарнизона, остающейся немного сбоку. Сколько деревьев, растущих вместе, я никогда не видела. И вдруг снова почудилось, что я чувствую его дыхание, различаю клубящееся над ним морозное марево, словно лес был живым. В то же время в мои ощущения передалась его огромность, сила, по-зимнему сонное спокойствие, девственная безмятежность, часто принимаемая людьми за безучастность, и я поняла, что лес — тоже стихия. Дай ему волю — везде прорастет, все истребит и покроет собой. Медленное зеленое пламя, успела подумать я и услышала, что в кабинет вошли.

— Скучаете? — спросил меня мужской голос.

— Я впервые увидела лес, — сказала я, обернувшись на его звук.

От двери к столу подходил до странности симпатичный мужчина, говорю «до странности» ибо, его внешность мало о чем говорила. Возрастом он был лет под пятьдесят, среднего роста, с волосами пепельного или русого цвета, в меру строен и худ, и не то чтобы слегка кривоног, но явно с косолапой походкой. Одет был под стать — в невыразительный темно-серый костюм средней измятости. Все в нем казалось буднично-невзрачным, неопределенным, невыразительным, незапоминающимся. Зато глаза излучали такое тепло и ясность, что сдавалось, будто он все время улыбается. И от этого становилось хорошо на душе, появлялось ощущение чистоты и надежности. Короче, Григорий Иванович Конаш, главный инженер Костопольского Ордена Ленина ДСК, а это был именно он, принадлежал к тем столпам, на каких земля держится, только зачем-то маскировался под мягкого и незаметного добряка.

Он пригласил меня сесть.

Я немного помолчала, а потом медленно и спокойно рассказала о себе, кем являюсь и как сюда попала, подчеркнула, что я молодой специалист, только что с университетских аудиторий, и мне нужна работа всего на два года. Поведала все наши с мужем беды и скитания, попросила помочь.

— Я все ваши грехи отмолю, клянусь. Только помогите, и вам все простится, — сказала я под конец, не подозревая, что этот аргумент оказался наиболее сильным из всех прежних.

Грехи у Григория Ивановича были, и он, как человек высокой нравственности и большого сердца, мучился ими и о них не забывал. Не хочу повторять то, что знаю не из первых рук. Скажу лишь, что эти тайны теперь, с дистанции времени, кажутся смешными и нелепыми, но тогда, когда участники событий были молоды и еще только росли и утверждались в жизни, любая мелочь имела значение. А тем более не мелочь, такая, например, как внебрачный ребенок.

— Вы давно в Костополе? — насторожился Григорий Иванович, видимо, полагая, что я что-то слышала о нем, что-то знаю и на что-то намекаю, коль говорю о грехах.

— Со вчерашнего вечера.

— Отлично, — он с облегчением вздохнул. — Что вы умеете делать?

— Если честно, то практически ничего, хотя по идее должна уметь писать формулы, объяснять другим сложные научные теории и немного чертить.

— Вы могли бы работать в конструкторском бюро?

— Думаю, да. Как раз этому я успела научиться в очень солидном учреждении.

— А преподавать в техникуме?

— Это точно смогу.

— К сожалению, техникум у нас маленький и полных ставок в нем нет. Все преподаватели работают исключительно по совместительству.

— А кто требуется?

— Преподаватель сопротивления материалов и теоретической механики, — сказал Григорий Иванович, — ну еще немного мы бы доплачивали за заведование. Нам нужен заведующий по учебной работе, — пояснил он. — Никто не хочет заниматься писаниной и составлением отчетов. Взялись бы?

— Да, и с большим воодушевлением.

— Тогда… — Григорий Иванович что-то прикинул про себя, взял трубку, кому-то позвонил… Продолжил: — Вы можете подойти к концу дня? Часика в три, например? Мне надо посоветоваться.

Несмотря на то что я вышла с предприятия еще без определенного ответа, у меня появилась надежда на положительное решение моего вопроса, и мне было что рассказать мужу. Я направилась к нему на КПП.


В три часа я попала то ли на небольшое совещание, то ли на смотрины. В кабинете Григория Ивановича собрались, как я позже узнала, начальник конструкторского отдела, директор техникума, заместитель директора по производству и начальник отдела кадров.

Все произошло очень быстро: меня попросили еще раз представиться, а потом Григорий Иванович спросил присутствующих, согласны ли они с его решением взять меня на работу в конструкторское бюро и по совместительству в техникум на должность завуча и преподавателя сопромата и теормеха. Все были согласны.

— Так вот, — сказал Григорий Иванович, обращаясь ко мне, — мы зачислим вас в конструкторский отдел, он у нас располагается в корпусе механического цеха, на втором этаже. Завтра выходите на работу, на проходной вас встретят и проводят. Завтра же и заявление напишете. А сейчас не теряйте времени, бегите домой обустраиваться.

Я поблагодарила все и вышла.

Полтора года, проведенные в этом коллективе, были прекрасной песней. Всех своих тамошних сотрудников я помню с большой симпатией, вижу их милые лица, улыбки, помню их шутки. Они не просто приняли меня хорошо, но были искренне внимательны, дружелюбны, пытались помочь, разделить трудности временного пребывания в чужом краю.

Ну вот только один пример их радушия: на следующий день меня встретили на проходной и провели в КБ, а там уже все собрались и ждали встречи со мной. Начались расспросы: кто я, откуда, как мне тут показалось, и так далее. Выслушав мой рассказ о первом вечере в их городе, о том, как я в пальто обметала стены квартиры веником, как воровала ведро и дрова, как голыми руками засыпала уголь в печку, а потом умылась снегом посреди ночи, старший инженер отдела, его имя Александр Михайлович, нахмурился и задумался. А к концу дня принес совок и кочергу — только что изготовленные в механическом цехе, еще теплые.

— Это вам, — смущенно сказал он, — чтобы вы не засыпали уголь в печку руками. Я знаю, что такое приехать из городской квартиры в дом без удобств. Всего сразу ведь не купишь, — от растроганности у меня на глазах чуть не выступили слезы, не знаю, как я превозмогла себя.

В костопольский период жизни у нас с мужем многое было впервые. Впервые мы жили отдельно, в своей квартире, однажды впервые вызвали такси и поехали в Ровно, чтобы пойти в ресторан и поесть цыплят табака, впервые купили холодильник — «Саратов», самый маленький. Но как мы ему радовались!

После полугода работы я впервые пошла в бухгалтерию и взяла справку о заработной плате — хотелось купить телевизор, пусть и в кредит. Мы с Юрой страдали, находясь в окружении чужой культуры, скучали по дому, любимой атмосфере, по толстым литературным журналам. Конечно, мы были заняты неустроенным бытом, да и работа забирала много времени: все вечера я проводила то в техникуме, то за подготовкой к занятиям, а Юра пропадал в нарядах, приходя же домой, старался восстановить силы. И все же каждый день удавалось бы хоть на полчаса включить телевизор и почувствовать себя по-настоящему дома. Дома! Мы долго выбирали, какой взять, наконец, купили симферопольский «Крым» — цветной. С необыкновенным трепетом включили его, и сразу же на экране возникла Мария Пахомова и зазвучала ее песня «Ненаглядный мой». Телевизор стал для нас ниточкой, связывающей большой мир с этим лесным уголком, отгороженным от всех и замкнутым на самом себе — так нам казалось в той изоляции.

Впервые мы гуляли на свадьбе у моего сотрудника — в полесской глуши, где пили пшеничный самогон и ели домашние колбасы. Дома в тех хуторках отступали друг от друга метров на триста, да и собирались малыми группами — по несколько штук. Раздолье было — невиданное!

Впервые мы были в лесу, где видели и собирали анемоны, которые местные жители называли коноздрями. Мы встретили там живую лису, еле уклонились от укуса ядовитой змеи медянки, познали вид и вдыхали запах цветущей земляники. Позже собирали ее, а также чернику и грибы. Из черники мы наварили целебного варенья, а потом не смогли забрать с собой и оставили соседке. Впервые мы с Юрой заблудились в лесу и бродили почти целый день, пока неизвестно как вышли на околицы Костополя. И Юра тогда успел вечером заступить в наряд, хотя падал с ног от усталости.

Впервые я говорила со старушками, пережившими войну, и они показывали мне свои спины, превращенные в сплошные рубцы, — так их били бандеровцы, выходящие из схронов еще и в начале 50-х годов и требующие еды и одежды.

— Бандиты это были, детка, сущие бандиты. И не верь никому, если скажут, что их поддерживал народ, — говорила теща одного старшины из роты химзащиты.

— Скольких мужчин они загубили, еще подростками угнав в лес и исковеркав им судьбу! Будь они прокляты, — сокрушалась санитарка в стационаре гинекологии, где мне пришлось лечиться.

И в Костополе я впервые забеременела, приняв эту новость с сильнейшим огорчением. Придя домой от врача и рассказав мужу о случившемся, я всю ночь напролет проплакала, прорыдала навзрыд. Из опыта жизни в родительской семье, когда там появилась моя племянница, покончившая с моим отрочеством и молодостью моих родителей, когда подростком мне пришлось жестоко недосыпать и нянчить ее, я очень хорошо представляла, сколько сил и времени заберет от меня ребенок, теперь уже навечно, навсегда, неизбавимо, неисправимо, неотвязно навешенный на меня. А мой любимый муж при этом будет жить прежней жизнью, и чувствовать себя брошенным. О нет, нет! В моем воображении вставали виды нашего города, широких улиц, тенистых скверов, залов кинотеатров, ночных огней, которые мы наблюдали из окон общежития, когда занимались в читальном зале, и я понимала, что с появлением третьего существа это все отдалится от меня, будет похоронено под пеленками, поносами и ором. Исчезнет единение с мужем, улетучатся все мечты, и я навсегда-навсегда буду прикована к обязанностям, которые даже называть не хотела.

Говорят, что подобная реакция на беременность возникает у многих женщин. Их в это время надо успокоить и умело подготовить к новому будущему. Обычно это делают близкие родственники. Но с нами никого не было, а мой муж был слишком молодым, чтобы справиться со своей ролью. Да и как он мог справиться, если нам с ним никого не надо было, мы еще не надоели друг другу, не нарадовались друг другом, не заскучали вместе и не стремились к тому, чтобы кто-то или что-то вмешивалось к нам?!

На самом деле это был звоночек о проблемах со здоровьем, воочию проявленный в виде страха перед дополнительными нагрузками, в виде нежелания их. Организм, который чувствует свою уязвимость и невозможность справиться с ними, именно таким образом от них и защищается. Через неделю сильного горевания, которому я предавалась, у меня появились признаки приближающегося выкидыша. Потребовалась срочная медицинская помощь. В Костополе квалифицированно оказать ее не смогли или не захотели, а только еще хуже навредили.

И я позвала на помощь родных. Ко мне приехала сестра с мужем. Благодарно вспоминаю, с какой заботой они отвезли меня к родителям. Там меня в течение двух недель спасали в стационаре. Заодно обследовали и растолковали, что беременеть мне категорически противопоказано — у меня оказалось слишком слабое сердце. Увы, это лишь подтвердилось со временем. Только к слабому сердцу присовокупились и простуженные почки. Был момент, когда мы с мужем посчитали возможным завести детей, но опять и опять и опять это оказывалось мне не по плечу. Любые попытки заканчивались неудачей и стоили мне здоровья. Наконец, я отказалась от них, поняв, что становлюсь не крепче, а слабее.

Описывать всю одиссею ни с первой беременностью, ни с последующими не хочу, ограничусь итогом о костопольском периоде — я избавилась от тяжести и возвратилась в Костополь обновленная. Все плохое осталось позади!

Жена моего сотрудника Александра Михайловича, работающая продавцом книжного магазина, тоже поддерживала нас, правда, по-своему. Спрос на печатное слово в Костополе не был столь ажиотажным, как в Днепропетровске, и книгочеев было несравненно меньше, а книги поступали хорошие, редкие. Иногда они даже залеживались. И вот, узнав нашу с Юрой приверженность чтению, собиранию библиотеки, эта женщина при получении нового товара звонила нам и приглашала приходить за покупками. Благодаря ей мы привезли домой бесценные издания, достаточно назвать, такие как: "Дорога исканий" Доры Бреговой — книга о молодом Достоевском, «Спасенная красота» Савелия Ямщикова — о реставрации картин, «Передвижники» Элеоноры Гомберг-Вержбинской, «Окно в минувшее» Киры Корнилович — о древнерусской станковой живописи, «Пелика с ласточкой» Анатолия Варшавского, «Рыцарь без меча» Марии Дмитриенко, "Семь дней" и "Зеленое дерево жизни" — повести об искусстве Леонида Волынского, и другие редкости, которых даже посейчас нет в электронном виде.

А когда мы уезжали домой, в Днепропетровск, одна из знакомых, с которой я познакомилась в больнице, подарила нам — ни много ни мало — полсотни махровых полотенец, бывших тогда в большом дефиците. Ими-то мы и отдарились перед всеми родственниками, ими же до сих пор пользуемся.

На второй или третий день работы на ДСК ходатайствами сотрудников мне выписали и привезли домой машину древесных обрезков (чурочек) для растопки, и с тех пор мы не знали беды с дровами. А перед Юриной демобилизацией — изготовили, наверное, с десяток добротнейших ящиков из ДВП, куда мы сложили книги и вещи, чтобы не повредить при транспортировке в контейнере. Так что назад мы возвращались гораздо комфортнее, чем ехали из дому.

Лет десять спустя, когда Юра уже имел ученую степень, Александр Михайлович был в нашем городе в командировке, и мы случайно встретились в кинотеатре. Сколько было радости и воспоминаний! Он мне сообщил приятную весть, что Григорий Иванович Конаш стал директором комбината, защитил кандидатскую диссертацию, получил звание Героя Социалистического Труда.

Наверное, не одна я молилась за него.

2. Красный директор

Я узнала его уже в пожилом возрасте, когда он имел довольно неказистый вид, уменьшился в росте и погрузнел, а кривоватые ноги перемещали его по земле шаркающей походкой. Лицо, которое нельзя было назвать ни красивым, ни просто привлекательным, хоть и безобразным оно не было, с годами одрябло и больше годилось старой разрыхлевшей бабке, расписанной морщинами, чем мужчине. Жидкие прямые волосы блекло-бесцветные или пегого цвета — не понять, — всегда казавшиеся немытыми, не держались кучи и рассыпались, ибо в короткой стрижке неподобающе торчали, поэтому он носил их сравнительно длинными. Умные, когда-то сверкающие почти по-орлиному глаза, что я видела на фотографиях его молодости, угасли и не очень любили смотреть на собеседника, не находя ни в ком для себя отрады. Бесформенные губы отблескивали влажностью. Таков его портрет.

И все же Николай Игнатьевич Стасюк, директор Днепропетровской областной книжной типографии, появившись в моей жизни в полном смысле нежданно-негаданно, вне планов, без всякого предварительного расчета, составил одну из прекрасных ее страниц. Последнее, подчеркиваю особо, явилось настоящей милостью свыше, ведь так могло и не произойти. Внезапные изломы мировой линии, резкие перемены судьбы не обязательно балуют интересными встречами и удачами в делах. Но — нет худа без добра. Оказывается, чудеса случаются.

Рассказывать о нем я могу много, потому что рядом с ним проработала одиннадцать лет. Мы вместе встречали горькие перемены и провожали в историю свою любимую Родину, были свидетелями поглощения нашей цивилизации новыми ордынцами, оплакивали горькую участь, постигшую нас вследствие этого. Да и общаться продолжали — правда, менее часто — до самой его смерти.

Но пока что шел лишь 1989 год... — год нашего выхода из Афганистана. В этом году во многих странах Европы свершились бархатные революции, приведшие к изменению общественного строя и политической системы, к ликвидации Варшавского договора, СЭВа и вообще социалистического лагеря. Если исходить из того, что бархатная революция это такая, при которой к власти прорывается некая прослойка, раньше остававшаяся за бортом, то станет ясно, что речь идет о создании в стране гражданского хаоса как инструмента захвата власти, причем всегда при пособничестве внешних сил. Ведь ежику понятно, что никакая элита или агрессивная прослойка населения не в состоянии сама конкурировать с собственным государством на уровне свержения законного правительства.

Динамика событий была довольно насыщенной, она создавала смуту, тревожный событийный фон и атмосферу, не способствующую ни труду, ни отдыху. Вот последовательность некоторых фактов, вселяющих в нас ужас.

24 августа. Правительство Польши возглавил представитель оппозиции Тадеуш Мазовецкий, немедленно приступивший к экономической реформе известного рода — развалу. Позже ее назовут "шоковой терапией". Она проводилась при участии экспертов США и Международного валютного фонда. Этим все сказано.

9 сентября. Правительство Венгрии открыло границу с Австрией. Без комментариев!

18 октября. Глава ГДР и Социалистической единой партии Германии (СЕПГ) Э. Хонеккер подал в отставку. Новым генеральным секретарем СЕПГ, председателем Народной палаты ГДР и председателем Национального совета обороны страны стал Эгон Кренц — халиф на час. Эту политическую шестерку отыграли невероятно быстро, как и бывает при наскоках, налетах, гоп-стопах, использовав только для решения одной задачи — разрушения партии. Уже в декабре он справится с этим, доведет ее до распада и сложит свои полномочия.

23 октября. В Будапеште вместо Венгерской Народной Республики провозглашена Венгерская Республика, определившая себя как свободное, демократическое, независимое, правовое государство. Исчезновение слова «Народная» из названия государства не зря тревожило. Как и во всех странах, отказавшихся от социалистического пути развития, народ здесь окажется в узком заднем проходе истории.

9 ноября. Совет министров ГДР принял решение об открытии границы с ФРГ и Западным Берлином. Событие это будет встречено народами неоднозначно и протекать бурно, а позже, после долгого судебного разбирательства, Эгона Кренца приговорят к 6,5 годам тюрьмы за причастность к "гибели людей у Берлинской стены". В тюрьме он переквалифицируется в изготовителя протезов. Жаль, что нет протезов для некачественных мозгов.

10 ноября. Глава Народной Республики Болгария и Болгарской компартии Тодор Живков подал в отставку с поста генерального секретаря и члена политбюро. Новым генеральным секретарем БКП избран Петр Младенов — типичный политический выскочка, наемный разрушитель.

17 ноября. Парламент Болгарии избрал Младенова главой Госсовета страны. Он знал, на что шел, 3 апреля 1990 года он инициирует замену конституции и расформирование Государственного Совета. Сам же попытается удержаться на плаву, но недолог век поджигателей, обычно их оставляют сгорать на их же поджогах — Петр Младенов после массовых протестов оппозиции будет отстранен от поста и от политической активности. Удел использованной бумажки.

24 ноября. Под давлением оппозиции и массовых демонстраций в отставку ушло руководство Коммунистической партии Чехословакии. Новым генеральным секретарем партии избран Карел Урбанек, еще один могильщик коммунистической идеи. Как и все персоналии смуты, он просидит в кресле недолго — в 1990 году он проведет решение об отмене положения Конституции, которое давало Коммунистической партии монополию на власть. После этого уйдет туда, откуда вынырнул — в мрак и безвестность.

10 декабря. Уход в отставку президента Чехословакии Г. Гусака. Сформировано новое правительство с некоммунистическим большинством. 29 декабря Президентом Чехословакии избран Вацлав Гавел — писатель, диссидент, правозащитник. Дальше о нем можно не писать, теперь мы все хорошо понимаем, что это означало — зловонное амбре.

22 декабря. В Румынии свергнут и расстрелян вместе с супругой глава государства и Румынской компартии Н. Чаушеску. Президентом Румынии стал лидер Фронта национального спасения И. Илиеску. Это он положил начало опасному прецеденту в новейшей истории, став президентом на крови.

А в самом СССР продолжалась пресловутая перестройка, а по существу «мягкая» революция. Какая же она «мягкая», если взрывом происходил откат назад в историческом развитии, стремительно приближался конец нормальной жизни, стабильности и порядка… У нас разрастался настоящий крах, рвались последние производственные связи, сокращался выпуск продукции, иссякала организационная инициатива и энергия «красных директоров». А на них самих началась настоящая охота с целью психологического отстрела — и не только психологического, иных находили в реках с петлей на шее, ибо они еще удерживали то, что враждебные силы стремились разрушить. То тут, то там люди, подстрекаемые претендентами на роль новых апостолов, выступали против правительства и профсоюзов. Развал экономики приводил к сокращению рабочих мест на предприятиях и в учреждениях. Народ терял почву под ногами, нервничал и вымирал от стрессов. И снова этим пользовались деструктивные силы, чтобы организовывать беспорядки и кричать о вине правительства, о пороках социализма, о продажности коммунистов. Наша страна агонизировала, вступала на тот же пагубный путь, который уже прошли менее устойчивые ее собратья.

Более объективную оценку тогдашним обвальным процессам я для себя сложила позже, когда появилась возможность оглянуться и увидеть их издалека, на фоне других времен и событий. А тогда мы просто жили, видя и понимая, что время планов и поступательных продвижений к намеченным целям закончилось. Нам надо было уцелеть, не утонуть во вспучившейся, кипящей страстями реке из своекорыстия, лжи и предательства. И снова, по словам поэта, «мы диалектику учили не по Гегелю — бряцанием боев она врывалась в жизнь». Мы на ходу учились вписываться в галопирующие перемены, причем учились друг у друга, за неимением других учебников.

Щедрая судьба и тут позаботилась, и очень вовремя подсунула мне прибыльное занятие — торговлю книгами. Как она возникла, я расскажу не сейчас, тут важно другое — благодаря первым шагам в собственном деле я быстро научилась смотреть по сторонам и видеть, что и где можно использовать для пополнения кармана.

Что касается в частности типографии, то мы существовали как бы в тихой заводи, ибо нас не затронули первые превратности. Как и во времена планового хозяйствования, мы выпускали союзные тиражи книг по заказам пяти издательств (это была художественная литература днепропетровского «Проминя», школьные учебники харьковского «Прапора», научная литература киевских «Сельхозкнига» и «Наукова думка» и московского «Недра»). Еще оставалось среди наших постоянных заказчиков и то электротехническое предприятие, которому мы печатали этикетки на батарейки. Были у нас постоянные заказчики и в группе ширпотреба, например, Днепропетровский радиозавод, которому мы поставляли текстурную бумагу «под дерево» для оклейки корпусов телевизоров. Короче, пока что все шло своим порядком. И все же беда надвигалась. А я хотела ее хотя бы задержать и хотя бы локально — для себя.

Как? Для этого надо вернуться к событиям предшествующего этому года.

Много разъезжая по стране, бывая в центральных издательствах, встречаясь с издателями и писателями, беседуя с ними, я убеждалась, что наше благополучие долго не продлится. Конечно, всего будущего ужаса я не представляла, даже помыслить не могла, что в экономике исчезнет плановость и воцариться хаос, но то, что перемены движутся в сторону ухудшения, не сомневалась. Эти настроения уже не оставляли меня.

Как-то, в очередной раз обходя цеха в плановом порядке, я задумалась о судьбе нашего законного брака. Он возникал повсеместно, то есть почти на каждом технологическом переделе, и покоился в кучах на отведенных местах, дожидаясь отправки на участок, где бумагу резали на лапшу, а затем паковали в огромные тюки и отправляли на бумажную фабрику в переработку.

Я не оговорилась, часть брака действительно была законной — предусмотренной технологическим процессом, и его количество регулировалось специальными нормами по расходованию материалов. В печатных цехах он возникал при подготовке к работе — приправке машин. Так называли установку печатной формы, при которой на листах оставался ровный по интенсивности отпечаток. Иногда тут появлялся и непредусмотренный брак, если бумага не соответствовала стандарту и намагничивалась при трении. Тогда в местах захвата она шла на печать неотдельными листами, а по несколько штук. И хорошо, если на выходе приемщик вынимал и отбрасывал белые листы, и этим все заканчивалось. А бывало и хуже — бумага комкалась прямо под формой и забивала машину. Это приводило и к сбою рабочего ритма, отставанию от графика работ и к перерасходу бумаги. Случался брак и по причине некачественной краски, когда она что называется не ложилась на бумагу, а сворачивалась комками и отбивалась от листа, приводя к возникновению марашек, или не впитывалась и размазывалась по тексту.

Случался брак и на фальцовке, где из отпечатанных листов формировались тетрадки — части будущего книжного блока.

В переплетном цехе были свои нормы брака и предусмотренные или непредусмотренные причины для него. Только тут его возникало еще больше, ввиду обилия процессов, связанных с клеями, подборкой и шитьем блоков, изготовлением крышек и другими операциями.

Отбор в брак шел по нескольким уровням: на местах — самими исполнителями, цеховым мастером по качеству; на выходе готовой продукции и сдаче ее на склад — приемщиком отдела технического контроля; наконец при приеме тиража — заказчиком.

Вот так и получалось, что иногда при некачественной бумаге, красках, клеях или других материалах брака возникало больше предусмотренной технологиями нормы. И это наносило убыток предприятию. Но не мириться же с потерями, не брать на себя расходы по ним! Выход находили либо за счет заказчика, когда менее щепетильно перебирался брак и в тираж отдавались не совсем качественные книги, либо за счет поставщиков материалов, которым писались претензии с предложением покрыть возникший по их вине ущерб. Для регулирования этих вопросов существовала юридическая служба.

Как видно, жизнь на производственном предприятии была неспокойной и разнообразной. Имелось достаточно возможностей злоупотреблять и выпускать внеплановую продукцию, извлекая из этого дополнительную прибыль. Правда, на типографиях этим не пользовались, потому что книги — товар копеечный, а громоздкий, он доставлял больше хлопот, чем пользы. Да для нормального человека и невыгодно было мошенничать. Например, за своевременное выполнение плана мы получали премии, весомо превышающие то, что можно было бы извлечь преступным путем, таким как подпольные допечатки.

Но в новом времени многое начало меняться, в частности, начало исчезать понятие брака, совести, партнерского долга. Это подогревалось тем, что теперь приветствовалась экономическая инициатива, предприимчивость, стяжательство, что позволяло по-другому взглянуть на традиционное положение вещей.

После обхода предприятия я зашла в кабинет директора, видимо, не с таким видом, как всегда. Конечно, я же волновалась, имея намерение произнести совершенно крамольные фразы.

— Что-то случилось? — упредив меня, спросил директор.

— Я только что прошлась по цехам...

— Ага, — безмятежно перебил меня он, — мало там производственники шляются да нервируют рабочих, так ты еще иди добавляй.

Впрочем, его ворчание было не беспричинным. Наш производственный отдел в последнее время получил право принимать заказы на изготовление мелкооптового ширпотреба, минуя директора. Это были визитки, поздравительные адреса, подарочные папки, эксклюзивные календари, всевозможные именные еженедельники, альбомы и прочая канцелярская дребедень. И не то чтобы деньги за выполнение этих заказов шли кому-то в карман, а просто эти работы технологи протискивали вне плана, выбивая все предприятие из графика. А за такое пособничество получали подарки или взаимные услуги от заказчиков. Со временем этим начали грешить и другие сотрудники управления, если кому-то надо было достать мебельный гарнитур, устроиться на операцию или определить своего ребенка на теплое место. Да мало ли у людей забот?! Вот Николай Игнатьевич и обо мне такое подумал, что я хожу по цехам и продавливаю свои заказы из меркантильных соображений… Обидно.

— Я не в том смысле, — понимающе сказала я. — Меня интересовал брак. Ведь его можно использовать с большей пользой, чем сдавать в макулатуру.

Николай Игнатьевич поднял голову, с интересом посмотрел на меня поверх очков.

— Это как же?

— Тщательно перебрать, и все мало-мальски пригодное пустить в доработку.

— Сделать левые экземпляры? — язвительно уточнил он, и я покраснела.

— Да, сделать книги, пусть хоть бы и в мягких переплетах, — продолжила, преодолевая смущение. — Сейчас их можно выгодно продать, пока есть спрос. Разве это нам помешает?

— А что там у нас идет?

— «Путь в Версаль» Анн и Серж Голон, заказ из Душанбе, и «Нечистая сила» Пикуля, заказ наш, днепропетровский.

— И что — их читают?

— Читают.

Он задумался. А я тем временем начала быстро соображать вслух, какое количество печатных листов, в принципе читаемых и годных для использования, можно выбрать из брака, как заменить твердый переплет мягким, сколько экземпляров выйдет дополнительно к тиражу и сколько денег получит типография от этой операции.

— А ты понимаешь, что наши заказчики будут возражать против этого? Это же подрыв их рынка! Ты понимаешь, что это скандал? Да и лишние проверки мне не нужны, тем более что мы не имеем права торговать своей продукцией в розницу.

— Все можно урегулировать, — робко возразила я. — С заказчиками можно договориться, право на розничные продажи можно получить.

— Да кто к тебе принесет новый заказ, если станет известно, что ты делаешь пиратские допечатки? Иди занимайся своим делом и не морочь мне голову! Дай дожить до пенсии без стыда и позора!

Так прошла зима, истек год... Настала новая весна, май, цветение садов и парков. Вскорости в райкоме партии состоялся пленум по вопросам идеологического обеспечения нового экономического курса. Вела его Чупахина Раиса Николаевна — бесцветная и нудная особа, незамужняя женщина, типичная учительница начальных классов. Она не была ни мыслителем, ни оратором, ни просто интересным человеком. Однако ее достоинства заключались в уме и порядочности, а это и так много для одного человека. Поэтому ее уважали.

С тоской поглядывая на цветущие за окном каштаны, я вздыхала. Зал был полон и форточек для его проветривания не хватало. Оттого ощущалась духота. Одни тут явно клевали носом, другие читали газеты, третьи рассеянно слушали выступающего на трибуне. Как очевидно он подражает интонациям и темпу выступлений самой Чупахиной! — подумала я. И правда, давно замечено, что старательные люди невольно, зато с удовольствием копируют тех, в чей монастырь пришли. Слово «монастырь», невольно пришедшее на ум, меня словно взорвало, и, улучив паузу, я попросила слова.

— Здесь явно не хватает кислорода, а открыть окна никто не догадывается. Мы даже к себе плохо относимся. Вот вам наша инициатива и творческий подход к делу, — начала я. — Можно я это сделаю?

Я шагнула к ближайшему окну, но, конечно, в зале возникло оживление, и некоторые мужчины кинулись мне на помощь. Заскрипели шпингалеты, глухо ухнули раскрываемые створки окон. По рядам пахнуло свежестью и ароматами цветения.

— Пока мы тут сидим, в жаре и затхлости, да все судим-рядим, как построить новые отношения с поставщиками и партнерами, как остановить скатывание наших производств в пропасть, как поддержать предпринимателей и малый бизнес, за окном проходит весна, возникают необратимые перемены! И другие люди, проворные и энергичные, без скучных разговоров и доморощенных теорий захватывают нашу экономику. Вот что нам надо делать — не отдавать ее в чужие руки! — начала я свое выступление.

Со всех сторон зала послышались вздохи долго сдерживаемого раздражения, трудного молчания от несогласия с услышанными речами, а затем — то ли досадное, то ли нетерпеливое кряхтение и возгласы: «Критиковать легче всего», «Хорошо с трибуны говорить!», «Как?», и другие.

— Как? — отреагировала я, почти растерявшись. И вдруг нашлась: — Да очень просто — не надо никого и ничего поддерживать, надо самим впрягаться в дело. Мы, актив района, должны сами делать новую экономику.

Вот всегда так — стоит только начать, произнести первое слово, а за ним мысли возникнут сами собой. Короче, дальше я фантазировала и импровизировала почти как Остап Бендер о деревне Васюки и с трибуны сходила уже под аплодисменты.

— После пленума зайдите ко мне, — прошептал мне вслед зав. орготделом, сидевший в президиуме. Это был мой ровесник, но успевший стать солидным человеком, в отличие от меня, вечной студентки.

Недобросовестная пропаганда растиражировала миф, что в партийные и начальственные кабинеты при социализме вызывали только для неприятностей или и вовсе для каких-то невиданных мерзостей. Это, конечно, вранье. Чаще происходило наоборот, как и в этот раз. После пленума я зашла к Самойлову Виктору Алексеевичу.

— Меня заинтересовало ваше выступление на пленуме. Это экспромт или у вас есть конкретный план? — спросил он.

— Я думаю, что о конкретных планах заблаговременно с трибуны не вещают. Конечно, экспромт. Но он родился из наболевшего, — я улыбнулась.

— Что же вам наболело?

И я рассказала Виктору Алексеевичу о своих идеях относительно вполне годного к использованию брака, о разговоре с директором типографии, о его нежелании суетиться и поспевать за временем.

— Вот, например, — я взяла из шкафа первую попавшуюся книгу и нашла страницу с признаками брака, показала ему. — Видите эти черные точки?

— Вижу, — сказал Виктор Алексеевич. — И что?

— Это марашки. Такая нечистая печать есть практически в каждой книге, где-то ее больше, где-то меньше. Виной всему некачественные материалы: бумага, которая плохо впитывает краску, или краска берется комьями и отбивается от бумаги. Ведь идеальных материалов нет, вот и возникают огрехи. Из-за этих черных точек, заломов на листах, темных полос от плохо почищенной печатной формы отпечатанные листы зачастую бракуют. Но их можно читать! Можно?

— Да.

— Вот и я так считаю. Конечно, брак есть брак, цена на такое изделие должна быть соответствующей. Но выбрасывать его в макулатуру жалко, ведь его можно использовать.

— Вы просто обязаны сделать то, о чем говорите!

— Но директор не хочет хлопотать о расширении списка деятельности, договариваться с заказчиками, да и вообще... Он устал и собирается дожить до пенсии без перемен.

— Вряд ли у него это получится. А зачем вам директор? — вдруг вскинул на меня голову Виктор Алексеевич. — Оформляйте свое предприятие, заключайте с типографией договор о сотрудничестве и действуйте. Главное, что вы уже нащупали свою линию.

— Легко сказать, оформляйте... Это же какая возня, сколько писанины, — запричитала я, понимая, что это скорее приказ, чем совет.

— Никакой возни, — подзадорил меня Виктор Алексеевич. — В нашем исполкоме вопросами регистрации новых предприятий занимается моя сестра. В ее функции также входит оказание методической помощи будущим предпринимателям на стадии оформления документов и получения права деятельности. Вот ее реквизиты, — и он подал мне визитку Людмилы Алексеевны. — Она вам все напишет, создаст пакет документов, поможет пройти согласования и утверждение на заседании исполкома.

Так у меня возник книгоиздательский кооператив «Веда». О форме я тогда не думала: кооператив, так кооператив, коль так проще и так советуют знающие люди. Сотрудничать я начала, конечно, не с типографией, наоборот, поначалу даже боялась заикаться о своем кооперативе там, где протекала моя основная работа.

Но долго сохранять свою тайну не смогла. Спустя какое-то время о моем начинании стало известно директору. Только я напрасно боялась — теперь он не выругал меня, а похвалил. И пообещал, что как только случится благоприятная возможность, так типография и начнет со мной сотрудничать, мол, подставит плечо. Пусть этим было высказано не конкретное намерение, а лишь настроение, но и оно было важно, ибо так возникали кирпичики, из которых формировалось отношение других людей к моей индивидуальной деятельности.

— Держи меня в курсе дела, — попросил Николай Игнатьевич.

После этого разговора он частенько расспрашивал меня о делах, хвалил за что-то или ругал, радовался моим удачам. А бывало, просил занести ему в кабинет одну-две книги в презент то проверяющим, то почетным гостям, посещающим типографию. Для Николая Игнатьевича я на такие траты не скупилась.

Да, моя издательская деятельность началась с книготорговли — на издательство надо было накопить денег. Но об этом — позже. Тут только упомяну, что мне удалось наладить хорошее взаимодействие со многими тогдашними областными издательствами, возникающими на базе партийных газет. Это были, например, ростовский «Феникс», нижегородский «Флокс», смоленский «Русич», минский «Таурус», «Врата Севера» из Архангельска и так далее. Но больше всего я работала с недавно созданными московскими фирмами, такими как «Дрофа», «Центрполиграф», «Терра» и другими, многих из которых уже и нет.

Особенно легко и приятно работалось с коллективом «Терры», книжные склады которого располагались в Люберцах. Там мне доверяли, у них можно было взять книги под реализацию, то есть привезти к себе, продать, а потом расплатиться с ними. Я так и делала — ловила момент, понимая, что это долго не продлится, крутилась вовсю. В пятницу после работы ехала в Москву и утром в субботу оказывалась уже там. От Курского вокзала добиралась в Люберцы, отбирала книги, нагружалась ими и тащилась на вокзал. Вечером того же дня садилась в поезд до Днепропетровска и в воскресенье утром, едва сойдя с колес, была на рынке с новыми книгами. Уставала невыносимо. Руки болели от тяжестей, ноги покрывались синяками от ударов связанными книжными пачками, с лица не сходили следы хронического недосыпания.

Скоро в Москве появились оптовые склады, куда свозили книги периферийные издательства. Располагались они в огромных подвалах под жилыми домами, наспех отремонтированных и кое-как приспособленных под использование. Там был такой выбор, что глаза разбегались. Когда я туда попадала, то мне хотелось взять всего хоть понемногу. В итоге я так нагружалась, что вынуждена была добираться на вокзал на такси, а дальше искать носильщиков и пользоваться их помощью. Дома меня встречал муж, без которого я бы не смогла даже выйти из вагона.

Надо отметить, что в то время между людьми еще сохранялись нормальные, человечные отношения, каждый старался помочь другому. Например, проводники не возражали против провоза книг пассажирами в любых количествах, не пользовались своим положением, не «качали права» и не вымогали денег. У них был свой заработок — передавать бандероли. Им его хватало. Также нигде не возникали «стражи порядка», не требовали накладных, не шантажировали, не заламывали руки, не отбирали товар. Носильщики и таксисты, стоило им заплатить, вовсю старались помочь и услужить человеку: поднести, загрузить, облегчить любую работу. В значительной степени именно этой благожелательной обстановкой объясняется то, что поездки в Москву хоть и выматывали меня физически, но позволяли отдохнуть душой. Я наслаждалась движением, частой переменой мест, бурными вихрями, в которые окуналась, встречами с новыми людьми: с оживленными и бодрыми издателями, со многими писателями, кочующими по издательствам и отлавливающими энтузиастов, чтобы заинтересовать их собой и за их счет издать свои книги. Я легко чувствовала себя в этом радостном потоке новизны, и мне был приятен возникший смысл жизни.

И все же привезенных за один раз книг хватало для работы ровно на неделю, и в следующие выходные снова надо было ехать. Такой темп начинал сказываться на здоровье. В поездах я стала легко простужаться: то попадала под сквозняки, то выпивала воду со льдом, то промерзала. После особенно неудачных вояжей возникали проблемы с зубами, и я их не лечила, а удаляла один за другим. Все экономила время. Дура была, а подсказать никто не мог, что позже пожалею.

Все это сковывало бизнес, не позволяло развернуться. Однажды я об этом сказала там, где брала книги.

— Так присылай машину! В чем дело? Мы тебе нагрузим ее доверху, — сказал хозяин оптового склада, чем меня обрадовал.

— А что для этого надо?

— Да пустяк! Привози часть оплаты в три тысячи. Для порядка.

Действительно, такая сумма не могла составить и десятой доли того, что стоила машина книг, и ее можно было требовать от меня лишь для порядка. Я ухватилась за это предложение. Тут же мы договорились, что через пару недель, как только я буду готова, провернем эту операцию. Мне требовалось время, чтобы достать деньги, ибо такой суммы у меня не было. Напомню, что тогда еще имели хождение советские рубли, а их курс составлял: 0,90 рубля = 1 доллар.

По возвращении о полученном предложении я, конечно, рассказала Николаю Игнатьевичу, попросила его совета, стоит ли рисковать и брать в долг книги на столь крупную сумму.

— Книги-то взять можно, — вслух раздумывал он, зная тогдашнюю благоприятную обстановку. — А вот где ты возьмешь три тысячи для первой порции оплаты?

— В следующие выходные моему отцу исполняется 70 лет, юбилей, — сказала я. — И из-за этого поездку в Москву я пропускаю. Поеду к родителям, заодно и денег попрошу.

— А дадут?

— Конечно, — засмеялась я. — Они же знают, что мой бизнес процветает.

— Ну, тогда дерзай, — одобрил мои намерения директор. — Но не зарывайся. Лучше обо всем докладывай мне.

— Как всегда, — засмеялась я.

Почти слово в слово это разговор я повторила с сестрой.

— Завтра же попрошу родителей одолжить нужную сумму, — откровенничала я, поведав ей подробности поступившего предложения о поставке большой партии книг на выгодных условиях. — Я знаю, что они не откажут.

Я не просто так сообщила сестре приятную новость, не от хвастовства и не от нечего делать — я хотела порадовать ее. На то время она уже подрабатывала у меня, причем получала половину от полученной прибыли — тогда еще мы прибыль делили поровну. Поэтому, как и я, имела шанс хорошо заработать на предстоящей сделке, значит, должна была быть заинтересована в ней. Ни минуты не сомневаясь, что она поняла и просчитала сулящие выгоды, я договорилась ехать вместе к родителям завтрашним автобусом в 16-00.

Но назавтра сестра к отходу автобуса не пришла. Делать было нечего, я отправилась одна. А зайдя во двор к родителям, обнаружила ее уже там. Я, конечно, удивилась, но спросить, почему она приехала раньше меня, в суете не успела. Да и посчитала это несущественным пустяком. А пустякам я не придавала значения.

Какой, должно быть, смешной и наивной я выглядела со стороны! Как потешалась сестра, что ее замыслы ей расчудесно удаются! Да, обманывать того, кто тебе верит, кто не ждет от тебя подвоха, легко. Но не всем приятно это делать. Ей это было приятно всегда.

Немало потрудившись на кухне с приготовлением блюд и с другими делами по предстоящему завтра приему гостей, мы наконец дождались вечерней прохлады и сели ужинать под развесистой яблоней около крыльца. И я опять проявила какую-то поразительную непроницательность, ненаблюдательность, неприметливость, беспечность, словно моя интуиция, попав в родные стены, решила расслабиться и поспать. Впрочем, так оно, наверное, и было. Я отдыхала, радостно щебетала о посторонних вещах и не почувствовала натянутости в обстановке, в отношении родителей ко мне, в поведении сестры. Даже то, что папа быстро поел и ушел на птичий двор, что было странным, меня не насторожило. А ведь он знал, что сейчас произойдет, и специально ушел. Не явилось смятенным знаком и то, что моя сестра подозрительно льнула к маме, а мама больше обычного молчала и не смотрела на меня. Я просто ослепла и оглохла, я так полагалась на своих родных, что все мои тревожные центры напрочь отрубились, оголив меня, оставив без защиты, подставив под удар.

Выбрав момент, я попросила у мамы в долг денег, объяснив без утайки, куда они пойдут и когда я смогу их вернуть. Даже и тогда, когда мама грубо отказала мне, выставив кучу смешных, надуманных и недостойных упоминания упреков, я не сразу поняла, почему так повернулся разговор, не поняла, что родители действуют по наущению сестры, настроившейся против меня.

Она все истолковала по-своему, полагая, что родительские сбережения законно принадлежат ей, их любимому первому ребенку, как будущее наследство, а я вознамерилась изъять их под благовидным предлогом. И она решила перестраховаться, чтобы не отдать свое. Это был тот расчет, который приходит на ум исключительно эгоистичным людям. Именно он толкнул сестру на подлый удар мне в спину. Простая душа, чему удивляться. А ведь не зря говорят, что простота хуже воровства. Вот тогда я это очень отчетливо почувствовала. Я понимала, что прибыль от предстоящей сделки значительно превысит сумму долга, о котором я просила, но я не допускала, что сестра этого не понимает, и это помешало в этой недостойной истории увидеть ее мотивы.

Моя природная вера в доброжелательность родных, в их нравственную чистоту и нелукавость была столь непоколебимой, что ничто очевидное не могло изменить ее. Даже задохнувшись в этом разговоре от боли, словно меня с размаху ударили сапогом по уязвимому месту, я не прозрела и не поняла истинных побуждений. Шокированная несвойственным маме базарным тоном, пошлостью в оценке моих качеств и посыпавшимися оскорблениями, пораженная осуждением и инсинуациями, я все еще не прочитывала в этом роли сестры и малодушия родителей, вступивших единым фронтом на путь предательства. Отец и мама уверовали в нашептанные им скудоумные резоны, продиктованные то ли завистью, то ли алчностью, и вычеркнули меня, всегда уверенно шагавшую по жизни, из своего сердца. Увы, они никогда не ценили мои лучшие качества, проявляемые по отношению к ним. Мои ум, доброту и совесть — все это упорно превращалось ими в навоз для удобрения своекорыстия старшей дочери. По-своему они тоже были простыми людьми.

Конечно, признаки и тени всех этих демонов в наших отношениях мелькали и раньше, но я лишь механически фиксировала их, не пропуская в душу. Я всегда была выше суеты с ее низменным расчетом и повадками. Понимая, что нет идеальных людей, я старалась не замечать чужих несовершенств, отдавая предпочтение долгу, инстинктивной верности общим интересам, коллективной цели. Собственно, и в этом случае повторилось то же самое — на рассвете я уехала, не простившись с родителями, подавила в себе горечь, что мне далось с трудом, и постаралась восстановить форму.

Все равно в понедельник я вышла на работу с черным от внутреннего несчастья лицом. Разочарования, которыми меня одаривали несамостоятельные в своих решениях родители, оставляли тяжелый и долгий след. По сути, мне и сейчас так же больно от этих передряг, как было и тогда. Думали ли они об этом? Не знаю. Скорее всего, нет.

Нельзя сказать, что я все простила своим родным. Не простила, ибо мне нечего им прощать. Я всегда понимала, что они такие и есть, что им не дано быть другими, и это понимание снимало с них любую вину. Нельзя обвинять человека, что у него, например, карие глаза, а не синие. Так ведь? Но внутри меня все больше разрасталось одиночество, незащищенность, ощущение неведомой опасности.

Понимание, что у меня нет тыла и мне не на кого положиться, делало меня плохим бойцом. А время надвигалось жестокое, беспощадное, требующее выносливости и стойкости. И если в ту пору я находила в себе эти качества, то только благодаря силе воли, а не внешним источникам. Именно поэтому я рефлекторно цеплялась за любую возможность выжить, выстоять, окрепнуть за счет других, пусть случайных и чужих людей, если они мне подворачивались. Я присматривалась к тем, кого мне посылала судьба, и заранее любила их — ведь это была единственная возможность обрести вовне опору и поддержку. Думаю, такое мое предрасположение к людям улавливалось ими и не пропадало зря — оно настраивало их на мою волну, зачастую делая из них если и не друзей, то хотя бы не врагов.

Но происходили и настоящие чудеса, происходили... Ведь мы сами создаем их в своих сердцах и безотчетно посылаем людям, а потом удивляемся, если получаем нужный отзвук и радуемся ему и славим жизнь.

Я как раз думала обо всем этом, наслаждаясь ранней тишиной в коридорах типографии, когда ко мне заглянул Николай Игнатьевич, тоже пришедший на работу заблаговременно.

— Привет, Борисовна! — улыбчиво сказал он, и по его виду я поняла, что выходные у него прошли отлично, что были трофеи на охоте и ему хочется поделиться этими новостями с терпеливым слушателем. — О, а чего ты такая черная? — затем спросил он, заметив мое состояние.

— Не выспалась, — я встала и продолжила разговор стоя. Я всегда так делала, когда ко мне в кабинет входил кто-то, кого я уважала. — Присядете?

— Да нет, — Николай Игнатьевич окинул меня проницательным взглядом, враз посерьезнев. — Видно, не до разговоров нам. Как ты съездила к родителям?

— Ничего, — я не знала, что говорить. Мне было стыдно за свои недавние простодушные надежды, как будто на моем облике проявились язвы застарелой детской болезни.

— Ладно, пора браться за дела.

Директор ушел к себе, и начался обычный рабочий день. Не помню, что я дальше чувствовала и думала, чем утешала себя, чем подбадривала. Коротким и ничего не значащим визитом директора была подведена какая-то черта под пережитыми неприятностями, которая словно отрезала их от меня, оставила в недосягаемом прошлом. А прошлое оставалось в моей власти, и я могла делать с ним что угодно: помнить или забыть, извлекать уроки или выбросить его опыт за ненадобностью. И это было спасением. Чем и хорош каждый новый день — тем, что он всякий раз представляется началом жизни, где все можно повернуть по-своему, где не будет неудач и огорчений, где есть только светлые чаяния.

Знаю, что после этого визита я простилась с мыслью о сделке с книгами и окунулась в более доступные сферы жизни.

Звонок прозвучал приблизительно нескоро и как-то неожиданно, заставив меня вздрогнуть. Я взяла трубку с неясными предчувствиями.

— Зайди, — сказал Николай Игнатьевич деловым тоном.

В кабинете он оказался один, что удивило меня, потому что столь предельная лаконичность была ему не свойственна. Он любил немного поговорить, дать человеку время освоиться или выпустить пар. А коротко говорил тогда, когда происходили неотложные дела, проникнутые нервозностью и беспокойством. Он не предложил мне сесть.

— Вот, — порывшись в столе, он извлек оттуда пачку денег, оклеенную банковской лентой, и кинул на стол передо мной. — Бери, девочка, работай дальше.

— Что это? — я опешила.

— Три тысячи, — сказал директор. — Тебе ведь родители не дали денег, так же? Бери-бери, не стесняйся. Сможешь — отдашь, а не получится... Ну, что ж, переживем.

Я понимала, что в очередной раз Бог протянул мне руку и отказываться нельзя. Но я еще не готова была к этому и стояла в растерянности и смятении.

— Обязательно отдам, — я наконец взяла деньги. — Спасибо, Николай Игнатьевич. В ближайшее время отдам.

— Я знаю, — сказал директор. — Иди работай.

Я направилась к выходу, стараясь не показать растроганности, но когда уже была у двери, директор окликнул меня:

— Постой, — я остановилась, обернулась: — Не спеши отдавать. А если надумаешь, то отдавай книгами.

— Как это?

— Подумай сама, — начал директор теперь уже в своем обычном тягучем стиле: — Зачем мне деньги? А читать я люблю. Так что полегоньку-потихоньку будешь приносить новые книги, пока не вернешь долг. Подходит такое?

— Спасибо, — только и смогла сказать я, понимая, что это сейчас он такое придумал, что-то во мне его невероятно тронуло. Конечно, фактически он подарил мне эти деньги, фокус с книгами был чистым символом.

Что добавить? Моя сделка состоялась, и в ней участвовала сестра, получившая свою половину прибыли, впрочем, так и не объяснившаяся со мной за свою гнусность, не спросившая, как я выкрутилась, не поблагодарившая меня, словно так и надо было, словно я была ее персональным Прометеем. Родительские деньги пропали на сберкнижке в период, когда новая власть грабила народ. Долг директору я, конечно, вернула. Книгами, как он и просил.

Давно это было. А память, как летний луг, одинаково нежно лелеет и сорняки, и редкие по красоте цветы, и целебные травы.

3. Сбывшееся пророчество

Реализация сна «Пешая и конники»

Конник-1

Друг! Не кори меня за тот
Взгляд, деловой и тусклый.
Так вглатываются в глоток:
Вглубь — до потери чувства!
Марина Цветаева
На стыке тех памятных годов стояла неуютная, неприятная зима.

С ранней осени, еще до того как выпал первый снег, вдруг ударили сильные, хрустящие морозы. Всего за несколько дней от их беспощадной настойчивости верхний слой чернозема превратился в сыпучую пыль и поднялся в воздух, где завис серой пеленой.

Затем, так же резко, как и пришла, зима отступила, и погожая тихая осень завладела природой. Зазеленела, роскошествуя в избытке оттаявшей влаги, всегда готовая к пиру произрастания трава.

Вторая волна морозов, уже державшихся до самой весны, пришла тогда, когда землю укрывал легкий слой снега. Выпав лишь один раз за всю зиму, он так и лежал, прибитый к земле песком с тротуаров и пылью, оседающей из воздуха. Холодные поземки не срывали с места его тонкие вуали, но слои, нападавшие сверху, вихрились у земли, затем разгонялись и бросались в глаза прохожим. Порывы ветра, колючие от мороза, усиленные наличием в них взвеси из абразива, счесывали кожу, шершавили ее, проникали в тончайшие капилляры и, раня их, расплывались по лицам узором красноватых прожилок. Все, что существовало на белом свете, что, отдав дань круговороту возобновлений, с осени улеглось на зимний отдых, — еще до наступления Нового года устало от холодов, ветра и пыли.

Не радостны были мглистые рассветы, но они хотя бы сулили наступление дня и тем были желанны. Но вечера…

В один из таких вечеров, когда день уже умер, а безнадежные сумерки еще не открыли врата ночи, под конец рабочего дня ко мне в кабинет зашел Василий Федорович Круглов. Я мало знала его, хотя мы провели несколько совместных сделок.

Он пытался издавать книги. Начал с детских, а затем перешел на популярную литературу. Как-то он предложил мне купить остатки его книжки «Как стать медведем», это была детская сказка. В остатке оказалось пять тысяч экземпляров. Многовато для моих объемов продаж, но цена устраивала и я согласилась. Потом у него вышла брошюрка «Воспитание щенка» московского автора, фамилию которого я, к сожалению, забыла. Книгу высоко оценили любители собак, она пользовалась вниманием детей и их родителей, учителей и домохозяек. Это-то меня и подкупило, я соблазнилась и взяла этой книги ровно в два раза больше, чем предыдущей. Эти две книги я продавала долго и, может быть, какую-то часть не продала бы, если бы не вывозила на ярмарки.

Так получилось, что «Как стать медведем» была первой книгой, которую выпустил Василий Федорович, а «Воспитание щенка» — последней. Больше издательскими делами он не занимался. Ему показалось, что это копеечный бизнес и не стоит тратить на него время. Когда он понял, что больших денег ни на чем не сделает — бог знает, чего ему не хватало, по-моему, смелости и правильного расчета, — то стал посмеиваться над собой.

— Зато теперь я знаю, как стать собакой, — шутил, а в его глазах стояла грусть.

Круглов был внешне весьма интеллигентен, привлекателен, имел легкую фигуру, высокую, стройную, спортивную. Да и нрав имел приятный — тихий, улыбчивый, весьма благодушный.

Никто не знает, какое он получил образование и кем работал в первой жизни, как мы говорили, то есть — до пресловутой перестройки. Зато знали, что он в трудные годы работал массажистом и даже пытался держать массажный кабинет. Так это было или не так, но я с ним познакомилась, когда он уже занимался книгами. И оценила его умение отлично ладить с людьми. Ему присуща была удачная черта первым выходить на контакт, проявлять инициативу, мягко и быстро добиваться своего, а потом незаметно уходить в тень. Прекрасные качества его натуры были неброскими. Он не производил неизгладимого, сильного впечатления, и легко забывался до следующего визита. Его обходительность и благожелательность импонировали мне, а его принципиальная честность и верность данному слову вызывали уважение и желание иметь с ним дело.

Хотя, как я узнала позже, на самом деле этот человек таил в себе много неожиданностей… сродни тем, которыми обладают небезызвестные «вежливые люди».

Что касается его отношения ко мне, то я видела, что он ценил мою образованность, которой порой самому не хватало в издательском деле, надежность в работе, порядочность, а главное — бескорыстную участливость и благожелательность, готовность помочь коллеге, чего у меня было с избытком и от чего я иногда страдала.

В дни нашей первой жизни участливость и доброжелательность никому не казались лишними, смешными, и не расценивались как недостаток. Люди с такими качествами никогда не оставались в одиночестве, потому что в них многие нуждались. Им же несли признательность и благодарность в нелживом смысле этих слов.

Теперь нравы изменились, и щедрость стала восприниматься как расточительность, доброта превратилась в глупость, все поменяло знаки на противоположные. Человеческие качества стали товаром, на них делали деньги. Участливость стала не бескорыстной, а доброжелательность обильно поощрялась деньгами. Но не все ведь хотят продавать участие и благожелательность! Я, например, не хотела. По велению текущего момента следовало отказаться от архаизмов в себе, переделаться. Только на это требовалось время, если вообще это возможно. Тогда быть открытой миру еще оставалось потребностью моей души, я лично в этом нуждалась. Поэтому с приятными мне людьми не лукавила, а была сама собой. Как и каждый, наверное.

Думаю, что большинство людей, из тех, что тогда вращались на разных орбитах вокруг меня, считали, что я достаточно состоятельна и лишь по причуде характера благодетельствую сирых своими щедротами. Правдой здесь было все, за исключением состоятельности, ибо у меня не только не было копейки за душой, но даже не был устроен дом и быт: я не могла отремонтировать квартиру, которая после тех лет еще долго стояла с ободранными стенами, не имела хорошей мебели. У меня многого, что было у других как само собой разумеющееся, не было, например, мягких кресел, стиральной машины, автомобиля. Воспитанная в среде сельских людей, я легко без этого обходилась. Правда, наша разваленная квартира находилась в элитном районе города, но когда-то она принадлежала Юриным родителям, я здесь была ни при чем.

Круглов уважал мой возраст (он был моложе меня лет на пять!), жизненный опыт, те странные качества души, о которых я так много уже сказала, и иногда заходил просто так, поприветствовать меня.

— Домой пора, а вы все трудитесь, — в этот раз сказал он.

— Пять минут для вас у меня всегда найдется. Заходите, — пригласила я.

Он присел рядом и, подхватив конкретность и короткость разговора, сказал:

— Возьмите на реализацию мою книгу.

— Ого! Уже на реализацию? Что, сколько, по какой цене?

— Мягкая, «Воспитание щенка», — сказал он. — О цене договоримся. Всего десять тысяч экземпляров осталось.

— Как! Еще?

— Допечатал сдуру, а теперь мучаюсь. Выручайте.

— Договорились. Когда завезете? — я уже прикидывала, куда у меня намечаются поставки и успею ли переговорить с покупателями о довложении новой книги.

— Завтра, — сказал он с облегчением.

— Ваше счастье, что я успела продать первые десять тысяч «щенков» с первого тиража.

Он согласно кивнул, улыбнулся, но не стал прощаться, медлил, и я поняла, что темы разговора не исчерпаны.

— Что, Василий Федорович, за печали? Не губите время проволочками, открывайтесь, раз уж пришли.

Он колебался, не знал, с чего начать. Потом решился.

— Есть один книжный магазин… нерентабельный. Там хороший коллектив. Жалко их. — Он поймал мой рассеянный взгляд и поспешил выложить главное: — Им предложили выкупиться.

— Что значит «выкупиться», и причем тут я?

— Выкупиться — значить оплатить книготоргу стоимость книжных остатков и малоценного инвентаря, внутреннее содержание магазина.

— Да? А люди, помещение?

— Сотрудники могут перейти на работу к тем, кто выкупит магазин. А помещение арендуется. Надо переоформить аренду на нового хозяина, вот и все. А вы причем? — повторил он мой вопрос и тут же на него ответил: — Девушки просят, чтобы магазин выкупил я и забрал их к себе на работу по переводу.

— Так в чем же дело?

— Меня не знают в книготорге, мне там откажут. Я предлагаю вам выкупить их.

— Но меня там тоже не знают! — воскликнула я. — И потом, у меня нет денег.

— Зато там отлично знают Николая Игнатьевича Стасюка, вашего руководителя. Попросите его представить вас Лобановой, директору книготорга, пусть он похлопочет о вас.

Действительно, Облкниготорг и наша типография подчинялись одному органу — управлению по печати. Поэтому Стасюк и Лобанова были своего года коллегами и отлично знали друг друга.

— Допустим, — уже прикидывала я. — А деньги где взять?

— А с деньгами как-нибудь справимся вместе.

— Как это вместе? Как вы это себе представляете?

Он снова улыбнулся успокаивающе.

— Да вы не волнуйтесь. Это не главный вопрос. Девушки подсчитали, что у них остатков на небольшую сумму, всего на тридцать тысяч рублей.

От услышанного мне чуть плохо не стало. Я еще помнила свою горестную эпопею с тремя тысячами... А то тридцать… Да я даже четвертой частью такой суммы не располагала.

А Василий Федорович тем временем спокойно продолжал:

— Всякие там полки-прилавки стоят копейки. Оформим сделку на вашу фирму, оплатим поровну, а потом сделаем совместное предприятие и зачислим эти траты в его уставный фонд.

Я призадумалась. Да, Николай Игнатьевич хорошо знал Анну Федоровну, директора Облкниготорга, и мог меня ей представить, отрекомендовать, похлопотать. Но надо его попросить об этом! А я просить не любила и не умела, наверное, потому, что была лишена соответствующего дара. Одно дело, когда он, зная мои обстоятельства, сам предлагает помощь, и другое — просить…

Однако предложение Василия Федоровича соблазняло. Я не думала о том, что на выкуп магазина нужны большие деньги, меня занимало другое — как заполучить торговую точку и склады, потому что до сих пор розничных продаж мы не производили, а склады… Складом была моя однокомнатная квартира. Юра не одобрял моей деятельности, страдал от моих затей и всерьез грозился разводом. Он уступил, в конце концов, лишь потому, что убедился в моей непреодолимой увлеченности. Увидел, что в таком состоянии меня оставлять нельзя, что я, неприспособленная к быту, витающая в облаках, отрешенная от мелочей жизни, — пропаду без него. И он смирился. А меня мучила совесть, что он жил в окружении книг, стоящих в упаковках.

И вот вырисовывалась соблазнительная возможность очистить квартиру и восстановить в доме порядок, уют и мир.

— Что я должна сделать? — очнувшись, еще раз уточнила я.

Круглов спрятал улыбку удовлетворения в короткие усы:

— Ничего особенного. Садитесь сейчас в мою машину. Я вас отвезу в магазин и познакомлю с коллективом. Вы там расскажете о себе, о своей фирме, о работе, которой занимаетесь. Если понравитесь девушкам и они согласятся с вами работать, тогда будете искать выход на Лобанову без меня. Я же подключусь на следующем этапе, когда надо будет оплачивать счет по разделительному балансу.

— Едемте! — решилась я, выходя из кабинета.


***

Магазин я рассмотреть не успела, девушек почти не запомнила. Поговорив, мы пришли к заключению, что согласны работать вместе. Решили, что я начинаю прорабатывать этот вопрос в «верхах». Попутно скажу о своем недоумении, возникшем следом за этим: почему директор магазина, являющаяся, безусловно, доверенным лицом Лобановой, как ее ставленница, на предложение искать «покупателей», не вызвалась сама представить меня ей? Сказала бы: вот, нашла, как вы велели, — принимайте. Она не предложила, а я, насторожившись, уже не доверяла ей.

Закончился старый год, замелькали дни нового года. Быстро истек месяц. Василий Федорович несколько раз звонил мне, но я не могла порадовать его новостями. Я не находила первого слова, с которого следовало начать разговор с Николаем Игнатьевичем, моим директором. Я медлила, малодушничала и не скрывала этого. Круглов понял, что с меня толку не будет, и махнул на эту затею рукой.

Прошло еще несколько недель, настал февраль. Я и сама перестала вспоминать свой визит в магазин.

Однажды после очередного производственного совещания директор окликнул меня:

— Подожди, поговорим, — сказал он, и я задержалась в кабинете.

Он предложил мне присесть и начал жаловаться на жизнь, на судьбу-злодейку: жена запила — покоя нет. Об этом знали все, как знали и то, что он решился на развод с нею и завел себе новую женщину. Директор долго объяснял, что так всем будет лучше. Я, в свою очередь, убеждала его не отчаиваться. Говорила, что он воспитал на типографии прекрасный сплоченный коллектив, что является большой редкостью и ценностью в наше время, и на него, коллектив, можно опереться, чтобы легче пережить личные неприятности. Николая Игнатьевича, и правда, в коллективе любили, не осуждали, в решении о разводе с женой держали его сторону.

Моя моральная поддержка ему, возможно, и не нужна была, но он болезненно переживал возможное осуждение со стороны общественного мнения, и сейчас искал во мне понимания, чтобы его не порицали, и содействия, чтобы меньше судачили. Думаю, я не единственная подверглась подобной «доверительной подготовке» к его предстоящему разводу и новому браку.

Завершая сеанс, он спросил, конечно, больше из вежливости:

— А твои дела как? Ты еще книгами занимаешься?

Он же не мог предвидеть, что своим вопросом уподобляется Моисею, который треснул посохом по скале. А я, как вода из-под посоха, — ручьем! Так, мол, и так, то да се. Без колебаний (не успела!) и дипломатических вступлений выложила ему все свои проблемы с предложением Василия Федоровича и с магазином. К чему так долго готовилась, подбирала слова, настраивалась морально, произошло, как извержение.

— Почему же ты молчала? А если бы я не спросил? — доброжелательно приподнял он брови.

— Сначала не знала, как начать, а потом совсем заробела и передумала, — призналась я.

— Почему? Это же хорошее дело, — в очередной раз переменил он гнев на милость в отношении моей деятельности. Эх, всегда так — в целом одобряя меня, мои инициативность и энтузиазм, он осуждал сам дух нового времени, явление частного предпринимательства.

— Долго собиралась, выходит, — подвела я итог. — Теперь, наверное, уже поздно, ведь прошло почти двамесяца.

— А вдруг поезд не ушел? — он прищурил левый глаз и затянулся сигаретой, вопросительно глядя на меня.

— Не знаю, не интересовалась.

Какое-то мгновение он молчал, сосредоточенно глядя в окно и потягивая свою бесконечную сигарету, гоняя ее из угла в угол рта. Взвешивал, оценивал? Кто знает.

— А что? Можно попробовать. Завтра я там все равно буду на коллегии, увижусь с Лобановой.

Договорились, что в половине девятого утра я буду ждать его в вестибюле здания, где располагался книготорг и наше областное управление.


***

Она сидела за столом — маленькая, худощавая, немолодая. Утонченное лицо имело серьезное, ответственное выражение. Недоступная, вся — при исполнении. Подобранная прическа на негустых выцветших волосах, однако, гармонировала с ее обликом. Не отличаясь изысканностью одежд, будучи неброской во всем, что касалось внешних атрибутов, она все же производила впечатление сильной, властной, повелевающей натуры. То, что она говорила, лаконично строя фразы, звучало убедительно и значительно. В тоне чувствовалась тревога об отторгаемом коллективе, она хотела иметь четкие представления, что его может ждать.

За приставным столиком ближе к Анне Федоровне сидел Николай Игнатьевич, а я разместилась за ним, дальше к выходу. Повернувшись лицом хозяйке кабинета, Стасюк почти закрывал меня спиной. Если Анна Федоровна адресовала вопрос мне, то он откидывался на спинку стула, и тогда мы с нею видели друг друга.

После обмена вопросами и ответами, словно молчаливо согласившись на тайм-аут, все погрузились в размышления. Пауза затягивалась, становилось не все равно, кто ее нарушит. Стасюк первым почувствовал спустившееся с высоты мгновение, которое нельзя было упускать, потому что в нем содержались зародыши решений, приемлемых для каждого из троих. Он повернулся ко мне, пристально посмотрел в глаза, но, обращаясь к Анне Федоровне, произнес:

— Помоги ей, прошу тебя. Нам, старикам, надо ладить с молодыми. Она тебя не подведет. Энергии и упорства ей не занимать, твоим девчатам, считай, повезло. Я лично верю в нее. Пусть работает.

Я вздрогнула от пробежавшего по коже мороза и перевела глаза туда, где за его фигурой скрывалась Лобанова. Директор отклонился к спинке стула и тоже посмотрел на нее, ожидая ответа. И тут что-то знакомое заметалось в атмосфере, то ли в моих ощущениях, то ли в моей душе. Непонятные ассоциации затрепетали в недрах памяти, оттуда словно прорезался сноп лучей, и показалось, что я живу во второй раз, что однажды это уже происходило со мной, и были эти же минуты ожидания. То, что спустя мгновение донеслось до моего слуха, я знала ожившим теперь знанием:

— Только ради тебя я это делаю. Запомни, — она нервно затеребила в руке попавшийся листок. — Пойми, совершенно не зная человека… Но твое ручательство, Николай Игнатьевич, для меня надежнее всех иных гарантий.

— Я ручаюсь за нее, — снова повторил мой директор.

И тут я вспомнила давний странный сон, до сих пор в деталях памятный мне, вспомнила рыцарей и крылатую женщину. Почему я не узнала эти лица сразу? И кто те двое, которых я ни с кем из знакомых соотнести не могу? Знаю ли я их или они мне совсем чужие? Совсем некстати всплыли картины сна, к которым я успела привыкнуть, потому что часто вспоминала его. Вереницей пронеслись события, где участвовали люди, стершиеся в памяти и живущие там лишь разноцветными пятнами: белое — приятный человек, серое — никакой, черное… и так далее. Затем все смешалось как в калейдоскопе, стали выстраиваться причудливые комбинации того, что было и что может быть. Ощущения знакомого и незнакомого перетасовывались и менялись местами. Сумятица впечатлений завертелась волчком, захватила воображение в круговерть вероятностей и внезапно превратилась в спокойное море мистического прозрения. Его волны плескались мирно и лениво, как плещется внутри нас устоявшееся знание.

Ушла нервная дрожь, исчез морозец, пробиравший кожу. Спокойствие, воцарившееся вместо них, мягко завладело мной. Сознание того, что на меня катится огромный ком взаимосвязанных и запутанных проблем, не привело к рождению тревоги. Более того, понимая, что не все сложности мне сейчас открылись, что много есть такого, чему придется учиться на ходу, я ощутила холодную и расчетливую способность справиться с этим. Уверенность в себе уже поселилась в душе и я, как запрограммированная, продвигалась вперед с той настойчивостью, присущей ветру, смене дня и ночи, временам года.

Один день вместил в себя те события и решения, созревание которых шло многие недели и месяцы.

Мой директор ушел, а я осталась доводить начатое до конца. В книготорге заторопились, заспешили, велели мне не уходить и ждать тут же.

— Я должна посоветоваться с директором магазина, — сказала Лобанова. — Так полагается. Возможно, лично вам она не имела мужества отказывать, а мне скажет, что вы коллективу не подходите.

Мне стало неуютно. Такое, конечно, могло быть. Но как я не подумала об этом сама? Хотя, что бы изменилось, если бы подумала?

— Мы же не в куклы играем, — от возмущения я не находила слов. — Что за трогательное отношение к дипломатии! И что тогда, как я буду выглядеть перед Стасюком?

— Мне нравится, что вы прежде всего думаете о Стасюке, а не о том, что не получите магазин, — ей как будто доставлял удовольствие такой ход моих мыслей.

— Как же вы могли обещать Николаю Игнатьевичу, что отдадите магазин мне, если не спросили на то согласия директора?

— Говорю же, что так полагается. Понимаете? Нельзя не считаться с мнением коллектива.

Я понимала, что: либо она хочет за спиной моего директора отказать мне, сославшись на коллектив (не хочет коллектив работать со мной, не доверяет мне, я не выдержала конкурс претендентов, например), либо обещает «уговорить» их согласиться на продажу магазина мне. Первый вариант был из разряда глухих номеров, у нее мог появиться свой претендент, в чем она не захотела открываться Николаю Игнатьевичу и отказывать ему открыто. Тогда мои усилия тщетны. Второй вариант мог означать желание получить от меня подарок, на который у меня не было ни копейки.

В любом случае трюк с мнением коллектива был блефом, потому что на самом деле вопрос о продаже магазина распадался на два независимых: продажа товарных остатков и увольнение коллектива. При этом сотрудники магазина могли перейти на работу к тому, кто выкупал товарные остатки, а могли и не переходить, если им это не нравилось, а уйти в любое другое место. Им важно было получить увольнение по статье о переводе, по существующему законодательству это сохраняло непрерывность рабочего стажа. А раз Лобанова решила от них избавиться, то увольнение переводом разрешит в любом случае. Мне же ее сотрудники совсем не нужны были. Следовательно, продажа магазина никак не увязывалась с симпатиями его коллектива к покупателю. Причем тут их мнение?

Директор магазина вошла в вестибюль, где я дожидалась своей участи, чтобы не сидеть в кабинете и не усиливать напряжение, как раз тогда, когда я взвешивала шансы насчет подарка в случае благоприятного для меня исхода.

— И вы здесь? — удивленно спросила она, увидев меня.

— Она решила почему-то поговорить с вами, — сказала я, не объясняя, кого имею в виду. — Вы верите в то, что это так важно?

— Для нас не важно, а для Лобановой важно.

— Почему?

— Потому что еще нет закона о продаже магазинов. Я не знаю, как она собирается оформить эту сделку. Придумала, конечно, что-то. От нас в книготорге, и правда, одни убытки. Но закрывать нас не разрешили, она пыталась. Кстати, это был бы лучший из вариантов.

— Почему же тогда не разрешили?

— Везде сидят перестраховщики, боятся. Что в таком случае делать с нами? Выбросить на биржу? Пока нет такой практики, да и денег жалко, которые придется отчислять туда для пособий. Вот она и рискует. Если мы станем жаловаться, она горя не оберется.

— Да, куда ни кинь — везде клин. Выходит, в этой сделке она будет заложником моей порядочности. Ведь стоит мне обидеть кого-то из вас, и вы начнете жаловаться. Так?

— Так. Добавлю только, что и от нашей порядочности тоже многое зависит.

— Надеюсь, — согласилась я. — У каждого свой риск и своя мера всех качеств. Учтите, я намерена работать с вами в мире и согласии.

— Нам Круглов говорил, что для вас ваша частная инициатива — хобби, вы просто развлекаетесь, пробуете силы. Раз так, решили мы, то вы еще не заражены накопительством и не пуститесь во все тяжкие. Мы тоже хотим нормально трудиться.

— Хорошо. Идите, она ждет вас, — сказала я Тамаре Михайловне.

Директриса подтвердила Лобановой, что коллектив на своем собрании дал согласие перейти на работу в мою фирму, если магазин выкуплю я. Значит, со стороны Лобановой имела место простая перестраховка, а я намыслила себе хитростей буржуйских...

Перестраховка продолжалась и дальше, но я уже вникла в механизм происходящего и не волновалась. Когда Лобанова собрала на совещание коллектив управления книготорга и на меня воззрилось несколько десятков пар глаз, я только мило улыбалась, выискивая среди них, кому бы приветливо кивнуть. Но знакомых не находилось.

— Коллектив магазина № 4 выразил желание выйти из нашего состава, — сказала Лобанова. — Они долго выбирали, кому из коммерческих фирм себя доверить. Наконец остановились на фирме «Веда», которой руководит Любовь Борисовна Овсянникова. Выбор, который они сделали, представляется мне правильным. Любовь Борисовна в определенном смысле наш коллега, она работает на книжной типографии, родственном предприятии, которое, как и мы, подчиняется управлению культуры Облисполкома. Любовь Борисовна, со своей стороны, дала согласие не только выкупить книжные остатки магазина, но и забрать к себе на работу наших людей. Прежде чем прийти сюда, стороны встретились в неофициальной обстановке, познакомились, обменялись намерениями и планами. Они понравились друг другу и теперь просят нас не препятствовать им. Так как, коллеги, мы решим? — Анна Федоровна обвела присутствующих долгим взглядом, и так как все молчали, продолжила: — Я понимаю, что этот вопрос не всех одинаково волнует. Прошу высказаться моего заместителя, начальника торгового отдела, начальника отдела кадров и юриста.

Все выступающие одобрили инициативу коллектива магазина №4, похвалили их за то, что они ищут новые формы работы, просили Лобанову поддержать их.

— Конечно, я знала, что девчата затеяли отделиться от нас, — сказала юрист. — Поэтому детально проконсультировалась в Облсовпрофе и подготовила проект договора о сотрудничестве между нами и фирмой, которая их выкупит, теперь это будет фирма «Веда». Я уверенна, что при соблюдении сторонами своих обязательств тяжб не возникнет.

Когда все разошлись и мы с Лобановой снова остались одни, она сказала со вздохом облегчения:

— Мы сделаем разделительный баланс задним числом, началом года, чтобы не делать путаницы в отчетах.

— Какая может быть путаница? — поинтересовалась я.

— Сделка не будет фигурировать ни в отчетности по деятельности прошлого года, в которой мы еще не отчитались до конца, ни в этом году.

Как она собиралась это сделать, осталось для меня тайной. Не все ли равно?

— Вам виднее, — согласилась я, хотя она не столько просила моего согласия, сколько ставила перед фактом принятого решения подписать все бумаги задним числом.

— Тогда пакет документов и счет на оплату мы вручим вам завтра. Учтите, что счет действителен в течение трех дней. Не успеете оплатить, сделка будет аннулирована. У нас желающих купить этот магазин много, мы ждать не будем.

Ха-ха! — подумала я, уже вникнув в суть дела. В моем взгляде при последних ее словах, видимо, промелькнула ирония, потому что она добавила:

— Это правда. Просто мы не могли продать магазин кому зря, не могли допустить, чтобы его перепрофилировали. Из этого вышел бы скандал. Поэтому придирчиво выбирали надежного человека.

— А если я его перепрофилирую?

— Вы не сможете, это дорого стоит. Думаю, у вас нет таких денег. Мы даже в договор вписывать этот пункт не будем, чтобы не вызывать у проверяющих органов, если такие сыщутся, лишних вопросов.

— Все правильно, — сказала я, даже не удивившись, что они тут знали обо мне гораздо больше, чем я думала и чем я знала о них.

На следующий день я забрала счет на оплату магазина и, не заглядывая в него, помчалась на работу. Пришла к себе обессиленная стремительностью решений, объемом проделанной работы и множеством новых впечатлений, не отдохнувшая после вчерашнего стрессового дня, благо — стрессы были положительными.


***

Почти сразу же меня вызвал директор.

— Ну, что пригорюнилась? Действуй! — воскликнул он при виде меня, будучи в хорошем расположении духа, бодрым и свежим. — Но смотри, не подведи меня на старости лет.

— Постараюсь, — заговорщицки прошептала я, рассыпаясь другими словами благодарности.

Мне не терпелось толком рассмотреть полученные документы. Первым я взяла счет и — о, ужас! — увидела в нем сумму, почти втрое превышающую прикидочную. Я долго всматривалась в него, ничего не понимая. Наконец, не выдержала и позвонила в магазин.

— Как же так, Тамара Михайловна, как вы считали свои остатки? Мы так не договаривались! Где мне взять сколько денег? Я что, три магазина купила? — захлебывалась я от возмущения.

— Что я могла сделать? — начала она оправдываться, но я не дала ей договорить.

— Считать лучше!

— Вы же не даете мне слова сказать, — она обиженно засопела в трубку.

— Можно что-то изменить?

— Нет, конечно. Но я хочу объяснить, что произошло, — она сделала паузу и, видя, что я ее больше не перебиваю, продолжила: — Вчера после нашей с вами встречи в магазин привезли новую литературу. Я не увидела в этом подвоха, потому что это был день плановой поставки. Время подходило к концу рабочего дня и я не стала разбирать накладные, а тем более книги, оставив все на сегодня. А сейчас вот открыла бумаги и вижу, что…

— Что?

— Понимаете, я сама возмущаюсь. Нам свезли неликвиды, наверное, со всей области. Сущая макулатура. Не знаю, как его можно продавать.

— Например? — до сих пор я считала, что из книг можно все продать.

— Труды классиков марксизма-ленинизма, например, материалы партийных съездов. Макулатура, короче. Политическая. Она, конечно, уцененная, но все равно.

Да-а, вот об этом я просто не подумала! В коммерческом ассортименте ведь нет такого.

— И что, на всю сумму сверх того, что вы считали, привезли это барахло?

— Да, точно так и есть. Магазин забит им. Если придет пожарный — оштрафует.

— Ничего, отобьемся.

Молодец, книготорг! — хотелось мне крикнуть. Мало того что избавились от нерентабельного магазина, так еще одним махом реализовали залежалую литературу. Так еще пару магазинчиков продадут, и, гляди, въедут в новую экономику с хорошим капиталом.

После вихря событий первого дня, после неожиданного успеха в разрешении принципиальных вопросов сделки получить такой неожиданный удар по счетам — это было безбожно. Меня беспокоила срочность — надо оплатить в течение трех дней! — и добивала тяжесть вопроса: где взять сумму в три раза превышающую изначальную, хотя и той у меня тоже не было. Вот для чего Лобановой понадобились проволочки: то директрису спросить, то до завтра подождать... — а сама свозила со всех магазинов области остатки и подсчитывала их.

Вчерашняя радость моя была недолгой, хорошо, что я не сказала мужу, не похвасталась.

И тут я вспомнила о Василии Федоровиче Круглове. Как я могла о нем забыть? Конечно, я же выполнила свои обязательства — ура! — теперь наставал его черед.

Нетерпеливой рукой я набрала номер его домашнего телефона. Там не ответили — ни сейчас, ни через час, ни через два… На мои звонки у него просто не отвечали. Я принялась разыскивать его по всему городу, звонила знакомым. Но там, где он мог быть, его не оказывалось.

Истекал первый день отпущенного на оплату срока, а я надеялась только на Василия Федоровича и, не видя других вариантов, искала его и не могла найти. Не могла проинформировать, что скоропалительно, в один день, ураганно решился наш вопрос, так долго висевший в воздухе, предупредить, что сумма, которая нам требуется, значительно возросла, не могла ничем ни порадовать, ни огорчить: его нигде не было. Меня начинало лихорадить, я не знала, что делать. Поздно вечером, когда я снова и снова звонила к нему из дому, на том конце телефон по-прежнему молчал. Наконец ответила его жена.

— Василия Федоровича нет в городе, он в командировке, — сказала она.

— Надолго? — мне не верилось, что при таком фантастическом везении что-то может сорваться. Так не бывает!

— Будет через неделю, — ее ответ прозвучал как приговор.

Господи, ну и пусть его нет, быстро соображала я, но жена-то есть! Она посвящена в его дела. Мы и без него справимся. Снова звоню ей, рассказываю, в чем дело.

— Да, он говорил о ваших планах. Но сейчас у нас нет денег, — почти радостно звучал ее голос.

— Как нет? Он же заверял, что есть! Зачем мы затевали эту покупку? Как я теперь буду выглядеть перед своим директором? Из-за вас я подвожу человека, который поручился за меня, гарантировал мою порядочность и серьезность? Вы — безответственные люди!

Она слушала терпеливо, не перебивая. Подождав не последовавшего продолжения, сказала:

— У нас случились непредвиденные неприятности. На нас наехал автор книги «Воспитание щенка», пригрозил судом за нарушение авторских прав, и Василий Федоровича поехал к нему в Москву улаживать проблему с гонораром.

— Иными словами, ваши денежки тю-тю в Москву?

— Тю-тю, — она, похоже, все-таки радовалась.

— Вы меня подвели и теперь так спокойно говорите об этом?

— Мы пережили несколько дней сущего кошмара, и я рада, что они позади. Вы не знаете, что такое наезд. Но сегодня мне опять дышится легко.

— Как же вы издавали книгу без договора с автором? — мне показалось, что я не верю ей, хотя понимала, что она говорит правду.

— Мы купили готовые пленки. Фирма-посредник уверяла, что с автором все согласовано. Теперь придется еще и с ними разбираться. Но денег не стало, и появятся не скоро.

Что мне оставалось?

Ночь была бессонной. Я перебирала шансы, но их выбор был невелик, и они отпадали один за другим.

Наступил второй день, такой же безрадостный и беспросветный, не суливший облегчения. На помощь, по-прежнему, рассчитывать не приходилось. Пришла мысль позвонить в книготорг и просить об отсрочке платежа, хотелось верить, что, вернувшись из Москвы, Круглов найдет выход. Но потом я поняла, что не имею права этого делать, не посоветовавшись с директором. Ведь это он выступил моральным гарантом сделки, ему и принимать решение.

Ничего не подозревающий Николай Игнатьевич, воодушевленный тем, что так здорово помог мне, выслушал новость с таким выражением, будто выпил синильной кислоты.

— Как же ты, не имея денег, шла на сделку? — ошарашено спросил он. — В какое положение ты меня поставила?

Я объяснила, что, во-первых, должна была только получить согласие Лобановой на сделку и оформить ее на себя, а деньгами должен был заниматься Василий Федорович. И потом — книготорг нас обманул первым, завысив стоимость сделки в три раза за счет своей неликвидной макулатуры!

Наконец мой директор понял, что произошло задуманное коварство, соединенное с несчастливым стечением обстоятельств, и лишь выругал меня за долгую проволочку:

— Чего выжидала два месяца? За это время и рак мог свиснуть.

Я осмелела:

— Договоритесь об отсрочке. Вернется Круглов и что-нибудь придумает.

— Куда спешишь? Успеем. Есть еще завтрашний день, — он лукаво подмигнул. — Подумай сама, куда от нас денется Анна Федоровна? Но деньги искать надо.

— Теперь сами велите не торопиться, — защищалась я, понимая, что не права. — А может… — я замялась. — Может, можно, чтобы по счету заплатила типография, а я потом отдам? — странная смесь робости и наглости звучала в этих словах, имя которой — отчаяние.

Он аж подпрыгнул:

— Еще чего? Придумала! Выбрось из головы! — и он завернул крутое словцо.

После этого разговора тяжесть, оседлавшая душу, что я вовлекла в свои проблемы директора, а сама не подготовилась, свалилась с меня — он понял ситуацию и не рассердился.

И все же чудилось, что эта беспросветность, сгустившаяся со всех сторон, отрезала меня от людей и покрыла мое имя темным, несмываемым цветом. Как страшно, как обидно не иметь возможностей! Шанс, вполне посильный по способностям, может уйти в другие руки, к тому, к кому судьба благосклоннее. Горькие сетования на судьбу, размышления о своей жалкой участи неимущего человека терзали меня до утра. Я впервые не радовалась, что солнце поднимается над горизонтом, зажигая новый день, холодный, ветреный и пыльный. Где найти деньги, я так и не придумала.

Забрезжил рассвет.

Однако утро оказалось несколько не таким, как представлялось. За ночь выпал снежок, покрыл землю новым слоем. И хоть был тот слой тонок и невесом, но все же в очищенной им атмосфере появилась свежесть. Серость коротких дней, разбавленная сиянием белого кружева неровно лежащего снега, оживила в скользящих над землей, негреющих лучах солнца еще живущие хлопья надежды. Невнятная радость коснулась мира и осталась над ним, уже не выдуваемая занудными, надоевшими ветрами. Пыль, не взлохмаченная беспорядочными потоками воздуха, осела куда-то под выпавший снег.

Но что это давало безотрадной душе? Так и сидела я на следующий день в своем кабинете — отупело, безотчетно уставившись в слегка подновленный пейзаж за окном. О чем только не думалось в эти часы! Плавным, неспешным, смирившимся потоком текли они, мои мысли, достигая то кажущейся глубины, то измельчаясь до веры в чудо. Я наблюдала оживленную воробьиную возню на внешнем подоконнике — искорки жизни. Похоже, птицы считали, что все под солнцем зависит от их суеты и чириканья, поэтому усердствовали на совесть, вовсю стараясь не уронить надежды мира на них. «Так и я, — успокаивала я себя, — суечусь, переживаю, убиваюсь. Мне только кажется, что я представляю собой что-то значащее, важное, и меня люди замечают. На самом деле единство и борьба противоположностей правит бал и играет людьми, подсовывая им случай то как удачу, то как несчастье. За хлопотами и занятостью собой никто и не заметит ни моих побед, ни моих поражений».

Спрессованной, ноющей болью излучалась из меня и разливалась вокруг тоска, вязкая и всеобъемлющая, как предопределенность, превращая мой кластер пространства в какой-то погибельный закрутень.

Разве могла я подозревать, что щедрая судьба, смирив во мне бесполезные метания и угомонив кручину, поселив в сознании покорность и утеплив душу верой в мудрую власть высших сил, уже приближается спешащими шагами, неся высоко над мелкими проблемами быта знамена своих велений?

В дверь кабинета постучали.

Трудно было предположить, что это пришло спасение.

Конник-2

Чтоб отчетливей и ясней
Ты был виден им, мудрый и смелый,
В биографии славной твоей
Разве можно оставить пробелы?
Анна Ахматова
В дверь кабинета постучали.

Трудно было предположить, что это пришло спасение.

Очнувшись от благостно-смиренных раздумий, я с недоумением и досадой, что меня извлекают из кокона хоть какой-то, пусть грустной, определенности, обернулась на звук. Не дожидаясь отклика, ее распахнул импозантный мужчина возрастом старше меня и уверенным шагом преодолел порог. Был он чуть выше среднего роста, несколько полноват, что, однако, вполне гармонировало с его типом, с приятным лицом славянского вида. В его взгляде сквозила веселая и всепобеждающая бесшабашность. Молодецкая, почти хулиганская самоуверенность просматривалась в жестах, мимике, всей пластике движений. Он был чем-то взъерошен и подогрет — блестевшая лысина казалась вздыбившейся от недоумения и возмущения. Раскованной, вихляющей походкой покорителя обстоятельств и толп он прошел к столу и остановился напротив меня.

— Моя фамилия Углов, зовут Валентин Николаевич. Я представитель фирмы «Будапешт», — и замолчал, открыто и неотрывно всматриваясь в меня, ожидая ответной реакции на известный бренд, причем столь уверенно заявленный.

На лице у него красовались модные очки с дымчатыми стеклами, под которыми видны были не только настойчивые карие глаза, но и вздрагивающие от старательно-убедительных интонаций собственного голоса брови.

— Ну и что? — мне ни его имя, ни название фирмы ни о чем не говорили, а на модные бренды я тогда вообще не обращала внимания, впрочем, как и теперь. Я никогда не становилась жертвой рекламы и сует и не знала, что считается модным, а что нет.

— Как «ну и что»?! — бурно вознегодовал он и вскинул руки. — В то время как все нормальные люди старательно работают и наживают позитивную репутацию, тут вдруг закрыты кабинеты! Открыто только у вас, — он улыбнулся, но приятный голос, звонкий и высокий, вибрировал возмущением. Чувствовалось, что посетитель планировал быстро здесь справиться и непременно в пользу своих интересов.

— А вы к нам по какому вопросу пожаловали? — я посмотрела на часы, было время обеденного перерыва.

— Мы строим жилье.

— Так, — мне хотелось, чтобы он поскорее ушел. — И что?

— Ваша типография перечислила нам деньги за типовую однокомнатную квартиру для какой-то Дуньки, — он явно был раздражен, поэтому не выбирал выражений. Его раздражение начало передаваться и мне.

— Радуйтесь. Для вас это, должно быть, хорошо.

— Да. Но после выполненного нами перерасчета с учетом этажа, который ей выпал, с учетом импортной сантехники, которую мы вообще в предварительную смету не включали, получилось, что надо доплатить.

— Как водится, — я не понимала, к чему он клонит.

— Так вот хрен вы доплатите!

— Наверное, — я ухмыльнулась и посмотрела на него пристальнее. — Лично от меня что надо?

— Хотел сначала с директором поговорить, потом с вами. Да уж ладно. Так вот, мы решили взять доплату книгами, наши сотрудники любят хорошие книги.

— Где же типография возьмет книги для ваших книгочеев?

— Мне сказали, что вы торгуете книгами, причем хорошими столичными изданиями. Я и пришел к вам.

— Я торгую, да. Но типография здесь в полном ауте — не при делах она, барин.

— Как это? — он недоуменно воззрился на меня. — Что значит ваш ответ?

— У меня своя фирма, частная, никак не связанная с типографией.

— Но вы же здесь находитесь!

— Да, здесь. Одно другому не помеха. Просто я здесь работаю.

— Значит, мне неправильно сказали?

— Неправильно.

— Тогда пусть типография даст нам свои книги. Нам без разницы!

Мне надо было бы сказать ему, что, мол, пусть даст, и выпроводить к директору. Но велики сила и настойчивость стучащегося в твои двери случая, непреодолимо веление судьбы. И я принялась объяснять несведущему товарищу, что у типографии своих книг нет.

— Ну как нет? Вы же печатаете книги?

— Да, но они не наши, а наших заказчиков.

Он не понимал, кипятился, злился, задавал такие вопросы, которые вообще сбивали меня с толку.

— Почему же на швейно-галантерейной фабрике есть свои лифчики, а у вас нет своих книг?

— Потому что швейно-галантерейная фабрика является предприятием легкой промышленности, она производят свой товар именно для реализации населению, а мы — предприятие по оказанию услуг издательствам, как пошивочное ателье, например.

— Книги, выходит, не товар, так?

— Нет, не так.

— А как?

— Вы, обращаясь в ателье с просьбой сшить костюм, берете свой материал?

— Ну, — согласился он. — Причем тут ателье?

— При том, что точно так же, к нам приходят заказчики со своими материалами, заказывают изготовление тиражей книг и забирают их. Мы не можем торговать их книгами так же, как ателье не имеет права продать ваш костюм, когда он готов. Ателье должно отдать костюм вам, потому что он изготовлен по вашему заказу и с вашего отреза. Понятно?

— Нет. Вам планируют выпуск товара или производство услуг? Вы что, подотчетны Облбытуправлению?

— Нет, Облбытуправление к нам не имеет отношения, равно и наоборот, ибо мы оказываем услуги не частным лицам, а издательствам и изготавливаем продукцию не эксклюзивную и не в единичных экземплярах, а в массовых количествах. В этом смысле мы являемся обыкновенным промышленным предприятием и нам, как всем, планируют товар, не услуги, но… — я вновь повторяла все сначала. И так — несколько раз.

Он никак не мог понять, почему типография как промышленное предприятие, выпускающее продукцию в виде книг, не является ее собственницей.

— Я понимаю, когда речь идет о выпуске учебников, пособий, короче, когда заказчиком выступает государство. Тогда, да: они заплатили — отдай, ибо школьники, студенты — ждут. А остальное? У вас выходила «Безобразная герцогиня» Фейхтвангера, была «Каторга» Пикуля, «Нечистая сила». Что, все — не ваше?

— Нет, не наше. Эти тиражи нам заказывали издательства.

— А альбомы «Наш малыш»?

— Это наш товар, из ассортимента ширпотреба.

— Так что вы мне мозги пудрите?

Все повторялось по новому кругу, каждый раз звук его голоса нарастал, скоро посетитель перешел на крик: его лицо покрылось красными пятнами, изо рта летели брызги. Я не знала, как еще доступнее объяснять, что у типографии нет своих книг, которые она могла бы продавать или менять на квартиры. Ну нет у нее издательского права. Его «А что же вы продаете?» изменяло интонации и звучало снова и снова. От сдерживаемого раздражения мой голос совсем сел, я прикладывала усилия, чтобы не сорваться на крик, и говорила все тише и тише. Напряжение достигло предела, кто-то из нас должен был первым разорвать порочный круг, по которому мы бегали, изматываясь его бесконечностью.

— Посидите у меня до окончания обеденного перерыва, подождите, пока откроются нужные вам кабинеты, больше я ничем не могу помочь, — устало сказала я.

— Почему не можете? Можете! Разве вы не в состоянии доходчиво объяснить, чего именно я не понимаю? Мне надо взять у вас книги в доплату за квартиру.

Кроме того что он плохо воспринимал новое, так еще обладал редкостно неприятной манерой ведения разговора: словно потеряв интерес к только что спрашиваемому, не дослушав ответ до конца, задавал новый вопрос, не связанный с предыдущим. С новым ответом обращался точно так же небрежно. Это вносило хаос. Невозможно было определить, что на самом деле его интересует, что он хочет понять и чего понять не может. Заключалась ли в этом его жажда знаний или так проявлялась бессистемность мышления, было ли это ему органично присуще или он начитался экстремистских учебников по психологии? Кто знает. Позже я привыкла к его особенностям и относилась бесстрастно к постоянному перебиванию, неожиданным перепрыгиваниям, скачкам и поворотам его мыслей, и не рассматривала разговор с ним как процесс логического развития темы. Порой я обращалась с Валентином Николаевичем как с ребенком, впервые познавшим вкус общения и упивающимся возможностью без конца обо всем спрашивать. Это было позже.

А тогда он показался ужасно бестолковым. Меня изрядно разозлила его беспардонность и настырность. Досадливо глядя в его распахнутые глаза, постукивая костяшками пальцев по столу, я произнесла, медленно и монотонно:

— Для особо одаренных в повторяю шестой раз, — и еще раз слово в слово произнесла то, что говорила до этого.

Услышав такое, он преобразился в лице, побледнел, даже глаза его утратили цвет и сделались серыми, как пыль за окном. Экспансивный посетитель замер всем существом, застыл, впал в ступор! Только брови пару раз поднялись вверх, опустились, нависнув над ресницами, и вернулись на место, словно при приступе сильной головной боли. Недоумение? Затем на лице прорисовалось какое-то новое понимание происходящего и это изменило его выражение. Под кожей заиграли желваки, рот открылся для ответа, но, хватанув несколько раз воздух, закрылся. Чудовищным усилием воли этот человек подавил ярость, обиду, желание размазать меня по стене.

Я чувствовала, что мои глаза горят вызовом, но отступать и не подумала. Впившимся взглядом наблюдала за его внутренней борьбой и видела: истекшие мгновения протекали в расплеске, растреске, расшибе его эмоций — диких, первобытных — о силу воли, стремящуюся не выпустить их наружу. Каждое из этих мгновений сокращало расстояние между нами, ибо я оценила его умение обуздать себя. А он — что оценил он во мне?

Постепенно бледность сошла с его лица, там что-то дрогнуло и ослабило оцепенение, судорогу и застылость. Мое напряжение спало и разлилось по щекам горячим румянцем торжества. Схватка закончилась обоюдной победой, так бывает: мы оба победили, ибо выиграли друг друга.

Он резко, рывком пододвинул к себе стул и сел, по-американски положив одну ногу на колено второй. Пристально посмотрел суженными глазами:

— Допустим, вы очень умная. Почему же тогда у вас такое гнусное настроение?

— С чего вы взяли?

— А с того, что вы хамите людям. Что-то не ладится, да? — его глаза уже смеялись, выпуская на волю шальных бесенят раздражения: они ему надоели.

В тоне отсутствовало злорадство, но было превосходство человека, умеющего владеть собой и побеждать других. Моя неприязнь исчезла. Я успокоено молчала, как затихает природа после бури, после бешенства и бессмысленных разрушений.

— Итак, прекрасная, — потом он всегда так называл меня, подчеркивая вовсе не то, на что я претендовала. — Я жду, рассказывайте.

Можно сказать так: накануне этого разговора я была сама не своя. Но неправильным было бы и утверждение, что я вернулась теперь к себе истинной. Сильная, самостоятельная, способная на поступок, умеющая прятать эмоции, которые присутствуют здесь лишь для читателя, я обиженным тоном рассказала неожиданному посетителю о своих затруднениях, пожаловалась. На душе стало легче, словно оттуда ушла долгая-долгая зима, словно осела тяжелая замутненность от бурь и проступили истинные черты сущего.

— Только и всего? — послышался его голос, выводящий меня из повествовательного транса то ли насмешливостью, то ли легкомыслием.

— Что, мало?

— Да пустяки все это! — воскликнул он беспечно. — Вы можете на полчаса отлучиться с работы?

— Могу, — озадаченно протянула я, ожидая разъяснения.

Но он, ни во что не вникая дальше, схватил меня за руку и уже уводил из кабинета. Без пальто, без шапки, раздетую, запихнул в какую-то иномарку, стоящую во дворе типографии. Потом выяснилось, что это был «мерседес» — «ну очень крутая тачка», как он любил говорить.

Ехали молча и недолго. Через несколько кварталов машина остановилась возле нужного здания, где начинали сдавать в аренду пустеющие кабинеты. Как в тумане передо мной развернулись и промелькнули коридоры, лифт, еще коридоры, приемная. Остановились перед дверью из натурального дерева — здесь недавно сделали модный дорогой ремонт. Неожиданный знакомец подтолкнул меня к этой двери, и мы вошли.

Меня часто упрекают в том, что я склонна идеализировать людей. Может быть, со стороны виднее. Как и каждый нормальный человек, я знаю свои особенности, проявляющие то слабость, то силу характера, поэтому согласна — есть во мне такой недостаток. И сейчас он сам обнажается перед читателем, без обличителей и толкователей. В большинстве случаев я принимаю людей такими, какими их создала природа, различая, однако, цвета и оттенки на той палитре, где она замешивала краски, но иногда включаю при этом то серый, то розовый фильтр.

Можно было бы и не считать это таким уж редким качеством, если бы ему не сопутствовало другое, что было во мне, — желание потакать достоинствам человека. Глагол «потакать» носит негативный оттенок, как проявление ласкового снисхождения к чему-то предосудительному, нежелательному. Его можно заменить. Достаточно близко по смыслу того, что было в моем характере, подходит слово «потворствовать», но это звучит еще возмутительнее, хотя смысл сказанного остается тем же. Я просто не хочу использовать глагол «поощрять», хотя поощрять достоинства человека — похвальное занятие, но есть в этом слове что-то меркантильное, что идет от головы, от умышленного действия. А у меня же — характер!

Нет, я именно потакала тому в человеке, что мне нравилось, что было хорошего, светлого, на что можно положиться, чему доверять, с чем мириться, работать и дружить. Остальное для меня не имело значения, я на него не обращала внимания, в лучшем случае делала поправку на наличие, на то, что оно есть, и все. Каждого я воспринимала как сосуд, доверху наполненный содержимым, при этом всякая-всячина, как и полагается мути, опускалась на дно, а драгоценные эфиры души поднимались над нею. У кого-то их слой был толще, у кого-то тоньше, но я всегда старалась не расплескать эти капли природного дара. И старалась не поднять со дна муть.

Да, я люблю петь дифирамбы человеческому в человеке. И потому утверждаю, что в кабинете, куда я попала, за столом сидел симпатичный, абсолютно бесцветный человек моих лет. Вся его внешность, улыбка, наклон головы, взгляд — тлелись необыкновенной доброжелательностью. Предполагалось, что и голос должен быть тихим и мягким. Коротко стриженые усы неопределенного оттенка предназначались для того, чтобы прятать не приличествующую наступающим суровым временам доброту ухмылки вглубь торчащих срезов. Он напоминал Аристарха Ливанова, но в земном исполнении, скромном и без аристократической помпы и вальяжности.

Он выжидающе молчал.

— Виктор Михайлович, оплатите этой даме счет на… — Валентин Николаевич назвал сумму счета.

— Это в наших интересах? — последовал обращенный к нему вопрос тем голосом, который я и предполагала услышать от хозяина кабинета.

— Да какой там интерес! — воскликнул Углов. — Без интереса. Просто надо помочь ей. Она того стоит, — добавил он, глядя на меня с озорной симпатией.

— Счет с вами? — Виктор Михайлович, наконец, посмотрел на меня.

— Да, — я не услышала собственного голоса, так тихо он звучал, я прокашлялась, произнесла громче: — Со мной.

— Оставьте у меня. Мы оплатим. До свидания, — и он опустил взгляд в бумаги на своем столе.

Ничего не оставалось делать, только так и сделать.

— Как вам наш генеральный? — восхищенно спросил Валентин Николаевич, когда мы вышли в приемную, при этом в его тоне было ровно столько же экспрессии, сколько в тех вопросах, которыми он терзал меня в моем кабинете.

— Да-а! — сказала я со значением, вкладывая в интонации подтекст о его силе, мощи, но он меня, по своему обыкновению, не слушал и уже мыслями мчался куда-то дальше.

Вот я и на коне! — подумала и… испугалась, вспомнив сон, давнишний странный сон, который запомнился. Я резко остановилась и, заступив дорогу Углову, посмотрела на него так, как смотрят на половецкого идола, выставленного в музее.

— Что, прекрасная? Целоваться будем? — даже его голос теперь показался мне знакомым, точно из того сна. И лицо. И говорил он так, словно все время шутил.

— «Куда нам ехать, чтобы попасть вперед», да? — зачем-то спросила я, но он и не подумал уточнить, что я имею в виду.

— О, вам, чтобы попасть вперед, надо приблизиться ко мне, — ответил он, только в моем сне эти слова произносила я сама.

— Нет, все должно быть наоборот, не приписывайте себе чужих слов, — запротестовала я.

— Ха-ха-ха! — залился Углов беспечным смехом.

— Чего смеетесь?

— Я не смеюсь, я радуюсь.

И все же события, напоминающие сказку, в которые теперь невозможно поверить, но которые происходили на самом деле, на этом не закончились. Самое чудесное и трогательное, драматичное и дорогое было еще впереди. Оглядываясь назад, я до бессильных слез сожалею, что они были сосредоточены на слишком малом отрезке времени.


***

Сильный человек — это какой? Что характерно для него, что присуще? Чего в нем есть такого, чего нет у обыкновенного? Это хорошо или плохо, когда человек сильный? Из каких составляющих состоит понятие «сильный человек»?

Сменяют друг друга дни и годы, все ускоряясь. Словно страницы книги, перелистываемой временем, проносятся контуры материков, их ландшафтные лики, эпохи, народы, общественные устройства. У людей изменяются условия и уклад жизни, каждый новый период привносит что-то дополнительное в устоявшиеся понятия, добавляет к ним свою смысловую наполненность, расширяет их.

Скажем, для того чтобы считаться сильным, раньше достаточно было поломать соперника на турнире или в ратном сражении. Но скоро требования к силе ужесточились, к ним присовокупились ловкость и увертливость, затем настойчивость в достижении цели, изобретательность в выборе тактики, изощренность ума. Древние религии на протяжении тысячелетий вырабатывали запреты и повеления, правила общения человека с миром, рождая заповеди, пока не сформировалась нравственность. Человек нравственный, развивая дальше это начало, создавал абстрактные ценности и вырабатывал новый критерий силы — силу воли.

Наконец, осознав и приняв понятие души, как вместилище нравственности, человек произвел духовность. И это было сакральное событие, сравнимое с появлением его самого. Ничего более ценного человеческой духовности нет.

И вот человек духовный стал носителем всех совершенств. Вершинные люди — так можно назвать тех, кто воспитан на пике общественного развития в недрах самого гуманного экономического строя, социалистического.

Но случились последние перемены, и мир перевернулся, унося человечество вниз, увлекая под гору. Никем сделался человек сам по себе как совершеннейший продукт природы. Духовность померкла на фоне денег, обесценилась для материально богатых особей, вознамерившихся диктовать другим свою волю. Хотя они не обладают никаким новым совершенством, и их преимущества от них не зависят, не являются личным достоянием, не воспитываются, не сосредотачиваются ни в одном органе, более того — этим незаслуженным преимуществом в них выхолащивается трудно доставшаяся человечеству справедливость и нарушается равновесие в мире. Деньги стали эквивалентом силы и ее мерилом.

Богатый человек, человек с возможностями стал сильнее всех. Самое отвратительное, самое необузданное и алчное, самое дьявольское и уродливое, ничего не создающее, а только потребляющее богатство стало стержневой составляющей понятия «сильный человек». Паразитирующее на силе, воле и духовности человека богатство поглотило своего носителя. Вдруг случилось, что человек может стать сильным, сам по себе ничего не представляя. Он может быть хилым, неумным, малодушным животным и при этом сильным по меркам нового времени, ибо он в состоянии позаимствовать недостающие качества у других, он может по частям покупать людей: у одного силу, у другого — ум. Это чудовищное, страшное явление. Богатство стало опасным оружием.

Явления многогранны. И богатство обладает тем же свойством. Оно неоднозначно ни в определении своем, ни в производных понятиях, ни в тех законах,которые диктует жизни. О нем можно писать трактаты, говорить и спорить. Но бесспорно одно: богатый человек не обладает вершинностью, то есть высокой духовностью. Вершинность так же редка среди богатых, как крупицы золота в золотоносных песках.

***

Многие из нас, которые не приучены были к богатству, несколько ошалели от открывшихся за ним возможностей. Почувствовав первые деньги, еще не столь большие, но уже способные что-то решать в жизни, люди не всегда знали, как их применить.

Заявили о себе животные инстинкты, обозначились бескультурье и алчность, и некоторые начали строить себе вместо умеренных домов по потребности настоящие замки по возможностям. Широко размахнулись, да не дотянулись. Впоследствии эти дома остались либо недостроенными и постепенно разрушились, либо хозяева продавали их баснословно дешево, чтобы вернуть для умеренной жизни хоть что-нибудь. Вернуть деньги, вложенные в них, еще долго не удастся, если вообще такая возможность появится, ибо на все существует мода и над всем царит целесообразность. Как эти с размахом начатые дворцы впишутся в будущее, предсказать трудно. Кроме того, нищета основной массы населения, продающего свое последнее добро ради куска, хлеба наводнила рынок дешевой недвижимостью.

С дорогими импортными машинами, что охотно покупались бесшабашными удальцами, происходило аналогичное. Слабые навыки в управлении скоростными авто, жажда куража и приспособленность наших дорог к езде с простой целью, а именно — чтобы не топко было под колесами, — все это приводило к авариям. В лучшем случае за ними следовали дорогие ремонты, но случалось и худшее. Угоны и рэкет, возврат угнанных машин с целью получения выкупа стали обычным явлением, превратились для недочеловеков в статью дохода. Короче, тенденция к разрушению и деградации набирала обороты по всем направлениям.

Нувориши, вкусившие первых благ, прожигали жизнь по-разному: отправлялись на престижные курорты; возили любовниц за тысячи километров поглазеть конкурсы красоты, а потом бросали их, сравнив с конкурсантками. Распоясавшиеся и самоуверенные, они безжалостно оставляли старых жен и заводили новые семьи с размахом, с поздними детьми, закладывая в свою судьбу неожиданности, которыми и без того чревато всякое будущее. Зыбкое, неустановившееся и не устоявшееся время, воспринятое этой частью населения всерьез, подсовывало им все новые соблазны, выкачивало из них деньги с той же легкостью, с какой позволяло заработать.

Но многие понимали, что человеку на земле ничего не принадлежит — он все блага арендует на временной основе. Такие распоряжались деньгами не столь бездарно. Не отказывая себе в удовольствиях, эти, другие, умели распорядиться ими мудро. Они вкладывали накопления в людей, воспитывая себе будущих партнеров, единомышленников, сторонников, а то и вовсе бескорыстно — ради светлого будущего на Земле. Конечно, в этом тоже был щекочущий нервы элемент игры, заключающийся в наличии риска. Была вероятность сделать ставку не на того, сделать выбор в пользу неперспективного человека, ошибиться. Специальных исследований ведь не проводили, так — мерекали навскидку и все. Можно было вместо партнера в будущем заполучить неблагодарного конкурента, даже своего могильщика. Да мало ли вариантов таит риск? Но иногда эти вложения приносили и редкие плоды — успех. Или просто благодарность тех, на кого падал выбор. Разве это удовольствие не стоит того, чтобы за него заплатить? Мы сажаем дерево — радуемся; творим и что-то создаем — радуемся; рожаем детей — радуемся. А ведь немедленной пользы от этого никогда не получаем, чаще ее вообще получают наши потомки. А тут — судьбы людей, в которых ты, как конструктор, проводишь новые линии. Разве в этом мало упоения? Никем не принуждаемо, самоповелительно, дерзко вносить поправки в тексты, писанные для кого-то грозным Роком — это тоже кружит голову! Кто может позволить себе такое? Дарующие, дающие? Или возгордившиеся и дерзнувшие мериться силами с самим Творцом? Вершинные люди...

Попала ли я на золотоносную жилу удачи и теперь золотые самородки река сама вымывала из пустых песков рядом со мной или встали на моем пути те, о которых сказано в Святом Писании, дающие ли, возгордившиеся ли? — не знаю.

Состоялся факт, из головокружительной массы потенциального мрака экспромтом вывернулся в реальность случай, и заключался он в том, что к приезду Круглов из Москвы я приняла облюбованный им магазин на свой баланс, а работников зачислила в свой штат. Все проблемы были решены без него, и он остался в стороне от того, чему положил начало. Он мог бы заподозрить меня в неискренности, в том, что я намеренно оттягивала решение вопроса до того момента, когда он будет отсутствовать. И это было бы понято, потому что внешне походило бы на правду.

Впрочем, я тоже могла заподозрить его в том, что он подыграл Лобановой в избавлении от нерентабельного магазина и слинял из города, когда она подала ему знак…

Кто же мог знать, как мало в этом зависело от меня, что почти ничего не зависело? Меня можно было обвинить в коварстве, хитрости, использовании чьих-то слабостей. Тем более что как ни пытался теперь, он не уговорил меня на создание новой совместной фирмы. Я ему твердила, что насущная надобность в этом отпала и не стоит городить искусственную городьбу.

После измотавших меня событий, градом посыпавшихся неожиданностей и проблем, их обескураживающих и внезапных разрешений, дикого разгула удачи, после всей этой круговерти мне пришлось выдержать еще и нравственный экзамен на самостоятельность и стойкость. Немало усилий приложила я к тому, чтобы Василий Федорович не держал на меня зла. И у нас сохранились хорошие деловые отношения, какие были раньше. Хотя я вижу в этом не только свою заслугу, но и Круглов. Если бы он оказался мелочным, недоверчивым и мстительным, то мои усилия принесли бы скорее вред.

Тогда мы, конечно, не знали, что Василий Федорович еще раз вмешается в мою судьбу, точно так же неожиданно и вовремя, но с иной целью — чтобы спасти меня от краха, а возможно, и от физической гибели.


***

— Але-е! — пропела трубка голосом Валентина Николаевича. — Как дела?

— Ничего, спасибо, — мой ответ был лаконичен, потому что я не знала, чего ждать от такого звонка — береженого Бог бережет.

Валентин Николаевич начал мне позванивать, изредка, зато регулярно. Разговоры велись ни о чем, вокруг да около, хотя, конечно, те дела, которые соединили нас, развивались, и мы их обсуждали.

Первые два-три месяца после присоединения к фирме магазина, когда я осваивала еще и розничную книготорговлю и стала не играться в бизнес от нечего делать, а по-настоящему кормить людей, доверившихся мне, было до скотской усталости тяжело. Я не оставляла работу на типографии, продолжала трудиться без скидок, под пристальным оком врагов и завистников — следящих, чтобы не злоупотребляла рабочим временем. Свою же работу делала в свободное время, отрывая от мужа, отдыха и сна.

А дел было много. Для розницы требовалось организовывать регулярные поставки, а не от случая к случаю, как было раньше. А денег на предоплаты по-прежнему не было. Это стало для меня непреходящей мигренью, но, как говориться, взялся за гуж… Я расширяла сеть мелкооптовых поставок, срочно заводила контакты с теми, кого мало знала и с кем не планировала работать. На марше мы отшлифовывали внутренние виды учета и отчетности — складской, бухгалтерский, — вплетая в них магазин. Методом проб и ошибок налаживался контроль над деятельностью. Это был самый сложный и насыщенный период моей жизни. Я доходила до полного изнеможения и в конце дня падала в сон, как в пропасть. Легче стало, когда конвейер заработал: определились основные механизмы функционирования, установились взаимосвязи с поставщиками и покупателями, во всех процессах появилась система.

К несчастью для себя, я отношусь к особам, несколько гипертрофированно воспринимающим ответственность за свои дела. Надо мной довлело то, что некоторые люди прикоснулись к моему детищу, помогая поставить его на ноги. И я считала, что предам их, если поведу дела плохо. Я боялась разочаровать их, разуверить в себе. Не могла позволить себе распорядиться нерачительно, бездарно тем, что удача в своей, может быть, минутной слабости кинула мне под ноги, — чужой добротой и бескорыстием. Это подстегивало меня, принуждало без отдыха и сна, в нечеловеческом темпе лететь по жизни, успевая сделать невероятно много. Точно так же я волновалась о сотрудниках, их заработках и настроениях.

Перенапряжение подрывало мои силы, и я пропустила момент, когда это начало по-настоящему истощать и угнетать меня. Ни радости жизни, ни цвета и звуки мира за плотной чередой забот больше не доходили до меня. Легкость бытия, эмоции беззаботности и радости уснули беспробудным сном на долгие-долгие годы. И не ведомо было, зазвучат ли небесные литавры и проснутся ли они вновь.


***

Я держала трубку и слушала взволнованное дыхание Валентина Николаевича. Каким-то шестым (их много! — шестых) чувством я ощущала грозную значительность паузы и не смела нарушить ее.

— У меня для вас новость, — интриговала трубка голосом Углова.

Люди редко признаются в своем малодушии. Внутри срабатывает инстинктивная защита, предохраняющая наши слабые места, скрывающая их от постороннего ока. Ведь окружающие воспринимают нас такими, какими мы им себя преподносим. И мы дорожим этим с большим трудом созданным образом как собственным творением, опасаемся потерять себя в глазах друзей, знакомых, родных. Лишь когда приходит исповедальный момент, снимаем покрывала с души и являем миру первозданную, обнаженную ее суть.

Что скрывать? Я продолжала молчать потому, что боялась услышать плохие новости. Не спрашивая, не выражая отношения к словам Валентина Николаевича, затаившись, я вслушивалась в его интонации, в молчание и пыталась уловить признаки надвигающихся откровений.

— Что же вы молчите, прекрасная? — спросила трубка его голосом.

— Слушаю вас, — небрежно ответила я и громко зашуршала бумагами, словно заворачивала в них свой страх.

— О! — воскликнул он. — Я тут о ней хлопочу, добываю деньги, звоню, хочу обрадовать, а она сидит себе и работает. Шелестит своими вечными бумагами! — уже не голос звучал, а с громами била струя извергающейся лавы.

Я представила выражение его лица — возмущение в форме недоумения. Это был повзрослевший лихой босяк. Он женился, стал примерным семьянином, все его подвиги остались позади, но пыл и азарт — не исчезли. Он любил завертеть всех вокруг себя и повелевать. И те плясали под его дудочку, одна я оставалась зрителем. Его это возмущало, он выступал и негодовал, доводя меня до невозможного смеха с коликами и слезами. Я его озадачивала, и он постоянно имел вид наседки, страшно удивленной первым писком цыплят. Знаете, когда у нее гребешочек встает дыбом, головка склоняется набок, глаз косит и она прислушивается к чему-то.

— Какие деньги? — глухо спросила я.

— Сейчас приеду! Можно?

— Можно… — с придыханием откликнулся мой внутренний двойник.

Разные почти во всем, мы походили друг на друга внутренней экспрессией. Только в нем она приобретала бурные, шумные формы и без задержки фонтанировала оттуда. Во мне же залегала пластом взрывоопасного вещества, в котором замедлялись движения атомов, садился голос, пропадало определенное выражение глаз, и только чистая невозмутимость тонкими струйками высвобождалась наружу.

— Одевайтесь, поехали! — загремел Углов, едва переступив порог. — Здравствуйте, Валя, — вспомнив о вежливости, обратился к моей подчиненной.

Милый симпатяга Валентин Николаевич любил пофорсить. Теперь он приехал на шикарной «мазде», в которую и усадил меня с полагающейся помпой. Никто из моих сотрудников, тех, кто наблюдал наши с ним отношения, не знал, что эти авто не личные, а принадлежат фирме, в которой он даже не является учредителем, просто работает и все. Не понимали, что он просто парень-рубаха. Завидовали ему, а заодно и мне, придумывая версии в меру своего понимания.

Это была моя третья встреча с Виктором Михайловичем.

Вторая состоялась раньше, восьмого марта, когда Углов привез его поздравить меня с праздником. Я не заслуживала такого внимания с их стороны, однако они почему-то этого не понимали! Только что принявшая от них, считайте в подарок, магазин, боготворившая их, теряющаяся перед ними в желании не быть смешной со своей слащавой (Господи, как я этого опасалась!) благодарностью, я была их маленьким творением. Но преданность Валентина Николаевича, необъяснимая и безосновательная, была неугомонна в своих доказательствах и проявлениях. Он изливал на меня всю силу своих возможностей так щедро и искренне, так простодушно и непринужденно, что я, диву даваясь, должна была держаться на уровне. Не имела права не соответствовать!

Он заражал энергией и своего генерального директора, умел внушить ему веру в людей. Поэтому восьмого марта Виктор Михайлович прибыл на типографию в сопровождении свиты и, зайдя ко мне только с Валентином Николаевичем, целовал руку, дарил цветы и хрусталь, разливал шампанское, поздравлял меня и желал, желал…

А нынче — третья встреча с ним.

Он вышел из-за стола, изящно поклонился, поцеловав протянутую руку.

— Вы прекрасны, — констатировал по формуле приветствия и легким шагом вернулся на свое место за столом, помолчал. — Садитесь, — проговорил с улыбкой и пригладил усы. — Наша встреча, надеюсь, будет вам приятна.

У него я научилась держать паузу. Порывистая и скорая на необдуманное слово, при нем я только молчала. Он обладал каким-то мягким, обволакивающим воздействием на меня. Мне становилось безмятежно и спокойно под его взглядом. Все, что он говорил или о чем спрашивал, не требовало ответа.

Затянувшееся молчание нравилось ему, он словно пил невидимое наслаждение из него, он нежился в его удобных формах, он явно что-то предвкушал и теперь не спешил, оттягивая миг наивысшего блаженства.

Валентин Николаевич где-то пропал, и я, неблагодарная, забыла о нем. Только когда он положил руки на плечи и с силой сжал меня, я поняла, что он продолжает существовать и даже находится у меня за спиной.

— Да не томите вы ее! — он засмеялся. — Смотрите, она даже ростом ниже стала.

Виктор Михайлович поднял на Валентина Николаевича удивленный взгляд.

— Вы так считаете?

— Считаю, — подтвердил Углов.

Обращаясь ко мне, Виктор Михайлович произнес:

— Хорошо. Я просто не знал, как лучше начать, — он снова замолчал, но вскоре продолжил: — Дело в том, что мы решили помочь вам.

— Вы ведь уже… — порывисто произнесла я, попытавшись встать, но он жестом остановил меня.

— То была незначительная сумма, — традиционная пауза не могла не появиться. После нее он продолжил: — В настоящее время у нас есть возможность дать вам на развитие два миллиона рублей, — эта сумма более чем в тридцать раз превышала стоимость магазина, комментарии излишни.

Я закрыла глаза и встряхнула головой. Руки Углова, покоившиеся на плечах, легкими пассами успокаивали меня.

— Нет, это слишком много!

Виктор Михайлович вскинул на меня вопросительный взгляд.

— Так «нет» или «слишком много»? — с улыбкой уточнил он.

— Я не освою такую сумму.

— Почему?

— Для этого надо в тридцать раз увеличить товарооборот и, следовательно, темп работы и жизни. Я физически не выдержу.

— Конечно, надо увеличивать объемы работы, развиваться. Для этого мы и даем вам деньги.

— Деньги надо возвращать, а я быстро этого не сделаю.

— Мы не торопимся и сроки не устанавливаем, пусть вас это не волнует. Что скажете, Валентин Николаевич? — обратился он к Углову, разрешая ему вступить в разговор.

Валентин Николаевич держал не долгую речь, сказал, что он пристально наблюдает за мной вот уже два месяца, что моя энергия, профессионализм, умение организовать работу и правильно видеть людей, убеждают…

Вспоминая эти далекие события, я думаю, что с тех пор мы сильно изменились. Мы не стали хуже, но и не сделались лучше. Мы стали совсем другими, и это печалит. В нас больше ничто не трепещет, не волнуется, нас не озаряют чувства, мы потеряли способность пленяться. Все уподобились большим синтепоном куклам, по которым можно колотить сколько угодно, но до живого тепла не достучаться. Да и внутри нас теперь — весы и калькулятор. И все-то мы взвешиваем, все прикидываем. Исчезла безоглядность поступков, ушла романтика, померкли идеалы. Преувеличенная самоуверенность отравила наши представления о радостном ожидании.

Мы еще поговорили о пустяках.

К счастью, тогда мы еще были живыми горячими людьми. Изумительная прихоть объективности, состоявшаяся независимо ни от кого, соединила нас, таких разных, зачем-то оказавшихся нужными друг другу. Что черпали мы для себя в этой встрече на перекрестке лет и событий? Какой заряд получали наши души? Совсем незнакомые, сдержанные и рассудительные, по неизвестной закономерности переплелись мгновениями жизни, прониклись внезапной, нечаянной симпатией. Какой напиток мы пили?

Оставшийся для меня тайной Виктор Михайлович, сказал в завершение мистически знакомую фразу:

— Дальше работайте самостоятельно. Возможно, мы больше не встретимся. Знайте, что вы ничем не связаны.

Валентин Николаевич как-то бережно, с тихой заботливостью вывел меня из кабинета, вышел со мной на улицу. Значительность момента сделал его смирным, торжественным. Словно исполненные таинства, долго и пытливо всматривались мы в глаза друг другу. У него, как всегда, вздрагивали брови над немигающими ресницами. Но ничего нам прочитать не удалось, будущее не раскрывало перед нами свои тайны.

Приобретение магазина

Мы не встречались несколько лет с моими Конниками. Василий Федорович, видя, что книжный бизнес вытесняется новыми технологиями и клонится к естественному завершению, занялся другими делами. А Валентин Николаевич просто понял, что с меня им всем вместе ничего взять не удастся, и успокоился. Правда, иногда он показывался или звонил, но это уже были контакты приватного характера — я видела, что он симпатизирует мне и хочет общаться на темы, не связанные с работой, но стесняется этого. Его интересовало мое творчество, общение с другими писателями, влекла малознакомая среда литераторов, но он считал это ребячеством, которое не красит его седины.

Шел 1995 года, у меня развивались новые драмы, и касались они книжного магазина.

Продолжалась возня с развалом экономики государства, теперь очередной ее этап назывался приватизацией, а параллельно с ней шла и продажа госимущества. Чтобы было понятно непосвященным, разъясню, что приватизация государственных объектов происходила в два этапа: 1) приватизация деятельности (выполняемой функции объекта), 2) приватизация материальных ценностей.

На первом этапе государственные трудовые коллективы, желающие в дальнейшем приватизировать, например, свой завод, институт, пошивочное ателье, должны были отделиться от государства, создать свою частную фирму любой формы — акционерное общество, кооператив или что-то другое. Главное тут заключалось в том, чтобы они, став юридическим лицом, взяли свой трудовой объект в аренду от государства и платили государству плату за его эксплуатацию. Этот этап позволял перестроить виды контроля за деятельностью объектов со старых форм на новые — через налоговые органы. Больше не надо было составлять планы экономического и социального развития, отчитываться об их исполнении вышестоящим органам управления и прочее. Все это сразу же умирало, и объект переходил в подконтрольность налоговиков.

На втором этапе шла приватизация материальных ценностей и недвижимости. Вот тут невозбранно погуляла смертушка людоедская, тут проливалась кровушка реками!

Но меня и мой магазин все эти страсти, опасности и рифы подводные не касались — мы просто не имели права на приватизацию. Причина заключалась в том, что к моменту начала ее первого этапа мы уже не были государственным коллективом. Мы были частной фирмой. А коль в прошлом, до начала приватизации мы не представляли собой части трудового народа, работающего в государственной системе, и не наследовали от государства деятельность, то и на второй этап приватизации права не имели.

Такие случаи были нередки, и законодательством для них было предусмотрено всего лишь первоочередное право коллективов выкупать (а не бесплатно приватизировать) арендуемые у государства объекты, на которых они трудились. Вот этим мы и могли воспользоваться.

У выкупа были свои преимущества перед приватизацией. Какие? Приватизированный объект имел жесткие ограничения по деятельности и продаже. Точных деталей я не помню, но объект в течение долгого срока не имел права менять вид своей деятельности, перепрофилироваться, и еще дольше не мог быть продан. В случае выкупа никаких ограничений не было, купил — и делай что хочешь.

Но и здесь у нас не все было слава богу. Помещение, выстроенное под наш магазин, в свое время государство само арендовало у собственника. Правда, собственник этот тоже был частью государственной промышленной системы. Вот, как все было закручено!

Короче, помещение под магазином принадлежало Днепропетровскому тепловозоремонтному заводу (ДТРЗ), это была ведомственная собственность. Когда я выкупила книжный магазин (имеется в виду товар и инвентарь), то предыдущий его собственник выдал мне на руки письмо, адресованное администрации ДТРЗ, с уведомлением, что-де он, Облкниготорг, отказывается от аренды помещения, занимаемого книжным магазином № 4, и просит заключить аналогичный договор с новым его владельцем — кооперативом «Веда». С этим письмом я обратилась к арендодателю. А арендодателю было все равно, с кого взимать плату, тем более что человек, в компетенции которого находился этот вопрос, занимающий должность зам. директора ДТРЗ, товарищ С., очень хорошо меня знал по общей партийной работе в Кировском районе, где это предприятие числилось по юридическому адресу. Дело устроилось в одну секунду.

Скажу в двух словах и об аренде помещения, потому что в дальнейшем я с этим имела приключения. Сама аренда, как обычно, регулировалась договором сторон, в данном случае кооперативом «Веда» и ДТРЗ. Но вот экономические шатания и произвол начали усиливаться, хаос нарастал, переставали работать старые подходы, отмирала прежняя система ценностей. Будь то человек или предприятие — каждый стремился больше хапнуть в свой карман. Дошло дело и до арендной платы, в советское время рассчитываемой по специальным методикам в зависимости от вида деятельности арендатора и столь мизерной, что она носила символический характер. Теперь ее выставляли произвольно и для всех одинаковой. Причем в любой момент могли увеличить без предварительного согласования, на том основании, что это хозяйское дело собственника.

Но ДТРЗ был крупным собственником недвижимости, в принадлежащих ему домах располагались почти все главные магазины Красногвардейского района, торгующие продуктами питания, тканями, автомобилями и запчастями, драгоценностями, медпрепаратами и т.д., и нам со своими несравненно более малыми дохода находиться в одном ряду с ними было не по карману. Я попыталась в официальном порядке отстоять право на щадящую аренду, но тщетно. Забота о народе, которому книги нужны не меньше еды, уже не входила ни в чьи планы, и идти нам навстречу никто не хотел — вместе с социализмом и его экономикой потеряли востребованность такие ее производные, как социальная справедливость, совесть и трезвый рассудок.

Что оставалось делать? Только огибать препятствие — решать приватно то, что не решалось официально.

Постольку контроль и исполнение нашего договора осуществлялись юрисконсультом предприятия, в просторечии — юристом, то я обратилась к нему с предложением за вознаграждение решить вопрос об уменьшении официальной стоимости аренды. Он согласился. Отныне нам выставлялись соответствующие счета в пределах советских значений, а за это я доплачивала небольшие суммы наличными покровителю. Так продолжалось некоторое время.

Видимо, такой умной оказалась не только я, эта схема многим пришла в голову, да и юристу она понравилась.

Но вот стартовал процесс приватизации, коллектив ДТРЗ принялся организовываться в акционерное общество и разбираться с тем, что же он собирается приватизировать. На производстве пошли проверки, инвентаризации и ревизии, всяческие учеты и переучеты. При этом было, конечно, замечено, что предприятие недобирает по арендам, видимо, насторожила их неодинаковая стоимость для разных арендаторов.

Как я уже упоминала, беспредел с выкручиванием рук и неуправляемость в принятии однобоких решений достигли угрожающих состояний, общество начинало жить по закону: кто слаб, тот и неправ.

На предприятии решили исправить недочет и, погрозив пальчиком юристу, вмазали нам по полной — без нас нам начислили доплату по максимальной ставке аренды за период действия договора, фактически задним числом. Сумма получилась такая, что надо было лишиться квартиры и нижнего белья, чтобы ее погасить. И ведь ничего нельзя было сделать, жаловаться некому. Хотя задолженности по счетам у нас не было, нам просто пересчитали аренду по новым ставкам и резко предложили доплатить, причем в ограниченные сроки, после чего возникли бы пени, растущие в геометрической прогрессии.

Конечно, можно было бы забрать подмышку сумочку, крутнуться и уйти из этого магазина, пусть бы сами подавали в суд и выколачивали из меня доплату. Но я не могла так сделать — магазин был забит книгами, которые некуда было вывезти. А книги еще кое-что стоили. Ситуация складывалась патовая, хоть скачи, хоть кричи. Я сходила с ума.

И тут мадам Судьба кинула мне ниточку, соизволила.

Наутро я зашла в магазин и оторопела — он был залит водой, где-то вверху лопнуло водонапорное соединение, за которое отвечал арендодатель, и это нанесло мне материальный ущерб. Конечно, я составила акт, показала в нем сумму, с лихвой покрывающую мой долг, и срочно передала дело в арбитражный суд. На время рассмотрения встречного иска о возмещении ущерба, отсчет срока доплаты за аренду был приостановлен.

Как я выиграла дело — это отдельный рассказ, но я его выиграла. Мы с ДТРЗ произвели нужные перерасчеты, и они сами закрыли мой долг перед ними и еще доплатили мне значительную сумму. Я неожиданно лишилась головной боли, да еще оказалась с изрядным прибытком, потому что не стала жадничать и намокшие книги продала за полцены. Их разобрали в три дня, стоило только позвонить нужным людям.

Только ведь это было потом. Сначала надо было три недели сгорать и сжигать собственное здоровье от страха, что не удастся помочь себе. Думаю, материальный прибыток не покрывал ущерба, нанесенного здоровью.

С тех пор аренда стала моей головной болью, она установилась на слишком высокой планке для моих доходов, и я начала стремительно беднеть. К счастью, за приватизацией сравнительно быстро последовала подготовка к распродаже госимущества, для чего оно заносилось в соответствующий реестр Днепропетровского РО ФГИУ{15}. Знаю, что наш магазин попал в список объектов областного значения и деньги от его продажи планировалось передать в бюджет области, хотя все операции с ним были делегированы городскому отделению. Вот всю эту бумажную работу делала я сама: готовила письма, акты, постановления и прочее, бегала по инстанциям, собирала подписи, потом возвращала Рябому Валерию Константиновичу, инспектору городского фонда госимущества по Кировскому району.

Наконец, магазин обрел новый статус в реестре РО ФГИУ, и мне была определена более низкая арендная плата. Я на этом успокоилась. Ничего о том, что с нами будет, мы не знали и узнать было не у кого. От нас тогда все планы скрывали, потому что в мутной воде многие удачно ловили рыбку.

Настало лето, мой день рождения, последний счастливый…

А потом ДКТ обезглавили, я осталась без работы, а предприятие покатилось под откос. Остаток 1995 года и весь следующий год — это был такой кошмар, что трудно передать. Я находилась в стрессе, из которого практически не выходила.

К тому же с мая и до конца 1996 года пришлось много работать по переводу дилогии Олеся Бердника «Зоряний Корсар» и «Камертон Дажбога». Заказ на этот перевод мне сделало издательство «ЭКСМО», передав через знакомого, якобы они собирались издавать эти книги. Я, конечно, поехала в Москву по первому зову, встретилась с директором, и он подтвердил эти планы. Однако договор со мной не заключили, потому что обещали заплатить наличными. Я взялась за работу, и слово человека, который организовал эту сделку, служило гарантией того, что меня не подведут. Перевод я сделала, причем авторизованный, одобренный автором{16}, и отвезла в издательство, а там планы изменились. Так что огорчений прибавилось.

В начале 1997 года возникли первые недомогания, головокружения, обмороки. Но кто из женщин обращает внимание на такие дела? Ну понервничала, ну перетрудилась, наоборот, возникшая вслед за этим сильная худоба меня радовала, я стала так чудесно выглядеть, что мне больше 35 лет не давали{17}.

Магазин взял на свои плечи Юрий Семенович, и мне стало легче дышать. Подыскивая возможность где-то трудоустроиться, я много работала на ДТРК, в журнале «Бористен» и в издательстве «Сич».

Как-то майским утром 1997 года я вышла из дому, и сразу же на улице поймала себя на предчувствии чего-то значительного. Естественно, подумалось, что это от хорошей погоды, ясного дня, цветения лип. Я прошла на угол Октябрьской площади и центрального проспекта с опущенным вниз взглядом, чтобы не светиться загоревшимся в глазах ликованием перед встречными. Тут меня окликнули. Оказывается, Рябый Валерий Константинович, тот самый, что из фонда госимущества. Он весьма обрадовался, увидев меня, спросил, как мои дела, держусь ли я еще в магазине, и я коротко рассказала ему о своих бедах.

— Потеряли работу… — он озадаченно потер подбородок. — А я читал ваши стихи в «Вечерке», думал, что все у вас хорошо.

— Черные времена настают, — сказала я. — Люди ненавидят друг друга.

Валерий Константинович в прошлом был кадровым военным, человеком слова, серьезным и ответственным. От моих слов он погрустнел, тоскливо посмотрел по сторонам, не находя слов.

— А знаете, кто сейчас возглавляет городское отделение фонда? — спросил он, оживившись так, будто придумал что-то стоящее.

— Не знаю.

— Да Дрон же! Ваш бывший председатель исполкома!

— Сергей Евгеньевич?

— Да, он самый. Он вам поможет, я поговорю с ним.

— Чем?

— Вот приходите к нам, мы вам оформим покупку магазина, пока на этом поле не начались битвы с пленными и погибшими, — сказал он, сверкая смеющимися глазами. — А то ведь скоро тут такое начнется, что и вообразить трудно.

— Хорошо, — сказала я, совершенно ошарашенная таким предложением. — Только за какие шиши я его куплю? У меня на свежие овощи денег нет.

— Вы главное приходите, не откладывая. А остальное предоставьте нам. Придете?

— Да.

— Завтра же!

Так начался процесс выкупа моего магазина.

Конечно, мне пришлось побегать, но тогда все легче решалось, многие люди еще не потеряли совесть, еще оставались людьми. Не было очередей, изматывающих проволочек, откровенных издевательств. Хотя экспертная оценка магазина как объекта областного значения производилась одной из авторитетнейших комиссий в области, базированных на строительном институте, но работать с ними было просто и приятно. Тем более что среди членов комиссии оказалась жена одного поэта, почти приятеля, часто забегавшего ко мне поболтать. Она никаких уступок мне не сделала, но и нервы не мотала, и вообще всегда приятно иметь дело со знакомыми людьми.

Не обошлось и без легких вымогательств. Например, 300 долларов с меня откровенно попросил начальник одного из отделов фонда госимущества, совершенно не имеющий ко мне отношения. Помню, он плел что-то невразумительное насчет того, что Облкниготорг, узнав, что я выкупаю магазин, может помешать этому, а вот он берется уладить дело заблаговременно. Его выдумка оказалась такой потешной и неуклюжей, что я лишь засмеялась, но деньги на следующий день принесла. Поживилась за мой счет и юрист фонда, гаже всего то, что это была женщина. Нагло глядя мне в глаза, она сказала, что через год нароет нарушений в нашей сделке и опротестует ее, если я не раскошелюсь. Денег она потребовала 100 долларов, и я тоже заплатила, с тайным пожеланием ей удавиться ими.

Были, однако, и люди противоположного свойства — буквально спасшие меня от краха. Чудом! Все решила случайность! Таким оказался молодой мужчина в начале 90-х годов недолгое время мелькавший то ли в нашем исполкоме, то ли в райкоме партии. Я его, конечно, успела забыть, а тут невзначай увидела в коридоре и пошла следом, не представляя, что он тут делает. Оказалось, что он возглавляет планово-экономический отдел. Ого!

До разговора с ним я знала, что на оплату покупки мне будет дано два месяца. Но если я не внесу всю сумму к назначенному сроку, то оставшуюся часть долга смогу оплатить кредитом. Я была так беспечна, что это меня устраивало и успокаивало, а не настораживало, ни о каких процентах за кредит не думалось, словно меня поразила бацилла идиотизма. Учитывая, что денег у нас не было совсем и их надо было искать, такое благодушие представляло невероятную опасность.

И вдруг эта встреча, неожиданный разговор.

— Да вы в своем уме, Любовь Борисовна? Очнитесь! — ужаснулся этот человек, выслушав мои разглагольствования. — Этот кредит уничтожит вас. Вам надо приложить все усилия, чтобы оплатить магазин в срок. Надо спешить!

Меня словно отрезвили. Тогда только я почувствовала, насколько серьезное дело затеяла и что надо, действительно, собраться и поработать.

И вот в Юрин день рождения 17 июня мы по каким-то делам зашли в издательство «Сич», а оттуда направились в фонд госимущества на подписание договора купли-продажи. Спустившись вниз, я споткнулась о последнюю ступеньку и растянулась на площадке первого этажа. Из рук выпали сумка, и ее содержимое разлетелось во все стороны. Плохая примета! У меня мелькнула мысль вернуться и от всего отказаться. Но потом я превозмогла себя, и мы пошли дальше.

Помню теплый день, светлый кабинет Сергея Евгеньевича, его хорошее настроение при подписании договора, он меня поздравил, и я видела, что все слова были сказаны искренне. На улице покачивались верхушки каштанов и заглядывали в окно, будто подсматривали за нами, когда мы пили шампанское.

Для производства оплаты по ходатайству фонда госимущества мне был открыт счет в банке «Днепркредит». Зайдя туда, я увидела в кабинете главного бухгалтера знакомое лицо и вспомнила, как делала первые шаги со своим кооперативом «Веда». Тогда по предписанию Кировского исполкома я пришла в Кировское отделение Укрсоцбанка заключить договор на банковское обслуживание. Главный бухгалтер, подписывая необходимые документы, стервозно негодовала:

— Только время у людей забираете. У вас все равно ничего не получится.

Если бы не решение исполкома, то она бы отказала мне в открытии счета. Теперь она сидела тут. Увидев меня и поняв, что я выкупаю магазин, она опустила глаза, но я все равно напомнила ей слова семилетней давности.

— Да, я была неправа, извините, — сказала она, и это был редчайший случай на моем веку, когда хамка признала вину.

В течение двух месяцев мы распродавали все, что у нас было ценного: квартиру на Комсомольской улице, где провели лучшие 12 лет жизни, носильные вещи, стройматериалы, заготовленные для ремонта Юриной родительской квартиры, новую бытовую технику — и по частям оплачивали покупку. Не обошлось и без долгов — три тысячи долларов я попросила взаймы у сестры. Отдавался этот долг исключительно трудно, потому что продавать уже было нечего, а мы с Юрой сидели без работы, и магазин уже почти ничего не выторговывал.

Все-таки я уложилась в срок и оформила магазин в свою собственность.



Прошло лет пять, возможно, больше. Как-то к нам в магазин зашел мужчина — средних лет, невысокий, симпатичный, в дешевой курточке из плащевой ткани и с сумкой через плечо. Вид у него был и помятый, и несчастный. Он прошелся вдоль прилавков, а потом подошел к моему столу, сделал вид, что заинтересовался книгой. Но через минуту поднял на меня глаза:

— Вы узнаете меня, Любовь Борисовна?

Я присмотрелась к нему. Да, что-то знакомое, из далекого времени... Но нет, не знаю, кто он.

— Не узнаю, — призналась. — Извините.

— Мне необходимо, чтобы вы меня вспомнили. Присмотритесь еще раз.

— Напомните, где мы встречались, — попросила я.

— Фонд госимущества. Вы выкупали этот магазин, а я вытребовал с вас взятку в 300 долларов. Припоминаете?

— Да-да, — я улыбнулась. — Было такое, припоминаю.

— Я пришел просить прощения за это. Простите меня, ради Бога! Я поступил как негодяй. Я тогда соврал вам.

— Я догадывалась, что вы фантазировали. Дело прошлое.

— Простите меня. Я видел, что забираю у вас последнее, а отказаться не мог. И ведь не от нужды брал, а на пропой.

— Да Бог с ними, с этими деньгами, что вы так убиваетесь?

— Я никогда не забывал ваши глаза, когда вы протягивали мне деньги. В них была не злоба, не ненависть, а беззащитность. Сейчас мне очень тяжело, и я сполна прочувствовал, каково тогда было вам.

— Знаете, я давала вам деньги с легким сердцем, — сказала я. — Это правда. Так что забудьте о них.

— Вы не держите на меня зла?

— Ни разу не держу! И не держала никогда, — я говорила правду, ведь он не вымогал, он просил, придумав для этого не очень убедительный резон.

— Спасибо, и храни вас Бог, — и он быстро вышел из магазина.

Мы с Юрой тревожно переглянулись, не зная, что его благословение очень скоро поможет нам.

Конники еще хранят меня

А когда покончено с любовью,
Наступает новая беда:
Прозорливость матерински-вдовья,
Проницательность уже колдовья,
Прорицания пифийские года.
А. Цветаева
История эта почти детективная, и как всякий детектив требует соответствующего стиля изложения. Но чтобы рассказать, как это случилось, надо вернуться назад, во время, наставшее после выкупа магазина.

Настала осень 1997 года. Эйфория от того, что нам удалось совершить такую прекрасную покупку (шутка сказать — нам перепал магазин, спроектированный специально под книги и последним сданный в строй при социализме!) без долгов и потерь, прошла. Страсти улеглись, и мы начали видеть и строительные недоделки, и несовершенства самого проекта, и то, что магазину, находящемуся в эксплуатации с 1982 года, уже требуется ремонт.

Скажу для примера хотя бы такое: по проекту его обогрев должен был осуществляться воздушной подачей тепла, но система эта не была завершена и запущена в работу. Воздуходувки, да, были установлены, все проводящие пустоты имелись, в подвале стояли мощные двигатели, но чего-то не хватало, без чего все это не работало. Надо было разбираться, а на это не было денег. Между тем это было главным в обогреве помещений. Батареи городского теплоснабжения существовали тут только для создания воздушной завесы перед окнами, рамы которых были одинарными и к тому же металлическими. И это в нашем-то регионе! В результате этих недоделок и несовершенств проекта магазин в зимнее время был чудовищно холодный.

А дела наши шли хуже день ото дня, торговля падала, кроме того, я сильно болела.

Проанализировав тенденции, мы убедились, что скоро не сможем оплачивать содержание магазина. Площадь в 300 квадратных метров, которую занимал только торговый зал, да плюс к нему просторные подсобные помещения, бытовки, душевые, комнаты отдыха — становились большой роскошью для торговли книгами.

Надо было либо расширять ассортимент товара, либо уменьшать накладные расходы, связанные с недвижимостью. Первый путь, опять же, требовал дополнительных вложений капитала, и, следовательно, нам не годился, а поворот на второй путь требовал избавления от лишней площади.

Шило в мешке не утаишь, везде есть свои люди, быстрее всех все узнающие. Мне позвонил все тот же Валерий Константинович:

— К нам приходят заинтересованные люди, просят подсказать, у кого из новых владельцев магазинов можно арендовать площади. Вас можно им называть?

— Можно, но только надежным товарищам, проверенным, — я согласилась, понимая, что процесс пошел, и лучше мне искать варианты через фонд госимущества, чем меня найдут совсем неожиданные субъекты.

— Ну естественно, — сказал он. — С незнакомыми мы вообще не разговариваем. Знаете, вот еще один вопрос — у людей есть различная деятельность. Вам какая бы не помешала?

— А какая превалирует у тех, кто к вам обращается?

— Дело не в превалировании. Не станем же мы посылать к вам торговцев живой птицей или секонд-хендом, например, — он характерно хохотнул. — Мы тут прикинули, что в том районе нет аптек. Против аптеки вы не возражаете?

— Нет, это вполне совместимо.

Когда начались эти разговоры, я посмотрела на свой магазин пристальнее в плане того, насколько возможно его разделить на две части, и нашла, как это сделать. Желающие арендовать нашу площадь приходили и уходили — всем это оказывалось не по карману. Хоть у меня и получалось две неравные части, но даже меньшая из них оставалась большой и дорогой.

В один из дней к нам позвонили молодые люди, супруги Надя-Женя, выразившие желание сделать в этом районе аптеку. Они планировали сначала снять помещение с арендой, а года через два выкупить его. Мы согласились встретиться, показали магазин, а вечером пригласили домой для основательной беседы. А проблем, требующих обсуждения, хватало.

Времена тогда еще были неопределенные, многие работали без кассы, поэтому им выгодно было производить оплату аренды наличными, не показывая ее в своей прибыли. Но и договор все равно заключить надо было, с указанием стоимости аренды. Они искали оптимальный вариант своей дилеммы. Были проблемы и у нас, например, для организации второго объекта торговли надо было произвести разделяющую реконструкцию магазина и через госприемку сдать в эксплуатацию два новых объекта, получив на них разные технические паспорта. Это стоило огромных трудов, несметного количества согласований, изрядной нервотрепки и беготни и еще более огромных денег, которых у нас не было. Вот все это вместе надо было увязать.

Целью моего рассказа является, однако, не отчет о самой сделке, а то, как и в чем мне помогли мои конники, поэтому о самой сделке и о взаимоотношениях с моими партнерами я расскажу схематично, упрощенно, только набросаю контуры конфликтов. На самом деле все договоренности былисложнее, да и деньги в сделке крутились более крупные. Главное дать понять читателям, что я нажила такую головную боль, из которой сама могла бы и не выбраться в прежнем благополучии.

Итак, схема сделки и отношений по ней. По принципиальным вопросам договорились так: мы в течение месяца производим разделение помещений и сдаем им одно из них в аренду на два года, параллельно оформляя новые объекты должным образом во всех инстанциях. А через два года они у нас его выкупают. Сложнее было решить с деньгами. Но и тут, казалось, нашелся вариант, сошлись на том, что в договоре покажем минимальную аренду, а на самом деле она будет выше. Наша наивность зашкаливала! Но тогда в большинстве случаев это проходило — повторюсь еще раз: люди имели советь и честь, держали данное слово. Мы договорились о реальной стоимости аренды и потребовали сделать предоплату за несколько месяцев вперед.

— Обычно предоплату берут за два месяца, — сказала им я, — но мы вынуждены вести речь о большем сроке.

При расчете предоплаты мы старались выйти на сумму, достаточную для покрытия расходов по реконструкции магазина и оформлении разделенных его частей как новых объектов.

Они согласились, и я дала расписку в получении денег, приватную, где указала, что деньги пойдут «на производство и оформление реконструкции магазина» и что срок действия расписки составляет столько-то месяцев — это был срок фактической предоплаты, а они своей подписью подтвердили это.

Это была большая сумма, но не для них, торгующих медикаментами.

Несколько месяцев, аренда которых была оплачена согласно устным договоренностям, прошли благополучно. А по истечении их начались приключения — наши арендаторы решили следовать букве договора и платить за аренду те копейки, что там были прописаны. Они игнорировали устные договоренности, мотивируя свою позицию всякими смешными доводами. Разговор они вели глупый и не деловой, больше похожий на затравку для разборок и базара. Дело поворачивалось плохой стороной. По их наглости и самоуверенности было видно, что за ними кто-то стоял, ибо нормальные молодые люди не могли допускать в своем поведении бандитские уловки. Значит, пришла пора этих бандитов увидеть. Короче, они затеяли грязную игру, которую я должна была преодолеть.

Для начала я сделала вид, что Женя, который теперь без Нади вел переговоры, говорит логичные вещи и меня все устраивает. Затем попросила вернуть мою расписку в получении предоплаты, мол, и ее срок действия истек, и содержание исчерпано. Не подозревая подвоха, он вернул ее. Вот теперь можно было наступать.

Официально я не могла на них воздействовать. Зато могла объявить ту часть магазина, которую занимали они, в продажу. Я так и сделала, предупредив Женю, что меня перестали удовлетворять условия аренды и если они хотят, то пусть выкупают помещение. Вот тут-то и проявился настоящий хозяин аптеки — бывший эсбэушник, переквалифицировавшийся в священника — сравнительно молодой, черный и патлатый, с глазами, блестящими злобой, и с острым, как коса, взглядом. Вариант хуже не придумаешь — гремучая смесь возможностей и связей. Он пришел в магазин в рясе, назвался отцом Ермолаем и сел напротив меня, затем принялся тонко угрожать, рассказывая и живописуя, что со мной будет, если я продам часть магазина, арендуемого его аптекой.

— Вам никто не мешает самим ее выкупить, — сказала я. — Моя позиция проста и понятна: мне нужны деньги.

— Но у нас договор, что вы нам сдали помещение в аренду сроком на два года!

— Ну и что? Там же не сказано, что вашим договором на мое имущество наложен арест и я не могу им распоряжаться по своему усмотрению. Сказано там такое?

— Нет, но это подразумевается, — гугнил он. — И вообще я могу… — дальше опять следовали угрозы.

— Это неправильные подразумевания. Не хотите выкупать, тогда платите нормальную аренду, кстати, я могу выставлять счета официально.

— Мы не будем платить больше того, что записано в договоре.

— Тогда выметайтесь из моего помещения. Вы мне не подходите.

Разговор крутился по этому кругу. Говорил поп уверенно, выразительно, с сильным львовским акцентом. Конечно, я не была такой простой, чтобы, затевая скандал с бандитами, сидеть без подстраховки, но подстраховка моя была слабенькой — всего лишь спрятанный на теле диктофон, который я сразу же включила на двухчасовую запись. Удар я держала долго, говорила обтекаемо, чтобы не произносить компрометирующих меня сведений, пришлось даже идти якобы в туалет, чтобы перевернуть кассету диктофона на другую сторону.

Ушел отец Ермолай ни с чем, так и не решив, как он меня будет убивать — отравлением или выстрелом из-за угла, да и запись у меня получилась отличной. Однако же и я имела в остатке всего лишь растрепанные нервы, а по существу — тоже нулевой результат. Оставалось одно — продолжать начатую линию, продавать часть магазина, где сейчас мозолили мне глаза эти бандитские арендаторы. Покупатели приходили регулярно, и я спокойно и вежливо водила их в аптеку показывать зал.

Однажды, увидев там Надю, в последнее время прятавшуюся от меня, спросила:

— Надя, это вы наняли отца Ермолая для борьбы со мной или он имеет отношение к аптеке?

— Это мой двоюродный брат и настоящий хозяин аптеки. Мы с Женей всего лишь наемные работники.

— Значит, с вами решать дела бесполезно?

— Текущее мы решаем, а по принципиальным вопросам все равно советуемся с ним.

— И он не намерен платить ту арендную плату, о которой мы договаривались? Может, есть возможность повлиять на него в этом смысле?

— Нет, — Надя вздохнула и открыто посмотрела на меня огромными черными глазами, не вмещающимися в орбитах. — Он не согласится ни на какие условия.

— Значит, готовьтесь съезжать отсюда. Я продам это помещение.

Она лишь кивнула, то ли показав, что поняла, то ли, что ей все равно. Настроение было хуже некуда, явно шло к чертям собачим лечение моей депрессии сначала в санатории «Ай-Петри», а потом в отделении неврозов областной психиатрической больницы, и даже имелся шанс прибавить поленьев в ее полыхание. Но отступать нельзя было.

Время шло. Надя-Женя вели себя по-прежнему вежливо, уважительно. Мы совместно решали вопросы ремонта крыши, приглашали ремонтников, делили расходы пропорционально своим площадям, но обещанную аренду они не приносили и не перечисляли и делали вид, что меня это должно радовать. Между тем, знающие люди докладывали, что они перехватывают на выходе от меня тех, кто смотрел аптеку на предмет покупки, и беседуют с ними, наверное, с запугиванием. Во всяком случае, никто из потенциальных покупателей ко мне не вернулся и не изъявил желание даже поторговаться.

А отец Ермолай, наверное, испросив дозволения у Бога, продолжал на меня наезжать, и у него это так органично получалось, что даже поповская хламида не мешала быть похожим на бандита. Он оказался изобретательным насчет поводов, и наскакивал всегда неожиданно, так что мне в изматывающих разговорах было трудно определить, что он затеял. Я боялась попасть в ловушку, сказать лишнее. Приходилось очень напрягаться, просчитывать варианты, прежде чем что-то произносить. Куда там шахматам! Это были какие-то нечеловеческие поединки, после них я по нескольку дней не могла прийти в себя.

Я недоумевала: почему я знаю, как выглядят спелые абрикосы на молодом дереве, как цветут мальвы и мяты в мамином палисаднике? Разве это было со мной? А если было, то куда подевались мои светлые деньки, когда я могла видеть не только их, но и наблюдать цветущие яблони и полет пчелы над цветком чайной розы? Я чувствовала себя так, как будто мне ввели наркоз, а потом забыли сделать операцию, и меня продолжает доставать болезнь, а я не могу очнуться и помочь себе.

Прошел еще год. Наши напряженные встречи с попом продолжались, но как-то незаметно мне удалось преодолеть его игру и перехватить инициативу. Теперь я не давала ему спокойного житья — посылала официальные письма с уведомлением об увеличении стоимости аренды, звонила, предупреждала, обещала организовать затруднения, подавала на него в арбитражный суд. И мне стало чуть проще — когда он влетал в магазин как бык на корриду, то я уже знала, о чем пойдет речь, потому что теперь ему было не до коварных задумок, они были поломаны, теперь я навязывала разговорам свои темы. Одно оставалось неизменным — он каждый раз заводил старую пластинку про свои безграничные возможности отравить мое существование. Это было невыносимо. Изобретать коварства, а потом с тревогой ждать, что тебя прибьют из-за угла — такая жизнь была не по мне. Но я вынуждена была с нею мириться, конца этому не виделось, и трудно было предсказать, долго ли я выдержу. Новые проекты новых шарад для попа мне давались с трудом.

Я как раз обдумывала очередной из них, прикидывала, как еще можно досадить батюшке с криминальными наклонностями, как побольнее наступить ему на мозоль и попортить кровь за наглый обман, когда в магазин зашел один из моих конников. Он бурно приветствовал меня.

— Почему моя прелесть грустит? — спросил после этого. — Ну-ка быстренько выкладываем причины.

Конечно, я все ему рассказала, хоть знала, что он половины не поймет и начет меня экспрессивно осуждать и учить жить. Так всегда делают, когда не могут помочь, а помочь хочется. Но нет, он слушал с нахмуренными бровями и лишь в конце вскинул голову и заморгал веками, посмотрев на меня с приподнятыми вверх бровями — ну точь-в-точь цыпленок, впервые увидевший зернышко.

— А ведь я могу загнать этого попа на колокольню так, что он оттуда лет десять не спустится, — сказал он по паузе. — Одно ваше слово, моя прелесть, и попа на нашем пути нет.

— Ой, ну не знаю, — засомневалась я.

— Интересная вы, — сквозь зубы процедил мой конник. — Жалеете его. А он вас пожалеет, как вы думаете? Да если вы сейчас не проявите характер и пустите дело на самотек, то он просто сам не станет у вас выкупать часть магазина и не даст продать его другим, к тому же будет продолжать платить копеечную аренду.

— Дольше двух лет, а теперь уж осталось совсем мало, он не просидит, — угрюмо сказала я, пожалуй, уже внутренне подготовленная к такому сценарию. — Договор аренды закончится.

— И сколько вы теряете на аренде? — я назвала кругленькую сумму, за которую по тем временам можно было купить новый джип.

— Ну, моя милая, — за такие бабки он вас точно не пожалеет. Вам если и не наступать, то обороняться надо, он же постарается заткнуть вам рот. Неужели вы этого не понимаете? Все идет к тому, что фактически вы потеряете свою собственность.

— Что же мне делать?

Мой конник призадумался. Юрий Семенович стоял у книжной стойки, опершись о нее плечом и скрестив на груди руки, наша помощница Вера, видя, что разговор серьезный, ушла на кухню готовить обед. Я сидела и думала о попе, взвешивала, насколько он дурной. И находила, что дурной он изрядно, а значит — подлый и трусливый. То, что он жадный, я тоже уже знала. Из суммы его качеств вытекало, что за деньги он на любую гнусность решится.

— Не хотелось мне знакомить вас со своей тяжелой артиллерией, но, видно, придется, — вздохнул, наконец, конник. — Вам нужен хороший переговорщик, но прежде надо кое-что пояснить. Итак, вы знаете, что все люди работают ради заработка?

— Да, — согласилась я, абсолютно не понимая, кто и на чем может тут заработать, если поп не хочет платить то, что обещал. Я ему сдуру поверила, ну не ему лично, а подосланным ко мне Наде-Жене, и за этот урок плачу дорого, теряя большие деньги. Так мне и надо.

— Схема может быть такой. Мои люди, которые обучают подлецов держать слово, приходят к попу за неуплаченным долгом и взымают его. Естественно с процентами.

— А чем я докажу вашим людям и чем они подтвердят попу, что тот долг существует, что я не выдумала его? Бумаги у меня нет, а поп от долга откажется.

— Как же нет бумаги? А расписка в получении вами предоплаты?

— Расписку я храню… Но чем она может помочь мне?

— Тем, что там указан срок, за который сделана предоплата, и ее сумма. Откуда легко вычисляется стоимость аренды. И тут мы прикладываем договор, где вы совершенно правильно вписали пункт, что арендатор обязуется выполнять все фактически взятые на себя обязательства. Главным фактом является то, что он произведенной в добровольном порядке предоплатой подтвердил согласие с фактической стоимостью аренды, а не с той, что фиктивно фигурирует в договоре.

— А ведь вы правы… — начала вновь соображать я.

— У вас на руках есть документальное подтверждение, что поп обещал платить солидную аренду, и главное — признал ее стоимость законной и полгода платил ее. А потом отказался без всякой причины. Это кидок, а за кидок скупой платит дважды, если не вообще всем. Иногда и головой. Вот и ваш попик заплатит.

— Какой поворот…

— На вашей расписке есть их подпись?

— К счастью, есть, только там написано так: «Подтверждаем написанное, расписку получили», и подпись Нади-Жени.

— Этого хватит.

— Господи, не думала, что она может пригодиться, — вздохнула я. — Как я ее вообще не выбросила.

— Это на вас было бы не похоже, — сказал конник. — Итак, если вы решаетесь принять помощь моих людей, то давайте обсудим детали.

Крутые переговорщики, сказал мне он, сами будут определять сумму, на которую влетел отец Ермолай своим наглым маневром в отношении меня, это не мое дело. Мне они, конечно, ничего не вернут, не возместят и не отдадут, а только скажут спасибо, что предоставила им шанс заработать. Но обидчика моего проучат.

— Но тогда, какой мне резон связываться с ними? — удивилась я. — Я и так ничего не имею. Пусть идут и трясут этого попа без меня.

— Для разговора с ним нужен повод, так что без вас нельзя. Ваши проблемы — это и есть повод.

Короче, получалось вот что: для того чтобы «некая физическая сила», способная по-мужски разобраться с моим недобросовестным партнером, урегулировала наши с ним отношения, я предоставляю им возможность истребовать и забрать себе сумму нанесенного мне ущерба, сама же ограничиваюсь лишь моральным удовлетворением — полным отмщением обид. Это что касается прошлого. В настоящем гарантировалось, что после этого поп начнет соблюдать договоренности в любых формах, письменных и устных, и не будет искать лазейки нарушить свои обязательства. И о будущем: на меня прекратятся всякие бандитские наезды, наступит спокойная жизнь.

Вот такое предложение. Если бы я сама могла схватить за грудки этого патлатого попа и дать ему по роже, то никого бы просить о помощи не потребовалось, мужчины издавна некоторые вопросы решают силой, и вопросы чести тоже. Тут я ничего нового или предосудительного не видела, наглецам всегда преподносят уроки на понятном им языке. И если человек понимает лишь язык силы, то так с ним и надо говорить. А что я могла? Мне надо было, действительно, одолжиться этими услугами у лихих парней, сулящих избавление от нескончаемой нервотрепки, бега по порочному кругу с непременным условием, чтобы кто-то один, я или мой враг, врезал дуба. Да и зажить спокойно тоже хотелось. И я согласилась.

Дня через два мне позвонил мой конник, предупредил, чтобы назавтра я взяла с собой все необходимые документы — договора, расписки — и готова была к разговору.

С утра принесли почту, а в ней письмо из арбитражного суда. Как и следовало ожидать, оттуда к моему иску потребовали предоставить дополнительные материалы, которые бы удостоверяли правомерность поднятия арендной платы. Ну, какие документы, они что — на Луне живут? Все кругом дорожает, прежде всего, энергоносители. Значит, суд занял позицию проволочек и будет тянуть волынку, пока мне не надоест на них уповать — эти тенденции уже проникали в суды, бывшие когда-то нормальными. Удивляться не приходилось — мы перестраивали свою жизнь по геноцидным штатовским образцам. Так что прощайте, совесть и здравый смысл. Из тоскливой задумчивости меня вывел телефонный звонок, я нехотя взяла трубку. А чего было радоваться? Теперь хорошими новостями никто не баловал. И я была права.

— Ну как, выкусили со своим арбитражным судом? — хорошо поставленным голосом, натренированным на чтении проповедей и пении псалмов, спросил далеко не преподобный отец Ермолай. — Сидите и не рыпайтесь, пока целы.

Он еще что-то хотел сказать, даже глотнул для этого новую порцию свежего воздуха, но я, пользуясь его паузой, положила трубку. Знаю я эти речи, опять бы ввернул что-нибудь насчет моих рук, ног и печени, мне уже и так от его голоса становилось тошно.

И в этот миг по магазину потянуло прохладным сквознячком, совершенно беспричинным, как казалось, так что я поежилась не только от свежести, но от его мистического происхождения. Слева от меня был вход, справа — окно, прямо — торговый зал и дальше вход в подсобные помещения, сзади — полка с книгами и стена. В этом пространстве ничего не изменилось, а необъяснимый озноб появился и нарастал, как при чтении готического романа.

И только через четверть часа бесшумно открылась дверь, и в зал вошел значительный человек. Да, значительный. Он и сам о себе так думал, но и окружающее пространство об этом догадывалось, оно как-то потеснилось, впустило его в себя и стушевалось. Мужчина был высок ростом, не тонок в кости, но худ, модно и добротно одет, держался уверенно, пожалуй, даже слишком, чем напоминал чванливых римских богов. И все же не это в нем поражало, а другое — морозящий воздух вокруг него и еще то, что почувствовалось вблизи, — холодная, безжалостная опасность. Это был человек от моего конника, я поняла это прежде, чем он представился.

В кабинете он просмотрел мои бумаги, расспросил, как происходило заключение договора и как сторонами исполняются обязательства. Я рассказала. Он слушал сосредоточенно, в конце удовлетворенно кивнул. По его сдержанным реакциям я поняла, что дело стоящее, он видит в нем полезную перспективу, что и для меня было, видимо, неплохо.

— Завтра к вам придут люди. Скажут, что от меня, — говорил он, а мне казалось, что по мне проводят лезвием бритвы, — еще раз расскажете им то, что рассказали мне.

— А дальше? — спросила я.

— Что дальше?

— Что с нами будет дальше: со мной, с попом, с вами?

— Вы начнете получать оговоренную устным договором аренду. О попе вам знать не обязательно, он свое получит. А меня дай бог вам больше не видеть, — я сжалась в комок от последних слов, и он это заметил, решил смягчить их: — это будет означать, что у вас все хорошо.

До конца дня не прошел мороз, сковавший меня от вида и речей переговорщика. От него струилось столько всего до крайности рискованного, немигающе бездушного, категорически противопоказанного здоровью, отчаянно противоположного радости, зачеркивающего все значения кроме его личных, что бежавшее тепло никак не могло вернуться и снова дохнуть на меня в прежнюю силу. От леденящей, расчетливой приценки хищника оно потеряло свою божественную способность быть и согревать. Этот визитер пришел из-за тех граней, где люди не живут — и от него веяло именно теми страшными далями. И это бросало в смертельную дрожь, насылало трепет.

Только дома я обнаружила то, что мной завладело, и нашла для него определяющие слова — предчувствие неизбежного конца. И сразу же оно превратилось в осознание неизбежного конца — дрожь и трепет переменили качество, и стали касаться отнюдь не одного попа. Стало ясно, что вокруг меня затевается нечто гибельное, превышающее простое мужское разбирательство с парой взаимных зуботычин. Мне первой грозит опасность, значит, я что-то не так сделала. Видимо, приватные скандалы с недобросовестными партнерами нельзя передоверять третьим лицам. Но что же тогда делать, если я оказалась в уязвимом положении, если не могу сама отрезвить зарвавшегося партнера, а одной настойчивости мало, чтобы отстоять свой интерес? Разве грешно в этом случае искать помощи, защиты? Разве надо, чтобы со мной расправились как с жертвой? Почему я не могу опереться на подставленное плечо? Ведь существует правда не моя и не попа, а правда сделки, ее-то и надо отстоять.

В этих сомнениях прошла бессонная ночь. Чем дольше я размышляла, сопоставляла, взвешивала, тем больше понимала, что мои переговорщики снимут с попа деньги и исчезнут — остальное их интересовать не будет. Зачем оно им? Они даже не помыслят отслеживать, платит поп аренду или продолжает игнорировать договор. Так что тут я ничего не приобрету, если не считать, конечно, новых неприятностей — весьма сомнительного выигрыша. Действительно, я дам повод разорвать меня, как только мой обидчик откупится и поймет, что опасность исчезла вместе с моими переговорщиками и его деньгами. Я снова останусь один на один с ним, только общипанным и разозленным, а защиты рядом как не было, так и не будет. И возможно, этим толкну его на еще худшие безрассудства.

Такой ход меня меньше всего устраивал.

Настал день… Мы с мужем пошли на работу, где давно уже не толпились покупатели, где с обидой на разрисованных переплетах стояли позабытые книги.

В магазин пронырнули двое — типичные урки по виду: маленькие, нервно пританцовывающие на каждом шаге. Ну, сейчас начнут таскать книги, подумала я и посмотрела на них открытым взглядом. Но нет, они точно таким же крадущимся манером подошли ко мне и сказали, что прибыли от моего переговорщика. Ну и публика… — я с недоумением смотрела на них. Не знаю, кого я предполагала увидеть, но только не это…

— У меня все проблемы решились, — сказала я им. — Извините, что так получилось.

— Уже? — нагло ухмыльнулся один, многозначительно посмотрев на второго, и мне показалось, что сейчас они выхватят финки и воткнут мне в бока. — Неужели так быстро? — не знаю, как характеризовать этот хриплый голос, но его тембр и интонации, выговор — свидетельствовали о многих годах исключительно специфических бесед, недобрых, угрожающих, хотя внешне оба шустрика держались вежливо.

— Не так уж и быстро, — не замечая угроз, приправленных ядом, как можно мягче сказала я. — Мне это досталось трудом. Я ведь не сидела, сложа руки, а действовала. Но сегодня с утра долгая эпопея завершилась — поп со мной расплатился.

— И что, вы от наших услуг отказываетесь?

— Так получается. По-моему, весьма неудобно получилось перед вами. Я приношу тысячу извинений.

— Так и передать выше?

— Да, передайте объяснения, извинения и мою благодарность. Ваша отзывчивость поддержала меня на последнем этапе.

Они ушли.

А вечером мне позвонил мой экспансивный, милый, хохотливый конник.

— Скажите мне спасибо! — кричал он. — Кто так делает? Вы пригласили на работу серьезных людей, а потом дали отбой. Так нельзя! Если бы не я, вас бы уже порезали на ленты.

— Но что я должна была делать, если вопрос решился?

— Да ни черта он у вас не решился!

— Хорошо, что вы предлагаете?

— Предлагаю никогда больше не поступать опрометчиво, — назидательно сказал он. — В следующий раз нас с вами вместе закатают в асфальт.

— Ну и перспективы вы рисуете, одна лучше другой, — сказала я, понимая, что он-таки, действительно спас меня от расправы, ведь эти лихие ребята могли захотеть платы за беспокойство и в виде таковой потребовать от меня сумму, которую намеревались поиметь с попа. И что бы я им отдала? — Не надо было подсылать ко мне эту черную силу. Вот и спасать не пришлось бы, — упрекнула я конника.

— А кого надо было к вам подсылать против точно таких же бандитов, с которыми вы влипли в безнадежное дело? — я молчала, а он меня допекал: — Кого? Ну чего вы молчите?

— Никого не надо, — буркнула я. — Я сама разберусь со своими неприятностями.

— Ну разбирайтесь. Только берегите себя. Ради Бога, живите.

На том мы и расстались. И чтобы закончить рассказ об этом коннике, уточню, что это было в ноябре 1999 года.

Тот год был очень для нас тяжелым, душой мы жили в аду горя и отчаяния. На Рождество мы узнали о болезни моего отца, и это нас повергло в шок. Мой папа, жизнелюб и весельчак, который так много для всех нас значил, который был полон сил, прекрасно молодо выглядел, отличался оптимизмом и всех умел поддержать в трудную минуту, был обречен и начал постепенно уходить из мира. Главное, что он об этом знал, и это добавляло лично мне мучений. Рядом с этим все остальные несчастья меркли.

Я сравнительно спокойно занималась магазином, пока папу опекала сестра с мужем. Но вот в начале сентября муж моей сестры погиб, и сестра на долгое время сама вышла из строя. Это был такой удар по всем нам, что даже папа горевал, забыв о себе. Понятно, что на таком фоне мои неприятности, пусть значительные, но заключающиеся всего лишь в потере прибыли, на которую я рассчитывала, и возможной потере части имущества, начали казаться пустяками.

Но вот он истек, этот неудачный год. Подходил к концу и следующий, 2000-й. В начале ноября мне позвонил папа и позвал досмотреть его. Конечно, я все бросила и уехала, чтобы быть рядом с ним, когда последние силы покидали его, когда сначала он с трудом выходил на улицу, а потом с трудом брился, потом ему трудно было есть, потом и ходить…

Перед Новым годом к папе приехала сестра, а я уехала домой искупаться и отоспаться. В новогодний вечер я по странному порыву, никогда мне не свойственному, решила обзвонить всех знакомых и поздравить их. Позвонила и своему коннику. Кажется, он не ждал этого, ведь мы не общались более года. От моего голоса на том конце провода возникла тревожно-выжидательная пауза. Бодрый голос моего конника, с каким он откликнулся на звонок, примолк. Так и виделось, как он там присел, притаился и ждет то ли проклятий, то ли насмешек, то ли еще чего-то неприятного. Я поздравила его с праздником, как и полагается, пожелала счастья, а в конце сказала, что очень рада знакомству с ним и благодарю за благие прикосновения к моей судьбе.

Он стушевался перед высоким слогом и что-то ответил весьма смущенно. Я распрощалась с ним навсегда. Больше мы не виделись, не общались и я о нем ничего не знаю.

Но я на целый год забежала наперед. Итак, мы расстались с конником в ноябре 1999 года, он оставил меня в плачевном состоянии и полной неразберихе в отношениях с моими арендаторами.

Между тем отец Ермолай, разозленный моим обращением в арбитражный суд, кучей писем с предупреждениями, что срок аренды подходит к концу и я прошу его освободить помещение, через несколько дней снова прибежал ко мне. Он влетел в магазин с всклоченной бородой, горящими глазами, в надетой поверх рясы овчинной безрукавке, шитой мехом вовнутрь — традиционном изделии из тех краев, которые произвели этого бандита на свет.

Орать он начал прямо от порога, но речи его слушать не стоило, потому что он не обладал хоть сколько-нибудь пригодным умом и два года повторялся, неся одну и ту же ахинею. И все его угрозы носили однообразный характер, ибо что же тут можно разнообразить, если он обещал расправиться со мной, а это можно сделать лишь один раз?

— Вы продадите этот магазин, когда вот это, — он отвернул полу безрукавки и пальцем ткнул в мех, — износится до дыр!

— Вывозите отсюда свою аптеку, торгующую просроченными препаратами из полученной от заокеанских аферистов гуманитарки, — сказала я. — Как только истечет срок аренды, вас отсюда вышвырнут вместе с вашей отравой. — Поп еще немного попрыгал у меня перед глазами и тут я его добила: — К тому же вам придется отдать мне неуплаченную аренду и просить, чтобы я ее взяла, потому что у меня есть компромат на вас.

— Какой?

— Вот какой, — я включила диктофон с записью его угроз в мой адрес, там же были и слова, свидетельствующие, что он признает законность моих требований по размеру аренды, но чисто из жлобских соображений платить ее не хочет, потому что я с ним ничего не сделаю. — Это шантаж, готовьте сухари для тюрьмы.

В полном смятении поп выскочил из магазина, а через несколько дней меня вызвали в СБУ «по вопросам, связанным со сдачей части принадлежащих вам помещений в аренду», как значилось в доставленном мне извещении.

Конечно, я пошла туда, нашла нужный кабинет. Беседовал со мной некий{18} Лахмотин Павел Юрьевич — то ли купленный попом силовик, то ли переодетый силовиком поп, впрочем, он был в цивильном платье и уверенно восседал в кабинете. Он показал копию моей расписки, некогда выданной Наде-Жене в получении аванса за аренду помещения.

— Ваша расписка?

— Это копия расписки, не оригинал, — сказала я.

— Будет и оригинал.

— Нет, не будет. Потому что такого оригинала нет.

— Копия снималась с оригинала, — напомнил эсбэушник.

— Да, он был, но вы же видите, срок действия расписки давно истек. А вот настоящий договор, по которому мы работаем, — я протянула ему прихваченные с собой бумаги. — Тут видно, что мы в течение определенного срока должны были выполнить разделительную реконструкцию магазина и оформить два новых торговых объекта. Посмотрите срок, указанный в договоре. Он совпадает со сроком действия расписки. Вы теперь поняли?

— Нет, не понял! — вскричал эсбэушник. — Вы взяли с людей деньги в счет аренды и не показали их в прибыли, не заплатили с них налоги! — Он еще что-то говорил и, конечно, угрожал, но теперь я уже не помню.

— Где написано, что это аренда? Это деньги для «производства и оформления реконструкции магазина», читайте внимательно, — сказала я.

— Но почему вы их взяли? На каком основании? — допытывался пособник бандитского попа.

— На том, что у меня не было своих денег.

— Значит, на свои работы вы взяли чужие деньги, никак их не оформили и теперь путаетесь в показаниях?

— Нет, это были не мои работы. Я и без них хорошо жила. Эти работы заказали и оплатили будущие арендаторы. Это им нужно было помещение, не мне.

— Кому оплатили? Вам?

— Нет, что вы? Не нам.

— А кому, коль деньги взяли вы?

— Я их взяла в руки и отнесла туда, куда надо было платить «за производство и оформление реконструкции магазина», цитирую по тексту полюбившейся вам расписки, — разговор крутился по этому кругу.

Только не надо думать, что я была таким уж бойцом и молодцом. Это сейчас я передаю лишь содержание, суть разговора, опуская подробности, а тогда меня путали, задавали кучу второстепенных вопросов, не давали понять, что от меня требуется, вгоняли меня в страх и растерянность.

— Не забывайте, что копия расписки имеет юридическую силу наравне с оригиналом. Так что подумайте.

— О чем? — я готова была вести пустопорожний разговор хоть до утра. И тон для этого выбрала спокойный, уравновешенный и в роль вошла.

Эсбэушнику по кличке Лахмотин, видимо, надоело плясать польку-бабочку вокруг просьбы отца Ермолая, возможно, неоплаченной, и он спешил закруглить разговор.

— Идите и дня через два позвоните мне о том, что вы надумали.

Да, так и должен был завершиться безрезультатный разговор, чтобы его инициатору в собственных глазах не выглядеть болваном. Главное, что он должен был сделать, это провести акцию устрашения, чтобы я не дергалась, а предоставила свои проблемы воле случая, а уж поп со случаем договорился бы. Можно сказать, что акция в какой-то мере удалась.

— Буду звонить по мере душевной потребности, — поддержала я игру в то, что этот эсбэушный пособник бандитов не слабо проплаченный дурак, а умный и жутко решительный борец с недостатками в копеечном бизнесе, порядочный и неподкупный служитель народа, даже просто человек.

Конечно, я понимала, что сеанс окончен, мой звонок ему сто лет не нужен и он его не ждет и звонить мне не стоит. Но акция удалась в том смысле, что на меня произвели впечатление возможности попа. Нажаловаться на меня в СБУ! Надо же так напрячься! Кто бы на моем месте остался спокойным? Тревога, растерянность, ощущение, что ты находишься в темной комнате, где присутствует неведомая тебе опасность, не покидали меня. И это было преотвратное состояние.

Как-то мне удавалось спать, наверное, подсознательно я чувствовала, что мой арендатор в борьбе со мной исчерпал свои возможности — этот его дружбан из СБУ, принимающий на себя сомнительные поручения, был его последней козырной картой. У меня оставалось одно средство — не обращать внимания на эсбэушника, успокоиться, отдохнуть и изобретать дальнейшие способы давления на нервного попика.

Ах, как мы все любим побрюзжать, пожаловаться на судьбу, поругать ее за коварство. И хорошо еще, если в этом нет гордыни, а есть только желание найти в ком-то сочувствие. Ведь иногда судьба подает нам соломинку, за которую стоит ухватиться, а иногда даже бросает спасительный круг. Так случилось и со мной.

В какой-то из дней, когда я всеми своими нервами была растревожена, еще не успокоилась после беседы с эсбэушником, не остыла, не подавила в себе страх ожидания более грозных неприятностей, не подмяла под себя новые обстоятельства в деле с арендой, к нам в магазин пришел еще один мой конник. Вошел без хлопанья дверью, без звука шагов, поздоровался негромко, улыбнулся. Он всегда был тихим и незаметным до такой степени, что его судьбоносные приближения ко мне не сопровождались никакими приметами, знаками, сигналами, а были сродни погоде, которая устанавливается, ничем о себе не предупреждая. Не было его и в числе тех конников, что приснились мне в знаменитом сне, когда я брела по полю вне пространства и времени.

Безусловно, он пришел по моему молчаливому внутреннему призыву о помощи, адресованному мирозданию, неосознанному призыву, выливающемуся не в словах и взглядах, а в вибрациях моего существа. Почему именно он ощутил их, мои волны внутреннего вопля?

Только после этого случая я окончательно поняла, что его неприметность была мерой силы. Не всегда так бывает.

Так вот, он, как всегда, спросил о моих делах, пожалуй, спросил из вежливости, ибо даже в общих чертах ничего о них не знал — мы лет пять не виделись и не общались. Но ему свыше послано было спросить об этом, а мне — рассказать все, вплоть до истории с обращением к черному переговорщику. Мой тихий и неприметный конник слушал очень серьезно, у него даже взгляд изменился, стал острым и холодным, каким я его никогда не видела, полагая, что он умеет только улыбаться.

— Вы правильно сделали, что отказались от услуг темных людей, — сказал он. И продолжил: — И в СБУ не звоните, это чепуха какая-то. Живите спокойно, никого не бойтесь и ничего не предпринимайте. Что потеряно, то потеряно, но в дальнейшем у вас все решится так, как вы задумывали, — его слова прозвучали так весомо, что я им поверила.

В самом деле, подумала я, ведь так естественно, чтобы события развивались в подготовленном ключе. Существует такое понятие, как начальные условия, из которых они начинают развитие путем ряда последовательных изменений. И если эти условия предопределили именно такой характер изменений, то они могут от него отклоняться лишь в пределах допустимых погрешностей. Успокаивая себя этими рассуждениями, я словно забыла, что сама же в этих начальных условиях допустила ляп, приведший к тому, что этим немедленно воспользовался паразит — недремлющий враг порядочных людей.

Мой тихий конник ушел. Я даже не успела спросить, зачем он приходил. И не позвонил больше, не спросил, легче ли мне стало — словно его визита ко мне и не было. Только вдруг все неприятности улеглись. Окончился срок аренды и арендаторы, не пикнув и не вспоминая об изношенной до дыр овчинной безрукавке, купили у меня арендуемую часть магазина, как мы и подразумевали своими договоренностями.

Поневоле мы продолжали общаться с Надей-Женей, которые с видом ангелов не чувствовали за собой вины, что нагрели меня на сумму почти полуторагодичной аренды. Наши разговоры в основном касались совместных работ по содержанию здания, ибо оно у нас было разделено условно — из их половины не имелось автономного аварийного хода. В случае такой необходимости, они могли воспользоваться только нашим черным выходом. Но однажды между делом Женя проговорился и сказал мне с видом упрека, мол, я жестоко поступила, организовав отцу Ермолаю неприятности, ударившие его по карману, почти разорившие его.

— А он мне, конечно, неприятностей не делал, — сказала я, не понимая, о чем Женя говорит, и желая выудить из него больше информации. — И по карману он меня не бил. Так, по-твоему?

— Ну не так, — замялся Женя. — И все же он у вас ничего не забрал. Недоплатил просто. А у него забрали все, еще и посадить хотели, еле откупился.

— Твой поп сам виноват. Он ублюдок. Зря его не посадили.

Больше Женя ничего не сказал. Кто потряс попа, осталось для меня тайной. Но поработали с ним основательно. Видно, серьезные были люди, так что он понял — на меня не коситься, мести не затевать, потому что все повторится.

Эта история не будет полной, если я не напишу о тех точках над «і», которые расставила сама судьба. Прошло еще лет пять, мы уже не работали в своем магазине, потому что книги подорожали и стали не по карману жителям того пролетарского района, где он располагался. Да и вообще — их вытеснил Интернет. А нам стало скучно и тоскливо убивать свою жизнь на барахтанье в безнадежном деле.

И вот снова дал о себе знать мой тихий конник, он позвонил мне.

— Вы помните нашу последнюю встречу? — спросила я после взаимных приветствий.

— Я все помню.

— И мой рассказ о своих проблемах помните?

— А что не так? — насторожился он.

— Наоборот, все так, — успокоила его я. — Настолько просто и естественно получилось «все так», что я тогда даже не заподозрила ничьего вмешательства. Но позже узнала, что у моего врага были большие неприятности, и он связал их со мной.

— А чего он еще хотел? На любого судака находится более крупный хищник.

— Так это вы мне помогли?

— Ну, не сам, конечно, поговорил с надежными людьми.

— И не позвонили мне, не спросили, все ли у меня хорошо, ай-я-я.

— Почему не позвонил и не спросил? — удивился он. — Позвонил и спросил, только не у вас, а у того, кто обещал защитить вас.

Мои конники продолжают хранить меня. Спасибо вам, мои дорогие конники!

И вторая линия сюжета. Прошло еще лет пять. Я была одна дома, муж вышел за покупками. Вдруг телефонный звонок, в трубке знакомый голос, но основательно забытый, так что я не могу припомнить, кому он принадлежит. Голос спрашивает о моих делах, о самочувствии, я молчу с недоумением, и тогда он представляется:

— Любовь Борисовна, это Женя, из вашей аптеки.

— Да, Женя, я слушаю.

— Я хочу попросить у вас прощения за ту историю с неуплаченной арендой. Простите меня. Мы были молодыми, очень глупыми, мы не понимали, что делали. Теперь все изменилось. Мне необходимо знать, что вы простили меня, — да, думала я, слушая его, видно, Женьку жареный петух клюнул, и он надеется вымолить у Бога прощения, вот и собирает сведения, что грехи его тут прощены. Так поступают трусы, когда узнают о смертельной болезни или в других очень сходных случаях — они не умеют с достоинством нести свой крест, снова смотрят, на кого бы его переложить. Это лицемеры, полагающие, что могут и Бога обмануть. Мне ни капельки не было его жалко.

— Что ты тут соловьем заливаешься, да еще так долго? — перебила его я. — Словно так уж трудно простить тебя. Верни долг, и получишь прощение, — он ошеломленно замолчал и даже квакнул, подавившись своими лживыми покаянными фразами. — А не готов делом исправлять ошибки, тогда уволь меня от дешевого спектакля.

Наверное, это было не по-христиански, но я даже не попыталась узнать, что за неприятность с ним случилась. Каждому воздается по делам его.

Раздел 3. Встречи на перекрестках

1. Прикосновение к совершенству

Реализация сна «Пешая и конники»

Все замерло в одном движенье…
Как заняты душа и ум!
Как все во мне — до тайных дум —
Противно чуждому вторженью!
Людмила Бахарева

— Заходи, заходи! — донеслось из кабинета директора, едва я приоткрыла дверь. — Ты нам не помешаешь.

Я вошла. Николай Игнатьевич сидел в облаках густого дыма, кайфуя от дорогой сигареты, в свободной позе откинувшись на спинку кресла, и со значением повествовал:

— Я только вскинул ружье, а она уже и упала. Ты понимаешь, так хорошо стреляю, что ни одна утка от меня не уйдет. Даже неинтересно, — на меня он не обращал внимания, зная, что я устроюсь за приставным столиком и буду терпеливо слушать его побасенки. Поэтому продолжал: — Я домой никогда не беру всего, что настреляю. Возьму две-три утки, а остальные — раздам. Посуди сам, что я с ними буду делать, если все забрать? А другой проходит целый день и ничего не добудет. Во-первых, ему перед женой стыдно. А во-вторых, бывает, что у человека дома и на стол подать нечего. А тут я ему — утку!

Голос у Стасюка был низкого тембра с хрипотцой, свойственной заядлым курильщикам. Но особенность состояла в манере речи. Говорил он с бесстрастными назидательными интонациями, медленно растягивая слова. При этом прикидывался простачком. Слушать его было всегда скучно, и он это знал, но смущения не испытывал, и энтузиазм рассказчика не покидал его, даже если он повторял свои небылицы по сто раз на дню. А такое случалось.

Переливание из пустого в порожнее, неудержимое словоизлияние ни о чем, этот бессодержательный треп были вовсе не безобидны и не являлись свидетельством простодушия, бесхитростности его характера. Своим занудством Николай Игнатьевич пользовался виртуозно, тщательно отточив и сделав из него опаснейшее оружие, часто используемое в работе.

Мне показалось, что он «дожимал заказчика». Бывало, что к нам являлись невыгодные клиенты, пользующиеся высокими покровителями, которым отказывать открыто Стасюк не мог по всем соображениям, вот тогда он и применял этот прием. Самым бесстыдным образом заводил заезженную пластинку о своих охотничьих похождениях, доводя просителя этим душевным разговором, иногда прерываемым смежением век, подремыванием, просто впадением в долгие паузы, словно воспоминания утомляли его, до самостоятельного понимания ситуации, что ему следует уходить не солоно хлебавши.

И стоило в глазах просителя промелькнуть искре догадки о том, к чему клонится итог визита, директор тут же, бодро и с облегчением, вставал из-за стола, вскидывался для рукопожатия и, вдруг озадачившись чем-то иным, произносил:

— Ну, давай заходи! Если хочешь, я возьму тебя с собой на рыбалку. На охоту взять не обещаю, и не проси, там опасно. А вот на рыбалку могу. Я, ты же знаешь, рыбак с опытом. Помню…

Но от него уже ничего не хотели: ни выполнения заказов, ни побасенок — спасались бегством с досадой в глазах на потерянное время.

Я зашла и приготовилась пересидеть посетителя, прикидывая, насколько тот сообразителен, как быстро уйдет и сколько времени мне придется тут зря потратить. Но посетитель с покровительственной ухмылкой был расположен сколько угодно стоять у приставного стола и дальше внимать рассказчику. Похоже, он слушал побасенки с тем же притворством, с каким тот повторял их. Неужели его хватит надолго, неужели кто-то может переслушать НиколаяИгнатьевича? Но к моему удивлению Николай Игнатьевич прервался вопросом:

— У тебя что-то срочное? — он был в хорошем расположении духа.

— Нет, — я замялась. — Надо подписать пару бумаг, но…

— Хорошо, я скоро освобожусь и позову тебя. Посиди в приемной.

Эти слова побудили меня обратить наконец внимание на собеседника директора. Я поняла, что ошиблась — Николай Игнатьевич вовсе не доводил его до бегства, а завоевывал, хотел произвести впечатление. А это уже процесс сокровенный, не терпящий лишних глаз и ушей.

Слева от Стасюка стоял молодой мужчина высокого и крепкого телосложения, что, впрочем, не ассоциировалось с физической силой, а лишь создавало впечатление его уверенности в себе. Понимайте, как хотите, но лучше не скажешь. Его внешность свидетельствовала, что ей уделяется настойчивое и расчетливое внимание. В ней не было ничего лишнего и ничего не бросалось в глаза.

При ближайшем рассмотрении за спокойной, расслабленной позой, однако, начала улавливаться наэлектризованность, заряженность на действие. Казалось, что под его одеждами играет каждый мускул, в нетерпении немедленного движения вибрирует каждый нерв и все там сжато до невозможного предела, так что готово вмиг взорваться и рассыпаться потоками неиссякаемой энергии.

По лицу — с хорошей матовой кожей, полноватыми, но слегка поджатыми губами — была разлита привлекательная полуулыбка, так — тень, намек улыбки. Там же властвовали глаза, и из них метался зеленый огонь. Мы привыкли к штампам: черные глаза — колдовские, коварные; синие — глубокие, как омут, в них можно утонуть. А тут — зеленое пламя в обрамлении длинных пушистых ресниц. Я до сих пор не знаю, какого цвета на самом деле у него глаза. Просто, навсегда осталось впечатление: что-то зовущее — от нагретого моря, что-то таинственное и влекущее — от необъятности и загадочности русских лесов, что-то испепеляющее — от беспощадно бьющей оттуда мысли.

На нем были одежды спортивного покроя, из которых помнится только голубизна денима. Соответственно, обут он был в кроссовки «Конверс».

Впечатление довершала откровенная, во всю верхнюю часть головы — от высокого лба и до макушки, лысина.

От него веяло степным разнотравьем, разогретым в южном июне. И в то же время возникало ощущение, что ты находишься рядом с иной вселенной, где бушуют и сражаются неизведанные стихии. И мой бессознательный порыв: неизведанное — изведать! Он проявился у меня вопросом, обращенным к незнакомцу:

— Как вы думаете, мне долго придется ждать в приемной? — наверное, в нем он усмотрел дерзость, или еще того хуже — развязность, желание зацепить его с определенной, предосудительной целью, ибо отреагировал мгновенно.

Полуобернувшись, он неопределенно хмыкнул. Губы дрогнули и изогнулись в легком сарказме, но из глаз залучилось нечто мягкое, ласкающее. Раздался глуховатый голос, мягкий и бархатистый, как ресницы:

— Это не от меня зависит, — и он отвел взгляд, не призывая отвечать ему.

Меня задело это сочетание высокомерия, теплоты и приязненности во взгляде с холодностью слов. Оно было тем возмутительней, чем непонятней. Скажите, какая цаца! — подумала я и выплеснула досаду толикой хамства:

— Конечно, здесь от вас ничего не зависит.

Никогда не потревоженная никакой страстью, я впервые изобличила ее грозное в себе дыхание.

В приемной я ждала долго и совсем забыла о посетителе, которого сама спровоцировала фактически надерзить мне, как и о своей вызывающей реплике в ответ. Я думала о предстоящем разговоре с директором, ибо пришла просить его об очередном отпуске, который вопреки графику стремилась перенести на лето. Хотелось поехать на море. Да что там хотелось — надо было! В холодное время меня донимали ларингиты, а предупредить их можно было только морскими купаниями и воздухом. Как раз теперь мне предложили путевку в Бердянск. Не упускать же такой шанс из-за какого-то формального графика!

Другой вопрос, давно назревший, был сложнее. Дело в том, что я, по стечению обстоятельств, учредила безобидное, почти игрушечное — так мне тогда казалось — издательство. Сначала издавала то, что заказывали авторы: книги местных краеведов и сказочников, сборники детского творчества, стихи начинающих поэтов, мемуары богатеньких пенсионеров. Это были так называемые библиографические тиражи, выпускаемые в небольших количествах для закрепления авторского права. Заказчики оплачивали эти тиражи и, естественно, забирали их себе. Поначалу у меня не возникало проблем, я получала удовольствие от работы и думала, что так будет всегда.

Проблемы начались, как только я задумала сделать тираж для коммерческой реализации, потому что параллельно торговала книгами и понимала, что выгоднее иметь свой товар. Тогда я и столкнулась с тем, что тираж надо продавать не только в розницу, но и оптом. А как это делать, где, кому? — я не знала. На оптовый рынок надо было еще только выходить и закрепляться там.

Пока моя издательская деятельность производилась в свободное время, я не считала нужным говорить о ней с директором. Зачем? Однако солидный тираж книги в одном городе, даже в регионе, не продашь. Теперь надо было осваивать союзный уровень, а для этого ездить на книжные ярмарки. Заочно, как я делала раньше, участвовать в них легко: подаешь заявку, перечисляешь деньги, и тебя включают в каталог со всеми твоими реквизитами и рекламой, если пожелаешь. Но это не заменяло живое общение, где быстро достигалось взаимопонимание по любому пункту сделки, например такому, как доставка тиражей. В конце концов любое серьезное дело требует личных встреч и бесед.

Словом, мне надо было ехать на ярмарку, для чего требовались свободные дни, или, как тогда называли, отпуск без содержания. Такие отпуска в ту пору предоставлялись крайне редко и по строго определенным Коллективным договором случаям — свадьба, похороны. Поэтому разговор с Николаем Игнатьевичем мне предстоял серьезный.

Очередная ярмарка, на которую я рассчитывала попасть, должна была состояться в Нижнем Новгороде в середине августа. Ее начало удачно совпадало с окончанием отдыха по моей путевке. Короче, сразу же после отпуска мне надо было ехать на ярмарку.

Но вот дверь резко распахнулась, и посетитель наконец-то вышел от директора. Четкость и выверенность его движений не могла остаться без внимания, а их стремительность — завораживала, заряжала действием. Я залюбовалась, наблюдая за ним. А он тем временем подошел к секретарю, отдал ей какие-то бумаги, объяснил, что с ними надо сделать, и ушел.

Меня снова озадачила тень улыбки, замешанная на ухмылке, появляющаяся на его лице, когда он говорил. Чего в ней было больше: скепсиса, насмешки, иронии, издевки? Сбивало с толку то, что она сопровождалась ясным, доброжелательным потоком света из глаз. Создавалось впечатление неестественности такого сочетания. Это раздражало, не давало покоя, заставляло искать объяснение, принуждало что-то постичь, понять. И повелевало думать о нем непрестанно.

Конечно, я сейчас говорю о себе. Но разве мои впечатления не объясняют, не характеризуют его, если вызваны им же?

Но, сидя в приемной, волновалась я зря, все мои вопросы у директора благополучно решились.


***

Закончился долгий утомительный день. Затянутое дождевыми тучами небо спустило на землю ранние сумерки. Мне захотелось пройтись домой пешком. Перебежав два серых, грязных и безлюдных квартала, я вышла на центральный проспект там, где он пересекается с улицей Горького. Здесь зашагала медленнее, с наслаждением вдыхая апрельский воздух, напоенный моросящим дождичком. Яркий разноцветный зонт, как «веселый Роджерс», плыл и трепыхался надо мной символом сегодняшних удач. Все проблемы решились без долгоиграющих разговоров.

Летний отпуск Николай Игнатьевич разрешил (со скрипом), но когда узнал, что мне надо дополнительно еще три свободных дня для поездки на книжную ярмарку в Нижний Новгород, обрадовался так, как я и не ожидала.

— Вот молодец, так молодец! Утерла нос этим проклятым взяточникам, — он имел в виду тех должностных лиц, через которых проходили местные заказы. Эти деятели принимали подарки и за их размещение, и за быстрейшие сроки выполнения, ибо в противном случае заказы лежали бы без движения годами. — Бери и зарабатывай честно! — горячился он, страдая, что не может прикрутить хвост доморощенным коррупционерам. — Так нет же, обирают людей! Ворье...

Дождик то припускал, то прекращался. Высоко над землей ветер гнал облака, не успевающие пролиться всей своей влагой в одном месте. Здесь, внизу, на поверхности земли чувствовалось только слабое колыхание воздуха. Возле оперного театра стояли женщины с пучками весенних цветов. Вдруг внезапным порывом разогналась и пронеслась мимо струя спустившегося с высоты ветра, оставляя после себя что-то волнующе знакомое. Смутное напоминание из далекого-далекого детства, переплетаясь с чем-то необнаруженным сегодня, ударило в лицо, и горячая волна окатила меня всю. На минуту закружилась Нога, зашумело в ушах, сердце провалилось невесть куда, и вместо него сладкая напасть завладела телом. Это длилось недолго, до тех пор, пока я не поняла, что услышала запах полевых фиалок — цветов моих сельских взгорий, моих девичьих околиц.

Счастливые минуты… Как мало нам дарит их беспощадная зрелость, о которой мечтаем в детстве, к которой безудержно стремимся в юности, которой подражаем в молодости и которой так не рады тогда, когда она приходит. Счастливые минуты всегда внезапны, как солнечный зайчик, рожденный случайным отражением, и коротки. Осознание этого сделало бы жизнь невозможной, если бы не та легкость, с какой они нам выпадают, если бы не незначительность поводов, по которым они случаются, если бы не их свойство устранять все горькое своим появлением. Ах, как радостен талант осязания этих счастливых минут!

Как бы быстро ни истекали они, но за это время ликующее подсознание успевает извлечь из своих кладезей подробности настоящего, не успевшие запечатлеться в ощущениях; детали мимолетного, невзначай упущенного прекрасного. Неосознанное знание бросает нам в руки воспоминание о них, как судьба бросает удачу. О, как сладостен талант улавливания содержимого этих бросков! Я благодарна судьбе за то, что она подарила мне видение и понимание таких благословенных минут, соединяющих момент рождения с тем последним моментом, пережить который никому не дано, представляющих срок моего вселенского бытия.

Такую минуту я поймала сейчас, когда запах первых фиалок, попавших на улицы города в яви и очевидности, извлек из запасников подсознания необнаруженное чудо, случившееся сегодня, — невзначай встреченный человек принес мне из детства, из далеких моих полей и лугов, аромат земли, ее трав и цветов. Он, который был с дивным, но отчужденным взглядом, не такой, как все, отличающийся от других еще не понятой, не постигнутой особенностью, был со мной с одной планеты. Уже много лет прошло с тех пор, как я затерялась в городе, среди чужих людей, но теперь поняла, что пребываю не одна в этом мире.

Перебирая по косточкам события дня, я вновь и вновь наталкивалась на этого человека, пытаясь отгадать, кто он. Он был слишком молод, чтобы быть из когорты директорских друзей по охотничьему клубу — там собрались одни старички-бодрячки. Не был и его коллегой по должности, иначе не стоял бы перед ним, переминаясь. Не походил и на заказчика — слишком самоуверен и независим был его вид, к тому же директор, вспоминала я, заискивал перед ним. Не был он и представителем начальственных инстанций — у тех хоть и поубавилось гонору за последние годы, но вид был не тот. Мне мешала остановиться на одном из вариантов то подчеркнутая спортивность его облика, то внутренняя значительность, исходившая от него, казалось, тугой волной. Словно пришел он вовсе не из этого мира, и в то же время был близок и понятен мне. Ухмылка в сочетании с подкупающей теплотой глаз озадачивала. Человек, имеющий гармоничную внешность не только по воле природы, но и благодаря приложенным к этому стараниям, не должен иметь видимые противоречия ни в характере, ни в душевном строе.

Продолжая думать о нем, я вдруг остановилась. Идущий сзади юноша с разгону врезался мне в спину, толкнул на встречный поток пешеходов, спешащих к началу сеанса в кинотеатр «Украина». Подвернув на ухабе ногу, я не удержала равновесия и упала, выронив сумочку и зонтик. На меня свалилась тысяча мелких, но всегда остро переживаемых несчастий — порванные колготки, безнадежно растоптанный зонтик, перепачканный плащ и сломанный каблук на любимых туфлях. Справившись с неловкостью перед свидетелями происшествия, я заковыляла дальше, старательно сохраняя ровность походки на каблуках разной высоты.

Замешательство вызвало открытие, относящееся к не выходящей из памяти ухмылке, которая противоречила, диссонировала с выражением глаз. Вдруг стало ясно, что это не ухмылка вовсе, не сарказм, не насмешка или еще что-нибудь обидное. Это легкая улыбка снисходительности к собеседнику, облачко неловкости перед ним за то, что вот он, собеседник, чего-то не понимает и приходится ему это объяснять. Искрящийся свет глаз, излучаемый в дополнение, выражал извинение за невольное снисхождение. Так очень тонкий и терпеливый учитель беседует с плохо соображающим учеником, стараясь не задеть его самолюбия.

Значит, этот человек чувствует себя выше каждого из нас. Понимание этого и выработало в нем такую странную манеру поведения. Противоречие исчезло. Но что создавало в нем ощущение превосходства, которого он как будто стеснялся?

Что-то еще не позволяло забыть о нем. Как на замедленной кинопленке, прокручивалась в памяти вся сцена: полуоборот, голос, уверенные мягкие движения. Лицо, лицо… Перед мысленным взором плывет и плывет его выражение. Глаза — грустные, словно обремененные неизбывным знанием, что тяжелее печали. Они лучатся, обращаясь к собеседнику.

Пленка памяти прокручивается дальше. Вот стремительные шаги из кабинета, скупые, но внятные объяснения секретарю. Крупные кисти рук, красивые ухоженные пальцы. Время от времени он подносит их к слегка поджатым губам и легко касается большим и указательным пальцами уголков рта, смахивая там что-то несуществующее. В словах, движениях, позе — предельная лаконичность, сдержанность до скупости, до рациональности. И во всем ощущается скрытая энергия, как будто заключено в нем нечто неуемное и он все сдерживает его выплески наружу.

Недоумение оставалось. Необычное состояние спортивности, подтянутости, физической силы, всего очень мужского, что ассоциируется с суровостью и хмуростью внутреннего мира, и поразительной мягкости и одухотворенности лица — оставляло простор для размышлений и фантазий, для тайного упоения им. Они не надоедали, были желанны и приятны. И я представляла себе яркую звезду, не сжигающую, но излучающую тепло и свет, едва только прикоснешься к ней. Боже правый, как близка я была к истине! И как ошибалась!



***

Дверь открыл муж, и тут же его огромные синие глаза удивились, а затем забеспокоились, в них читался вопрос. Но вместо ответа я произнесла, завершая беседы наедине с собой, непонятным для него восклицанием:

— Так много всего в одном человеке!

С нами так происходило часто. Один задает конкретный вопрос, а другой отвечает на тот, что по логике разговора должен быть задан только третьим или четвертым. Пропущенные вопросы и ответы сами собой становились понятными, а последняя произнесенная фраза служила мостиком к следующему периоду диалога с увеличенной амплитудой колебаний информации.

Он впустил меня в дом, успокоившись, видимо, тем, что со мной произошло очередное приземление на ухабе, не больше того. А это, конечно, не стоило внимания. Сказанную мною фразу можно было отнести ко мне самой, ибо во мне иногда было-таки чего-то много, когда я пыталась совершить не присущее мне, например, парить над землей.

Весь вечер мы провели привычным образом — сохраняя молчание. Каждый занимался своими делами. Что касается меня, то Нога моя была свободна (стирка, уборка) и продолжала процесс копания в своих впечатлениях. С моим мужем молчать легко, так как это его любимое состояние. Я в отличие от него разговариваю с большим удовольствием. Но на работе разговоров у меня хватало, я пресыщалась общением, и дома тоже не против была помолчать. Все же без некоторых фраз обойтись было невозможно. Из этих соображений я сказала:

— В июле едем на отдых. Разрешили.

— Прекрасно. У меня тоже все устроилось.

Снова повисла тишина. Заглянув через плечо в бумаги мужа, я увидела формулу очередного прогиба конвейерной ленты в пунктах загрузки. Понятно, оформляет новое изобретение. Если бы их еще можно было внедрить! Но, похоже, наука становится никому не нужной, и только такие энтузиасты, как он, еще продолжают ею заниматься всерьез.

Когда я ожидала меньше всего, муж спросил:

— О ком ты говорила?

— Что говорила? — не сразу сообразила я.

— Что всего много.

— А-а, — протянула я. — У директора видела. Не знаю, кто он, но, видимо, интересный человек. Запоминается с первого взгляда.

— Чем? — уточнил муж для поддержания разговора.

— Внешне он не выделяется из толпы. Но когда говорит… — я остановилась, подбирая слово, затем уточнила: — Хочется сказать: «тогда в нем чувствуется что-то нездешнее», но он как раз очень здешний. Может, правильнее сказать, что чувствуется недюжинность — качество, действительно, не присущее большинству. Да, пожалуй, я нашла нужное слово. Он — недюжинный человек.

— Ого! — воскликнул Юра. — Наверное, забрел в ваши тусклые лабиринты нормальный интеллигент и ты, заскучав там, вообразила невесть что.

— Ты прав. Там, где обитаешь ты и откуда ушла я, интересных людей больше. Действительно, — размышляла я вслух, — мне это не пришло в голову. Он похож на толкового технаря. Но что ему у нас надо было?

На сленге научных работников слово «технарь» означает человека из среды научно-технической интеллигенции. В отличие от физматов, занимающихся сугубо теорией в точных науках, технари — прикладники. Они решают конкретные задачи производства, для чего им необходимо знать теорию, в частности математику, подчас лучше, чем ее знают физматы, ибо, если задача поставлена и ее надо решить, а методов не хватает, то это никого не интересует — изволь разрабатывать новые методы сам, что и приходилось делать.

Считаясь по когда-то давно укоренившемуся мнению менее престижной категорией научных работников, чем физматы, технари со временем оказались обладателями более глубоких и разносторонних знаний, были эрудированнее, мобильнее в деятельности. Кроме того, они многое умели делать своими руками, то есть были первоклассными ремесленниками: слесарями, электриками, механиками и так далее.

Вообще технари в эти годы соответствовали понятию «интеллигенция» более чем какая-либо иная прослойка населения. Они ничего не имели в своем распоряжении, кроме знаний, — ни власти, ни материальных ценностей. Не были они связаны и с оказанием услуг, как, например, врачи, журналисты или юристы. Поэтому дополнительных доходов не имели: воровать — нечего, взятки брать — не за что.

Единственное свое преимущество — знания — приумножали и оттачивали, поддерживая себя в хорошей профессиональной форме, и не только профессиональной. Технари заботились о своем кругозоре, ибо оно имело немаловажное значение для их реноме. Именно они были настоящими ценителями муз. Не избалованные жизнью, они искали в искусстве не снобизм, не вычурность, а талант и самобытность, безошибочно улавливая и определяя их мерками своей души и своего опыта, выверенного на научном творчестве. Это их безукоризненный, требовательный, изысканный вкус определял, чему в искусстве быть и слыть, а чему забыться. Зачастую они были людьми одаренными не только в области избранных знаний, но всесторонне. Своим талантом многие из них обогащали поэтическое творчество, как Сергей Андреев, Михаил Селезнев, прозу — Виктор Пронин, Александр Кабаков, Виктор Савченко. Я называю лишь своих земляков.

— Наверное, сдавал в печать монографию или сборник, — прервал молчание Юра после затянувшейся паузы.

— Очень похоже, — с облегчением согласилась я, освобождаясь от навязчивых мыслей.

Какое-то время спустя я снова увидела заинтересовавшего меня незнакомца. Он ходил у нас по коридорам, курсировал из кабинета в кабинет, и, судя по этим перемещениям, действительно курировал выпуск издания. Мимоходом я отметила, что туда, куда другие заказчики несли полные сумки «подарков» (взяла это слово в кавычки потому, что это были взятки), он входил с пустыми руками, видимо, успешно решал там вопросы и выходил, долго не задерживаясь. Двигался торопливо, но без суеты, стремительно, но без рывков и при этом всегда был погружен в себя, имел вид человека, пребывающего не здесь.

При встречах, которые иногда случались, он меня не замечал, даже когда я делала попытки поздороваться с ним. Это задевало, но не очень. Я пресекла свои попытки расстроиться и тоже начала делать вид, что не вижу его. Возможно, он и в самом деле не замечал тех, на кого не был нацелен.

Посещения им типографии становились все реже и реже, и однажды совсем прекратились.

Сейчас я не могу объяснить, почему мне не пришло в голову спросить о нем у директора или у сотрудников других отделов, например, производственного или бухгалтерию. Невероятно! Чувствовать его неординарность, думать о нем, ждать встреч, даже мечтать — и не сделать попыток к тому, чтобы узнать, кто он.

Как будто мне было предопределено хранить в себе все, чем я наполнялась от него, не признаваться никому, как магически он на меня влияет, держать это подальше от других, словно тайну, мне одной предназначенную к разгадке. Я вела себя так, будто окружающий нас с ним мир жил в измерениях серых и безветренных, и не способен был постичь великое чудо зарождающегося духовного родства.

Но все, о чем я так подробно рассказываю, было только мигом, пронесшимся божественным веянием над полем рутинных сражений, составлявших мою жизнь. Принужденная воевать мыслями, душой и сердцем, прикованная к этой безрадостной, изматывающей судьбе, я вскоре забыла об этом миге, как и о самом незнакомце, навеявшем его.

2. Вдали от дома

Поезд из Днепропетровска отправлялся поздно вечером, совсем поздно, когда уже не только выдохся дневной зной, но асфальт, дома и люди успели немного остыть под мягким, охлаждающим дуновением ветерка. Ехали мы всю ночь и наутро оказались в новом, странном для меня городе.

Это была моя первая встреча с Бердянском.

Объездившая, в пору работы в науке, всю Великую Родину (пишу с большой буквы, потому что имею в виду СССР, который в то время еще пребывал во славе, ибо не знаю, как мне теперь называть эту территорию), я почти не знала городов Украины. Удивительного в этом ничего не было — я работала в научно-исследовательском институте союзного значения, принадлежащего металлургической отрасли, и по Украине почти не ездила. Бывала разве что в Днепродзержинске и в Кривом Роге, даже в Запорожье не пришлось побывать. Но зато — Липецк, Сургут, Новокузнецк, Челябинск, Нижний Тагил… Ах, моя молодость необъятная!

Ночные поездки не утомительны, они похожи на перелет на ковре-самолете. Я относительно любила их, когда приходилось куролесить по полмесяца в ежемесячных командировках: легла спать в одном городе, а проснулась — вот уже и тут. Относительно — потому что оказаться на новом месте с утра предпочтительнее, чем к ночи.

Но когда едешь в отпуск, то хочется адаптироваться к новому месту и к новому состоянию — отдыха — постепенно, хочется по пути медленно впитывать происходящие перемены, не только ландшафта, но и всего, что к нему привнес человек, а также лиц и обычаев.

Оказавшись — вдруг, резко, сразу — утром в Бердянске, я почувствовала легкое разочарование и удивление.

Во-первых, на меня обрушилась досада от вида маленького, сонного, захолустного местечка. Бердянск оказался застроен густо стоящими, старыми, покосившимися и прилепившимися частными домиками, построенными, что называется, из подручного материала — необрезная доска, шифер, жесть, еще невесть что. Все это сочеталось в невероятных комбинациях и создавало жалкую архитектуру бесчисленных самодеятельных ремонтов и пристроек. От города, имеющего известность курорта, я этого не ожидала.

Во-вторых, что явилось продолжением «во-первых», меня поразило, как мог уцелеть за эти годы унификаций, стандартизаций, урбанизаций, нивелирования и массовости, местный колорит, хотя бы он только и был выражен в частных постройках. Татарские мазанки, своеобразная форма крыш и такая же своеобразная форма покрывающих их черепиц, были совершенно изумительны, и повергли меня в уныние от осознания собственного невежества. Но ведь это запорожские земли, которые еще недавно — каких-нибудь полвека! — были днепропетровскими! Причем здесь эти восточные мотивы?

Но я не успела впасть в окончательную меланхолию ни от неожиданности впечатлений, ни от обнаруженных пробелов в образовании — нас встретили прямо на вокзале знакомые и отвезли прочь от людей почти на конец Бердянской косы в пансионат «Меотида», принадлежащий местному Стекольному заводу.

Мы поселились в уютном номере второго этажа с видом на море. Тут была горячая вода! — редкость в здешних местах, свой кинотеатр, отличный пляж с чистым песком, море воздуха, море комаров и… море воды, конечно. На все двадцать четыре дня мы затерялись от глупой людской суеты на узкой полоске земли, уходящей далеко в Азовское море и отсекающей от него теплую, рапную, лечебную отмель — лиман. Азовские лиманы слывут обителью комаров, но зато, какие в них водятся бычки: простодушные, они хватают крючки даже без наживки! Но мы редко переходили на эту сторону косы — рыбалка оставляла нас равнодушными.

С отпуском нам повезло. Устраивало все: отдаленность от мира, бездумность существования, однообразие дней и пейзажа. Казалось, мы погрузились во временну'ю паузу, окунулись в девственность простора. Стояла чудесная погода — солнечная и безветренная. Ленивые потоки воздуха, где-то выше над Ногами перемешивающие испарения земли и моря, ветром назвать было нельзя.

Все дни мы лениво проводили на пляже. Ни возня и неуемность ошалевших детей, ни окрики родителей, ни мячи и музыка подростков — ничто не мешало нам. Словно будучи извечной принадлежностью этих песков, мы млели под солнцем, изредка переворачиваясь с боку на бок.

На Азовском море — первозданный покой. Мелководное, оно не гудит глубинами, не шумит, не рокочет, не плещет, не бьет волной. Как прирученное животное, оно добродушно лижет вам ноги, обнимает и колышет в своем лоне, или шаловливо отталкивает от себя вдруг набежавшей волной. Прогреваясь до самого дна, исторгает из себя, выбрасывает в свои испарения всю мощь мирового океана — его пряность и аромат, сообщая им остроту и тягучесть, делая их обволакивающими и целебными. Тонким слоем, конденсируясь из надводной части на вашем теле, оно растекается по нему, защищая от палящих лучей солнца, пропуская к порам кожи только то, что ей полезно, и отражая от нее лишнее. Под его благодатным воздействием вы покрываетесь темным загаром, который не шелушится, а держится долго-долго и почти через всю зиму проносит запах лета.

Домой я возвращалась неотразимо красивая — темная блестящая кожа; бледный, еле просвечивающий, румянец на щеках, сообщающий лицу девичью одухотворенность; худая, стройная и длинная фигура с копной густых соломенных волос, уложенных в замысловатый узел где-то высоко над землей, на макушке.

Описывая, так воодушевлено, собственную внешность, я вовсе не боюсь показаться самовлюбленной. Легко понять, что в этом отношении к себе я выражаю отношение к миру. Ибо принадлежу к людям, которые прежде остального замечают свое окружение, явления внешнего мира, и воспринимают их как неизбежную непререкаемость, в первую очередь и во всем отдавая ему предпочтение. Только наглядевшись и изучив объективную реальность, я обращаю внимание на себя: долго и предвзято присматриваюсь, гожусь ли этому миру, вписываюсь ли в него, соответствую ли.

Глядя на себя со стороны, я иногда думаю, что в этом сказывается где-то глубоко упрятанный комплекс неполноценности, неуверенности в своих возможностях или, на-оборот, чрезвычайная деликатность натуры, гипертрофированная ответственность перед живущими за тот след, который я оставляю по себе. Не знаю. Но я у себя не стою на первом месте.

Женщине не пристало бы в этом признаваться потому, что эта черта не делает ее счастливее, она — скорее несчастье, которое надо скрывать. Но сейчас я не женщина, я — повествователь. И задача моя не в том, чтобы заботиться, какое впечатление произведу сама. Мой долг — донести до читателя, преломив через призму своей индивидуальности, образ другого человека. Хочу открыть для понимания, какова эта призма и как происходило это преломление внутри ее.

Следовательно, о внешности своей я говорю для того, чтобы подчеркнуть: если уж я себе так понравилась, то вообразить не трудно, каким прекрасным мне представлялось все, что было вне меня.

Душа пела и ликовала в интуитивных предощущениях чего-то волнующего, значительного. Мне все казалось безукоризненным, без изъянов и недостатков, без темных сторон, двусмысленностей и подводных течений, без скрытых значений. Я принимала жизнь как праздник, как вечную гармонию стремлений и свершений, достижений и новых замыслов.

Какое чудо производит с нами безмятежно проведенный отпуск!

Нет, не о себе я пишу эти строки, а о том, кого не называю по имени, потому что еще не знакома с ним, совсем не знаю, кто он, что за человек, что собой представляет. Я только видела его несколько раз. Помните?

Но уже пропускаю через кристалл своей души, через систему оценок, сформированной во мне природой, через присущие только мне восприятия и являю миру наш общий сплав: он, прошедший через меня. Кто из нас больше значит для читателя в этой сумме начал: он ли — стремительный, динамичный, кажущийся вечно молодым; или я, интуитивно почувствовавшая его разносторонность и необъятность и теперь пытающаяся от него, как от уникального следствия, пройти извивистыми путями причин до тайны создателя и создания. Он — данность, я — толкователь. Он — явление, я — исследователь, пользующийся возможностями своей души и интеллекта, как научным инструментом. Необходимо много и подробно говорить о состоянии этого инструмента, чтобы можно было сравнить повествователя и его героя и со стороны постичь степень «отклонения к совершенству», возникшую между ними. Его ли, моей? — миром правит относительность.

Моя устремленность к нему, наверное, сформировалась задолго до нашей встречи, как задолго до видимого появления кометы Галлея началось ее влияние на Солнечную систему. Еще тогда, когда однажды в детстве, идя с родителями по замерзшему пруду, погрузила взор в темные выси и впервые содрогнулась от поразительной картины звездного неба — яркого в широтах нашего юга. Во все времена года прибившейся к земле малой птахой замирало мое село, и беспредельный Космос властвовал над ним до утра, накрыв его незначительный пятачок по всей окружности горизонта мерцающим куполом. Всматриваясь в его глубины до полной отрешенности, упиваясь своей принадлежностью к нему, наслаждаясь, словно греховной, уединенностью с ним, я слышала оттуда вещие голоса.

Перебирая в воспоминаниях эстетику этого человека, анализируя ее своеобразие и самобытность, впитавшую общепринятые понятия только как часть его целого, понимаю, что на всех этапах нашей жизни: в детстве и юности, в зрелости, до которой уже докатились мы оба, — я и он одинаково понимали стихии, взлелеявшие планету и взлелеянные планетой.

Меня завораживал огонь, таинственная его субстанция, живущая в переливах и бликах, обманно кажущихся однообразными; его — неуемная жажда пространств.

В отношении огня, однако, человек проявил характер. Он объединил в нем свет и тепло — благодатные свойства — в единую ипостась, без которой жизнь была бы невозможна, и, поклоняясь ей, дерзко обуздал безрассудную алчность, свойство всепожирания, научившись рационально управлять ею.

Море по большому счету я увидела уже в зрелом возрасте, и оказалось, что — необъяснимо и безосновательно — люблю его любовью непреходяще страстной. Не умеющая плавать, боящаяся глубины, не рискующая отдать себя воле равнодушных волн, все же люблю его. Мне нравится смотреть на него, наблюдать медленно и торжественно протекающую жизнь, вдыхать его разреженную плоть — мелкие брызги разбившихся о скалы накатов. Меня привлекает его самообладание, которое властью собственных берегов усмиряет, подавляет в себе разъяренность и гнев, рвущиеся из монолитной массы воды пенящимися исполинскими гребнями, что ревут и неистовствуют.

И ветер. Нет ничего интереснее ветра. Когда его немереные объемы меняют свои координаты, возникая то тут, то там, обозначаясь в колебаниях растений и приобщенных ароматах, беспрепятственно проникают в мельчайшие щели, словно дозором обходят свои владения, понимаешь грандиозность ветра, несокрушимость его, неумолимость.

Зеленый мир, безмолвно живущий у поверхности земли, не так сильно звал и манил меня. Но в теплые летние ночи неумолчный шелест тополей — прислушайтесь! — будил внутри щемящую, сосущую тоску, от которой хотелось кричать, оплакивая все несчастья и потери, случиться которым еще и час не пришел.

Меня сжигало бессильное желание переменить трагическое устройство бытия, при котором власть отдана необратимому времени. Возникал порыв преодолеть смерть и тлен — проклятие богов, восстановить утраченную некогда справедливость и вознаградить венец природы — чистую душу человека — бессмертием. Время возникает там и тогда, где и когда начинается движение, как его мера. И как тут быть, если любя его, всякое — относительное и абсолютное, поступательное и ускоряющееся, — желая видеть новые ландшафты и формы, цвета и состояния, мы не может победить его меру, свести ее качество для него к пренебрежимо малому значению?

Мы все, подражая предшественникам, нашим великим учителям, заново открываем мир. Но делаем это быстрее и успешнее, чем древние, и уже в юности дополняем к четырем интуитивно понятным стихиям пятую — осознанную нравственность, что и есть Душа человеческая. Так было и с нами: со мной и этим человеком, о котором пишу. И все же мне представляется, что все на свете воспринималось нами в том сопряжении, которое я пытаюсь проследить. Потому, что когда я обнаружила его присутствие в мироздании, то ощутила мистический, суеверный озноб, как будто, посмотрев в зеркало, увидела знакомые черты, а в отраженных глазах — знакомую душу. Но видение расплывалось и мерцало в отсветах исходящего от него сияния, и была в нем глубина, сродни только беспредельности.

Да, мы открываем для себя стихии, и, считая их неизменным фоном жизни, забываем об этом. Нам не по плечу их масштабы, мы бессознательно уклоняемся от них, погружаемся в пучину мелких забот, избираем именно их смыслом существования. Являясь частичкой одной из них, неся в себе искорку высшей души — божественной, мы не всегда откликаемся на ее зов, считая это блажью. Неосязаемая душа наша, в отличие от иных стихий, — нематериальна, но призвана возглавить бытие материи. Какая же это блажь? Возможно, в этом и есть его отличие от других, его особенность? В том, что он понял истину мироустройства и взял на себя миссию так же влиять на ментальность масс, как Гольфстрим изменяет климат материков, и, обремененный их безоговорочным и беспрекословным повиновением, идет с той ношей.

Что могут выразить слова? Разве можно почувствовать признание? Ему можно только поверить. Почувствовать же можно лишь то, что разлито между сказанными словами, что наполнит признание эфиром невидимым и неощутимым, эфиром души.

Я, конечно, пристрастна к тому, о ком пишу, пристрастна восхищенно, преклоняемо. Это относится ко всему, что в нем есть: внешности, внутреннему миру, манере держаться, творчеству, к плохому и хорошему, к великому и мелкому, к тому, что он открывает читателям и к тому, что скрывает от них. Бай Бог мне перенести это вязью почерка в то, что можно почувствовать!

Им, как кистью, рисую и буду рисовать себя, ибо я — звучащая струна. На восприятиях принадлежащего мне естества я исполняю мелодию, вызванную к жизни им, еще одной стихией. Как струны Эоловой арфы пели под порывами ветра, так и я, в полноте своих переживаний, продолжаю звенеть на тех октавах и тем сочетанием нот, которые извлекает из меня моя жизнь.


***

После отпуска я, как и планировала, сразу попала в Нижний Новгород на книжную ярмарку.

В зале второго этажа, где располагались более интересные экспозиции, было людно, стоял неясный гул голосов, придавленный от желания говорить тихо. Одно крыло зала было отдано издательствам (все — государственные, частных тогда еще не было), другое — зарождающейся частной книготорговле. А это значило, что здесь были собраны те, кому посредники в виде книготоргов больше не требовались. Производители продукции быстро знакомились с непосредственными распространителями книг, находя общий язык с полуслова. И то сказать: первые крепко нуждались в наличных деньгах — такие времена наставали! — а вторые несли им их мешками. Государству, начинающему бракоразводный процесс со своим народом, а значит, с каждым гражданином, не доверяли и аккумулировали накопления в чулке, что, как показала практика последующих лет, было очень правильно.

Середину же зала занимало несколько странных фирм, не являющихся ни издательскими, ни книготорговыми. С первого взгляда не удавалось понять, что они собой представляют. Их павильоны были оформлены с той непривычно изысканной скромностью, которая присуща большим деньгам. У каждой фирмы неброское место в углу занимала оргтехника, что только-только начала появляться. Многие аппараты мне были незнакомы. За полированным журнальным столиком в глубине павильона, удобно устроившись в красивых креслах, сидели руководители. Рядовые исполнители располагались за рабочим столиком, что стоял у входа, отделяющего павильон от зала. Там с нарочитой небрежностью лежали стопки рекламных листков, визитки и реквизитки, прайс-листы, бланки договоров. Их можно было брать для ознакомления, к чему неназойливо и призывали проходящих улыбчивые эти непривычно и беспричинно улыбчивые люди.

Только познакомившись с комплектом документов, взятым на одном из столиков, я поняла, что это были фирмы с частным капиталом — откуда только взялись! — вкладывающие его в создание книг. Статус издательств они еще не получили, не позволяло законодательство, но зато уже могли, наравне с государством, заказывать изготовление тиражей книг, на которые имели авторские права. Это были предтечи крупных коммерческих издательств, из которых после вышли такие, как «Терра», «Эксмо», «Русич», «Центрполиграф» и другие. Сейчас они привезли сюда свою первую продукцию. Волнение, испытываемое ими, скрыть было нельзя, впрочем, причин для этого не было — книги были из разряда пользующихся повышенным спросом. Вокруг этих соблазнительных павильонов крутились первые покупатели, не решаясь подойти ближе.

Энергичные, подвижные, симпатичные ребята умели безукоризненно выглядеть, держаться и общаться. Они притягивали к себе, излучая намерение много и плодотворно работать, хорошо делать свое дело. В них чувствовалась профессиональная уверенность, масштаб и размах. С ними хотелось иметь дело. Да, стенды их экспозиций выглядели менее богато по ассортименту книг, чем у книготоргов, но в них прослеживалось знание спроса, желание найти свое место на книжном рынке, найти свою нишу в книгоиздании, закрепить их за собой. Они были деловиты и целеустремлены.

Прошло совсем немного времени и у посетителей прошел первый шок от увиденного. Покружив по залам, освоившись с обстановкой, присмотревшись, они наконец готовы были начать работу. И пошли на втором этаже заключаться сделки, подписываться договора, пошел обмен телефонами, раздача визиток, рукопожатия. Руководители делегаций — первые лица! — больше не сидели в креслах, а стоя вели переговоры с потенциальными партнерами.

Переходя от стенда к стенду, я читала знакомые по книгам и по периодической печати названия издательств: «Слово», «Флокс», «Эридан», «Северо-запад» — это был для меня новый, волнующий мир! И я погружалась в него все глубже, с неимоверным усилием ума и воли раздвигая его плотную, сопротивляющуюся чужому вторжению среду, торопясь навстречу своему новому предназначению.

В торце зала, где располагались издательства, я нашла длинную очередь. И удивилась. Здесь было настоящее столпотворение, за которым я не видела названия издательства. Но, протиснувшись вперед и заглядывая через головы — Бог дал рост! — наконец прочитала: «Молодая гвардия». Прекрасное издательство, выпускающее знаменитую «золотушку» или, как ее еще называли, «рамку» — серию «Библиотека приключений». Лицевая сторона книг этой серии по периметру была оформлена рамкой затейливого узора, тисненного фольгой, отсюда и названия, придуманные книжниками.

Поработав еще немного локтями и плечами, направо и налево объясняя, что я хочу лишь просмотреть экспозицию, пробралась я к столику и увидела, что сегодня здесь предлагали фантастику современных отечественных авторов не в сериях, а в отдельных выпусках, а также несколько сборников новой серии «Румбы фантастики». Условия поставок — только предоплата. Это было весьма не по мне, и я отошла.

В первой поездке на ярмарку я хотела оглядеться, познакомиться со средой, в которую «втесалась», с методами работы, с конкретными людьми и, вообще, войти в колею. Ибо, основав из упрямства свое неожиданное дело, а затем, увлекшись им, я оставалась всего лишь читателем, новичком в книгоиздании и книготорговле. Мне предстояло многому научиться. Как всякого нормального новичка, меня завораживали люди, умеющие и знающие больше моего. И вот я была среди них. Я смотрела на них снизу вверх, как на волшебников, всемогущих исполинов, восхищалась ими, стремилась скорее почувствовать себя здесь не чужой, а своей.

Однако понимала, что ни огромное желание работать, которое у меня было, ни профессионализм, который мне предстояло приобрести, ни коммуникабельность, ни добрые отношения с коллегами не приведут к успеху, если не будет стартового капитала, денег, достаточных для начала деятельности. Этого как раз у меня и не было. Не было прочно и беспросветно. Надежда, конечно, теплилась, но надеяться я могла только на себя.

Богатые экспозиции, хорошо одетые люди, воодушевленные первыми успехами, уже меньше занимали мой ум, работавший теперьв одном направлении: с чего начать?

Многие из нас были самоучками, ведь новая экономика только формировалась. На развалинах нашего прекрасного старого, к сожалению, отошедшего в прошлое, никаких устоявшихся тенденций еще не наблюдалось, мы их должны были создать. Мощный поток перемен сплошным образом заливал руины прежней жизни, и надо было думать, как самим не утонуть, как выбраться на его поверхность. Далеко не сразу этот поток превратился в море — с берегами, волнорезами, буйками и маяками. Для нас ничего этого еще не было. На глазах у тех, кто стоял себе в сторонке на бережку, поджидая, пока мы наработаем положительный опыт, мы, как безумцы, как бесшабашные романтики, бросились в первую волну и барахтались в ней, изучая свои беспорядочные движения и выверяя, какие из них приведут к спасению.

Позже, гораздо позже, разные умники начали изучать то, что мы тогда делали, и учить нас, как это надо было делать. Да, тех, кто шел после нас, они учили. Они и нам нужны были, только мы опередили их теории, мы шли по нехоженой тропе.

Поэтому я понятия не имела о торговом кредите, о таких механизмах, как «консигнация», «поставка под реализацию», «отсроченные платежи» и прочие финансовые премудрости. Однако интуитивно понимала, что надо искать что-то подобное.

Сермяжная правда заключалась в том, что книги продолжали оставаться дефицитом, и их не только мелким, но и крупным оптом отдавали не всем, а только своим знакомым. За них, может быть, даже надо было переплатить. А тиражи книг повышенного спроса вообще продавались до начала работы ярмарки, еще в номерах гостиницы — сразу как участники ярмарки приезжали и заселялись. Какой мелкий опт, какая отсрочка платежей? — об этом смешно было даже мечтать. От меня шарахались, недоуменно пожимали плечами, не находя слов в ответ на мои предложения изменить в договоре условия сделки.

Убедившись в бесперспективности попыток заполучить здесь книги с отсрочкой платежей, в наивности своего оптимизма, в тщетности надежд, я скисла. Явилось ощущение незначительности, беспомощности, затерянности в чужом, неприветливом мире, который не хотел открывать посторонним — непосвященным! — свои врата. От досады и холода, от мелькания незнакомых лиц, от того, что я была здесь одна и далеко от дома, от своей никомуненужности я почти плакала. Впервые от меня абсолютно ничего не зависело, впервые я не могла добиться желаемого результата. Это не вписывалось в предыдущий жизненный опыт, и я чувствовала себя не в своей тарелке.

Медленно шла я вдоль зала, превратившись в незаметный комочек потухшего энтузиазма и восторга, прежней крылатости, закончившейся увяданием крыльев. Взглядом загнанного зверька всматривалась в воодушевленные лица других людей: кто полностью продал привезенные тиражи, кто купил то, что хотел, — каждый был счастлив по-своему.

А мне не достался даже «Железный театр» Отара Чиладзе, сделанный «Советским писателем», не досталась «Новая история Мушетты» Жоржа Бернаноса, выпущенная «Художественной литературой» в серии «Зарубежный роман ХХ века», не говоря уже о «Парфюмере» Патрика Зюскинда, вышедшего где-то в Баку, или о романах Айрис Мердок «Море, море» и «Дикая роза», впервые переведенных на русский язык. Эти издания не имели массового спроса, были интересны лишь подготовленному читателю, ищущему в литературе не отдых и занимательность, а предмет для размышлений. Даже это я не смогла заполучить, несмотря на то, что их многие обходили стороной, охотясь за модными, ажиотажными новинками, такими как «Наследник из Калькутты» — такого гениального произведения, что сейчас его уже и не помнят.

На этом фоне счастья и успеха мною все полнее овладевало сиротство, одолевала непреодолимая неприкаянность, унижающая незамечаемость меня этой алкающей слова толпой. Чувство горького, беспредельного одиночества — окончательного, из которого уже не выйти! — сжигало меня, и от того огня оставались лишь бессмертные ноты кантаты Джованни Перголези{19}. Они звучали под высокими потолками здания соединенными голосами двух сопрано и падали вниз на меня одну… Оплакивание человеческой участи… нет ничего скорбнее…

Вдруг взгляд зацепился за что-то обнадеживающее. Оно мелькнуло и пропало. Мои глаза беспокойно заметались по залу в поисках где-то загулявшего спасения, не понимая, в чем оно состоит и что это было. Павильоны, стенды, экспозиции, книги и люди… люди… Все плывет в однообразном беспокойном потоке, потерявшем для меня разноцветную привлекательность, окрасившемся в один цвет, имя которому — недоступность, трепещущая в двух дивных сопрано, ошеломленных разверзшейся бездной вечности. Возбужденные лица — их много, горящих одинаковым огнем удачи и удовлетворения, успеха и энтузиазма.

Но вот одно! Этот человек снова оглянулся и его лицо со спокойными глазами и полными слегка поджатыми губами, отличающееся бесстрастностью, сосредоточенностью, выражением озадаченного внимания, опять всплыло над хаосом других лиц.

Вмиг не стало противоречий. Гармония бытия залила меня тихой верой в непобедимость счастья. Взрывом ударили по глазам, вернувшись в действительность, краски и оттенки мира, его формы и их переливы.

Как утопающий хватается за соломинку, так и я сохранившимся, не погибшим от отчаяния зрением впитала в себя знакомость этих черт. Последний всплеск страдающей надежды поднял меня над трясиной, к кислороду, и я увидела, что мы оба выпадаем из бурлящего потока общей массы; отличаемся, каждый отдельной непохожестью, от снующих, заряженных динамикой субъектов. Ни реакция на внешний мир, ни скорость пребывания в нем у нас одинаково не совпадала с другими. Река событий, обтекая нас, словно мы были утесами, торчащими над ее гладью, несла свои воды из одного мгновения в другое. А мы, объединенные безучастностью и отстраненностью, пребывали в нездешних пределах, в иных измерениях — обольстительных и тревожных.

Но было в нашей одинаковости нечто разъединяющее, к чему я потянулась — неосознанно и навсегда. Заключалось оно в причинах, по которым мы были вне суеты: меня в нее не приняли, а он — стоял в стороне по своей воле. Он созерцал ее, изучал, управлял ею. Он снова был над событиями, выше их, значительнее. Он создавал их. В нем чувствовалась власть и уверенность в своей власти, надежность и знание о ней, неуязвимость — осознанная и сознанием доведенная до степени абсолютного оружия.

В следующую минуту я вспомнила это лицо и тот наполненный заботами день, положивший начало мосту, соединившему кабинет моего директора с этим залом. И свою дерзость, и его иронию. Кроме этого факта ничто не всколыхнуло память, все другие встречи вылетели из головы, отодвинулись в небытие, исчезли, ибо не имели значения, как не имели значения и детали первой встречи. Важным было то, что он приехал сюда из моего родного города, где у меня есть дом, где меня ждут и от этого мне всегда хорошо. Выходит, я здесь не одна! И я помчалась следом за ним.

Он шел не спеша, спокойно озирал зал, ни к чему особенно не присматриваясь, не делая попыток куда-то приблизиться, только все смотрел и смотрел на лица людей, странным образом гуляя взглядом над их Ногами. Через его правое плечо свисала сумка, перекосившая короткую серую ветровку, прозаически превращающая его не в воплощенное везение, каким я его восприняла сейчас, а в обыкновенного человека.

Неприкаянность и безысходность давили на меня, пригибали к земле, в горле застряли слова жалобы, высказать которую было некому. Казалось, что два-три живых слова, сказанные мной или мне, отвалят камень от моей души. Но я никого не знала, ни с кем не смогла познакомиться. Мне не с кем было перемолвиться теми спасительными двумя-тремя словами.

И вот он! — независимый и сильный, излучающий непререкаемую уверенность в праве на пребывание здесь, идет походкой хозяина, свысока смотрит на мишуру и никчемность этих логотипов, визиток, договоров и накладных. Да пропади они все пропадом! Ну и что, что сумка через плечо? Знай наших! Я устремилась с удвоенной энергией вдогонку за ним.

Смирив первый порыв схватить его за руку, крикнуть: «Привет, как здорово, что и вы здесь!» — я сбавила шаг и пошла, не отставая, стараясь успокоить биение сердца. Вскоре я поняла, что его интересует происходящее возле издательства «Молодая гвардия». Но влиться в ряды публики, штурмующей его, он намерения не выказывал, равно как и намерения любым другим путем завладеть вниманием работников издательства. Ни те, ни другие его, похоже, не интересовали. Черт его знает, зачем ему это надо! Что он тут делает?

Я поравнялась с ним.

— Здравствуйте! Кажется, вы тоже из Днепропетровска, — при моем-то опыте общения могла бы придумать что-нибудь другое, но не придумала. Зато радость в голосе была неподдельной.

Заливала, обволакивала его моя радость! Как это могло не понравиться? Да-а, через мгновение стало очевидно, что не всегда его глаза излучали свет и теплоту, которые я так долго помнила. На меня уставился холодный, заглатывающий, зыбкий взгляд, как будто я все-таки провалилась куда-то в ту трясину отчаяния, из которой только что выбралась, и равнодушная стихия спокойно сомкнула надо мной холодный зев. Торжествующее презрение глубже прорезало уголки его губ. Вдоль них обозначились вертикальные складки, в которых родились и затаились тени высокомерия. Глухим возмущением заколыхались крылья носа: как кто-то посмел приблизиться к нему? Во всем его облике обозначилось превосходство, неприступность, пренебрежение к миру. Даже воздух вокруг него, казалось, был пропитан миазмами лучащегося из него величия. Я не узнавала его. Я ничего не хотела слышать из его уже открывшихся уст!

— Из Днепропетровска, — сказал он и пошел дальше, не замечая меня.

Боже, как мне снова стало плохо! Вместо приветливости встретить такую чудовищную безучастность — это сделало меня еще несчастнее.

Легко впадая в уныние, я так же легко выходила из него. Целыми днями могли длиться мучительные переживания, разрывавшие меня на части, приносящие страдания. Но капля участия (даже не участия — понимания, даже не понимания, а вежливости) снова возвращала меня к жизни. Такого пустяка было достаточно, чтобы растерянность и паника отступили, остались позади. Теперь, правда, и это помогает все реже. А тогда! Тогда я интуитивно искала, нащупывала опору, в которой нуждалась моя уставшая воля. Поэтому, оценив и запомнив его реакцию, тем не менее бессознательно пренебрегла ею и вновь пролепетала:

— Вы не помните меня? Мы часто встречались вас в областной книжной типографии…

Есть маленькие неожиданные загадки природы, непостижимые, да и не постигаемые никем. Так, можно задохнуться пыльцой, рассматривая причудливую геометрию цветка; можно утонуть в горном ручейке глубиной по щиколотки, испугавшись бьющих по ногам камешков; можно, откусив яблоко, рваным краем его плотной кожицы порезать губы. Случайность? Совпадение? Может быть. Везучая, я при встречах с этим человеком как раз и коллекционировала эти досадности, рождаемые его неприветливой природой. Стараться понять их — бесполезно. Поэтому я и не понимаю до сих пор, почему и за что он изливал на меня яд и неприязнь. Позже, много позже он скажет мне, что не любит людей. Скажите на милость…

— Помню. Ну и что? — его вопрос мне показался риторическим.

Он даже не приостановился, не посмотрел на меня. Я осталась стоять, почти раздавленная его грубостью.

Такое хамство я наблюдала впервые. Стало невыносимо стыдно. За него, потому что подсознательно я предугадывала его тонкий, интересный, одухотворенный, таинственный мир. И за себя, что не умела самостоятельно справляться с унынием. Я ругала себя за порывистость, импульсивность, открытость сердца, за дурацкую доверчивость, юношескую — инфантильную! — веру в то, что мир прекрасен.

Глядя на удаляющуюся фигуру, я вдруг обнаружила, что он ширококост. Хорошо развитые плечи были слишком покаты и много проигрывали от широкой талии. Нога излишне наклонена вперед, от чего создавалось впечатление ее приплюснутости в затылке, и массивная шея его не красила. Бросались в глаза кривизна ног, косолапость походки. Куда-то исчезла порывистость, стремительность, красота его движений. Возникла уверенность в том, что его щиколотки и запястья столь же толсты и несовершенны.

Стало невыносимо. Я вышла на улицу и пошла в гостиницу пешком, не обращая внимания на холод и моросящий, надоедливый дождь.

К вечеру у меня поднялась температура. От сильного озноба я вся дрожала. Девушка из Новосибирска укрыла меня сверху еще одним одеялом, но облегчения я не почувствовала. Горящая от простуды, мокрая от выбившего из меня чаем пота, окончательно сломленная всеми несчастьями, я повторяла с возмущением, пытаясь что-то разъяснить то ли себе, то ли своей подруге:

— Как будто я на улице к нему подошла!

Девушка ничего не понимала, а мне казалось, что рядом со мною находится Юра, все понимающий даже тогда, когда мои мысли излагались пунктиром.

— Он возникает то тут, то там… А, помню, помню, как он пошел следом за мной на участок подготовки. И еще, когда я получала тираж «Дьявола на рандеву», он топтался рядом на складе.

Случаи, имевшие место в действительности, забытые мной, теперь всплывали и беспокоили меня. Наверное, если бы он был на том же, например, складе или в цехе, а я пришла туда и поздоровалась с ним, он бы ответил. Но все время получалось, что он приходил после меня, сразу вслед за мной, почти одновременно. И не здоровался, и не отвечал, когда здоровалась я, делая вид, что это его не касается, что я не к нему обращаю приветствия, хотя бы и заключающиеся в сдержанных кивках.

Я так и не поняла, кем он был, это странный, такой разный человек.

А под вечер того самого дня у меня разболелся зуб.


3. Страсти по зубу

Пусть немного повторюсь, зато расскажу хорошо.

Итак, после отпуска, приведенного на пляжах Бердянской косы, Днепропетровск показался жарким и душным, хотя мы вернулись сюда по прохладному времени — на рассвете. Весь наступивший день был заполнен домашними заботами, суматохой, тем, что неизбежно сопровождает переход от отпускного образа жизни к рабочему. Надо было отряхнуться с дороги, растолкать по шкафам пляжные одежды и принадлежности, после долгого отсутствия вычистить квартиру от пыли, да и вообще приготовиться к новому сезону — вынуть и проветрить соответствующий гардероб, зимний, рабочий.

Вечером того же дня я выехала через Синельниково на книжную ярмарку в Нижний Новгород. Качаясь в не очень комфортабельном купе пассажирского поезда, думала о том, что все так быстро случилось и я по-настоящему не отряхнула отпуск, не настроилась на рабочий лад, все еще ощущаю душевный подъем, словно еду не трудиться, а на очередной праздник.


***

Отчасти так оно и было. Чтобы объяснить подобные настроения, скажу немного о предыстории. По существу Нижегородская ярмарка возникла еще в середине XVI века, только изначально располагалась вблизи Макарьева монастыря, это приблизительно на сотню километров  ниже самого города, по Волге. Она сразу же стала популярной благодаря выгодному географическому положению. Сюда ехали купцы из центральных районов России, Поволжья, Сибири и Поморья, а также из Закавказья, Средней Азии, Ирана, Индии и сбывали тут пушнину, ткани, рыбу, изделия из металла, зерно.

С начала XIX века ярмарку перенесли под Нижний Новгород, переименовав в Нижегородскую и дополнив Гостиным двором из шестидесяти двухэтажных строений.

После Октябрьской революции она, наряду с Бакинской, приобрела всесоюзное значение как пункт сбыта кустарной продукции и место встречи с восточными купцами. Но к 1929 году ее деятельность пресеклась, и возобновлялась только сейчас. Как раз на торжественное открытие я и ехала. Вот какое важное в историческом плане это было событие!

В тот памятный август 1991 года я подошла к главному зданию с замиранием сердца, такое неизгладимое впечатление оно производило. При том, что, как сообщал рекламный проспект, под ним было пять тысяч квадратных метров земной поверхности, оно казалось маленьким уютным теремком. Кроме эстетического удовольствия я находила в себе нечто патриотическое — чувство причастности к истории, к ее славным страницам, чему способствовало поприще, на котором я работала, ведь Ярмарочный Центр после реставрации открывался книжным салоном. Именно атрибут духовности посчитали достойным символом воскрешения былой славы России и второго рождения знаменитого торгового центра. Я гордилась Россией и своим делом, и нашими общими приоритетами.

Эти чувства не просто заполонили меня, но вызывали такое воодушевление и такой прилив энтузиазма, что хотелось любить весь мир и улыбаться каждому встречному. Только понимание того, что, возможно, не все испытывают то же самое, удерживало от взбалмошных действий. И все же хотелось говорить высокопарности, писать стихи, плясать, совершить нечто неординарное — все, как и должно быть в минуты, когда душа поет и летает в заоблачных высях.

И это прекрасно, потому что, признаюсь, полученные там настроения я привезла домой и отдавала работе еще долгое время. Они помогали не уставать, спокойнее относиться к неудачам, просчетам, быть ироничнее и увереннее в себе. Они пригодились!

А вот с погодой ярмарке не повезло. И мне в частности. Нелепо выглядел хваленый морской загар, белые одежды, высокомерно предназначенные оттенять его, вся моя высокая, согнутая от холода фигура. Как цапля-неудачница, я вышагивала по городу в первый вечер, тыкаясь в коммерческие ларьки, пытаясь купить зонтик и теплую кофту. Но тщетно. В ту пору там еще ничего не было, и даже первые шустрые предприниматели не могли похвастаться обилием товаров. Так и пришлось мне все дни мерзнуть, а чтобы не попадать под дождь, — не выезжать на экскурсии.

Нас, участников ярмарки, поселили в двух гостиницах, каждая из которых, правда, имела свои преимущества и недостатки.

Одна из них была практически всем хороша: новая, просторная, комфортабельная, вместительная. Туда поселили издателей и представителей крупных книготорговых фирм, которые под свои экспозиции купили много дорогой площади, короче, — людей состоятельных, выгодных устроителям. Да и находилась эта гостиница рядом с ярмаркой, но это было чуть в стороне от других привлекательных мест города. А ведь каждому важно пожить в историческом центре, это всегда находится в туристическом бренде.

Вторая гостиница представляла собой старую, запущенную, отвратительную дыру, с обилием тараканов; столько их я еще никогда не видела. Тараканы прыгали на людей даже с потолка, причем и в ресторане. Четырехместные номера не имели удобств, а по коридорам гуляли крысы. Это была просто ночлежка, она доживала последние дни до капитального ремонта. Сюда разместили тех, кто приехал не продавать книги, а покупать. К ним относилась и я. Мы были не самыми желанными гостями для хозяев салона, ибо непосредственно от нас они ничего не имели: за участие в ярмарке тогда плата не взималась, а ярмарочную площадь мы не арендовали, потому что не имели своего товара, нам нечего было экспонировать. В нас заинтересованы были те, другие, кто жил в новой гостинице. Это к ним стекались наши денежки. Зато эта провонявшаяся развалюха располагалась в самом сердце Нижнего Новгорода. Рядом были рынок, областной драматический театр, центральный универмаг с интересной зазывной рекламой в новом стиле — «Сплю и вижу», где я купила отличную губную помаду и пару пластмассовых футляров под мыло (запомнила!), областной банк — местная архитектурная достопримечательность, и многое другое.

Со мной в номере поселились две девушки из Новосибирска, совладелицы книжного магазина, четвертое место пустовало. Девушки могли считаться девушками в силу незамужнего состояния, а на самом деле были лишь немногим моложе меня. Одна из них быстро познакомилась с участником из Москвы — молодящимся мужичком интеллигентного вида — и, не теряя времени, принялась укреплять отношения на деле. Практически она не возвращалась в номер даже на ночевку, а когда требовалось взять что-то из одежды, то голубки забегали вместе. Пока девушка рылась в шкафу, мужчина подбадривал меня, наверное, из сострадания к возрасту или в качестве извинения, что я остаюсь без его внимания, говоря:

— Надо больше секса! Это самое главное, — а скорее всего, так он пытался оправдаться в своем поведении — тогда откровенная безнравственность еще шокировала окружающих. А может, это было поучение, не знаю.

Позже мы с ним неоднократно виделись — на других ярмарках, в других городах. Кто он, чем занимался — осталось неизвестным, специально не выясненным, хотя мы вели разговоры и обнаружили, что оба окончили мехмат и одновременно покинули свою специальность. Худощавый, черненький, кудрявый, брызжущий молодым задором, этот мужчина совсем не был похож на моего ровесника, каким оказался в действительности.

Как сейчас вижу его веселенькую рожицу и светящиеся смущением глаза, когда он при очередной встрече, словно молитву, повторял:

— Самое главное — больше секса. И все будет хорошо.

Господи, ну и дурак!

Держались мы как старые друзья-заговорщики. Каждый раз у него возникала новая подружка, а эти новосибирчанки на тусовки книжников приезжали гораздо реже — не близкий свет.

Но все это было позже, а тогда мы с ними посокрушались по поводу не совсем удачной гостиницы и утешились тем, о чем я уже говорила, — возможностью пожить в центре города. Здесь меня удивило нечто по сравнению с Днепропетровском непривычное и неприятное — не прекращающаяся допоздна развлекательно-суетливая жизнь горожан. Ведь наш город был не менее крупным, так ведь еще и южным! Тем не менее у нас допоздна публика не гуляла, ибо с утра каждому предстояло трудиться. А тут из ресторанов лилась пошлая музыка, было шумно и людно в самых неожиданных местах. Невзирая на погоду, искатели приключений всех возрастов фланировали по улицам. Невольно на ум пришли литературные образы лишних людей…


***

Ни в первый вечер, ни в последующие дни я так и не смогла купить теплые одежды и зонтик, и продолжала мерзнуть и мокнуть под дождем, невольно сравнивая этот равнодушный город нордического нрава с нашим южным Днепропетровском. И сравнение было не в пользу Нижнего Новгорода. Показался он мне паразитарно-ленивым, никуда не торопящимся, выжидающим, не спешащим за временем, каким-то притаившимся захолустьем, словно вся его инициатива, возможности и энтузиазм израсходовались на восстановление Ярмарочного Центра. У нас к тому времени в центральной части города уже были вычищены все подвалы, отремонтированы ветхие здания, где разместились первые фирмы, торговые представительства, магазины, кафе, парикмахерские (на окраинах ветхих зданий просто не было). Уличная торговля, прочно обосновавшись на всех углах и перекрестках, соблазняла ошалевших жителей разнообразными товарами и выкачивала, выкачивала из них монету. Все кружилось в вихре обмена «товар-деньги». А тут ничего не менялось, оставалось царство сонной беспечности, покой и разливанное море отрешенности от надвигающейся новизны. Только сами люди не в меру жужжали, по-насекомьи роясь.

Помню, я тогда возмущалась нерасторопностью нижегородцев, не находя ей объяснения. И лишь спустя три года поняла, что была не совсем справедлива к ним, ибо это не они, а мы особенные. Приехав на аналогичную ярмарку в Запорожье, я нашла картину и того хуже: центральные улицы, пропахшие мочой, производили удручающее впечатление; подвалы домов, никем не используемые, заброшенные хозяевами, превратились в свалки; клоака колхозного рынка посредине города находилась во власти спившихся, опухших, синих от драк перекупщиков.

Теперь я вспоминаю один диалог, происходивший в электричке у меня за спиной и невольно подслушанный:

— Хорошо днепропетровцам хвастать своей предприимчивостью. У них ведь все схвачено и на всех уровнях сидят свои, — говорил один из беседующих.

— Потому и схвачено, что народ там особенный, — прозвучало в ответ.

— Чем же он особеннее других? — кипятился первый спорщик.

— Тем, что работает, а не орет на митингах.

— Знаете, — послышался голос третьего человека, — по данным переписи 1900-го года там 86% населения записало себя евреями. Это говорит о чем-то? Пока мы разрушаем себя, они не теряют времени даром.


***

Любая ярмарка — это, конечно, праздник. Так же и в Нижнем Новгороде торжественность присутствовала во всем — в древности самого города; в нашем понимании того, какими усилиями восстанавливалась его славная история в виде этого Ярмарочного Центра; в чувстве причастности к нему, заключающемся в том, что именно книжникам выпала честь первыми провести здесь салон. Но я испытывала ощущение нескольких праздников вместе: кроме самой ярмарки, меня вдохновляло и то, что я занялась издательской деятельностью, протекающей успешно и позволившей мне попасть сюда.

На первом этаже главного здания размещались павильоны еще чувствовавших себя уверенно книготорговцев — книжных баз и книготоргов. Их со вкусом оформленные стенды изобиловали ассортиментом, от которого разбегались глаза. Но они не интересовали тех, кто понимал, что эти структуры доживают последние дни и работать с ними не придется. Книжные базы и книготорги были посредниками между владельцами тиражей и розничной торговлей, звенья разрушающейся государственной системы поставок. Не зря посетителей в этом зале было мало.

Пожилые расплывшиеся тетки: главные товароведы, директора торгов, заведующие базами — бывшие паучихи, «сидящие» при социализме на дефиците, — пригревшись, скучали на своих местах. Они были похожи друг на друга, с высокими налакированными прическами, в нарядах из заморского ширпотреба, окутанные облаками крепких ароматов. И сидели одинаково: положив ногу на ногу, покачивая верхней из них. Изображая персонажей из буржуйских фильмов о «красивой жизни», они курили с фальшивой глубокомысленностью, оживленно стрекотали, пытаясь обсуждать перемены, происходящие на глазах. Но смысл перемен улавливался ими однобоко, ибо они ни о чем не беспокоились, еще чувствовали себя хозяевами положения. Пока что у них были деньги, и они могли свободно пользоваться круговой порукой, созданной за долгие годы монопольного владения книжным рынком. Пока что все у них было хорошо. Иногда в их рядах слышался смех и возгласы приветствий, посылаемых через весь зал. С собственно книгой их ничто не роднило, они могли перейти на торговлю, например, спичками или гвоздями, при этом были бы так же вальяжны и благополучны.

От сигаретного дыма над ними постепенно сизел воздух, на столиках начали появляться исходящие паром чай, кофе и горячительные напитки. Откровенно радуясь жизни, они не замечали примет надвигающегося развала, заключающегося в отсутствии возле них посетителей. Они гуляли. В атмосфере, их окружавшей, сгущалось ощущение сытости и довольства. На меня пахнуло чем-то тупым и удушливым, на душе сделалось муторно, и я поспешила к издателям на второй этаж, по пути подмечая, что заболеваю от простуды — у меня першило горло и болело в груди.


***

Мне снилась тень.

— Гляди! — испуганно вскрикивала я. — Это же моя! Отделилась от меня! Разве так бывает? Да сделайте же что-нибудь! Как я останусь без тени, этого нельзя допустить.

Но моя тень, взобравшись на подоконник, прикладывала к носу большой палец растопыренной ладони и, шевеля остальными четырьмя пальцами, показывала мне язык.

— Лови ее! — я протягивала руку, натыкаясь на чье-то тепло. — Тень, она что же, среднего рода?

А тень крутилась на аккуратных беленьких копытцах, и все поправляла на голове нимб, нестерпимо сияющий и притягательный. Я не могла отвести от него взгляд, хотя глаза болели и слезились от света.

У второй девушки из Новосибирска, которая оставалась со мной в номере, был высокий писклявый голос. Она сильно трясла меня за плечи, похлопывала по щекам, протирала лоб влажным полотенцем, стараясь вывести из сонного бреда.

— Очнись! Слышишь, тебе надо прийти в себя. Открой глаза! — повторяла она.

Я очнулась и, вымучив слабую улыбку, поспешила успокоить ее:

— Иди спать. Я очень устала, хочу отдохнуть.

Утром у меня еще держалась температура, и я вынуждена была остаться в постели. В номер вернулась девушка, ночевавшая у приятеля-москвича. Обе подруги тоже не пошли на ярмарку, как и я, поняв, что заключить договора на поставки книг без предоплаты не удастся. Тогда что там делать? Но в отличие от меня они не отчаивались.

За несколько месяцев до этого они были на республиканской ярмарке в Астане.

— Там, — рассказывали они, — не было этих богатых столичных теток, а собрались люди попроще, провинциальные издательства, частные издатели. Они соглашались поставлять товар без предоплаты. Мы там набрали столько книг, что можно полгода не беспокоиться.

Вечером второго дня ярмарки был организован банкет, совмещенный с прогулкой на теплоходе, специально для этого зафрахтованном. Вот туда целый день и собирались новосибирчанки — со всем энтузиазмом, не растраченным на работе. Ночная Волга, музыка, приятное общение — это вполне могло компенсировать неудачи от самой ярмарки.

К концу дня температура спала, и я повеселела. «Через сутки уеду отсюда, — думала я, подбадриваясь. — А то, что результатов нет, не страшно. Меня эта деятельность не кормит. Все, что ни делается, — к лучшему. Зато я посмотрела древний город».

Бедная, я не предполагала, чем обернутся для меня эти сутки и буду ли я считать поворотом к лучшему то, что мне предстояло пережить.

Легкое нытье зубов, возникшее от холода и несколько дней беспокоившее меня, внезапно взорвалось невыносимой болью, сконцентрировавшейся в одном месте. Господи, этого только не хватало!

Я кинулась искать помощь, начала расспрашивать о зубных поликлиниках.

Дежурная на этаже сказала, что рядом с гостиницей, чуть выше по проспекту, есть большая стоматология. Уже сильно страдая, я собралась и пошла туда. Рабочий день еще не закончился, однако меня не приняли. Глядя прямо в глаза, милая женщина с улыбкой садистки объяснила, что она обслуживает только местное население.

— Считайте меня тоже местной. Я здесь в командировке, следовательно, временно местная.

— А местная прописка у вас есть?

— Есть, в гостинице.

— Освободили место, девушка! — прикрикнула эта врач, толкая меня в грудь.

— Болит очень, — пожаловалась я. — Неужели вам не жалко меня? Я же не прошу лечить зуб. Удалите и все.

— Сами уйдете или помочь?

Мои аргументы не убедили ее, просьбы не делали милостивее. Уже воющую от боли, меня силой вытолкали из кабинета. Я просила, угрожала, проклинала, предлагала деньги — ничего не помогло.

На землю опускалась третья ночь моего пребывания в Нижнем Новгороде.

Девушек в номере уже не было, отправились гулять на теплоходе.

Часам к десяти вечера зубная боль сделала меня невменяемой. Казалось, что в десну вогнан горячий гвоздь, который к тому же расширяется и продвигается глубоко в мякоть мозга. Я позвонила в «скорую помощь». Там ответили, что на зубную боль они не выезжают. Через время я снова позвонила туда, просила снять мне приступ боли, не уточняя какой. Нет, и просто на боль они не выезжают, сказали мне.

— У меня больное сердце. Мне нельзя долго терпеть боль, она разрушает меня, — сыпала я аргументы. Бесполезно.

Не отходя от телефона, я крутила и крутила диск. Наконец, с какого-то сотого захода я набрала городскую справку:

— Будьте добры, дайте телефон дежурной стоматологии.

— Адрес?

— Какой адрес? Мне надо срочно удалить зуб. Где это можно сделать? — терпеливо, монотонно домогалась я.

Девушка выслушала и, к удивлению, не бросила трубку:

— Тогда звоните… — она назвала номер. — Там вам скажут конкретнее.

Я набрала названный номер, не понимая, куда меня переадресовала отзывчивая девушка со справочной службы.

— Ургентная, — сказали в трубке, в тоне короткого ответа уже слышался вопрос, мол, что надо.

Я снова объясняла о зубной боли, просила помочь, жаловалась. А мне равнодушно отвечали:

— В городе нет дежурной стоматологии. Понимаете, ни скорой, ни дежурной, ни платной — никакой нет!

— Что же мне делать? В поликлинике не обслужили, скорой — нет, дежурной — нет. Мне еще двое суток добираться домой. Я не выдержу столько дней! — трубку положили, не дослушав меня.

Крутился телефонный диск — мне нужна была помощь, и я искала ее. Главной потребностью стало что-то предпринимать, все время что-то делать. В голове, перемежаясь с болью, продолжался бред, и я ловила обрывки воспоминаний о вчерашних огорчениях. Они мне казались надуманной интеллигентской хандрой, не стоящей внимания. Одна крайность сменила другую.

За окном шел дождь, крупные капли гулко стучали о подоконник и с хлюпающим звуком разбрызгивались. Крутился диск, я убеждала глухую ночь помочь мне.

Вдруг, в который раз набрав «09», услышала свежий доброжелательный голос:

— Позвоните… — и снова мне продиктовали какой-то номер, который я торопливо записала. — Это дежурная травматология, — неожиданно продолжил голос, — там есть отделение черепно-мозговых травм. Попросите дежурного врача, может, он вам не откажет и поможет.

Господи, неужели ты есть!

— Спасибо! — закричала и откровенно заплакала я от растроганности.

— Женщина, подождите, не отключайтесь! — остановила меня девушка. — Послушайте, эта больница находится далеко за городом, а сейчас уже час ночи, и туда добраться можно только на такси. От вашей гостиницы езды минут сорок будет. Так вы не бойтесь, если вам покажется, что таксист везет не туда. Поняли?

— Да! — выдохнула я, не веря в возможное спасение. Есть же люди среди человекоподобных!

И она, эта отзывчивая душа, эта девушка из вершинных людей, чтобы не волновалась я, чтобы потерпела немного, чтобы не боялась, едучи на такси — ночью, с чужим человеком, одна, за город, — подробно рассказала приметы дороги. Снова успокаивала, кажется, если бы могла — сама отвезла бы.

Бескорыстная забота, случайная чуткость, деятельная отзывчивость обладают колоссальным внутренним потенциалом, который, найдя выход хотя бы в одном человеческом импульсе, приводит в движение мощные механизмы вселенского добра. Оно начинает катиться по судьбам людей, словно снежный ком нарастая благодарностью тех, кто попался ему на пути.

Так случилось и в этот раз. От этой девочки — судя по голосу и по ее незачерствелости — началась цепная реакция моих удач. Я позвонила в дежурную травматологию и без проблем получила номер телефона отделения черепно-мозговых травм. Позвонила в само отделение. Там сразу же подняли трубку. Ответил голос юноши, охотно, даже с радостью — шло к добру! — согласившегося разбудить и пригласить к телефону того, кто мне нужен, — дежурного хирурга-травматолога. Через минуту в трубке возник его сонный голос. Без раздражения этот человек признался, что умирает от скуки и с удовольствием выдернет мне взбунтовавшийся зуб. Он переспросил, откуда я буду ехать, прикинул время и сказал, что к моему приезду успеет проснуться окончательно, умыться и восстановить рабочую форму.

Заказ на такси? — взяли сразу!

Такси? — приехало без опозданий!

Таксист? — чуткий, замечательный парень! Он, видя мои муки, как мог быстро домчал меня через ночь, через проливной дождь и согласился подождать, чтобы отвезти обратно.

Дальше все продолжалось так, словно я попала в сказку. Меня уже ждали у входа, с открытой дверью. Я зашла. Дальше: пространство коридора, поворот, еще один коридор, кабинет, стол, прожектора, укол, операция. Все происходило молча. Уже когда хирург, вырвавший больной зуб, самолично регистрировал меня в журнале посетителей, я спросила, почему он во время операции молчал.

— А надо было говорить? — удивился он.

— Не знаю. Обычно хирург, удаляя зуб, говорит какие-то слова. Так принято, — вспоминала я предыдущий опыт.

— Разве я удалял зуб?

— А что вы делали?

— Производил мелкую черепно-мозговую операцию, — он почувствовал, что я не поняла ответа, поэтому после паузы пояснил: — У меня на столе пациенты всегда находятся под общим наркозом. С кем говорить? Привычка.

— И то правда, — ошеломленно согласилась я, постигая особенности его профессии.

Я осыпала его словами благодарности, сказала, что никогда не забуду, и я сдержала слово — помню до сих пор и поминаю в молитвах. Деньги он категорически не взял — сказал, что грех брать мзду от страдающих людей за оплаченную государством работу.

Домой мы возвращались не так быстро. Таксист, осчастливленный тем, что на его глазах в мире стало меньше мук и горя — как легко это, оказывается, можно сделать! — пел песни. Зажимая окровавленный рот, я слушала их и вспоминала прошедший день, вечер и начало ночи. Это был верный признак того, что я отрезала от себя этот кусок жизни, отодвинув в прошлое. Воспоминания — мчащиеся в будущее кони.

Мы возвращались в центр города в толще тьмы, под потоком льющейся с неба воды, черт знает по какому безлюдью. Вдоль дороги мелькали деревья, вздымались холмы, поросшие ерником, вокруг никаких строений не обозначалось, но я не боялась. Мне было хорошо и спокойно в этой пустыне, в плену мрака, холода и дождя, потому что рядом случайный человек радовался моему избавлению от страданий. Я улыбалась, забыв их остроту, забыв отчаяние, еще недавно владевшее мной.

В номер я вошла в четыре часа утра. Девушки давно вернулись с банкета, оживленно обсуждали его детали и ждали меня, не зная, что и думать о моем исчезновении.

Обменявшись впечатлениями, мы быстро уснули.

На следующий день участники ярмарки разъезжались по домам. Все утро у меня надоедливо болела ранка от удаленного зуба, в теле чувствовалось недомогание и слабость, и я снова валялась на постели. Девушки, собираясь сами, заодно и мне накупили в дорогу еды, с учетом того что я уже двое суток голодала. Они отбыли раньше, а я до отъезда на вокзал два часа оставалась в номере одна, подшучивая над собой, что весь мой бизнес выстроен на потерянных зубах. Хотя это была не шутка, а печальная правда.

Обдумывая события двух прошедших дней, я ловила себя на ощущении, что провела тут долгую-долгую и несчастливую жизнь, с которой теперь расставалась, чтобы забыть навсегда.

Еще раз я встретилась с этими девушками на ярмарке в Ростове-на-Дону, куда поехала с мужем. Они по-прежнему щебетливо рассказывали ему свои впечатления от Нижнего Новгорода, вспоминали мои мрачные злоключения и свою прогулку по Волге на теплоходе.

Это происходило поздней осенью того же года. Никто из нас не знал, что до третьей встречи истечет несколько месяцев, наполненных для меня событиями сказочными, и она будет расцвечена совсем другими красками — радужными.

4. Метаморфозы

Прошло время, минули осень и зима. Я возвращалась в типографию после встречи с Виктором Михайловичем, узнав, что он мне практически подарил два миллиона рублей, когда рубли еще были весомее доллара. Я не шла, а летела по воздуху.

Несмотря на начало апреля, стояли холода. Ночью мороз сковывал землю, рассыпая по ней тысячи хрустящих льдинок, а под дневным солнцем лишь кое-где появлялась протаявшая влага. Теребящий ветерок был по-зимнему неприятен. Не отступала неласковая зима, не уходила.

Но я, дитя моих степей, чувствовала приближение весны, ловила ее приметы во всем, что мог предоставить скудный городской пейзаж. Потемневшая, набухшая кора каштанов плотнее обняла стволы, несущие наверх, к почкам, соки земли. Легкие веточки белых акаций, звенящие на зимних ветрах, стали тяжелее, обмякли, словно в предвкушении цветов и любви. Ветры, всю зиму стлавшиеся вдоль земли, перестали лизать ее исцарапанное лицо, поднялись выше и занялись облаками. Блаженным покоем дышало ждущее тело земли, и влага, извлекаемая из недр неотступным морозцем, казалась семенем, орошающим ее лоно таинством оплодотворения. Только беспокойные, подвижные облака, то поодиночке, то гурьбой носившиеся в поднебесье, мелькая тенями, закрывали от нескромного взора эти священные превращения.

Я не любила ходить пешком, мне редко этого хотелось, причем поводом должно было служить что-то из ряда вон выходящее. Даже и не помню, когда это было в последний раз. Я с удивлением обнаружила прошлогодний апрель с теплыми дождевыми купелями, с хмельным запахом внезапных фиалок. Было что-то еще, о чем хотелось думать, но я не могла найти его, вспомнить. Обрывки зрительных впечатлений засуетились в воображении, тонкие крылья носа затрепетали участившимся дыханием, не поспевая за ускакавшим прошлым.

Ускакавшим?

Тот странный сон вернулся в мысли, и я увидела всадника, подающего мне поводья. Он ударил по крупу моего коня. Я внимательнее всматриваюсь в его лицо, пытаясь разглядеть черты. Кто же тогда мне приснился, кто предчувствовался? Мелькает тихая улыбка Виктора Михайловича, слышится смешок и задиристый голос Валентина Николаевича.

Мистика и реальность, случайность и предопределенность, высокое и земное, прошлое и будущее — все, дружно выпавшие единым мигом в события сегодняшнего дня, заполонило восприятие неразличимой мешаниной, из которой омылось новое ожидание. Оно ушло в горизонт и встало над ним пылающей звездой. О, как близка она была, манящая!

Не стало ни обид, ни слез, ни горя, все растворилось в той субстанции, которую отстранило от меня это мгновение. Забылись правые и виновные, исчезли мерки и точки отсчета. Рукой моей странной судьбы распахнулась новая даль, выпуская меня в неизмеримые пространства.

Неугасимые, теплящиеся лампады души согревали меня. Там что-то ворочалось и ныло, чего-то ждалось и хотелось. Там, затаив дыхание, свернувшись маленьким ленивым клубочком, жило предчувствие. Мне виделся кто-то до времени молчащий, я уже чувствовала его рядом, чудилось в нем что-то знакомое, но забытое. Словно превратившись в волну, я удобно укладывалась в гармоники мира. Не растерянная ни от чего, собранная в нетерпении немедленного действия, я торопилась. Вдохновением горели глаза и наполнялись жгущей мелкой слезой, преломлявшей свет и выпускавшей на волю солнечные зайчики. Щеки пылали задором и азартом, я чувствовала их матовый, неяркий свет. От восторга не хватало воздуха увеличившимся легким. Я расстегнула пальто, и ветер разметал его освободившиеся полы. Распахнутая, окрыленная, трепещущая, я легкой ланью взлетела на крыльцо проходной и вприпрыжку спустилась по ступенькам во двор типографии. Я шла размашистой и уверенной походкой, когда почувствовала перед собой упругое поле чужого взгляда. Занятая земным вдохновением, я — увы! — не выпила этот короткий миг. Как вернуть мне его? Каквоскресить?

Иногда хочется покрепче закрыть глаза, уснуть и проспать всю ночь страшным и долгим сном, а утром обнаружить, что прошлое вернулось, ибо оно никуда не уходило, и жизнь продолжается.



Я почувствовала на себе чужой взгляд. Он заставил меня остановиться и оглядеться.

Во дворе шла обычная работа, туда-сюда сновали кары, несущие на своих вытянутых рожках рулоны бумаги. Эти рулоны сбрасывали около цеха подготовки материалов и дальше кантовали вручную. Транспортировщики, не церемонясь, били их, переворачивая и поддевая ломами. Знали, что пробитые слои бумаги пойдут на срыв, обычно списываемый на естественные потери. В голом еще скверике на мокрых скамейках сидели механики из ремонтного цеха, курили. Возле склада стояла машина, загружающаяся готовой продукцией. Рядом крутились заказчики, считали количество загружаемых пачек и сравнивали с накладной. Промелькнул начальник переплетного цеха, бабник и пьяница, вечно слоняющийся по территории, скучающий и томящийся в ожидании окончания рабочего дня. У входа в управление заведующая производственным отделом спорила с начальником печатного цеха, которого недолюбливала и методично доставала, где могла. Неподалеку от них стояли одинокие созерцатели и ротозеи.

Все было будничным и серым, скучным и безрадостным, не достойным внимания, обращенного с высоты, на которую поднял меня случай или чья-то воля, а может, собственный неспокойный нрав. Скользнув летящим взглядом по привычным картинам, я скорее подсознанием, чем сознательно уловила некоторую тревожную подробность в них.

Я была уже почти у входа в здание, и поздно заметила, что сбоку стоял тот странный незнакомец, имени которого я продолжала не знать. Окрыленная свалившимся на меня счастьем и новыми самооценками, я уже проходила мимо, не впечатляясь теперь его вниманием. Но он не просто рассматривал меня потому, что я попалась ему на глаза, он откровенно наблюдал за мной с веселой и уверенной расчетливостью, без надменности и высокомерия, без своей невыносимой складки у губ — признака надменности. Его настроение лучилось во взгляде и разливалось по лицу весенней теплынью. Это было не похоже на то, что наблюдалось раньше, отличалось от впечатления, оставленного в моей цепкой памяти, это было неожиданно и ново. И тут он бросился мне навстречу, да так неожиданно, что я остановилась. В одно мгновение он оказался рядом и уже теребил отвороты пальто на моей груди, что-то шептал, горячо и непонятно. Он нахлынул, как паводковый поток, выметая и унося из меня все прежнее, обидное, не нужное.

О, как созвучно все подобное! Как прекрасно взаимопонимание невысказанного! И стоит жить…

В замешательстве я отстранила его рукой, почти с возмущением, не веря, что мир действительно повернулся ко мне лицом и улыбается сказочным Лелем.

— Да в чем дело?! — отстранилась я от него.

— Нам надо поговорить, — выдохнул он.

— Если по работе, то приходите ко мне в кабинет.


***

Я уже была главным редактором — по моему предложению и моими стараниями, созревшими естественным порядком, когда я стала заниматься книгами, на типографии был организован такой передел, и я его возглавила. Согласно должностной инструкции, я подчинялась непосредственно директору, и в мои обязанности входило то же, что и у редакторов обычных издательств, — работа с авторами и подготовка их рукописей к выпуску в свет в виде тиражей книг. Единственное отличие состояло в том, что нашему издательству выпуски книг заказывали частные лица и фирмы. Мы также получили право выпускать книги в качестве собственного товара и сдавать его на реализацию в торговые сети. Это было, без преувеличения, зачатком нового большого дела, я вынашивала планы развить работу издательства до получения госзаказа, что было лишь делом времени, и превратить типографию в издательско-полиграфический комплекс. А если бы удалось освоить специфику периодической прессы, то мы могли бы выпускать и свою рекламную газету.

Отдельного помещения редакция еще не имела, и я располагалась в одном кабинете с инспектором по кадрам — приятной женщиной, ставшей мне добросовестной помощницей, ее звали Валей.

И вот у нее на глазах начала разворачиваться эпопея удачных для меня перемен. Не знаю, что она думала по этому поводу, но то, что мне неимоверно тяжело, наверняка понимала. Я отдавала должное ее умению сочувствовать, ибо иногда она проявляла это качество и занималась моим настроением: задавала осторожный вопрос, когда мне надо было выговориться; ободряюще поддакивала, когда я вслух преодолевала внутренние сомнения; помалкивала, видя мое раздражение и усталость; а то и просто любопытствовала, устраивая мне маленький «перекур». Свойственны ей были и маленькие хитрости: когда ей хотелось побаловать себя чем-то вкусненьким, она покупала это на двоих, зная, что я оплачу всю покупку. В быту относилась ко мне покровительственно, несмотря на десятилетнюю разницу в возрасте не в мою пользу. Я была для нее сущим развлечением на этой рутинной работе и объектом заботы, как не умеющая заботиться о себе, правильно питаться, вовремя отдыхать.

А теперь продолжу свой рассказ. Итак, я вошла в свою комнату — уставшая после пешей прогулки, но с хорошим задорным настроением. Ни о чем, кроме работы, которая мне предстояла по освоению двухмиллионного вливания, думать не могла.

Валя подала мне отчет о событиях, случившихся в мое отсутствие: кто звонил мне, кому должна позвонить я, кто заходил и по какому вопросу. Список был длинным, новости содержал приятные. Забросив на стул пальто, которое она затем перевесила по-людски на вешалку, и засунув в шкаф шапку, я намотала вокруг шеи длинный шарф и принялась дописывать в список то неотложное, что наметила сделать, шагая сейчас по улице. Я окунулась в составление плана работ на ближайшее время и забыла обо всем на свете. Валя притихла. Вокруг нас разлилась неторопливая, сосредоточенная тишина.

Вдруг резко распахнулась дверь. Вздрогнув от этого, я подняла голову от бумаг и с недоумением посмотрела на вошедшего. Это был все тот же незнакомец, который игнорировал меня на нижегородской книжной ярмарке, а сегодня зачем-то хватал за грудки во дворе типографии. Он твердым шагом переступил порог и остановился, казалось, в смущении и растерянности.

— А-а, вот и вы! — начала потешаться я, вспоминая свои прежние обиды. — Теперь вы узнаете меня?

Но передо мной стоял совсем другой человек. Не тот, которого я видела раньше. Куда девались его отстраненность и неприступность, спесь и чванство! Исчезли сдержанность и лаконичность. Он бормотал слова лести и комплиментов, каких-то обещаний и пошлых излияний. Я попыталась сбить его с этой волны, сопротивляясь заштампованному натиску обыкновенного бабника.

— Да что вы говорите?! — с издевкой восклицала я в ответ на его признания в нежнейших чувствах.

Боже мой, я была так слепа, что все еще не придавала значения ни своей частной деятельности, ни новому производственному статусу, ни тому, какое впечатление это производит на людей! То, что начало привлекать ко мне ловких людишек, для меня оставалось пустяком по сравнению со мной самой — на что я вообще была способна как индивидуальность. Ведь все мои счастливые перемены последнего времени, столь впечатлившие охотников за добычей, были всего лишь моей игрой в жизнь!

Он же, этот мужчина, словно не замечал сарказма, наоборот, подбадриваемый тем, что я вообще что-то отвечаю, нес сущую околесицу. Это все ужасно не шло ему. Мне не хотелось видеть его таким, ибо это диссонировало с моими представлениями о нем. Уж лучше бы он был прежним, где искренность и неподдельность подкупали, а все остальное могло быть отброшено, как шелуха. Теперь же фальшь и неискренность, плохо скрытые в небрежных речах, коробили меня. Я поняла, что он хочет не просто познакомиться, но добиться расположения, что я зачем-то нужна ему и он прет к результату, вчерне проживая эти минуты.

В дополнение ко всему прежнему, словно, нарочно подтверждая мои догадки, он вдруг затеял такую мелодраму, что это уже не удивляло и не забавляло, а вызвало оторопь, а потом гнев: он подбежал ко мне, бросился на колени, потянулся к груди, начал гладить меня и шептать что-то дешевое о страстных поцелуях.

— Хватит! — оборвала я его, отталкивая от себя и с краской стыда посматривая на Валю. Она сидела с опущенными веками и лукавая улыбка блуждала на ее лице.

Он отскочил, словно мячик, упруго встав на ноги, остановился напротив с видом обиженного ребенка:

— Вы не знаете, от чего отказываетесь, — сказал с упреком.

— От чего же?

— От качественного секса.

— У меня с этим все в порядке, оставьте свой секс для других.

Он не уходил, переминался с ноги на ногу и ждал чего-то. Да, у меня уже были деньги, небольшие, но все же больше, чем у других, и я замечала, что мужчины стали по-другому ко мне относиться. Это, конечно, вызывало только улыбку, иногда жалость. Но почти всегда и снисхождение тоже — мужчины оказались такими слабыми и неуверенными в себе, что это озадачивало. Я поняла, что их нельзя бить наотмашь, иногда им просто надо помочь почувствовать себя на высоте, несмотря ни на что.

Вот и этот чего-то добивается, — не сразу сообразила я. Мне показалось, что у него действительно есть ко мне дело, и для верности он выбрал именно такую форму знакомства, конечно, совершенно неподходящую. Как жаль.

— Если вы зашли по делу, так о нем и говорите. У меня мало времени, — сказала я примирительным тоном.

— Поговорим еще и о деле! — воскликнул он, возмущенный тем, что его прервали. — Не все сразу.

Он по инерции сохранял набранную тональность, но к концу фразы она иссякла, и смысл происходящего яснее прорисовался для него. Он как будто остановился в беге перед неожиданным препятствием.

— Со мной не надо так знакомиться, — повторила я, акцентируя на «так» и видя, что он начинает приходить в себя и воспринимать сказанные ему слова. — Не напрягайтесь. Будьте самим собой.

И тут до него дошел комизм происходящего — он, наконец-то понял, что я его не знаю. Это чуть не разбило его параличом.

— Да вы, похоже, не знаете меня? — в замешательстве воскликнул он.

— А что, обязана знать?

— Вы в самом деле не знаете меня?! — снова спросил он тоном не верящего в эту правду человека, с растерянностью и удивлением. Он понял, что ошибся и чего-то не учел.

Вот оно что, — подумала я, — так он считает себя известным человеком, и раньше думал, что я элементарно домогаюсь его. Ну, умора! Но его вопрос заставил меня задуматься: кто же он есть, черт возьми, что так о себе мнит, цены себе не сложит? Мне хотелось догадаться, хотя бы приблизительно. Ах, как жаль его огорчать, как неловко он, должно быть, сейчас себя чувствует!

— Нет, не знаю, — призналась я честно, — Ну, и кто же вы?

— Я Ногачев! — сказав это, он гордо вскинул голову, а я раскрыла рот от недоумения: мне это имя ровно ни о чем не говорило.

— Да? И что это означает? — сказала я, видимо, продолжая его шокировать, потому что он округлил глаза и повел ими так, словно изнемогал от моего неведения.

— Я писатель. Известный, между прочим, — он выходил из состояния недоумения и, слава Богу, постепенно становился земным и более-менее адекватным. — Вы меня не читали? Хотя… да, конечно…

— Не читала. Что вы пишете? — я все еще сомневалась, что у него есть основания для своих претензий.

Всем нам хочется казаться значительнее, чем получается на деле. Вот у меня есть двенадцать запатентованных изобретений и много научных статей, причем даже в зарубежных изданиях. Я участвовала в серьезных проектах и не получила должного признания только потому, что вмешалась перестройка. На то время я уже знала, кто и почему помешал и мне с защитой диссертации, и моей Родине с укреплением могущества. Тем не менее я тоже могла бы заявить о своей известности. Все относительно, и это мало кого волнует.

— Фантастику, — с вызовом сказал он, ожидая, видимо, новой иронии.

Мне понравилась его настойчивость. Другой бы стушевался, сник. Ну, считал, что его знают, и решил одарить с барского плеча вниманием. Ну, вышла ошибочка — извините. А тем более говорить о фантастике с какой-то замороченной бабенкой, где-то на занюханной типографии. Какое безрассудство! Но это для обыкновенного человека. А он был психологом, несмотря на то что, казалось бы, неудачно выбрал форму знакомства. Он обладал неким чутьем на людей или информацией обо мне и правильно рассчитал, что будет понятым, не осмеянным и прощенным мною. Осечек у него не было. А методы? Да, иногда он действовал от противного, прибегал к парадоксам, плоским эпатажам — увы. Я это интуитивно почувствовала, потому и реагировала так.

— Да? Не слышала. Очень жаль!

— Почему же жаль? — со спокойной рассудительностью продолжал он. — Фантастику многие не читают.

Я улыбнулась.

— Но я-то как раз читаю. Правда, это было давно.

— Очень давно? — понарошку ехидничал он с уже известной мне теплотой, струящейся во взгляде.

— Сейчас вспомню точно… Последним я читала роман «Час быка» Ефремова, когда он только вышел. Нет, «Час быка» был на третьем курсе, а последним было что-то из Бердника… Или «Волшебный бумеранг» Руденко. Так, — остановилась я и посмотрела в окно: — Это был Корсак «Бегство земли» и сборник «Вирус бессмертия»…

— Да, плохи ваши дела, — он посмотрел на меня, как на совершенно безнадежное создание. — Все это так давно писалось… — Вдруг он вскинул голову: — Вам нравится, как пишет Ефремов? — и снова из него струей била спесь, спесь, спесь, не позволяющая понять, как он сам к нему относится, ко мне, к остальным…

Ему хотелось вывести меня из равновесия, но благодушное настроение прочно завладело мной: я видела этого человека насквозь, и это мне нравилось, и он сам нравился.

— Да, — сказала я, не обращая внимания на его тон, как будто размышляла сама с собой. — Вот и фирму свою назвала «Веда». Помните героиню из «Туманности Андромеды»?

— Это уже обнадеживает, — не удержался он от язвительного тона. И похвастался: — Я считаю себя учеником Ефремова.

— В таком случае, возможно, вас и стоит почитать, — буркнула я, принимаясь за свою работу. — Ну, хватит бездельничать.

— Еще минуту, — сказал он. — Давайте я для начала занесу что-нибудь свое. Почитаете.

— Если вас не затруднит, — я говорила из вежливости.

— Сейчас я здесь часто бываю, так что на днях занесу.

— Договорились.

Он попрощался и ушел.

— Зачем он приходил? — я посмотрела на Валентину, все время молча наблюдавшую этот спектакль.

— Он же писатель, — напомнила она.

— И что?

— А вы — издатель.

— Вы имеете в виду то, что мы делаем на типографии?

— Конечно.

— Это его не может интересовать.

— Почему?

— Потому что мы издаем дешевые детские книги и не платим гонорары.

— Значит, он вам скоро сам скажет, что ему надо было.

Так все и случилось, но это было чуть позже.

От слов, сказанных Валей, меня словно ударило током. Я вспомнила совсем недавнее высокомерие этого человека, и у меня родилось подленькое подозрение, что случившиеся с ним перемены очень увязаны со слухами о моих успехах в бизнесе. Он мог почерпнуть их от своей матери, которая работала рядом с моим мужем (женщина носила другую фамилию, и мы с опозданием узнали, что это его мать). На душе стало холодно и противно. Неловкость гусиной кожей выступила по всему телу. Обуял стыд, но я не понимала за кого больше: за его ли расчетливость и меркантильность; за то ли, что после слов Валентины я дурно подумала о нем; или за то, что поверила ему и так примитивно заглотнула наживку.

Прошло так много лет, а я до сих пор помню, как замерла тогда от неожиданности, от напора его упрямой магии. Но тогда я еще умела избавляться от подавленности и сомнений, поэтому отогнала от себя эти настроения и успокоилась.

Какой смысл живописать это? Любому, кто молод, наверное, известны такие всепоглощающие мгновения. Но я-то была не молода!

Анализируя сейчас те события, я поражаюсь другому. А именно тому, что я никогда не пыталась ни оценить, ни переоценить свое тогдашнее отношение к Ногачеву. Человеку ведь свойственно с течением времени отдавать отчет прожитым годам, пересматривать события жизни, свои привязанности, симпатии, чувства, не обязательно зачеркивая что-то, но хотя бы осмысливая его. У меня же этого не произошло, я сейчас это понимаю — яркие впечатления остались яркими, словно законсервированными тем, что мне было не до них, что у меня были другие заботы. Так те события и вошли в мою память без изменений.

Мгновения легкого, летящего, всеобъемлющего, высшего счастья на самом деле выпадают человеку редко, а многим не выпадают вовсе. И далеко не всем доступно понять их значение, уловить и запечатлеть в себе их приход. Видимо, тогда я пережила именно такие минуты — светлые, необременительные. А позже память обманом инерции поддерживала иллюзию того, что они могут стать ровным, долгим, устоявшимся постоянством.

Книгу он мне, конечно, принес — «Милость динозавров», и я ее прочитала.


***

Спустя несколько дней он приоткрыл дверь моего кабинета и просунул в образовавшуюся щель свою смеющуюся мордочку.

— Это я!

Трудно объяснить, как это происходит, но я попытаюсь. Это психологический парадокс. Представьте: ходит среди людей молодой, активный, творящий человек — умный и живой! — а они его в упор не замечают. Вроде все вокруг толковые да талантливые, а он — обыкновенный. Его учат, как правильно писать, как лучше раскрыть тему, подать эпизод, вырисовать героя. Откровенничают с ним насчет слабых и сильных мест в его произведениях. Умничают, дают советы: что теперь читают люди, для кого надо писать и о чем, как надо моделировать прошлое и будущее. Его уже тошнит от их советов!

При этом, как олицетворенный талант, он о себе уже все предчувствует. Он почти знает, что его имя скоро станет известным, что все прежние советчики будут лебезить перед ним и заискивать, иногда просить его покровительства. Но он ждет признания, которое еще не пришло, не вызрело. Он очень ждет, когда это признание проклюнется хотя бы в одном человеке. Не то признание, когда на худсоветах говорят заготовленные похвалы, привычно и скучно отдают должное упорству и труду, когда людям некуда деваться от сущей правды и надо признать достижения своего коллеги. А то, которое нечаянно долетает из чащобы жизни. Он ждет признания бескорыстного, бесхитростного, спонтанного, идущего из самых недр человеческих. Такое признание похоже на брошенный в горах камешек. После него начинается обвал. И приходит успех!

Слабый и одинокий голос человека, затерянного среди читателей, способен вызвать сели и сдвиги таких масс почитателей таланта, что представить трудно.

Но для этого должны быть горы, эти огромные накопления, напластования, и в них должно быть все напряжено, заряжено взрывом, обвалом и движением. Там должна существовать разность потенциалов такого явления, как реакция на проявленную одаренность. Человек, если он олицетворенный талант, знает, что им уже все это создано, все сотворено. Он уже подготовил условия для успеха, для признания. И он ждет его.

Вот-вот должен прозвучать голос, уподобленный камешку, выпущенному из расслабленных — от удивления, от восторга, от преклонения! — рук.

Когда талант созрел и уверовал в себя, то по всем законам бытия должен найтись этот случайный, но необходимый человек, который преодолеет безвестность таланта и инерцию его незаметности. Все! Он столкнет с точки покоя процесс восхождения звезды. И возникнет слава во всей осиянности!

Вот так встретились тогда и мы. И он знал все о себе! И о моем значении.

Еще на расстоянии, только на подходе чувствовал все, что за варево кипело и созревало во мне.

— Это я! — сказал он игривым тоном.

— Заходите! Хотя видеть вас я еще не готова, — и я выронила камешек из своих ладоней.

Это, конечно, образ. На самом деле я тогда не могла говорить с ним спокойно. Мне все стало понятно в нем и меня прожгло это понимание так, что запредельное ошеломление не позволяло видеть и слышать его вблизи, нужна была дистанция, хотя бы во времени. Наверное, проще было бы поговорить по телефону, но ни он, ни я до этого не додумались. А собственно, о чем говорить? Анализировать, сообщать свое мнение, высказывать какие-то соображения… Кому — ему? Я же не сумасшедшая! Кроме того, видимо, нам надо было посмотреть друг другу в глаза: ему прочитать в моих, что он — настоящий писатель, а мне прочитать в его, что я — тот первый камешек, который вызвал сель.

Не знаю, возможно, нельзя строить образ камешка, вызывающего сель, на одном человеке, но я так воспринимала события, ибо они, действительно, стали началом его славы.

Итак, я открыла ему свой восторг его творчеством. Не скрыла одержимости, охватившей меня, призналась в беспрекословности и бесповоротности родившихся во мне впечатлений. Разве этого мало? Разве это не могло послужить трамплином для последнего прыжка в самоутверждение? Разве это не прибавило ему недостающих усилий для окончательного прорыва наверх, к триумфу? Ведь все дело было в психологии, что сильнее иных полей влияет на человека. Думаю, так оно и случилось, хотя не хочу казаться значительной. Сейчас я лишь констатирую факты.

В молодости мне везло на интересные встречи. Возможно, я сама умела выбирать друзей и знакомых, а еще вернее, что лихие люди обтекали меня, как вода обтекает препятствия. Во время работы в науке и на преподавательском поприще мне чаще приходилось общаться с мужчинами, и я себя чувствовала с ними легко и комфортно. Конечно, они замечали меня как женщину, говорили комплименты, пытались ухаживать. Но это только сначала. А потом, когда убеждались, что я не нуждаюсь во внимании особого рода, сбрасывали напряжение и становились самими собой, без петушиной стойки. Это дает мне повод думать теперь, что мужчины совершают измены вовсе не по своей воле. Они, как велено природой, вежливо предлагают женщинам свои услуги: а вдруг надо выручить кого-то из них, исправить ошибку обстоятельств? И уж если женщина принимают это всерьез, если она действительно нуждается в таких услугах, то мужчины просто вынуждены идти на это. Разве можно их винить? Мой опыт свидетельствует, что многие мужчины охотнее общаются с женщинами, если точно знают, что те от них ничего «такого» не ждут.

Потеряв прежний устоявшийся покой, пропитавшись духом выдуманных этим человеком миров, я не понимала, что же доставляет мне волнения. От природы я не была сентиментальной, но о его творчестве не могла говорить спокойно. Я выливала свои чувства на Валентину, ибо только она, как свидетель нашего знакомства, могла правильно понять меня. На нее обрушивались мои восторги его книгами и комментарии к нему самому. Валя с удовольствием слушала меня, иногда о чем-то спрашивала, в меру одобряя мое увлечение. Оно, похоже, ей нравилось. Хотя желания читать книги она не высказывала. Да и зачем это надо было, когда у нее на глазах разворачивалось нечто сложное, бьющее по нервам, интригующее? Не пошлое «пришел, увидел…», а сражение за… За что? Я до сих пор этого определить не могу. Вот поэтому, наверное, и пришлось мне написать целую книгу, потому что двумя словами тут не обойтись.

Зато о себе могу сказать так: слово было потом. Мое давно сдерживаемое слово — после его книг. После? Он писал, а я нет — почему? Почему я все время сравнивала себя с ним?

Уже тогда я осознала, что во всем, касающимся этого человека, я как будто не принадлежала себе, и это мне больше всего не нравилось. С этим я вела лукавую борьбу в себе. Лукавую, ибо знала, что победить не смогу. Я не могла избавиться от ощущения, что потеряла контроль над собой и влияние на течение своей жизни. Я готова была растерзать покорность в себе и непокорность в нем, так сильно меня задевавшую. Но я любила его как явление природы, разбудившее меня — он зацепил меня тем, что позволял себе творить, а я от этого отказалась. Это была любовь к своему прошлому, которое не стало настоящим, тоска по нему. И эта любовь подтачивала мое вопящее сопротивление ей и ярость, бушующую во мне. Обессиленная моя независимость, посаженная на цепи добровольного рабства, не умирала, но неистовствовала. Как терпеть боль, рождающуюся в сражении взаимоисключающих начал, до последней победы сшибающихся внутри меня? Извиваясь и конвульсируя, они разнимали на части единую сущность моего «я».

Для меня он перестал быть человеком: разверзлась бездна. Бездна была во мне, а он — открыл в нее дверь, и тем был велик и дорог. То, вырядившись в невинный земной облик, пребывала между людьми неузнаваемая ими упрямая душа Творца; то искало понимания и прибежища среди них избранное дитя творчества; то новая Вселенная, наделенная высшим разумом, родилась и делала первые шаги по земле. Я, завороженная этой бездной, ошалела от ее близости, пульсации в себе. То ли она была частью меня, то ли наоборот, но ощущение нерасторжимости призывало к слиянию, и я не противилась ему. Погружение было так упоительно, так нескрываемо, что я оставила всякие попытки сопротивления, инстинктивно еще проявлявшиеся иногда. Как же мне было не любить этого человека, такое со мной сотворившего, устыдившего меня за то, что я отказалась от своей давней, еще детской мечты писать, создавать свои миры? Я, так долго пленявшаяся звездным небом, так много думавшая о нем, ушла из детства и позабыла его.

А теперь пришел он и стал олицетворением упрека, звучащего из моего детства, от той покинутой мечты — в нем уцелевшей, выжившей и воплотившейся в реальность. Мне ничего не стоило признаться, что видеть его мне невозможно потому, что слепит глаза, что его голос уносит меня туда, где нет мелкого и ничтожного, где живет только вечная гармония. Из всего следовало, что говорить на земные рутинные темы, если он на них настраивался, я смогу позже, для этого надо было прийти в себя.

Он понимал это легко и естественно и отдавал должное мне, маленькой, пытающейся удержаться на краю гигантского гравитационного кратера, каким он стал для меня, отождествившись вообще с творчеством как таковым, куда скатывались и где пропадали бесследно заурядность, малодушная нестойкость, бесцветность и обыкновенность. Да, даже обыкновенность, он не щадил ее.

Да и я пропала бы, не оцени он мои мужественные усилия противостоять ему.

— Заходите! Хотя видеть вас я еще не готова, — сказала я.

— Не готовы видеть? Почему? — он вошел (помню любую мелочь: одежду, движения, мимику), остановился по другую сторону стола. В его лучащихся глазах бесовски плясали победные огни.

Он не верил моим словам, так же и я больше не верила, что когда-то жила без него. Он был моим прошлым, а я — восторгом от его воскрешения! Думаю, в последний час моя душа все равно останется на земле, чтобы невидимым облачком парить в пространствах, сконцентрировав в себе те невысказанные — потому что они неизрекаемые — чувства, которые тогда владели мной.

Не знаю, куда подевались мои руки, ноги, что делало сердце, куда смотрели глаза. Помню только, что никак не удавалось собрать вместе распавшиеся части меня, стереть с лица совершенно дурацкую маску ликования. Губы не слушались, и с этим ничего нельзя было поделать. Все же я держалась молодцом:

— Потому что не могу разговаривать с вами в таком состоянии. Вы же видите, я не оправилась от потрясения, — другого выхода, как быть правдивой, у меня не было, любую фальшь он бы заметил, а я не хотела фальши.

— Понравилось? — спросил он, потому что я замолчала.

Как мы и договаривались, три дня назад он занес мне свою повесть, опубликованную в каком-то провинциальном альманахе. Она называлась "Милость динозавров". Позже он дописал к ней еще одну часть, расширил ее до рамок романа с коротким удачным названием. А потом, кажется, добавил продолжение и новое продолжение. Все это уже перестало привлекать. Но его произведения советского периода, действительно, интересны.

Небольшое по объему произведение имело интересный сюжет, с неожиданными поворотами и конфликтами, было удачно скомпоновано по материалу, написано прекрасным языком. Кроме того, оно поднимало серьезные проблемы экологии и нравственности — отношения человека к миру вокруг себя и к ближнему. Это произведение открыло мне в авторе не только большой талант выдумщика, создателя сюжетов, но и уязвимую душу, неизбывную благорасположенность к людям, трогательную обеспокоенность судьбой планеты, веру в непобедимость добра и в разумность мироустройства. Что скажешь двумя словами? Когда открываешь новый мир, взрывом расширяясь в его границах, внутри образуется вакуум — нет ни мыслей, ни слов.

— Скажу об этом чуть позже, не сейчас.

— Когда? Я приду специально.

— Специально приходить не надо, но если недельки через две будете в типографии, загляните, — сказала я, а он молчал, и его сканирующий взгляд считывал с моих глаз то, что я пыталась скрыть.

— Вам трудно говорить?

— Сейчас я не могу быть объективной. И вообще не хочу беседовать в таком состоянии.

— Понятно, — он серьезно посмотрел на меня, пристально (тогда еще он не прищуривал глаза, и взгляд его был открытым, молодым), и задумался.

Я наблюдала за ним и не могла поверить, что это тот самый человек, который так долго оставался для меня загадкой — не навязчивой, но интригующей, — который казался просто надменным хамом и при встречах оставлял во мне огорчительный осадок. Впрочем, не знаю, каким он казался раньше, я забыла об этом. Знаю и помню, что тогда поняла одно: он положил начало чему-то, без чего я жить не смогу и что должно питаться миром его героев, его энергетикой, голосом и глазами. И боязнь неосторожного слова, способного нарушить едва установившееся равновесие, сторожила мои уста. Я полюбила его как можно полюбить солнце, море, лето, цветущий луг, молодость и Родину, ибо всем этим были проникнуты его произведения.

— Ну, ва-аще! — весело завершил он паузу и тряхнул головой.

Потом всегда в такой форме он выражал удивление, удовлетворение или восхищение.

И вдруг, отбросив маску человека, превратился в того, кем уже стал для меня — высшим существом. Врачуя меня, отравившуюся восторгом, сказал:

— Сделаем так. Завтра я принесу вам еще пару своих произведений, — и, перебивая жестом мои попытки возразить, продолжал: — я не задержусь надолго, просто занесу, отдам и уйду. Вы прочтете их, и вам станет легче, — он замялся, уточняя фразу: — Нет, вам станет проще со мной общаться. Да, проще. Давайте?

— Что же изменится? Вы принесете мне слабые вещи, и я разочаруюсь?

— Отнюдь! У меня нет слабых вещей. Я очень талантливый писатель. Я говорил вам, а вы не поверили. Теперь видите, как тяжело переносить прикосновение к совершенству, — он говорил в шутливом тоне, но в нем звенела и мелкая месть за мои сомнения в нем; и насмешка над моей впечатлительностью; и досада, что я не сама открыла его, что позволила себе не знать его (возмутительно!). Он потешался надо мной за все разом. — Просто, вы начитаетесь меня, надышитесь мной и привыкнете ко мне. Запомните, когда-нибудь вы будете гордиться тем, что были со мной знакомы.

— Хорошо, заносите, — согласилась я, не веря, что состоялся разговор, от которого я пыталась уклониться. — Я согласна привыкнуть к вам и потом этим гордиться.

Он незаметно перевел беседу на меня, словно не мое открытие его как писателя стало основным событием, словно главным было рождение в моем лице его нового читателя, не пожелавшего сейчас обсудить прочитанное. Постепенно все трепыхавшееся и вибрировавшее во мне стало успокаиваться. Я больше не испытывала неловкости за очарование его повестью, она была так же естественна, как и простительна, ибо не каждый день случаются встречи с неординарными людьми. Тем не менее я не хотела выглядеть смешной.

— Я выгляжу наивной, да?

Он рассмеялся. Смех его не был раскатистым, заливистым, он был глухим рокочущим и перекатистым. Такой звук издает крупная галька, увлекаемая отходящей от берега волной. При этом он снисходительно посматривал на меня. Затем, насмеявшись, резко оборвал себя и со значением произнес:

— Разве заурядный человек в состоянии оценить талант? А вы оценили, — и далее назидательно, будто зомбируя меня: — Более того, вы говорите об этом откровенно и просто, без выкрутасов. Это о многом свидетельствует. И не задавайте больше глупых вопросов. Старайтесь, когда в вас говорит женское начало, помалкивать.

— Причем тут женское начало? — возмутилась я. — Сами-то вы не очень справляетесь со своими началами. Советничек...

— При том, что вы кокетничали, а вам это не надо, — огрызнулся он.

Я обиженно замолчала. Разве я виновата, что родилась женщиной и иногда это проскальзывает во мне?

— Мне положено кокетничать, находясь хорошем настроении, — брякнула я в защиту. — Это касается не вас, а меня самой.

Он снова улыбнулся, хмыкнул и двинулся к двери. Словно говоря сам с собой, на выходе из кабинета продолжал удивляться:

— Надо же, с такими мозгами она беспокоится, что выглядит наивной.

Так и ушел, не попрощавшись, всем своим видом не принимая во мне женщину, собственно то, что задеть ему и не удалось. Опять схитрил.

Больше у нас не возобновлялись попытки читать или обсуждать его произведения. Каким бы талантливым читателем я ни оказалась, ему это было не нужно, и я не позволяла себе вторгаться в его святая святых.

Он не любил говорить людям — просто не любил произносить, выговаривать, декламировать — резкие, урезонивающие, одергивающие или пресекающие слова. В полемике бывал краток. Не соглашаясь с доводами собеседника, мог произнести два-три контраргумента. Но если это не убеждало, умел закончить разговор на нейтральной ноте. Разъяснения, если они требовались, давал короткими лаконичными фразами. На непонятливых время не тратил и не добивался непременного прояснения их сознания. Совершенно не заботился о том, что о нем думают и какое впечатление он производит. Он умел держать разговор в таком напряжении, что то, чего он не хотел услышать, собеседник не мог произнести.

Иногда в нем все же возникало негодование, возмущение, надобность выплеснуть свою реакцию. Тогда он умолкал, подыскивая самое безобидное слово, при этом крылья его мраморно-неподвижного носа оживали и начинали слегка вибрировать. Над верхней губой прорезалась горизонтальная складка, губа заворачивалась к круглому и аккуратному кончику носа, который закруглялся еще больше, и почему-то именно там прочитывались довлеющие над ним эмоции. Те, кто не знал Ногачева, обречен был в эти мгновения услышать неприятные для себя слова, произнесенные после паузы с легким вскидыванием головы и бездонной холодностью в глазах.

Я старалась предупредить возникновение таких ситуаций, зная, что ему потом будет неприятней, чем мне, хоть он и постарается это скрыть.

Смею думать, что я неплохой рассказчик, потому что с моих слов, еще не видя и не зная Ногачева, мой муж сделал правильное допущение — этот человек является толковым "технарем". Действительно, как я узнала позже, по образованию он был инженером-электронщиком и в профессиональной карьере дорос до должности начальника отдела одного из закрытых научно-исследовательских институтов, занимающихся ракетной техникой.

Так я познакомилась с человеком, который стал моим самым значимым эстетическим увлечением. Мой мир раздвоился: в одном я жила и работала, а в другом — находилась душой, изучая явление природы под именем Ногачев. С этой поры для меня началось новое летосчисление: это было до Ногачева, а это — после.

А с Василием Васильевичем Ногачевым мы с тех пор сотрудничали. Мне эта деятельность не была слишком уж выгодной, а ему кое-что приносила, и я ей всецело содействовала с пониманием и душевным расположением. Однако прошло и это.



Иногда хочется воскликнуть: «Эхо былого, не покидай меня. Без твоего обманного звука — умру. Еще не все весны, где ты звучишь, я воспела и не все осени оплакала. Еще хватит тепла моего растопить снежные заносы и льды зимы. И лето, лето свое еще могу дарить твоим голубым эфирам.

Звучи во мне! Звучи чисто и правдиво, как звучал настоящий исток твой, сладкопевный голос молодости, когда-то — давным-давно — шедшей рядом со мной. Я ловлю твои переливы, тянусь к ним рукою и в иллюзорной надежде своей пытаюсь ощутить материальность прошлого. Закрываю глаза, и мне мнится, что цель близка, что я осязаю его, рождающего счастье.

Не уходи, не отдаляйся, не растворяйся, эхо былого! Не замирай погибельной тишиной. Эхо любимого времени — ты серебристая нить моей жизни. Еще и еще мне хочется дожить до конца твоих отголосков».

Или это не эхо?

Может, это память трепещет и содрогается волнами дорогих голосов, узнаваемых в годах и расстояниях? Не надо симфоний и песен! Я откажусь от всех мелодий, от всех напевов чарующей гармонии ради того, чтобы снова услышать эхо былого, которого мне всегда мало.

Но что я могу?


***

Я могу, например, сказать, что не размышляла специально о Ногачеве. Мне просто хорошо было, что он есть, что подвигнул меня вспомнить о своей мечте, и я с удовольствием изучала его как объективное явление. Каким же мне запомнился этот незаурядный знакомец?

Постараюсь быть беспристрастной. А чтобы образ его оставался живым и осязаемым, начну с того, что в нем особенно выделялось, было превалирующим и сильным.

Как ни странно говорить такое об умном человеке, но по первым впечатлениям запомнился он мне высокомерным, причем в значительной степени — до банальной спесивости, чтобы не сказать хамской чванливости. Кажется, ему в себе нравилось все: и неидеальная внешность, другая бы сказала — внешность ломового извозчика; и какая-то молодцеватость, или даже гарцеватость, движений; и его шутки — в большинстве своем пошлые, и книги.

Ходил он легко и стремительно, но при этом подчеркнуто играл мускулами и вскидывал голову, стараясь не смотреть в глаза встречным — его взгляд скользил над головами людей. Такой взгляд я впервые заметила у Михаила Кузнецова, народного артиста РСФСР, когда он гулял по центральному проспекту, находясь на гастролях в Днепропетровске. Понятно, что у него были на то причины — приехав в провинцию, он старался избегать толпы поклонников, расспросов и раздачи автографов. Потом мне привелось наблюдать, как шествует по улице Горького (ныне Тверской) Юлия Борисова — и снова тот же взгляд небожителя, устремленный к звездам.

Но ведь это известные и заслуженные люди! Михаил Кузнецов был лауреатом Сталинской премии, красавцем и народным любимцем, особенно после роли матроса Чижика в одноименном фильме. Непревзойденная Настасья Филипповна из фильма Ивана Пырьева "Идиот", Герой Социалистического Труда, дважды кавалер ордена Ленина, кавалер ордена Трудового Красного Знамени и так далее, Юлия Борисова по сию пору остается звездой Вахтанговского театра. Тогда же она блистала в "Принцессе Турандот" и "Варшавской мелодии", и критики спорили о ее необыкновенном, каком-то изламывающемся на гласных звуках голосе. От этого можно было что называется задрать нос.

А у Василия Васильевича тогда еще не было причин так уж заноситься перед людьми. Да и сейчас их нет, когда он скатился в ремесленничество. Все это у него получалось наигранно и лишь на первый взгляд убедительно, потом же становилось смешно и неловко за него.

О манерах и говорить нечего — одно то, как он собрался расположить меня к себе, этот его выход на сцену с хватанием за грудки, свидетельствует о том, насколько скверно он относился к людям, как плохо знал женщин и думал о них, как мало ценил. Поспешен был и неряшлив во всем, что касалось дел, отвлекающих его от творчества и зарабатывания денег.

О уж это его неугомонное желание обогащения! Это было несносно!

Я всегда была расположена к талантливым людям. И большинство из них воспринимали это качество моего характера с пониманием, что так я отношусь к духовности вообще, что она у меня на первом месте, что я сама — духовный человек.

А тут я понимала, что мою расположенность Ногачев воспринимал как простоту, нерасторопность, житейскую незрелость, на чем можно сыграть. И пытался воспользоваться этим. Как бы ни было это неприемлемо, но изменить в нем такой взгляд на себя и на мир вообще я не могла, поэтому и не старалась. Кроме того, мне интересно было наблюдать за его маневрами, хотелось развлечься этим, да и его развлечь вниманием и ощущением легко достигнутой цели. Кстати, мне всегда нравилось баловать тех, кто мне импонировал, так я относилась не только к Василию Васильевичу, но ко многим людям. И ему я подыгрывала тоже. Вот он уговорил меня перевести на украинский язык ту повесть, которую я прочитала первой и очаровалась ею. Я как раз ехала в санаторий «Меотида», что на Бердянской косе, где мне предстояло почти месяц скучать в однообразном ничегонеделании. В той глуши занятие переводом книги было лучшим из доступных удовольствий, и я решилась — взяла с собой необходимое и в перерывах между загоранием и купаниями в море сделала эту работу.

По возвращении я сказала Василию Васильевичу о своих результатах, полагая, что ему будет всего лишь приятно внимание, что я в течение месяца думала о нем и жила его миром. Но ему захотелось большего — он решил заработать на моем переводе.

— Этот перевод должен быть авторским, — сказал он. — А для этого я должен отредактировать его и подписать.

— И вам не жалко своего времени? — удивилась я, зная его прагматичность.

— Нет, ведь вы мне за это заплатите.

— Правда?

— Да, любая работа должна оплачиваться, — назидательно произнес Василий Васильевич.

— А мне кто заплатит за перевод?

Он улыбнулся и снисходительно посмотрел на меня, словно я чего-то не понимала. Но я промолчала, ожидая дальнейших ходов.

— Придет время, и вы за мое факсимиле сможете получить гораздо больше, чем сейчас заплатите мне, — сказал он.

— Вот в этом я не сомневаюсь, — засмеялась я.

Поспешила я тогда это сказать — время изменило отношение людей к писателям, и нынче вряд ли кто-то вообще обратит внимание на его факсимиле.

— Итак, завтра приносите свой перевод, — сказал он, и мы договорились о цене за его работу.

Но на этом история не закончилась. Когда я принесла перевод, оказалось, что Василий Васильевич не хочет читать с рукописи — хотя у меня понятный каллиграфический почерк — и перевод надо отпечатать. Он так смешил меня своим желанием заработать, что я на все соглашалась — тогда запрашиваемые им суммы не составляли для меня значительных трат. Представить смешно: мне, умеющей печатать и имеющей на чем печатать; мне, работающей в типографии, где есть полно печатных машинок для любых языков, где хватало любой наборной и множительной техники, исполнителей, наборщиц и машинисток — он предложил свои услуги по перепечатыванию моей рукописи! Это было верхом его веселой бессовестности. Я уже понимала, что он хочет дать заработать на идее с переводом еще и своей маме — машинистке института, гдеработал мой муж.

Мне представляется, что мир людей он воспринимал, как некую условность, в недрах которой ему предназначено жить. Люди более одаренные и менее одаренные, совсем не обладающие талантами и те, которые наделены лишь одним из них — пониманием чужих совершенств, — все были для него одинаковыми. С высоты его избранности, как с высоты реющего под облаками планера, люди казались ему просто маленькими живыми элементами фона, отличающимися друг от друга внешностью, возрастом, цветом волос, то есть тем, что мог уловить парящий над человеческими стадами взгляд.

Как-то дано было ему знать, как с каждым из людей следует обращаться, и он этими знаниями пользовался. Он никого не примерял на себя, самопроизвольно полагая, что в этом нет нужды, что не сравнивают несравнимое. Достучаться к нему, чтобы он не просто уловил живое движение возле себя, а обратил на него осознанное внимание, было не просто. К этому надо было прикладывать постоянные усилия, ибо он норовил тут же от тебя отделаться. Как в плотно забитом объеме надо что-то выставить, чтобы поместить новое, так и в его сознании надо было выбить что-то и поместить туда себя. Но лишь усилия к этому ослабевали, как это место снова заполнялось чем-то другим, чаще всего работой.

Отношения с людьми, в которых он мало нуждался, строились им по банальным и примитивным схемам. Так ему было проще, так он меньше сил и энергии отдавал заботам, без которых обойтись нельзя, но которые лишь отвлекали его от избранного дела.

Я быстро поняла и легко приняла, что требовать от него той же степени отзывчивости, которую обыкновенные люди проявляют друг к другу, того же участия, понимания, даже этики — нельзя. К нему надо было подходить с иными мерками, предназначенными для измерения нетипичных, нестандартных явлений. Но у обыкновенных людей этих мерок нет, они не заложены в нас, мы их не имеем, как не имеем способности слышать ультразвук или видеть инфракрасные лучи. Следовательно, ни обижаться на него за то, что он не такой как все, ни благодарить его за то он что есть, не стоит. Он этого не поймет, как не понимают нашего отношения к себе птицы, звезды или земные стихии. Он с ними в одном ряду, он — объективная реальность по отношению к нам, превосходящая нас по потенциалу. И мы должны с нею считаться, ибо нам суждено оттенять в нем ее проявления.

Общение с ним принуждает к мобильности и бдительности. Он прикладывает определенные усилия, снисходя к нам, обыкновенным людям, сокращая дистанцию между собой и нами, стараясь уподобиться нам — ему легче это делать, чем нам. Честность отношений требует от нас хоть чуть-чуть помочь ему в этом, вознаградить его старания. Стоя на пуантах, я ненарочно и ненавязчиво тянулась к его уровню.

Поразмыслив, я поняла его состояние в день того памятного знакомства, когда он так странно предстал передо мной: он прокладывал для себя еще одну «тропу жизни», из многочисленных уже имеющихся у него, искал прокорм, а если удастся, то женщину и секс. Как всякий охотник, он выработал свои простенькие приемы, умел наметить объект и четко определить цель охоты. Несмотря ни на что, для меня он оставался земным созданием со всеми вытекающими из этого потребностями. И ему приходилось перевоплощаться в простого мужчину и действовать под его личиной. Иногда он делал это небрежно, когда спешил. Ему не нравилось это занятие, отрывающее его от творчества, но за него никто бы того не сделал. Приходилось.

Я рада, что тогда отклонила такое знакомство. Настоящее наше знакомство, мое прорастание в него, состоялось позже, после путешествия в его миры. И теперь никакие его усилия не понадобились, чтобы расположить меня. Я просто стала ему принадлежать, как принадлежит Солнечной системе метеорит, попавший в ее гравитационные сети. Он пленил меня. И мне был привычен, мил и сладок этот плен. Ничто человеческое в нем меня больше не задевало, ничего не значило для меня, не волновало. Я не была ослеплена, не потеряла способности оценивать его. Нет, я по-прежнему видела в его человеческой ипостаси различные черты: простые и сложные качества души, сильные и слабые стороны характера, возвышенность и мелочность интересов, волю и безволие. Вся эта мешанина имела замысловатые и неожиданные сочетания, через которые его рассмотреть мог не каждый. Мне, видимо, судьбой было предопределено видеть и понимать его в самых тончайших и незначительных проявлениях, которые я воспринимала как внешние его составляющие и легко отделяла от настоящей глубинной сущности, как можно отделять удачные или неудачные одежды от ладно скроенного тела.

Я хорошо помню минуту, когда выразила Василию Васильевичу свое мнение о его книге. У него больше не засветились глаза ни игривостью, ни радостью, как было перед этим. Они затянулись иссиня-омутной поволокой, стали глубокими и отсутствующими. И мне в тот же час стало понятно, что мои слова произвели в нем сложные перемены, сдвинули с устойчивого положения давно назревавшие процессы. Но я поняла и другое: он, почувствовав в себе этот импульс, этот сдвиг, вовсе не связал его со мной, с моим восприятием его как писателя, с моими словами.

Этот человек никогда ничего не отдавал другим, он все забирал себе. Не перекладывал на чужие плечи свои неудачи, но и успехами, а тем более славой, ни с кем делиться не хотел. Он даже мысли не допускал, что кто-то может иметь к этому хоть отдаленное отношение. Он бы с голыми руками пошел против любой силы, предпринявшей попытку прикоснуться к его заслугам. Выслушав меня, он перестал замечать окружающее, взглядом удалившись в невесть какие пределы, и только трепетавшие крылья носа выдавали темп его внутренней жизни. Он был занят собой, прислушивался к себе, себя оценивал и переоценивал, что-то внутри себя менял местами.

Так бывает, когда долго болевший человек вдруг получает импульс надежды от случайного общения с кем-то благожелательным, сочувствующим, понимающим его. После этого он с трудом выходит в чистое поле подышать свежим воздухом, и ему становится значительно лучше, он ощущает прилив бодрости и новой энергии, жизненных сил. Возвратившись домой, он забывает о том, кто благотворно повлиял на него. Он думает о себе: "Какой я молодец, что сам вышел в поле и там глубоко и правильно дышал". Ему даже в голову не придет сказать слова признательности собеседнику, чудесно повлиявшему на него, поблагодарить поле за чистый воздух, поклониться земле за травы и цветы, дарящие исцеление.

Мне было дорого мое скромное участие в становлении Василия Васильевича, вернее — в становлении его признания, потому что, как писатель, он давно уже был сформированным. Признание все равно пришло бы. Оно уже шло к нему, просто по пути его встретила я и невольно подтолкнула в спину. Когда бы оно пришло, когда бы случилось? Всегда ведь хочется, чтобы это случилось вовремя. А главное — надо быть готовым к его приходу, чем я как раз и помогла, как мне представляется, Василию Васильевичу. Но говорить с ним на эти темы ни в коем случае нельзя было! Тут требовалась такая деликатность, такая конспирация, чтобы не дай Бог, даже случайным прикосновением благосклонного к нему взгляда не насторожить его недремную ревность.

Следует, забегая наперед, признать, что на то время свои лучшие произведения он уже написал, но еще не адаптировался к своей значимости, не испытал ее на случайном читателе из толпы, не вкусил правды о себе от обычного, непредвзятого читателя. Одно дело теоретически знать, что ты — состоявшийся одаренный человек, а другое — увидеть материальное воплощение этого, которое происходит только при наличии поклонников. Без поклонников нет воплощенного таланта. Я видела, что тогда он не понимал этого. И я боялась быть необъективной к нему, хотя порой мне казалось, что он вообще не считал участие поклонников чем-то ощутимым в своей славе. В этом смысле он был эгоистом, чем огорчал не только меня, я думаю.

Его рейтинг быстро и резко пошел вверх. Он начал набирать высоту!

Мне могут возразить, что я преувеличиваю свое значение, сказать с иронией приблизительно такое: «Да-а, пошел человек вверх от такого незначительного толчка. Он хоть помнит о вас?»

Только я ведь уже не раз подчеркивала свое отношение к этой теме — это мне повезло, что я встретилась с Василием Васильевичем в переломный момент его творчества, когда его талант достиг завершения и он от качества в творчестве перешел к накоплению количества написанных книг. Я была, быть может, последним толчком, от которого забил этот родник, и разлилась река. Да и толчок был не так уж незначителен, он выражался отнюдь не только в похвалах и словесных поощрениях. И пусть кто-то другой попробует совершать такие толчки, прежде чем измерять значительность того, что сделано не им. Хотя меня Ногачев помнит меньше, чем полагалось бы. Но... так он устроен. С этим ничего не поделаешь.

И еще в одном мне повезло: после общения с ним я почувствовала укор в том, что не писала раньше, как мечтала с юности. Этот укор был сродни толчку, от которого просыпаешься. Ни Любовь Голота, ни Михаил Селезнев, которых я много лет знала до встречи с Ногачевым, не смогли повлиять на меня положительно в этом смысле, и только от Ногачева я получила писательский импульс как эстафетную палочку, от его факела зажгла свою свечу.

Помню, как вдруг я обнаружила свой возраст и как сильно огорчилась им. Я сожалела, что встреча с моим факелоносцем случилось поздно, и в стихах прощалась с нераспустившимися цветами своего литературного дара. Я все время оставляла его на потом, когда жизнь устроится и станет обеспеченной, я приносила его в жертву профессии, быту, всяким текущим заботам. Это оказалось большой ошибкой. Ведь за этим оттягиванием, ожиданием лучших времен истекло все, а с юностью и молодостью отошли и возможности достичь на этом поприще чего-то значительного. Это явилось для меня таким неожиданным открытием и таким оно стало болезненным, что хотелось плакать, жизнь казалась загубленной, прожитой вчерне, казалось, что ничто в ней не состоялось. Трудно это высказать в определенных выражениях, ведь это были настроения — это было то, языком чего является поэзия.


Мечта моя!
Родник мой чистый-чистый,
Не выпитый ни мною, ни другим.
Остался ты истоком дорогим.
Желтеют листья…
Слова мои! Как долго выбирала,
Как берегла, лелеяла я вас,
Но опоздала. Сердца свет угас,
Пора настала…
Как пережить неласковые дни
И как надежды муку увязать
С рассудка выводом?
А он один:
Пора прощать…
Пора прощать! Пора прощать! Проститься…
И жалко мне далекую весну,
Такую светлую и навсегда одну.
А снег кружится…
И жизнь моя к истокам не бежит.
Идут снега, цветения не будет…
Я с юностью прощаюсь, люди!
И мне — не жить.


Комментарии

1

Мичурин Иван Владимирович — русский биолог и селекционер, автор многих сортов плодово-ягодных культур, доктор биологии, заслуженный деятель науки и техники, почетный член Академии наук СССР (1935), академик ВАСХНИЛ (1935). Награжден орденами Св. Анны 3-й степени (1913), Ленина (1931) и Трудового Красного Знамени. От начала ХХ века и до ВОВ его сортами люди увлекались неимоверно, высаживали их повсеместно, даже вдоль улиц. Это увлечение мичуринскими садами можно сравнить с нынешним увлечением Интернетом.

(обратно)

2

Подробно об этом в книгах «Шаги по земле» и «С историей на плечах».

(обратно)

3

Слова А. Таджибаева, песня написана в 1944 году, в разгар ВОВ.

(обратно)

4

Клара Григорьевна Кадинская — Родилась в г. Улан-Удэ. В 1960 г. окончила Моск. консерваторию (кл. М.М. Мирзоевой). С 1962 г. солистка Всесоюзного радио и телевидения, в 1964–87 гг. — Большого т-ра. Дипломант Междунар. конкурса вокалистов им. Экреля в Будапеште (1960). Преп. в ГМПИ им. Гнесиных (1983–89).

(обратно)

5

Галина Васильевна Олейниченко знаменита, прежде всего, как колоратурная звезда Большого театра 60-70-х годов. Родилась 23 февраля 1928 года на Украине, как и великая Нежданова близ Одессы, что в определенной мере символично, поскольку именно Олейниченко наряду с Ириной Масленниковой, Елизаветой Шумской, Верой Фирсовой и Бэлой Руденко во второй половине ХХ века выпала роль хранительницы и продолжательницы лучших традиций колоратурного пения на сцене Большого театра, упроченных великими колоратурами предвоенных лет, непосредственными преемницами Неждановой, — Валерией Барсовой, Еленой Степановой и Еленой Катульской.

(обратно)

6

Романс А.А. Алябьева на стихи поэта А.А. Дельвига. Этот романс стал настолько популярным, что многими воспринимается как народная песня.

(обратно)

7

Евгения Семёновна Мирошниченко (1931–2009) — украинский соловей, оперная певица (лирико-колоратурное сопрано), народная артистка СССР (1965).

(обратно)

8

Е. Мирошниченко — село Первое Советское (ныне — Радянское), Волчанский район, Харьковская область;

Г. Олейниченко — село Новоукраинка, Раздельнянский район, Одесская область;

Б. Руденко — поселок Боково-Антрацит (ныне г. Антрацит), Луганская область;

А. Коробко — пгт Ерки, Катеринопольский район, Черкасская область;

Т. Лагунова — Бахчисарай. Ее судьба вообще поразительна: она никогда не видела отца, а мать бросила Тамару, как и ее старшую сестру Валентину, сразу после родов. Вернулась только через семь лет с новым мужем и еще двумя маленькими детьми. В тринадцать лет Тамара ушла из дома и три года работала в колхозе — убирала в поле, пасла и доила коров. И все же стала великой оперной певицей.

Д. Петриненко — село Белоусовка, Драбовский район, Черкасская область;

М. Стефанюк — село Рожнов, Косовский район, Ивано-Франковская область;

Л. Шемчук — село Стыла, Старобешевский район, Донецкая область, и так далее.

(обратно)

9

Подвел Людмилу ее избранник — в 40 лет оставил вдовой с двумя детьми, а сам погиб жестокой смертью на зимней рыбалке. Такое пережить, как пришлось Людмиле с его гибелью, — не дай Бог никому! Людмила окончила заочный педагогический вуз и всю жизнь проработала учителем языка и литературы в той самой школе, где когда-то училась.

(обратно)

10

Предположительно это книга «Эхо вечности», которая готовится к печати.

(обратно)

11

Булькатый — это непереводимое украинское слово, означает нечто «навыкате», «выпадающее из орбиты».

(обратно)

12

Личная жизнь Раисы не сложилась, муж гулял, не ценил ее, обижал. Правда, в профессии она состоялась — заочно окончила Московский вуз и на пенсию ушла с должности директора огромного детского комплекса: с яслями, детсадом и подготовительными группами. Живет под Москвой, имеет два сына.

(обратно)

13

Таня ушла из жизни в цветущем мае 2004 года после тяжелой и продолжительной болезни. Она позвонила мне осенью, за несколько месяцев до смерти, попросила помочь с оформлением пенсии и сказала, что сильно болеет, но о страшной сути болезни умолчала. Держалась стойко, твердила, что будет стараться оставаться на ногах до последнего часа. Это был ее стиль общения, решительный, категоричный. Я не усмотрела в нем фатальности, потому что таким тоном Таня могла говорить и о мелочах. Ее не стало в 55 лет, даже первую пенсию получить не успела.

(обратно)

14

Конаш Григорий Иванович, белорус, 1930 г.р.

(обратно)

15

Региональное отделение Фонда госимущества Украины по Днепропетровской области, городское отделение находится по адресу: ул. Мечникова.

(обратно)

16

Об этом есть в книге «С историй на плечах», глава «Заблудший рыцарь».

(обратно)

17

Свой вес я не измеряла, зато знаю, что объем талии уменьшился на 12 см и достиг 72-х см.

(обратно)

18

Имя будет указано по истечении 25-ти лет после выхода настоящего издания.

(обратно)

19

Речь о кантате Перголези «Stabat Mater» — плач матери. В основе ее текста лежат слова итальянского поэта Якопоне да Тоди. Состоит из двух частей: первая повествует о страданиях Девы Марии во время распятия Иисуса Христа; вторая — молитва грешника к Богородице, заканчивающаяся просьбой о даровании ему спасительного рая. В советское время Кантата была исполнена Галиной Писаренко и Ириной Архиповой в 1968 году.

(обратно)

Оглавление

  • Любовь Овсянникова Раздел 1. Поиски равновесия…
  •   Друзья и подруги
  •     1. Наперсник катаний с горок
  •     2. Певунья-девочка жила…
  •     Курочка Лала
  •     Марио Ланца и Франциско Гойя
  •   3. Последние шалости
  •     О, благородные кони!
  •     Победитель пиявок
  •     Бунт против мужчин
  •     Усмирение маминой обидчицы!
  •   4. Юность — в стихах
  •   5. Девочка со скрипкой и другие сокурсники
  •     Прощай, мой Славгород!
  •     Коварный город
  •     Ау, люди!
  •     Раздаю удачу
  •     Кто есть кто
  •     Страсти с переменным успехом
  •     Галоп на парашюте
  •     Благие намерения
  •       Харьков
  •       Одесса
  •       Москва
  • Раздел 2. Вершинные люди
  •   1. За старой границей
  •     Начальник отдела кадров 13-й Армии Прикарпатского ВО
  •     На секретном объекте
  •     Декабрь, Полесье. Трудная история
  •     В партизанском краю
  •   2. Красный директор
  •     3. Сбывшееся пророчество
  •       Конник-1
  •       Конник-2
  •     Приобретение магазина
  •     Конники еще хранят меня
  • Раздел 3. Встречи на перекрестках
  •   1. Прикосновение к совершенству
  •   2. Вдали от дома
  •     3. Страсти по зубу
  •     4. Метаморфозы
  • Комментарии
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19