Третья Варя. Пушкинский вальс [Мария Павловна Прилежаева] (fb2) читать онлайн

- Третья Варя. Пушкинский вальс 727 Кб, 238с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Мария Павловна Прилежаева

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


Мария Павловна Прилежаева
Третья Варя. Пушкинский вальс




ТРЕТЬЯ ВАРЯ




1


Варе шел пятнадцатый год, когда произошли события, о которых рассказывается в этой повести. Лето только наступило. Оставалось три дня занятий, после чего семиклассников без экзаменов переведут в восьмые классы, при условии, разумеется, приличных отметок. Варе беспокоиться не приходилось. Училась она хорошо. Более того: «Исключительно ответственная девочка!» - хвалила Варю учительница истории Валентина Михайловна.

- Исключительно ответственная, редкой примерности! - говорила она Вариному деду, Арсению Сергеевичу, когда он приходил в школу на родительские собрания.

Густые, как щетки, белые брови деда лезли на лоб. Лицо принимало язвительное выражение:

- Что за штука примерность?

- Ну… скромность.

- Копейка цена вашей скромности, ежели ничего кроме нету, - отвечал Варин дед.

- Но как же… Другая бы на ее месте…

- Значит, дура эта ваша другая.

Валентина Михайловна не спорила. Валентина Михайловна была молода, основной чертой ее характера была романтичность, оттого к Варе и Вариному деду она питала особое чувство, нечто вроде влюбленности.

Варин дед в Отечественную войну был начальником войсковой разведки армии, теперь полковник в отставке. Мать умерла. Варе не было году, когда она умерла, а отец… Видно, отец был плохим человеком, если мама от него ушла. Во всем белом свете у Вари был один дед.

Но, конечно, у романтической Валентины Михайловны были особые причины относиться особенно к семье полковника в отставке Арсения Сергеевича Лыкова. Об этом речь впереди.

В день, с которого начинается наша повесть, Варину школу посетила иностранная делегация.

В Москве постоянно гостят делегации из разных стран. Некоторые из них интересуются постановкой школьного дела в Советском Союзе. Так как Варина школа была в Министерстве просвещения на хорошем счету, гостей нередко направляли сюда. Учителя и ребята привыкли к таким посещениям, им даже надоели эти визиты. Особенно сейчас, к концу года, иностранная делегация вовсе была не ко времени, но отказаться принять гостей невозможно - долг гостеприимства требует. Да и министерство!

В седьмой класс на урок Валентины Михайловны делегация пришла незадолго до звонка. Директор без предупреждения привел ее и торопливо бросил учительнице:

- Побеседуйте с нашими зарубежными друзьями, пока я вернусь, - и исчез, озабоченный делами: надвигающимися экзаменами, успеваемостью, ремонтом, производственной практикой и прочим.

- Здравствуйте, дорогие друзья! - любезно приветствовала Валентина Михайловна.

Директор не сказал, откуда они прибыли, но это неважно. Важно, что друзья. Ласковость так и лилась, так и струилась из жизнерадостно сияющих глаз Валентины Михайловны, - как не заулыбаться в ответ! Иностранные гости заулыбались, закивали, и сразу, как пишут в газетах, создалась теплая атмосфера взаимопонимания.

Гостей было трое - пожилой, тихий мужчина и две женщины средних лет в пестрых джемперах, темноволосые, смуглые и любопытные. Мужчина молчал, видимо не все понимая в разговоре, а женщины хорошо знали по-русски и быстро вступили в оживленное общение с учительницей.

- Да, да! - кивали они, слушая ее.

Валентина Михайловна, как обычно, давала положительную характеристику классу: дружный, способный, на втором месте в школьных соревнованиях по спорту, участвует в олимпиаде по физике, а через три дня, когда окончатся уроки, весь бывший седьмой, как один, всем коллективом, отправится на практику (наш метод воспитания - труд!): мальчики - на завод, а девочки - в цветочное хозяйство Ве-Де-Эн-Ха.

- Да-да! - кивали иностранные гости.

- Да-а? - вопросительно протянула одна, услышав «Ве-Де-Эн-Ха».

- Выставка достижений народного хозяйства, - жизнерадостно расшифровала Валентина Михайловна. - Возможно, многие девочки в результате практики в цветочном хозяйстве изберут профессию цветоводов. Красивая профессия - украшать землю цветами, правда? - Валентина Михайловна любила произносить трогательные слова.

Одна гостья, с тонким лицом мадонны и блестящими черными, низко опущенными вдоль щек волосами, притронулась к локтю учительницы:

- У нас в стране есть Долина Роз. Вы идете, идете и видите красные, желтые, белые розы… черные розы…

Валентина Михайловна покачала головой:

- Чудеса!

Наступила короткая пауза.

- Варька, сейчас тебя будут показывать, - шепнула Варина подружка по парте.

Действительно, Валентина Михайловна, кашлянув для торжественности, позвала:

- Теперь, Варя Лыкова, выйди сюда.

Пока Варя шла между партами к доске, гости дружелюбно ее рассматривали, а та, у которой гладкие черные волосы были низко начесаны на щеки, с улыбкой сказала:

- Мы, болгары, очень сердечно, всей душой любим советские и русские люди!

- Всей душой! - подтвердила вторая болгарка, горбоносая, с темным влажным взглядом из-под темных ресниц.

- Вы из Болгарии? - вскричала Валентина Михайловна. - Что вы говорите, вы из Болгарии? Ребята, ребята! Кто, какой наш великий классик…

- Тургенев! «Накануне»! Инсаров! - завопили ребята.

- Но Тургенев не всё. Но вы даже догадаться не можете! - ахая и возбужденно терзая платочек, заговорила Валентина Михайловна. - У нас впервые болгарская делегация. Такое стечение обстоятельств! Вы не представляете! Нет, это… Вот посмотрите, вот Варя Лыкова… Слушайте, это удивительно, слушайте!

И она рассказала о Варе. Верное, не о ней, а, как обычно, о Вариной прабабке Варваре Викентьевне, которая…

Варя привыкла, что после рассказа слушатели старались всячески ее приласкать, оказать какие-то знаки внимания.

На этот раз произошло по-другому. Случилось нечто неожиданное. Первая болгарка, с тонким лицом и блестящими черными волосами, отзывавшаяся на все активнее и быстрее других, приблизилась к Варе, оперлась ладонью ей на плечо и проникновенно сказала:

- Я много знаю о Варваре Викентьевне!

- Как? - задохнулась Варя. - Как?! - воскликнула она одновременно с учительницей.

Все замерли. Класс из тридцати учеников весь обратился в слух и внимание.

- Я знаю одного товарища, одну… которая много знает о Варваре Викентьевне, - ответила болгарка.

- Чудеса! - растерянно проговорила Валентина Михайловна.

Варя во все глаза глядела на болгарку. А она торопливо принялась что-то рассказывать своим спутникам; они кивали, улыбались и хмурились, даже тихий пожилой мужчина разговорился на своем болгарском языке, в котором слышались знакомые слова, но, в общем-то, непонятном.

- Чудеса, чудеса! - изумленно повторяла Валентина Михайловна. - До сих пор, кроме нас, никто не знал о Варваре Викентьевне! Нельзя поверить, фантастика! Я как историк не могу сразу все это переварить.

- Тоже Варя? - кивая на Варю, спросила болгарка с блестящими волосами.

- У них во всех поколениях первую дочь называют Варварой, - сказала учительница.

- Поезд уходит в шесть, - сказала болгарка. - Как жаль, что мы поздно увиделись! Только увиделись и сегодня в шесть уезжаем.

- А Хадживасилева, ай-ай! - сожалея, проговорила вторая. - Если бы мы пришли сюда, в школу, вчера!

- Если бы мы пришли вчера, Хадживасилева была бы с нами!

- Хадживасилева не знает, что есть еще одна Варя, как удивительно!

- Мы не знали, что есть еще одна Варя, - говорили болгарки, целуя и обнимая ее. - Такая встреча! Хадживасилева будет жалеть. Это она нам рассказала о прабабушке Вари, - говорили они.

Первая болгарка вынула из сумочки открытку, написала что-то на обороте и дала Варе:

- На память о нашей встрече в Москве. Шипка.

«Откуда Хадживасилева знает?» - хотела спросить Варя. Но зазвенел звонок, ребята повскакали с мест, окружили Варю.

Открытка уплыла из ее рук и пошла гулять по рукам. Открытка изображала массивную четырехугольную башню на вершине пустынной горы, с одного края которой высились зубчатые скалы. Над горой низко нависло сумрачное, серое небо, дымясь облаками; края облаков цеплялись за башню. Это был памятник воинам русско-турецкой войны и болгарским дружинникам, погибшим на Шипке. Что-то торжественное, величаво одинокое было в пустынности неба и Шипки.

- На туру похожа, - сказал один мальчик, Витька Шустиков. - Там, я читал, тучи всегда над Шипкой. Зимой снегу навалит. А турки вон откуда лезли, по крутизне, из-за скал…

В седьмом классе, где историю преподавала Валентина Михайловна, ребята знали о Шипке. Еще бы им не знать! Дайте только освоиться, уж они найдут, о чем потолковать с болгарской делегацией!

Вернулся директор. Он освободился от своих срочных дел и намерен был продолжать демонстрацию достопримечательностей школы - кабинетов, мастерских, физкультурного зала. Но гости утомились. Переполнены впечатлениями, тронуты, счастливы! Великая Россия, великая Москва! Спасибо.

А сейчас они спешат в отель «Советская» на Ленинградском проспекте. Очень спешат! Времени в обрез. Кое-как уложить чемоданы. Сегодня в восемнадцать ноль-ноль, то есть ровно в шесть вечера, болгарские гости уезжают домой, в столицу Болгарии - Софию. Жалко, что они попали в школу так поздно и одни, без Хадживасилевой Клавдии. Она уехала из Москвы, у нее другие дела, жаль! Варе было бы интересно встретиться с Клавдией.

- Как ее зовут? - переспросила Варя, бледнея. Сердце рванулось и застучало испуганными толчками.

- Ее зовут Клавдия. Она приехала с нами. Она из Долины Роз, - сказала болгарка.

- Как странно! - сказала учительница, кидая на Варю исполненный величайшего изумления взгляд.

- Клавдия Хадживасилева наша видная специалистка по разведению роз, - объясняли болгарки, обнимая и целуя на прощание Варю. - До свиданья, Варя! Приезжай к нам в Болгарию! Увидишь наши виноградники, наши розы. А какие горы у нас, в кудрявых кустарниках, как волны, по всей стране! Приезжай. Приезжайте к нам, дети!

Они заспешили. Директор пошел проводить делегацию.

- У-ди-ви-тельно! - сказала Валентина Михайловна, прижимая ладони к пухлым пылающим щекам. - Она им рассказывала о твоей прабабке, и ее зовут Клавдией. Ты поняла что-нибудь?

- Нет.

- Из поколения в поколение на вашей семье лежит печать необыкновенности, - мечтательно сказала Валентина Михайловна.

- Эй ты, необыкновенная, айда до дому! - позвал Витька.

Варя не пошла. Им было по дороге с Витькой, но она с ним не пошла. Сегодня она возвращалась из школы одна.


2


Липы на бульваре едва раскрыли листочки. Солнце светило сбоку, по верху крыш, листочки отбрасывали на желтый песок узорчатую, как кружево, тень. Солнце кружилось в кружевной тени. Варя закинула голову. Новорожденные листочки шевелились от ветра.

На боковой дорожке двое мальчишек играли в футбол. Мяч полетел на Варю, она отбила его портфелем.

- Классно! - похвалил мальчишка.

- А ты думаешь! - ответила Варя.

Она шла, помахивая портфелем и стараясь не наступать на узорчатые отражения листьев под ногами. Походка получалась зигзагами. Со стороны это выглядело странно.

- Как она идет! Как она идет! - осуждающе сказала старая женщина, отдыхающая с полной авоськой на скамейке под липами.

Варя не слышала. Она была рассеянна сегодня. Рассказ учительницы в классе, да еще при чужих, о прабабке Варваре Викентьевне выбил ее из колеи. Этот рассказ поднимал в ней тревогу. Какие-то смутные желания просыпались в ней. А встреча с болгарами, такая непонятная встреча! И весна на бульваре, воробьиный гвалт в липах, ветерок…

Неизвестно, лежала ли на Варе печать необыкновенности, как уверяла Валентина Михайловна, но в иные дни, как сегодня, ей безумно хотелось чего-то особенного! Стать героиней, прошуметь на весь мир! Ей мерещились необыкновенные, опасные подвиги. Она полна была неясных, бесформенных мыслей, мечты ее были туманны. Варя не могла бы точно определить, чего хочет и ждет, куда ее зовут порывы…

Но вот она увидала на перекрестке уличные часы и прибавила шагу. Дед требовал, чтобы Варя являлась к обеду минута в минуту. Дед воспитывал ее по-спартански. Варя спала на тонком, как блин, твердом, как доска, тюфячке. Беспощадный будильник поднимал ее утром задолго до школы. Она вскакивала делать зарядку и обливалась ледяной водой из-под крана. Гриппы и насморки были ей незнакомы. Она была крепкой девочкой, с ярким румянцем, золотисто-каштановой косой и серыми спокойными глазами. Она мечтала быть похожей на прабабушку Варвару Викентьевну, чей портрет в овальной раме из красного дерева висел в комнате над старинным, из коричневой кожи диваном. Такие диваны и овальные рамы демонстрируют в краеведческих музеях как экспонаты усадебного быта прошедших столетий.

Портрет писал знаменитый художник. Прабабка была изображена совсем молодой, с высокой шеей и белыми плечами, слегка прикрытыми газовым шарфом; серебристый шелк платья падал к ногам волнами складок.

Возвращаясь из школы, Варя на секунду подходила к портрету: «Красивая! Здравствуй!»

Она не могла называть ее прабабушкой. Прабабка - эта молодая нарядная девушка?! Какой нежный и задумчивый у нее взгляд! О чем она думает?

Сегодня после встречи с болгарами Варя подошла к портрету на цыпочках, чтобы никто не услышал. Поставила портфель к ногам и внимательно стала глядеть на «нее». На «нее» не надоедало смотреть. Она прекрасна! Как восхитительно, чуть заметно она улыбается уголками розовых губ! Какое-то праздничное чувство поднималось у Вари! Но за дверью раздались шаги. Дверь в комнату распахнулась, Майя толкнула ее снаружи ногой, неся из кухни горячую кастрюлю с супом.

- Идет!

Она поставила кастрюлю на стол и взбила сухие, бесцветные от перекиси волосы. Майе шел двадцать седьмой год, она была домработницей и одновременно училась в школе взрослых, которую никак не могла окончить - намерение выйти замуж отвлекало ее от учебы. Жених объявлялся внезапно, начиналась суета, приготовление приданого, назначался день свадьбы, как вдруг торжество по неизвестным причинам расстраивалось. Дня три Майя прятала набухшие от слез глаза, затем все входило в норму, о женихе не вспоминали.

- Идет!

И из своего кабинета появился дед. Он там работал, пока Варя училась в школе. Стол в кабинете был завален журналами, справочниками, кипами бумаг, записными книжками и тетрадями. Дед писал книгу для военного издательства.

Высокий, прямой, с жесткой щеткой белых волос, жесткими белыми бровями, тщательно выбритый, дед, хотя и в отставке, всегда был подтянут. В военной форме, в погонах с тремя крупными звездочками.

- Итак? - говорил дед, видя Варю.

Он никогда не называл ее «милочкой» или «деткой», избегая нежностей. За обедом он сообщал ей и Майе политические новости. Об Ираке и Конго и других странах на Ближнем Востоке и в Африке. О провокациях Пентагона и наглостях Уолл-стрита. О гордой и пламенной Кубе. О забастовках дворников и вагоновожатых в Брюсселе.

Дед любил героическое и был по-солдатски неприхотлив в пище, что было на руку Майе - она не увлекалась стряпней.

- Дед, - сказала Варя, выслушав его коротенький доклад о международном положении, - погляди, дед!

Она положила возле его тарелки подаренную болгаркой открытку с видом Шипки. Дед знал Шипку. И Варя знала, она ясно представляла ее, будто видела своими глазами.

Если бы вам приходилось слышать такое множество рассказов о Шипке, как Варе, вы представляли бы ее так же ясно.

Шипкинский перевал, важнейший на Балканских горах, или по-болгарски Стара-Планине, открывает путь с севера Болгарии в плодородную Фракийскую низменность, пересекавшуюся когда-то древнеримской дорогой. Древние греки и римляне, византийцы и турки владели благословенной землей. Болгары были под игом. Это в прошлом. Сейчас черная жирная фракийская почва родит для Болгарии дивные сорта винограда, сочные гранаты и бархатные персики, ароматные табаки, пьяный хмель, драгоценные масличные розы. Шипкинский перевал с севера Болгарии открывает путь к морю. Царственно высится над перевалом Шипка, пологая с одной стороны, с другой - каменистая, дикая, круто обрываясь над пропастью. На Шипке не растут леса и кустарники, не бьют из-под земли прозрачные ключи, не шумит, прыгая по каменьям, ручей, не рыщут волки, не протрубит во время весеннего гона могучий лось, воинственно потрясая венцом рогов. Звери опасаются открытых просторов пустой, одинокой, издалека видной вершины. Днем и ночью, зимой и летом мчатся и мечутся ветры над Шипкой, свистят разбойничьим свистом. Окутывают Шипку густые туманы, разливаясь по склонам белыми реками. Качаются, плывут вниз, редеют и рвутся там, клочьями повисая на лапах хмурых елей у подножия горы.

…Дед перевернул открытку и на обратной стороне прочитал: «Приезжай к нам в Болгарию, где мы любим другую прекрасную Вареньку и желаем нашим детям и тебе быть такой».

- Что это значит? - спросил дед, поднимая брови.

- К нам в класс приходила делегация из Болгарии.

- Ну? Что они тут пишут? О ком?

Варя повернула голову к портрету в овальной раме:

- О ней.

Дед положил ложку и некоторое время молча смотрел на Варю.

- Ты не того? - спросил он наконец, постучав себя пальцем в лоб.

- Они всё о ней знают. Им рассказывала Клавдия.

- Кто-о-о?

- Дед! - с испугом воскликнула Варя. - Что ты, дед? Ты думаешь… Они сказали: Клавдия Хадживасилева… Разве… Та была Клавдия Климанова… Разве… Та - Клавдия Климанова. Де-душка! - жалобно пискнула Варя.

Она пугалась, когда на него накатывал гнев. Ни разу в жизни дед не тронул ее пальцем, но она едва усидела на стуле, так тянуло ее нырнуть от страха под стол.

- Они называли ее Клавдией?

- Да.

- Ты не спросила, откуда она?

- Я не успела!

- Она не успела!!!

- Не догадалась.

- Ты забыла, что… что…

- Да-а. Не-ет. Та Климанова…

- А ты болванова, ты обезьянова, ты…

Майя громко прыснула в руку, но, поймав грозный и ледяной взгляд деда, мгновенно опомнилась и низко пригнулась к столу.

- Где они сейчас?

- Кто - они? Ах, они! В гостинице «Советская». Сегодня в шесть они уезжают домой, в Софию.

Все трое - Варя, Майя и дед - посмотрели на часы. Стенные часы в высоком деревянном футляре с медным медленным маятником показывали половину четвертого.

Дед вытер бумажной салфеткой рот, с шумом отодвинул стул.

- Плащ? - выскакивая из-за стола, радостно воскликнула Майя.

Она обожала чрезвычайные происшествия. В одну секунду она притащила из передней плащ и, держа за плечи, подавала деду.

- Я с тобой? - виновато спросила Варя.

Он, не ответив, ушел.

- Наделала делов! Бестолковая ты какая-то все-таки! - с участливым удивлением сказала Майя. - Кашу есть будешь?

- Ну тебя с кашей! Майя, вдруг… если это она?

- Опомнилась! Тогда и надо бы думать.

- Меня сбило… та была ведь Климановой.

- Здрасте! Что она, замуж не могла выйти за этого… Хаджи?

- Замуж! Майя, но ведь ты знаешь…

- Мало что знаю! Спросить делегацию можно бы? От спросу, милая моя, язык не отсохнет… Не станешь есть кашу? Сорвали обед! - Майя собрала со стола и, толкнув дверь ногой, унесла посуду на кухню.

Варя села на диван и стала себя казнить.

Так свалять дурака! Так свалять! Ведь верно, не отсох бы от спросу язык! Почему она не сообразила спросить? Но, с другой стороны, а Валентина Михайловна сообразила? Тоже ведь нет. Слишком все это быстро случилось. Они не успели среагировать. Ну, что делать! Ну, они сплоховали с Валентиной Михайловной. Дед, ты разыщешь в «Советской» болгарскую делегацию. В крайнем случае поймаешь их на вокзале.

И вдруг окажется, она - та самая Клавдия! Если б та самая! Если бы Варя сама догадалась спросить у болгар, сама разузнала бы, примчалась из школы, заорала на весь дом: «Дед! Что я знаю! Угадай!»

У нее защипало в горле. Представьте, отчего-то ей стало жаль деда. Знал бы начальник разведки штаба - эта пигалица жалеет его, он бы ей прописал! Ее не было на свете, когда он, дед, был начальником разведки, его разведчики добывали «языка» у фашистов, разведывали планы противника. А в гражданскую он носился по кубанским степям в кавалерийском красном эскадроне, рубил беляков.

Это теперь Варя с дедом мирно поживают в районе Покровских ворот, а вообще-то дед вояка, солдат! Защищать родину от беляков и фашистов - вот его дело! Это теперь они мирно поживают втроем - дед, Варя и Майя! Впрочем, Майя неверная опора: каждый месяц грозится их бросить. Они ей надоели. Опротивело ей быть домработницей! Что в наши дни домработница? Неполноценная личность. Возись с кастрюлями, стой у плиты.

Майя сунула на кухне куда попало посуду, навела красоту и явилась показываться Варе:

- Варвара, оценивай!

Прическа у Майи в виде высоченной копны; широчайшая юбка из цветастого ситца.

- Шик-модерн! Обожаю! Только и радости - новое платье сошьешь да наденешь. Смываюсь на танцы. Варя! В случае, деду чай вскипяти. В случае, не ждите, ключ со мной. Приветик, всего!

В передней захлопнулась дверь.

Пора бы деду вернуться. Вдруг вернется ни с чем? Дед, не горюй! Не все потеряно, дед! Клавдия Хадживасилева известная в Болгарии специалистка по разведению роз. Разве нельзя узнать болгарский адрес Клавдии Хадживасилевой? Послать письмо…

А на улице летний, правда холодноватый еще, недушный, но настоящий летний вечер! Все лили дожди, все было холодно, неуютно. Вдруг в один день дожди кончились, и пожаловало лето. Варя открыла окно, легла на подоконник. С третьего этажа забавно глядеть вниз, на улицу.

Идут люди. Приумылись, приоделись после работы и идут на бульвары. Или в кино. Бежит девушка с высокой копной на голове, как у Майи, в ситцевой юбке. Юбка колышется. Каблучки-гвоздики стук-стук по асфальту. Лениво, вразвалку шагают двое парней. Черные рубашки без галстуков. Последний крик моды.

А за спиной у Вари, у стены, в деревянном футляре, качается и качается медный медленный маятник, и часовая стрелка подползает к восьми.

Она здорово уже начала беспокоиться, когда различила среди прохожих на улице деда. Он шел быстро, с развернутой по-военному грудью. Шел быстро и строго.

Варя сорвалась с подоконника, вылетела на лестничную площадку. Шаги по лестнице. Дед легко поднялся на третий этаж. И странно - поцеловал Варю в лоб. Он редко ее целовал. Она растерялась. Что-то произошло чрезвычайное! Что-то…

- Собирайся, - сказал дед. - Билеты в кармане. Едем в Привольное.

- В Привольное?!

- Два полотенца, две зубные щетки, мыло. Ничего лишнего. Живо!

- Есть живо!

Ровно через десять минут Варя в полном снаряжении ожидала деда у двери: новенькое желтое платье, весеннее голубое пальтишко, рюкзак.

Со стены из овальной рамы глядит «она» нежным, задумчивым взглядом.

- До свиданья, - сказала Варя. - Ты понимаешь, зачем мы едем в Привольное? Жди нас.

Дед написал Майе записку. Они заперли дом и ушли.


3


Дед молчал. Варя тоже помалкивала. Так они молча приехали на Казанский. Люди толкались, бежали с чемоданами и сумками. Была суета, как всегда на вокзалах, гул голосов, дневные лампы лили безжизненный свет.

Поезд дальнего следования был уже подан, в окнах вагонов виднелись первые пассажиры, устраивающие чемоданы на верхних полках, готовясь в не маленький путь. У подножек вагонов толпились провожающие.

- Прибудешь на место, телеграмму отбей!

- Здоровье, Павлуша, береги, слышишь, здоровье!

- Аллочка, в пакете на дорогу яички крутые!

Неожиданно Варя увидела поспешно идущую вдоль поезда учительницу Валентину Михайловну в синем берете.

- А я жду, а я беспокоюсь! - встревоженно кричала учительница.

- Напрасно, напрасно, - отрывисто бормотал дед.

- Как - напрасно? Как же напрасно? Арсений Сергеевич, желаю удачи! Варя, а я из школы вернулась и будто прозрела! Такое совпадение, такое удивительное, может ли быть? Мигом в метро - и в «Советскую» на Ленинградский проспект. Только их разыскала, а тут и Арсений Сергеевич подоспел… Варя, отпускаю тебя на свой страх и риск за три дня до окончания школы. Директора сейчас не найти, беру на себя, на свой риск… А Клавдия-то, Клавдия, можешь представить!..

- Поезд номер… Москва - Ташкент отправляется…

Шум и суета возле вагонов усилились.

- До свиданья! Благодарю, - сказал дед, церемонно целуя Валентине Михайловне руку.

- Что вы! Что вы! - радостно загорелась она. - Ведь это исключительный для историка случай! Если в вашу семью возвратится… Ведь это же документ сердца, живой голос истории… ведь для вашей летописи как это важно!

Дед нагнулся, снова молча поцеловал полненькую ручку Валентины Михайловны.

- А какая для школы находка! - кричала Валентина Михайловна, идя рядом с вагоном, когда поезд тронулся, сначала медленно, потом быстрее, шибче: стучу-стучу, чу-чу, чу-чу-чу… - Замечательная для школы находка, для нашего исторического кружка! Ты там слушай, Варя, запоминай да записывай… Да копию, Варя, сними для кружка!.. Не опаздывай на практику, Ва-а-ря!

Вокзал остался позади, давно уже не видно учительницы в синем берете. Мимо окон вагона бежали пятиэтажные розовые здания, склады, пакгаузы, автобусные парки, пробежала деревянная, с навесом платформа Сортировочной, и пошли мелькать дачные поселки, цветные абажуры террас, сады, темные сосны, и пахнуло в окно сыростью, свежестью, ароматом весеннего подмосковного вечера.

- Симпатична, но слишком восторженна, - сказал дед. - Ну-с, прибываем завтра утром в шесть тридцать. В нашем распоряжении нормальная ночь.

Попутчиками по купе оказались старики: муж и жена, любезные и очень общительные. В первые же минуты после отправления поезда выяснилось, что старики едут в Ташкент, гостить к сыну, известному хирургу, чуть ли не с мировым именем, что жена сына тоже ученая, тоже известная и премилая, но бездетная. Все хорошо, лучше не надо, а вот внуков нет и, как хотите, неполная жизнь, пустота какая-то…

- Гм! - неопределенно отозвался дед.

- Димочка, съешь пирожок, - сказала старушка. - Хочешь с грибами или с капустой? Ветчина есть. Хочешь баночку компота откроем! Ехать нам, е-ха-ать! Девочка, хочешь пирожок? А вы, товарищ военный?

- Благодарю, на ночь не ем.

Поезд мерно покачивал вагоны: сту-тчу, тчу-чу… За окном на бледном небе летели бледные звезды. Лес подступил, встал вдоль путей, и июньская ночь потемнела. Поезд мчится сквозь черный туннель леса, длинный-длинный туннель, черный-черный.

Пока старики ужинали, Варя стояла у окна в коридоре. Лес отошел. Снова открылось бледное звездное небо с оранжевой полосой вдали на горизонте - зарево огней Москвы. До свиданья, Москва! Едем в Привольное, мамино Привольное на Оке, мы едем, мы едем, мне интересно, я рада, я люблю деда! Вон он сидит в купе, прислонившись затылком к спинке скамьи, прямой, как линейка, с закрытыми глазами…

Старики окончили ужин, убрали продукты в большую суму, аккуратно смахнули в газету крошки со столика.

- Димочка, как ты полезешь на верхнюю полку? Как им не совестно, всучили билетик… Димочка, не упасть бы!

Дед открыл глаза:

- Можете располагаться внизу.

- Спасибо, а вы? А вы как же? Девочка все же… Неловко…

- Ничего, мы привыкли. Мы по-солдатски. Варвара, занимай верхнюю полку.

- Есть занять верхнюю полку!

- Мы вам так благодарны… Так любезно… Димочка, ты слышишь, как любезно! Все хорошо, Димочка, лучше не надо…

Старики улеглись. Варя и дед тоже улеглись наверху. Погасили электричество. Только глядит фиолетовым глазом ночник, разливая таинственный свет. Тихо. Сон пришел. Ночь.

Стчу-тчу, чу-чу… Варю покачивает на верхней полке. Фиолетовый глаз глядит на нее с потолка. Колеса стучат. Ты помнишь, ты помнишь, ты помнишь… Много лет назад, помнишь, твоя мама ехала так же в село Привольное на Оке. Так же глядел с потолка фиолетовый глаз…

Нет, все было не так.

Варя не помнит, не может помнить. Тогда ее и на свете еще не было. А мама ее была сама школьницей, десятиклассницей, шестнадцати лет, отрядной пионервожатой.

Варя не помнит, а знает! Подробно, будто не мама, а она была пионервожатой, которую послали провожать из Москвы школьный интернат в эвакуацию. Состав, переполненный школьниками, собирался, готовился, маневрировал, перегонялся с пути на путь так долго, все отчаялись: не отправят! Настала ночь, дети не слышали, как поезд наконец пошел. Дети спали. На полках, на полу и узлах. Фиолетовый глаз ночника призрачным светом освещал сонный вагон. Пионервожатая одна дежурила в вагоне. В эту первую ночь ее оставили одну на целый вагон, потому что была неразбериха, все падали с ног от усталости, в ушах стоял плач матерей. Все потеряли надежду, что состав с детьми увезут от бомбежек, от сегодняшнего налета. Неужели тронулись все-таки? Тронулись. Едем. Что впереди?..

Пионервожатой было тоскливо. Ее никто не провожал. Ее отец, Варин дед, ушел на фронт, а матери у нее не было.

«Если я не вернусь, - сказал пионервожатой отец, Варин дед Арсений Сергеевич, - снеси мужественно. Многие не вернутся с этой войны. Живи честно и бескорыстно и храни эту тетрадь, здесь Записки… Никогда и нигде не роняй нашу честь, а, наоборот, умножай своими поступками!»

Так простился дед со своей единственной дочерью, произнеся ей в напутствие небольшую, довольно старомодную речь. Он редко выражался возвышенно, только в случаях крайне сильных волнений.

Он уехал на фронт, а его дочь, пионервожатая, - в село Привольное, в Рязанскую область.

Она ничего не взяла с собой, уходя из отчего дома. Она была еще очень юна и не обладала житейской практичностью. Задернула на окнах занавески, закрыла простыней портрет в овальной раме. Прощай, детство!

За плечом - вещевой мешок с двумя сменами белья, парой обуви, шерстяными носками. На дне мешка - завернутая в платье тетрадь в переплете из красного сафьяна.

«Говорят, я стала скучна. Нет тех красок в лице, того блеска в глазах… Душевная тревога меня съедает. Где смысл моей жизни? Зачем я живу? Затем, чтобы, встав поутру, дождаться наступления обеда, привычных встреч, музицирования или обычного ничегонеделания? Что со мной, что со мной? Дни мне кажутся пустыней. Не с того ли часа я мучаюсь вопросом о смысле и назначении жизни, когда Сергей под великой тайной признался, что отклонил благосклонность влиятельного лица, а с тем вместе и протекцию избежать действующей армии?

Сергей отверг покровительство и вытекающие из него привилегии. Ты прав, Сергей, ты послушался стремления сердца. Благородство и честь - защищать от насилия слабых! Всегда бороться с насилием, везде! Ты прав, Сергей, прав!.. Он уехал, а я вспоминаю, я горжусь им! И может быть…»

Так начинались эти Записки, которые пионервожатая спрятала между прочими вещами в мешке, уезжая с интернатом от бомбежек Москвы летом 1941 года.

Ребята спали. Пионервожатая ходила вдоль вагона, от полки к полке, поправляя разметавшиеся руки и ноги детей. В свете фиолетовых лампочек лица детей казались больными. Вагон трясло и бросало. Дети стонали во сне.

- Мама! - позвал мальчик.

- Я здесь, - сказала пионервожатая. Прижалась щекой к теплой щеке мальчика. Он мирно чмокнул губами.

«Благородство и честь - защищать от насилия слабых».

Вожатая одна бодрствовала в вагоне. В других вагонах бодрствовали другие вожатые и учительницы из разных школ и интернатов.

В Коломне поезд остановился. Пионервожатая вышла на площадку вагона. На соседнюю площадку вышла из другого вагона учительница.

- Как тихо! - шепотом сказали они друг другу.

Было неестественно тихо. Зловеще. Станция не освещалась. Станционные здания были темны, будто все вокруг вымерло. Смазчик в черной куртке, с черным от копоти и масла лицом, сверкая белками глаз, осматривал колеса. Негромко постукивал молотком. Прошагали двое патрулей с винтовками и красными повязками на рукавах. Долго слышался стук шагов.

На стене вокзала висел плакат. «Смерть фашистам!» - было видно на плакате в свете луны.

- Как тихо! Ты боишься? - спросила учительница.

- Нет.

- Только не бойся!

В ту же секунду радио отчетливо, странно спокойно сказало:

«Граждане, воздушная тревога».

Тонко завыла сирена.

- Идут, - сказал смазчик.

В июльском, без единого облака, синем от луны небе шли фашистские самолеты. Они шли строй за строем, наполняя все небо гулом.

- На Москву, - сказал смазчик. - Не вовремя остановились здесь с ребятишками! Как на ладони весь состав.

Он, пригибаясь, побежал вдоль поезда.

- Слушай, - сказала пионервожатой учительница, - ты не буди детей, все равно не успеем. Ты не бойся.

- Я не боюсь, - ответила пионервожатая.

Она вернулась в вагон. Окна были закрыты. Было душно, пот крупными каплями выступил у нее на лбу. Фиолетовый глаз недобро светил с потолка призрачным светом. У нее дрожалл от слабости ноги.

Мальчик застонал во сне. Она нагнулась. Прижалась щекой к его тепленькой щечке. Судорожно обняла его сонное тельце, прильнула, словно хотела спастись.

- Мама!

- Я здесь.

Как его зовут? Спи, мальчик, спи. Лучше не просыпайся, мальчик. Если они не сбросят сейчас на нас бомбу, если мы не погибнем, клянусь, даю святую пионерскую клятву…


Варя, шумно вздохнув, перевернулась на полке. Всякий раз, когда она добиралась до этого места, ей хотелось реветь…

Дед приподнялся, оперся на локоть.

- Ты что, Варя?

- Ничего. А ты? Дед, отчего ты не спишь?

- Обидно, если мы не застанем Клавдию. Она могла приехать в Привольное на один день и уехать.

- Зачем ей в Привольное?

- Край детства.

- Ты уверен, что это она?

- Она.

- Дед, если мы не застанем Клавдию, теперь-то уж мы разыщем ее. Пара пустяков теперь ее разыскать! Привольное красиво?

- Увидишь.

- Покойной ночи, дед! Пожалуйста, постарайся заснуть.

- Постараюсь. Спасибо.

Ночь. Колеса стучат. Стучу-тчу, чу-чу… Спите спокойно, люди добрые, спите. Стчу-тчу…


4


Поезд постоял у станции с минуту, гуднул низким басом и застучал колесами дальше. Несколько колхозников и местных районных деятелей с портфелями, сошедших на станции, быстро рассеялись. На платформе остались высокий военный в плаще и безукоризненно отглаженных брюках, ничуть не смятых в дороге, и девочка в голубом пальто и желтом платье, с полупустым рюкзаком на спине.

- Итак? - сказал военный.

Сейчас, ранним утром, на незнакомой станции, он был немного смущен внезапностью и слишком быстрым темпом путешествия.

- Итак?

- Что ты теперь собираешься делать? - спросила Варя, оглядываясь.

- Раздобыть машину или другой экипаж и следовать по назначению. Тебе улыбается, скажем, «Волга»? Или ты не пренебрежешь и телегой, запряженной сивой кобылой?

- Не пренебрегу и пешком.

- Неплохо, будь десятка на два поменьше годочков. Поищем-ка транспорт.

Он направился своей решительной военной походкой к станционному зданию. Это было каменное здание дореволюционной прочной кладки, приземистого, тяжелого стиля. Невольно хотелось пригнуть голову, входя в его низкие двери. По обе стороны станционного здания стояло по ларьку, набитому дешевеньким, невзрачным товаром; позади, прячась до крыш в жасминовых и сиреневых зарослях, расположились флигеля служащих, сараи, сараюшки, погреба, колодец, поленницы дров; дальше шел луг, весь облитый росой, сверкающий тысячами серебряных капель; еще дальше дубовый, недавно одевшийся лес. Все это - жасмины, сирени, луг, лес - звучало, звенело. Отовсюду летели щебет и свист. Звонкое, удивленное какое-то кукование доносилось из леса. В кустах шумно возились воробьи. Петух на плетне, с великолепным, как разноцветное опахало, хвостом, упоенно и гордо пробовал свой петушиный, неотразимый для куриного населения голос.

- Ах, - сказала Варя, - как здесь весело! Здесь хочется пожить.

Немного спустя в низких станционных дверях показался дед и поманил ее пальцем.

- По щучьему велению, по моему хотению машина подана!

И правда, позади станции Варя увидела «газик». Квадратный, с брезентовым верхом, с ярким лазоревым кузовом! Молодой человек в соломенной шляпе тер тряпкой запыленное смотровое стекло. При виде Вари он бросил тряпку под переднее сиденье.

- Скоро! Заждались!

Он был высок, тощ, в высоких сапогах и синей прорезиненной куртке на «молнии», с накладными карманами, очень эффектной.

- Бегом, пионер!

Это относится к Варе? Никого, кроме нее, в красном галстуке возле не видно.

Она хохотнула, развеселившись еще больше, и бегом подбежала к машине. Он влез в машину, включил мотор. Машина крупно задрожала, готовая ринуться в путь.

- Повезло, - сказал Варе дед. - Случайно оказался на станции товарищ агроном из колхоза «Привольное». Двадцать километров мы с тобой, пожалуй, до вечера прошагали бы.

- Двадцать пять. Занимайте места, - сказал агроном.

Они заняли места: Варю пропустили на заднее сиденье, дед сел рядом с агрономом. Дверца захлопнулась, и, ныряя в ухабах, гремя в задке кузова чем-то железным, вздымая позади курчавые клубы белой пыли, «газик» покатил в Привольное.

- Ближней дорогой поедем, - сказал агроном.

- Знаешь, зачем он был к поезду? - сказал Варе дед. - Какие-то сверхредкие семена гороха с этим поездом товарищ прислал. Горох какой-то сверхредкий.

Агроном промолчал.

- В пакете два десятка горошин, - сказал дед.

Агроном молчал.

- Двадцать пять километров сюда, двадцать пять обратно. Из-за двадцати горошин, - повторил дед, явно желая втянуть его в разговор.

Он все молчал.

Дед искоса на него поглядел, обиженно кашлянул и насупился.

- От самой Москвы всё удачи, а у цели возьмет да сорвется, - после паузы в задумчивости самому себе сказал дед.

Агроном и сейчас не откликнулся. Он до странности не проявил интереса к приезжим.

Они въехали в лес.

Дубы стояли в нем редко и высоко под широкими сводами крон. Толстым ковром лежали на земле прошлогодние ржавые листья, от рыжины рябило в глазах. Тонкие прутья подлеска, спрятанные от солнца кровлей дубов, едва начинали пушиться.

- Просторно в лесу, по-весеннему, - сказал дед.

- Гм! - неопределенно отозвался агроном.

Дед внимательно на него поглядел, слегка улыбнулся и продолжал:

- Славный лесок. Привольновский?

- Что? Гм… кажется.

- Понятно, - усмехнулся дед. - Не местный.

- Кто?

- Вы… Приезжий?

- Приезжий.

- Со студенческой скамьи?

- Д-д-да.

- Давно?

- Гм… первый год.

- Точнее - первую весну. Точнее - нет месяца.

- Кто вам сказал? - удивился агроном.

- Вижу. Бычитесь. В себе не уверены.

- Еще чего! - сердито вспыхнул агроном.

- Вон и загореть не успели. Ленинградец?

Агроном кулаком столкнул шляпу со лба назад и озадаченно уставился на деда. Впрочем, не дольше секунды - «газик» вильнул. Он вмиг его выправил. Осторожно нагнулся к рулю. Некоторое время вел молча.

- А водите хорошо.

- Кто вам сказал, что ленинградец?

Дед довольно усмехнулся:

- Немного наблюдательности, немного догадки, немного чутья.

- Ну, а мы кто? А мы? - спрашивала Варя, подпрыгивая на заднем сиденье.

Она подпрыгивала от толчков, радости и необыкновенности этого утра, этой поездки в брезентовом «газике» по деревенским дорогам. При каждом толчке она едва не тыкалась носом агроному в плечо. Железный бидон, гремя, катался у нее под ногами, она с ним сражалась, стараясь отпихнуть. Ухаб. Вниз! Вверх!

- А мы кто? Ну? Немного догадки…

- Куртка выдала, - сказал агроном. - Ленинградец, верно, и не загорел еще, верно…

«Газик» вылетел из дубового леса и спустился в низину. Дорога, развороченная грузовиками, стала труднее, почти непроезжей. В грубоких колеях стояла жидкая грязь. Чавкала под колесами, летела ошметками в стороны. Вдруг забьет, как из шланга, фонтаном. «Газик», напрягая силы, кряхтел.

- Черт, забуксуешь, чтоб ему!.. - выругался агроном. - Извините.

- Ничего, - сказал дед.

Пока «газик» выбирался из грязевой лужи в полметра глубины, полкилометра длины, они напряженно молчали. Такого грязевого разлива Варя еще не видала! Выбрались. Обошлось без буксовки.

Агроном остановил машину, выскочил поглядеть, что стало с кузовом. Что стало с лазоревым кузовом! Где небесная его голубизна!

- Надо было в объезд, - сказал агроном, надвинул шляпу на лоб, влез в машину и погнал как сумасшедший по ровненькой, словно катком выкатанной, зеленой равнинке. Такой чистенькой, гладкой, будто и не было только что чавкающей топкой низины позади.

- Немного наб-лю-да-тель-но-сти! - напевала Варя.

- Удивляюсь, что в дачах? - сказал агроном. - Чепуха на постном масле!

Вот что, он их принял за дачников!

Среди дачников встречаются плохие и хорошие, умные и неумные, ничем не знаменитые и выдающиеся люди, но агроном из колхоза «Привольное» к данникам как таковым относился со скукой.

Пусть это был предрассудок, агроном пренебрегал данной категорией советских граждан. Он считал их какими-то ненастоящими гражданами, прозябателями. Извините, конечно…

- Дана задача, - сказал дед, - двое граждан в летнюю пору приезжают из Москвы в живописное село на Оке. Зачем? Решение первое - дачники. Классический пример шаблонного мышления.

- Отпадает? - спросил агроном, столкнув со лба шляпу назад.

- Ох, и хочется знать, зачем двое граждан приехали из Москвы в живописное село на Оке! Не на дачу - зачем же? Зачем же? Зачем же? - дразнила Варя, веселясь и прыгая на заднем сиденье.

- Зачем же? - равнодушным тоном повторил агроном.

- О Клавдии Климановой слышали? Вот вам!

Он так круто обернулся, что Варя едва успела откинуться на заднюю спинку. Машина вильнула. А как раз яма. Он едва не свалил машину в яму, только его водительская квалификация спасла их от аварии.

- Едем к Климановой Клавдии, да, - сказала Варя.

Он рванул тормоз. Машина стала. Он сдвинул шляпу на лоб, оперся локтями на руль и изумленно деду:

- Фантастика?

- Не фантастика. Мы едем к Климановой Клавдии, - сказал дед.


Хорошо жилось до войны в селе Привольном Климановым! Справный был дом, залюбуешься. И что редко, что в наше время почти исключительно - вся семья вместе, никто не убежал из колхоза.

Бегут из разоренных колхозов. В Привольном перед войной колхоз жил небедно. Во владении богатейшие заливные луга. Пашни близкие. Скотина ухоженная. Председатель не вор, не дурак. И не пьяница. Оттого и колхозники жили с достатком.

И Климановы жили ладно и дружно, крепкой, работящей семьей. Отец работал конюхом. Когда в двадцать девятом в Привольном обобществляли хозяйство, свою животину на колхозный двор свел, так и остался при конях. Спросите любого, никто не скажет о Климанове худо. Обыкновенный колхозник, речей не умел говорить, наград и отличий за трудовую жизнь не добился - работал на совесть, только и всего. А это много - работать на совесть! Если бы все-то на совесть работали! И еще - плохого людям не делал. Не любил делать людям плохое.

О сыновьях тоже худа не скажешь. Сыновья росли трезвые. Отца и мать уважали. Правда, люди говорят: «Женятся - переменятся». Но это когда-то… А пока холостые, ребята не стремились покинуть отцов дом в Привольном. Один после армии работал механиком в тракторном парке, другой - учеником кузнеца.

А радостью дома, баловницей, общейлюбимицей была дочка Клавдия! Клавдюшка! Хохотунья, певунья, танцорка. Но главное не в том, что танцорка, а что в весну перед войной окончила районную десятилетку по признанию педагогического совета отлично. Отличницу собирались провожать в институт, в Московскую имени Тимирязева сельскохозяйственную академию. Учителя предсказывали Клавдии победу в науке. Учителя - фантазеры: «Вот такой-то мой ученик или такая-то ученица - будущая звезда и талант - совершит что-то из ряда вон выходящее, и моя педагогическая деятельность осветится особым, возвышенным смыслом…»

Клавдия не успела отличиться в науках. Началась война. Отца и сыновей Климановых взяли в армию в первые дни. Позже и Клавдия ушла добровольно на фронт.


Агроном нажал на педаль, «газик» взревел. Агроном обращался с ним без церемоний. Но с доверием. И «газик» его не подводил. Мягко бежал да бежал луговой дорожкой. Луг сверкал и искрился от еще не просохшей росы…

- Откуда я про Климановых знаю? - гоня машину луговой дорожкой, продолжал агроном. - Откуда я знаю? Зайдите в наш клуб… Спокойно, не дрейфить, Малыш! Нормально, Малыш!

Последние слова относились к машине. Дубовый лес, и низина, и миленькая луговая дорожка давно позади. «Газик» осиливал гору, довольно крутую гору, и весь вздрагивал, тяжело и натужно дыша. Человек за рулем подался вперед, весь тоже напрягся. Дед с любопытством глядел на него, на его сжатый рот.

«Газик» взял гору. Агроном ослабил руки на руле, отдыхал, распустив плечи.

- Классически водите, хотя и недавно, - сказал дед. - Отец водитель?

- И это угадано, - послушно согласился, словно сдался, агроном. - Водитель. На самосвале. На стройке. А я по сельскому хозяйству. Случайно.

- Семена гороха с поездом тоже случайно?

- То для опыта… Стипендию отработаю, там поглядим. А может, увлекусь.

- А вы уже увлеклись! А вы уже увлеклись! - хлопая в ладоши, кричала Варя.

Ей очень хотелось, чтобы он увлекся, вырастил рекордные урожаи своего сверхособого гороха, прославил Привольное… Незаметно они отмахали двадцать пять километров. Нырнули в овраг, поднялись, пересекли празднично зеленеющее молодыми всходами поле, над которым громко ликовали хоры утренних жаворонков, и глазам открылось Привольное. Оно вытянулось километра на два вдоль Оки. На той стороне, на высоком берегу, стеной стоял сосновый мачтовый лес.

- Вот что здесь, какой Шишкин! - сказал агроном. - И Левитана найдете. А импрессионизм? На каждом шагу!

- Скажите пожалуйста! - покачал головой дед и снова поглядел на него с любопытством.

«Газик» вбежал в село, остановился против проулка с яблоневыми, белыми от цвета садами позади изб.

- Приехали, - сказал агроном. - Третья по счету изба-пятистенка - бывший климановский дом. Откуда я знаю? Интересовался Климановыми, поскольку в клубе у нас… Теперь правление колхоза старейшую колхозную докторшу Авдотью Петровну тут поселило… А что Клавдия вернулась… не знаю. На фантастику смахивает. Правда, я больше в полях… На селе-то, если не вымысел, наверно, слышали. В правление скатаю, вернусь за информацией. До встречи! Пока!

Он приподнял шляпу. Малыш его фыркнул газом и умчался.

- Итак? - сказал дед.

Дед волновался. Варя поправила рюкзак на спине и ободряюще сказала:

- Пошли!

В проулке было безлюдно и тихо. Только пели где-то во дворах петухи. Третья по счету изба-пятистенка под красной железной крышей выходила крылечком в палисадник с живой изгородью из акации. Длинные рябинки стояли под окнами. Варя и дед поднялись на крыльцо, дед постучал. Никто не ответил.

- Дед, ты не видел ее никогда?

- Нет.

- Как же мы узнаем ее?

- Узнаем уж как-нибудь.

Дед толкнул дверь, они вошли в просторную комнату с большой русской печью в правом заднем углу. Вдоль передней стены, как в крестьянских избах, тянулась широкая лавка, перед лавкой - ненакрытый, чисто вымытый стол. Варя не успела как следует оглядеть обстановку, из соседней комнаты раздался голос: «Кто там?» - и на пороге появилась моложавая миловидная женщина с пучком светлых мягких волос, вся легкая, светлая.

- Вам кого? - спросила она деда.

Перевела взгляд на Варю и вдруг схватилась рукой за косяк, отшатнулась, словно ужасно удивилась чему-то. Словно перед ней привидение.

- Варя! - отчаянным голосом вскрикнула женщина. - Варя!!


5


- Вы меня не знаете! Я вас никогда не встречала! Первый раз вижу! - отчего-то вся замирая, сказала Варя.

Откуда эта незнакомая женщина может знать ее имя?.. Незнакомая женщина, испугавшаяся так, словно перед ней привидение!

- Я верно Варя, но вы… Я первый раз в Привольном. Я вас первый раз вижу.

Дед отстранил Варю, вышел вперед.

- Вы Клавдия Климанова. Мы к вам приехали.

Она вскрикнула, подняла ладони к лицу и опустилась на лавку, упала головой на стол. Заплакала громко, со всхлипами. Шпилька выпала у нее из пучка, волосы светлой гривой рассыпались по плечам. Дед подошел к столу, нагнулся, тронул ее плечо:

- Слушайте, гм… успокойтесь, Клавдия, гм… Вы испугались? Неожиданно, да… Она Варя. Она третья Варя. Та была вторая, вы знаете. А эта третья. Они похожи, она почти копия. Успокойтесь. Ну? Дать воды?

Варя подбежала к печке, зачерпнула ковшом из ведра. Клавдия подняла голову, щеки ее были мокры от слез, и глаза, мокрые и светлые, изумленно не отрывались от Вари. Вскочила, взяла у Вари ковш, поставила на стол, наполовину расплескав воду, схватила ее за руки, вглядывалась в лицо, узнавая все больше.

- То лицо, та улыбка! Вся та! Юность моя в родной моей отцовской избе! В России!

Она снова заплакала, громко всхлипывая. Плакала, утирала ладонями щеки и глаза. Улыбалась. Говорила. И все утирала щеки.

- Надо же, сегодня приехали! А завтра меня уже и нет. Ах батюшки, если бы на денек припоздали, так и не встретились бы! Вы Варин отец. Второй Вари… Так я вас и рисовала себе. Несгорбленный. Ах, и удивление же! Ах, что же вы стоите? Садитесь, чаем вас напою!

Она кинулась к печке ставить самовар. Варя и дед сели на лавку. Варя наблюдала за Клавдией. Все в ней привлекало - голос, быстрая походка, лицо. Она то уходила к печке, то возвращалась. То смеялась, глядя на Варю, то всхлипывала, а Варя краешком глаза разглядывала обстановку.

У задней стены стояла книжная полка, к ней прислонилась изголовьем старенькая кушетка с иссеченной от ветхости атласной обивкой. Висячий посудный шкафчик, вышитое красным и черным крестом полотенце на зеркале. Изба и не изба - всего вперемежку.

Будто сошедший со страниц сказки братьев Гримм, бесшумно явился зеленоглазый дымчатый кот и сел посреди пола. Зажмурил глаза - две длинные черточки, искосись, протянулись от носа.

Старейшая докторша Авдотья Петровна принимала в сельской амбулатории, Клавдия была одна дома. Да кот с зелеными черточками глаз.

- Вчера подъезжаем к Привольному, - возбужденно говорила Клавдия, - я у въезда сошла. «Поезжайте вперед, оставьте меня!» - говорю, а сама чувствую - обессилела вдруг, так обессилела, села при дороге, не могу идти, да и все! Раньше прясла стояли у въезда. Когда отца с братьями на войну провожала, тут, возле прясел, простились. И я, когда уходила, мать, помню, упала без памяти… Мамонька, родимая моя!

Клавдия подняла ладони к лицу, постояла молча.

- Постарело село-то, - опуская руки, с грустью сказала она. - А сады не перевелись. Наш и не узнаешь, вон как разросся. А молодежь незнакомая вся. Вчера с кладбища, от маминой могилки, под вечер иду, девчата навстречу, а чьи, не узнаю…

Клавдия в раздумье качнула головой и, вдруг вскликнув: «Ах, что же я, самовар-то забыла!» - убежала к печке поглядеть самовар.

- Да-да, - отвечая своим мыслям, сказал дед.

Клавдия вернулась от печки, держа перед собой измазанные углем руки.

- А вы… тоже прошлое вспомнили, - несмело проговорила она, видя хмурые дедовы брови.

- Вспомнил. Мы вашу делегацию в Москве повстречали.

- Вот оно что!

Клавдия глядела на деда, словно ожидая чего-то, с какой-то робкой, даже чуть виноватой улыбкой.

- Что же вы не спрашиваете, зачем мы в Привольном? - сказал дед.

Улыбка сбежала у нее с лица.

- Сейчас вот руки отмою.

Долго мыла у печки под рукомойником руки, терла мочалкой. Подобрала волосы и села возле деда. Дымчатый кот вспрыгнул на лавку и, выгибая спину, терся о ее плечо. В зеленых глазах его сверкали искры, как у заправского сказочного кота, который только и выжидает случая начать свое колдовство.


- «…Что бы ни стало со мной, пускай мне назначены гибель и смерть, пускай наши страдания останутся безвестны, никогда не раскаюсь в своем решении! Вокруг себя я вижу терпеливых, каждодневных героев, простых, без громких слов. Так и я буду записывать все, просто, без громких слов…»

Клавдия наизусть читала из Записок. Когда дед рассказывал Варе историю ее прабабки Варвары Викентьевны, он тоже читал наизусть отдельные места из Записок. Он их помнил, хотя, с тех пор как Записки пропали, прошло более двадцати лет.

- «…Сколько геройства увидела я, сколько подвигов!» - читала Клавдия.

Дед молчал. Под окошко прилетела пышная птичка с растопыренными перышками на розовой грудке, попрыгала снаружи на подоконнике. Кот повернул голову к окну, расширил глаза, брызнул зелеными искрами. Птичка стукнула клювом в стекло и улетела.

- Знаю, как вам драгоценны Записки! - сказала Клавдия.


Ей было семнадцать лет. Босоногая и быстрая, она летала из конца в конец по селу, проверяла по поручению председателя готовность колхозников к встрече школьного интерната, эвакуированного из Москвы в июле 1941 года. В Привольном нет такого большого помещения, где можно бы поместить восемьдесят приезжих ребят плюс десять учителей и пионервожатых всех вместе. Постановили размещать по избам. Кто пускал добровольно, кто по разверстке.

Клавдия с матерью рады были взять на постой интернатских в свою осиротевшую избу. Мужчин проводили в армию. Троих в один день. Опустела изба.

В ожидании москвичей Клавдия вымыла полы и стены. Навязала букеты цветов, наставила на столе и окошках в глиняных кринках. Утром, в день приезда, сбегала в лес, на вырубки, набрала земляники. Мать затопила в печи молоко, спустила в погреб корчажку: приедут интернатские, угостятся холодненьким, неснятым, с коричневой сладкой пенкой в два пальца.

Они приехали за полдень. Их привезли со станции в грузовых машинах, остановили возле правления. Собралась толпа. Женщины, ребятишки. Поглядеть: какие такие эвакуированные? Еще в диковинку было.

Они были в красных галстуках, пыльные, иссиня-бледные, словно из больницы. Словно выпавшие из гнезда птенцы. Молча жались друг к дружке. Их старшие, тоже в красных галстуках, едва из машин, суетливо принялись хлопотать, требуя от председателя колхоза отдельное помещение для интерната, чтобы блюсти гигиену.

- Нету у нас дворцов. Не ожидали таких важных гостей, возвести не успели, - угрюмо отказал председатель.

Начальница интерната с длинным унылым лицом сразу пала духом от его неприветливости.

Закудахтала:

- Куда же, куда нам?

- Бабы… товарищи женщины, делите эвакуированных промежду собой, - велел председатель. И отвернулся.

Уж очень вид был у ребятишек растерянный. Что за война! Немец как через границу вступил, так и прет, так и прет. До чего же допрется?..

Клавдия обежала старших глазами и с одного взгляда выбрала себе пионервожатую. Нельзя сказать, чтобы пионервожатая, выбранная ею, была очень красива или заметно одета. Нет. Но что-то было в ней ясное, располагающее. Смотрела прямо. И вела себя не рохлей и не нюней.

Пионеры попрыгали из грузовика. Она поставила их в стороне, пересчитала, раздала мешки и рюкзаки, тому одернет рубашку, той поправит косичку - словом, она не бездействовала!

Клавдия поглядела - подошла:

- Как тебя зовут?

- Варя.

- А меня Клавой Климановой. Сколько их у тебя? Раз, два три… восемь. Давай ко мне. Уместимся.

Варя не стала колебаться и расспрашивать, как обычно это делают нерешительные люди: «А где? А что? А как?» Другие, боясь прогадать, все еще выбирали жилье, мучились сомнениями, а Варино звено уже располагалось в пятистенке Климановых.

- Набивать сенники!

- Стелить постели!

- Готовить мыло, белье! Живо!

И вот уже несется команда:

- По-стро-ить-ся!

Не желая в первый же день ударить в грязь лицом перед местными жителями, вожатая построила звено и повела на Оку отмывать усталость и дорожную пыль. Чистенькие, причесанные, они сидели после купанья вот за этим выскобленным, добела отмытым столом, на этих лавках.

Им нравились эти широченные лавки, бревенчатые стены с пазами, коричневые с цветочками деревянные ложки, глиняные миски, в которых дышали паром - только из печки - аппетитные кислые щи! Им нравилось, что их вожатая Варя с первого часа, нет - получаса, нет - первых минут так душевно и страстно подружилась с привольновской комсомолкой Клавдией Климановой, что всем им, эвакуированным из Москвы пионерам, о которых их матери проплакали, наверно, сегодня ночь напролет, стало хорошо в Привольном. Несиротливо.

- Марш, марш, писать письма домой! - скомандовала после обеда вожатая.

И, кажется, все ее пионеры, как один, написали в первом письме:

«Дорогая мама! Я здесь живу хорошо…»


Это была дружба двух мечтательных, некорыстных сердец. У обеих остались в школах привязанности. Но то было другое. То было обыкновенным. Сейчас все необыкновенно!

Они говорили, говорили, говорили. Это была удивительно разговорчивая дружба!

Разумеется, у них была тьма дел и работы. У Клавдии - в колхозе. У Вари - со своим звеном. Варя полновластно управляла своими восемью пионерами. Она заменяла им мать и отца. Была для них всем. Водила их на колхозное поле полоть свеклу, окучивать картофель или в лес собирать для сдачи в аптеку шиповник. Следила, чтобы они были сыты, обуты, одеты, не утонули в Оке, не завшивели.

Клавдия помогала Варе обстирывать и вычесывать ребят. Варя тоже чем могла помогала Клавдии.

Но главным в их дружбе было открывание сердца! Они говорили обо всем. О прошлом. Прошлое - то, что до войны. Каким счастливым и беспечным было их прошлое, а они и не замечали!

Они говорили о книгах, кино и о том, кто из мальчишек им нравится. А что такое любовь? А что важнее всего в человеке? А что такое благородство и честь? О том, что подлых гадов фашистов к зиме разобьют, вот увидишь! Что после войны ты, Клавдия, поступишь в Москве в Тимирязевку и будешь жить у нас, возле Покровских ворот.

Они говорили о Записках, которые Варя привезла из Москвы. Тетрадь в красном сафьяновом переплете (теперь таких тетрадей не водится), исписанная крупным ровненьким почерком. Ноябрь - декабрь 1877 года.

- Что тогда было в ноябре - декабре тысяча восемьсот семьдесят седьмого года?

- Русско-турецкая война. Наши освободили болгар от турецкого ига.

- А она? Ее тоже звали Варей?

- Да.

- А она что?

- Вот слушай.

Но сначала надо уложить ребят спать. Давно вечер. Вовсю светит луна, серебря привольновские сады, и луга, и Оку. Беззвучно, тихо. Будто не было на свете никаких бед и не будет…

- Приказываю спать, - сказала пионервожатая. - Пионеры, у меня дело. Личное. Даете слово?

- Даем.

И все на правый бочок. Ладошка под щеку. И на всех восьми сенниках, в полшаге один от другого, тишина. Так они слушались свою вожатую, просто завидно! Это не значит, что они всегда подчинялись ей, как заводные игрушечные солдатики. Всякое в интернатской жизни бывало! Но у Вариных пионеров обычай: дано слово - значит, дано.

Подруги сели на ступеньки крыльца. Круглая луна висела высоко в небе. Они читали Записки при лунном свете, как при фонаре.


«…Он уехал, и я поняла, что не могу розно с ним. Разве бывает иная любовь? Разве могу я оставить любимого одного, при исполнении опасного долга, а сама жить в безопасности, без цели, без смысла? Нет, нет! Мне пришлось много скрываться от домашних, пока втайне я получила необходимую практику. Пришлось снести гнев и угрозы отца, рыдания маменьки, изумление и отговоры знакомых. Все позади. Я сестра милосердия, еду волонтеркой в Болгарию…»

Несколько вечеров они при луне читали Записки. После этого они обе решили, что не хотят больше сидеть на крылечке, когда «там» война.

Но война была уже не «там». Война подступала все ближе к Привольному. По вечерам было слышно стрельбу. В небе до утра тлели зловещие зарева.

По Оке день и ночь шли суда, увозя из Москвы детей, заводское оборудование, библиотеки и музейные ценности. Прилетел самолет с черными крестами на крыльях и на виду Привольного разбомбил баржу с заводскими станками, расстрелял из пулеметов рабочих, пытавшихся спастись вплавь, с воем пронесся над крышами и исчез.

В октябре война подошла совсем близко. Октябрь наступил дождливый, холодный. Оказалось, для интернатской кухни нет дров. Не запасли. Печь топили сырым валежником, хлеб не выпекался. В ноле гнила под водой невыкопанная картошка. Крупу доедали. Скоро нечего будет варить.

Начальница интерната звонила из правления колхоза в Москву:

- На мне восемьдесят малышей! Вы нас бросили! Вы ответите!

Из Москвы велели уложить мешки и рюкзаки! И ждать.

Синие от холода, несытые, снова похожие на выпавших из гнезд птенцов, ребята жили кое-как, на рюкзаках. Каждый день могла прийти сверху баржа, увезти интернат на Каму. И могла не прийти.

- Пионервожатая, ты собиралась на фронт?

- Вот провожу их, тогда…

Пароходик с баржей подошел на рассвете. Был тоскливый рассвет. Сеял меленький дождик. Мутное небо низко повисло над Привольным, едва не цепляясь клоками облаков за верхушки деревьев. Мутный туман стлался по лугу. Ока скучно пузырилась от дождя, серая, хмурясь беспорядочной рябью.

В Привольном нет пристани. Пароходик кинул якорь, подгадав остановить баржу поближе к мосткам. С мостков перебросили на баржу доски.

Ребята шли один за другим, стараясь не наступать переднему на пятки, под конец, не выдерживая, два последних шага бегом. Как все спешили и стремились на эту черную, низко осевшую в воду баржу, будто домой! Все мечтали уехать, уехать! А где-то позади, где-то за горизонтом, погромыхивало, будто раскатывался и урчал дальний гром.

Оставалось пройти Вариному звену, когда доска сорвалась и мальчишка нырнул под мостки. Пионервожатая кинулась в воду. У берега неглубоко. По пояс. Мальчишку вытащили, по рукам передали на баржу. Наладили доску, и остальные семь Вариных пионеров осторожно, гуськом, прошли по доскам. Вожатая замыкала звено.

И пароходик потащил баржу вниз.

- Прощай, Привольное! Спасибо, Привольное! До свиданья, Привольное!

- Ладно, поезжайте. А мы уж как-нибудь со своими-то…

Дождик припустил, сек, как прутьями. Коченея под дождем, в мокрой до горла одежде, пионервожатая приложила трубкой ладони ко рту.

- Клавдия! Клавдия! Клавдия! - надрывно неслось по реке.

- Что? Что? Что? - кричала Клавдия. И вдруг поняла: Записки!

Вожатая забыла Записки! Они были завещанием отца! Совестью и честью семьи. Памятью о первой Варе…

Клавдия побежала домой. Клавдия умела бегать не хуже любого парня, только пятки сверкают да мелькает пестрый подол. Призы получала в школе по бегу!

Но была осень. Шел дождь. Ноги вязли в сыром, тяжелом песке… А если бы и не осень, не дождь?

Разве капитан остановил бы баржу, сколько ни маши Клавдия красной сафьяновой тетрадкой, как флагом, когда, задыхаясь, вернулась на берег, а баржа уплывала дальше, дальше?

Уже почти нельзя различить людей на далекой, далекой, далекой барже. Можно лишь угадать: вон пионервожатая Варя! Стоит на корме. Ветер рвет на ней платье. На ней мокрое платье. Ведь она кинулась в осеннюю воду!.. Пионервожатая Варя, что же ты стынешь в своем мокром платье? Тебе холодно. Что ты кричишь? Ты кричишь:

- Сохрани их! Не забывай! Клавдия! Кла-ав-дия!


Дед встал с лавки, заложил руки за спину и тяжелыми шагами отошел к окну. Он никогда не сутулился, а сейчас стоял у окна совсем сутулый.

Кот неторопливо повел головой, вперил в деда свои таинственные черточки.

«Пионервожатая Варя - моя мама! Моя мама! Мама!» - тревожным молоточком стучало у Вари в груди.

- Бедные девчонки! - сказал дед. Повернулся от окна, беспокойно глядя на Клавдию: - А дальше?

- Я берегла их всю войну! Они были со мной всюду, на фронте. Берегла после войны! Они были со мной, как память…

- Вы привезли Записки? Слушайте… Клавдия!

Клавдия молчала.

- Не привезла, - сказал дед. - Где же они?


6


В эту минуту на крыльце послышался шум. Нетерпеливый стук в дверь.

- Дома кто есть?

Дверь распахнулась. Вошла женщина лет под сорок, в цветастом платке, повязанном концами назад, в красной кофте, такой красной, что вокруг все закраснело, будто в избу заглянула заря. Из-за плеча женщины высовывались еще две. Подталкивая друг дружку, они вошли в избу, загорелые, с выцветшими на весеннем солнце бровями.

- Клавдия! - перешагнув порог, сказала женщина в красной кофточке.

- Батюшки-матушки! Клавка наша! Клавдия, деваха наша геройская, она!

Они стали в ряд у порога и возбужденно заговорили все три:

- Вчерась слух по селу прошел… А нынче агроном: бежите, говорит, товарищи колхозницы, Клавдия Климанова с того света явилась. Не соврал агроном!

- Клавдия, да ты ли? Тела в тебе вовсе нет!

- Городской, что ли, стала? Нет, руки-то, глядите, вроде крестьянские. Слух по селу, а я не верю, сомневаюсь. Дай, думаю, своими глазами удостовериться надо.

- Клавдия, дак про тебя известие было, что на фронте убита!

- Узнала ли нас, Клавдия?

- Неужели не узнала? Ты - Маруська. Ты - Катя. Неужели не узнала! Ты, Маруська, и прежде красные платья да кофты любила. А ты Зинаида! Что? Не помню? Девочки! - идя к ним навстречу, возбужденно и радостно, как и они, говорила Клавдия. - Все помню. Ой, девочки, какие мы стали! Ой, девочки, какие мы старые стали!

- Ври! В самом расцвете. Молодых за пояс заткнем.

- Молодые нашу жизнь не осилят. Изнеженные… Откуда ты, Клавдия?

- Из Болгарии, девочки.

- И-их ты! Куда война занесла! По иностранным государствам раскидала людей. В иностранных-то государствах о Привольном нашем соскучишься!

- Ой, соскучилась! - всплеснув руками, воскликнула Клавдия. - Катя, Маруся, помните, за Оку по белые грибы на лодке ездили! У тебя, Катя, заветных местечек полно: чуть в лес - и пропала. Ау-ау, Катенька! Куда там! Ее и след простыл. Корзину с верхом боровиков наломает, тогда и покажется. А нам завидно, мы с Марусей аж почернеем от зависти!..

- Клавдия, про себя расскажи, - перебила бойкая колхозница в красной кофте, которую Клавдия называла Марусей.

- Расскажу!

Клавдия оглянулась на деда. Дед хмуро стоял у окна. Оживление на ее лице погасло.

- Сели бы, товарищ… Арсений Сергеевич. С дороги усталые. Сядьте, - нерешительно пригласила она.

- Я понимаю… вам не до меня… - ответил он с запинкой.

- Арсений Сергеевич! Виновата, Арсений Сергеевич!..

Видимо, он надеялся услышать другое и, медленно шагнув по направлению к ней, беспокойно спросил:

- То есть?

- Виновата…

Он сделал еще шаг и еще беспокойнее и требовательно:

- То есть?

Маруся в красной кофте перешепнулась с товарками, выдвинулась вперед:

- Товарищ военный или… как вас назвать, не пугайте ее.

- Не пугайте! - хором подхватили две другие колхозницы.

- Агроном сказывал, военный из Москвы прикатил, Клавдию ищет… Зачем она вам? - допрашивала Маруся.

- Двадцать годиков не видели Клавдию, а всё наша деваха геройская, обидеть не дадим! - подхватили другие.

- Девочки, бабы! - со слезами в голосе воскликнула Клавдия. - Этот товарищ военный не чужой мне, а дорогой человек. Пионервожатую Варю, мою московскую подругу, помните? Отец. А то дочь. Тоже Варя. На смену… Арсений Сергеевич, уж как я Записки хранила! Из войны, из плена целыми вынесла!..

- Сейчас где они? - нетерпеливо спросил дед. По лицу его было видно, спросил уже без надежды.

- В день перед отъездом хватилась, дай, думаю, взгляну, размечталась, как сюда, на родину, ехать, разгрустилась, вспомнила старое, думаю, ах, погляжу на свою дорогую тетрадочку, везти-то ее с собой не собиралась я, не для кого вроде, про вас неизвестно, может, вас и на свете уж нету…

Клавдия говорила без передышки и прижимала руки к груди.

- Ну? - торопил дед.

- Они в сундуке лежали, на дне. Неносильная одежда у меня в сундуке, отцов кафтан, чабаном отец был у мужа, его кафтан и лежит, и другое памятное, а на дне, под вещами, Записки. Арсений Сергеевич, может, найдутся еще…

Дед отвернулся. Помолчал.

- Когда пропали? - не оборачиваясь, коротко спросил дед.

- То и беда, что не знаю! Может, год тому, может, два… А может, вовсе недавно. А может, сама я переложила куда да забыла. Прежде памятлива была… - Клавдия всхлипнула.

- Пре-ежде! Двадцать годиков утекло после прежде-то! - вставила колхозница в красной кофточке. - Клава, Клава! Отец с матерью, два братана потеряны. Что там тетрадочка! Что там Записки!

Клавдия заплакала. Плечи у нее вздрагивали, снова из пучка выскочила шпилька, и волосы гривой рассыпались по спине.

- Не нашла, видно, счастья Клавдюха! В обиде на жизнь? - запричитали в голос колхозницы.

- Дорогие мои, золотые! Не в обиде я на жизнь, а напротив! А вы? А вам что досталось? Мужья, семьи-то есть ли? Какое ваше бабье житье, поделитесь, - спрашивала Клавдия сквозь слезы.

- Иди, Варя, в сад, - велел дед.

Он не любил при ней разговоры на житейские темы. «Бабьи» особенно. О мужьях, женихах, свадьбах, изменах, разводах… Он считал, что гораздо более Варю должно интересовать политическое положение в Конго. Концерт Шостаковича. Кинофильм «Иваново детство». Одним словом…

- Иди, Варя, в сад.

- Есть идти в сад!

- Батюшки-матушки! Муштра-то! - удивились колхозницы.

Варя не прочь была бы послушать разговоры про бабье житье. Но с дедом спорить напрасно, это Варе слишком хорошо было известно, и она, не споря, вышла на крыльцо. Крыльцо высокое, с перильцами. Перильца пошатываются от старости, ступеньки скрипят.

Здесь они читали Записки. На этих ступеньках. Сидели, прижавшись. Пропала тетрадь! Деда жалко. Он старый, он упрямый, дед. Мечтал вернуть в дом реликвию. А Варя рада, что приехала в Привольное, мамино Привольное, увидала крылечко, узнала мамину подругу Клавдию Климанову… Хадживасилеву Клавдию… На этих ступеньках они сидели… «Пионервожатая Варя, моя мама, моя…» Ступеньки, поскрипывая под ногами, свели ее в сад, отгороженный от дороги густой изгородью из акаций. Несколько длинных рябинок стояло в садочке. Варя обняла рябинку, прислонилась к стволу головой.

- Тебя тогда не было, рябинка. Меня тоже не было.

Она обогнула дом. За домом был другой сад. Настоящий. Большой. Яблоневый сад. Старые яблони, широко раскинув сучья, цвели белым и розовым цветом. От бело-розового цвета, разлившегося как половодье, все сияло вокруг и светилось.

Весь воздух звенел. Это звенели пчелы, тыкаясь хоботками в душистые венчики.

«Никогда, никогда не видела я такой радости!» - подумала Варя, впервые за свою жизнь очутившись в таком большом яблоневом саду. Она пошла вдоль сада узенькой тропкой, которая, наверно, приведет ее к самой Оке. От ожидания Оки у нее шумно стучало сердце. Она нетерпеливо смотрела вперед. И вот впереди, на узенькой тропке между белыми яблонями, она увидела мальчика. Он был ее лет. Нет, старше. Должно быть, ему лет пятнадцать. Высокий, гибкий, в черном свитере.

Утро было свежо, по погоде свитер, в самую пору. Мальчик был смугл, чернобров, черноглаз, с волнистыми спутанными волосами, один клок рогом загнулся на лбу. Он шел Варе навстречу и показался ей удивительным, этот смуглый высокий мальчик в черном свитере посреди белых яблонь.

От неожиданности сердце у нее застучало шумнее, так шумно и часто, что она остановилась, ожидая, пока он приблизится.

- Здравствуй! - сказал он, подходя, и улыбнулся.

И сразу она почувствовала себя прекрасно и весело от его ласковой и хорошей улыбки.

- Здравствуй, - весело сказала она.

- Ты не здешняя?

- Нет. Как ты угадал? Из Москвы.

- Из Москвы! - в изумлении воскликнул он, как если бы она сказала, что из Нью-Йорка или с Марса. - Москва хорош город! Когда я приехал в Москву, даже спать вначале не мог. Знаешь, что самое красивое в Москве? Когда смотришь с горы, где высотный университет, смотришь вдаль с высокой горы, с обрыва, и видишь весь город. В дымке. Большой, в дымке… Потом зажгутся огни, весь город в огнях… Перебегают огоньки, как живые. Ты видела?

- Как чуднo ты говоришь! - удивилась она. - У нас в классе ни один мальчишка не стал бы расписывать огни и все такое.

- А что он стал бы расписывать?

- Ну… футбол.

- Футбол я тоже люблю. Кто не любит футбол! Куда ты идешь?

- На Оку.

- Идем, я провожу тебя на Оку.

Они пошли узенькой тропкой. Варя впереди.

- Еще мне понравился в Москве Большой театр с четверкой коней. Кремль тоже нравится.

- А я первый раз вижу такой большой яблоневый сад, - сказала Варя. - А через плетень еще сад, гляди! А там еще… Здорово бы пожить здесь, среди яблонь!

Она нагнула ветку понюхать цветок. В шелковистых лепестках возился мохнатый шмель и гудел. Варя, вскрикнув, выпустила ветку.

- Не тронет, - спокойно сказал он. - Работает, некогда.

- Как тебя зовут? - спросила Варя.

- Людмил.

Варя оглянулась. Он улыбнулся своей доброй улыбкой. Его черные яркие глаза улыбались.

- Как ты сказал?

- Людмил.

Ей стало смешно. Она поняла, что он шутит, но не поняла, в чем смысл его шутки. Но все равно, неизвестно почему, ей стало смешно! Она захохотала. Он тоже рассмеялся.

- Что ты? Что ты? Ха-ха-ха! - смеялся он.

- Ха-ха-ха! - покатывалась она.

- Что тебе смешно, ха-ха-ха! Что ты? Что ты? - повторял он сквозь смех.

Наконец, вздохнув в последний раз - сладко вздохнув, ох, ха-ха! - она двинулась по тропке дальше. Он шел следом за ней.

Сад кончился. Плетень отделял его от небольшого лужка, полого спускавшегося к Оке. При виде этого яркого изумрудно-зеленого лужка и тихой Оки Варя сразу утихла. Открыли калитку. Молча спустились к реке. Солнце потоками лучей лилось на воду, вода сверкала, как будто миллион маленьких зеркалец раскололся и рассыпался по реке.

На том берегу, песчаном, с рыжими крутыми обрывами, стеной стояли сосны. Могучие их стволы, темные внизу, кверху раскаленно горели знойной медью. Вершины сходились, и казалось - над медными стволами навешена зеленая крыша.

Варя оглянулась. Мальчик в черном свитере глядел на сосновый бор за Окой. Глядел куда-то вдаль. Черные шнурочки бровей задумчиво сдвинулись. Клок волос беспорядочно падал на лоб.

- Как тебя зовут? - спросила Варя.

- Людмил.

- Ты нездешний, - сказала она.

- Нет. Идем.

Он быстро зашагал вдоль берега, она едва за ним поспевала. Ей было не до смеха теперь. Кто он такой, этот нездешний, черноглазый? Откуда он взялся? Неужели…

Они довольно долго шли вдоль берега. Ока еле слышно плескалась о берег, еле-еле. Песчаная полоса над Окой становилась шире. Лужок поднимался выше, дальше уходил от воды. Выше поднималось Привольное, с белыми садами, пением петухов, запахами дыма из самоварных труб.

Людмил привел Варю к мосткам. Мостки были широкие и далеко вдавались в воду. С этих мостков, наверно, удобно полоскать белье. Вдоль берега стояли лодки, десятка три, розовые, синие, разных цветов, и некоашеные, большие и грубые, прикрепленные цепью к колышку на берегу или привязанные обыкновенной веревкой.

К этим мосткам могла бы причалить баржа…

Что-то толкнуло Варю в сердце. Она оглянулась. Как здесь много песку! До самых садов пески и пески! Осенью, когда сечет дождь, Ока серая, в беспорядочной ряби, на том берегу не горят знойным золотом сосны, песок мокрый, тяжелый… ноги вязнут, трудно бежать…

- Когда была война с фашистами, сюда, в Привольное, как раз к этим мосткам… - сказал Людмил.

- Слушай, - вся похолодев от предчувствия, перебила Варя, - как твоя фамилия?

- Хадживасилев Людмил.

- Так я и знала! - сказала Варя. - Ты приехал из Болгарии. Я так и знала!


7


Между тем они уже не вдвоем стояли возле мостков. Человек десять мальчишек в линялых майках, в закатанных выше колен штанах обступили их и, вытянув шеи, слушали их разговор. Толстые, как картошки, носы мальчишек лупились. Ноги в цыпках. Майки на животах оттопырены, набитые горбухами хлеба и жестяной тарой с наживкой.

- Здравствуйте, - сказал Людмил.

- Здрасс… - дружно отозвались они.

Им было по семи-восьми лет. У некоторых не было передних зубов.

- Привольновские? - спросила Варя.

- А цьи же? - свистя сквозь беззубую дырку, возразил один, коренастенький, с вихром на макушке, у которого на животе под майкой бренчал целый склад жестяных банок с червями и удилище воткнуто было в песок у ноги, как копье. - А ты? Из Болгарии?

- Из Москвы.

- Уу-у-у! Из Москвы-и-и! - затянули они низкими голосами, показывая тем, что Москва и Болгария одинаково для них дальние страны.

- У вас там, в Москве, слоны в Зоопарке. Нам на уроке цитали, - свистя, сказал коренастенький.

- В Болгарии, скажешь, нет слонов? - мгновенно влез в спор другой.

- Скажешь, есть?

- Скажешь, нет?

- Нет!

- Есть!

Они уже напирали друг на дружку плечами, и коренастенький уже раздвинул ноги и выставил локоть, готовясь изловчиться и свалить забияку.

- У нас нет слонов, - сказал Людмил.

- Не-е-ет! У-у! Вот так вот! У них нет!

- У нас горы. У нас много в Болгарии гор! Есть и море. Есть и долины. Я живу в Долине Роз. Знаете, какая Долина Роз? Куда ни поглядишь - розы и розы! Из роз делают розовое масло. От одной капли розового масла вокруг разольется такой сильный запах, будто зацвел сад! Мои мать и отец специалисты по разведению роз…

Он увидел, как внимательно слушают его ребятишки, и улыбнулся. Ребята будто только и ждали его улыбки, хором засмеялись в ответ, открывая беззубые рты. Коренастенький вытащил из песка удилище, воткнул ближе к Людмилу.

- А еще что у вас?

- А рыбу удят у вас?

Людмил не ответил. Людмил думал о другом. Он не пропустил мимо ушей, что сказала эта девочка с веселым и смелым лицом. Ребята его отвлекли, но он помнил, как она воскликнула: «Ты из Болгарии!»

- Может, ты знаешь мою мать, если знаешь, что я из Болгарии? - спросил он.

- Ты тоже знаешь о моей маме, - ответила Варя.

Она развела рукой мальчишечий круг, обгородивший ее и Людмила, и взошла на мостки.

Вода чуть слышно текла мимо мостков, булькала, задевая о дощатый настил. Варя нагнулась. Дно было ровное, тихое. Стайка пескарей ходила в глубине, трепеща плавничками.

Варя присела на корточки, свесила голову вниз. Коса перевесилась через плечо. Из-под ноги соскользнул камешек в воду. Стайка пескарей, мелькнув молнией, скрылась из глаз.

- Здесь по пояс, - сказал позади Вари Людмил.

- По пояс нельзя утонуть, - ответила Варя. - Но было холодно, холодно…

Она встала, перекинула на спину косу, обернулась и встретилась взглядом с Людмилом. Черные, как черносливины, его глаза с невыразимым удивлением глядели на Варю.

- Пионервожатая Варя - моя мама, - сказала она. - Только я не помню ее. Она родила меня и через год умерла. От чахотки.

- Она простудилась еще тогда… - сказал Людмил.

- Оттого она и умерла. И от горя.

- Какого?

- Большого. Нельзя пережить.

Он сделал к ней шаг.

- А отец у тебя есть? - тревожно спросил он.

Она не ответила. Мальчишки, вытянув длинные шеи, стояли полукругом возле мостков и слушали.

- Как мне хочется съездить в тот бор! - сказала Варя, махнув через реку рукой. - В тот сосновый бор на том берегу. Людмил, ты надолго приехал со своей мамой в Привольное?

- Вчера день. И сегодня. Завтра нам уезжать.

- Значит, один день. Еще целый день! Ведь еще только утро. Потом будет полдень. Потом после полудня. Потом… до вечера еще много-много часов!.. Почему ты так смотришь?

Он давно уже «так» смотрел на нее. Она стояла на краю мостков над водой, освещенная солнцем. Ее волосы золотились на солнце, щеки горели румянцем, пухлые губы были красны, как малина, все было в ней славно! Ее желтое платье, пионерский галстук, голубое пальтишко - все было славно!

- Первый раз познакомился с русской девочкой, - сказал Людмил.

- Ты сам наполовину русский.

- Нет, я болгарин, - подумав, сказал он.

- Ну как хочешь, - сказала Варя. И перевела взгляд на мальчишку с вихром.

Мальчишка стоял впереди ребят, держась за удилище, и тоже во все глаза глядел на нее. Ему тоже нравились ее желтое платье, голубое пальтишко и веселые щеки с румянцем.

- Рыбак, поймай мне золотую рыбку, - сказала Варя.

- А ты Юрия Гагарина видела? - спросил он.

- Еще бы не видела! По телевизору видела. Слушайте, ребята, ребята!

Она сбежала с мостков, стуча по деревянному настилу новенькими, еще не разношенными туфлями. Не думайте, что в Москве Варя каждый день ходила в них в школу. Она берегла их для праздников и надела в Привольное.

- Чего? Чего?

Ребята дергали ее за голубое пальтишко. Кажется, они ожидали от нее не меньше чем чуда! Но она приложила палец к губам. На минуту ее взяло сомнение. Она колебалась. Если бы впереди было много дней! Но впереди один сегодняшний день. И она решилась.

- Ребята, ваш привольновский клуб далеко?

- Далеко? Вон он весь на виду, вон крыша красная, вон!

- В село подняться, в проулок свернуть, да пройти сельсовет, да Симу пройти, за Симой и клуб.

- Уж и клуб! Чего в нем хорошего?

- А что, плох?

- А хорош?

- А что, плох? А что, плох?

- Тихо! - сказала Варя. - Пошли. Идем, Людмил.

Он покачал головой.

- Не хочешь? - удивилась она.

- Хочу! - удивился он. - Если ты зовешь…

- Зову, конечно. Идем.

Они пошли в окружении вихрастой, горластой команды. Рыбалка на сегодняшний день сорвалась! Бренча под майкой жестянками, коренастенький, самый азартный рыбак, все забегал вперед, заглядывал Варе и Людмилу в глаза и, свистя сквозь беззубую дырку, выкладывал разные новости:

- К нам артисты в клуб приезжают. Балеты представлять.

- Балеты. Трык-брык… - перебил другой спорщик.

- К нам кино каждую неделю привозят. Про шпионов, про Америку.

- Про Америку!..

- А что, нет? Доклады читают. Как доклад, так бесплатно картину гляди.

- Пустят тебя на бесплатную!

- А что, нет? Не пустят, так я сам пролезу.

Они поднялись на горку в село. Прошли проулком мимо садов. Белые яблони тянули к ним ветви через плетни и звенели. Куры-пеструшки озабоченно копались под плетнями в черной земле. Прошли сельсовет. Вот Симина изба, похожая на старую баньку, с заплатами мха и лишайников на соломенной крыше. Перед Симиной избой - сочный несмятый лужок, весь в одуванчиках, желтых, как маленькие солнца!

- Стойте! - сказал Людмил.

- Что? - спросила Варя. - Тебе понравился лужок? У вас бывают такие одуванчики в Болгарии?

- Пионервожатая Варя была твоей мамой, - сказал Людмил. - А ты знаешь… была еще Варя.

- Да. Была первая Варя. Моя прабабушка Варвара Викентьевна. Значит, ты читал Записки?

- Конечно! Еще бы!

- Ты читал Записки, - повторила Варя, развязывая и завязывая голубой бант в косе.

«Значит, он не слышал, что Записки пропали; сказать ему, что Записки пропали?» - подумала она. Но нет, не надо. Не надо его огорчать. И она сказала первое, что пришло в голову:

- Ты учишься в школе? Как же ты уехал? Ведь еще не наступили каникулы. Ты прогульщик? Мы оба прогульщики с тобой.

Что смешного в том, что они оба прогульщики? Но вся босоногая команда покатилась со смеху. А один от веселья взял да и перекузырнулся на лужке через голову.

Варя рассмеялась, так неуклюже это у него получилось.

- Все русские девочки такие… - Людмил запнулся, ища слово, - такие… смешливые?

- Всякие попадаются, - ответила Варя. - Зануды попадаются. Я ведь тоже примерная, - сказала она. - Валентина наша, по истории, всем в пример меня ставит.

- Вот он клуб! Вот он клуб! - заорали и засвистели ребята.

«Привольновский клуб и музей» - такая вывеска висела над обыкновенной избой, только без палисадника, без длинных рябинок под окнами, без белых яблонь, без лужка с одуванчиками. Вместо лужка под окнами плоским квадратом лежала вышарканная, догола вытоптанная площадка для танцев. На щите возле клуба самодельная, намалеванная линялой синькой афиша: «„Ева хочет спать“. Заграничный увлекательный фильм».

Здоровенный ржавый замок, как на колхозной конюшне, висел на двери.

- Где завклубом? Надо вызвать завклубом! - завопили ребята и, как пескари от мостков, всей стайкой отхлынули к третьей от клуба избе под соломенной крышей, залатанной прозелененным мхом и лишайниками.

- Сима, Сима, Сера-фи-ма! Сима! Сима, Серафима!

Оконце в избе растворилось. Высунулось хорошенькое, с задорным носиком личико.

- Грамотные? Расписание читайте! Клуб закрыт. Вечером к «Еве» открою.

Оконце захлопнулось.

- Ay нас делегация! У нас делегация!

- Врите! - Оконце растворилось.

- Из Долины Роз делегация. Из Болгарии.

- Ах! - ахнула Сима.

Оконце снова с размаху захлопнулось. Немного спустя на крылечко выскочила маленькая рыженькая, с рыженькими бровками, рыженькой челкой Сима, заведующая привольновским клубом, в розовом платье.

- Пожалуйте! Пожалуйте! Милости просим!

Она держала в одной руке довольно внушительный ключ от замка, другую дощечкой тянула Людмилу.

По его черному свитеру, гибкой фигуре, черным шнурочкам бровей она отгадала: он и есть «делегация»! Девчонка в желтом и голубом рядом с ним - сопровождающее лицо.

Сопровождающему лицу Сима кивнула прохладно, а делегата окружила любезностью.

- Пожалуйте, пожалуйте! Не знаю, что и показывать вам! Экспонаты все у нас деревенские. Мельче, чем в районном масштабе, прямо и показывать совестно, так все ограниченно… Ничего волнующего нет! - жеманясь, говорила она, отпирая здоровенный ржавый замочище.

В эту минуту Варя увидела в отдалении знакомый кузов ярко-небесного цвета с брезентовым верхом, вздымающий позади себя столбы пыли. Лазоревый «газик» мчался на всех парах по направлению к клубу и, так как на дорогах Привольного не видно знаков рожка, обведенного кружочком, гудел во всю мочь, поднимая по пути поросячий визг и сумасшедшее кудахтанье кур.

- Вездеглаз! Вездеглаз! - заорали ребята, свистя и махая удочками навстречу лазоревому «газику».

«Газик» подомчал к клубу, уже отмытый и чистенький после утреннего купанья в грязевой луже.

- Стоп, Малыш! - затормозил агроном. - Куда погляжу, мигом все угляжу, - говорил он, высовывая из «газика» под топот и визг ребят сначала длинные ноги, затем вылезая весь, длинный и тощий, в соломенной шляпе.

- Привет, пионер! От «вездеглаза» не скроешься.

- Привет! - ответила Варя. - Странное у вас прозвище. А она здесь. Мы ее встретили.

Агроном столкнул шляпу со лба на затылок.

- Мир приключений! Если не розыгрыш…

- Тише! У меня делегация, тс-с! - озабоченно шикнула Сима. - Пожалуйста, пожалуйста! - так она приглашала Людмила, улыбаясь и настежь распахивая перед ним дверь.

Агроному и Варе небрежней:

- Входите.

И встала на крыльце. Раскинула руки, загораживая вход прочей публике:

- Вы куда? Вы зачем? Дисциплину сначала усвойте! Ну?

Дала им понять, чтоб отчаливали. Разумеется, она шепотом дала им это понять. Они были хитрой и опытной публикой и, не прекословя, остались за дверью. А потом прорвались. Погодили, пока завклубом начнет для делегата лекцию, и по стенке, один за другим, прокатились, и неожиданноСима-Серафима обнаружила перед собой в полном сборе всю босую компанию. Реагировать не стала, поглощенная лекцией.

- Раньше деревня была темной. Теперь же вы видите расцвет нашей колхозной культуры. Вы видите зрительный зал. Бывали раньше в деревнях зрительные залы? Вы видите нашу колхозную библиотеку. В нашей колхозной библиотеке собрание сочинений писателя Шолохова и других великих писателей. Нашей колхозной молодежи даны условия. Наша колхозная молодежь любит труд и культуру, книгу и спорт, учебу и музыку…

Казалось, запас Симиного красноречия никогда не иссякнет. Вдруг он иссяк. Сима-Серафима споткнулась. Заметила вежливую тишину вокруг себя и споткнулась. «Делегат» стоял, вытянув руки, как ученик перед учителем. Но взгляд у него был рассеянный, он глядел в окно. Там кучились в небе летние белые облака, плыли белые корабли, подняв паруса; на белых конях скакали белые всадники, пели звонкие трубы… Он обернулся, нашел глазами Варю и вздохнул.

- Один день сегодня! - вздохнул «делегат».

- Что же вы? - с упреком сказала Варя агроному. - У нас всего один день! А вы нам лекции читаете!

- Отставить лекцию, Сим-Серафим! - велел агроном.

- Я из десятилетки завклубом выдвинута, - огненно вспыхнув, возразила она. - Где у меня практика?

- У нее мало практики, - примиряюще сказал агроном. - Давай веди дальше, Сим-Серафим. А удивительные новости знаешь, Сим-Серафим?

Она звякнула в кармане ключами, вытащила связку, выбрала маленький ключик и, надув губы, стала отпирать низенькую дверку, какие бывают в чуланах, сердито ворча:

- Знаю я ваши новости, не купите меня новостями!

На всех дверях и шкафах в Симином клубе висели замки и замочки и дощечки с объявлениями. Дощечка на низенькой дверке объявляла: «Музей».

- Здесь… в общем, увидите, почему я о Климановых знаю, - сказал агроном. - Откуда этот чернявый взялся? - шепотом спросил он Варю.

- Из Долины Роз, из Болгарии.

- Фью-у! - свистнул агроном.

- Прошу не нарушать дисциплину! - строго сделала замечание Сима. - Наш колхозный музей создан по инициативе старейшей нашей докторши Авдотьи Петровны. Наша старейшая Авдотья Петровна отдает свою жизнь излечению населения и подъему культуры. Вы познакомитесь в нашем музее с последней сохой села Привольного…

- Эх ты, Симушка-Серафимушка, главное надо показывать! - сказал агроном, тихонько взяв ее за локоть и отводя от сохи.

Наверно, в этом музее, расположенном в низенькой горенке, с одним окошечком высоко, под потолком, в которое сейчас врывался солнечный луч и, сломавшись на противоположной стене, обрызгивал всю ее жаркими пятнами, наверно, в этом музее было немало экспонатов, но Варя увидела… Но раньше Вари увидел Людмил. Он странно вскрикнул, протянув руку к обрызганной солнцем стене. Среди солнечных пятен висели в траурных рамках фотографии павших смертью храбрых колхозников села Привольного в годы войны. Это была стена славы и траура.

- Вот видите, - заговорила своим прилежным голосом Сима, обводя указкой в центре стены четыре снимка, - вы видите нашу геройскую колхозную семью. Отец, два сына и дочь Климановы ушли на войну в первые недели и месяцы. С первых недель и месяцев, без жалости к своей личной жизни, Климановы доблестно сражались с фашистами. В сражениях погибла семья Климановых, вся. С января тысяча девятьсот сорок второго по январь тысяча девятьсот сорок третьего четыре похоронных…

- Стой, стой, стой! Что ты, что ты! Ведь ты сказала, что слышала, Сим-Серафим! - испуганно перебил агроном.

- Что слышала?

- Мать нет, не погибла! - крикнул Людмил. - Нет, не погибла, нет! - в смятении повторял он.

- Какая мать?

- Моя мать!

Он схватил Варю за руку и тащил к стене, не замечая, что больно сжимает ей пальцы. Смуглая бледность резко разлилась у него по лицу, черные глаза стали черней и огромней.

- Смотри, это мать! Ты видишь? Узнаешь?

Он показывал Варе фотографию светловолосой девушки. Должно быть, не было в доме Климановых другой, не такой веселой фотографии Клавдии. Живая и юная, она весело хохотала из траурной рамки.

- Ты узнаешь? Узнаешь?

- Узнаю! Узнаю! Уберите фотографию! Это его мать. Она не погибла. Она вчера вернулась в Привольное. Уберите фотографию, слышите!

Серафима переводила растерянный взгляд с Людмила на фотографию. Отчего всполошились болгарский парень и московская девчонка? Что случилось? Серафима не знает. Вчера отсидела весь день в пустом клубе, запасную опись инвентаря от скуки составила, хоть бы один заглянул посетитель, рассказал бы, что на свете творится!

- Дайте фотографию! - задыхающимся голосом требовал болгарский парень. - Снимите!

Сима отступила к стене, отгородилась, как барьером, деревянной указкой.

- Так и сняла! Сельсовет утверждал экспозицию. Мне инструкций не дано, чтобы экспонаты снимать!

В гневном изумлении Людмил обернулся:

- Варя! Что она? О чем она, Варя?

Стыд! Варя лишилась от стыда языка.

Если бы Людмил был своим, московским или привольновским парнем, ладно уж, как-нибудь!.. Что они теперь о нас будут думать в Болгарии? Стыд и срам!

- Эх ты, Сима-Серафима, за-ин-струк-тированная! - сказал агроном.

И, будучи высокого роста, через голову Симы снял со стены фотографию и отдал Людмилу. Людмил схватил обеими руками. Торопливо, не глядя, прижал к груди. Все затихли. Всем было как-то печально и смутно.

- Людмил, а я знаю, что надо делать. Дай мне ее, Людмил, - попросила Варя.

Раз-раз! - и сорвала с фотографии черную рамку. Теперь смейся, Клавдия, хохочи! Ты изменилась, Клавдия, постарела немного, плечи стали тяжелее, немного выцвели глаза, кожа погрубела, тонкие, как нити, морщинки появились на лице, первые морщинки. Смейся, Клавдия! Хорошо жить!

- Спасибо, что ты это сделала! - благодарно вспыхнул Людмил.

У всех отлегло от души. Вихрастый протискался поближе к Людмилу и улыбался во весь рот, показывая беззубую дырку.

Только Серафима, насупленная, стояла с указкой у стены, не зная, как дальше быть. Ее авторитет был подорван, а это нелегко переносится.

- Переживем, Сим-Серафим! - сочувственно сказал агроном. Взял у Симы указку. Обвел оставшиеся три фотографии в траурных рамках: - Вот два брата Климановы. А вот, Людмил, твой дед, колхозный конюх села Привольного, рядовой пехотного полка.

Рядовой пехотного полка, в пиджачке и белой рубашке, сидел на стуле, не прислоняясь к спинке, как сидят перед аппаратом навытяжку не привыкшие фотографироваться люди, и, растопырив на коленях короткопалые руки, спокойно и мирно глядел на черноглазого, чернобрового, гибкого, как прут, смуглолицего незнакомого внука Людмила Хадживасилева.


Дед Людмила сложил голову в боях под Москвой. Там его похоронили. Никто точно не знает братской могилы, где погребен колхозный конюх из села Привольного, рядовой пехотного полка. Может, та могила. Может, эта. Под Москвой.


Второй дед Людмила, Христо Хадживасилев, был чабаном. Он был смуглолиц, как почти все болгары, до самой смерти по-молодому гибок и тонок; круглый год носил огромную шапку, сшитую из овчин, широкие шаровары, безрукавку, кафтан; любил выкурить трубку, задумчиво потягивая седой длинный ус; любил, куря трубку, поглядеть, как уходит солнце за горы, а овечьи отары, звеня колокольцами, ощипывают тем временем на кургане траву.

Направо, налево - горы, горы, пологие, с мягкими склонами… Весной сочны в горах травы, обильные росы омывают их на утренней и вечерней заре, оттого травы сочны и зелены.

Нарядны и веселы весенние травы в горах, петляет и путается в них розовая павилика, красными фонариками светят гвоздички, лютики вскинули вверх желтые венчики. Родные горы! Разноцветна, красна ваша осень, будто от подножий до самых вершин разложили костры! Бордовым, золотым, оранжевым цветом полыхают костры, пока не полетит белыми мухами снег и метели завоют в ущельях.

Дни и ночи, недели и месяцы пасет чабан Христо Хадживасилев по горам овечьи отары. Спустится на побывку в долину к жене - и снова на пастбище. Горы для него - все равно что родной дом. Есть ли тайная тропка в горах, которой не знал бы чабан Хадживасилев? Нет такой тропки, такого ущелья, расщелины, горной речонки, родничка, дикой груши или дуплистого дуба, которых не знал бы как свои десять пальцев чабан Хадживасилев! Завяжите глаза - с завязанными глазами найдет дорогу! Птица запела - по голосу различит. Ветер подул - знает, какой ждать погоды, куда перегонять по погоде овец. Все помогает чабану, все родное в горах…

Беда пришла. Гитлеровские войска вступили в Болгарию, расположились как хозяева, как турки в прошлом веке. Захватили города, морские порты, весь берег моря, железные дороги, аэродромы. Гитлер сделал из Болгарии плацдарм для нападения на соседние земли.

Только в горах еще оставалось немного свободы. Только в горах чабан Христо Хадживасилев, как прежде, пас овечьи отары, перегонял по знакомым курганам. Играл на волынке, глядя, как солнце уходит за соседнюю гору.

Однажды снизу, из Долины Роз, пришел к чабану сын, Василь Хадживасилев. Сыну надо было укрыться из Долины на время, пока там полицейские вылавливали и сгоняли болгарскую молодежь в войска на подмогу немецким фашистам.

После еще и еще приходил сын откуда-то в горы к отцу. И однажды после такой встречи чабан пригнал овечью отару на курган, с которого далеко в обе стороны видно шоссе, и пас отару по склонам. На шоссе должны были появиться немецкие танки. Чабан подстерегал, когда появятся танки. Увидел - заиграл на волынке. Протяжно. Чем ближе танки, тем быстрей, неспокойней. По знаку волынки поднялись из укрытия партизаны. Танки взлетели от мин.

Чабан Хадживасилев стал разведчиком партизанского отряда. Как ни охраняют фашисты дорогу в горах, то подорвется на мине немецкий транспорт, то неизвестная рука перестреляет карателей на пути к их подлому делу. Чабан Хадживасилев стал глазами и ушами отряда. Жизнь чабана наполнилась скрытой борьбой и смертельным риском. Каждый день караулила гибель. Подкараулила.

Чья-то грязная душа продала фашистам партизанского разведчика.

Фашисты казнили чабана в горах. Привели на скалу, поставили над пропастью.

Прощайся с жизнью, чабан! Прощайтесь с волей, болгары! Нет вам воли. Забудьте про волю. Забудьте про свои горы, про виноградники, розы, про свое синее море…

«Не забудем! - крикнул чабан. - Борись, Болгария родная!»

Ему всадили в рот пулю. Он взмахнул руками, большими, как крылья, и опрокинулся вниз с крутизны.

Вот что рассказал Людмил про своего болгарского деда.


- Людмил, хорошие были твои деды! - сказала Варя.

- Хорошие! - сказал агроном.

- Во мужики! Во мужики геройские! - загалдели мальчишки.

- Под Москвой знаешь чего в войну было! Сколько туда фашисты танков нагнали Москву брать!

- А наш-то дед, Климанов-то, самолично фашистский танк подорвал!

- А их-то, болгарский, дед тоже подрывал фашистские танки!

- Неужто не подрывал!

- Они знаешь как фашистов геройски лупили!

- Неужто не лупили!

- А мы бы, думаешь…


8


- На этом ознакомление с привольновским колхозным клубом окончено, - объявила Серафима.

Потом обратилась к Людмилу официально, как завклубом, с просьбой оставить музею фотографию бывшей колхозницы села Привольного Клавдии Климановой в память о ее воинских подвигах. Затем все вышли из клуба, и Серафима повесила на двери замок.

Агроном принялся хлопотать возле своего выхоленного и ухоженного «газика», вытирать пыль с капота и крыльев, рассуждая при этом:

- На сегодняшний день шестая бригада, Малыш! Никуда не денешься, план! Кстати, опытные семена гороха надо кому-нибудь под шефство подбросить. Как решили, Малыш?

Кинул тряпку под сиденье. Сдвинул шляпу на затылок, что придало ему независимый и даже ухарский вид.

- Эй, босая команда, у Климановых без нас обойдется?

- Не обойдется! - заорали ребята.

- Решено. Опоздаем в шестую бригаду, Малыш! Граждане, занимайте места.

- А мы? Мы не граждане? - закричали ребята.

- Вы хоть и граждане, да все не вместимся. Садитесь, товарищи!

«Товарищи» сели. Людмил и Варя позади, Сима-Серафима возле водителя. Агроном махнул шляпой. Босоногая команда от восторга завыла.

«Газик» издал торжествующий гудок наподобие клича индейцев, как описывается в книгах Майн Рида. Они покатили в проулок Климановых.

- Как в кино! - встряхивая рыженькой челкой, волновалась Сима-Серафима.

Заперев свою службу на замок, она из натянутой, с выученными словами завклубом превратилась в довольно обыкновенную девчонку. Разглаживала на коленях розовую юбку, поглядывала на агронома и ахала:

- Ах, ах, ах, все равно что в кино, так волнующе! Верно, Рома? Да, Рома?

- Рома-агронома, - тихонько фыркнула Варя.

Людмил промолчал. Пока, распугивая гудками кур и свиней на дороге, Малыш несся вдоль большого зеленого и белого от цветущих садов Привольного, он молчал.

- Стоп! - сказал агроном, на полном ходу затормозив у знакомого палисадника.

«Газик» тряхнуло, Варя подпрыгнула и ткнулась агроному носом в плечо. Людмил выскочил из машины, нетерпеливо вбежал в избу. Варя вбежала за ним. Он порывисто обнял мать и, не замечая вокруг людей, поцеловал в губы и щеки.

«Наши ни за что не стали бы так! - изумленно мелькнуло у Вари. - Чтобы кто-нибудь из наших ребят? Не представляю, честное слово!»

Клавдия потрепала его спутанные волосы, отвела со лба крутой завиток.

- Встретились? - кивнув на Варю, спросила Клавдия.

Людмил улыбнулся.

Колхозниц в избе уже не было. Зато пришла на обеденный перерыв старейшая докторша Авдотья Петровна, полная, важная особа лет шестидесяти, с утиным носом, возле которого расположилась темная родинка.

- Показывайся, где ты, третья Варя? - встав из-за стола, сказала старейшая докторша. - Какая ты, третья? Вторую, пионервожатую Варю, знала. Двадцать лет прошло, как знала. Ну-ка, третья, показывайся.

Она мягко и сильно взяла Варю большой рукой за плечо, повернула, оглядела.

- Что с косой - люблю. - И без связи, со вздохом: - Гордых девушек люблю.

- Я не гордая, - засмеялась Варя.

- Э-э, милая, то другая гордость. Речь не о том, чтобы нос задирать. Мало теперь по-настоящему-то гордых осталось. Ничего, на мать похожа, на вожатую Варю! Та, бывало, вот так же, не мигая, глядит. Ничего девчонка! - одобрила Авдотья Петровна, снова повертывая Варю за плечо и отпуская. - Щей хочешь?

- Я им кофе заварила на завтрак, - сказала Клавдия. И вдруг громко всхлипнула: - Ах, батюшки! Помню, в избу своих пионеров ввела. И сама в красном галстуке… Озираются, вновь им все, а мы им щей предлагаем, Авдотья Петровна, а мы им щей…

- Слезлива ты, Клавдия, стала, - ответила докторша.

В это время явились новые гости. Длинный, как жердь, агроном Рома и маленькая Сима как вошли, так и замерли возле порога, с необычайным интересом глядя на Клавдию. Сима от избытка внимания разинула рот.

- Здравствуйте, гости! Подите сюда, - поманила докторша.

Сима меленькими шажками приблизилась.

- Узнаешь? - показывая на Клавдию, торжественным голосом спросила докторша. - О ком я доклады в твоем клубе ребятам читала? О ней. С пеленок эту героиню помню. Правда, очень-то тогда не приглядывалась. Бегает девчонка и бегает. Легонькая. Вроде тебя.

Сима огненно вспыхнула:

- Авдотья Петровна! Вся привольновская колхозная молодежь, которая сознательно рвется к культуре, заинтересована в росте…

- Уймись, уймись! - замахала руками Авдотья Петровна. - Не на митинге. Сядь лучше, кофею выпей. Что ты как скованная? - неодобрительно заметила докторша.

- Авдотья Петровна, а я щей хочу! - задорно крикнула Варя, чувствуя, что именно этот ее задор и нравится докторше и потому можно с веселой уверенностью закричать: «Хочу щей!» - и в ответ засмеются и еще больше тебя станут любить.

И правда, Авдотья Петровна засмеялась и сказала, что любит неробких людей.

Варя села рядом с Людмилом на широкую лавку за чисто вымытый, непокрытый стол. Это был удивительно уютный, располагающий к еде стол! Во всяком случае, едва Варя взяла ложку, как почувствовала приступ такого нетерпеливого голода, что насилу дождалась, пока дадут щей.

- Ешь! Не зевай! - смеялась Варя Людмилу.

- Не зеваю.

Они взялись уплетать кислые щи со свининой. Им было весело. Остальные гости не так свободно себя чувствовали. Агроном стоял у порога, обдумывая дальнейшее поведение: стоять ли столбом здесь или, преодолев расстояние от двери до лавки, занять место возле Симы? Сима-Серафима не притронулась к кофе. Бедная Сима-Серафима! Как она мучилась своей скованностью, как хотела она расковаться! Но нет, не могла. Вся пылая, она разглаживала на коленях розовую юбку и не поднимала глаз.

Дед прогуливался по комнате. Как всегда, у него был строгий вид. Несмотря на строгость, именно дед заметил мучения Симы и посочувствовал ей.

- Что-то вы собирались сказать? - дружелюбно спросил Симу дед. - Ну-с?

- Наша колхозная молодежь, перед которой раскрылись горизонты…

Докторша крякнула от досады. А длинноногий агроном определил линию поведения. В два шага преодолев расстояние от двери до лавки, он сел возле Симы. Не зная, как ее поддержать, он положил на колено Симе свою соломенную шляпу, круглую, как колесо.

- Наша колхозная молодежь… - возобновила она.

Но ей не удалось дотянуть фразу до конца. Дверь распахнулась, и открылась картина. В сени набился народ. Это была знакомая нам босая компания, выросшая вдвое по дороге от клуба в погоне за лазоревым «газиком». Мальчишки как взмыленные примчались в проулок Климановых, изнемогая от любопытства, с распаренными, словно из бани, багровыми лицами. Теперь каждый стремился раньше других занять выгодную позицию. Задние становились на цыпочки, наваливались на плечи передним, напирали, пока один, самый шустрый, тот, у которого на животе под майкой был набит целый склад жестянок и банок, не перелетел через порог и, гремя банками, растянулся на полу. Мигом вскочил. Двинул кого-то. Кто-то двинул его, и вся босая компания, пользуясь свалкой, втиснулась из сеней в дом.

- Здравствуйте-пожалуйте! - разводя руками и кланяясь, сказала Авдотья Петровна.

- Здрасс… Авд… Петр…

Они таращили глаза на высокого седого военного и светлолицую тетеньку с пучком светлых волос, стоявшую у окна, скрестив на груди руки и улыбаясь. Кто такой военный, мальчишки не знали. Что же касается тетеньки, сомнений не могло быть.

- Она! Клавдия! Климанова! - загудели мальчишки, продолжая налегать и наваливаться на передних.

- Тетенька Клавдия, мы вас в музее видели, в рамке, - сказал шустрый, сумевший, как всегда, пролезть впереди всех.

Ему дали в спину тумака:

- Молчи про рамку!

- А как вы на войне сражались?

- А как вы в Болгарию попали, тетенька Клавдия?

Сима в досаде шлепнула агрономову соломенную шляпу у себя на коленях. Этот вопрос и вертелся у нее на языке, а она добраться до него не сумела, застревая на официальных вступлениях.


О том, как Клавдия Климанова попала в Болгарию, можно бы написать отдельную книгу.

Это была бы полная необыкновенных происшествий история об удивительной судьбе комсомолки из села Привольного. О том, как в конце сорок первого года комсомолка ушла добровольно на фронт. Сначала была санинструктором, потом стрелком, пулеметчицей. Полк попал в окружение. Клавдию взяли в плен. Чудом спаслась от расстрела. Чудом не погибла от голода. Клавдию держали в лагере, пока не вышел приказ отобрать из пленных кто помоложе и покрепче, послать на работы. Втиснули в теплушку, полную пленных и мобилизованных немцами женщин и девушек, повезли. Через границу, чужие государства. Привезли. Горы, горы. Невысокие, с пологими склонами, без конца, без конца, без конца, полыхающие бордовыми и оранжевыми красками! Небо над горами, голубое и нежное. Что за страна? На станциях немецкий разговор, немецкие окрики: хальт, хальт, шнель!

На станциях немецкое начальство, мундиры, свастика. Германия? А по склонам гор и в долинах виноградники. Виноградные лозы гнутся к земле под тяжестью ягод. По склонам гор и в долинах в беспорядке разбросаны селения из глинобитных и каменных хат. На плетнях и на крыльцах, под черепичными крышами, связки пламенно-красного, жгучего перца… Тихо идет по горной тропе, сгибаясь под коромыслом, древняя, в черном, старуха с убитым лицом…

Нет, не Германия.

Это был редкий, почти исключительный случай, что фашисты пригнали Vestarbeiter на работу в Болгарию. В Болгарии своих дешевых рук с избытком хватало. Обычно бесплатных рабочих немцы везли к себе или в те подчиненные страны, где была развитая промышленность. Но, видимо, появились какие-то тайные соображения у немецких хозяев Болгарии, если однажды целый эшелон пленных направили сюда. Видимо, фашисты решили бросить подачку союзникам - кулакам и болгарским помещикам: нате вам даровых батраков!..

Так или иначе, Клавдия с эшелоном пленных очутилась в Болгарии.

Клавдию поместили в рабочий женский батальон, стали гонять на ремонт шоссейных дорог и железнодорожных путей. Была осень, а солнце как встанет утром из-за пылающего золотом и багрянцем кургана, так и плывет по голубому без облачка небу и на западе сядет за другой такой же курган, в таком же багрянце и золоте.

Однажды ремонтниц прислали чинить горную дорогу на высоком перевале. Все вокруг завесил туман. Ничего не видно, кроме разбитого шоссе под ногами да поросшего буками крутого обрыва с одной стороны и стены из гранита - с другой. Когда туман разнесло, глазам открылась гора. Эта гора выделялась среди других гор сияющей белизной снега, величавым простором и памятником в виде туры. Это была Шипка. Клавдия глядела на Шипку, и слезы кипели у нее в сердце. Ведь она хранила Записки! Она уберегла их от обысков, от надсмотрщиц и шпионок в рабочем женском батальоне. От сырости, холода. И как поразительно - Записки были о Шипке!

Ремонтниц не держали на одном месте. По мере надобности посылали туда и сюда.

В одну весну напротив участка, где работала Клавдия, на склоне некрутого кургана старый чабан в огромной шапке из бараньей шкуры, с белой сумой через плечо пас овец. Овцы рассыпались серыми курчавыми катышками по зеленому склону, а чабан играл на волынке.

Ремонт был закончен. Ночью, когда фашисты переправляли по шоссе орудия, произошел взрыв. Десять грузовиков взлетело на воздух.

После, когда Клавдия бежала из лагеря и две недели в поисках партизан скиталась в горах, погибала от лихорадки и голода, ее, ослабевшую, отчаявшуюся, нашел тот чабан с волынкой. Выходил, вылечил и переправил в партизанский отряд, где был начальником его сын, Василь Хадживасилев.

Вот что Клавдия рассказала о том, как попала в Болгарию. Верно, надо бы писать о ее скитаниях и борьбе отдельную книжку.

Но что всего удивительнее: каких только бед и опасностей ни случалось испытывать Клавдии - на войне, в плену, в партизанском отряде, - берегла и сберегла увезенные из дома Записки. Память о России, о доме, о тихой Оке, о соснах с горящими на солнце, как раскаленная медь, стволами, о дружбе с пионервожатой Варей, о барже, увозящей в октябре на рассвете пионеров из Привольного…

- Ни разу, ни разу не выпускала из рук Записок. Только однажды хотела отослать… К вам отсылала… Арсений Сергеевич.

Он резко остановился:

- Изволите шутить?

- Какие шутки, Арсений Сергеевич! На пороге у вашего дома были Записки. Почти что в ваших руках…

Седые брови деда сдвинулись. Ох, Варя знала, что это значит, что сейчас будет!

- Изволите шутить?

- Арсений Сергеевич! Вспомните, приходил к вам человек в сорок девятом… По описанию вижу: вы были…

Что с дедом? Его будто качнуло. Что-то беспомощностариковское внезапно отразилось в лице. У Вари защемило сердце: она привыкла к уверенному деду, крутому дедову характеру, она ужасно испугалась незнакомого стариковского выражения его лица.

- Год несчастий.

- Да, - ответила Клавдия. - Так Василь и понял. Муж мой… Василь…

- Это был он?

…Летом 1949 года в Советский Союз на Сельскохозяйственную выставку приехала делегация из Болгарии. В составе делегации был Василь Хадживасилев из Долины Роз. В те времена в Советском Союзе туризм не процветал, иностранцы приезжали к нам в те годы нечасто, простые советские люди и вовсе мало встречались с иностранцами.

В это время Василь Хадживасилев появился в Москве. У него была целая куча важных и интересных дел и вопросов. Надо обегать великолепную Сельскохозяйственную выставку, богатейшие ее павильоны. Поделиться на встрече со специалистами опытом разведения роз. Съездить в подмосковные показательные совхозы, посмотреть, как прекрасно идет хозяйство, когда есть условия и приложены умение и знания. А как не сходить в Большой театр на лучший, талантливейший в мире балет! А Художественный, где на зеленоватом занавесе одиноко летит белая чайка! А Третьяковка? А московские улицы, а Красная площадь с кремлевскими причудливыми стенами и темными елочками! А памятник Пушкину, у которого в любую погоду положен кем-то букетик цветов! А Мавзолей Ленина! Словом, только под конец своей стремительной, почти сказочной, бессонной от впечатлений командировки в Москву Василь Хадживасилев собрался к полковнику Арсению Сергеевичу Лыкову у Покровских ворот по адресу, написанному дрожащей от волнения рукой жены Клавдии.

«Увидишь Варю, - наказывала Клавдия, - передай: помню, люблю! А что не пишу… так разве расскажешь в письме? Да и где они, неизвестно. Может, тоже стоит дом пустой…»

После войны Клавдия посылала домой, в Привольное, письмо. Что отец и братья погибли, она знала еще на фронте, до плена. «Родная моя, ненаглядная мама! Как ты живешь, моя одинокая?» - писала Клавдия матери. Долго писала, несколько дней. Наклеила на конверте марок, перечитала адрес: «Советский Союз, Рязанская область, село Привольное, колхознице Климановой».

Далеко село Привольное - на Оке, далеко!

Отослала письмо на родину и стала ждать ответа. Месяц, два, три ждала, а там и ждать бросила.

Ответ пришел почти через год. Вернее, не ответ, а вернулся по обратному адресу Клавдии конверт, весь в штемпелях и печатях, с припиской по краю: «Климановых от войны в живых никого не осталось, дом стоит пустой». Подписано: «Начальник районной почты».

Должно быть, начальник, нелюбопытный или боясь проявить любопытство, не распечатал конверт, присланный из болгарского города Казанлыка неизвестной гражданкой Хадживасилевой Клавдией, вернул письмо непрочитанным.

Так Клавдия узнала, что и матери ее нет в живых. Больше никому не писала, пока не выпал мужу случай ехать в Москву…

Василь Хадживасилев пришел в дом полковника Арсения Сергеевича Лыкова под вечер. Пришел справиться, тот ли он полковник Лыков, кого ему надо… Поднялся на третий этаж, позвонил.

- Кто? - послышался за дверью мужской голос.

- Здесь живет Арсений Сергеевич Лыков?

Там помедлили. Затем ключ повернулся, снялась цепочка, дверь открыли. Высокий военный с жесткой щеткой седеющих волос надо лбом стоял на пороге, держа за скобу дверь, и настороженно глядел на вошедшего.

- Вам кого?

- Варю Лыкову, - сказал Хадживасилев.

Военный как будто вздрогнул и не ответил. Не отстранился, по-прежнему загораживая вход в прихожую.

- Варвару Арсеньевну Лыкову, - повторил Хадживасилев, смущенный настороженностью и недружелюбием военного.

- Зачем?

- Одна близкая подруга поручила…

- Варвары Арсеньевны нет, - сказал военный.

- Где же она?

- Умерла.

- О! - невольно вырвалось у Василя.

Все было мрачно - неосвещенная прихожая, замкнутость военного и печальная весть о смерти вожатой Вари, о которой он слышал столько рассказов от своей жены Клавдии.

- Давно ли она умерла?

- Недавно.

Полковник односложно отвечал и смолкал.

- Отчего она умерла?

- От чахотки и…

- И?..

- От чахотки.

Снова наступило молчание. Василь Хадживасилев чувствовал себя связанным, он не свободно говорил по-русски. Почему-то он никак не предполагал смерти пионервожатой Вари.

- У меня к ней письмо, - сказал он.

- От кого?

- Я приехал из-за границы.

Зачем он сказал так? Если бы он объяснил: «Я болгарин, из Долины Роз, возле Шипки». Назвал бы себя! Ах, Василь Хадживасилев, зачем он не догадался себя назвать! Он мог бы захватить с собой Записки! Из осторожности он их оставил в гостинице, думая принести в другой раз, если найдет полковника Лыкова. Показал бы военному тетрадь в красном сафьяновом переплете, все сложилось бы между ними иначе!

- Я зашел узнать… если это вы, мне поручили передать… ей или вам… - старательно подбирая слова, заговорил Василь, от напряжения с особенно нерусским акцентом. - Велели передать из рук в руки…

- Мне не могут ничего передать из-за границы, - перебил военный презрительно, с ледяными иголочками в серых глазах.

- Я ваш друг!

- У меня нет друзей за границей.

Он закрыл дверь. Без хлопка, непримиримо, твердой рукой.

Василь ушел. У Василя было тяжело на душе. Он понял, что угрюмый полковник несчастен. Постойте! А полковник ли он, Арсений Сергеевич Лыков, этот замкнутый, неподступный военный? Ведь он ничего не сказал, кроме того, что Варвара Арсеньевна умерла от чахотки. Решительно ничего больше не сказал военный, ни слова о себе, и закрыл перед Василем дверь, приняв не за того, кем он был. Василь попробовал еще раз сходить по адресу у Покровских ворот. На звонок не открыли.

Пора было уезжать. Василь положил Записки на дно чемодана и увез домой, в Болгарию.


9


Дед сказал: от чахотки. Варя знала, что у ее мамы, пионервожатой Вари, в одну злую весну вспыхнул туберкулез. Это был старый туберкулез. Пионервожатая Варя заработала его в Привольном, когда в октябре 1941 года прыгнула в ледяную Оку спасать свалившегося с мостков мальчишку, потом долго стояла на барже, на ветру, под дождем, в мокром платье. Старый туберкулез дремал до поры до времени, как говорили врачи, а потом, при благоприятных обстоятельствах, вспыхнул, и пионервожатая Варя, мама, сгорела, как на костре.

Это Варе известно. Постепенно дед все ей открыл. Время от времени возьмет и осторожно расскажет какой-нибудь фактик. Дед жалел ее детство. В общем, у нее было беспечальное детство. Немного странное.

«Девочка, где твой папа?»

«У меня дед».

«А мама?»

«У меня дед…»

Он ее удочерил, дед. Дал свою фамилию - Лыкова, свое отчество - Арсеньевна. Варвара Арсеньевна. Мама тоже была Варварой Арсеньевной Лыковой. Правда, странно?

Как Варя помнит, всегда они жили с дедом одни. Майя появилась в последние годы, а раньше они жили вдвоем. Дед читал лекции в академии, а потом приходил домой и хозяйничал, варил обед, убирал квартиру. У них была небольшая квартирка.

«Слава богу, маленькая», - говорил дед.

Варя помнила один давний случай. Она была первоклассницей.

Учительница проводила беседу на тему о героизме наших отцов. Ведь не очень давно была Великая Отечественная война, отцы воевали. Учительница ласково спрашивала: «А твой папа?» И каждый маленький мальчик и маленькая девочка поднимались и, раскачивая от смущения крышку парты, тонким голосом отвечали: «Мой папа воевал с фашистами». Или: «Мой папа делал танки, а мама работала в госпитале». Или на заводе, или еще где-нибудь.

Когда очередь дошла до Вари, учительница на секунду задумалась и пропустила Варю, словно ее не было в классе. Варя хотела ответить: «У меня дед был разведчиком», но ее не спросили. Затем учительница подвела итоги опроса, сделала вывод о героизме отцов.

После урока первоклассницы обступили Варю, и одна девочка с Вариного двора, чистенькая, с кружевным воротничком и большим белым бантом на затылке, сказала: «А у нее нет отца, у нее совсем нет отца, никогда не было, она без отца!» - и глядела на Варю с любопытством и каким-то превосходством. Все стояли кружком возле Вари и глядели на нее, как эта девочка. Ей стало стыдно, обидно и горько, и, не зная, как защититься от стыда и обиды, она ударила девочку с бантом, расцарапала щеку и подбила под глазом синяк. Побитая ревела благим матом, учительница старалась ее успокоить, та пуще ревела. Учительница со злом кинула Варе: «Вот что ты наделала!» А вечером к деду пришла соседка со двора, мать девочки с бантом, объясняться.

Варя лежала уже в постели, на своем жестком тюфячке, под байковым одеялом, и почему-то дрожала, ее трясло, как в малярии, она чувствовала: что-то ужасное и непоправимое случилось в ее жизни, но не плакала. С сухими глазами она думала, что завтра снова изобьет девчонку с бантом, исцарапает в кровь.

- Безотцовщина! От кого попало детей нарожают, чего от таких ждать! - услышала Варя из соседней комнаты.

- Подите вон! - услыхала она тихий, страшный голос деда и вытянулась под байковым одеялом, холодная, как ледяная сосулька, ожидая чего-то.

Спустя некоторое время вошел дед.

- Спишь?

- Не сплю.

- У тебя была хорошая мать, очень хорошая, лучше твоей мамы не бывает на свете, запомни.

- А отец?

Из соседней комнаты в открытую дверь шел свет. Варя видела, дед расстегнул воротник гимнастерки.

- Мама ушла от твоего отца… Мама в нем обманулась. Но тебя это не касается, ты поняла?

Варе было семь с половиной лет. С тех пор она ни разу не спросила деда об отце, но время от времени кое-что он сам ей открывал.

Вечерами дед работал. Он любил работать у себя в маленьком кабинете, тесно заставленном книгами, когда знал, что Варя спокойно спит за стеной. Дед не знал, что иногда Варя не спит. Уткнувшись в подушку, она задыхалась от слез, потому что иногда на нее находила тоска и жалость к маме, бедной пионервожатой Варе, которая прибежала однажды с ребенком на руках из своего нового дома, от мужа, в их небольшую квартирку у Покровских ворот. Это было как гром посреди ясного неба. Ведь дед и не подозревал, как плохо жилось его добери, пионервожатой Варе, как она обманулась! Вскоре после этого у нее вспыхнул давний, дремавший до поры до времени туберкулез. Василь Хадживасилев пришел, может быть, через неделю после похорон, и дед совсем не за того его принял. Дед тогда был убит горем…

А вот теперь все раскрылось. Пусть бы уж лучше не раскрывалось, что Записки были у порога, почти что в руках.

- Дед, не расстраивайся, - сказала просительно Варя.

Он отвернулся к окну. Занеся руки на поясницу, он стоял, и Варя видела его пальцы, переплетенные так сильно, что отлила кровь.

- Что я вспомнил… один вопрос пришел в голову, да… вот что! - суетливо заговорил агроном, беря с Симиного колена шляпу и обмахиваясь от духоты. - Едем утром в Малыше, а Арсений Сергеевич… Арсений Сергеевич без всяких намеков раз взглянул и угадал.

- Правда! - воскликнула Варя. - Правда! Прав…

У нее оборвался голос. Она не могла больше видеть переплетенные пальцы деда.

- Чего? Чего? Чего угадал? - закричали ребята.

- Что я ленинградец, вот чего! Раз взглянул - угадал. Талант разведчика, а?

- Куртка выдала, - сказала Сима. - И образованность. Общий вид.

- Дед! - позвала Варя.

Он обернулся.

- Куртка выдала, - скупо повторил он.

Агроном одернул эффектную, с «молниями» и накладными карманами куртку, поставил шляпу на голову, как цилиндр Чарли Чаплина, и сам же первый захохотал над своим остроумием.

Кот, нервно вздыбив шерсть, шмыгнул с лавки под печку от его громового хохота. Ребята принялись толкать друг друга. Ребята соскучились, их активные натуры жаждали действия.

Скоро от них потребовались действия. Они неслись по селу, огородам, избам, по всем колхозным заведениям, заделавшись по приказу Авдотьи Петровны глашатаями.

- Вы не рассыльные, вы глашатаи, - сказала Авдотья Петровна. - Глашатаи, - внушала она, стукая пальцем по лбу кого попадется. - Скачите, разглашайте народу: в девять, как солнце зайдет, сзываем привольновских колхозников в клуб на рассказ нашей Клавдии Климановой, по-болгарски Хадживасилевой…

Сима онемела. Теперь она была нема не от скованности. Она вообразила сегодняшний вечер, набитое людьми помещение, Клавдию на сцене, а народ валит и валит со всего села! Таких волнующих мероприятий привольновский клуб еще не видывал!

- Цветов на вечер запаси, - велела докторша. - А больше ничего не готовь. Вступительную речь не вздумай подготавливать, смилуйся. А тебе, агроном, наверно, в поле пора.

Она выпроводила обоих за дверь. Лазоревый «газик» победно гуднул за окном и помчал Симу-Серафиму в клуб, Рому-агронома - в шестую бригаду.

- Уф! - сказала докторша. - Уф и денек!

- Стоило прискакать из Москвы, - ответил дед.

- Как же не стоило! - воскликнула Клавдия. - Увиделись, узнали. Жили - не знали, не зная и прожили бы и не встретились бы, не случись случая… - Она всхлипнула.

- Слезлива ты, партизанка! - удивилась докторша.

Дед прошелся по комнате, рассеянный и погруженный в мысли.

- Варвара, завтра утром в Москву, - сказал дед.

- Завтра? Людмил, вместе? Ура! Завтра, вместе. Ты рад?

Он покачал головой. Варя набрала в рот воздуха и… задохнулась. Что он? Что он? Пусть бы он скрыл, пусть бы хоть не при всех!

- Людмил! Ты не рад?

- Рад.

- Ты говоришь «нет».

- Я говорю «да».

- Как же «да», когда «нет». Где же «да»? Головой качаешь, что нет.

Людмил, не понимая, оглянулся на мать. Она залилась смехом. Она так же легко смеялась, как плакала.

- Варя! Милка моя! - счастливо заливалась она. - Это и есть по-болгарски «да», что головой покачал. Покачал - значит, согласен. Я, бывало, тоже запутаюсь… А он рад, как же не рад?

- Идем в сад, Варя! - позвал Людмил, чуть смущенный.

Варя надела пальтишко. Солнце светило вовсю, но было не жарко. Варя оделась не потому, что не жарко. Ей нравилось ее голубое пальтишко и желтое платье с оборочками. Она мельком глянула в зеркало и увидела праздничную и нарядную девочку.

«Кто это такая красивая? - удивленно и радостно мелькнуло у Вари. - Неужели я такая красивая?»

Она побежала в сад, обгоняя Людмила.

Сад был белый, как утром. Тоненько звенели пчелы. Тихими басами гудели шмели. Нехотя, словно в раздумье, опадали с яблонь лепестки. Земля под яблонями была усыпана лепестками. Они плавно и медленно слетали и, как маленькие паранпотики, опускались на землю. Кажется, они тоже звенели.

- Слышишь? - спросила Варя.

Людмил догнал ее и шел сзади узенькой дорожкой между яблонями. Утром они сделали круг. Они вышли по этой дорожке из сада на лужайку. Потом шли вдоль Оки до мостков. Поднялись в село и на лазоревом «газике» вернулись домой. Сейчас они опять у начала круга. Варе хотелось оглянуться на Людмила, но она медлила. Ей было весело и чуточку страшно и ново. Она оглянулась и встретилась с его черными, как черносливины, глазами.

- Идем на Оку, - сказал Людмил. - Снова туда, где мостки.

- Понравилась тебе наша Ока? У вас есть такие реки в Болгарии? - спросила Варя.

- Есть велика Марица. По дороге в Россию проезжаешь Дунай. Бистор, прозрачен Дунай.

- А сестры-братья у тебя есть? - спросила Варя. - Нет? У меня тоже нет. А у вас дружат в классе ребята? У нас ничего, дружат, а девчонки… то водой не разольешь, то отворачиваются… У меня, правда, есть две верные подруги, две вернейшие… и второстепенные есть… А отец где у тебя работает? Да что я! Ведь он в Долине Роз работает. Ты тоже собираешься разводить розы?

- Слишком это тихая работа.

- Ага, - понимающе кивнула Варя, - хочешь бурной жизни?

- Не хочу сидеть на месте.

- Ага, мечтаешь быть капитаном? Или летчиком на реактивном? У нас почти все мальчишки мечтают быть реактивниками. Или физиками. Или в крайнем случае чемпионами спорта. Все мальчишки хотят бурной жизни.

- А ты?

- Вот не знаю. Плохи дела; не знаю, чего я хочу.

- Смешная! - сказал Людмил. - Смешная, смешная, - повторял он и улыбался.

- Смотри-ка, - сказала Варя, не находя, что ответить. - Смотри, где солнце! Половину неба обогнуло.

- Тогда скорее идем, - заторопил Людмил, беря Варину руку.

Ого, большая у него рука! С такими ручищами можно заделаться капитаном дальнего плавания! У них в Болгарии ходят в дальние плавания? А то, если хочет, пусть приезжает к нам. У нас можно плыть в Арктику. Плыви куда хочешь, во все океаны.

- Ты приедешь к нам еще когда-нибудь, Людмил?

- Наверно, да! Ты говоришь, бурная жизнь… У поэтов бурная жизнь?

- Вот что! Ты хочешь быть поэтом! - удивилась Варя. - Ни одного поэта не знаю… Ты первый!

- Нет. Просто люблю стихи. Слушай, какие стихи написал один болгарский писатель:


Есть розы красные -
Они напоминают цвет живой раны,
И каждый их цветной лепесток
Похож на кровавое пятно…
Есть розы белые, белые, как луна.
Это розы грустной одинокой мечты…

Тебе нравится?

- Да. Немного странно. Грустно немного. Снова про розы… Чувствуется, что ты из той Долины… Должно быть, у вас красиво! Розы и горы, горы и розы… Знаешь что? - вдруг перебила она себя. - Подожди немного, я проведаю деда.

Она побежала домой. Отчего-то ей захотелось непременно проведать деда. Сию минуту!

Она вбежала в палисадник и через изгородь увидела уходящую вдали по дороге Клавдию. Накинув шарфик, Клавдия поспешно куда-то шагала. Может быть, в клуб - поглядеть, что за клуб такой, где ей придется выступать сегодня вечером. Может, она захотела повидаться с кем-нибудь из «девчат», кто еще не успел ее навестить; поглядеть, как идет у них работа в колхозе. Ведь до войны Клавдия колхозу была не чужой. Докторша тоже ушла принимать больных. Окна в избе были распахнуты, свежий ветерок веял из палисадника. Черный скворец свистел под окном на рябине, на крылечке скворечни. Кот бесшумно следил за скворцом с подоконника своим зеленым загадочным взглядом.

Дед был дома. Он лежал на атласной кушетке, на спине, закинув под голову руки. Издали лицо его казалось серым и очень худым. Варя приложила к губам палец и в беспокойстве глядела на него, не решаясь подойти. Дед услышал:

- Ты?

«Дед! Я тебя люблю. Я прибежала, потому что люблю. Мне хорошо, необычно. Хочу, чтоб тебе тоже было хорошо, необычно» - так стучало Варино сердце.

Но у них с дедом не приняты были нежности. И она сунулась в рюкзак, будто что-то ища в полупустом рюкзаке, приговаривая вполголоса:

- Вот вернулась на минутку… Где она, эта вещь, непонятно…

- Подойди, - позвал дед.

Она удивилась и, бросив рюкзак, подошла.

- Что ты, дед?

- Прилег, - сказал он, как бы извинясь. - Знаешь что? Надо мне торопиться. Напрасно я сюда приехал. Нельзя тратить дни. Надо спешить. Понимаешь идею? Две великие войны… Год семнадцатый. Год сорок первый. Записать факты, свидетелем которых и участником был. На Шипке не был, но имею я право счет подвигов народа начать с «сидения» русского войска на Шипке? Там были мои мать и отец, твои прадеды. Как нужны мне Записки! Шипкинские записки. Понимаешь, как они мне нужны! Не повезло, ничего не поделаешь! С возу упало - пропало. Скорее в Москву, за письменный стол, надо успеть!

- Успеешь, дед.

- Не уверен…

- Дед! Должно быть, ты сошел с ума, - дрогнув, ответила Варя.

- Не совсем. Когда человеку перевалит сильно за семьдесят…

- Дед, не надо! Пожалуйста…

Он приподнялся на локте, поглядел на ее сморщенный нос и выпяченную нижнюю губу и поспешно, с виноватой ноткой ответил:

- Есть не надо! Ложная тревога. Иди гуляй с Людмилом Хадживасилевым.

- Вот что, не пойду я гулять, - сказала Варя, поднимаясь с корточек и сбрасываяголубое пальто. - Останусь с тобой.

Дед сел. Спустил ноги с кушетки. Посидел, словно примериваясь с силами, и встал, несгорбленный, как обычно.

- Смир-р-рна! - отдал команду, начиная привычную Варе с малых лет игру. - Смир-р-р-на-а! - повторил, раскатываясь басом на «эр-р-р» и певуче протягивая: «а-а-а». - Приказываю: на про-гул-ку! Круго-ом… Стоп!

Он поглядел на часы.

- Восемь тридцать вернуться. Пойдем в клуб слушать Клавдию.

- Есть восемь тридцать вернуться! - крикнула Варя, как от живой воды оживая от его бодрого голоса, веря игре и любя этот мир, где есть родной, неулыбчивый дед с его строгим ежиком и нахмуренным лбом.

- Стоп! - скомандовал он, видя, что она уже подхватила с лавки голубое пальтишко. - А время как ты узнаешь?

- Погляжу на солнце и узнаю.

- Ненадежно. Заговоритесь с Людмилом… Не знаю, как он, а девчонки любят разговоры. Любят длиннейшие вести разговоры. - Он снял с руки часы. - Получай до вечера. Итак, восемь тридцать. Можете прийти прямо в клуб, к девяти. Желаю веселой прогулки. Приказываю: чудесно провести день в Привольном! Итак?

- Есть чудесно провести день в Привольном!

Варя выскочила из дома.

- Людмил! Эй, Людмил?!

В саду его не было. Варя выбежала из сада на зеленый лужок, покато спускавшийся к Оке. Там у Оки, у голубой воды, виднелась тонкая фигурка Людмила в черном свитере.

- Людмил! Людмил!

Она распахнула руки и побежала вниз, к реке.

«Тик-так-так! - бежали часы у Вари в кармане. - Тик-так-так!» Она подбежала к Людмилу и, вынув часы, приложила к уху.

«Тик-так-так! - стучали часы. - Какая тебе свалилась удача! Вчера ты еще не знала, ты ничего не знала, что будет. Вчера ты не знала Людмила. А что велел дед? Дед велел чудесно провести день в Привольном!»

«Да, правда, вы правду стучите», - подумала Варя и протянула Людмилу часы:

- На. Прислал дед до вечера. Чтоб нам с тобой не опоздать в клуб. Бери, бери, надевай! Дедовы часы, марки «Победа». Носи до вечера!

Она сорвалась и помчалась вдоль берега и слышала, что Людмил бежит сзади, слышала его дыхание у себя за плечами.

Они подбежали к мосткам.

Мостки далеко вдавались в воду. Никого не было на берегу, возле мостков. Были только лодки. Простые рыбачьи и аккуратненькие, покрашенные, для дачников, запертые на цепи и замки.

- Хочу прокатиться по Оке! Хочу, хочу! - сказала Варя в задоре, когда все нипочем, нет преград, подвернись только незапертая лодчонка!

А она и подвернулась. Невзрачная, когда-то кирпичного цвета, теперь полинялая, с облупленной на бортах краской, она как будто их дожидалась, вытащенная наполовину на песок. Даже вставленные в уключины весла лежали в этой лодчонке-дурнушке.

- Едем? - спросила Варя, чувствуя иголочки азарта по спине.

- А хозяин?

- Подумаешь, хозяин! Прокатимся по Оке. В крайнем случае, накостыляют по шее, когда вернемся, подумаешь!

Она, балансируя, пробралась в лодку. Людмил столкнул лодку в воду, вскочил. Взял весла.

Вода забулькала у бортов, разбегаясь в стороны серебристыми струйками.

Скоро они были посредине реки.


10


С середины реки Привольное выглядело необыкновенно живописно. Села почти не было видно, оно тонуло в садах, только кое-где уютно и славно краснели и зеленели крыши. Выглядывали кое-где и соломенные, но издали и они были привлекательны. Издали нельзя разглядеть заплаты из мха и лишайников, как на Серафиминой крыше, или развалившихся крылец у изб и растасканных за ненадобностью на дрова дворов и амбаров.

С середины реки видно лишь пышную белизну садов. Ниже к реке будто выписана ровненькая, радостно зеленая каемка лужка. Еще ниже - песчаная полоса. Еще ниже - Ока. Песок теплого бело-желтого цвета. Ока голубая. По Оке движутся и играют солнечные зайчики, такие яркие, что от их блеска и света щурятся и не глядят глаза.

Сидя в лодке, Варя щурилась на Привольное. Лодка уплывала потихоньку. Привольное отодвигалось.

Очарование и лень охватили Варю. Сказывалась ночь в вагоне. Сидя в лодке, она спала и не спала. Слышно, о борта лодки плещет вода, что-то говорит Людмил. Должно быть, она все-таки спит.

- Если бы я умел сочинять стихи, сочинил бы о сегодняшнем дне, - во сне слышала Варя. - Сочинил бы, как встретил тебя в саду, в Привольном. Знаешь, какое Привольное? Как бело облако, спустилось с вышины и легло у реки. А знаешь, как грохочет камень, когда катится в ущелье с горы? Приезжай к нам в Болгарию, узнаешь. Хорошо, чтобы жизнь неслась, верно? Чтобы всегда было ново. Всегда видеть ново! Вот вижу я… Лодка плывет по реке, Варя сидит в лодке, волосы у нее как веночек из златистых ниточек… Такие я написал бы стихи…

Он неслыханно разговорился! С Вари давно слетел сон, она во все глаза глядела на Людмила. Его фантазии ее поразили. До Людмила никто не посвящал Варе стихов или рассказов, он первый! Конечно, она была польщена воспеванием веночка у нее над головой, но не хотела подать виду и сказала с насмешкой:

- Сумбурные у тебя получаются стихи, Людмил. Без рифм. Без идеи. Ни на что не похоже. Наша учительница по литературе влепила бы двойку за такие стихи.

- Христо Ботев вылетел из Одесской гимназии, его нашли неспособным, а он революционер и великий поэт, - ответил Людмил.

- Христо Ботев учился в России?

- Много наших училось в России. Мы плывем, мы плывем на тот берег, - запел он. - Мы робинзоны, открываем неизвестные земли. Ничья нога не ступала на берег. Мы первые, первые, первые ступили на берег.

Он пел и греб, лодка легко слушалась его.

- Варя, что ты хотела бы, чтобы нас ожидало на берегу? - спросил Людмил, подняв весла, с которых закапал серебряный дождь.

- Приключения, испытания, опасности, риск, необыкновенное, чтобы не забыть на всю жизнь!

- Напред! Навстречу приключениям, испытаниям, опасностям, риску! - смеясь, воскликнул Людмил.

И налег на весла. Взмах, еще взмах, и лодка зашуршала бортами об осоку. Они вплыли в какой-то неглубокий затончик. Здесь грести было нельзя. Отталкиваясь веслом, Людмил вел лодку через заросли осоки, пока она не ткнулась носом о берег. Берег был крутой, обрывистый, рыжий от глины, с могучими соснами, тоже рыжими, где-то высоко-высоко, казалось, под самым небом, раскинувшими кроны.

- Поглядим, что за лесище, - сказала Варя.

Они оставили лодку в осоке. Хватится хозяин - попадет им, пожалуй, за лодку. Ерунда! Очень-то не попадет, все-таки гости. Напред, как говорит по-болгарски Людмил.

Они стали карабкаться вверх. Людмил взбирался впереди. По повадке его видно было, он знает горы, так свободно и ловко он выбирал место, куда ступить, чтобы не скатился камень или не обвалилась глина, и прокладывал Варе тропу. Может, они действительно первыми высадились здесь? Ни следа человеческой ноги.

Лес был огромный. Сосны стояли прямые, как колонны, такие высокие, что надо закинуть голову, чтобы увидеть вершины. Там, наверху, сквозь раскинутые, как руки великана, узловатые сучья, тихо плыло синее небо. В лесу синева неба была гуще и выше, чем над рекой. Белка с красно-оранжевым хвостом помчалась по стволу на макушку, добежала на самый кончик сучка, раскачалась, перемахнула на другую сосну и пошла скакать через весь лес.

Стучали дятлы. Чирикали, порхали неизвестные Варе веселые птицы. Под ногами сновали длинные муравьи с круглыми, как бусинки, глазами. Под каждой травинкой и иголочкой хвои кипела жизнь, а от стволов сосен рассеивался розовый свет. Через реку видно Привольное. Когда отсюда с высоты смотришь на село, видны дома, улицы, проулки среди садов.

Людмил задумчиво смотрел на Привольное. Ветер шевелил его спутанные волосы.

- Хочу все запомнить в Привольном, - сказал он, встряхивая головой и откидывая со лба лезший в глаза клок волос. - Вон там мать бежала догонять пионервожатую Варю, махала Записками, а баржа уплывала. Мать заплакала. Она часто плачет… Женщины часто плачут. А ты?

- Я нет, - сказала Варя.

- Я заметил, ты храбрая, - сказал Людмил. - Вообще ты могла бы сойти за мальчишку.

- Вот как?

Отчего-то Варе стало досадно.

- Хочешь, немножко пройдемся по лесу? - вежливо спросила она.

Он посмотрел на часы:

- Еще есть время. Идем.

Они пошли сосновым бором. По хвойному настилу было мягко идти, как по ковру. Ноги скользили. Пахло смолой. Видно, Людмил был сыном природы, хотя ему нравился городской шум, реактивные самолеты, поезда и все такое, но чувствовалось, что он очень любит природу. Налетел порыв ветра, сосны зашумели негромким густым шумом. Прокатилось по лесу и где-то затихло в глубине.

- Тебя застигала буря в лесу? - блестя глазами, спросил Людмил. - Когда в горах разыграется буря, дубы и буки с корнем выворачивает. Ветер несется! Ты любишь?

- Не знаю. У нас в Москве как-то не помню особенных бурь, - сказала Варя. - Снег выпадет. И то мало. Чуть выпадет, сейчас же сгребут. Или соли накидают, он и растает.

- Смешная, - сказал Людмил с ласковой улыбкой.

Они шли громадным, высоким, просторным бором, через его розовый свет, под его тихий, величавый гул, под скрип медленно раскачивающихся из стороны в сторону сосен. Сначала они шли без дороги, запоминая предметы, и, оглядываясь, видели: вон там, где возле сломанной и опаленной сосны широко раскинулся старый ореховый куст, там и есть спуск к затончику, там, в осоке, спрятана лодка.

«Не заблудиться бы!» - думала Варя и все оглядывалась на сломанную сосну и ореховый куст.

Потом сосны расступились, образуя вытянутую овалом поляну, заросшую сплошным малинником, так что через него трудно продраться, но продираться и не надо - к малиннику вела дорога. Настоящая дорога, с колеями, но давно, должно быть, заброшенная. Откуда она взялась? Лес начал меняться. Сосны остались идти по берегу, а в глубину росли темные ели, такие старые, что нижние их лапы от старости опустились на землю и не могли подняться; росли березы, тоже старые, с пятнистыми, в бородавках и темных наростах стволами и растрепанными ветками; выбежал откуда-то овражек, вдоль овражка расселись кусты бузины, встал ольховник. А дорога, необъяснимо начавшаяся возле малинника, шла и шла, и Варя с Людмилом, держась за руки, шли по дороге и говорили.

- Люблю ваш виноград! - болтала Варя. - У нас в Москве осенью продают болгарский виноград, вкусный, желтый. Как появится на лотках, живо очередь!

- Приедешь к нам в Болгарию, - ответил Людмил, - увидишь, после Дуная поезд идет, идет среди гор и долин, и по склонам гор, в долинах целые виноградные поля, целые большие поля! К концу лета, когда собирают урожай, по всей Болгарии вдоль дорог стоят корзины с виноградом. Виноград - наше золото, наш злат виноград!

- Ой-ой! А еще что у вас?

- А еще увидишь красно поле, совсем красно…

- Знаю, красный перец! От него жжет язык. Ах, как хочется посмотреть красно поле! - воскликнула Варя.

Тут они заметили, что далеко забрали от берега, лес стал тенистей и сумрачнее, овраг свернул куда-то вбок и исчез, а перед глазами возникло небольшое, заросшее у берегов светло-зелененькой ряской лесное озерцо, в котором громко квакали лягушки.

- Стоп! Направо! Кругом марш! - скомандовала Варя. - Короче говоря, надо возвращаться домой.

Людмил засмеялся ее команде, и они повернули назад, ни шагу не ступая с дороги, которая привела их из соснового бора, мимо малинника, мимо овражка, в этот дремучий и темный, как в сказке о бабе-яге, лес.

- Варя! - сказал Людмил. - Мне хочется увидеть портрет первой Вари, твоей прабабушки.

- Ничего нет проще, - ответила Варя. - У нас дома висит ее портрет. Я постоянно гляжу на него. Вот увидишь, какая она! И как она улыбается! На ней серебристое платье, она придерживает газовый шарф на плечах… Завтра приедем в Москву, я покажу тебе ее портрет. Людмил, после Советского Союза я люблю Болгарию больше всех стран! Расскажи мне еще о Болгарии. Мне очень интересно. Давай посидим, а ты расскажи.

Они сели на дерево, словно специально для них поваленное близ дороги, чтобы они не могли заблудиться. Варя обхватила коленки руками.

- Давай, Людмил, говори.

- Один раз отец с матерью поехали в отпуск на море, и я с ними…

- Постой, постой, ведь у вас тоже Черное море? - перебила Варя.

- Черно море, солнечен берег, златы пески! Златы пески, как у вас на Оке, только берег очень велик и длинны дюны. Ты выходишь утром на солнечный берег и…

Он не успел договорить: из глубины леса донесся непонятный звук, похожий на стон. Несколько секунд они удивленно прислушивались.

Невдалеке закуковала кукушка. Сначала звонко, отчетливо, потом, словно чем-то испуганная, суматошно и бестолково сбиваясь. И смолкла.

- Рассказывай, Людмил!

- И видишь вдалеке, в морс, одиноко стоит полуостров. Скалистый полуостров, как видение. На нем Несебр, древний город.

Стон из леса повторился. Они переглянулись, теперь уже в беспокойстве.

- Эй! Кто там, люди! - позвал из леса сиплый мужской голос.

- Вот нажелала опасностей! Вот они, - шепотом сказала Варя.

- Не бойся, - ответил Людмил, беря ее за руку.

Варя близко увидела его черные глаза, тревожно расширенные.

- Люди! - звал голос из леса.

Варя и Людмил одновременно поднялись с дерева и стояли в нерешительности, глядя друг на друга, оба слегка побледнев.

- Помо-ги-те-е-е!..

- У нас в Болгарии, когда зовут на помощь, надо идти, - чуть помедлив, сказал Людмил.

- И у нас.

Они пошли в глубь леса, осторожно раздвигая кусты и перешагивая через валежник. Валежник сухо стрелял под ногами.

- Сюда! - звал голос.

Людмил отвел еловую лапу, и за елью они увидели небольшую полянку. На полянке, привалясь спиной к дереву, сидел бородатый, заросший, как леший, волосами старик в стеганке, в одном сапоге. Второй сапог был брошен в сторону.

Старик сидел в какой-то неестественной позе, широко раздвинув ноги, держась за ружье, лежавшее рядом с ним.

- Оставьте ружье, - сказал Людмил решительным, но напряженным тоном.

Старик отодвинул ружье, закрыл глаза и протяжно застонал.

- Да он болен! - поняла Варя; выскочила на полянку и подбежала к старику. - Вы больны? Что у вас болит? Откуда вы?

Он сидел не шевелясь, а Людмил и Варя стояли над ним. Он негромко постанывал. Потом его отпустило. Он открыл серенькие стариковские, неяркие глазки, увидел их, будто только сейчас, и без удивления сказал:

- Я-то вас жду-дожидаюсь. Елки-палки!


11


Это был лесник Захар Ильич, шестидесяти пяти лет от роду. Он давно жил в лесу, появляясь на селе лишь затем, чтобы попариться в баньке с веником и кваском да обратно в лес.

Старуха его жила на селе. Состояла в колхозе, имела огородик, пяток кур да козу. К старику старуха наведывалась помыть пол в его лесной избушке, перестирать белье, щи сварить.

Захар Ильич сам при нужде умел сварить немудреный обедишко и, когда старуха заболевала, управлялся с хозяйством один.

Старик привык к лесу. В лесу у него было много работы. Плюс к тому он был охотником, любил походить с ружьем. А сегодня у лесника произошла неприятность. Видно, шестьдесят пять его годиков стали знак о себе подавать.

Дело в том, что с некоторых пор в округе завелось волчье семейство. Леснику сказали о том известные только ему, но бесспорные и верные признаки. Признаки сказали ему, что в округе ходит здоровенный волчина-отец, добывает волчатам добычу. Подбирался и к избушке. Увидеть серого леснику не пришлось, по лесникова дворняжка Пятнаха вдруг начинала скулить, жаться хозяину в ноги, значит, чуяла незваного гостя.

«Трусь, елки-палки! Сто-о-рож!» - попрекал Пятнаху старик.

Они прожили вместе десять лет. Уходя из дому, лесник привязывал Пятнаху в сенцах и, возвращаясь, издалека слышал ее приветственный визг и лай. Она бурей кидалась ему на грудь! Лизала его, крутилась волчком, ловя от радости собственный хвост!

Однажды лесник вернулся с обхода: дверь в сени распахнута, веревка оборвана, Пятнахи нет. Убежала? Куда она из дому побежит? Наверно, собачонку уволок повадившийся таскаться к избушке старый волчина. Стащил в логово к волчице с волчатами.

Старик загоревал. Старик дал зарок выследить волчью семью. Разорить. Теперь каждое утро он до рассвета выходил из дому, шагал километры, отыскивая логово.

Сегодня, возвращаясь домой, лесник оступился на ровном месте, упал, да неловко. Поднялся, сгоряча прошагал два десятка шагов. Внезапная боль в ноге прострелила его. Он не мог идти. Тут, на счастье, и подвернулись Варя с Людмилом.

- Мы вас не бросим, не бросим! - уверяла разжалобленная его историей Варя.

- В самый час, ребятушки, на меня набрели. Без ноги-то хушь пропадай, елки-палки! Не киньте, ребятушки.

- Не кинем, не кинем!

- Есть против вывиху средство. Без отказу лечит. Парень, давай. С виду хлипенький ты, а другого выходу нету. Давай?

Старик привалился спиной к осине, вытянул ногу.

- Давай дергай! Со всей силы! Рывком. На себя! О-о!

- Больную ногу? - смутился Людмил.

- Здоровая без леченья здорова. Елки-палки, дергай, велят тебе! Ты мужик или нет? Дергай, велят!

Лесник плотно прижался к осине, уперся руками в землю, натужился.

- Слышь, рвани!

Людмил рванул. В ноге что-то хрустнуло. Людмил, потеряв равновесие, растянулся. Поднялся, сел против старика, перепуганно глядел на него. Старик, прислонившись к осине, хрипло дышал, выпучив серенькие глазки. По волосатому лицу струился пот, из одного глаза катилась слеза, крупная, как горошина. Вытер пот и слезу рукавом. И полез в карман за кисетом.

- Слышали, как в сустав-то вошло? Суставом-то хрустнуло?

Набил самокрутку, не спеша закурил. Видно, боль понемногу его отпускала. Он веселел.

- Покурю да испробую, завелась ли нога, елки-палки! Теперя ништо, заработает. Чьи вы, ребятушки? Наших об эту пору в лес не заманишь: ни тебе грибов, ни ягод, ни веников. Чьи? Московски? Так я и определил, что московски.

- А он из Болгарии, - кивнула на Людмила Варя.

- Из Болгарии? Во-о-на откель! То-то, гляжу, кудрявый да черный… Для нас что Болгария, что не Болгария - все едино. Был бы человек хороший, а мы не препятствуем.

Так он рассуждал. А солнце, клонясь к западу, светило между тем уже сбоку. Косые лучи, пробираясь сквозь легкие молоденькие листья, светлыми кружочками играли в траве, ласково скользили по щеке Вари.

«Где я? - удивленно думалось Варе. - Где-то далеко, даже и не в Привольном, а за Окой, в каком-то дремучем бору. И Людмил Хадживасилев со мной в дремучем бору, а я только утром его сегодня узнала… И лесник, как леший, весь зарос волосами… Расскажу завтра ребятам в Москве - не поверят! Я сама не верю, что все это происходит со мной».

- Вставай, эх-ма-а! - крякнул лесник, кончив курить и затушив о землю самокрутку. - Вставай, подымайся…

Ребята помогли ему встать. Он оказался маленьким, щупленьким, когда встал, в шапке серых от седины волос, беспорядочными космами свисавших на лоб и сзади на шею. Растрепанная бороденка распространилась по всему его лицу. Из волос неярко поглядывали слезящиеся стариковские глазки.

- Бросите аль доведете? - спрашивал он, держась за осину. Он еще не доверял вправленной ноге и опасался на нее ступить.

- Доведем, доведем!

Варе лесник дал нести ружье. Сапог понес сам, под мышкой. Людмил вел его под руку. Лесник ковылял, бормоча свое:

- Елки-палки, ребятушки, случай-то, а? Век прожил хуть бы что, а тута нa тебе - обезножел!

Варя с ружьем шагала сзади. Можно представить, с какой важностью она шагала, неся на плече ружье, как заправский таежный охотник! Правда, лесник поставил ружье на предохранитель, но кто его знает! Мало ли что предохранитель, возьмет да бабахнет! Можно представить, какие фантазии бушевали у Вари в голове! Ах, посмотрели бы ребята и Валентина Михайловна! Это вам не Московский зоопарк, где ручные зайчонки хрупают морковку!

Лесник ковылял кое-как, утешительно через каждый шаг приговаривая:

- Теперя маленько осталось. Теперя вот он и дом!

Но они шли да шли, а дома все не было. Наоборот, Варе казалось, лес все глуше и тише. Здесь и птиц меньше, и неба за ветвями почти не видать.

Избушка появилась вдруг. От места происшествия она была не так уж далеко, как показалось Варе. С одного боку она была обнесена плетнем, за плетнем было вскопано несколько грядок. А сзади и вокруг избушки был лес. Большой вечерний лес. Варя поглядела на небо: где солнце? Солнца не видно. Оно где-то за Окой, за Привольным, там, может быть, еще светится день, а здесь по лесу уже крадется сумрак, собираются тени и елки уже не зеленые, а какие-то неясно фиолетово-темные.

- Тута я и живу, - сказал лесник. - До Оки недалече. А за Окой тута и наше Привольное. Старуха моя нынче прибежать обещалась.

Избушка была тесная, темненькая, с маленькими оконцами, лавками вдоль стен, столом в переднем углу, с теплым запахом ржаного хлеба и махорки. Людмил подвел лесника к лавке. Тот пошарил по лавке, словно пробуя прочность, сел и суетливо закрестил на груди сивую бороду:

- Слава те господи, слава те, слава те! Дома! Ребятушки, поесть, чай, охота? Оголодали?

Еще бы не оголодать! Когда-то ели кислые щи! С тех пор почти день пролетел. Ребятушки падали от голода!

Печь у старика была вытоплена, в печи стоял чугунок с грибной похлебкой. И вкусна же была эта чуть тепловатая, коричневая от грибного навара похлебка, которую Варя и Людмил ели прямо из чугунка, потому что лесник сказал: «Нечего зря блюдо марать, не министры, и из чугунка похлебаете». С аппетитом они похлебали!

Лесник есть не стал. Доковылял до посудного шкафчика, принес на стол два стакана, начатую бутылку водки. Налил понемножку в стаканы, примерил на глазок, ровно ли; один подвинул Людмилу:

- Пей. Заслужил.

- Спасибо. У нас в Болгарии пьют червено вино, виноградное, - отказался Людмил.

- С червена-то и тощий, как хлыст, - не одобрил лесник. - Что ваша Болгария против нашей Рязанской области, елки-палки! В нашей Рязанской одна Ока ста рек стоит.

Слил водку из двух стаканов в один, опрокинул в рот, крякнул, закусил луковкой с хлебом. И размяк.

- Спасибо, ребятушки, из беды вывели! Как бы я один, обезноженный? Старуха прийти обещалась, к ночи, может, хватилась бы, а где искать? Лес велик, всяко приключиться может…

Еще налил водки в стакан. Выпил. Вытер ладонью бороду и пошел дальше без умолку.

- Историй за век собралось! Все-то и не перескажешь! Старуха моя слушает, слушает да носом и клюнет… Вот раз происшествие было. Заходит ко мне в избушку мужик молодой. По охоте знакомый, Андроном звать. Медведей мы с ним годиков пять вместе стреляли, с того и дружба… Про медведей тоже история есть. Об этом потом. Сначала, что с тем Андроном, скажу. Заходит, значит. То да се, посидели, выпили. Захмелели малость. Ночуй, Андрон, говорю. А он: нет. Уперся: нет и нет. Домой, говорит, надо. Дома баба, говорит, с малым дитем дожидается. И пошел. А ночь. Дело зимнее. Лес снегами завален. Глухо. Он давай песню петь, песней себя веселить, чтобы страх разогнать. Глянь, а впереди, на дороге, собака. Серая, уши подняты, хвост поджат. Андрон на нее с пьяных глаз как шумнет: «Шу, мол! Прочь с дороги!» Собака как оглянулась, зубами как лязг! Лязгнула, он и отрезвел. Волк! Здоровый, лобастый. Загривок стойком. Уши вверх подняты, хвост поджат, глазищи разбойничьи. А зубы: лязг да лязг. Андрон и струхнул. Ни ружья при нем, ничего. Он и пал духом. А они, волки, чуют, кто их боится. Их бояться нельзя, враз учуют. Тогда пощады не жди. Андрон бежать. Оглянулся: волк за ним. Он шибче. Бежит, задыхается. Разве от серого уйдешь? Тем и кончилось… Утречком, после ночи, пошел участок проверять, а на дороге лежат Андроновы белые косточки. Белым-белые! Всего и осталось памяти от мужика, что белые косточки. Лежат на дороге кучкой, словно кто нарочно сложил… - Лесник помолчал и снова потянулся к бутылке. - Елки-палки!

Варя, обхватив себя крест-накрест руками за плечи, в страхе слушала лесника.

- Неправда все это! - сказал Людмил, сердито вставая из-за стола. - Неправда! Одевайся, Варя! - позвал он, взяв с лавки ее голубое пальтишко. - Одевайся, идем. Неправду вы о волке рассказываете. Не было так!

- Ты чего? Ты чего? - зачастил лесник, уставив пьяный взгляд на Людмила. - Скорый какой, а? Не так, а? По-вашему, по-болгарски, может, не так, а по-нашему, по-здешнему, в точности так. Наши-то звери…

- Довольно о зверях! - оборвал Людмил. - Объясните дорогу.

- Отчего не объяснить? Объясню, - неожиданно добродушно согласился лесник. - Не приметили разве, как шли? Тропкой шли. Тропка до ельничка вас доведет, увидите ельничек, темнай-претемнай, от ельничка к Оке поворот. Сама тропа повернет, вы знай не сбивайтесь, а она верно вас выведет… Ночевали бы, ребятушки, а? Вы меня не пугайтесь, я смирный. Я на печку залезу. О Пятнахе больно скучаю… Бывало, хвостом об пол от радости бьет, как из лесу меня дождется… Ночевали бы, а? Ну, как знаете. Тропки держитесь. Тропка прямо вас к Оке приведет, а бережком и лодку сыщете…

Держась по стенке и лавкам, лесник, покачиваясь и хромая, вышел проводить их на крыльцо.

- Старухи моей долго нету. Встретится, скажите: «Огород, мол, неполитый стоит, хозяин, мол, охромел, не до поливок ему». У-ух, побежит! Она у меня на всякую работу ловка!

Маленький, заросший волосами лесник стоял на ступеньках своей лесной избушки и сиротливо глядел вслед Людмилу и Варе, пока лес не скрыл их из виду.

- До свиданья! До свиданья! - покричали Варя и Людмил.

Дедовы часы на руке Людмила показывали восемь тридцать. Восемь тридцать! Значит, дед ходит дома из угла в угол и ждет, сейчас распахнется в палисадник калитка, затопают резвые ноги в сонях и Варя, запыхавшись, влетит в избу: «По приказанию прибыли…»

Но дед ждет напрасно… Но ничего. У них с Людмилом есть резервное время. Дед разрешил в крайнем случае явиться прямо в клуб к девяти часам. Наверно, там набилось колхозников на доклад Клавдии, в первые ряды не протискаешься, а уж деда-то, конечно, посадят в первые ряды. Может быть, его посадят на сцену, в президиум. Таким образом, они могут опоздать на доклад Клавдии, дед не заметит. Жалко опаздывать, но ничего не поделаешь. Не могли же они бросить лесника без помощи! Не могли они оставить его одного, с вывихнутой ногой под осиной. Когда-то старуха хватилась бы!

Вот что-то не бежит, не встречается им на тропке…

Тропка, заметно протоптанная (видно, по ней нередко ходили), вела через смешанный лес. По сторонам тропки густо росли кусты орешника и черемухи, уже отцветающей, но еще пахучей, и из этих кустов, из их чащобы, таинственно щелкали и по всему лесу раскатывались птичьи трели. Неужели соловьи? Варя, Варя! Соловьев она слышит впервые!

По сторонам тропки поднимался высоконький молодой березнячок, и в глазах пестрело и кружилось от его бело-пестрых стволов. Темной стеной вставал путаный частый ольховник, показывая, что невдалеке где-то сквозь лес пролег овраг с ручейком или родниками на дне.

Где же сосновый бор на берегу? Там просторно, там золотисто-розовый свет, ногам весело скользить по усыпанной хвоей почве… «Тропка до ельничка доведет, увидите ельничек, темнай-претемнай, от ельничка к Оке поворот. Сама тропа поворотит, вы знай не сбивайтесь…»

- Слушай, Людмил, отчего ты думаешь, что он неправду сказал про Андрона?

- Неужели ты ему поверила, Варя? Он просто пьян.

- Пусть пьян, но отчего ты думаешь, что он сказал неправду?

- Он глупав. У нас в Болгарии почитают старых людей. Но он просто глупав старик…

- Ты на него рассердился… Ты не хотел меня пугать, да, Людмил? Думал, я испугаюсь его истории? Оттого ты сказал, что неправда?

- Сказал: неправда, оттого что неправда.

- Отчего ты так уверен?

- Как он мог знать, что было с Андроном? Как Андрон встретил… ведь он же не мог все это знать, как ты думаешь, Варя?

- Он мог представить.

- Он просто болтун, твой лесник! А белые косточки на дороге! Кто их кучкой сложил? Неужели ты не поняла, что он сказки рассказывает!

Некоторое время они шли молча. В кустах щелкал, задумывался и снова упоенно свистел соловей.

- Мне кажется, Варя, скоро должен появиться тот ельник, - оглядываясь по сторонам, сказал Людмил.

- Да, наверно. Мы долго идем? Сколько у тебя на часах?

- Девять.

- Значит, там уже начался доклад. Хорошо, что дед дал нам часы, да, Людмил? Будто предчувствовал, как нам пригодятся его часы. Людмил, ты заметил, все сумрачней…

- Напротив, почти совсем еще светло. Сейчас такое время, что почти нет ночи. Скоро покажется ельник. Он не мог напутать. Я посмотрел - от избушки вела одна только эта тропа.

- Отчего-то его старуха не бежит…

- Должно быть, осталась послушать мамин доклад.

- Хорошо бы нам успеть на середину доклада или хоть кончик захватить, верно, Людмил? Как я рада, Людмил, что мы завтра вместе едем в Москву!.. Гляди, как темно в кустах.

- А слышишь, там соловей? Знаешь, когда я снова приеду в Москву, хочу поступить учиться в Литературный институт имени Горького.

- Имени Горького? - спросила Варя. - Есть такой институт? Значит, через сколько же лет?

- Варя! А сначала вы приезжайте с дедом к нам в Болгарию. Я покажу тебе наш город Несебр с красными кровлями. Там есть каменная ветряная мельница. Во всем свете нет такой ветряной мельницы! А крепостные стены обрываются прямо в море. Вечером в бухту приходят с моря сейнеры с рыбой. Полны палубы ставриды и скумбрии. На всех улицах Несебра пахнет морем и рыбой. Когда разыграется буря, брызги от волн долетают до всех улиц. Заборы и стены домов в Несебре немножко солены от этого… Хочется написать какой-нибудь интересный рассказ. Будто ты приехала в Несебр и…

- Людмил! - она позвала чуть слышно: - Людмил!

Шагах в десяти от них на тропке стоял волк. Странно, она все время ждала этого. Он был похож на собаку. Если бы лесник не рассказал им о случае с Андроном, они приняли бы его за собаку. Большую темно-серую собаку с поднятыми ушами и поджатым хвостом. Но это был волк. Что-то было в нем особое, волчье. Он стоял впереди на тропке и глядел на них. Это продолжалось секунду. Он сошел с тропки и исчез в чащобе кустов.

Будь Варя одна, она подумала бы, что ей почудилось. Но не могло почудиться то же самое сразу двоим!

- Ты видел? - шепотом спросила Варя. У нее подгибались ноги. Ей хотелось сесть на землю и заплакать.

- Летом они не опасны, - ответил Людмил немного изменившимся голосом. - Даже зимой они только стаей нападают. Идем. Все равно ведь надо идти.

- Ты думаешь, не стоит вернуться?

- Зачем? Все равно ведь, если он захочет напасть… Он не нападет, летом они не опасны… Идем немножко быстрее. Скоро должен быть ельник.

- Людмил, ты приехал к нам из Болгарии…

- Думаешь, у нас в Болгарии нет волков?

Они быстрыми шагами прошли мимо чащобы, где он скрылся. Из чащобы неслось соловьиное ликование. Оглашало весь лес.

- Людмил, можно оглянуться, как ты думаешь?

- Отчего же?

Они оба оглянулись и увидели позади себя, очень близко, сомкнувшуюся темноту ночи. Быстро надвигалась недолгая июньская ночь, когда между двумя зорями едва замигают бледные звезды, а восток уже розовеет. Но сюда, в лес, ночь приходила лесная, с густым сумраком за каждым кустом и фантастическими очертаниями пней. Ветви деревьев тянутся на тропку, будто хотят схватить. Птичий свист сменяется таинственной тишиной, когда птица, пугаясь чего-то, умолкает и из глубины леса доносятся шорохи, потрескивание валежника, словно чьи-то шаги. А небо светлее леса высоко стоит над деревьями. Слабенькая сине-зеленая звездочка зажглась в нем, одна-одинешенька.

- Людмил, теперь уже не различишь, сколько на дедовых часах?

- Нет, не различить. Варя, я хотел… Что мне пришло в голову… Хочешь, расскажу тебе о Записках?

- Конечно, Людмил… Ой, Людмил!

- Что ты?

- Нет, ничего. Ты, как маленькую, ведешь меня за руку. Я не трушу, не думай. Рассказывай. Но я не трушу, не трушу…

- Так вот… Она была тоже Варей Лыковой. Нет, она стала Лыковой, когда вышла замуж за подпоручика Сергея Лыкова… Но что я тебе говорю, ведь ты знаешь… Ей исполнилось девятнадцать, когда она приехала в наш болгарский городок Габрово в декабре тысяча восемьсот семьдесят седьмого года. Ты ведь знаешь, ей исполнилось в день приезда.

- Да… Людмил, погляди.

Наверно, он уже увидел сам. Вдоль тропы, краем леса, то скрываясь за деревом, то показывая темный бок, легкой трусцой бежал волк. Он сопровождал их. Они остановились. Он тоже стал. В это время выплыл и повис над самой тропой, будто вырезанный из позолоченной бумаги, тонкий серп луны. Глаза волка, отразив лунный свет, блеснули синим и острым.

- Лучше идти, - тихо сказал Людмил.

Он шел по левую сторону Вари. Теперь он перешел направо.

- Зачем? - спросила Варя.

- Так, - ответил Людмил.

Теперь он шел с той стороны, где краем леса, то исчезая за деревьями, то появляясь, бежал трусцой волк.

«Людмил! Как ты бледен при лунном свете, ты очень бледен в своем черном свитере! Если бы мы случайно не напали на лодку с веслами, ничего бы не было. Неужели он нас сожрет, господи!» Жалобный звук, похожий на плач, нечаянно вырвался у Вари из горла.

- И вот… она приехала в Габрово… - запинающимся голосом заговорил Людмил. - А Габрово в то время все забито лазаретами. Были тысячи раненых. Она приехала в Габрово, потому что…

- Людмил! - перебила Варя. - Зачем я завела тебя сюда, в лес!

Она отчаянным жестом сложила руки на груди.

Синее, острое блеснуло на нее из мрака леса, на мгновение потухло и снова блеснуло, передвинувшись по другую сторону большого, с раскидистыми сучьями дерева. Совсем невдалеке со стороны Людмила Варя увидела длинную волчью морду.

- Ты не завела меня, мы вместе зашли, - сказал Людмил. - Они не опасны летом, не бойся.

- Людмил! - позвала Варя, больно прижимая к груди руки. - Ты умеешь лазать по деревьям?

- Конечно, умею. Почему ты спрашиваешь?

- Людмил, ведь ты комсомолец?

- Да.

- Людмил, дай мне честное комсомольское слово, что исполнишь мою единственную просьбу.

- Что-то странно ты говоришь.

- Людмил, дай комсомольское слово!

- Ну… нет, сначала скажи, какая просьба.

- Залезь на дерево, самое высокое…

- Пожалуй, согласен.

- Спасибо, Людмил, спасибо! Скорей залезай!

- Сначала ты.

- Людмил, прошу, прошу, залезь на дерево! Я тоже залезу… После тебя.

- Нет, ты сначала.

- Я сразу за тобой залезу, Людмил.

- Он нас не тронет, Варя, не бойся, - ласково сказал Людмил.

- Залезь на дерево. Ну, залезай же, Людмил!

Он взял ее за руку и продолжал:

- Так вот… она приехала в Габрово и явилась к генералу. У нее было письмо…

Они снова медленно шли, держась за руки. Тропа повернула. Просветлевший месяц висел теперь не над тропой, а качался сбоку, между ветвями. По высокому куполу неба рассыпались, бледно мигая, редкие звезды. Людмил шел, глядя вперед. А Варя изредка поворачивала голову и видела мелькающий среди деревьев со стороны Людмила темно-серый силуэт зверя с длинной мордой.

- Генерал прочитал письмо и сказал: «Я рад оказать вам услугу, но полк, в котором служит ваш жених подпоручик Лыков, стоит на Шипкинском перевале, в жесточайших зимних условиях, и я не могу допустить, чтобы вы…» - «Нет! - отвечала Варвара Викентьевна. - Не остерегайте меня, я не боюсь жесточайших условий…»

- Людмил! - внезапно на весь лес крикнула Варя.

Что-то перевернулось в ней. Сердце забилось короткими тугими толчками.

- Что ей условия, что ей! - крикнула Варя на весь лес. Подняла под ногами сухой сук, весь в лишаях и бородавках. Нерассуждающая, какая-то звонкая отвага толкала ее. Она занесла сук над головой и, почти не сознавая, что делает, вошла в лес.

Серое, длинное вильнуло между деревьями.

- Подлый, иди прочь! - крикнула Варя.

В ту же секунду возле нее очутился Людмил и срывал через голову свой черный свитер.

- Зачем? Зачем? - без слез, с плачем в груди спрашивала Варя.

- Если кинется, воткну ему в глотку, - обматывая свитером руку, говорил Людмил. - Я читал, так можно, если кинется… задушить… - говорил он, задыхаясь.

Они шли от дерева к дереву и все глубже входили в лес.

- Эй ты, подлый, где ты? - крикнула Варя и ударила сучком о березовый ствол. Сучок хрустнул и переломился, в руке остался трухлявый обломок. Варя отшвырнула обломок. Они шли, шли. В лесу немного посветлело, стало свободнее и шире. Стали реже деревья. Повеяло сыростью. Они вышли на поляну с белой от росы травой.

- Мы заблудились, - сказал Людмил.

Варя подняла ладони к лицу и громко заплакала.

- Не плачь, - утешал Людмил. - Это вовсе был и не волк. Я, правда, на минуту подумал… Ты тоже подумала? Ты смелая. Не плачь. А еще говорила, что никогда не плачешь!

- Никогда, - ответила Варя, открывая лицо. - Просто устала. Очень устала, ноги подкашиваются. Давай отдохнем немножко, Людмил, ты тоже устал.


12


Если бы они и захотели идти, они не знали, в каком направлении. Когда они заблудились? Они пропустили ельничек, от которого лесник велел сворачивать влево. А может, не дошли до него. Где Привольное и Ока? Направо или налево от поляны? Прямо? Далеко или близко? Ни единого звука реки, ни гудка теплохода не долетало сюда.

Только со всех краев, из чернеющей глубины леса и вокруг, неслись соловьиные трели и щелканье… А если он снова появится? Волк или собака, все равно страшно. Ночью в лесу… Нет спичек, вот беда! Какой ты мужчина, Людмил, эх ты! У тебя нет спичек, а как бы нужен костер! Костер был бы для них спасением. Они прождали бы спокойно до солнца. Надо ждать восхода солнца и тогда определить, как идти. Надо идти на запад от солнца, там Ока и Привольное. Чуть заяснеет утро, Варя и Людмил пойдут от зари на запад и доберутся до дома.

Людмил собрал по краю леса охапку хвороста. Они перетащили хворост на середину поляны и сели на охапку спина к спине, для тепла и чтобы не упускать из глаз всю поляну, на случай, если «он» снова появится.

Людмил разыскал два здоровенных сука, один Варе, другой себе. Все-таки защита. Суки могли по виду сойти за ружья. Главное, как известно, не падать духом!

Варя вспомнила, как шагнула на зверя, занеся над головой сучок. Вспомнила хруст хворостины под ногой, темный силуэт, скользнувший во мрак, за деревья, обернувшуюся на миг оскаленную морду - ее обдало холодом.

Она не могла удержаться: стучали зубы от дрожи.

- Лю… Лю… уд… Людмил!

- Упрись об меня крепче, Варя, спиной, так теплее, - сказал Людмил. - Это от сырости ты дрожишь. Свежо. И роса.

Роса выпала такая обильная, что поляна была белой, словно ее покрыло инеем. Лунный серпик висел в голубом небе, блестящий и новенький, как на картинке.

- Роса к жаре, - сказал Людмил. - Скоро наступит жаркое лето. Варя, а ведь ты не умеешь лазать на деревья?

- П-п-почему ты спрашиваешь?

- В Москве, я думаю, не научишься лазать на деревья.

- Летом я ез-зз-дила в пионерлагерь. З-з-зз-з… - У Вари стучали зубы.

- Ты хотела, чтобы я залез на дерево и спасся, а сама…

- Хватит об этом вспоминать, - ответила Варя.

- Ты не умеешь лазать на деревья.

Людмил взял прутик и задумчиво сбивал с травы росу. Клок волос свесился у него на лоб.

- Людмил, хватит об этом вспоминать. Лучше рассказывай. Пока ждем утра, расскажи из Записок.

- Ладно. Ты вся дрожишь. Прислонись ко мне крепче спиной, для тепла. Я расскажу подробно все, как было. Слушай, какое необыкновенное совпадение! Когда в декабре тысяча восемьсот семьдесят седьмого года она приехала в наш болгарский городок Габрово, верстах в восьми от Шипки, именно в этот день ей исполнилось девятнадцать! Конечно, случайность, но она мечтала, что подпоручик Сергей Лыков встретит ее с красными и белыми розами. У нас в Болгарии много красных и белых роз.

- Людмил! Очень хочется побывать у вас в Болгарии!.. Ну, рассказывай.

- …Но она уморилась в дороге, - продолжал Людмил. - Дорога сама по себе тяжела, а Варвара Викентьевна не привыкла к трудностям. За свои девятнадцать лет она не знала лишений, голода или тяжелого труда - всё это было от нее далеко. Никто ее не встречал. В огорчении и тревоге Варвара Викентьевна самостоятельно добралась до гостиницы и в этот же день благодаря письму, которым ее снабдили в Москве, была принята генералом. Он сообщил ей, что подпоручик Лыков всего лишь вчера отослан на Шипку, на передовые позиции, всего лишь вчера.

«Сударыня, - сказал генерал Варваре Викентьевне, - уважая ваши чувства и ваш благородный порыв, я все же настоятельно не рекомендую вам следовать на Шипку в тяжелейших условиях горной зимы. Не женское дело, сударыня! Здесь, в Габрове, сосредоточены лазареты, и деятельности для сестер милосердия, увы, слишком достаточно! Рекомендую, сударыня, задержаться в городе, пока наши доблестные войска при подмоге болгарского ополчения не разобьют под Шипкой турецкие таборы Сулейман-паши».

«Благодарю за участие, - отвечала Варвара Викентьевна, - но я не страшусь тяжелых условий, и долг мой быть там, где мой жених сражается за справедливое дело».

Она была хрупкой девушкой, с тонкой кожей и таким кротким взором, что генерал воскликнул:

«Нет, я не могу послать вас на опасность!»

«А других?»

«Вы женщина и совсем еще юная!» - убеждал генерал.

«Разве там вовсе нет болгарских женщин?» - спросила Варвара Викентьевна.

Генерал горячо ее отговаривал, но она стояла на своем. И он уступил.

Городок Габрово расположен в предгорье. В городке Габрове много садов, а улицы Габрова во время войны были говорливы и шумны, как горная речка Янтра, которая быстро мчится через город вперед и вперед. Во время русско-турецкой войны там много стояло русских войск и болгарских дружинников и из разных мест съехалось много просвещенных болгар, которые с надеждой следили за ходом военных действий, готовые отдать жизнь за родную Болгарию, судьба которой - быть ей или не быть освобожденной от турецкого ига - решалась в это время русскими войсками на Шипке.

На улицах Габрова до ночи толпились люди, вспыхивали беседы между русскими и болгарами, обсуждались военные вести. По внешности и случайно оброненным словам в Варваре Викентьевне признали русскую, а когда узналось еще, что она направляется на Шипкинский перевал, на передовые позиции, толпа болгар ее окружила, с восторгом крича: «Да здравствуют наши освободители!»… Ты слушаешь, Варя?

- Неужели не слушаю? Мне рассказывал дед, но ты как-то особенно рассказываешь… будто книжку читаешь.

- Я их почти наизусть помню, эти Записки, столько раз ребятам рассказывал. А знаешь, Варя? Скорее всего, это была бродячая овчарка.

- Ну откуда! Она гавкнула бы, если бы овчарка. Да ты не думай, Людмил, я не боюсь, вот нисколько! Рассказывай.

- После этого Варвара Викентьевна стала собираться в путь. Добрые люди посоветовали ей, что нужно с собой взять, снабдили ватными шальварами, какие болгарские женщины носят в зимнее время в горах, безрукавкой на лисьем меху, носками из овечьей шерсти и прочими теплыми вещами, что потом, на Шипке, спасло Варваре Викентьевне жизнь.

В Габрове стояли ясные бесснежные дни, а гребни гор, его опоясавших, блистали белизной снега. В горах и на перевале давно встала зима. Иногда доносились с гор глухие удары, виделись вспышки дыма - это стреляли на Шипке из пушек.

Однажды к ночи Варваре Викентьевне вышла оказия ехать. Сообщение с Шипкой было исключительно ночью. Днем дорогу всю сплошь простреливали турки.

В последние минуты от генерала прискакал адъютант.

«Сударыня! Остерегитесь ехать! - заклинал адъютант. - Плохие сведения: в горах жесточают морозы. Наши позиции на Шипке охвачены турками. Туркипростреливают нас вдоль и поперек…»

«Почему не мы простреливаем турок вдоль и поперек? Что думает об этом ваш генерал?» - в гневе спросила Варвара Викентьевна.

Повозку запрягли парой низкорослых лошадок, приспособленных к горным дорогам. Возницей сел старый болгарин. Другой болгарин, молодой, в бурке и башлыке, вооруженный пистолетом, сел рядом с Варварой Викентьевной. Глаза молодого болгарина были черны, как ночь. Его речь была горяча и быстра.

«Меня зовут Радословом, - представился он. - Я ополченец. Я знаю подпоручика Лыкова».

Этого было достаточно, чтобы Варенька прониклась к Радослову доверием.

«Русские войска превосходны, - говорил Радослов, - но… - продолжал он с заминкой, - некоторые командиры оставляют желать многого… Но над нами, болгарскими дружинниками, командует талантливый, разумный русский генерал Столетов. Мы верим ему, как родному отцу!»

Варенька с искренней дружбой пожала Радослову руку в ответ.

Габрово позади. Лошадки бодро перевезли повозку под узкой аркой моста на другой берег бурной Янтры, выбегавшей из города к подножию перевала, и началось глубокое ущелье. С той и другой стороны отвесно падали стены скал, создавая впечатление чего-то мрачного, грандиозного. Как крупны и ярки звезды, когда на них глядишь из ночного ущелья! Но Варенька недолго глядела на звезды. Повозка то и дело задерживалась встречным транспортом с Шипки. Шоссе было узко, в иных местах с трудом было возможно разъехаться; возница соскакивал, брал лошадей под уздцы и с осторожностью вел. Встречных подвод было много: с Шипки ехали в Габрово за провизией и снарядами, везли раненых. Шипкинский гарнизон, оборонявший перевал от войск Сулейман-паши, связан был с Габровом единственной дорогой через это ущелье. Ночами в ущелье кипела деловая торопливая жизнь. По ночам турки не любили стрелять, а с рассветом возобновлялось жужжание пуль, раскаты пушечных выстрелов, и движение подвод на Габровском шоссе стихало.

Но вот дорога вырвалась из ущелья и пошла круто забирать вверх. Круче, выше. Похолодало. С одного края дороги поднималась скала, с другого пошли глубокие лесные овраги, деревья в них по пояс утонули в снегу. Лошади, мотая заиндевевшими мордами, усердно тянули повозку. Крутизна становилась все тяжелее. Откуда-то из простора дохнул жестким дыханием ветер зимы. Приехали. Шипка.

Радослов соскочил с повозки и, подавая Вареньке руку, пылко, по своему обыкновению, сказал:

«Сердце Болгарии благоговеет перед стойкостью шипкинских воинов! Плевна пала. После Плевны Шипка - центр сражения за жизнь и свободу Болгарии! Пять веков мы, болгары, изнывали под игом Турции. Мы платили Турции дань нашим трудом и землей, плодами и деньгами, платили „дань кровью“. Всякий турок имел право взять у болгарина жену или дочь. Наших юношей угоняли в турецкую армию. Помнят синие Балканские горы, как боролись наши деды и отцы, как по всей стране катились и не утихали восстания, как пылали разоренные турками наши дома и селения, а турецкие ятаганы, смазанные маслом, чтобы легче вонзаться в человеческое тело, рубили повстанцев и невинных детей, уничтожая и губя все болгарское… А теперь позвольте проститься. Мне время сменить на позиции товарища».

И Радослов исчез в смутном сумраке ночи. Там слышалось неясное движение, приглушенные голоса, скрип по снегу колес, иногда качался тусклый свет фонаря.

А когда наступило утро, глазам Вареньки открылись передовые позиции. Они были верстах в трех от перевязочного пункта, куда приехала Варенька, на высокой горе, с пологими безлесными скатами и обширной, плоской вершиной. На одном краю вершины дико и хмуро громоздились зубчатые скалы. В то время эта вершина называлась горой Святого Николая. Солдаты попросту называли ее «Николай». Здесь и были передовые позиции Шипки.

Никогда не жили на «Николае» в зимнее время люди!

Разве орлы прилетят на скалы, окинут орлиным взглядом горный океан вокруг Шипки…

Настало утро, и с окрестных горных высот на «Николай» полетели турецкие гранаты и бомбы. От ружейного треска и пальбы колебался воздух. Чем утро яснее, тем шибче была стрельба турок! Турки не жалели патронов и снарядов, у них было много оружия, им помогала Америка…

А Вареньке опять не повезло…

Ты согрелась, Варя? - спросил Людмил, перебивая рассказ. - Хочешь, надень мой свитер. Тебе не страшно, Варя?

- Спасибо, Людмил, мне не холодно, мне не страшно! Говори, Людмил. Ей опять не повезло!.. Дай я сяду с тобой рядом. Как удивительно соловьи свищут, как таинственно в лесу, в первый раз я ночью в лесу. Говори, Людмил!

- …А Вареньке опять не повезло. Батарея подпоручика Лыкова в ночь ушла на передовые позиции к скалам. Это были тяжелые позиции, самые тяжелые, под прямым прицелом у турок. Батареи у скал сменялись через четыре дня, дольше не выдержать, так было там тяжело под огнем противника, на ветру и морозе!

И Варенька, не повидав жениха, начала работу в перевязочном пункте. Началось ее трудное ремесло в Передовом перевязочном - так назывался этот пункт, потому что был ближе всех к передовым позициям. Он был расположен в землянках, укрытых от обстрелов в балке, но свист пуль и разрывы гранат совсем были рядом. Первый день Варенька прощалась с жизнью при каждом разрыве и лишь оттого не написала жениху и домой прощальные письма, что было некогда. Надо было приносить из котлов горячую воду, вытаскивать тазы с окровавленной марлей, промывать гнойные раны, убирать за ранеными, кипятить инструменты, помогать доктору при операции.

«Уберите!» - приказывал доктор, отрезав у солдата ногу. Варенька несла в свалочную яму отрезанную ногу. Дурнота подкатывала к горлу.

К ночи, когда перестрелка утихла, из Габрова приехали подводы. Санитары и носильщики перетаскивали из перевязочного раненых. Варенька устраивала солдат на подводах, укрывала худенькими шинельками, подбивала изголовья из кукурузной соломы.

«Сестричка! - звали солдаты. - Христа ради, сестричка!»

Лишь под утро, мертвая от усталости, она свалилась в своей землянке на койку. Через два часа возобновился обстрел. А через час прислали от доктора: «Сестричка! Свежие раненые с передовых».

Снова тазы с гнойными бинтами и марлей, стоны и кровь.

Прошло два дня, три дня… На закате третьего грозно повис над горизонтом кроваво-огненный шар. Закат был багров. Ночью на Шипку бешено налетел ураган. Выворачивал деревья и камни, швырял под склоны. Повалил снег. К утру навалило аршина на два. Варенька хотела отворить дверь из землянки и не могла - так замело ее снегом.

«Что, если меня забудут здесь, как в могиле?» - подумала Варенька.

Спустя долгое время - бесконечно долгое, показалось Вареньке, - издали стали слышны тупые удары лопат. Землянку откапывали. Прибежал Радослов, в бурке, с длинными ледяными сосульками вместо усов.

«Где Сергей?» - взмолилась Варенька, кидаясь к нему.

«Не волнуйтесь, - отвечал Радослов. - У них есть запас сухарей и дрова. Я затем и пришел, чтобы уверить вас: они продержатся».

И Варенька поняла, сколь опасна обстановка, в какой находились передовые позиции и батарея подпоручика Лыкова.

Горячую пищу на передовые позиции доставляли по ночам в котлах на провиантских телегах. Дрова возили из лесных, крутых и глубоких оврагов, воду - из колодца, чуть ли не единственного на весь перевал. Ураган остановил питание позиций. Есть ли у них дрова? А если и есть, разве разведешь костер в ложементах, когда над шипкинской открытой вершиной воет и мечется ледяной ураган?

Полковые носильщики несли и вели на перевязочный пункт обмороженных. Трое суток бушевал ураган, и Варенька не оставляла перевязочного.

Через трое суток буря улеглась. Густо засинело над Шипкой утреннее небо. Турки открыли стрельбу.

Варенька вышла на волю. В перевязочном стоял смрадный дух от крови и гноя. На свежем воздухе после смрада и вони ее повело в сторону, она едва не упала. Добрела до землянки - глубокой квадратной ямы под брезентовой крышей. В стену вделан очаг. Варенька затопила очаг. Присела на корточки перед огнем, грела руки.

Дверь отворилась. Вошел человек в обледенелой, гремящей, как железо, шинели. Человек вошел молча, и Варенька молча поднялась ему навстречу. Он хотел развязать башлык, но все на нем смерзлось, он не мог поднять руки. Варенька подошла помочь, башлык ломался на куски. Держа обломки башлыка у груди, Варенька тихо сказала:

«Здравствуй, Сергей».

«Милая, здравствуй, - ответил он. И, поведя взглядом на койку: - Можно, я прилягу на десять минут?»

Прилег и мгновенно уснул.

Насквозь промерзшая шинель, простреленная в нескольких местах, стояла возле койки на полу, растопырив рукава.

Варенька молча глядела на лицо Сергея, темное от худобы, заросшее волосами. Потом села к столу, положила голову на локти и тоже уснула…

Ты слушаешь, Варя? - спросил Людмил.

- Людмил! Они измучились! Им нельзя оставить Шипку! Я их люблю, Людмил! Очень люблю!

- Слушай. Когда там бушевали ураганы и снежные бури, из-за бурь стрельба прекращалась, и в петербургских газетах писали: «На Шипке все спокойно». Буран утихал, турки начинали обстрел наших позиций. Они палили по нашим из новейших орудий. А у нас не хватало зарядов и ружей. «На Шипке все спокойно». Вот как спокойно на Шипке: полки обмороженных и нечем стрелять.

…Но Сергей, вернувшись с передовых позиций, поспал два часа. Отогрелся. Отдохнула Варенька. Пришел Радослов. Вскипятили чайник, пили чай с ромом, и, подняв вверх стакан, Радослов читал стихи Христо Ботева:


Кто в грозной битве пал за свободу,
Тот не погибнет: по нем рыдают
Земля и небо, зверь и природа,
И люди песни о нем слагают.

Черное пламя пылало в глазах Радослова.

«За победу!» - восклицал Радослов, поднимая стакан, и его юношеское лицо озарялось улыбкой надежды.

Много раз до победы налетали на Шипку снежные ураганы и бури, рвались бомбы, разворачивая наши ложементы; с криками «Аллах!» турки лезли в атаку, карабкаясь по склонам на гору «Николай», и из Передового перевязочного каждую ночь увозили в Габрово на телегах и лазаретных линейках обмороженных, искалеченных защитников Шипки.

После одной бури, несколько суток бушевавшей над Шипкой, подпоручик Лыков, застигнутый, как бывало не раз, ураганом на скалах, не вернулся с «Николая», когда его батарея сменилась. Он исчез. Может быть, его сбросило ветром в пропасть со скал. Может быть, подстрелила пуля, когда, падая от ветра и вьюги, замерзая, обессиленные солдаты шли гуськом с вершины горы и люди не видели друг друга в двух шагах. Словом, подпоручик не вернулся.

«Радослов! Не верю, не верю! Не поверю в его гибель!»

«Погодите горевать, - утешал Вареньку Радослов. - Добрый знак, что солдаты не хватились подпоручика. Значит, он отстал в последний момент».

«Радослов, где его искать?»

«Иду на поиски», - сказал Радослов.

«Я иду с вами».

Любовь и отчаяние Вареньки были столь велики, что напрасны были отговоры.

Они вышли в ночь. Была лунная ночь. Снег блестел и сверкал под луной. Торжественно высились громады Балкан. На соседних от Шипки курганах четко рисовались контуры турецких батарей, странно и жутко было их ночное безмолвие. Радослов и Варенька шли вдвоем прорытой в снегу дорогой, похожей на траншею. Снег доходил до плеч. Дорога поднималась в гору, в гору. С-каждым шагом тяжелее дышать. Визжа по снегу колесами, догнал обоз. Подъемные полковые лошадки, терпеливо мотая обросшими инеем мордами, везли на передовые позиции на провиантских телегах пищу в котлах и вьюки дров.

Варенька и Радослов постояли, пропустили обоз. Труднее подъем. Трудно дышать морозным разреженным воздухом! Наконец ночь сменилась утром, снег зарозовел на вершинах, и пули начали свою музыку.

«Пригнитесь!» - остерегал Радослов.

Дорога все круче. Чаще стали попадаться наши укрепления, батареи.

«А ну, поднатужься, матушка, пальни в басурманов!» И из пушки, под смех и одобрительные солдатские возгласы, летел снаряд на турецкие позиции.

А они всё шли, всё шли. Всё выше!

Вдруг Варенька вскрикнула. Под ногами лежал замерзший солдат. Он лежал поперек траншеи, разбросав руки и обратив к небу молодое, слегка тупоносое лицо с реденькой курчавой бородкой. Мертвый взгляд стеклянно глядел в синее болгарское небо. Варенька наклонилась закрыть мертвому глаза, но веки окостенели, глаза не закрылись.

«Кланяюсь тебе, русский солдат! - срывая шапку с головы, воскликнул Радослов. - Откуда ты, солдат? Из какой русской деревни? Думала ли твоя мать, деревенская женщина, что ее сыну придется на Шипке сложить голову? Чтобы не жгли турки болгарские хаты, не разоряли поля, не рубили наших жен и детей! Вся Болгария кланяется тебе в ноги, русский солдат!»

Он поклонился, и они пошли дальше, оставив солдата глядеть мертвым взглядом в холодное небо.

У, как хмуры и грозны скалы на вершине Шипки над пропастью! Даже в тихую погоду здесь мчится ветер, нагоняет туманы и тучи, дожди и бураны. Жестоки, неприступны скалы на Шипке!

У этих скал стояла батарея подпоручика Лыкова. Здесь его ложемент. Сейчас здесь тихо. Изредка, как бы нехотя, постреливают гурки с Лысой горы, которая сумрачно стоит против скал, через пропасть.

Постреливают наши в ответ. Наши не охотятся часто стрелять, экономя заряды и пушечные ядра. Время еще не пришло ударить нашим как следует. А турки ленятся стрелять оттого, что утреннее солнце светит прямо на Лысую гору, слепит, мешает прицеливаться. Вот взойдет выше…

«Взгляни, Радослов, что там?»

В десяти шагах от ложемента из снега торчало что-то похожее на черную палку.

«Штык, - сказал Радослов. - Замело человека».

Они поглядели друг на друга, и каждый прочел в глазах другого: «Это не он. Офицеры не носят штыка».

Но одновременно Варенька и Радослов почти побежали туда, где из снега торчал штык солдата.

«Он, может быть, еще жив», - сказал Радослов.

Они стали его откапывать руками и саблей Радослова. Снег был такой глубины, что они пробились бы зря, если бы офицер батареи, стоявшей у скал взамен батареи подпоручика Лыкова, не прислал на помощь людей из орудийной прислуги, с лопатами. Все-таки они провозились не менее получаса, пока откопали под снегом двух человек, и один из них… Они поняли это раньше, чем увидали лицо.

«Отойдите! - в волнении крикнул Вареньке Радослов. - Вас могут задеть лопатой!»

Она отошла.

«Живее, живее!» - лихорадочно подгонял солдат Радослов.

Он сам взял лопату и с таким рвением принялся швырять снег, что обливался горячим пoтом, несмотря на мороз. Временами он поглядывал на Вареньку, тихо стоявшую поодаль. Можно было подумать, что она не догадывается, что Радослов подозревает. Но она первая узнала подпоручика Лыкова.

«Он! - закричала она отчаянным голосом, с протянутыми руками кидаясь к снежной яме, где, прижавшись друг к другу, сидели двое: офицер и солдат. - Он!» - закричала Варенька, узнавая его худое лицо, обросшее волосами.

«Стойте! Ни с места!» - приказал Радослов.

Она почувствовала властность в его словах и поникла, не смея шагнуть ближе.

Снег вокруг занесенных был обильно окрашен красным. Кто-то из двоих был ранен, истекал кровью. Кто-то пытался помочь. Варенька видела: одного вытащили из ямы, прислонили к стенке траншеи, накрыли лицо шапкой и возле мертвого тела положили штык.

«Подойдите!» - позвали ее.

Она подошла. Прижимая к груди голову друга, Радослов пытался влить ему в рот спирт из фляги.

«Помогите!» - велел Радослов.

Варенька поддерживала голову с белыми от изморози висками. Силой разжав стиснутые зубы подпоручика Лыкова, Радослов влил ему в рот несколько спасительных глотков спирта. Кровь чуть слышно толкнулась в висок. Сергей не открывал глаз. Но в нем тлела искра. Он жив.

«Несите подпоручика в ложемент!» - приказал Радослов батарейной прислуге.

Подпоручика Лыкова понесли в ложемент возле скал, где его батарея немало отбила турецких атак, вытерпела лютых вьюг и морозов.

Солнце между тем поднялось и не слепило больше Лысую гору. С Лысой горы начался обстрел. Оттуда видны были все наши позиции, особенно возле скал. Пули со свистом летели над траншеей, по которой батарейная прислуга, пригибая под выстрелами головы, несла бесчувственное тело подпоручика Лыкова.

Стали разрываться гранаты. Спереди, сзади, примериваясь к цели.

«Турки нас заметили! - крикнул Радослов. - Остерегитесь! Несите быстрее!»

Солдаты ускорили шаг, почти бежали к ложементу. Варенька торопливо следовала за ними. Последним шел Радослов. Варенька оглянулась, увидела его черный пламенный взгляд, белизну лба.

«Турки целятся по нас! Остерегитесь, Варенька, нагните голову!»

Ударил выстрел…


Что это? Выстрел ударил не только в рассказе - ударил действительно, где-то в лесу.

- Людмил! - вскакивая с кучи хвороста, закричала Варя. - Людмил!

Он тоже вскочил. Гром ружья раскатился по лесу. С дерева шарахнулась большая темная птица и, тяжело махая крыльями, низко пролетела над поляной. Словно разбуженный выстрелом, где-то поднялся предутренний ветер и зашумел по верхушкам деревьев. На востоке сквозь лес слабо яснело небо.

- Что это? Людмил?

Снова ударил выстрел, эхо покатилось по лесу. Ветер принес влажный запах реки.


13


- Нас ищут, - сказала Варя, слушая эхо, катившееся дальше, дальше в лес и где-то далеко за поляной улегшееся. - Наши! Наши! Э-э-эй! - топая и радуясь, кричала Варя.

- Эй! - отозвалось с того края леса, откуда ветер принес влажный запах реки.

- Нас ищут, Людмил! Милый Людмил!

- Идем им навстречу, Варя.

- У-гу! Э-эй! А-а! - гукало, звало, катилось из леса.

- Наши! - повторяла Варя с замиранием сердца.

Наши! Доброе, надежное слово! Страхи и одиночество отлетели от них. Ночь уходила из леса. Лес умолк в этот предутренний час. Ветерок прошумел и затих. И птицы забылись коротким летним сном. Солнце еще не взошло, восток не краснел, но бледный медленный свет тихо разливался по небу, гася редкие звезды. Выцветший серпик луны клонился за лес, к горизонту.

- Идем им навстречу, скорее, скорей! - звала Варя.

Они шли без дороги. Росистые кусты обдавали их холодными брызгами. Бледно-зеленые опахала папоротников склонялись перед ними. Старый пень, заросший плюшевым мохом, задумчиво стоял у них на пути; шуршали под ногами частые заросли длинных ландышевых листьев.

А это что? Не тот ли это молоденький ельничек, о котором говорил лесник? Конечно, он! Только сейчас он не «темнай-претемнай», а веселый, ярко-зелененький! Ельник, ура! Они обогнули его и вошли в большой таинственный бор с высокими, как колонны, стройными соснами.

- Э-эй! - неслось из глубины бора.

Знакомый голос! Ба! Ведь это Рома. Это Рома-агроном, Вездеглаз. Его голос. Вот кто их ищет! Рома! Сейчас он их найдет, и все их испытания кончатся. И рассказ о Шипке кончится…

- Людмил! - сказала Варя. - А дальше? А что с Радословом?

Она глядела на него на ходу. Он побледнел за ночь. У него белый лоб, очень белый. Клок волос свесился на лоб. А глаза черные-черные, и кажется, что-то в них зажжено.

- Что дальше, Людмил? - спрашивала Варя, быстро идя рядом с ним.

- И вот, когда близко ударил выстрел, совсем близко, совсем за спиной, она оглянулась…

- Ну?

- Она оглянулась. И видит - Радослов лежит в узкой траншее лицом в снег. Одна рука выброшена, будто кажет: «Напред!» Будто и мертвый он призывает: «Напред!» На снегу натекло пятно крови, снег был красный от крови. Пуля попала Радослову в затылок. Он не успел вскрикнуть и упал молча, убитый…

- Э-эге-ге! - катился под сводами сосен голос Ромы.

Низкий, гулкий, где-то за бором протяжно возник звук и повис в воздухе и долго не гас - это шел по Оке теплоход.

- Э-э-ге! Мы здесь! - приложив ко рту трубкой ладони, отзывался на Ромин голос Людмил.

Какой белый у него лоб! Глаза горят. Вот что, он похож на Радослова! Гордого Радослова!..

- Удивительно, Людмил, как ты наизусть запомнил Записки! - сказала Варя.

- Когда у нас в классе кто-нибудь вступает в комсомол, я рассказываю. Такой у нас обычай вспомнить Шипку! После Шипки Болгария стала Болгарией. Мал труд запомнить! Если хочешь знать, у комсорга есть потруднее дела.

- Ты комсорг? Наверно, ты хороший комсорг.

- Обычный. Когда ты приедешь к нам в Казанлык… Что? Ты не знаешь, что такое Казанлык? Мы живем в Казанлыке. Я учусь в Казанлыке.

- А Долина Роз?

- Долина Роз начинается от Казанлыка. Не знала?

- Конечно, нет. Откуда мне знать? Людмил, мы нашлись. А чего-то жалко, Людмил…

Они торопливо шли и говорили спеша, словно боясь не успеть сказать что-то самое важное, и время от времени покрикивали Роме: «Э-эй!»

- Поезд в восемь утра, - пробормотал Людмил, глядя на часы. - Завтра в Москве. Послезавтра в шесть вечера поезд на Софию…

Что он? Что он? Что он, Людмил?! Что он высчитывает?

- Послезавтра в шесть, - повторял он, сведя брови-шнурочки.

У Вари упало сердце. У Вари перехватило дыхание.

- Ха-ха-ха! Ты деловой, оказывается! - засмеялась она. - Здорово рассчитал! Смех! Как настоящий бухгалтер. Людмил, стоит ли тебе поступать в институт Горького? Поступай на бухгалтерский, ха-ха! Будешь вести бухгалтерию, ха-ха!

- Ты досадно смеешься, невесело, - удивился Людмил.

- Нет, я веселюсь! - крикнула Варя. - А на поезд успеешь, не беспокойся, успеешь…

И, распахнув руки, она побежала между соснами, пальтишко ее раздувалось и летело за ней, как голубое облачко.

- Наши, наши, где вы, наши?

Она бежала зигзагами, огибая сосны, и вдруг наскочила на агронома. Он был, как вчера утром, в высоких сапогах, соломенной шляпе и прорезиненной куртке на «молнии». За плечом у него было ружье. Все это придавало ему романтичность.

- Рома! Вездеглаз! - взвизгнула Варя и, с разбегу повиснув у него на шее, влепила поцелуй в небритую щеку.

- Здорoво, пионер! - сказал он. - Здорoво, Болгария!

Маленькая Сима-Серафима вынырнула из-под его локтя, в старом ватнике поверх розового платья, босая, держа в руках туфли на шпильках.

- Невредимые! Целые! - взмахивая туфлями, вопила она. - Нашлись! Не утопли!..

- Глупости! - свирепо оборвал агроном. - Для чего им тонуть?

Он снял с плеча ружье и три раза выпалил в воздух.

- Знак, что нашлись, - объяснила Серафима. - Клавдия по берегу ходит. Стрельнул три раза - значит, нашлись. Домой побежала деда успокоить.

Агроном поставил ружье к ноге, оглядел Людмила и Варю, сдвинул шляпу на затылок и освобожденно вымолвил:

- Черти!

- Перепу-у-угу-у было! - подхватила Сима.

- Черти вы, черти! Ну черти! - ругался агроном.

Он достал из накладного кармана пачку «Беломора», вытащил папиросу, помял и закурил.

- Из-за вас, черти, курить научился, - давясь дымом, сказал он. - Нашли время экскурсии затевать! Чья самодеятельность?

- Что это?.. А! - догадался Людмил. - Это я… говорю Варе…

- Ах, какое благородство! Он берет на себя! - перебила Варя. - Рома, не верь, заливает!

- Что это «заливает»? - спросил Людмил.

- Ха-ха-ха! - смеялась Варя. - Рома, это я увлекла его за Оку, я, презренная, я!

Рома бросил недокуренную папиросу, притушил сапогом, вдавил в землю и, поглядывая из-под соломенной шляпы на Варю, сожалеющим тоном спросил:

- Конфликт?

- Предоположим? - Он сдвинул шляпу на затылок. - Конфликт между вами не есть просто конфликт, а есть международный конфликт. Что грозит… - он надвинул шляпу на лоб, - срывом нашей политики мира. С целью предотвратить мировой пожар призываю стороны не дать разгореться… Дошло? Алле!

Он снова сдвинул шляпу на затылок, взял на плечо ружье и энергично зашагал в лес, в сторону, откуда они с Симой явились.

- Алле! - махнула Сима-Серафима туфлями на шпильках.

Из гостеприимства она засеменила возле Людмила: зарубежный как-никак гость!

- Наша колхозная молодежь с энтузиазмом сошлась в клуб на доклад, - рассказывала Сима. - Исключительно волнующий получился доклад, даже овации были! После обмена мнениями товарищ Хадживасилева, откликаясь на просьбу колхозников, выступила по-болгарски. Незабываемое впечатление!

- Да? - полувопросом вежливо ответил Людмил.

Варя шла сзади, сунув руки в карманы голубого пальтишка. «Вот и все. Вот и все. Вот и все!» - повторялось у Вари в душе. Она слушала бор. После недолгого сна в бору пробуждалась жизнь. Что-то ворочалось, возилось в кустах. Стучал дятел. Молодо, страстно высвистывала птица: фью-фью, тю-лю-лю! Вдали по-утреннему звонко куковала кукушка. На востоке желтело небо…

Коротко охарактеризовав Людмилу выступление его матери в клубе, Сима-Серафима от него отстала. Симе хотелось поделиться впечатлениями с Варей. Людмил, что ни говори, представитель иностранной державы, Сима немного перед ним тушевалась. С Варей Симе было свободнее.

- Как волнующе! Как все волнующе! А после доклада вопросы посыпались. Исключительно острые, председатель предвидеть не мог, какие острые посыплются вопросы, такая накаленная создалась атмосфера, наш председатель то и дело в колокольчик звонит. Ну, докладчица ничего, вышла из положения. А если вникнуть, наша колхозная молодежь хоть и любит каверзные вопросы постороннему лицу задавать, а самая трудящаяся и передовая среди стран всего света! Так и товарищ Хадживасилева в заключительном слове признала! До полночи обменивались мнениями. Пожилые женщины и те не расходятся. Петухи полночь запели, тут Рома шепотом из клуба меня вывел и говорит: «Тс-с, говорит, без паники, наши пропали, говорит». Я с перепугу туфли домой не успела забросить, так на шпильках и побежала за Ромой на Оку вас искать.

Сима-Серафима поглядела на Варю. Варя шла молча, с напряженным лицом. Если вглядеться внимательнее, Варя шла с невеселым лицом.

- Варя! - позвала Сима-Серафима. - Я иной раз из-за своего Ромки расстроюсь, - тихо и деликатно, как и следует говорить о сердечных делах, заговорила она, - расстроюсь, расстроюсь, изведусь от расстройства, один остается выход - разрыв! А проанализируешь причины: ничего и нет! В твоем, к примеру, случае что за причина?

- Он… высчитывать стал, через сколько дней ему уезжать…

- Высчитывать стал? А ты?

- Обиделась.

- Обиделась? Что дни высчитывать стал?

Сима умолкла, видимо анализируя причину разрыва.

- Склочная ты, Варвара! - авторитетно сказала она, видимо не сочтя причину серьезной. - Наплачешься из-за своей склочности. Перевоспитывайся, Варя, по-товарищески, как комсомолка, советую. У вас в роду вон какие Варвары бывали! А ты?

- Что я? Обиделась.

- Заладила одно! Идейных расхождений нет между вами?

- Не-ет.

- Если идейных разногласий нет, возьмусь уладить. Улажу, берусь! Не допущу до разрыва. Косу-то заплети, растрепалась!

Она заплела Варе растрепанную косу. Ленточку из косы Варя потеряла где-то в лесу.

- Варяха-растеряха! - подразнила Сима, взяла Варю за руку, и они побежали к Оке, где над обрывом уже стояли агроном и Людмил.

Ока была сонная, серенькая. У того берега, где тянулись яблоневые сады Привольного, поднимался дымком неплотный туман. У этого берега, под обрывом виднелась тихая темная глубь. Пахло сыростью. Подогнанные к берегу, стояли две лодки. Одна большая, рыбацкая; другая та, которую Варя и Людмил увели от мостков, дурнушка линяло-кирпичного цвета.

- Хозяин лодки хватился, - рассказывала Серафима. - Мы и смекнули, где вас искать. Весь берег обшарили, пока на лодку не наткнулись. А уж там догадались - в лес путь.

- Живей, пионер! - крикнул Рома. - Поезд дожидаться не станет. Они волка видели, - сказал он Серафиме.

- Неужто? - ахнула та.

- Подумаешь! - ответила Варя. - Наверно, это и не волк, а просто собака, а мы с перепугу за волка приняли. А это собака, подумаешь!

- Ну, все-таки. Молодцы все-таки! - сказал агроном.

Варя первой стала спускаться вниз. Она чувствовала, Людмил смотрит, как она спускается, ей было неловко, она была связанной. Из-под ног сыпался песок, с шорохом катились мелкие камешки. Зачем она обиделась на Людмила? Зачем? Теперь не знает, как выпутаться, и Серафиму в свой конфликт вовлекла.

Серафима обогнала Варю, вскочила в лодчонку линяло-кирпичного цвета. Лодчонка накренилась, едва не зачерпнула воды через борт.

- Людмил! Сюда! Разговор есть, сюда!

- Отчаливайте, - велел агроном, садясь за весла в рыбацкой лодке.

Варя села с ним в рыбацкую лодку.

Вода журчала у бортов, за кормой бежала волнистая узкая лента.

- Молодцы все-таки, - повторил агроном, с любопытством глядя на Варю. - Волк или нет, важно - не струсили.

- Как раз и струсили, - ответила Варя.

Когда они пристали к мосткам, Людмил и Сима были уже на берегу. Людмил выпрыгнул из лодки и поднимался на горку. Там, на горке, под белыми яблонями дожидался агронома его испытанный лазоревый «газик», готовый в новое странствие.

За Окой из-за леса вырвалось солнце и пронизало все небо.

- Здорoво, светило! - сказал агроном. - В путь, братцы! За мной!

Он стал энергично взбираться на зеленую горушку, догоняя Людмила.

- На станцию вас отвезу, а оттуда прямо в поля, в дальние бригады, не спавши из-за вашей экскурсии. Ухлопал на вас ночь!

Серафима приложила палец к губам, сигнализируя Варе: «Отстань от людей, есть разговор».

- Что? - спросила Варя, отставая.

- «Что, что»! Они, болгары, самолюбивые, вот что! У них на первом плане - как бы гордость не уронить. Я ему свое, а он мне свое: что, мол, никакого между вами конфликта. Наплачешься ты, Варвара, через его скрытный характер… Гляди-ка, кто там идет?

Серафима прислонила ладонь козырьком над глазами. Песчаной полосой вдоль Оки торопливо шла женщина в накинутой на плечи бордовой шали. Кисти шали качались.

- Клавдия! - узнала Сима.

- Мама! - крикнул Людмил.

И стремглав побежал под горку.

- Что она вернулась? Ей по выстрелам дома надо бы быть, - с беспокойством сказала Сима-Серафима.

Варя в тревоге смотрела, как Клавдия бежит по песку вдоль Оки. Тяжело бежит по песку… Подбежала к Людмилу, положила голову ему на грудь, постояла. И пошла к Варе.

- Варя, - сказала Клавдия, отводя со лба ее волосы и не глядя в глаза, - Арсений Сергеевич заболел. Идем, Варя, что-то дед заболел…


14


«Газик» без гудка остановился в проулке против Климановых. В том, что он остановился без гудка, было тревожное. Все вылезли.

- Идем! - позвала Клавдия Варю.

Варя делала все, что велят, не спрашивая ни о чем. Она потеряла свою волю.

Клавдия за руку вела ее к дому, тихонько рассказывая:

- Из клуба вернулись - вас нет. Он молчит. Я маятником в избу из избы, в избу из избы! Роминого ружья дожидаюсь, как условлено. Рома с того берега три раза пальнул, я домой. Прибежала, кричу про вас, что нашлись. Он, как услышал, побелел и медленно-медленно на бок и повалился… Спасибо, Авдотья Петровна дома, укол сделала…

Они подошли к крыльцу. Варя взялась за перильце. Ступенька жалобно скрипнула под ногой. Варя представила деда с безжизненным лицом, как он днем лежал на кушетке. Стало страшно, так страшно, она не могла сделать шагу.

Вдруг из распахнутого окна донесся его живой голос.

- Спасибо, спасибо! - летел из окна его грозный голос. - Сделайте милость, не лечите! Дожил до семидесяти с лишним без докторов…

- Легкомыслие! Дикость! Извольте лечь, товарищ полковник! - услышала Варя докторшу.

- Не укладывайте, товарищ доктор, не лягу.

- Ложитесь!

- Не лягу.

- Ну и губите себя, губите, если из ума выжили, губите себя, если жизни не жалко! - услышала Варя, и на крыльце появилась Авдотья Петровна в белом докторском халате, гневно засучивающая рукава по локоть. - Варвара! - увидела ее докторша. - Иди к деду. А вы погодите, - приказала она Клавдии с Людмилом. - Вы ждите, пока позову. Иди, Варя, к деду, из ума выжил дед!

Она подтолкнула Варю в избу. Окна в избе были открыты, но после улицы, где все чище и яснее разутривалось, после прохлады реки здесь казалось душно и темно. Дымчатый кот сидел на лавке, таинственно щуря на вошедших зеленые черточки. Дед стоял у стола, опираясь о край согнутыми пальцами. Он изменился за ночь. За одну ночь все в нем изменилось: серые щеки запали, морщины прочертились глубже, странно и пристально глядели на Варю посветлевшие глаза.

- Дед, ты заболел, - сказала Варя, пугаясь перемене в нем.

- Ничего, ничего, - принялась успокаивать докторша, поглаживая Варе плечо. - На тебя сердится. Хватит вам, Арсений Сергеевич, сердиться, такими ли баловницами нынешние девчонки растут! Ваша-то что! Ваша примерная!

- Где ты была? - спросил дед, неестественно раздельно выговаривая слова и опустился на лавку, протянув на столе худую длинную руку.

Варя увидела его худую длинную руку со вздувшимися синими жилами, у нее заныла душа.

- В лесу были. Мы лесника встретили. Потом волка встретили, а он от нас убежал, - низким голосом ответила Варя. С голосом она не могла справиться. Голос ее выдавал.

- Волка для эффекта ввернула! - сердито сказала докторша.

- Нет. Он убежал. Вильнул за дерево и скрылся. А может, говорят, это собака была. Здорово похожа, в точности волк. Дед, отчего ты не слушаешься Авдотью Петровну?

- Собирайся в Москву. Где рюкзак? - сказал дед.

Варя вопросительно поглядела на докторшу.

- Нельзя ему в Москву, - сказала докторша.

- Готовь рюкзак! - стоял на своем дед.

- Арсений Сергеевич!..

- Семьдесят с лишним лет Арсений Сергеевич. Некогда мне здесь нежиться. Дома дела.

- Погодят ваши дела!

- Не погодят.

- Арсений Сергеевич! Не маленький, понимать надо, - просительно сказала докторша.

Он не ответил. Он откинул голову и оперся о стену затылком, худая рука с толстыми жилами безжизненно протянулась на столе.

- Уговаривай, - шепнула докторша, подталкивая Варю к деду. - С ума он сошел!

- Дед, давай останемся, а? - сказала Варя.

- Застряли! Заехали куда-то… бессмыслица.

- Полный смысл, что застряли, - спорила докторша. - Воздух чистый. Молоко неснятое. Изба просторная. Доктор свой. Решили?

- Не решил, а сдался.

- Не сдался, а здравый рассудок все-таки осилил. Пойду гостям объявлю. У них план, им от плана нельзя отступиться.

Она вышла из избы, легко и поспешно неся немолодое грузное тело.

- Варя! - позвал или про себя сказал дед.

Он внимательно глядел на нее. Глядел и не видел, а видел что-то другое.

«Иные мысли меня влекут, иные цели…»

Это слова из Записок. Он о них думает. Здесь, в Привольном, все ему напоминает о них. Горько, жалко, что не осталось надежд, не вернутся Записки…

- Дед, не волнуйся. Тебе вредно волноваться, дед.

- Возможно. Если я успею дописать книгу, вот что будет стоять в заключении. Война против турецкого ига, рязанские, тульские мужики в солдатских шинелях, по плечи в снегу, под ледяным ветром Шипки на передовых позициях… Гражданская война против капитализма и помещиков, внуки шипкинских солдат на передовых позициях. Отечественная война против фашизма, правнуки шипкинских солдат…

Вернулась докторша, привела Людмила и Клавдию.

- Ты, Клавдия, вещички собирай, поезд не ждет, по расписанию следует. А ты, Людмил, простись с Арсением Сергеевичем, да надо вам, Арсений Сергеевич, послушаться лекаря, лечь, - сказала докторша.

Людмил снял с руки часы марки «Победа». Часы безмятежно бежали: тик-тик, тик-тик. Пора их было вернуть.

- Благодаря ви за ваш часовник, - сказал Людмил. - Желаю вам очень быть здрав!

Когда Людмил волновался, на язык ему приходили болгарские слова. Он повторил:

- Желаю вам очень быть здрав!

Он тоже испугался, какой у деда был больной вид.

- Постараюсь быть здрав, - ответил дед, силясь улыбнуться. - А ты Россию помни.

- Буду помнить.

- И Болгарию свою береги.

- Буду беречь!

Людмил стоял, опустив руки, не зная, что делать дальше.

И вдруг Варя поняла, что Людмил уезжает. Они с дедом остаются в Привольном, а Клавдия и Людмил уезжают. И не будет двух дней в поезде и в Москве…

- А как же… о Долине Роз ты не успел рассказать!

У Вари нечаянно это вырвалось. Ведь она понимала, что ничего уже нельзя успеть, уже поздно. Но у нее нечаянно вырвалось…

- Эх, незадача! - с искренним сокрушением сказала докторша.

- Пока я в дорогу сложусь, прогуляйтесь, деточки, напоследок по саду, - певуче протянула Клавдия.

Дед глядел на Варю и все понимал. Не сбудутся два дня в поезде и в Москве, не будет двух дней! Не успел Людмил рассказать Варе о Долине Роз… Дед все понимал. Но у них с Варей не были приняты нежности, и он сказал, по возможности, твердо:

- Слушать приказ! Приказываю: весело прогуляться напоследок по саду!

И Варя вытянулась, как положено, и бодрым тоном ответила:

- Есть весело прогуляться по саду!

Дед закрыл ладонью глаза. Дед болен. Надо деду послушаться докторшу, лечь.

А они вышли в яблоневый сад. В саду еще не сошла после ночи роса. На солнце сверкали крупные прозрачные капли. Трава на тропе была мокрой. Варя до колен намочила ноги. Мимо уха с тонким звоном пролетела пчела. Пролетела прямо к цветку.

- Людмил, я не сержусь на тебя, - сказала Варя. - Я просто набитая дура.

- Я тоже… Ты не можешь проводить нас хоть до станции? Хоть до поезда?

- Нет, не могу. Нельзя его оставлять. Буду сидеть около него… Очень хочется вас проводить, но нельзя, очень боюсь за него. Ты заметил, какой он стал серый? Слушай, Людмил, сегодня, когда ты приедешь в Москву, сходи к нам, посмотри на ее портрет.

- Обязательно! Я сразу пойду к вам. Знаешь, Варя, там, в Записках, рассказывается, Радослов погиб, а через несколько дней началось наступление. Через несколько дней турки были разбиты… Но подпоручик Лыков не мог идти в наступление. Ему отрезали ногу. Когда в тот буран его занесло на Шипке и он обморозил ногу и ему отрезали в лазарете в Габрово, она записала в Записках: «Никогда, никогда Сергей не услышит от меня недоброго слова, никогда, никогда не увидит хмурого взгляда!» Так там написано. Варя, я хочу подарить тебе что-нибудь на память, чтобы ты не забыла… - Он стал шарить в карманах. - Что-нибудь, какой-нибудь блокнот или значок… Ничего нет. Где же блокнот? А, вот что есть, карандаш! Син карандаш с наконечником, на память.

Он вытащил синий карандаш с наконечником, и из кармана под ноги ему выпала лента. Голубая лента из Вариной косы валялась у него под ногами.

Людмил поспешно нагнулся схватить ее. Он стал красный, как огненный уголь, и сунул ленту в карман. Варя отвела глаза. Ничего не сказала. Только покраснела, как он. Даже слезинки выступили на глазах от смущения. Сквозь слезинки Варя увидела в траве цветы с золотисто-желтыми венчиками. На ночь цветы складывали венчики и до утра скучно стояли метелками, но вот взошло солнце, и золотистые венчики стали раскрываться.

- Гляди, Людмил, раскрываются цветы. Ты когда-ни-будь видел, как они раскрываются?

Нет, он никогда не видел. У них в Казанлыке есть сад, но ему ни разу не случалось увидеть такое…

- Ну-ка, скажи еще раз то стихотворение про лодку, - попросила Варя. - Ага, забыл!

- Лучше я скажу другое. Вот. Мы стоим утром в саду, желтые цветы уснули на ночь, а утром раскроют венчики, почувствовав солнце.

- Ну? Дальше?

- Все.

- Хорошее стихотворение… - сказала Варя. - Уж очень далеко ты уезжаешь, Людмил. Казанлык. Ка-зан-лык. Не знала, что на свете есть Казанлык. Людмил, сегодня, когда ты приедешь в Москву, ты можешь зайти в мою школу. Зайди просто так, поглядеть…

- Зайду.

- Мой класс седьмой «А» на втором этаже. Встретишь там наших ребят…

- Охота мне увидеть ваших ребят!

- А мне охота увидеть Болгарию, горы и ваш Несебр, маленький полуостров с каменной ветряной мельницей и узенькими улочками, как в сказке… и белые сейнеры в бухте.

- Приезжай, Варя, с дедом в Болгарию, съездим на Шипку. Шипка недалеко от нас. Ты думаешь, там просто памятник, обычный, как все? Нет, не обычный. Нет, когда взойдешь на вершину, там большое здание, и внутри… торжественно и гордо как-то, все входят молча. Посредине стоит саркофаг, а возле стены, склонив головы, стоят два солдата, два воина. Один - болгарский ополченец, другой - русский. Защитники Шипки. У саркофага цветы или ветки. Кто-нибудь всегда принес с гор…

- Мы тоже принесли бы, Людмил.

- Эге! - раздалось из проулка. - Людмил, эге! - звал Ромин голос.

- Пора вам уезжать, - сказала Варя.

- Знаешь, что я высчитывал, Варя? Сколько дней остается…

- Я так и поняла, что тебе хочется побольше рассказать о Болгарии…

- Да. А знаешь что, Варя? В этом саркофаге похоронят последнего шипкинского воина. Он живет. У нас в газетах писали, в России жив один солдат с Шипки. Он к нам приезжал в Болгарию, его видели люди.

- Неужели, Людмил? Людмил… пусть бы он долго-долго жил, этот солдат!

- У нас в газетах писали, он старый, но совсем еще крепкий, почти как молодой.

- Хорошо бы! - сказала Варя.

Они пошли в проулок. Там возле лазоревого «газика» собралась вся компания, все, кроме деда. Тут были и «девчата», подруги Клавдии: Маруся в красной кофточке, Катя и Зина и еще какие-то женщины. Вчерашний коренастенький мальчонка без передних зубов стоял тут же, держа у живота, как блюдо, круглую ржаную лепешку.

- Мамка прислала, - свистя, сказал он при виде Людмила. - Теплая. Сейчас из печки. Мамка прислала в дорогу. Цай, у вас в Болгарии таких не пекут.

Все женщины, как по команде, стали вытирать глаза концами платков.

- Спасибо, милок! - сказала Клавдия, осыпая поцелуями мальчонку, гладя его вихрастую голову.

Мальчонка старался увильнуть от ее ласк. Вытер лицо пятерней, на щеке осталось пять полос, следы пальцев.

- С утра чумазый! - неодобрительно заметила докторша. - До свиданья, гости! Кланяйтесь своей Болгарии! Не поминайте лихом. Да и пишите, а то уедете - и нет!

Она обняла Людмила, а Клавдию поцеловала в щеки три раза. Клавдия громко всхлипнула.

- Диковинная ты, Клавдия! - сказала докторша. - Перемешано в тебе: и слез хватает и смелости. Пойду. Прощайте. Больной там у меня. Ох, нелегонький больной, ох, годочки немалые!

И она, не оглядываясь, заспешила в избу.

Началась суета. У Клавдии оказались какие-то вещи, узелки, узелочки. Рома засовывал их в машину и багажник. Все помогали, но без толку, только увеличивали суету.

Всем хотелось шуметь, что-то говорить, двигаться, и было грустно.

- Готово! Другари, занимайте места! Отчаливаем! - объявил Рома.

Женщины заплакали, Маруся в красной кофте горше всех.

- Прощай, - сказал, протягивая Людмилу руку, беззубый мальчонка. - Меня Степкой зовут, - сказал он. - Станешь писать, пиши: «Привольное, Рязанской области, Степке Ухватову», ежели письмо надумаешь из Болгарии слать…

- Занимайте места! - торопил агроном. - Счастливо оставаться, пионер!

Это относилось персонально к Варе. Варя одна среди них пионер. Счастливо оставаться? Нет, лучше уезжать, чем оставаться! Лучше, когда тебя зовут вдаль дороги. Пусть опасны, трудны дороги…

- Людмил, помнишь, когда мы плыли в лодке… Что я хотела сказать? Да, что я хотела… Мы приехали с дедом в Привольное искать Записки…

- Я пришлю тебе Записки, - ответил Людмил.

- …а встретили тебя, твою маму, Авдотью Петровну, Степку, всех! Как я рада, что мы приехали в Привольное!

«Он не знает, что Записки пропали, - подумала Варя. - Пусть не знает».

- Пусть пока не знает, - шепнула Клавдия, обнимая Варю. - Третья ты моя!.. Деда береги.

- Другари, отчаливаем! - решительно скомандовал Рома.

Он стоял возле своего «газика», как на карауле, пока все усядутся. В последний момент Сима-Серафима надумала ехать провожать гостей к поезду.После поезда - с Ромой в дальние бригады. В обеденный час проведет там беседу на тему о дружбе народов…

Все уезжают. Остаются Степка и Варя. Да «девчата», подруги Клавдии.

Лазоревый «газик» негромко гуднул и покатил. В некоторых избах отворились окна, люди смотрели вслед лазоревому «газику». Сейчас он завернет из проулка, пошлет прощальный гудок и скроется из глаз. Вдруг «газик» остановился.

- Авария! - радостно взвизгнул Степка.

Лазоревый «газик» остановился, дверца распахнулась, выскочили Людмил, Клавдия, Сима. Все махали руками, что-то крича. Варя понеслась к ним с замирающим сердцем.

- Они не пропали! - кричал Людмил.

- Я так и думала, так я и думала, так я и знала! - Варя подбежала.

- Они не пропали! - громко кричал Людмил, словно она была далеко.

- Не пропали, не пропали! - всплескивая руками, вопила Сима.

Рома высунулся из «газика», сдвинул шляпу на затылок и в крайнем удивлении сказал:

- Целы! Фантастика!

- А все я! Кабы я не завела разговор, в неведении так и остались бы!

Сима-Серафима ухватила Варю за отворотик ее голубого пальтишка, трясла, грозя сорвать.

- Это я про Записки вопрос подняла! Говорю Людмилу: непростительная вина, говорю, что таким историческим Запискам затеряться дали безвестно. Тут он и подскочил! Тут все и разъяснилось.

- Да что разъяснилось-то, что? Да скажите же толком, что они, где они?

- Мне бы, когда Записок перед отъездом хватилась, сказать бы Людмилу, а я, глупая, промолчала. Думаю: зачем парня зря расстраивать? А он как раз и причина всему… - говорила Клавдия.

- Я их в сундуке у матери взял, - перебил Людмил. - Я их отдал одному парню, товарищу… Я ему дал почитать…

- Варюшка, милушка! - говорила Клавдия. - Беги к деду, скажи деду, пришлю вам Записки! Не пропадали Записки.

- Дед теперь выздоровеет! Дед выздоровеет! Верно? Да? Он от радости выздоровеет.

«Газик» протяжно загудел: пора, расставайтесь!

- Людмил, зайди к нам сегодня в Москве… Людмил, погоди.

Варя сняла свой пионерский шелковый галстук. Вот что она надумала: сняла свой галстук и повязала Людмилу. Расправила концы у него на груди, на его черном свитере.

- Ты похож на Радослова, Людмил!

- До виждане, Варя!

- Гляньте, как чужие прощаются! Напоследок-то хоть поцелуйтесь, бесчувственные! - сказала Клавдия.

И всё. Дверцы захлопнулись. «Газик» тронулся. Сейчас завернет из проулка.

И все? Неужели все? Варя сорвалась и побежала. Зачем? Куда?

«Газик» несется вдоль улицы, укутанный белым облаком пыли. «Газика» не видно. Несется клубящееся белое облако пыли. И Варя бежит.

«Не уезжайте, не уезжайте, не уезжай, Людмил! У меня болен дед. Жалко деда, моего старого дедушку, Людмил, мне жалко… неужели ты уехал? Вернусь домой, а тебя нет. Приеду в Москву, а тебя нет. И больше я тебя не увижу. Неужели я тебя не увижу больше, Людмил? Никогда не увижу?»


ПУШКИНСКИЙ ВАЛЬС




1


На лестнице был полумрак. Они долго поднимались на второй этаж, останавливаясь почти на каждой ступеньке, и говорили. Возле двери он ее поцеловал. Несколько секунд они стояли без слов.

- Я тебя люблю… веришь?

Он говорил это вчера, позавчера. Много раз.

И всегда: «Настя, ты веришь?»

- Угадай, что я думаю, Настя!

- Что?

- Не могу без тебя жить, вот что!

- И я. Только тише. Мама услышит.

Она приложила палец к губам.

- Пусть слышит. И хорошо, что услышит. Надо им сказать, Настя! Звони, скажем сейчас.

- Что скажем?

- Все. Ведь решено? Ты же знаешь, что со мной. Сам не разберусь. Начну о чем-нибудь думать, а в голове… Даже читать не могу. Настя, если они будут отговаривать, ты устоишь?

- Наверное, будут отговаривать.

- Почему?

- Скажут: рано. Сначала на ноги встаньте. Проверьте чувство.

- Я тебя люблю, - строго сказал он.

- Ужасно серьезный! - засмеялась она. - Знаешь, как тебя девчонки зовут? Антистиляга, Анти! Просто страх.

Она тронула его лицо веткой клена.

Он снова обнял ее, неловко, боясь слишком близко привлечь.

- Иди, Дима, - сказала Настя, отстраняя его, но не очень. - Я тоже… Мне тоже хорошо, хорошо! Димка, мне удивительно хорошо! Завтра в семь на Откосе.

- Не завтра, а сегодня. Завтра уже началось. Настя, приходи в пять, согласна? Можно мне тебя поцеловать на прощание?

- Димка, за что ты в меня влюбился?

- Не знаю. За все! Ты умная. С тобой интересно обо всем поговорить, не то что с другими девчонками: «Ах, спросят, не спросят по физике! Ах, танцы! Ах, Ив Монтан!» Ни с кем не бывает так интересно говорить, как с тобой! Ты веселая. Когда ты смеешься, хочется хохотать, так смешно ты смеешься! Какая-то радость! Хочется слушать музыку, сидел бы и слушал, просто чудо какое-то! Ты красивая!

- Это уж враки.

- Красивая! Знаешь, какие у тебя волосы? Как бы сказать… Светлые… Мне вся твоя семья нравится. Настя, неужели ты меня любишь? Верно, любишь?

- Димка, смешной…

Они простояли еще добрых полчаса.

- Димка, иди, до свидания. Завтра в пять на Откосе.

Она подождала, перегнувшись через перила, пока на лестнице стихли шаги, отперла английский замок и на цыпочках вошла в дом. Тишина. Слышно, как в висках бьется кровь.

А в комнате утро, в распахнутое окно смотрит розовое небо. Уже утро. Она легла на подоконник, свесив голову. Так и есть, стоит под окном!

Высоченный, худой. Прислонился к тополю и стоит. Удивительная жизнь, Димка, верно? Птица запела. Что за птица па нашем дворе? Как странно, простой двор, один Димка да птица в тополях.

Он махнул рукой и пошел.

«Оглянись!» - мысленно приказала Настя. Оглянулся.

«Димка. Люблю».

Она спрыгнула с подоконника. Со стены из длинного, без оправы зеркала изумленно глядит тонкоплечая девочка в ситцевом платье. Чуть вздернутый нос, скулы чуть выдаются, ямочки у кончиков губ. Глаза узкие. Как у японца.

Прощайся, девочка, со своей веселой комнаткой, где вместо постели диван, книжная полка (бедная полка, и с тобой расставаться!), на столике бюст Маяковского, фотографии Галины Улановой.

А вот и солнце.

Здравствуйте! Поднялось, и прямо в окно, и пошло вырисовывать по стенам кружочки.

«Маяковского можно захватить с собой, а Галина Уланова еще и сама к нам прикатит. Нет, я слишком уж счастлива! Не могу от счастья заснуть. Ди-мит-рий Лавров! Красивое имя! Но лучше - Димка. Димка, я поехала бы с тобой в Антарктиду, не то что на стройку! Неужели всего два денечка осталось? А сегодня в пять на Откосе. Димка, ты раньше придешь, знаю. Придешь, а я тут. Спрячусь за березу. Ау! Я тебя поцелую сама. Мне хочется поцеловать тебя, Димка. Как долго ждать до пяти, целых полсуток! Скорее бы, скорее прошли эти полсуток! Не буду ложиться, все равно не уснуть. Какой уж там сон! Разве только прилечь…»

Она легла и уснула. Платье брошено на стул. Кленовая ветка валяется на полу. Листья увяли. Солнце вовсю гуляет по комнате.

Настя крепко спит, сбросив с голых плеч простыню, и не слышит: мать вошла и стоит над диваном. Давно уже стоит.

Внезапно Настя проснулась.

- Мамочка, здравствуй. Уже день?

- Я слышала, ты вчера поздно вернулась, Настя.

- У тебя бессонница, мама?

- Пожалуй…

- Но нельзя же, нельзя так, нельзя! Все едут, к чему-то стремятся. Ищут романтику, хотят испробовать силы. Все наши ребята мечтают о больших делах. А я? Мамочка, и еще есть одно, очень важное. Мама, я… догадайся.

Она села, подтянув простыню к подбородку, и смотрела на мать узкими, как у японца, глазами. Мать нагнулась, подняла с пола брошенную Настей кленовую ветку. Молчит.

«Ужасна проблема отцов и детей! Вернее, матерей и детей. Особенно плохо, если ты дочь. Нет, сейчас не стоит открывать ей про Димку, так я и предполагала. Вот беда, из всего делают драму», - думала Настя.

- Вечером поговорим. Много есть о чем, - сказала мать.

- Мамуля, папку я накормлю. Он живо у меня поднимется. На работе ломит, как трактор, а дома лежебока. Избаловали мы его, мать, на свою шею.

- Папы нет. В клинике… Ночное дежурство.

- Я и говорю: ломит, как трактор. Вечно дежурство, дежурство! Институт, институт…

- До вечера, Настя, - перебила мать.

Она задержалась у зеркала, пристально вглядываясь в пожелтевшее от бессонной ночи лицо, еще молодое, тонкое, с печально опущенным ртом. Повторила:

- До вечера.

«Эх я, эгоистка! - думала Настя, оставшись одна, сидя в постели, обхватив коленки руками. - Последние деньки, а я совсем отца с матерью забросила. Буду сегодня с ними дома весь вечер. И завтра. Поздно опомнилась. Всего два вечерочка осталось».

Она упрекала себя в эгоизме, но через минуту снова думала о том, что ее ждет.

«Что нас там ждет? Резко континентальный климат, как пишут в учебнике географии. Конечно, если бы ехать одной - страшновато, а всем классом ничего страшного нет. Целая орава из двадцати четырех человек плюс Нина Сергеевна. Кто молодчина, так Нина Сергеевна. Впрочем, что ей терять! Двадцать восьмой год, старая дева, сегодня уроки, завтра уроки, кому не захочется нового? Уезжаем на комсомольскую стройку, ура! Может быть, будем мерзнуть в палатках, вот и отлично. Все сначала мерзнут, а как же без этого? Какие еще ожидают нас трудности? Давайте, давайте, не страшно… А теперь и до пяти на Откосе недолго осталось!»

Настя вскочила и в одной рубашке, босая побежала на кухню вскипятить молоко.

Веселый у них дом. Всюду солнце. В кухне пол горячий от солнца. Со двора несутся ребячьи крики, воробьиный щебет. В разгаре лето, июль. Июля, правда, остался самый кончик. Туда они приедут под август. Глядишь, и листья зажелтели…

В передней зазвонил телефон. Настя оставила на плитке кастрюлю с молоком и побежала к телефону.

- Алло! Настя? Позови Аркадия Павловича.

- Здравствуйте, Серафима Игнатьевна. Папы нет. Прямо от вас, из клиники, пошел в институт.

- Откуда из клиники? Не был он в клинике.

- Как не был, Серафима Игнатьевна? Как не был, когда был? У него ночное дежурство.

- Брось дурака валять, Настя! Мне ли не знать, когда чье дежурство? Настя, что ты молчишь?.. Настя, ах, батюшки! Настенька, ай!

Серафима Игнатьевна что-то забормотала, сбилась, запуталась.

В трубке загудело. Из кухни валило едким запахом гари: убежало молоко. Надо выключить плитку. Что-то еще? Да, одеться.

Вчерашнее платье брошено на стуле. Увядшая ветка…

Она вошла в комнату родителей. Что-то здесь не по-старому. Она старается уловить перемену. Вот что! Непривычный порядок на письменном столе отца. Не порядок, а почти пустота. Один чернильный прибор.

«Что над ними стряслось? Не может быть!»

Настя дрожащими пальцами торопливо застегивала пуговицы. Он давно уже куда-то все уезжает, уходит. О боже! Вечно дежурства. Папочка милый, она напутала, твоя Серафима Игнатьевна, ты был сегодня в клинике, ты не станешь обманывать.

Настя постояла, еще не понимая, и побежала из дому. Двором она пронеслась, но за калиткой пошла медленно, вдруг оробев встречи с матерью. Ведь замечала, что с мамой творится неладное! Замечала. Некогда было задуматься. Эгоистка, типичная эгоистка! Тебе некогда, ты занята собой, своими делами. А мать? Мама вся какая-то стала погасшая. Бродит как тень. Или сидит на тахте, подобрав ноги, и курит. Папа в отъездах. Папочка, даже когда ты ненадолго уедешь, без тебя сиротливо. Ты у нас умный, великодушный, ты замечательный, папа! Папа, мы с мамой гордимся тобой! Обожаем. Ты наш самый любимый, родной. Не верю, ничего не случилось! Серафима Игнатьевна напутала. Недавно (да это было позавчера!) как он орал на нее по телефону за то, что какому-то больному в клинике выписали не тот рацион. «Вы старшая медсестра, вы не смеете ошибаться!» Как орал! Когда выяснилось, что Серафима Игнатьевна не виновата и ни в чем не ошиблась, началась самокритика. Просто умора! Такой уж у нашего отца сумасшедший, неравнодушный характер. Постойте, если только позавчера он отчитывал по телефону Серафиму Игнатьевну, а потом стукал себя по лбу кулаком: «Самодур окаянный!..» Не случилось ничего. С папой не может случиться «такого». А мама? А как же мама? А я?

Настя вошла в библиотеку имени В. Г. Короленко, кивнула знакомым девушкам, сидевшим на приеме и выдаче книг, и юркнула в тесные коридорчики из книжных полок, где чуть припахивает пылью, пестрит в глазах от корешков переплетов. Библиотека имени В. Г. Короленко - передовая, с открытым доступом к полкам. Читатели разгуливают среди книг и выбирают что кому по душе или советуются с консультантами.

Мама стояла к Насте спиной, слегка откинув назад стриженную под мальчика курчавую голову.

Молодой человек в клетчатой рубашке навыпуск, совершенный юнец, такой длинный, что маме приходилось смотреть на него снизу вверх, говорил небрежно, со скучающей миной:

- Дайте что-нибудь интересненькое. Не воспитательное только, пожалуйста. «Женщина в белом» есть?

- На руках.

- Ну конечно! Что же есть?

- Алексей Толстой, Тендряков. Возьмите повести Тендрякова, хорошие повести.

- Что-то не слышал. Приключенческие?

- Нет, понимаете, это такая книга… Сама жизнь.

- Ну, значит, воспитательное. Производство, трудовые процессы, нет уж, спасибо! Дайте что-нибудь про диверсантов.

- Молодой человек!.. - Не договорив, мама случайно оглянулась и увидела Настю. Лицо ее облилось беспомощной краской. - Зачем? - хмуря брови, спросила она.

- Надо. По делу.

- Подожди в сквере, я выйду, - не сразу ответила мать, выпытывающе глядя на Настю. - Возьмите вот эту книгу, я вам советую…

«Смутилась… - думала Настя, прохаживаясь по ясеневой аллейке в сквере близ библиотеки. - Робко она его агитирует. Выложила бы напрямик: неуч, нахал. Не умеет расправляться с нахалами. Ты слишком застенчивая, мамочка. Совершенно не умеешь за себя постоять. Ах, беспокойно, беспокойно мне и тоскливо!»

Сквозь реденькую аллейку видно: мама вышла на крыльцо библиотеки, постояла, прислонив к глазам ладонь от солнца и торопясь зашагала через улицу. Ветер относит назад пестрое платье. Что с тобой, мама? Как похудела! Глаза запали. Лицо замкнуто. Подошла. «Не скажу», - внезапно решила Настя, Испуганный вид выдавал ее с головой.

- Зачем ты? - спросила мать.

- Серафима Игнатьевна звонила. Папы не было в клинике, - шепотом выговорила Настя.

Мать взялась руками за горло и молча опустилась на скамейку. Настя села на кончик скамьи, ужасаясь молчанию матери и все-таки не веря тому, что нечаянно выдала Серафима Игнатьевна.

Толстая старуха в белом платке возила по дорожке коляску с ребенком:


Баю-баю-баиньки,
Спи, наш птенчик маленький.

С волейбольной площадки доносились удары мяча. Слышалось радио. Негромко передавали музыку.

- Где же он был? - снова шепотом выговорила Настя.

Мать кинула на нее испуганный взгляд и отвела глаза.

- Неправда? Мама, неправда?

- Правда. Он ушел.

- Почему? - вырвалось у Насти. Она внутренне простонала. Тупая!

- Когда-нибудь должно было кончиться, - сказала мать. Она держалась за горло, у нее был сдавленный голос и сухие, без блеска, глаза.

Настя сидела на кончике скамьи, вся дрожа от озноба.

- Дежурства в клинике - враки?

Мать молчала.

- Но как же? Что же это? Отчего так вдруг, ни с того ни с сего, точно землетрясение? Отчего я не знала? Вы от меня скрывали? Зачем?

- Я старалась тебя уберечь. И папа. Думали, обойдется. Вчера объяснились и решили: надо кончать. Ничего не поделаешь, надо кончать.

- Значит, дежурства - враки? Давно?

- Нет как будто. Нет, давно. Во всяком случае, в мае…

«Май, июнь, июль… - мысленно сосчитала Настя. - Как раз в мае мама пошла работать в библиотеку».

- Как он мог уйти, когда через два дня я уезжаю? - спросила она.

Эта мысль поразила ее. Не укладывалось в голове, что он мог уйти, что он ушел в это время, когда для нее начинается новая жизнь, совсем новая, серьезная, счастливая жизнь! Она не верила.

- Не верю! Не верю!

На глаза матери нахлынули слезы и стояли, не выливаясь.

- Я виновата, - быстро заговорила она. - Надо было мириться, не замечать. Мирилась, молчала. Вдруг прорвалось. Все ему высказала. Позабыла о тебе. Оба начисто о тебе позабыли. Измучили вы меня! Уходите, уезжайте! Оставьте меня все!

Она вынула из сумочки папиросу и закурила. Папироса гасла, мама нервно чиркала спичками. Она недавно стала курить и морщилась от горечи дыма.

- Уж пусть бы случилось все после, когда ты уедешь. Он придет проводить тебя, Настя. Отец остается отцом.

- Мне не нужен такой отец!

- Какой?

- Ведь он не только от тебя ушел. От меня он тоже ушел.

- В таких случаях дети редко удерживают.

- Я про то и говорю.

- Ты уже взрослая, Настя.

- Ушел и ничего не сказал? Ушел - и ничего. Забыл, будто меня нет. Будто я ничего для него не значу. Изменил. Ушел и не сказал ни слова!

- Он не тебе изменил. Полюбил другую женщину. Трудно объяснить это дочери.

- Легче сбежать потихоньку?

- Ты ничего не понимаешь. Ты еще ребенок.

- Нет, ты сказала, я взрослая. Мама, тебе плохо? Ты его презираешь?

Мать закашлялась от дыма, неестественно долго, пряча от Насти лицо.

- Пора в библиотеку, - вставая, сказала она.

Поискала, куда кинуть папиросу, сунула в сумочку и бессильно прислонилась к сумочке лбом.

- Не плачь! - Настя старалась загородить мать от старухи, катавшей но дорожке коляску. - Проживем и без него. Ушел - пусть. Нет, не верю, что он нас разлюбил! Тебя разлюбил? Не может быть, нет! Да не плачь же, мама, ведь смотрят…


2


Что делать?

Первая мысль была: к Димке! Настя побежала, выбирая кратчайший путь переулками и проходными дворами. Потом пошла тише. Не дойдя до подъезда, повернула обратно и помчалась домой. Стыдно. Чего ей стыдно? Что с ней творится? В душе ее был полный хаос.

«Ушел отец. Бросил маму. И меня. Бросил, Димка, ты можешь понять?»

Она не заметила, как очутилась дома. Опомнилась только в передней, стоя возле телефона.

«Может быть, все-таки не то? Конечно, конечно! Просто поссорились с мамой, а теперь он раскаивается и ломает голову, как помириться, не уронив самолюбия. У тебя чертовское самолюбие, папа».

Она сняла трубку. Кажется, в это время отец на лекциях. «Если на лекциях, позвоню после. Буду звонить, пока не застану. Вот чудаки, словно маленькие. Поссорились - мири их, сами помириться не могут», - думала Настя, набирая институтский помер.

- Алло! - узнала она голос отца.

- Папа, я!

Там молчали. Это было так странно и дико, что Настю сразила слабость, точно из жил ушла кровь. Подгибались ноги. Она села на стул и закрыла глаза. Наверное, так умирают.

- Я занят, у меня совещание, - незнакомо и виновато донеслось с того конца провода. - Через два часа освобожусь, тогда поговорим. Увидимся здесь, в институте. Я сам собирался…

Настя повесила трубку. Не ошибка, ушел. Теперь она знала.

Телефон тотчас зазвонил. Звонил долго, упорно и смолк.

Что-то надо решать. Настя не могла вспомнить, что надо решить. Эта история пришибла ее.

Случайно она набрела взглядом на вещевой мешок в углу прихожей, новенький, с желтыми лямками, наполовину набитый. Кружка, тоже новенькая, подвешена на лямку.

Ее охватило отчаяние. Она вбежала в комнату родителей и принялась наспех выдвигать один за другим ящики отцовского стола. В одних бумаги, исписанные блокноты, тетрадки. Блокноты поредели, бумаг стало меньше. Другие ящики пусты.

Настя рылась в бумагах, ища рукопись «Профилактика и методы лечения ревматических заболеваний сердца». Папина докторская диссертация. Скоро он будет ее защищать. Рукописи нет. Взял с собой. Костюма из шкафа не взял, а диссертацию взял. Что дорого, того не бросил.

Настя упала головой на выдвинутый ящик стола и громко заплакала. В детстве она была порядочной ревой. У нее рекой лились слезы, когда кто-нибудь из соседских ребят обижал во дворе. Зареванная, она прибегала домой искать утешений. Отец брал ее на колени:

«Маленький мой, жалкий кисляй! Давай учиться быть силачами».

«Силачами что? Значит, драться?»

«Значит, не трусить».

«Я не трушу».

«Значит, уметь за себя постоять. И за других, слабых. Это поважнее».

«Всегда за них стоять?»

«Если видишь, что обидели».

«Ты заступаешься?»

«Стараюсь по силе возможности».

Мама утешала по-другому. Мамины утешения разнеживали, становилось еще больше жалко себя.

Отец сердился:

«Вырастим из девчонки комнатное растение!»


Настя оперлась локтями на выдвинутый ящик стола и неподвижно сидела, сжав ладонями виски.

«Представим себе человека с сильным характером: что стал бы он делать в моих обстоятельствах? Представим Димку».

Всю весну, когда определилось, что десятый класс едет на стройку, они мечтали и рисовали картины суровой жизни где-то на северо-востоке, в незнакомых краях. Они будут закладывать первые камни первого дома в новом городе, не похожем ни на один город в мире! Рыть котлованы, ставить фундаменты, строить цеха. Они воображали будущие улицы в своем городе и придумывали им названия. Смеху было с этими названиями! Там будет улица Айболита и улица Лайки. Помните лохматую собачонку со смышленой мордашкой, которая первой поднялась на ракете в космос?

Там будет улица Космоса, или нет - площадь Космоса, на которой мы выстроим лучшие здания. Будет Березовая улица, в память о доме, о рощице на Откосе, сквозной, кудрявой, как облако, где все паши ребята любят гулять и назначают свидания.

Насадим берез. Прохладная тень на нашей Березовой улице! Слышите, шумят листья?

Там будет аллея Мира, аллея Фантазии, улица Дружных и Смелых и улица Добряков. Получил квартиру, хочешь не хочешь - будь добряком в честь своей улицы. Будет улица Тысяча девятьсот пятьдесят девятого года. Знайте, потомки: в 1959 году мы окончили школу и уехали строить!

А вдалеке от города наш завод, видный отовсюду, со стеклянными стенами, бездымный (на трубах дымоуловители), наш молодчина завод тонет в саду. Мы насадим там сады.

Построим театр и пригласим на открытие Галину Уланову или Елену Рябинкину, новую знаменитость балета, такую молоденькую, что ей-то как раз и танцевать в нашем театре.

Ухлопаешь целую жизнь на эти дела! Не знаю как кому, а мне интересно. Ничего другого я не хочу, как только строить наш город-завод, такой, как мы с Димкой вообразили. Из-за него мы и влюбились друг в друга…

Да, все с этого началось. Ходили с Димкой от школы до дома, туда и сюда, и мечтали о своем городе. Как хочется, чтобы он был особенный, прекрасный, таких городов нет больше на свете!

Я согласна строить пять лет. Бетонщиком? Маляром? Пожалуйста. Все наши ребята там будут. И Димка…

Но тут Настя вспомнила о том, что случилось. Снова ее взяло отчаяние. Неудачница! Будничная, насквозь бездарная личность. Не личность, какая там личность! Продукт обстоятельств.

Тебе не везет, не везет, не везет! И ты ничего не можешь с этим поделать.

Но все-таки неужели он верно ушел? Сколько ни слыхивала, что уходят из дому, но папа, мой папа… Ушел как чужой. Все были родные, родные - и вдруг… Папа, а как же теперь мне ехать на стройку? Вот так штука! Как я поеду, когда он нас бросил? Что мне делать? Не могу разобраться. Нет, я уеду! Уеду! Я комсомолка. У меня общественный долг. Как мы с Димкой мечтали!..

Слезы душили ее. Оказывается, она ничуть не меньше рева, чем в детстве. И никакой не силач. И не знает, как бороться с этой бедой, которая свалилась на нее так внезапно.

- Уеду. Не надейтесь на жертвы. Нет, нет! - твердила она.

Но чем дальше, тем слабее. Она старалась себя обмануть, но уже знала: все решено.

Оставить мать, одну, в пустом доме?

«Отдельная квартира из двух комнат, с кухней и ванной, черт бы ее побрал! Тихо, мертво. Мамочка, бедная, ты изведешься от горя! Ты стыдишься, что он ушел? Ты гордая, ты зачахнешь одна».

Настя встала, задвинула ящики стола, пошла в ванную вымыть распухшее от плача лицо.

«Я должна забыть о своей цели и планах, об улице Лайки, о нашем городе, который, наверное, через пять лет прославится на весь Советский Союз. Расстаться с Димкой, с ребятами… Почему-то должна».

Солнце ушло из дому, стало прохладнее, со двора сильней доносило запах тополевых листьев.

Настя с удивлением увидела, что уже третий час. Она вспомнила, что не успела утром позавтракать. Зажарила яичницу и машинально съела.

- Что мне делать? - спросила она и пошла в школу.

Еще несколько дней назад, еще только вчера, когда они с Димкой бродили этим переулком, все им было здесь мило. Вот водоразборная колонка. Значит, в косом двухэтажном домишке напротив водопровода нет. Скоро тебя, бедняга, на слом. И тебя, и твой ветхий забор, и деревянную скамейку у калитки, где по вечерам играют в шашки пенсионеры. А рядом другой дом, солидный, с толстыми стенами, на балконах горят огнем ноготки, ветер полощет, как флаги, белье. Этому стоять да стоять, до самого коммунизма дотянет. А вот музыкальное училище, из распахнутых окон летит «до-ре-ми». А вот булочная с пирамидами баранок и булок в витрине. А вот…

Они ходили здесь с Димкой, когда он провожал ее из школы или с Откоса, и прощались: «Прощайте, прощайте! Жалко вас, тополевые дворики, скамейки у калиток, балконы с резными решетками, зелененькая травка просвирник между булыжником. Уезжаем, жалко тебя, наш старенький город, с твоими кривыми переулками, тупичками, базарной площадью, по которой в ветреные дни тучами носится пыль, церквушками без крестов, твоим Откосом над рекой и новыми кварталами, где кирпичные корпуса и чахлые клумбы, немножко грустно тебя покидать… Молодой город ждет нас, прекрасный город!»


В комитете Настя застала секретаря Таню Башилову и Нину Сергеевну. Таня Башилова, аккуратненькая, как будто только что умытая девочка, сидя возле окна, ожесточенно разглаживала на коленях короткую юбочку колоколом и с выражением вины и смущения во взгляде следила за расхаживающей по комнате высокой, прямой, энергичной учительницей.

- Можешь представить, Вячеслав Абакашин не едет, - объявила Нина Сергеевна, с холодным укором взглянув на Настю сквозь очки, как будто именно Настя виновна в отказе Абакашина ехать.

- Так подвести в последний момент! В горкоме, гороно - всюду известно…

- Но ведь только он… - несмело перебила Таня Башилова.

В качестве секретаря комитета она чувствовала себя ответственной за некомсомольское поведение Вячеслава. Но Нина Сергеевна слишком уж тяжело реагирует. Как будто разразилась невесть какая катастрофа. Ну, отказался Абакашин, ну и что? Другие-то едут! На одного человека меньше, и только.

- В горкоме, гороно - всюду известно, что десятый класс едет всем коллективом, - не слушая Таню, продолжала Нина Сергеевна. - В том-то и смысл, что всем коллективом! Один отказался, и уже не то впечатление. Уже не то.

Она гневно шагала по комнате. На ее цветущем, с правильными чертами лице льдисто поблескивали стекла очков.

- Таня, ты заняла неправильную позицию как секретарь комитета, - говорила она, отчеканивая каждое слово. - Ты выражаешь настроение комсомольцев, у вас примиренческие настроения. Нельзя, вы не имеете права! Надо на Абакашина повлиять, возмутиться по-комсомольски! Надо срочно принимать меры, а не сидеть сложа ручки, а не мириться с дезертирством и срывом общего дела.

- Какие же меры? Вячеслав говорит, у него есть причины, - робко вставила Таня.

- Дезертир всегда найдет себе оправдание.

- Но, Нина Сергеевна, ребята добровольно едут. В конце концов, и без него обойдемся! Не хочет, как хочет, - ответила Таня, все больше робея от холодного тона учительницы.

Она не знала, как повлиять на Абакашина, ведь сама-то она на стройку не ехала! Она только перешла в десятый класс.

- Вот Настя, хотя и не член комитета, могла бы поагитировать Славку. Или Димка Лавров, он бригадир. А вот и Димка, легок на помине!

Димка прибежал с мокрыми волосами и обмотанным вокруг пояса сырым полотенцем. Должно быть, он только с купания, от; самой реки мчался бегом. Вбежал, стоп! Димка, ты совершенно не умеешь таиться. Все твои чувства прямо так и написаны на темном от загара, худом, ребячески открытом лице!

- Настя! Вот не думал тебя здесь застать!

- Следовало бы поздороваться сначала с учительницей, - сухо заметила Нина Сергеевна.

- Извините, Нина Сергеевна, здравствуйте! Таня, здорово! А я случайно забежал по дороге. Что тут у вас?

Таня сконфуженно покачала головой: «Ах и не спрашивай!» - и отвернулась к окну.

- Вячеслав Абакашин отказался ехать, вот какие у нас происшествия, - сообщила Нина Сергеевна, блеснув на Димку очками.

- Вот так чепе, - озадаченно протянул он, занося пятерню к макушке. И не донес. Остановило выражение Настиных глаз. Она глядела так жалко, почти плача, словно ужасно в чем-то была виновата. Он испугался. - Настя! - позвал он.

Теперь и Таня с Ниной Сергеевной заметили: Настя не похожа на себя.

Настя шла в школу, думая, что расскажет в комитете об уходе отца. Всю дорогу твердила себе: «Только не плакать. Только бы выдержать и не заплакать». Но, узнав о Вячеславе Абакашине и увидев учительницу и ее ледяные очки, она поняла, что не может сказать. Хоть убивайте, не может.

Она стояла посреди комнаты, точно в ожидании суда, свесив руки вдоль тела, и Нина Сергеевна, поправив очки, проговорила с нервным смешком:

- Как я догадываюсь, новое чепе!

- Что с тобой? - шагнув к Насте, спросил Димка.

Загар схлынул у него с лица, скулы туго обтянулись бледной кожей, и стала очень заметна худая, вытянутая, как у гусенка, шея.

- Настя?!

Димка на нее наступал, она невольно попятилась к двери.

- Говори! Что? - грубо, как брань, отрывисто выговорил он.

- Я тоже не еду, - сказала она.

У нее вырвалось «тоже»! Она похолодела, у нее слиплись губы.

- Но ведь это развал! - ахнула Нина Сергеевна, растерявшись до жалости. - Накануне отъезда? А завтра обещали в газете статью. Это развал! Это распространится мгновенно, как эпидемия гриппа. Мы никого не соберем завтра к поезду. Что у нас происходит? Дружбы, амуры. А дело? А комсомольская честь?

- Настя! Идем! - тихо позвал Димка. Он взял ее за руку, осторожно, словно больную. - Ничего не известно, не бейте в набат, погодите. - Это относилось к Нине Сергеевне. - Идем, Настя.

Он вывел ее из комнаты комитета и, не отпуская руки, сбежал, увлекая ее за собой, вниз по лестнице, в вестибюль, из школы на улицу.


3


- Верно?

- Да.

Димка выпустил Настину руку, развязал на поясе полотенце и вытер лоб, усеянный каплями пота. Он мгновенно дурнел, когда в нем гасло оживление, становился почти невзрачным.

Они шагали молча, не замечая, что направляются по привычке к Откосу. Река делала под Откосом крутую петлю и уходила от города в синеватые от знойной дымки луга.

Над Откосом белеют тонкие стволы березовой рощи. Даже в тихие дни здесь летит ветер, неся с реки свежесть.

- Не обижайся на Нину Сергеевну, она немного сухарь, но деловая. На нее можно положиться в серьезных вещах, - заговорил Димка. - Может быть, до тебя дошли сплетни?

- Какие сплетни?

- Ну, вроде того, что Нина Сергеевна сказала… про амуры. Не придавай значения. Изнервничалась, а тут сюрприз за сюрпризом. Постой! - воскликнул он. - Ты «им» все рассказала, «они» испугались и боятся тебя отпускать? Оттого?

- Ничего я «им» не рассказывала.

- Что же тогда? Какая муха тебя укусила? После всего… чтобы ты не ехала, после всего?

«Признаться?» - тоскливо думала Настя. У нее не поворачивался язык. Сейчас - нет. Напрасно она прибегала в школу. В горкоме и гороно известно, что десятый класс едет всем коллективом, и напрасно она встретилась с Ниной Сергеевной. Вечером, может быть, Настя признается Димке. Или завтра. Она еще не привыкла, что папа ушел. Надо привыкнуть. Никак не выговорить вслух. Как трудно, как трудно рассказать об этом Димке! Он любил приходить к ним по воскресеньям, когда вся семья в сборе. Наряжался в лучшую рубашку и галстук и приходил праздничный, аккуратно приглаживая волосы, страшно довольный, когда удавалось по-взрослому пофилософствовать с отцом на какую-нибудь серьезную тему.

«Здорово у вас. Умно как-то, дружно. Завидно даже!» - признавался он Насте.

У него-то ведь нет отца, сирота от рождения, с первого года войны…

- Все-таки я поговорю с Аркадием Павловичем, - после паузы решительно сказал Димка.

- Ни за что! - ужаснулась Настя.

- Поговорю обязательно. Я его уважал… Помнишь, весной мы слушали лекцию о призвании врача? Я даже пожалел тогда, что у меня нет влечения к медицине, честное слово, так заманчиво он рассказывал! Я тогда убедился, что без романтики не жизнь, а мертвечина. Он окончательно меня убедил. Он по-настоящему идейный, а главное, чувствуешь: не казенный человек. Если даже у него разлад слова с делом…

- Меня никто не отговаривал ехать, - перебила Настя. - Сама поняла: не могу.

Димкины слова подняли в ней стыд и нестерпимую боль, хотелось убежать, спрятаться, никого не видеть! Что за человек ее отец? Сегодня утром все ее прежние представления об отце рухнули. Настя не знала, какой он.

- Неужели действительно ты не едешь? - спросил Димка.

Они стояли на краю Откоса. Внизу лениво голубела река; рыбачья лодка прибилась к берегу, рыбак в соломенной шляпе похож был на гриб. Было тихо, мирно. Был ясный, ласковый день.

- А все, о чем мы мечтали? - спрашивал Димка. - Я думал, ты самая лучшая на свете, необыкновенная! И другие девочки идут на трудности, но тебя я считал необыкновеннее всех. Если ты разочаровалась во мне… ведь стройка остается? Так может поступить только плохой человек. Только самый неверный. Только дрянь, - упавшим голосом выговаривал Димка, страшно бледнея, даже губы стали иссера-бледными. - Дрянь!

Он отрезал ей все пути. Теперь никто не заставит ее рассказать о том, что случилось, не станет она защищаться!

- Я подозревал, что ты не та, какой кажешься, - говорил он, окончательно теряя рассудок.

- Зачем же ты говорил другое, если подозревал? - возразила Настя.

- Понимаю! Обыкновенная история. Единственная дочка, наряды, уютная комнатка. Пошлая обывательница, вот кто ты, а не друг! - не слушая, не помня себя, выкрикивал Димка. - Дрогнула! Неужели ты дрогнула? А о чем мы мечтали целую зиму, где это все? У нас была цель… Где твоя цель? К чему ты стремишься? Ты ни к чему не стремишься? Зачем тогда жить? Если ты такая… если ты… Отказываюсь от тебя! Топчу все, что было. Оставайся, прозябай в болоте. Барахтайся в тине, пока мы будем строить коммунизм.

- Вы одни будете строить коммунизм, а здесь нет? Может быть, здесь другое государство?

- Шути. Прячься за шуточки! Два изменника из всего коллектива: Абакашин и ты. Благодарю за красивые грезы и пробуждение. Спасибо. Кончено все, наотрез!

Он понесся как сумасшедший с крутизны Откоса, размахивая длинными руками, чтобы удержать равновесие. Полотенце мешало ему. Он скомкал его, швырнул в сторону и полез обратно, карабкаясь в гору почти на четвереньках.

- Настя, ты шутишь? - умоляюще спросил он, выпрямляясь в рост, но не подходя близко. - Поговорим. Ну давай поговорим откровенно, а, Настя? Я ведь чувствую, что-то стряслось, только никак не пойму, что такое могло разразиться в одну ночь? Если они испугались тебя отпустить, я уговорю. Беру на себя! Это мама твоя испугалась. Обыкновенная история. Мама. Они все одинаковы. Моя тоже, но я убедил. Пойдем к ним сейчас вместе, а, Настя? Я упрошу ее… А когда сами они были молоды, неужели держались за насиженное место, неужели им это было важнее, чем смелая и самостоятельная жизнь? Была война, они шли на фронт. Пойдем сейчас же, я ей скажу…

- Нет, нет.

- Тогда все надежды на Аркадия Павловича…

- Не надейся на него, - ответила Настя.

- Кому верить? - отчаянно спрашивал Димка. - Неужели и твои мать и отец, которых я считал самыми идеальными людьми в нашем городе…

- Идеалов не бывает, - ответила Настя. Сегодняшнее утро перевернуло ее. Она смеялась над собой, вчерашней, мечтающей, влюбленной в свой несбывшийся город, Димку и папу.

Она засмеялась вслух, как на сцене:

- Ха-ха!

Димка глядел на нее, ошеломленный.

- Я не уйду, пока ты мне все не откроешь, - сказал он.

- Ничего не открою.

Если бы в эту минуту он шагнул к ней, взял ее руку, не расспрашивал, а только молча взял ее руку, она сказала бы все. Стыдно, но сказала бы все. «Вот какой у меня отец, Димка! А ты-то считал его идеалом!»

Но он к ней не шагнул. Он нагнулся, вырвал с корнем пук травы, и потряс и швырнул в сторону.

- Понимаешь, что ты наделала? Ты разрушила во мне веру в людей.

Отряхнул пальцы и побежал под кручу, ставя ноги боком, худой, тонкий в поясе, с копной волос, просушенных и вздыбленных ветром.

Настя ждала: вызовут в комитет комсомола, станут стыдить, убеждать, призывать к сознательности.

Ничего. В комитет не вызывали. Никто не уговаривал. Никто не пришел проститься.

Она бродила без дела по пустой квартире, ожидая звонка. Димка позвонит. Должен позвонить. Он мог бы хотя позвонить…

«Ну, догадайся! Димка, теперь я все открыла бы тебе. Зачем я тебе тогда не сказала? Ты назвал меня обывательницей. Ты еще хуже назвал. Вырвал сразу, как траву. А мне тяжело молчать про себя обо всем, просто невыносимо! Зачем я тебе тогда не призналась?»

Неужели ни один человек из всего класса ее не вспомнил! Даже Катя Лазорина? Ведь они дружили. Пока не было Димки, они дружили почти неразлучно. Вместе ходили в кино и менялись книгами. Постоянно у них были литературные дискуссии.

Наверное, она позвонила, когда Настя ушла в магазин. Надо было купить капусты для щей, и Настя ушла в овощной магазин. Да, а потом ходила за керосином, довольно долго, потому что керосиновая лавка не близко. В это время девчонки ей и звонили. А она ушла. А вечером им было уже не до того…

Все это позади. Они уехали.

Теплушка с красным полотнищем уходит, уходит от города. Поезд специальный - на стройку, идет без расписания. Возьмет и встанет, где захотел, где-нибудь на полустанке в степи, пропуская составы по графику. Ребята разбрелись, девчонки рвут ковыль, поют что-нибудь вроде: «Прощай, любимый город…»

Небо такое высокое, какое бывает только над степью, такое большое и знойное. Настя без конца воображает никогда не виданный полустанок, отчего-то именно эта картина стоит перед глазами как живая. Кирпичное станционное здание, платформа, ровные полосы рельсов. Горячий ветер из степи.

Свисток. Тронулись.

Из передней донеслись звонки телефона. Настя кинулась на звонки. Безумно колотится сердце! Они не уехали. Поезд идет без расписания, их задержали.

- Слушаю!

Она больно притиснула к уху трубку.

- Настя, здравствуй, голуба! - знакомый до каждой нотки, близко-близко заговорил глуховатый голос отца. - Дочура, мне необходимо тебя повидать. Я тебя ждал, отчего ты не пришла? Очень надо увидеться, Настюшка, ты слышишь?

Сердце ухнуло вниз. Папа! Она тосковала от одного его голоса. Она насилу сдержалась, чтобы не закричать ему: «Папа! Нам плохо без тебя!»

- Настя, надо увидеться. Сейчас! - Он сделал ударение на слове «сейчас». - Встретимся на институтском бульварчике, слышишь?

Настя молчала.

- Дочура! Выходи же, я жду.

Она повесила трубку. Телефон опять зазвонил. Настя стояла, спрятав в ладони лицо. Зовет на бульварчик! А здесь уже не дом для него? Боится прийти. Чего он боится? Вот так отец…

Телефон не умолкал. Вдруг и у входной двери раздался звонок. Трезвонили вперебой тут и там. Настя приподняла трубку, бросила на рычаг и открыла дверь. Пришел Вячеслав Абакашин. Раньше он не бывал у Насти, но она не удивилась его приходу. Ведь они остались из всего класса вдвоем, отчего бы ему не прийти?

Вообще-то он был нелюдим, всегда с книжкой. Он читал Мериме, Эдгара По, Киплинга, знал наизусть Маяковского, стихи Назыма Хикмета. В школе о нем шла слава: оригинал, одаренный.

Он был невысок, бледнолиц, с нахмуренным лбом и рассеянной улыбкой на тонких губах.

- У тебя красиво, вон как ты живешь! - сказал Вячеслав, входя вслед за Настей в ее комнатку, нарядную от пестрых занавесок на окнах.

Почему-то он покраснел, произнося эту фразу, и, наморщив лоб, добавил:

- Для меня обстановка не имеет значения. Читала, что о них пишут?

Он вынул из кармана сложенную в трубку газету.

Статья называлась «Навстречу высокой судьбе». В довольно пышных выражениях она рассказывала о вчерашних проводах десятиклассников на дальнюю стройку.

Настя пробежала статью от заголовка до подписи - Анна Небылова. «Привет тебе, наша героическая юность!» - писала Анна Небылова. О том, что в классе нашлись дезертиры, как Нина Сергеевна назвала Вячеслава и Настю, в статье не сообщалось.

Настя отошла с газетой к окну, снова внимательно все прочитала:

«…Дмитрий Лавров, душа коллектива, типичный герой нашего времени».

- Стандартные фразы, - сказал Вячеслав, будто отгадав, что она задержалась именно на этих строчках.

У него был слабый голос, с какой-то страдающей ноткой. Настя обернулась. Вячеслав сидел на диване, занеся ногу на ногу, обхватив колено сплетенными пальцами, длинными, как у музыканта. Странно, он казался совсем взрослым, хотя был недоростком.

- Почему ты не поехал на стройку? - спросила Настя.

- Почему все должны жить одинаково? Как стадо? - вопросом ответил Вячеслав.

- Наши ребята - стадо?!

Настю злил тихий голос и потупленный взгляд Вячеслава.

- Я хочу жить как хочу, - сказал он, пропуская мимо ушей ее восклицание. - Я не ворую, не пью, не курю. Даже не ношу узких брюк, хотя теперь они дозволены, вон уже и в универмагах продают… Я хочу заниматься тем, что мне нравится.

Он умолк и задумался, сдвинув над переносицей брови, будто решая мучительно трудный вопрос.

- Отчего ты все время страдаешь? - с удивлением спросила Настя.

- Могу уйти, если тебя не устраивает мой вид.

Он сделал движение подняться.

- Нет, не сердись, Вячеслав, я пошутила. А что тебе нравится, Вячеслав? Чем ты интересуешься? Особенно интересуешься? Понимаешь, особенно?

- Многим интересуюсь особенно. Но, конечно, не кладкой кирпича или малярной работой. Между прочим, искусством интересуюсь. Новыми направлениями в искусстве.

- Я люблю Серова «Девочку с персиками».

- Да, но… старо… - категорически отрубил Вячеслав. Он снова занес ногу на ногу, сплетя на колене тонкие пальцы. - В Москве, на фестивале, была выставка западного искусства. И вообще, когда ищешь новое, находишь. Я-то надеялся, что хоть ты мыслишь нестандартно. Все, как один! После десятилетки идут в штукатуры, никто не удивляется: веяние времени. Но изучать новые искания в живописи - караул, атомный взрыв!

- Дома искания не одобрили? - понимающе улыбнулась Настя.

- Закоренелый консерватизм. У них мерка: все должно быть как у людей. Профессия. Виды на будущее. Вот их идеал.

- А у тебя, Вячеслав, есть идеал?

Тихонько раскачиваясь, он прочел нараспев:


Мне мало надо -
Краюшка хлеба да крынка молока,
Да это небо, да эти облака.

Кивком головы указал на окно. Из окна видны были летние белые облака, стоявшие высокими купами в синем небе.

«В самом деле, почему непременно надо жить и думать как все? Чуть человек не как все, особенно если молодой, сейчас же поставили штамп: оригинал в отрицательном смысле. А он талантливый и, конечно, выше других», - вот какие мысли побежали в голове Насти.

- Ты знаешь, что Нина Сергеевнаприказала ребятам начисто выбросить нас из памяти? - говорил Вячеслав. - Образец прямолинейного мышления. Или да, или нет. Или порок, или доблесть. А Димка? Точное подобие Нины Сергеевны! Тоже прям, как телеграфный столб. Нина Сергеевна отчитала его за тебя, за то, что увлекся такой пустой девицей! Отказалась ехать на стройку - стала пустой. А я стиляга. Почему я должен бросать самое дорогое - может быть, цель жизни, призвание?

- Если у тебя есть призвание… - неуверенно вставила Настя.

- Во всяком случае, у меня нет призвания жить по указке. «Ты должен, ты должен!» Не выношу слово «должен». Почему я должен? - говорил он, ломая в волнении пальцы. - Презираю шаблон, общую меру для всех, одинаковость мнений и слов. Взять статью о наших ребятах этой корреспондентки, как ее?.. Анны Небыловой. Остригла всех под одну гребенку. Знакомый-презнакомый, высосанный из пальца парадный портрет!

«Он прав, - слушая Вячеслава, думала Настя. - Что она там пишет про Димку? „Душа коллектива“. Да он совсем без души, если мог так уехать! Ничего не понял, отрезал…»

Вячеслав начинал нравиться Насте язвительностью своей критики. Ей нравилось, что Вячеслав откровенен.

- Если у человека голова устроена лучше иных, не равняйте его со всеми, - говорил Вячеслав.

И еще он говорил, мечтательно улыбаясь:

- Хорошо! Иди в читальню, занимайся чем хочешь. Не для экзаменов или каких-нибудь практических целей. Просто узнавать. Приятно! У каждого свой план жизни. Ты ведь тоже идешь против течения?

- Откуда ты взял? - удивленно возразила Настя.

Но в прихожей раздался новый звонок.


4


- Побудь здесь, пока я открою, - сказала Настя.

Она растерялась. Выпроводить Вячеслава? Но в квартире только один ход. Насмешка судьбы: встретиться с папой при постороннем человеке, с которым они впервые разговорились сегодня за всю школьную жизнь! Как у Достоевского. Сходятся люди в необыкновенных обстоятельствах, по странному случаю, и закрутит, как вихрем…

Бог знает, отчего ей в голову пришел Достоевский, - должно быть, оттого, что совсем недавно смотрела в кино «Идиота».

Она стояла у двери, взявшись за замок и боясь дышать, чтобы там не услышали. Она была уверена, что пришел отец. «Я тебя ненавижу», - твердила она про себя. И потерянно: «Папочка, что сейчас будет?»

Она стояла, может быть, несколько секунд. За эти секунды перед глазами возникла картина, она вспомнила ее со всеми подробностями, каждую черточку! Почему ей представился тот институтский воскресник, на который отец взял ее с собой за компанию? Ведь ничего тогда не случилось. Возле институтской клиники решили насадить сад. Десятка два старых лип с узловатыми сучьями стояли под окнами, а дальше пустырь, а на нем две глубокие впадины - следы бомб, упавших в 1941 году. На пустыре будет сад.

Теплый весенний денек с набегающими на небо тучками, запах не просохшей после снега земли, грабли в руках. С непривычки ломит спину, приятно! И ветер. Все веселит.

Настя встречалась взглядом с глазами отца, глаза его говорили: здорово жить! Он ловко работал, не отставая от студентов. Шагал почти бегом, отмеривая место для ям под посадку деревьев, сгребал в кучи мусор, закапывал воронки от бомб. Он был в сером свитере и кепке, надетой козырьком назад, удивительно молодой. Настя им восхищалась. В самом деле, хорош! Какое умное у папы лицо, с высоким лбом и двумя резкими складками от щек ко рту, умное, хорошее лицо. Папа, папа! Что в тот раз произошло? Ничего… Или вот что. Настя как-то особенно поняла: он нравится людям, и оттого он и ей еще больше нравился. Студенты и студентки постоянно к нему подходили, придумывая какой-нибудь предлог, хором откликались на его шутки, а он был простой и свободный. Он не прилагал никаких усилий к тому, чтобы люди любили его, это получалось само собой. Мой отец! Он был вроде как бы Настиной собственностью.

…Звонок. Длинный-длинный. Открывать или нет? Что подумает Вячеслав? Звонят, а я не пускаю. Не хочу, чтобы Вячеслав узнал. Пока люди не знают, можно притвориться, что ничего не случилось, что папа уехал на время… Звонок. Снова звонок. Без перерыва. Ну… будь что будет.

Настя открыла. Что-то внутри оборвалось, она почувствовала скучную пустоту во всем теле. Звонил не отец, а Серафима Игнатьевна. Конечно, не он! Настя теперь только сообразила, что напрасно так растревожилась. Скорее всего, у папы остался ключ от дома, он может прийти в любой час без звонка, если захочет.

- Что ты, мать моя, заперлась, будто в крепости! Думаешь, я не знала, что дома? Еще со двора в окошко разглядела - стоишь.

Голос у Серафимы Игнатьевны певучий, даже когда она сердится. Она большая, грузная, с гладкими седыми волосами, ярким румянцем на полных щеках и черными, как угольки, горячими глазками.

- Из гордыни от отца прячешься? Он тебя ищет, звонит, добивается…

При этих словах из Настиной комнаты появился Вячеслав Абакашин, сконфуженный, с озабоченным лбом.

- Там… я… мне слышно…

Он не намерен узнавать чужие секреты. Он собирался заявить об этом с достоинством, но при виде румяной старухи, воинственно засучивающей рукава белой кофточки, почему-то смешался.

- Там слышно… Мне уйти? Или я… погодить?..

- Не запинайся, голубчик. Нечего тебе здесь годить, ступай, - без церемоний указала на дверь Серафима Игнатьевна.

Он конфузливо хмыкнул, бросил в сторону Насти сочувственный взгляд и ретировался, несвязно бормотнув на прощание, что как-нибудь после зайдет…

- Мямля, - равнодушно промолвила Серафима Игнатьевна. - А! До него ли? Бог с ним.

Она шагнула к Насте, взяла в руки ее голову, рывком прижала к большой, теплой груди. Они стояли в прихожей, где было полутемно и в углу валялся неразобранный вещевой мешок с желтыми ременными лямками.

- Жалею я вас, - сказала Серафима Игнатьевна, - маму жалко. Отца. Тебя жалко. Всех. А помочь нечем. И винить некого.

Настя, резко откинувшись, высвободилась из кольца мягких рук.

Серафима Игнатьевна вздохнула:

- Сядем.

Сели. Серафима Игнатьевна на стул возле телефона. Настя подальше - на вещевой мешок.

- Что ты глаза-то на меня свои сердитые щуришь? Я вашему дому не недруг, - проговорила Серафима Игнатьевна.

Правда. Серафима Игнатьевна - старый друг. Когда в 1942 году папу призвали на фронт, она спасала маму и Настю.

Настя не помнит, как это было, а мама помнит. Вязанки дров, перетасканные Серафимой Игнатьевной на ремешке через весь город истопить их остуженную печку. Сто граммов конфеток или заржавевшая селедка из скудного пайка по «служащей» карточке.

Она спасала маму своим неунывающим деловым поведением.

«Какой министр пропадает! - подшучивал отец над Серафимой Игнатьевной. - Диплома вот только нет, а так всем бы министр!»

Большая, тучная, она сидела против Насти в полутемной прихожей, сутуля круглые плечи, и певучим голосом говорила ужасно невеселые слова:

- Отец меня к тебе командировал. Сам собирался, а я отсоветовала. Невыдержанная ты, Настасья. И на него когда как накатит. Нельзя сейчас вам увидеться. Непримиримая вражда может между вами возникнуть из-за ваших окаянных характеров. Нынче-то он больше помалкивает. С непривычки вроде и странно… Ты, Настя, не знаешь, а нам с мамой известно, сколько он страдания вынес перед тем, как на такой жестокий перелом жизни решиться…

- Какое мне дело! - воскликнула Настя, вскочив с мешка, порываясь куда-то бежать от рассказа Серафимы Игнатьевны. - А я? А со… мной что?

Настя толкнула носком туфли мешок. Круглая баночка из-под монпансье, набитая клубками штопки, катушками ниток и другими предметами для дорожных надобностей, вывалилась из мешка и покатилась под стул.

- Это чей перелом? - глядя на катящуюся колесиком баночку, спрашивала Настя. - Кто виноват, что я на стройку не еду? Что у меня все сломалось? Что я…

- Тише, тише, - спокойно, почти хладнокровно остановила Серафима Игнатьевна. - Если что у тебя и сломалось… Любовь, может, почудилась? Семнадцатилетняя любовь как гроза весной. Молния блеснула, гром прокатился - снова небо без облачка. На стройку не едешь? Тоже не жертва. Хватит строек на твой век, успеешь - настроишься досыта. Авось как-нибудь на сей раз без тебя обойдутся. Матери плохо. Кому плохо так плохо. Неужто мать в горе бросить? Можно ли? Чай, не война. Жить надо. Как жить будешь? Решила?

Настя утихла от трезвого вопроса Серафимы Игнатьевны. «Как жить будешь?» Рано или поздно придется это решать. Жить надо. То есть, переводя мысли Серафимы Игнатьевны на язык практический, надо устраиваться на работу. Где? Куда? По какой специальности? Может быть, поступать в институт? Почему в институт? Какой институт? Чем вообще может заняться человек после окончания школы?

Как ни странно, у Насти не было того, что называют призванием. В школе увлекалась и тем и другим, но ничем исключительно. О будущем не пришлось много заботиться: будущее решилось само собой, когда возникла идея ехать всем классом на стройку. Что они будут там делать?

«Строить!» - этим все сказано. «Строить коммунизм», - как говорила на собраниях Нина Сергеевна. Там, на стройке, многие ребята набредут на призвание. Наверное, Настю научили бы там полезному делу, может быть, интересному. Наверное, она стала бы нужным, даже необходимым членом нашего прекрасного общества, как любила выражаться та же Нина Сергеевна.

Все обдумано, решено и по сердцу!

Вдруг… вышибло из седла на полном скаку. Чем заняться? Как жить?

- Сразу не найдешь, - читая Настины мысли, что, впрочем, было нетрудно, сказала Серафима Игнатьевна. - Куда попало-то не кидайся. Отец наказал: как была на его иждивении, так и будешь, пока на ноги не встала.

- Не-у-же-ли? - по слогам так странно спросила Настя, что Серафима Игнатьевна не поняла.

- Что «неужели»?

- Именно так и наказал передать? Про иждивение.

- Ну, прицепится теперь, как репей, - отчего-то смутилась Серафима Игнатьевна. - Ну, обмолвилась. Ничего не наказывал, к слову пришлось - и сказал…

- А вы передайте ему… - начала Настя и задохнулась. И осипшим шепотом: - Скажите, что я выброшу его деньги в помойку. Не забудьте, точно скажите: разорву - и в помойку! В помойку! В помойку!

Серафима Игнатьевна откинула на спинку стула тучное тело и молча слушала.

Выслушав, поднялась.

- Кончился мой обед, служба не ждет. Кофеем не попотчевала, хозяйка! Передам, как велишь, что войну объявила отцу.

Уже взявшись за дверную ручку, она, вполоборота к Насте, спросила:

- О «той» ни словечка? И не полюбопытствуешь?

Напрасно она заикнулась о «той». Она встретилась с таким негодующим взглядом, что сокрушенно вздохнула:

- О, батюшки! Гордыней вас с матерью сверх меры господь наградил. Трудненько будет вам.

Ушла. Настя осталась одна со своими мстительными мыслями. У нее ломило грудь, так она ненавидела! «Любопытства захотели? Не дождетесь! Мне безразлично, кто она, та подлая женщина, желаю, чтобы с ней случилось самое страшное горе. Не хочу знать, как ее зовут. Не хочу видеть! Не хочу думать!»

В действительности Настя думала о ней непрерывно и ломала голову, как ее увидать, чтобы убедиться, что она накрашенная кукла и ничтожество. «Тебе еще придется раскаяться, папа!»

Настя яростно сочиняла истории, в которых отец становился жертвой предательства. Эта авантюристка бросала его. Он был несчастен, унижен. Тогда к нему приходила Настя. «Жизнь доказала, кто мой истинный друг», - говорил папа. Нет, он не то говорил. Что-нибудь смешное и грустное. «Глупый кисляй, доревелась, что нос стал картошкой. Разлюбит нас с тобой Димка! Любят красивых. Или хотя бы веселых».

Настя валялась на диване и без конца придумывала жалостные истории, в которых отец был несчастен, а она благородна.

А все-таки надо жить. Реви не реви, а жить надо. И что-нибудь делать. И сейчас, не откладывая. Уборкой, что ли, заняться? Настя вскочила с дивана.

На глаза попался мешок с желтыми лямками. Она присела на корточки и принялась разбирать в мешке вещи. Ватник! Настя вытащила его и рассматривала как какое-то чудо, щупала, гладила. Совсем новенький ватник, они с Димкой раздобыли его в магазинчике где-то на окраине города. Теперь он уже не пригодится Насте. И резиновые сапоги не пригодятся. И платок в красных букетах, как у молодухи с картины Кустодиева.

Она так крепко задумалась, сидя на корточках над мешком, что вздрогнула от неожиданности, услыхав поворачивающийся в замочной скважине ключ. Вернулась из библиотеки мама. Настя стащила с головы «кустодиевский» платок.

Она старалась встречать маму как можно веселее. И мама входила в дом с какой-нибудь жизнерадостной фразой. Мама принесла бутылку молока, ломтик сыра для ужина и два темно-бордовых пиона.

- Я таки всучила повести Тендрякова тому парню, помнишь, развязный такой? - оживленно, может быть чуточку громко, говорила она, входя. - Помнишь, Настя?

- Помню. Он еще в клетчатой рубашке был, помню.

- Да. А это пионы от одной читательницы. Я дала ей прочесть «Даму с собачкой». А она взяла и принесла мне пионы. Уж очень понравилась ей «Дама с собачкой»!

Мама не обратила внимания на резиновые сапоги, валявшиеся в прихожей на самом ходу, не задерживаясь прошла в комнату и говорила оттуда так же громко:

- Оказывается, он работает сварщиком на заводе. Ты знаешь, что такое быть сварщиком, Настя?

- Что-то не представляю. Наверное, квалифицированная работа.

- А знаешь, он неплохой. Притворяется циником, а если разобраться, неплохой, даже очень хороший. Любопытно, зачем они притворяются разочарованными, когда и жизни-то вовсе не знают?

Она замолчала. Настя заглянула в комнату.

Она стояла возле письменного стола, опустив руку с пионами, махровыми шапками вниз. Настя неслышно шагнула назад.

- Мутер, готовься обедать, - позвала она, переждав некоторое время, и вошла к матери, на всякий случай свалив по дороге со столика телефонную книжку.

Мама положила цветы на стол и вяло расстегивала кофточку. У нее было усталое лицо, сильно осунувшееся.

- Пыль в комнате, беспорядок. Стыдно, Настя. Нельзя опускаться, - сказала она.

- Не буду… Если мне в твою библиотечку устроиться, мама?

Мама быстро подняла на нее глаза, темные от темных подглазий.

- У тебя нет подготовки к библиотечной работе. Кроме того, у нас заполнены штаты.

- Куда же мне? - спросила Настя.

- Все это свалилось на нас. Не знаю даже куда, - сказала мама, покачивая головой.

Настя заметила: у нее появилась привычка качать головой, удивленно, словно что-то хочет понять и не поймет.

- В конце концов, не все ли равно? - беспечным тоном сказала Настя. - Надо зарабатывать на жизнь, вот и все. Устроюсь где-нибудь.

Мама неслышно спустила к ногам юбку, перешагнула, набросила на плечи ситцевый халат.

- Серафима Игнатьевна по пути от тебя заходила ко мне, - как бы между прочим сообщила она, завязывая поясок на халате, а сама следила в зеркале: что Настя?

- Значит, ты в курсе… о чем мы говорили. Ты согласна со мной? - спросила Настя.

Как неестественно они разговаривали! Им было бы легче, если бы они не старались молчать о том, что изменило их жизнь так резко. Но о том они молчали.

- Значит, ты в курсе, - повторила Настя. - Мне теперь надо зарабатывать кусок хлеба, ты согласна?

- Конечно. Но нельзя думать только о заработке. Скучно, когда в голове мысли только о заработке.

Внезапно к горлу Насти подкатился клубок слез, она ответила:

- Когда я собиралась на стройку, я думала о другом.

Мама завязала пояс, расправила складки халата, не спеша, каждую складку, и с невеселой усмешкой, которую Настя увидела в зеркале:

- Ты ведь не упрекаешь меня? Впрочем, может быть, и верно, я виновата. Надо было потерпеть.

…Долго, с отчаянием будет помнить Настя эти слова!


5


В авторемонтные мастерские на работу не взяли. Восемнадцати нет? Не нуждаемся. Свяжись с подростком - наплачешься. Тоже ремонтник!

На фабрике мягкой игрушки, напротив, уговаривали остаться. Девичья работа. Ленточки, тряпочки!

Десять лет учиться геометриям и экономгеографиям, а в результате шить «матрешкам» фартучки, - как вам понравится? Чепуха какая-то!

На завод безалкогольных напитков Настя не зашла. Постояла у ворот. «Бывают артистки, геологи, строители комсомольских городов… а я?»

Впрочем, никто не гнал Настю на завод безалкогольных напитков, случайно попался на глаза по дороге.

Вечером острила, докладывая маме о хождениях по мукам.

- Если бы хоть с алкоголем напитки, а то малиновые сиропы, представляешь, работка?

У них выработалась привычка шутить над своим невезением. Они изо всех сил упражнялись друг перед другом в юморе.

На следующий день позвонила Серафима Игнатьевна.

- В горисполкоме есть комиссия по распределению выпускников на работу. Распределяет. Да. Именно выпускников, да, на работу! Даже этого не знали? С луны вы, что ли, свалились?

Таким образом Настя получила путевку горисполкома на часовой завод. Приличный завод, не какая-то там игрушечная или мебельная фабрика. И от дома недалеко.

Вячеслав рыцарски сопровождает Настю. Каждое утро, собравшись в читальню, он встречает ее, как раз когда она выходит из дому искать работу.

Он притворяется, что удивлен - вот не ожидал! - и меняет маршрут, следуя за Настей в противоположную сторону.

- Делать то, что абсолютно тебе безразлично, - значит, убивать в себе «я». С какой стати? Зачем? Насилие над личностью, - философствует Вячеслав. - Если что в жизни интересно, так это развивать свое «я». Я хочу жить, как мне интересно. Мне! Понимаешь?

Он философствует в таком духе каждое утро. Настя слушает. Хорошо ему рассуждать, у него отец инженер, обеспечен. Над ним не каплет. Она замечает на нем разношенные сандалеты, с дырочками на носках.

- Ай-ай, Вячеслав, сандалеты скоро каши запросят. А когда совсем развалятся, кто новые купит? Папа?

- Плоские шутки! Я хотел прочесть тебе стихи Уитмена, вчера натолкнулся в читальне… А хотя бы и папа? В конце концов, у них с матерью главный смысл в жизни…

- Ты?

- Не понимаю! Что за насмешки?! - вскипел Вячеслав. - Тебе не идет быть занозой. Я считал тебя поэтичной… Да, если хочешь, я. А что им осталось, если уж прямо говорить? Что им важнее: чтобы сын зарабатывал на сандалеты, которые отцу ничего не стоит купить, или искал себя в чем-то крупном, еще неизвестно в чем, но…

Он вспомнил, что у Насти особые обстоятельства, и, смутившись, умолк.

- Хочешь, прочту Уитмена? - спустя некоторое время повторил он.

- Не хочу.

- Большинство людей вообще обходятся без стихов, тем хуже.

Он замкнулся. Но обратно не повернет, будет молча, с оскорбленным видом шагать рядом, пока Настя не скажет: «Всего!»

Они отшагали два переулка, одну недлинную улочку, еще переулок и подошли к заводу, обнесенному кирпичной стеной.

- Что господин Случай подсунет, то и бери, - сказал Вячеслав, останавливаясь перед калиткой с вывеской: «Вход по пропускам».

- Не «господин Случай», а комиссия по трудоустройству горисполкома, - деланно засмеялась Настя.

Иногда она ненавидела критический тон Вячеслава. Конечно, часовой завод - чистейшая случайность в ее жизни. Но что делать, если у тебя ни к чему нет талантов, а надо есть? Кроме того, надо же приносить обществу пользу.

- Общие слова!

- Но слушай, Вячеслав, зачем тогда жить?

- Неужели затем, чтобы стать рабочей, наладчицей или кем-то еще? На твое место найдется десяток других приносить такую пользу.

- А что делать мне?

- Что не могут другие.

- Я не умею. Мне надо зарабатывать на жизнь.

Он пожал плечами.

- Зарабатывай, если надо, но не подводи идейную базу. Словa, словa!

Такая критика Вячеслава нагоняла на Настю уныние. Она стояла у заводской калитки. Не хотелось входить.

Должно быть, Вячеславу стало ее жалко.

- Возможно, и мне грозит что-то в этом роде, - сказал он, думая утешить Настю. - Вот доношу сандалеты. У меня отец с самодуринкой, как все старики. Неизвестно еще… как повернется… Часовой все-таки не самый худший вариант. Знаешь, кто было часовщиком? - спросил он. - Бомарше в расцвете литературной славы.

- Бомарше? Удивительно! Кто бы подумал? Ну, если Бомарше был часовщик, мне сам бог велел.

Настя подняла руку и пошевелила в знак приветствия пальцами, как артистка на сцене, играя фабричную девчонку в производственной пьесе. И отворила калитку.

В отделе кадров маленький курносый человечек прочитал ее аттестат и путевку. Аттестат вернул, путевку положил перед собой на столе.

- Организованный набор молодого поколения в текущем году на заводе окончен, так. Короче говоря, на данный момент норма освоения выпускников выполнена.

После такого вступления Настя потеряла охоту оставаться в этом казенном месте и потянула к себе со стола путевку.

Он схватил бумажку за кончик и не давал ее Насте.

- Бешеное самолюбие, результат десятилетнего образования в школе! А может, у нас намечено перевыполнение нормы?

- Тогда пожалуй, - уступила Настя.

- Отдел кадров - это вам не проходная, где в основном на пропуска внимание нацелено, - говорил человек, придвигая ближе путевку. - Изучаешь личность, будто фотограф. Выводы делаешь. Так. С институтами нынче прижато. Производственную рекомендацию заработать надо. Иная с десятилеткой к заводу для стажа прибьется, а все на папу с мамой оглядывается.

- Можете быть спокойны, я сама по себе, - возразила Настя.

- Самолюбие! - удовлетворенно повторил человечек. - Сборка вам улыбается, товарищ Андронова? Пишите…

Он уже подсовывал Насте лист бумаги - писать заявление. Действие развивалось стремительно. Неужели Насте и в самом деле суждено стать часовщиком?

- Пиши: прошу зачислить… - диктовал маленький начальник кадров. - Так. Для красоты впечатления можно добавить: интересуюсь, мол, производством часов. Образование. Адрес. Других данных не требуем. Тем более, из горисполкома звонили. Анкета? Не требуем. Так. Автобиография? Даже и это не требуется от молодого человека со школьной скамьи. Где она у тебя? Один аттестат.

Он позвонил в цех, мастеру бригады.

- Василий Архипыч, аллю! Принимай ученицу. С десятилеткой, а как же! Чего, чего? Не нуждаетесь? Бери сверх нормы. Василий Архипыч, кадр завидный, советую. - И приятельски Насте: - Иди в завод, гляди технику. Мы на старой технике елозить давно бросили. Швейцария и та нынче нам удивляется.

Он довольно долго толковал о замечательной технике часового завода, о сверхсовременном сборочном конвейере, на который швейцары от зависти разинули рты, но эго было как раз то, в чем Настя не очень-то смыслила. Ведь она не знала старого конвейера и не могла оценить преимущество нового.

Зато ее удивила белизна в бригаде Василия Архиповича. Белые занавески на окнах, белые халаты, косынки.

Вдоль длинного конвейера с медленно движущейся лентой, за столиками, похожими на школьные парты, сидели девушки, непостижимо быстро орудуя пинцетами, щипчиками и другими тонкими инструментами. Лента двигалась сбоку, передавая дальше и дальше то, что делали девушки; в конце конвейера получались часы. Тук-тук, тук-тук, - тихонько постукивали аппараты по регулировке хода часов, - тук-тук.

Над столиками зажигались и гасли зеленые и красные лампочки, означая что-то непонятное Насте. Она стояла в дверях, не решаясь шагнуть дальше.

- Андронова?

Человек в белом халате, с лупой на лбу, очутившись рядом, строго спрашивал:

- Товарищ Андронова?

- Меня послали к Василию Архиповичу.

- Я.

«Это уж слишком, вот так Василий Архипович!» - мысленно воскликнула Настя.

Мастер бригады выглядел не старше двадцати двух лет. У него были румяные круглые щеки, круглый подбородок. И крайне строгое выражение лица.

- Идемте за мной.

Он провел Настю вдоль конвейера, в глубину помещения. Там был его «капитанский мостик», откуда он управлял своей комсомольско-молодежной бригадой. Обыкновенный стол, с телефоном и грудой тетрадок и папок.

- Новенькая! - донеслось до Насти.

Она ловила на себе любопытные взгляды. Как в школе.

Прозвенел звонок. Конвейер стал, аппараты умолкли.

- Десятиминутка, - сказал Василий Архипович. - Перемена по-вашему.

Возле «капитанского мостика» быстро собрался кружок молоденьких девушек, в косынках из накрахмаленной марли, повязанных замысловато, наподобие тюрбанов. Хорошенькие, как на подбор (от молодости или белых тюрбанов?), многие с подкрашенными губками, в туфельках на каблучках. Рабочий класс?

- Привет юной смене! С аттестатом? Стаж зарабатывать?

- Прощай, детство, сон безмятежный! Производственный план! Трезвость!

- Сочинения о Маяковском, где вы, где вы? Все прошло, как с белых яблонь дым. На повестке дня технология сборки.

- Василий Архипыч, ставьте нам ее в ученицы на пуск хода. Ходисты в прорыве, давайте ее нам на выручку.

- Как вас зовут? - спросила одна.

- Настя.

- Дети мои, слышите, Настя! Четыре Тамары есть, три Ирины, а Насти не было, первая.

- Не теряйся, Настя. Смелого пуля боится.

- А ну, разойдемся! Налетели, как на зверинец. Совесть надо иметь! - прикрикнул мастер.

Кстати прозвенел звонок. Мастер повернул рычаг конвейера. Медленно двинулась лента. Зажглись над столиками зеленые и красные лампочки. Тук-тук, тук-тук, - застучали аппараты.

- Школьные привычки еще не позабыты, - сказал мастер, имея в виду болтливость своей молодежной бригады. - Половина и сейчас в институтах и техникумах учится. Я сам в перспективе инженер. У нас здесь редко кто без перспективы живет, стынуть на точке замерзания никому не охота. Ознакомлю вас в общих чертах… За полетом спутника вокруг земной планеты следите? - неожиданно спросил он.

- Да… то есть, нельзя сказать, чтобы очень, - призналась Настя, стараясь сообразить, куда клонит мастер.

- А я даже позывные ловил. Пи-пи… Я раз даже видел, как он летит. Стою на Откосе, над речкой, а он летит. Плавно, чуть красноватый, за звезду принять можно. Дугу по небу сделал и ушел. Летит и летит круглые сутки и сейчас где-то несется. Вникните, разве же он полетел бы…

Он не закончил фразы. Лицо его снова приняло выражение озабоченной строгости. Он шагнул к конвейеру и отрывисто скомандовал в рупор:

- Корзинкина! Призываю к порядку! Разговорами занялись? Срыв трудовой дисциплины. Стыдно, Корзинкина!

Пристыдив Корзинкину, он вернулся к Насте и продолжал с прежним пылом:

- Вникните, мог бы он полететь с точностью до сотой доли секунды, если бы не наша работа - часы? Представьте, исчезли часы! Все перепуталось, неразбериха, сплошной кавардак! Как вылетать самолетам? Как отправлять поезда? Весь железнодорожный транспорт насмарку! Даже градусники ставить больным и то нужны часы. Или, представьте (я, конечно, шучу), вам назначают свидание. Часы - дирижер человеческой жизни, вот что такое часы!

Может быть, Василий Архипович не раз произносил такие агитационные речи, но Настя-то слышала все это впервые. Не ожидала, что «господин Случай» приведет ее в такую важную отрасль промышленности. Смотрите пожалуйста, как повезло!

Василий Архипович, чувствуя, что задел ее за живое, забыл про степенность и повел Настю знакомить со сборкой. Неизвестно, всегда ли и всякую ли новую ученицу он принимал столь внимательно, но Насте с таким азартом объяснял работу конвейера, словно она была делегацией иностранной державы.

- Технологию изучите после. Сейчас общий обзор.

Они остановились у верстака в начале конвейера. Пальцы сборщицы двигались в скором, несбивающемся темпе. Что-то сделали. Раз, два, три - плaтина отправляется по конвейеру дальше. И они передвигались вслед за платиной дальше, от верстака к верстаку. Платина одевалась, покрывалась мостами, колесиками, обрастала пружинками, волосками, накладками. Создавался механизм.

Добрались до последней операции. Механизм одет в корпус. Часы стучат. Что в них стучит?

Видно, мастеру нравилось изумление Насти, вопросы и ахи, означавшие у человека живую фантазию. На секунду он исчез, принес крошечное золоченое колесико.

- Баланс. Сердце часов.

Настя подержала сердце часов на ладони.

Он решил окончательно потрясти воображение этой узкоглазой девчонки, удивлявшейся всему так заразительно, что хотелось развернуть перед ней картину производства в полном масштабе, хотя такая задача не входила в прямую обязанность мастера.

- Поглядим, как изготовляют баланс.

Он повел ее в ходовой цех, где изготовляют баланс.

…Представьте, десятки станков и полуавтоматов трудятся над обработкой одного золоченого колесика под названием «баланс»! Сверлят, обтачивают, наносят резьбу для винтов величиной с булавочную головку. В сборочном цехе баланс поставят на платину, дадут пуск, и он бежит, бежит, бежит, тридцать шесть километров в сутки!

- Мне надо все это переварить, - жалобно сказала Настя. Она едва стояла на ногах.

Мастер добился-таки своего. Она была просто подавлена бездной труда над часами. Разного, тонкого, точного, как сами часы.

А сборщица делает одну операцию. Одну и ту же, сегодня, завтра, послезавтра, всегда. Удивительно в целом интересный завод! А сборщица делает одну операцию. Какое-то противоречие. Где же романтика, когда всю жизнь надо делать одно? В целом романтика, а тебе лично достается голая проза. Изо дня в день устанавливай на платину мост или пружинку, такую малюсенькую, что надо разглядывать в лупу. Необыкновенно интересный завод! Настя уходила с завода вся взбудораженная. Недаром Бомарше был часовщиком, только жаль, что придворным. Такие времена. А что еще хорошо на заводе - много людей!

«С кем бы мне поделиться? - думала Настя. - Если бы Димка! Димка, ты нужен, нужен мне! Ты нужен мне сию минуту. Ты не знаешь, где я сегодня была, не знаешь, что часы дирижируют жизнью. Ты тоже, наверно, увлекся бы, потому что, в общем-то, там интересно! Мне скучно без тебя. Даже и после часового завода не легче. Какая-то ненастоящая жизнь…»

Занятая своими мыслями, Настя незаметно дошла до дома и во дворе, тенистом от тополей, шумном, полном ребят и мамаш с колясками, увидала отца. Она узнала издали его быструю походку и спину в сером пиджаке. Отец шел домой.


6


Она испугалась. Так испугалась, что остановилась посреди двора и стояла, пока отец не скрылся в подъезде. Тогда она побежала. В подъезде на табурете сидела и лузгала семечки дворничиха. Настя внутренне съежилась под ее любопытным и жалеющим взглядом.

- Беги скорей, отец воротился. Мать-то дома ли? Не упускай его пока до матери, задержи всеми силами!

Знает. Значит, всему двору уже известно. Настя прошла мимо дворничихи, прямая, словно проглотила линейку. Жалкий, жалкий человечек, зачем у тебя так колотится сердце? Она так волновалась, что не могла отпереть замок - не слушался ключ. Но оказалось (и - уф! - сразу немного отлегло от души), мама дома. Они разговаривают в маминой комнате. Говорит отец, громко, почти кричит. Что такое? Надо войти. Или хоть постучать, чтобы знали, что она здесь. Или спрятаться в ванной?

Настя стояла в прихожей, ноги не двигались, словно по пуду. Отец говорит и бегает по комнате. Такая привычка у нашего отца: бегать, когда разбушуется. С ума сошел: ворвался в дом чужой человек и бушует!

- Решила? Она и права-то не имеет решать. Ее обида толкает на глупости, разве я не понимаю? Я понимаю, я знаю, я мучаюсь! Неужели вы думаете, что я могу согласиться, что вы будете жить на твою мизерную зарплату в библиотеке, а я?.. Неужели вы думаете, что я без сердца, вовсе бесчестный человек? Да ведь мне жалко ее, пойми… и тебя. Пойми, жалко! Вы у меня из головы не идете. Может, вам и сейчас уже не на что жить, вон счет валяется неоплаченный. Почему не оплачен счет? Вы хотите добиться, чтобы выключили свет? Этого вы добиваетесь?

- Полно, Аркадий, - перебила мама с улыбкой в голосе.

Так и раньше она защищалась улыбкой, когда отец бранил ее за бесхозяйственность. Он и сам не очень-то хозяйственный, но, когда мама забывала вовремя оплатить счет за электричество, отец кричал, что это бессовестно, обо всем должен заботиться он, не желает он быть ломовой лошадью!

- Я говорю, - продолжал он, - если так уж случилось… Я не могу допустить, чтобы вы нуждались. Дочь она мне или нет?

- Не знаю, - ответила мама.

- Что не знаешь?

- Может, уже и не дочь.

Там наступило молчание. Чиркнула спичка. Мама закурила.

- Брось курить. Ты похудела. Худенькая стала, словно девчонка пятнадцати лет. Курение старит. Ты постареешь.

- Все равно.

- Черт, черт! Если бы ты была склочной бабой, ну, грозила бы, что ли, жаловалась, как это обычно бывает, хоть немного стервозной была…

- Тебе было бы легче Полно, Аркадий. Как твоя диссертация?

- К чертям собачьим мою диссертацию! Не до нее мне сейчас. Почему ты убрала со стола мои книги? Пустой письменный стол. Дико. Всей комнате придает похоронный тон. Что Настя говорит?

- Ничего не говорит. Устраивается на работу.

- Знаю. Для нее было бы лучше, чтобы я оставался отцом.

- Может быть. Мало ли детей без отцов, не она одна.

- Я так и знал, что это идет от тебя! Из гордости ты готова на то, чтобы нашей дочери было трудно и плохо. Из-за своей ненормальной, мучительной гордости!

- Неправда, неправда. Я ей ничего не подсказываю. Только если бы я была на ее месте, я поступила бы точно так. И выбросила бы твои деньги в помойку, как она сказала Серафиме Игнатьевне. Мы не можем быть твоими иждивенками.

- Несносно тяжелый народ! - крикнул отец, стукнув кулаком по столу. - Наказывают себя и других. Пусть других, но себя?

- У нее нарушилась вся жизнь. Ты понимаешь, вся жизнь, - печально промолвила мама.

Почему-то Насте не захотелось подслушивать дальше. Тихонько открыла входную дверь, с размаху захлопнула, будто только вошла, и крикнула на весь дом:

- Мама, ау!

Отец выбежал в прихожую. Больно схватил ее за плечи и тряс:

- Настя! Здравствуй, Настюха! Японец! Упрямица! Здравствуй!

Она плотно сжала губы и молча смотрела ему в глаза. Он подержал ее за плечи и отпустил. Она обошла отца и села на тахте, возле матери.

Мать поднялась.

- Напою вас чаем. Хочешь чаю, Аркадий?

И вышла в кухню.

- Настя, что же ты так? - спросил отец.

Он стоял перед нею смущенный, притихший. На секунду ей стало ужасно жалко его. Но она не могла держаться с папой как раньше. Ей было неловко, она привыкла к уверенному поведению отца и просто не знала, как теперь с ним держаться. Она была скована.

- Настюшка, я хочу, чтобы мы остались друзьями, - сказал отец.

Она отвела глаза. Ей было неловко.

- Ты определилась на часовой завод?

- Да.

- Вот видишь, я знаю. Пожалуй, лучший завод в городе. Самый культурный завод. Техника изумительная! Годик-два поработаешь, и можно поступить в Институт, какой выберешь. Разумеется, если захочешь учиться. Там все учатся. Не стоять же на месте!

Он повторял то, что Настя уже знала от мастера Василия Архиповича. Она не слушала, думая о том, как отец изменился. Что-то в нем суетливое, он никогда не был таким суетливым, с такой виноватой улыбкой. Остаться друзьями? Странный человек. Она не знает даже, о чем с ним говорить. Прежде с папой было свободно, легко, а сейчас такой неуют на душе, не может она рассуждать с ним о часовом производстве!

Она смотрит на него и думает:

«Папа, а ведь ты уже пожилой, вон у тебя и волосы уже стали седеть, вон и морщина на лбу. Неужели ты влюбился в чужую женщину, господи, даже смешно, что ты влюбился! Есть ли на свете любовь? Наверно, нет, все непрочно, невечно. Сегодня дружба, завтра нет. Всюду измены. Вот ты, папа, был самый близкий, а стал посторонний и вместо того, чтобы поговорить со мной о самом важном, чего я не пойму, говоришь об изумительной технике часового завода».

- Сложная жизнь, - сказал вдруг отец.

- Если кто-нибудь убьет человека, у него тоже сложная жизнь? - спросила Настя.

- Злая девчонка! - крикнул отец.

- Ты добрый?

Он подсел к ней и обнял, крепко прижав к груди, она почти задохнулась.

- Не смей меня не любить! Слышишь? Не смей.

- Привыкнешь, - ответила Настя.

- Я твой отец, помни. Не самый плохой отец.

- А самые плохие - какие?

Настя почувствовала, руки его ослабели. Она не пошевелилась. Отец встал.

- Можно мне тебя попросить, Настя? - сказал он после молчания.

- Проси.

- Будь поласковей с мамой.

- Об этом не беспокойся.

- Она человек… как бы тебе сказать… житейской хватки у нее мало, до нелепости мало, вот что меня беспокоит.

- Ничего, не пропадем и без хватки.

- Что ты за существо? Я тебя не знал до сих пор, - в удивлении сказал отец.

- Я тебя тоже не знала.

- Аркадий! Настя! Чай готов, - позвала мама.

Они пили в кухне чай. Мама рассказывала о своей библиотеке. Выручалочка тема! Мама рассказывала о читателях, об одном вдумчивом юноше, буквально энциклопедисте, глотающем несметное количество книг. Дорвется до полок, часа два выбирает по душе чтение. Интересная у нас молодежь! Работают, учатся, чем-то все увлекаются. Разных можно встретить, конечно. Но в основном хорошая молодежь, с широкими интересами. По абонементам можно судить. Бери карточку и читай, кто чем дышит.

Она долго говорила все о своей библиотеке, а папа рассеянно поддакивал: «Да, да» - и помешивал ложечкой чай.

- Можно свеженького? - спросил он, остудив стакан и не выпив. Второй стакан он тоже не выпил. У него не было раньше морщины поперек лба. Настя не видела этой неспокойной морщины, готова поручиться, что не было!

Мама устала рассказывать о библиотеке и замолчала.

- Представляешь, мама, Бомарше был часовщиком, - сказала Настя.

Она ввернула Бомарше, чтобы выручить маму. Мама устала.

- Вот как? Ну да, как же, помню! - подхватил отец. - Где-то, помнится, я читал, даже виртуозный был часовщик! Что я читал? Постой. Этот Бомарше, что «Севильский цирюльник», для маркизы Помпадур сделал вместо камня часики в колечке.

Настя, вежливо удивляясь, пожала плечами. Она не знала, кто такая маркиза Помпадур. Но все-таки не о том они говорят, не о том.

- Можно, я пороюсь в бумагах? - спросил отец.

Мама покраснела почти до слез, беспомощным жестом поднося к горлу ладони.

- Можно, конечно. Отчего же нельзя! Иди, побудь с папой, - послала она Настю.

Отец выдвигал ящики письменного стола, задвигал, - ничего ему не нужно было в бумагах!

Настя сидела на тахте и перелистывала книгу. Что за книга? Она прочитала название и тут же забыла.

Отец вытащил из ящика толстый том и какую-то папку и положил на стол.

- Пусть так лежит.

- Пусть, - ответила Настя. - Взял бы к себе свой письменный стол. Зачем он нам?

- Настя! А в детстве ты была как цветочек. Нежненькая! Я приехал с фронта, а ты говоришь: «Папа». Я тебя оставил, только родилась. Занятно было мне с тобой познакомиться после войны…

Скоро он ушел.

Настя проводила отца в прихожую, а мама закрылась у себя в комнате и не вышла.

- Ничего не поделаешь. Ничего не попишешь, - сказал отец.

Он не решился поцеловать Настю на прощание.

Настя легла на свой диван и заплакала угрюмыми, злыми слезами. Слезы не облегчали ее. Она плакала оттого, что на свете нет верности, люди мелки, ничтожны, любят только себя, свои цели и удовольствия. Счастья рушатся. Так легко рушатся счастья! Она плакала оттого, что враждебно говорила с отцом.


7


«Между нами все кончено. Презираю себя за то, что пишу. Не жду ответа, поэтому письмо без обратного адреса. Сам не знаю, зачем я пишу.

Мы ехали пять дней. Нина Сергеевна ввела в обычай подводить перед сном итог дня и на одном итоге снова подвергла анализу поведение твое и Славки. Вы балласт, хотите брать от общества все блага и ничего не хотите давать. Я возразил, что Абакашин и ты не одно и то же. Нина Сергеевна рассердилась и стала доказывать, что я тебя идеализирую. У нее привычка учить, она не может перестроиться. Почему-то теперь меня часто подмывает ей возражать, особенно когда она пускает в ход высокие слова. Например, когда мы приехали на место, оказалось, нам не готова ночевка. Сюда едут, едут люди, жилья не хватает, и первое время людей суют куда попало, была бы крыша над головой. Нам отвели комнату в клубе (клуб временный уже построили). Девчонки отгородились простынями, но матрацев - один на троих. Ясно, мы отдали матрацы девочкам. Неужели это - проявление высокой сознательности, как сказала Нина Сергеевна?

А вот что нам не подготовили приличный ночлег - безобразие! Интересно бы выяснить, кто из местных властей виноват, наверное, какой-нибудь бюрократ. Нина Сергеевна обиделась и говорит: „Прошу не разводить демагогию по поводу местных властей; мы знали, что идем на трудности“.

Но зачем же лишние трудности из-за чьего-то ротозейства или, вернее, наплевательского отношения к людям?!

Города еще нет, но стройка идет вовсю. Оказалось, здесь не голая степь, а довольно живописная пересеченная местность: овражки, озерца, холмы и березовые рощицы, похожие на островки среди пшеничного поля.

Строят здесь не завод, а колоссальный элеватор и мукомольные мельницы. Вокруг на сотни километров пшеница. Будет агроиндустриальный город.

Мы наломали бока, спавши на голом полу, и утром кое-кто из ребят поддался панике. Борька Левитов совсем расхныкался. У Нины Сергеевны нет юмора. Можно бы иногда и пошутить, а не призывать каждую минуту к сознательности!

Борьку мы высмеяли, хотя валяться на голом полу не очень-то весело.

Скоро нас разбили на группы и послали работать. Восьмерых, самых крепких ребят, и меня в том числе, отправили на прорыв: строить временное зернохранилище.

Жаль, что город и элеватор начали строить до нас. Здорово бы приехать самыми первыми, когда еще нет ни одного дома! Ни одного! Только природа. И вот начинается… как мы с тобой представляли.

Но пол в зерноскладе мы должны целиком сделать сами. Наша бригада подрядилась сделать этот самый пол. Нужно навозить глины, разровнять, утрамбовать, выложить камнями и залить сверху цементным раствором.

Шесть дней мы грузили на самосвалы глину. Пожалуй, что прошло часа два-три, не больше, а я иссяк. Стыдно признаться, что я так скоро иссяк. Я никому не признался, но насилу терпел. Борька воткнул лопату в глину и лег на обочине дороги. „Где наша хваленая механизация? Первобытный труд!“

Нам не дали механизации. Вся, что есть, механизация брошена на стройку элеватора. А мы грузили глину на самосвалы лопатами. Весь мой „интеллигентный“ организм („ин-те-лю-лю“, как говорит наш бригадир) протестовал против непривычной для него деятельности.

Удивительно, почему нам не дали механизации? Нагружали бы себе самосвалы, а мы… поверни рычаг - и вся забота. На элеваторе - там колоссальные транспортеры, а у нас, нам объяснили, слишком мелкая работенка. Нам от объяснений не легче: кидай выше себя глину лопатами!

Борьке мы ничего не сказали, будто не замечаем, что он изнемог. Повалялся в траве и принялся за работу.

Теперь мы цементируем в зернохранилище пол. Мы заливаем его известковым раствором и ходим измазанные, как штукатуры, вернее, как строительные чернорабочие, каковыми мы и являемся. Известь чавкает под лопатой, сопит, похрюкивает, как будто мы растревожили сон какого-то фантастического чудовища, вроде того, что в сказке „Аленький цветочек“.

Видишь, я привыкаю к физической работе, даже могу думать во время работы о постороннем, а не только о том, как бы продержаться до конца дня.

Но от нашего бригадира, кроме„ин-те-лю-лю“, все равно ничего не услышишь. У нашего бригадира странность - презирает интеллигенцию: болтуны, неумехи, а о себе понимают!

Мы постоянно с ним дискутируем. Не все же болтуны, неумехи и о себе понимают? А спутник кто изобрел? А расщепление атома? Или „ТУ-114“? Или симфонии Шостаковича?

Иногда мне невероятно хочется очутиться в нашей уютной городской филармонии. Вспомню, как перед началом концерта настраивают скрипки, и даже сердце заноет от зависти. А всего остального не жаль. Нисколько не жаль.

Представляю твою мирную, обыкновенную жизнь. Ничего плохого. И ничего нового. Буднично.

Если бы ты была здесь, ты узнала бы нелегкую, бурную жизнь. Все громадно! Глядишь на пшеницу - до горизонта пшеница!

Вчера мы шли с ужина спать и увидали грандиозную картину. Половина огромного неба была закрыта страшной, почти черной тучей, а на другой половине был багровый и пламенный закат.

Туча и закат стояли друг против друга, точно меряя силы: кто победит. Вдруг поднялся ветер, пшеница зашаталась. Тучу разорвало в клочки и погнало по небу, и гроза прошла стороной.

Конечно, сейчас нам тяжело с непривычки. Зато мы построили зерносклад. Зато мы выстроим город. А ты?

Прощай. Наверное, навеки.
Дмитрий Лавров».

8


Повязывание волос для ученицы в сборочном цехе - задача номер один. Есть технология покрывания косынкой, утвержденный фасон, и никаких чтоб фантазий, фестончиков и завитушек на лбу! И надо сделать маникюр. При заводе - маникюрши для сборщиц.

- Ноготки, дорогуша, в первую очередь следует в порядке держать. На пальце заусеница - детальку зацепишь, возись с ней! Волосок попал в механизм - брак. Тонкая работка! Хирургу под стать, дорогуша!

Технолог бригады, круглая, с ямочками на щеках женщина лет сорока, похожа на веселого доктора. Шумит накрахмаленным халатом без пятнышка, в пример всей бригаде.

Насте выдали такой же халат. Научили по технологии покрываться косынкой.

Она заходила в умывальную постоять перед зеркалом. Косынка ей к лицу. Жаль, что нельзя немного выпустить волосы. Она стоит перед зеркалом, видит себя, чистенькую-чистенькую девочку, и думает: «Вот тебе вместо грандиозных картин, вместо нелегкой и бурной жизни, вот тебе!»

Но все же ей нравится свой аккуратный вид в белом халате и замысловатом тюрбане.

Ей дали переплетенную в коленкор толстую тетрадь с описанием технологии всех операций и велели изучить. Настя знакомилась с технологией по тетрадке и подсаживалась к сборщицам, проверяя, точно ли помнит ход операции.

- Вникайте и твердо обдумывайте свою судьбу навсегда. Часовое производство - это вам не стройка, таскать кирпичи. Наполовину умственный труд, квалификации требует, - строго говорил мастер.

За глаза девушки называли мастера Васенькой.

- Васенька наш расходился, - говорили о нем, когда он начинал пробирать кого-то из сборщиц. Он постоянно кого-нибудь пробирал и очень при этом сердился.

Васенька первый год мастер бригады, не совсем обычной бригады, где новый конвейер, а сборщицы почти все с десятилеткой, от образования с капризами. Поэтому мастер напускал на себя строгость.

Особенно доставалось Корзинкиной.

- Корзинкина! Анекдоты рассказывать? На ленте не место соседок разговорами тешить. Не за школьной партой сидите.

- Корзинкина! Пыльником не пользуетесь, механизм запылится.

- Корзинкина! Ручки сложили? Стыдно, Корзинкина! - то и дело слышалось в рупор.

Корзинкина невозмутимо отсмеивалась:

- Я громоотвод для бригады. Васенька на мне душу отводит.

Она сидела на монтаже анкерной вилки. Конвейер из-за нее не стоял. Но мастер почему-то на нее не надеялся. Каждую минуту он ждал от Корзинкиной каверзы.

Когда, прочитав технологию монтажа анкерной вилки, Настя пришла понаблюдать операцию, Корзинкина словно только и подстерегала ее.

- Одолжи для меня люфты! - озабоченно зашептала она. - Не могу отлучиться: у Васеньки под особым надзором. Выручи!

Она сунула Насте банку из-под повидла и торопливо опустила на глаз лупу. Пинцетик ее заработал. Монтаж анкерной вилки - важная операция, все операции важные, но эта какая-то милая. Вилочка крохотная, с двумя алыми рубинчиками. Вилочку ставят на платину, проверяют приборчиком, верно ли встала, измеряют калибром высоту установки. Как скоро, как точно!

Настя воображала себя виртуозом, творила чудеса на конвейере, что-то особенное, к удивлению всего часового завода! Словом, сочиняла разные сказки во славу себе, как сочиняют в таких случаях все, в ком есть немножко фантазии.

- Ну, что ты застыла? - недовольно спросила Корзинкина. - Успеешь, насмотришься! Иди за люфтами на сборку хода, к ходисткам. Или не знаешь, где сборка хода?

Кое-что Настя уже знала. Эта операция еще позанятнее, чем монтаж анкерной вилки. Здесь проектор. Экран в сорок раз увеличит установленную на платину вилку, ‘й ты видишь положение вилки в механизме, ты его регулируешь.

Здесь уже нешуточная техника, недаром Швейцария «забeгала».

- Пожалуйста, одолжите люфты, - вежливо попросила Настя, протягивая банку из-под повидла ходистке.

- Что? Что? - в изумлении оторвалась от экрана ходистка. - Девочки, слышите, ей люфты понадобились!

- Ха-ха-ха! - закатилась соседка.

Пошло по конвейеру:

- Ха-ха! Новенькая люфты ищет в долг!

Докатилось до мастера. Мастер с лупой на лбу примчался к месту происшествия, как на пожар. Через минуту в рупор гремело:

- Кощунство так насмехаться над новенькой! Корзинкина, вы абсолютно нереагирующая личность! Останетесь со своими шуточками у разбитого корыта, как у Пушкина сказано! Предупреждаю, дошутитесь!

Настя вернулась с банкой к Корзинкиной.

- Тёпа! - встретила Корзинкина Настю. - Я проверить хотела, как у тебя со смекалкой. Невысокий процент, ах бедняжка!

Она давилась смехом, а быстрые пальцы без остановки мелькали.

Тут как тут явилась технолог и соболезнующе, как доктор больной:

- Люфт - значит зазор, дорогуша, то есть, значит, пространство между деталями. Пространство в банку просила, ай-ай! Ну, не кисни, дорогуша, подучимся, все будем знать! А ты, Корзинкина, перец!

Она укоризненно качнула косынкой и зашумела вдоль конвейера крахмалом халата.

- Лучше перец, чем простокваша! - фыркнула Корзинкина. - Злишься? Не злись. Так и учатся. А ты думала как? До чего все серьезны, ума помрачение! Только и начиняют серьезом, как насосом накачивают, особенно Васенька. Тебе часовой понравился?

- Ничего.

- Ни-че-го? Вот так определила! Ни то ни се, ни рыба ни мясо, ничего себе разглядела! А где ты такой конвейер встречала? А бригада? В отдельном помещении, занавески, цветы! А лабораторию нашу видела? Красота! Вот где прогресс! А теперь посидим.

Она облокотилась на столик и беспечно подперла ладонями щеки.

Накопитель был полон. Постоял и медленно двинулся, перевозя механизмы на следующую операцию.

- Сейчас закричит: не в ритме работаю, - проворчала Корзинкина.

Но рупор молчал. По желобку конвейера прибыла новая порция тар - розовые коробочки из пластмассы с механизмами внутри.

- Поскакали дальше, - сказала Корзинкина, надвигая на глаза лупу.

Настя отчего-то повеселела, взяла табурет и села возле столика.

- Ты давно на конвейере? - спросила она, чтобы начать разговор.

- Второй год. Техникум кончу - конвейер адью! Стану технологом. Никто пилить не будет, сама буду пилить. А то в лабораторию двину - мозг производства. Пазухина! - окликнула она проходящую мимо красивую девушку с горделивой посадкой головы. - Пазухина, на пятке дыра!

Та проворно обернулась. Чулки были целы. Прикусила губку от досады на свое смешное проворство и не удостоила ответом глупую выходку.

- Стыдно, Корзинкина! - сама себе сказала Корзинкина. - Первый класс по серьезу, - усмехнулась она вдогонку невозмутимой красавице Пазухиной. - Зато и возносят. Уцепились за Пазухину и хвалят и хвалят! Просись к ней в ученицы. Не прогадаешь. Живо заделаешься передовым сухарем.

Кстати, прошел двухнедельный испытательный срок, и настало время практически осваивать какую-то одну операцию.

Настя попросилась к Корзинкиной.

Мастер был удивлен и не мог скрыть разочарования в новенькой, которую по первой встрече принял за разумную особу.

Могла бы разглядеть, что у него с Корзинкиной отношения натянутые.

Он вынул из стола книгу дисциплинарных взысканий и записал за Корзинкиной: учинила недостойную выходку, насмехалась над новенькой.

- После такого кощунства вы хотите иметь дело с этой недисциплинированной личностью? У нее на уме одни насмешки да реплики. Годится такое для рабочего класса? Категорически нет.

Он долго, постукивая себя для убедительности в грудь кулаком, пугал Настю Корзинкиной. Но Насте хотелось попасть на обучение именно к ней.

Мастер похолодел. Полистал книгу дисциплинарных взысканий. «Смеялась», «Болтала», «Дерзко ответила», «Подавала на собрании неуместные реплики».

Противно читать!

Других доводов против Корзинкиной, кроме недовольства ее насмешливо-независимым нравом, у мастера не было.

- Если у вас влечение к монтажу анкерной вилки, не неволю, - сухо сказал он. - У нас не неволят, напротив - поощряют влечение. Когда так, идемте.

Настойчивость новенькой уязвляла Василия Архиповича. Для авторитета мастера упорство ученицы невыгодно. Мастер с авторитетом должен бы настоять на своем. Но Василий Архипович не решался слишком натягивать вожжи. Раззвонят по бригаде: подавление личности, зажим демократии! Такая бригадочка у Василия Архиповича!

Поэтому мастер, насупленный, подвел Настю к рабочему месту Корзинкиной и объявил официальным тоном:

- Назначается вам ученица. Обязаны передать ей свой опыт.

Корзинкина подняла вспыхнувшее словно от внезапного испуга лицо, с любопытством посмотрела на Настю.

- И забыть свои школьные ухватки! - строго добавил Василий Архипович. - Учтите, вам оказали доверие.

Корзинкина перевела взгляд на мастера. И рассмеялась:

- Подумаешь!

В первый момент ничего не изменилось. Настя села на тот же табурет и, как прежде, следила за переходами сборки, исподтишка поглядывая на учительницу.

Корзинкина была невысокая, плотная, складненькая. Веснушчатое живое лицо с неправильными чертами и короткими, энергичными бровками выражало весь ее насмешливый и подвижный характер и было то совсем некрасиво, то вдруг необъяснимо чем привлекательно. Видимо, ее озадачило доверие мастера. Она не знала, как вести себя в роли учительницы, и решила вовсе не замечать ученицы.

По счастью, скоро раздался звонок. Конвейер стал Мерное «тук-тук» регуляторов стихло. Смена окончилась.

- Можешь посчитать остатки деталей для сдачи, коли уж ученица, - деланно, от непривычки указывать, велела Корзинкина. - А вон и литсотрудник из многотиражки явился такой выдающийся момент описать! - облегченно воскликнула она, радуясь новому поводу понасмешничать. - Да где ему! Разве опишет? Сначала у начальства консультацию спросит. А оно не велит.

У двери, как ни странно, стоял Абакашин. В галстучке, картинно растрепанный, с карандашом и блокнотом - типичный литературный сотрудник. Он не поздоровался с Настей. Из каких-то высших соображений он ее не узнал. Задетый выпадом сборщицы, он бегло что-то черкнул в блокнотике и не задержался в бригаде.

Когда Настя вышла из проходной, Абакашин затрусил ей навстречу.

Он действительно сотрудник заводской многотиражки. Нет, он не изменил своим взглядам, он желает жить вольной птицей. «Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум!»

Обстоятельства… Точнее, отец принудил поступить на работу.

- Ты как нагадала, помнишь, тогда, с худыми сандалетами? Замучил отец нравоучениями на тему о боевой молодости в эпоху гражданской войны! «Свой кусок хлеба ели. Семнадцатилетними на беляков с винтовками шли». Педагогика, одним словом.

Вячеслав говорил извиняющимся тоном, как бы оправдываясь, что он, одаренный и нестандартный, работает в какой-то ничтожной многотиражке. Сотрудники как на подбор, один другого посредственней. Лучше Репина писать невозможно! Иначе - нельзя. Все, что не Репин, - формализм. Даже индустриальные пейзажи Нисского для них формализм. Убожество, пошлость!

Но его, Вячеслава Абакашина, приняли дружески, без лишней скромности скажем: с исключительной радостью приняли! Навьючили: страничка искусства, уголок сатиры и юмора. Запрягли. Вытаскивай, товарищ Абакашин, газету из серости! Он им в полчаса написал заметку о выставке любительских фотоэтюдов в Доме культуры. Он пишет, как птица поет, легко…

Абакашин говорил, говорил, а Насте слушалось все скучнее, скучнее, скучнее.

Отчего с Димкой никогда не было скучно? Димка обегал бы все цеха на заводе. Димка и в многотиражке нашел бы что-нибудь интересное. Димка спросил бы, как у нее дела на конвейере. Она вспоминала и сравнивала.

- Ты не знаешь адрес… где наши? - задала Настя вопрос невпопад, в разгаре рассказа Вячеслава.

Он наморщил лоб, страдая от ее нетактичности. Адрес он знал. Настя повторяла адрес про себя, пока не запомнила. Неизвестно зачем. Просто так. Ей было неловко перед Вячеславом за свою нетактичность. Только поэтому, чтобы сгладить неловкость, она согласилась пойти вместе с ним в городской Дом культуры. Там затеяли корреспондентский кружок. Абакашин опаздывал на занятия из-за Насти, долго прождав ее после смены. Оказывается, она вдвойне перед ним виновата, а он даже не намекнул. Наоборот, откровенно признался:

- Я из-за тебя поступил на часовой. Отец устраивал к себе на завод, а я сюда. Я рад, что ты здесь, можно поделиться мыслями…

На кружок они попали под самый конец: неудобно было входить, но Абакашин хотел непременно войти и зарегистрироваться. В многотиражке официальщина отчаянная! Уж наверное он там пообразованнее других (представляешь, «Голубь мира» - вот и весь их Пикассо!), а ему велят: повышай квалификацию. Бюрократы, чиновники!

Человек двадцать литсотрудников заводских газет собрались в просторной комнате, похожей на класс, с длинными столами и скамьями и даже классной доской, где остались нестертыми написанные мелом обрывки стилистических упражнений.

Занятия вела молодая женщина с ярким лицом, на котором выделялись полные, очень красные губы. Она стояла. Входящим с первого взгляда была видна ее статная, подобранная, как у физкультурницы, фигура. Она что-то говорила и махнула рукой, останавливая извинения Абакашина.

Каштановые, с медным отливом волосы тяжелыми прядями опускались ей на уши и клином свисали на лоб, образуя для лица как бы раму.

- Знаешь, кто она? - шепнул Абакашин, усаживаясь рядом с Настей на заднюю скамейку. - Анна Небылова. Журналистка из областной газеты «Волна». Помнишь статью про наших ребят?

- Что же ты мне не сказал? - тоже шепотом спросила Настя.

- Не все ли равно? Какое значение? Слушай.

Небылова произносила заключительную речь после занятий кружка. В корреспондентской работе главное - искра. Бойтесь холода. Бойтесь быть рыбой. Жизнь чудесна. Умейте влюбляться. В творчество, поиски, красивых людей! Корреспондент - разведчик, первооткрыватель нового. Он рвется к жизни, ко всем впечатлениям жизни. И ищите слова, свежие, как утренняя роса на траве…

- Она не очень свежо написала про наших ребят, - шепнула Настя.

- Проходная заметка. Наверное, редактор испортил, - тоном знатока возразил Абакашин и, подавшись вперед, отвернулся от Насти, чтобы не мешала.

Небылова долго еще с увлечением рисовала картины корреспондентской работы и вспоминала свои студенческие годы в Москве и Дом журналиста, где ей случалось видеть и слышать разных знаменитых людей, даже самого Эренбурга.

Вдруг она поглядела на часы и с торопливой деловитостью, не в тон своей темпераментной речи, заключила:

- В следующий раз обсудим лучшую корреспонденцию за неделю. До свидания, товарищи.

Кружковцы расходились, а Вячеслав замешкался у подъезда.

- Мне нужно с ней посоветоваться. Может, это и есть призвание. Покажу ей одну свою запись, - говорил он, листая блокнотик, и таким образом выждал Небылову. Они пошли к трамваю втроем.

Между Абакашиным и журналисткой завязалась беседа, а Настя шла сбоку, чуть поотстав. Вячеслав как будто оттеснял ее от журналистки, словно не желая, чтобы Настя вмешивалась в их разговор об искусстве и его журналистском призвании.

Вблизи впечатление необычной внешности Небыловой усилилось. Медные волосы подчеркивали белизну и тонкий румянец лица, властного и обольстительно женственного.

Был сентябрьский прохладный ветреный вечер. Носило тучи, моросил мелкий дождь, утихал. Она была по московской моде без шляпы, в коротком пальто, руки в карманы. Воротник пальто поднят, головка возвышалась над ним как цветок.

«Наверное, у нее удивительная жизнь! - думала Настя. - Все ладится, все красиво, изящно. Хочешь - поезжай куда хочешь, все открыто этой талантливой, влюбленной в жизнь Анне Небыловой».

Они дошли до трамвайной остановки и встали под фонарем. Снова припустил косой редкий дождь. Дождевые капли, залетая в свет фонаря, вспыхивали серебряными блестками.

Мокрые волосы журналистки плоско повисли вдоль полинявших от холода щек. Она ежилась, втягивая шею в воротник.

- Настя, ты не возражаешь, я провожу?.. - виновато спросил Абакашин, видя приближающийся трамвай.

- Как вас зовут? - быстро обернулась Небылова, впервые обратив внимание на Настю.

- Настя Андронова! - прокричал Абакашин под звон и дребезжание трамвая. - Садитесь скорее, ей не по дороге, садитесь, ей здесь близко! Настя, до завтра!

Он подсаживал Небылову, она поднялась на трамвайную площадку и все оглядывалась, отводя со щек мокрые пряди волос.

- Какое имя… редкое…

Трамвай ушел. Улица была пуста. Моросил дождик. Из водосточных труб с крыш побежала вода. Под ногами хлюпало. Пришла осень. «Жизнь чудесна», - говорит Анна Небылова…


«Знаешь, что я вспомнила, Димка? Один вечер. Мы пришли с тобой к нам после школы, и вдруг начался снегопад. Снег валил, валил, медленно, крупными хлопьями, и тополи во дворе стали белые, потом их завесило, куда-то они потонули: так густо шел снег, бесшумно и таинственно. А далеко у ворот сквозь снег мутно светилось пятно, это фонарь. Все было таинственно. Мы загасили в комнате электричество и смотрели в окно. Вдруг ты сказал: „Сейчас я тебе все открою!“ И убежал из дому. Я видела, как ты бежишь по двору, без шапки, а снег все валит и валит, у тебя побелели плечи и голова, и ты исчез.

Я стояла у окна и думала: „Что сейчас будет?“ Было странно и необыкновенно. Как во сне.

Ты вернулся, весь в снегу. Ты принес пластинку Прокофьева „Пушкинский вальс“ и сказал, что Прокофьев - самый возвышенный композитор нашего времени. Я не знала, что Прокофьев великий, и старалась угадать, что ты хочешь мне открыть. Мы завели пластинку и слушали музыку. Все время шел снег, а мы слушали музыку. Она немного печальная, от нее щемит сердце, она о любви, такой красивой, что мне хотелось заплакать, не от горя, а от какой-то радости, какого-то нежного счастья. Так вот что ты открыл мне этой пластинкой!

Но ведь вечной любви нет на свете. Вечная любовь только в книгах и музыке. Или разве у таких необыкновенных и талантливых женщин, как журналистка Анна Небылова. А у меня будничная жизнь. Ты сам пишешь, что у меня будничная жизнь, и оттого теперь я думаю только о нашем конвейере и о том, чтобы поскорее освоить сборку и зарабатывать деньги. Одно удивляет меня: почему ты сразу от меня отвернулся? Ты даже не подумал…»


Настя не послала Димке письмо. Оно не было написано, это письмо. Настя его сочиняла в уме, пока добиралась до дому под дождиком.


9


Рано утром, когда она наспех дожевывала в кухне завтрак, а мама перед уходом в библиотеку готовила на керосинке обед, зазвонил телефон.

- Иди, тебя, - сказала мама.

Не спросив: «Почему меня?», Настя вприпрыжку побежала в переднюю. Она проснулась веселая. Ей интересно становилось ходить на завод, и оттого она проснулась веселая.

- Настюшка, здравствуй, Японец! - послышалось в телефонную трубку.

Как всегда, сердце ухнуло, словно в ожидании беды. Стало скучно.

- Здравствуй, папа.

Она не знала, как с ним говорить. Все тяжело: холод, отрывистость фраз, непримиримость пауз.

- Я позвонил спозаранок, чтобы застать. Помнишь, какой сегодня день?

- Нет.

- Как же так?.. Впрочем, что ж… День моего рождения. Сорок девять стукнуло. Каково? Без году полвека.

- Поздравляю, папа.

- Есть с чем поздравить! Настюха, в честь такого высокоторжественного случая изволь слушать мои приказания, не отвертишься, обязана. Вечером сегодня придешь к нам… Ко мне, слышишь, царевна Несмеяна? Ты придешь к отцу, которому нынче стукнуло сорок девять лет и которому - слышишь? (он понизил голос) - не хватает тебя, ледышка противная, сегодня особенно! Мама здорова?

- Да.

- Передай маме привет. Придешь?

- Не могу, папа. Я занята вечером.

- Ты пошлешь все свои дела и занятия к чертям и без рассуждений придешь. Или у тебя нет отца. Или… Настя! Очень прошу!

- Спасибо, папа.

- Да?

- Нет.

Он бросил трубку. Настя постояла, слушая короткие гудки.

- Настя! - крикнула из кухни мать. Вполуоборот от керосинки она выжидающе на нее смотрела.

- Папа звонил. Ты знала?

- Я так и подумала, - ответила мать.

- Сегодня день его рождения.

- Ну да, как же, конечно…

- Он шлет привет.

Мама старательно продолжала мешать ложкой в кастрюле. Настя видела сбоку ее раскрасневшееся маленькое ухо, тонкий профиль и линию шеи, совсем еще молодой.

- Что-нибудь папа говорил?

- Передал привет.

- Ничего дурного не могу сказать о твоем отце, ничего, - покачивая головой, ответила мама. - Кроме того, что случилось…

У нее опустились уголки губ в беспомощной, оскорбленной улыбке.

Настя помнит: бывало, мама стоит, вся пылая от керосинки, над желтым тазом, который целую зиму пылится среди другого хлама на верхней полке в чулане, потряхивает таз, держась за длинную деревянную ручку, и напевает на разные мотивы: «Варю варенье я на медленном огне».

Она все время собиралась поступить в библиотеку, где работала в войну.

- Тираны, отпустите меня в библиотеку, а?

Тираны не отпускали. Им было некогда, тиранам, у них уроки, институты, заседания, и им нравится, что в доме уютно и весело, в любой час прибежишь: скатерть-самобранка раскрыта.

Настя подошла к матери, молча потерлась щекой о плечо.

- Ты мало рассказываешь, Настя. Смотри, не отбивайся от рук, слышишь, пожалуйста! Где ты вчера задержалась?

- Не беспокойся, мамочка, не отобьюсь. Ах, уже поздно, пора на завод. А вчера я случайно затесалась в Дом культуры.

Если бы не завод, можно погибнуть от этих неурядиц, маминого молчания и улыбки, переворачивающей сердце, и просительного голоса отца. Отчаяться и пасть духом - и тогда пропадешь. Самое неверное в жизни - личные связи людей. Самое случайное и нелепое.

Мама умная, добрая. В ней изящество, гордость, даже при ее унизительном горе. Если уж на кого быть похожей, только на маму! Но счастья и несчастья бессмысленны. Ничего нельзя изменить.

Так говорит Насте ее короткий и опасный жизненный опыт. Она бежит из дому на завод как в пристанище. Там она стряхнет с себя оцепенение, в которое привел ее звонок отца. Выкинет из головы разговор с отцом, как и не было! Славу богу, на заводе у нее по горло своих забот. В бригаде она уже не новенькая, а ученица Корзинкиной, и как-то незаметно, без слов, у них появилась задача: доказать мастеру Василию Архиповичу, что они больше стоят, чем он их оценил, бросить вызов несравненной, захваленной Пазухиной!

Впрочем, о вызове Пазухиной пока рано говорить. Пока Настя в приготовительном классе, и Корзинкина втайне трусит при всей своей смелости.

- Не было печали, так черти накачали! - ворчит и бранится она. - Задала теорему! Обучай новый кадр, а каким методом, спрашивается? Если у тебя, небесное созданье, со смекалкой несильно, как я заметила, сядем в лужу. Хватим стыдобушки. Ну? Надели лупу. Берем пинцетом деталь.

Педагогический метод Корзинкиной состоит в том, что она радостно изумляется самому ничтожному успеху своей ученицы.

- Лупу надела! Сразу так и надела? Да ты ловкач, а я думала…

Куда там ловкач! Руки не слушаются, никак не приноровятся к пинцету. Настя таращит глаз в лупу и обливается потом, не видя детали. Она видит только свои увеличенные пальцы, толстые, как обрубки, и удивляется их неуклюжести. На рассматривание пальцев уходит минута. Корзинкина окончила одну операцию, прикрепила ярлычок, опустила механизм в накопитель. Настя шевелит шеей, стараясь набрести лупой на нужную деталь. Куда она девалась, окаянная деталь? Лупа нащупывает что-то не то, блуждает без толку. Настя внутренне стонет от сраму.

Но вот деталька подъезжает сама к ее пинцету, придвинутая инструментом Корзинкиной. Радостный возглас:

- Подцепила! Давай упражняйся ее подцеплять!

Настя гоняется с пинцетом за анкерной вилкой. Десять… пятнадцать… тридцать раз. Надо, чтобы движение стало безошибочно легким, почти бессознательным. Упражняйся, упражняйся! Вот так! У нее начинают ныть плечи. Что-то скоро, от такой чепухи! Неженка, а если бы тебя на стройку, ворочать в яме негашеную известь, что бы ты запела? Плечи ноют и ноют. Она боится спросить, когда перерыв. Понемножку дело начинает продвигаться вперед, но теперь заломило поясницу, как у шестидесятилетней старухи.

Вдруг звонок. Конвейер стал. Десятиминутка.

Настя вскакивает в непреодолимой потребности двигаться, размахивать руками, толкаться. Она с наслаждением потягивается и глядит вокруг во все глаза. Из окон видна заводская ограда, за оградой горбом поднимается улица, видны крыши домов, поредевшие сады за заборами, красные кисти рябины. После лупы все кажется большим.

- Пробежаться бы! - завистливо говорит Настя, видя в окно двух мальчишек, не спеша плетущихся вдоль улицы в школу.

- А что? - мгновенно согласилась Корзинкина. - Сгоняем для разминки в столовую ухватить по баранке, всего два пролета по лестнице!

Но мастер объявил:

- Прошу оставаться на местах для заслушания одного сообщения.

Он вышел вперед, к началу конвейера, откашлялся и сообщил, что инициативная группа сборщиц-передовиков внесла предложение убирать самим после смены помещение, а уборщицу передать в ходовой цех, где есть нужда в заготовщицах и где она приобретет специальность. Закончив свое короткое сообщение, он предоставил слово Пазухиной.

Пазухина, привыкшая к успехам и оттого спокойно уверенная, стала красноречиво развивать мысль о том, что да, мы предлагаем, что отказ от уборщицы показывает новые отношения в бригаде…

- Мы еще в школе сами класс убирали, подумаешь! - насмешливо перебила Корзинкина.

- Терпения больше нет! Будет конец вашим репликам? - крикнул мастер, раздраженно передвигая на лбу лупу.

- Галина, Галина! - с укором произнес чей-то голос.

- Давид Семеныч пришел! - закричали с конвейера.

- Здравствуйте, Давид Семеныч!

- Давид Семенович, выходите вперед, скажите авторитетное слово! - пригласил мастер.

- Отсюда скажу, - ответил Давид Семенович, стоя у конвейера позади столика Корзинкиной.

Настя впервые увидела его. Это был длинный, тощий, очень сутулый старик с крупным носом, похожим на клюв большой птицы, и влажно-черными, как вымытые черносливины, глазами. Какое-то беспокойство сидело в этих запавших, невеселых глазах, окаймленных красноватыми, воспаленными веками.

- Что за жизнь! - заговорил он неожиданным для своего высокого роста фальцетом, с хрипотцой и хлюпаньем в груди. - Разве вы можете понять эту жизнь! Была уборщицей, а станет рабочей с такой завидной профессией! Покажите мне другую профессию, которая приносила бы людям столько удобства и пользы? Раньше чиновники ходили при часах. Да купец цепочку по животу выпустит. А теперь человека нет без часов. Какой ты человек без часов! И уборщица может заделаться мастером такой красивой и полезной профессии!.. Если бы раньше мне сказали, я ответил бы: нет, это мне снится во сне. Давай бог тебе, Галина, понять эту новую жизнь, тогда ты прикусишь язык, а не станешь направо-налево кидать свое глупое «подумаешь», которое слушать сердцу больно. Раньше кому надо было уборщицу тянуть? Кому интерес?

- Правильно! - одобрительно подхватил мастер.

Он был доволен высказыванием Давида Семеновича, но, зная, что его речь может затянуться на час, перебил, поскольку десятиминутка кончилась.

- Все ясно? Одобряете инициативу передовиков?

- Одобряем.

На этом собрание закрылось, и конвейер пошел.

- Могли бы и мы с тобой какое-нибудь деловое предложение придумать. Ноль инициативы, - сказала Корзинкина.

На старика за его нравоучение она не обиделась.

- Кто он такой? - спросила Настя.

- Декатажник. Я с ним знакома по разным делам. Я и домой к нему, бывает, захаживаю. Историй про прошлое знает! Заведет часа на два, сидишь все равно что в Университете культуры, - сказала Корзинкина и без видимой связи добавила: - Можешь меня звать Галиной.

- Галя…

- Не Галя, а Галина.

- Галина?

- Вот именно.

Они замолчали, потому что увидели Василия Архиповича. Он вышел после десятиминутки из бригады. Но почему-то сразу вернулся и направлялся прямо к пим с возбужденно-озабоченным видом.

- Позабуду язык прикусить - ущипни меня за ногу, - шепнула Корзинкина. - Надоело мне его воспитание!

- Товарищ Андронова, - официально обратился к Насте Василий Архипович, - выйдите в коридор для беседы с корреспондентом газеты, который интересуется стилем ученичества на часовом производстве.

- Стилем? Хи-хи! - фыркнула Корзинкина. - Что это за тобой корреспонденты гоняются? Как бы и мне за компанию в газету не угодить! То-то было бы смеху!

- Ступайте, товарищ Андронова, - не реагируя на насмешки Галины, велел мастер, - ступайте, и, если зададут непосильный для вашей подготовки вопрос, позовите меня, я дам объяснения. Лупу снимите.

Настя сняла лупу и пошла в коридор.

- В зеркало глянься, - может, там и фотограф тебя дожидается, такую знаменитость! - крикнула вдогонку Галина.

Настя подумала, что, наверное, корреспондент газеты - Анна Небылова (должно быть, вчера Абакашин насочинял про нее журналистке всяческих сказок), и действительно увидела ее в коридоре. Небылова сидела на скамье у стены, но какая-то вся невчерашняя. На лице ее не играло, как вчера, оживление, а лежала сумрачная тень, что-то было в ней настороженное, отчего она казалась дурнее и старше, в ней не было того очарования.

- Здравствуйте, - сказала Настя, колеблясь, подавать руку или нет, и не подала. Села на кончик скамьи.

Оттого что журналистка молчала, неулыбающимся взглядом изучая ее, как, вероятно, корреспонденты изучают объекты для очерка, Настя стала несвязно оправдываться, объяснять, что это - недоразумение, право, не стоило приходить, зачем?

- Я ничего рассказать не сумею, честное слово! Да и рассказывать нечего. Я еще и техминимум не сдала, и практически… А почему вы выбрали меня? Вам лучше бы с Корзинкиной поговорить, Галиной. Она только кажется резкой, а на самом деле хорошая, очень хорошая, и работает - ну, может, чуть похуже Пазухиной, а может, и не хуже, не понимаю, чем хуже? За конвейером успевает, чем же хуже? Вам, наверное, Абакашин про меня что-нибудь насказал? Так он выдумал, он ведь тоже у нас корреспондент, вот и придумывает, чего на самом деле и нет.

Она спохватилась, что сказала лишнее, возможно, обидное для журналистки, и замолчала. Пусть расспрашивает сама о чем ей угодно. Почему так неуютно с Анной Небыловой? Словно сидишь па суде под непонятным и отчего-то недоверяющим взглядом. У нее зеленовато-серые глаза с черными точечками зрачков. Светлые, с черными точечками. Зачем она пришла? Что ей надо?

Настя молчала, ей становилось не по себе.

- Неужели вы не знаете, кто я? - вдруг спросила Анна Небылова, глядя на Настю в упор, и непонятно было, что в ее взгляде: просительность, осторожность?.. Или и то и другое.

Настя отшатнулась. От неожиданности она так смешалась, что не сразу поняла, только перепугалась чего-то ужасно, а потом поняла, что эта женщина пришла и признается ей, и стало еще ужасней. Что-то унизительное было для Насти в том, что «она» оказалась той самой Анной Небыловой, которая вчера была так хороша и возвышенна и все были очарованы ею! И Настя была очарована и не узнала ее. Она была хороша даже сейчас, со своими остриженными, отливающими медью волосами, тонкой кожей и сильной, складной фигурой спортсменки.

Тук-тук, - тихо доносилось из раскрытой двери. По коридору изредка проходили люди. Длинноногий, с оттопыренными ушами молодой инженер пробежал мимо с рулоном чертежей под мышкой. Обернулся, меряя Небылову по-мужски оценивающим взглядом.

- Разве вы не знали? - сказала Небылова, когда инженер скрылся. - Вижу, не знали. Милая! Теперь я вижу, вы милая, чистая, наивная девочка! Я хочу вас любить, я любила вас, еще не видя, за то… - волнуясь, растроганно говорила она.

- Не надо! - перебила Настя, отодвигаясь в угол скамейки.

- Хорошо, не будем об этом, - сказала Анна Небылова, медленно отводя со щеки прядь волос. - Я пришла вас просить. Я так готовилась к сегодняшнему празднику! Купила цветы, мечтала, ждала! Ну, думаю, уж в день-то рождения отца Настя придет, мы узнаем друг друга, подружимся… Я хочу одного - поверьте, поверьте! - хочу одного: чтобы Аркадий Павлович был счастлив. Он особенный человек. Нежный, привязчивый и все что-то должен, должен и должен! Он никогда не спокоен, оттого что все его существование - долг. Я хочу, чтобы он был спокоен и счастлив. Только в этом его спокойствии и счастье состоит все мое счастье, потому что я его люблю. Видите, я откровенна. Он сказал: с вами надо быть откровенной, нельзя прятаться. Я приехала к вам в город работать и думала: эпизод, три обязательных после вуза года, как-нибудь протяну. Разве могла я представить, что моя судьба стережет меня здесь? Где? В институтской клинике! Я пришла в клинику писать очерк, и вот… Вы наивная девочка, вам неизвестно это, вам непонятно, я его люблю, и никто не смеет меня осудить…

Она оборвала свою горячечную, безрассудную речь и, приходя в себя, тихо отвела со щек волосы, с беспокойством вглядываясь в Настю. Кажется, она наговорила не то, с чем шла сюда, к этой девочке, его дочери. Ведь она шла просить, что-то наладить, спасти.

- Отец тоскует о вас, - сказала Небылова.

- Я тоже тоскую. И мама тоскует.

- Боже мой, боже! - сказала Небылова, сжимая пальцами виски. Она ожидала холода и ненависти, а может быть, милости, но не этого. Это ее обезоруживало.

- Вы не можете понять, вы девочка… вы…

- Нет, напрасно вы думаете, что мне непонятно, я все понимаю, - бледнея, ответила Настя.

Она так долго воображала сегодняшнюю встречу, так безжалостно мстила этой женщине, а сейчас вдруг позабыла все жестокие слова, которые тайно лелеяла, мечтая оскорбить ее на всю жизнь! У нее стеснилось дыхание, она не могла вспомнить тех слов.

- Если бы вы были настоящей, благородной… если бы вы были… Вы убежали бы! Убежали на край света! Вам безразлично, что будет от вашей любви, что будет несчастье другим. Вы отнимали… Вы, вы…

- Девочка! - поспешно перебила Небылова, боясь, что сейчас Настя скажет что-то, после чего им уже нельзя сидеть на одной скамейке и никогда не возможно будет встречаться. - Девочка, вот и видно, что вы отвлеченно представляете жизнь. Вот то и мило в вас, ваше идеальное детство!

Она потянулась к Насте, но несмело опустила руку. У нее было печальное лицо, очень печальное и кроткое.

- Я не для себя к вам пришла. Мне ничего не нужно от вас. Я пришла для него. Обрадуйте отца! Он ждет! - просила она. - В вас нет реализма. Что случилось - случилось, и ничего не поделаешь. Жизнь сложнее, чем мы хотим. Сердцу не велишь…

«Она хороша, хороша! - с отчаянием думала Настя. - Хороша и ужасна! Чем она ужасна? Только тем, что отняла у нас папу? Или чем?»

Сощурив глаза, Настя глядела на Анну, ее полную, очень белую шею и цепочку с брелоком в глубоком вырезе джемпера цвета блеклой травы, так удачно подобранному к волосам с медным отливом.

«Ненавижу тебя! Всю, всю! Ты гадкая, низкая со своей белой шеей! Ты мне противна. Из-за тебя папа стал мне чужой. Из-за тебя я его не люблю», - думала Настя. Небылова перехватила взгляд Насти и машинально взялась за цепочку с брелоком. Вдруг она бурно покраснела, как пожар ее охватил, шея покрылась горячими пятнами.

- Память из дома, о Москве. Перед отъездом, когда уезжала из Москвы сюда на работу, дома подарили на память. Подарок из дома! - повторяла она, с трудом скрывая взрыв бессильной злобы к этой девчонке, которую она действительно была готова любить и жалеть. Небыловой казалось: эта девчонка, не сдающаяся на ее сердечную ласку, она, одна она, только она мешает ей, ее полному счастью.

Настя отвела от брелока глаза. Она радовалась унижению Небыловой, но отчего-то тосковала все больше.

Василий Архипович, не дождавшийся зова, явился сам давать объяснения корреспонденту газеты по поводу работы и успехов бригады. Он не мог положиться на ученицу Корзинкиной и явился сам, строгий, от смущения строже обычного.

- Если у вас есть вопросы…

Настя встала и, к изумлению и негодованию мастера, прямо глядя в лицо журналистки:

- Василий Архипович, эта корреспондентка из газеты «Волна» не интересуется стилем ученичества и работой завода. Не знаю, что ей здесь надо. Недоразумение какое-то…

У Небыловой строптиво расширились ноздри, как осенняя вода, посветлели глаза. Но она с полным самообладанием ответила:

- До свидания, Настя. А то, что мне надо, я услышу от Василия Архиповича.

Настя пришла в бригаду, села возле Галины.

- Ловко у иных получается: раз-два - и прославились. Скоро будем про наш энтузиазм в газетах читать? - спросила Галина.

И вдруг вздернула лупу на лоб.

- Что ты как призрак?

Настя хотела как-нибудь отшутиться, но лицо у нее задрожало, она закусила губу.

- Что ты? Да что ты? Чем она тебя довела? - растерянно зашептала Галина. - На, пососи леденец, помогает. Соси, я всегда леденцами спасаюсь. А не сбегать мне за тебя посчитаться?

С этого дня они подружились.


10


«За ужином ребята кричали „ура“ и исполняли туш ложками на алюминиевых мисках. Нина Сергеевна сказала, что мы проявляем себя как дикари, а затем предложила, чтобы кто-нибудь сделал сообщение о происшедшем.

Какой смысл, если только и разговору об этом и туш из-за этого?

После ужина мы пошли в поле. Возле вагончиков на много га пшеницу уже убрали. Взошла луна, такая белая, что стерня под ее светом стала похожа на снег.

Мы смотрим теперь на луну другими глазами. Вчера, 14 сентября 1959 года, вторая советская космическая ракета достигла Луны! Я поражен! Луна сегодня особенная и фантастическая, там вулканы, кратеры, лунные моря - где-то там наш вымпел.

У меня приподнятое настроение. Я хочу в будущем добиться чего-нибудь серьезного в области механизации. Непременно добьюсь! Надеюсь, что добьюсь.

Сейчас мы убираем хлеб. Нас соединили в одну бригаду и послали на уборку. Сначала все взбунтовались, что нас кидают с прорыва на прорыв. А теперь поняли, что напрасно предъявляли ультиматум Нине Сергеевне. Хлеб-то не ждет! И от Нины Сергеевны ничего не зависит. Нами распоряжается райком комсомола.

Мы посоветовались и решили, что, если мы не закоренелые свиньи, надо извиниться перед Ниной Сергеевной. Нина Сергеевна неожиданно размягчилась и сняла очки. Оказывается, без очков у нее неуверенные глаза. Но я испортил дело. Потянуло меня за язык сказать, что зря она нам все объясняет и каждую минуту руководит.

Мы живем в шестидесяти километрах от нашего города, очень удобно, в вагончиках. Одно плохо - жрут комары! Днем спят, а вечером начинается их хищная комариная жизнь.

Мы живем в поле. Кругом поле, поле и множество сельскохозяйственной техники, челябинских тракторов и новеньких, очень завидных комбайнов. Километрах в десяти - центральная усадьба. Там культура: баня, электричество, почта и магазинчик, скрывающийся под вывеской: „Силос - это молоко“. В магазинчике продают хлеб, продукты, плащи и шампанское.

Я работаю сменным копнильщиком.

Копнитель - это большой ящик на колесах, прицепленный к комбайну. В него непрерывно сыплется солома. Надо поправлять солому вилами и время от времени нажимать на педаль: солома вываливается из копнителя, на сжатом поле остается копна. Мостик, на котором стоит копнильщик, то есть я, трясет и шатает: комбайн идет медленно, но от оглушительного шума и оттого, что перед глазами непрерывно летит солома, создается впечатление быстрого движения.

Вначале мне даже сны снились про наш сцеп. Без конца ворочаю вилами, а солома льется, и я не могу ее осилить и просыпаюсь…

Однажды в нашей сельскохозяйственной жизни произошел такой эпизод. К нам приехали кинооператоры снимать документальный фильм „Комсомольцы на целине“. Моментально все девочки стали глядеться в зеркальце и вытащили из чемоданов цветные косынки, клипсы и бусы. Борька Левитов прилип к режиссеру и стал клянчить, чтобы его сняли крупным планом и дали посолиднее роль. Борьку режиссер забраковал, а клипсы у девчонок оставил, хотя, по-моему, это нарушает реализм.

На нашу долю выпало изображать не героический труд, а отдых и лирику. Для одной лирической сцены операторы выбрали меня. Сцена состояла в том, что я сидел в тени трактора и заводил патефон, который операторы привезли специально для съемки, а рядом, по замыслу режиссера, должна сидеть девушка, перебирать пластинки и нежно на меня поглядывать. По роковой случайности девушкой оказалась Лилька Синяева, мы еще с девятого класса принципиально расходимся с ней по всем вопросам. Лилька томно на меня глядела и шептала: „Теперь весь Советский Союз подумает, что я в тебя влюблена“.

Когда съемка нашего веселья и отдыха кончилась и операторы поскакали дальше, ребята развеселились и стали представлять юмористические балетные номера. Все хохотали, даже Нина Сергеевна покатывалась.

Здесь каждый день узнаешь что-то новое, никогда не испытанное.

Видишь то, чего в городе за весь век не увидишь: тьма тушканчиков, полевых мышей, зайцев, ласок, лисиц! Ночью тишина только кажется. Что-то шуршит, посвистывает, вздыхает и дышит.

Один раз шофер Петя позвал меня после ночной смены: „Айда! Махнем в поле развеять душу“.

Мы поехали по накатанной полевой дороге, колеса будто плывут, без толчка, а впереди и со всех сторон будто море без берегов и громадная, одинокая луна в громадном небе.

Мы мчались, как на гонках в американском кино, и вдруг в свете фар увидели на дороге лисицу. Она бежала впереди, рыжая, с длинным рыжим хвостом, почти летела над землей. Мы с Петей потеряли рассудок от спортивного азарта, догоняя ее. Но она нас перехитрила и юркнула с дороги в сторону, а мы промчались вперед. Потом я заснул, как камень, а утром зверски хотел есть, и почему-то весь день было весело. Здесь все веселит, хотя работать тяжело. Тяжело, но чувствуешь себя бодрым, упорным.

Я пишу, как в „Комсомольскую правду“, остается закончить призывом: „Приезжайте кнам на целину!“

Только редко удается читать. Только один раз я прочитал одну книжку, и то благодаря дождю. Все было жаркое солнце, и вдруг на целые сутки зарядил дождь. Мы обрадовались, что можно отоспаться, а после я увидел на койке у одного из ребят книжку и - цап! Оказалось - стихи. Я читал про себя и вслух, без конца. Ребята притихли, и у нас в вагончике стало задумчиво, а дождик все сеял.

Стихи не выходят у меня из головы.

Но память прошлое хранит,

Душа моя к тебе стремится…

Так, вздрогнув,

Все еще летит

Убитая в полете птица…

С целинным приветом
Дмитрий Лавров».

11


Настя носила Димкины письма в кармане халата или в сумочке, когда после смены оставляла халат в раздевалке. Они всегда были с ней.

Опять Настя не знала обратного адреса. Они не в городе.

…Полевой стан в шестидесяти километрах от города. Во все стороны от стана пшеница высотою до плеч, на сотни га все залито пшеницей. Куда ни глянь, желтоватое море, и Димкин комбайн идет и идет…

А Лилька Синяева - дура. Впрочем, посмела бы она влюбиться в Димку! Впрочем, ведь это известный Лилькин прием: выпяливать глаза и говорить дерзости, а па самом деле закидывать удочку. У нее с языка не сходит: «Мальчики!» - и больше ничего на уме.

Почему, почему, почему Настя не там, когда ей хочется перелопачивать зерно на току, жить в вагончике и слушать, как ночами что-то шуршит и вздыхает в сжатом поле и луна стоит над полем и льет белый свет, такой белый, что кажется, на стерню пал иней? Хочется работать там на току, или комбайне, или где-нибудь еще, а ночью гнаться вместе с Димкой за рыжей лисицей на Петиной машине. И говорить о второй космической. И ведь Настя помнит, как он целовал ее на площадке.

Она без конца представляла нарисованные Димкой картины и сочиняла к ним продолжения, не удостаивая вниманием Лильку Синяеву, хотя скоро, может быть, эту Лильку Синяеву узнает по кино весь Советский Союз.

Настя была поглощена своими мыслями, поэтому за столиком Галины Корзинкиной царило молчание. Обе усердно делали дело: монтаж анкерной вилки. За пять минут у Галины пять операций, у Насти одна. Для ученицы достаточно, почти хорошо.

«После уборки вас отправят еще на прорыв, когда-то вы доберетесь до строительства нашего города, а ты шлешь письма без обратного адреса».

Настя думала, думала, а в душе повторялось как музыкальный аккорд: «Но память прошлое хранит…» - и она тихонько смеялась, хотя после идут грустные строки. После - трагические строки о птице, убитой в полете.

Скоро наступит глубокая осень, заскрипит снегами зима, и все дальше Димкин Целинный город от Насти, все невозможней! Когда-то придет новое лето! У Димки нет даже ее фотографической карточки. «Но память прошлое хранит…» Но нет, надо быть реалистом. Наступит зима, и все понемножку забудется. Нет, я никогда не забуду. Я помню «Пушкинский вальс».

Настя запела тихо-тихо, почти про себя. Наверное, совсем непохоже. Там налетают скрипки, и ты замираешь от счастья и нежности.

- Что с тобой? - удивилась Галина.

В это время заговорил рупор Василия Архиповича:

- Отмечаю, сегодня конвейер работает удовлетворительно.

Он мог бы отметить «отлично», но воздержался от превосходной степени. У Василия Архиповича тактика: лучше недохвалить, чем перехвалить.

- Отмечаю повышение качества работы сборщицы Корзинкиной, на которую плодотворно повлиял опыт прикрепления к ней ученицы, повысив ответственность.

До сего дня такие похвалы доставались чаще Пазухиной. По конвейеру пробежал шепоток. На Галину оглядывались.

- Девочки! Корзинкина высоту набирает!

- Галина, стой до победного!

- Не задери нос, Галина!

На секунду Галинины пальцы застыли, коротенькие бровки полезли на лоб. Но лишь на секунду.

- Подумаешь! - небрежно бормотнула она, правда, тихо, так что услышала одна Настя. - Оказывается, вон как ты на меня повлияла, а я и не заметила! Ну живее, улита! Вот так улита на мою голову!

У Галины новый педагогический прием. Довольно снисхождений, теперь она подгоняла ученицу не хуже самого Василия Архиповича.

Из-за своих семнадцати лет Настя работала шесть часов в смену. Ровно за час до конца общей смены мастер методически заявлял:

- Товарищ Андронова, ваше рабочее время истекло, заканчивайте.

Он не позволял ей пересидеть за конвейером. А охрана труда на заводе зачем, как не подлавливать мастеров за нарушение закона? Отвечай за переработку подростков! Благодарим покорно!

Кроме того, после дикой выходки ученицы Андроновой с корреспонденткой газеты «Волна» мастер держал с ней ухо востро. Отчудила номер почище Корзинкиной! Ученица Корзинкиной была для мастера неразгаданной личностью.

- Ваши шесть часов истекли. Заканчивайте.

Настя убирала инструмент и оставалась в бригаде.

В стороне от конвейера, за столом декатажников, где исправляется брак в готовых часах, сидел Давид Семенович. Сгорбленный, с черной лупой на глазу, он напоминал Насте алхимика из какой-то давно прочитанной детской книги.

На заводе Давида Семеновича звали «наш часовщик». Еще до революции он был часовщиком в городе Одессе, вернее, тогда он был учеником. На занятиях по техминимуму Давид Семенович рассказывал, каково ему приходилось. Иногда его приглашали на занятия по техминимуму, а иногда он приходил сам, без зова, и, усевшись в углу, вытянув под столом длинные ноги, дожидался, когда можно будет приступить к разговорам.

- Вы слышали о «Плачущем мальчике»? Нет, не слыхали. Откуда вам знать! Один удивительный грек в стране Греции, где очень жаркое солнце и раньше были жилища богов, сделал часы «Плачущий мальчик». Водяные часы. Система колесиков приводит в движение воду, и она вытекает капля за каплей из глаз мальчика. Слеза за слезой. Слезы мальчика - мера времени. Грустная мера, если хотите знать.

Настя была самой внимательной слушательницей Давида Семеновича, потому что другим он уже надоел. Ей было все внове и не прискучивало слушать истории, почти сказки о том, как в древности люди разными способами старались измерить течение времени.

- А еще были часы - свеча. Во дворце Карла Великого на каждые сутки зажигалась свеча. Догорит до черты - час прошел. «Двенадцатый час! - передавали под сводами королевского дворца глашатаи времени. - Двенадцатый час!» Вам интересно?

Конечно, Насте интересно! И вот что еще оказалось: не только Бомарше - и знаменитый Вольтер был рьяным любителем часового дела. Можно подумать, все знаменитые люди вышли из часовщиков! Впрочем, Вольтеру исполнилось 60 лет, когда он поселился в швейцарском поселке Ферней и создал там целое часовое производство. «Я хочу научить Европу узнавать, который час», - говорил Вольтер. Он многому хотел научить Европу.

Эти истории Давид Семенович рассказывал Насте в любое время после работы. Он не торопился домой. Насте тоже незачем торопиться. Мама в библиотеке, что делать дома?

Закончив свою смену, она подходила к столу декатажников. Давид Семенович всегда что-то про себя бормотал, губы его шевелились, а инструменты копались в раскрытом механизме часов.

Когда Настя подходила к столу декатажников, старик, не поворачивая головы и почти щупая механизм своим большим клювом, начинал бормотать громче. В груди у него хрипело.

- Вам интересно узнать, отчего мне не сидится на пенсии, которую государство назначило мне для обеспечения моих старых лет? - слышала Настя. - Отчего при своей приличной пенсии я прихожу сюда поработать два месяца в год, как позволяет закон? Э! Разве вам понять, как тянет старого человека на люди, когда он один, окруженный тенями прошлого! Я живу в своей благоустроенной комнате с паровым отоплением и жду, когда наступят эти два месяца - прийти на завод, и повесить табель на доску, и поработать вместе со всеми. Вы спросите: может, мне не хватает моей пенсии? Упаси бог возводить на государство такую напраслину! Приличная пенсия, сытный кусок хлеба с маслом под старость. А хочешь - подработаешь на починке часов частным образом, не дай бог, чтобы дошло до фининспектора! Вы спросите, зачем нужно старому человеку, как я, скаредничать и собирать капитал? О, нужно! Но мне приятнее подработать к своей пенсии здесь, на заводе, который я знаю с самого его основания, то есть с последнего года этой ужасной войны, выгнавшей меня из моего родного города Одессы. Вы не видели Одессы? Как можно не видеть Одессы! А здесь для меня второй дом. Директора завода Виктора Петровича Силова я звал попросту Витей, когда он был обыкновенным наладчиком и, хотите - верьте, хотите - не верьте, спрашивал у меня советы. Далеко шагают люди, когда в голове у них ладно пригнаны винтики, не то что в этих часах, где приходится исправлять брак по вине одной невнимательной сборщицы. Разве можно быть невнимательным с таким хрупким механизмом, когда и всей-то работы каких-нибудь семь часов? Что такое семь часов? В зимний день солнце не успеет зайти, и нет ваших семи часов, отработали! В старые времена, когда я был учеником в сборочной мастерской Льва Самойловича, которому несли в починку часы от супруги самого генерал-губернатора (увидели бы вы эти часы! Восемнадцатый век, голубая эмаль с изображением женского профиля, как у богини Афины!), с этого ученичества у меня на всю жизнь остались согнуты плечи… А! Вот, ага! Нащупал, ага, вот где шалит! Волосок шалит, ай-ай, как стыдно одной невнимательной сборщице! Разве можно позволять себе хоть немножко небрежно работать при наших культурных условиях, не то что в те времена, когда чуть ошибся, Лев Самойлович зажмет тебе ухо, как в клещи, и крутит, пока не докрутится, что из глаз польются слезы?.. Однажды перед войной у нас в Одессе шел прекрасный спектакль «Кремлевские куранты». Покойная Варвара Степановна от впечатлений не могла после такого спектакля заснуть. «Варенька, - сказал я, - если бы Лев Самойлович был благородным часовщиком, как в „Кремлевских курантах“! Нет, Лев Самойлович - противоположный тип. Мне не хочется называть его часовщиком. Он был гидрой капитализма, как, помню, в девятнадцатом году рисовали на плакатах врагов революции. Ну вот, а теперь эти часы годны в ход, не испортят репутации нашего завода».

Он прикладывал исправленный механизм к уху, слушал, встряхивал, снова слушал одним и другим ухом и, бережно уложив в розовую пластмассовую коробочку, брался за следующий.

- Может быть, вам интересно спросить, какие часы делались в сборочной мастерской Льва Самойловича? - продолжал он, по-прежнему не поворачивая к Насте головы. - Смешно сказать, только и умели что чинить чужие часы из Швейцарии. Вся Россия умела делать только ходики с одной гирей, - боже мой, такие грубые и безобразные ходики! И это когда еще при Екатерине Второй у России был великий часовщик и механик Иван Петрович Кулибин, которому поклонился бы сам Галилей! После Кулибина до самой революции ходики с гирей, эх-эх! А теперь? О, теперь! Советский Союз наделал с часами делов, вся заграница задумалась. Наверное, я вас утомил? Когда-нибудь я вам расскажу, какие были часы у Марата. На циферблате стояла надпись: «Повиноваться только закону, любить только родину». От таких слов моложе бьется сердце. Ну, вот и звонок. Так скоро звонок? Что такое семичасовая рабочая смена? Это значит, еще не кончился день, долго до вечера, а надо домой. Бегите! У вас резвые ноги, бегите! И я пойду. Когда-нибудь я вам расскажу о гениальном Галилее и великом Кулибине.

В бригаде после звонка становилось беспорядочно шумно. Девушки спешили убрать рабочее место и сдать остатки деталей, дежурные, обернув щетки мокрыми тряпками, протирали полы, бригадир запечатывал шкаф с готовой продукцией, конвейер на несколько минут до второй смены пустел, а старый часовщик тянул время и выходил последним. В фетровой грязно-серой шляпе, с намотанным на горло шерстяным шарфом, он брел, тяжело шаркая по тротуару старомодными резиновыми ботами, горбя плечи, уставив под ноги глаза.

Настя стояла возле заводской стены, дожидаясь Галину, и смотрела вслед Давиду Семеновичу.

- Мы его навестим! - решила сегодня Галина. - Мне надо с ним посоветоваться. Вот забегу в «Гастроном». От нашего Давида Семеновича угощенья не жди. Чаю не выпросишь. Плюшкин типичный. Он у нас вроде тронутый, ты не заметила?

Она повертела пальцем у лба и понеслась в «Гастроном».

Из проходной выходили рабочие. Некоторых дожидались жены с детьми. Выбегали девушки в цветных платочках и шапочках, стуча каблучками. Было людно. Вышел Вячеслав Абакашин.

Последние дни он не старался встречаться с Настей, как раньше, и не приглашал на семинар Небыловой, хотя по намекам Настя догадывалась, что он там бывал.

- Корреспондентская работа требует смелости, - в приливе откровенности иногда рассуждал Вячеслав. - Важно рискнуть сказать первое слово. Ударить по воображению! Заявить о себе!

- О себе?

- О себе! Сборщица может без имени. Корреспондента без имени нет. Необходима сенсация. Что-то как гром.

- О чем гром? - неуверенно допытывалась Настя.

- Не столь важно, о чем. Талант - самовыражение личности. Но не знаю… Возможно, я еще себя не нашел. Меня больше интересует искусство, чем жизнь… здесь на заводе. Хочу видеть искусство! Говорить об искусстве! О живописи, голосах красок и линий!

- Искусство без жизни? - несмело спросила Настя. Она поразительно глупела при нем.

- Элементарно! Старые песни! - морщился он.

Они говорили все реже.

Увидя Настю возле проходной, Вячеслав принял кислый вид.

«Скука, скука!» - написано было на его малокровном лице с синеватыми подглазьями.

- Этот старый еврей сошел с картины Рембрандта, - сказал он, последив издали за часовщиком. - А? Ты не находишь? А! До Рембрандтов ли!

Он помолчал, дожидаясь вопросов. Но Настя ничего не спросила.

- Не могу приспособиться! - ломая пальцы, заговорил Абакашин. - Одно и то же, одно и то же! Сегодня часы, завтра часы! Или пиши о передовиках производства. Сегодня передовики, завтра передовики! Или искореняй недостатки!

- Неужели ты ничего не нашел здесь интересного? - удивилась Настя.

- Что здесь интересного?

- Мало ли что! Люди. Делать часы.

- Делать часы! - Он засмеялся. Он странно смеялся, не разжимая тонких губ. - Если бы случай привел, ну, скажем, как наших ребят, на целину убирать урожай? Ура целине! Где же индивидуальность? Безличие, вот что это! Я задыхаюсь и не желаю скрывать. До свидания, Настя! - торопливо бросил он.

К ним подбегала Галина в красном берете набекрень и в пальто нараспашку, с кульками в карманах. Абакашин хотел улизнуть от этой насмешливой сборщицы, но не успел.

- Художник, приветик! - кричала она, подбегая. - Плохи делишки, художник? Слыхала, как ты пыхтишь да ни строчки для газеты не выпыхтишь. А ты приходи к нам в бригаду для сближения с массами. Может, что и высмотришь полезненькое. Представляюсь: без пяти минут отличник производства, с сегодняшнего дня узаконено. - Она стащила берет, покрутила над головой и снова напялила набекрень. - Что кривишься, художник? Прививку себе от меланхолии сделал бы.

- Не терплю стандартный оптимизм! - отпарировал он.

- А нам так от нытиков тошно!

- А я так вашими казенными восторгами сыт.

Абакашин круто повернулся и ушел.

- Отшила твоего воздыхателя, - рассмеялась Галина. - Сердишься?

Настя не знала, что у Абакашина хромают дела в многотиражке. Отчего у него хромают дела, ведь он одаренный? Но, может быть, он, верно, не может жить без искусства? Но почему он вечно фыркает, как будто не любит никого, всех людей? А для кого же искусство? А что ему надо в искусстве? Как он сказал: «Заявить о себе»?

- Не люблю нытиков! - сказала Галина, энергично мотнув головой. - И ноют и ноют! И все-то им плохи, только сами себе хороши!

Они шли старым бульваром. Бульвар вел к центральной площади города, откуда лучами расходились недлинные улочки. На одной такой улочке жил часовщик.

Как заметна осень! Деревья желты и тихи. Сквозь поголевшие ветви неярко светлеет прохладное небо. Шуршат под ногами листья. Трава побурела от ночных заморозков. На черных клумбах, свесив зубчатые венцы, одиноко стоят георгины.

Улочка Давида Семеновича, застроенная новыми зданиями, на которых еще не облупилась штукатурка и на крышах не часты леса телевизионных антенн, выходила одним концом к реке. Видны тот берег реки и заливные луга, уставленные темными стогами. Город над рекой обрывался, луговой ветер обдувал эту тихую улочку, где не дымят фабричные трубы и слабо доносятся звонки трамваев из центра.

Галина ввела Настю под арку одного нового дома, во двор. Двор был тесен и захламлен неубранными строительными материалами, кучами щебня, битого кирпича и песка. Замыкая его, стоял старый кирпичный особняк, в один этаж с мезонином, со следами лепных украшений на фронтоне и полукружием каменной лестницы когда-то парадного входа. Вход не запирался. Дворянский особняк, переделанный в коммунальную квартиру, внутри представлял собой длинный узкий коридор, подобно гостиничному. В коридор выходили обитые клеенкой или войлоком или ничем не обитые двери. На каждой двери номер и почтовый ящик владельца комнаты.

Часовщик их не ждал и, раскинув руки, шагнул им навстречу, изумленно восклицая:

- Ай-ай, какая мне радость!

Он был в стоптанных шлепанцах и заношенных подтяжках поверх линялой рубахи, из расстегнутого ворота которой высовывалась тощая шея с дряблой, точно тряпичной кожей. Без своей черной лупы, без халата и накрахмаленной шапочки, придававших ему на заводе значительность, он показался Насте неинтересным стариком, даже неряшливым. Белые редкие волосы дыбом стояли у него надо лбом. Весь он был какой-то измятый. Он вынимал из кульков принесенные Галиной гостинцы - полкило колбасы, банку скумбрии в томате, коробку розовой пастилы - и приговаривал:

- Ай, Галина, ты опять меня балуешь? Ты заботишься обо мне, будто я твой родной дедушка. Будем пировать и рассуждать о веселых предметах. Э! Есть веселые предметы на свете, вроде твоего дела, Галина. Знаю твое дело, Галина! Ты хочешь освоить на конвейере все операции и начать движение, как начинают движение неспокойные и любопытные люди. В один прекрасный день им является мысль шагать дальше. Ты скажешь мастеру: я выучу свою ученицу, эту внимательную девочку, которая умеет ласково слушать, и сяду сама в ученицы, пока изучу весь конвейер, чтобы понимать жизнь часов, как часовщик, как настоящий мастер, который знает все и в голове у него всегда новые замыслы.

- А что? - беспечно отозвалась Галина. - Два пальто есть, три пары туфель есть, и сяду в ученицы на ученическую зарплату изучать весь конвейер, подумаешь! А грязищи-то, батюшки!

Она присела на корточки перед буфетом и, распахнув нижние дверцы, вытаскивала оттуда немытые тарелки, чашки и банки из-под повидла.

- Давид Семеныч, вы тут срам развели, у вас тут мыши, наверное, табунами пасутся! Перемыть надо!

- Перемой, если надо, - равнодушно согласился он. - А вам я покажу кое-что, - обратился он к Насте. - Вам я покажу те интересные часы друга Марата Луи Авраама-Бреге, про которые Пушкин писал: «Пока недремлющий брегет не прозвонит ему обед». Этот старинный брегет отбивает ход времени таким чистым, мелодичным звоном, как музыка, как будто время поет. Этот брегет я спас, когда мы бежали из Одессы от фашистов. Оставлю его в наследство заводу.

Галина понесла в кухню посуду. Давид Семенович, шаркая шлепанцами, подошел к кованному железом сундучку возле буфета и долго его отпирал и копался там, ища старинный брегет. Настя разглядывала комнату.

Комната была в одно окно. Громоздкий буфет занимал половину одной стены, в центре квадратный стол, на котором беспорядочно свалены книги, на краю, на газете, стояли закопченный чайник и чашка, валялся недоеденный кусок черного хлеба и разложены гостинцы Галины; напротив буфета, ближе к двери, поместилась двуспальная кровать с небрежно брошенным поверх белья и подушек ватным одеялом; над окном серый от пыли старенький тюль.

Это была бы обычная комната, разве только очень запущенная, не знающая женской руки, но обычная, если бы…

Вдруг часовщик, согнувшийся почти пополам над своим сундучком, словно почувствовал спиной встревоженный взгляд Насти, медленно, очень медленно распрямился и, уронив руки, повернул голову через плечо и тоже стал смотреть на стену у окна, от которой Настя не могла оторвать глаз.

На стене висели два поясных портрета. На одном была изображена нестарая русоволосая женщина, причесанная просто, на прямой пробор, светлоглазая, с чуть расплывчатыми чертами, чуть затупленным носом и улыбкой, такой белозубой, что хотелось навстречу ей улыбаться.

На другом портрете - девочка лет шестнадцати. С первого взгляда можно было угадать ее дочь в этой девочке: так поразительно сходно повторялись в ней те же черты, тот же ясный свет глаз, та же безмятежность улыбки, только все было тоньше, юнее, прелестней: трогательная чистота и невинность были в ее полудетском, полудевическом облике, в ее высокой худенькой шейке, перевязанной черной бархоткой.

Но не портреты жены и дочери Давида Семеновича поразили Настю. На стене была фотография, при виде ее у Насти похолодела и заныла душа.

Фотография висела над портретом девочки. Что-то невыразимо мучительное было в соседстве милого девического образа и черных квадратных столбов, изображенных на фотографии. Ряды колючей проволоки опутывали эти черные столбы с четырехугольными рылами, выгнутыми, как хоботы, в сторону длинных, монотонно однообразных казарм.

- Что это? - шепотом спросила Настя.

- Я хотел показать вам брегет… - пробормотал часовщик.

- Что это? Зачем вы это повесили? Что сделали с девочкой? Где она?

К горлу подплыла тошнота. Ее душила тошнота. И какой-то страх и тоска.

Вернулась из кухни Галина, принесла вымытую посуду, убрала в буфет.

- А я что вам говорила? Зачем вы ее тут повесили, зря надрываться? - хмуро сказала она.

Старик тихо закрыл крышку сундука, сел и неловко закинул вверх голову, выставил вперед острый подбородок.

- Варвара Степановна прибила, когда мы узнали про Леночку. Нельзя снять. Варвары Степановны воля. Пани Марина из Польши прислала нам фотографию. Пани Марина была с нашей Леночкой «там». Она была ей как мать, укрывала Леночку в холод. Мы долго не знали, долго, так что уж и затихать стало. А потом узнали. Лучше бы не узнать! Оплакали Леночку, почти пятнадцать лет прошло, все не знали. Варвара Степановна не вынесла. Ах, как больно, когда на Варвару Степановну это нашло! Вы спросите, как началось?

- Ладно, Давид Семеныч, попусту себя мучить! - перебила Галина.

- Вы спросите, как началось, - не обращая внимания на Галину, говорил часовщик с хрипом и сипеньем в груди. - Началось ночью. Здесь.

Он длинно вытянул руку, указывая пальцем на кровать с ватным одеялом.

- Здесь. Ночью. Я лежу, и не сплю, и слышу. Варвара Степановна тоже не спит и слышит, как я не сплю. Я и дышать опасаюсь, чего-то все жду, как смерти или судного часа. Все жду и боюсь. Вот один раз Варвара Степановна говорит в темноте, громко, каждое слово врозь, не своим голосом говорит, непонятным голосом: «Леночку сожгли, а мы живы. Слыхано ли, живых девочек жечь? Ей и семнадцати не было. Как она шла туда, вся дрожит, каждой косточке холодно! Ведь она еще девочка, звала, наверное, „мама!“, а ее сожгли. А я жива. Утром кофей с молоком пью. А их миллионами жгли. А я кофей пью? Не хочу». Я ее стараюсь утешить, а слов нету. Ничего не могу сказать, только зубы стучат: з-з-з. Уж очень про кофей дико у нее получалось. Села в кровати, белая, словно из мрамора, и не движется, и я чувствую, это не она, это кто-то другой, не она. «Не хочу». Помолчит и опять: «Не хочу». И всю ночь так. И с этой ночи все хуже, и мне пришлось выйти на пенсию. Совсем плохо с ней. Я писал пани Марине, чтобы рассказала, может, не так было с Леночкой, Варваре Степановне стало бы легче. Ответ не пришел, и она умерла. А что я один?

Он сгорбил спину и закачался на сундучке, зажав кулаки меж худыми коленями, стоявшими почти вровень с лицом, на котором недоуменно и жалко дрожала усмешка.

Со стены, улыбаясь, глядели русоволосая женщина и такая же светленькая и спокойная девочка, как бы облитая вся лучом солнца, с ее тоненькой шейкой и черной бархоткой.

- Ее из Воронежской области угнали. Варвара Степановна под самую войну отослала Леночку в деревню, к родне, - сказал Давид Семенович.

Настя в онемении смотрела на фотографию, на забор из квадратных столбов, перепутанных проволокой, зловеще нагнувших тупые четырехугольные рыла.

- Покажу вам, что в моем сундучке! - проворно вскакивая с сундучка, заговорил часовщик. - Не надо много думать об этом. Ночью надо спать. Когда ночью не спишь и думаешь - будто живой лежишь закопан в могиле. Что в этом сундучке, я завещаю заводу. Э! Там есть одна старинная штука, какой и Москва не видала, настоящее сокровище, если хотите знать! «Давид!» - скажет, бывало, Варвара Степановна в свои молодые годы. Она любила наряжаться и повеселиться не хуже других. В Одессе на нашей улице все модницы оглядывались на Варвару Степановну! «Давид, мы могли бы стать богачами, если бы ты не хранил неизвестно зачем свой музей». - «Варенька, - отвечу я, - здесь история и искусство». И она не спорила. Она была русской женщиной, смелым другом в мои черные дни… А вот часы. Не говорите мне, что вы видали такие часы где-нибудь, кроме музея Давида Семеныча!

…Улочка с цветными от абажуров окнами и темными силуэтами саженцев вдоль тротуаров была безлюдна, когда Настя с Галиной вышли из-под арки, от Давида Семеновича. В беззвездном небе стояла большая луна, розоватый, слегка подтаявший с одного края шар. Тихий свет луны, тихие окна, тихие тени саженцев - все было мирно. Было до неправдоподобия мирно. И Настя, как спасению, обрадовалась этой уютной и устроенной улочке, холоду ночи, запаху сена, долетавшему с заречных лугов. Словно очнулась от кошмара, который душит во сне за горло, и ты валишься в черную пропасть, погибаешь.

Хорошо, что рядом Галина. Настя жалась к Галине.

Они шли, взявшись за руки.

«Милая! - с нежностью думала Настя. - Ей тоже тоскливо и страшно, она тоже любит эту улицу и рада, что мы вместе завтра пойдем на завод».

Они вышли к обрыву. Под обрывом, обнесенным решеткой, в бурых пятнах стелющихся по рыжей глине листьев мать-и-мачехи не колышась лежала река с серебристыми от лунного света чешуйками. На том берегу во все приволье матово-белесого луга стояли стога. Что-то величавое и манящее было в этом просторе, в безмолвном стоянии стогов.

Галина перевела на Настю задумчивый взгляд и сказала:

- Теперь мы, наверное, будем с тобой неразлучными.

Настя кинулась Галине на шею и без счета целовала в холодные от ночной свежести щеки. Они чувствовали благодарность друг друга за то, что не одиноки. Им хотелось делиться самым лучшим, что в них есть. Они высказывали друг другу свои неопределенные мечты и страстно вспыхнувшую дружбу.

Завтра они не могли бы в точности восстановить, о чем говорили здесь, над обрывом. Обо всем. Зачем жить? В чем цель жизни? Почему бывают плохие люди? Впрочем, на нашем заводе нет плохих людей - так они решили. Во всяком случае, никого нельзя назвать в полном смысле слова отрицательным типом. Даже Пазухина, в общем-то, ничего, можно мириться, пожалуй, напрасно Галина к ней придирается. А бывают живые идеалы? Они не могли припомнить живых идеальных людей, но где-то есть непременно, они уверены, есть! Они перескакивали с предмета на предмет и не могли наговориться. Только о часовщике не вспоминали вслух.

Возвращаясь с реки, они поравнялись с домом Давида Семеновича. Арка подворотни зияла черной дырой. Часовщик спит или бессонно лежит на двуспальной кровати и думает.

Они притихли, проходя мимо дома часовщика. Было поздно. Окна в городе гасли.


12


Конвейер еще стоял, когда Настя пришла на завод. Бригадиры распечатывали шкафы и готовили для сборщиц детали, мастер проверял свою канцелярию, в бригаде почти безлюдно, но Давид Семенович уже здесь. Упрятал под шапочку вздыбленные белые волосы, нацепил на лоб лупу и с деловитой решимостью прошагал к «капитанскому мостику» Василия Архиповича. Взяв мастера за пуговку халата, он что-то втолковывал ему, указывая в сторону конвейера, а тот с выражением неприступности на круглощеком лице пожимал плечами и тряс головой, как бы говоря: «Сомневаюсь. Что вы мне ни доказывайте, а я сомневаюсь».

Догадываясь, о чем у них идет речь, Настя прогулялась вдоль конвейера, замедлив шаги возле столика Василия Архиповича. Речь шла о том. О замысле Галины освоить все операции сборки.

- Что ж, поглядим, хотя и не верится. Диалектический скачок в сторону роста. Давид Семенович, ваше влияние положительно сказывается на ее исключительно анархической личности.

- Э-э! А на мне так ее добрый характер положительно сказывается.

Постепенно в бригаде становилось люднее. Сборщицы, в кокетливых, строго по технологии белых косынках, с неостывшим румянцем на свежих после сна и улицы лицах, все уже за конвейером в ожидании пуска; слышно озабоченное кудахтанье технолога: «Дорогуша, дорогуша, а план что велит?» Полторы минуты, минута, полминуты - и лента тронется, зажгутся сигнальные лампочки, застучит регулятор: тук-тук, - а Галины нет.

Настя в десятый раз, обмирая от беспокойства, перетирала инструменты, а Галины нет. Мастер раз и два прошагал мимо монтажа анкерной вилки, хмуро поглядывая на дверь. Галины нет.

- Резервную сборщицу на монтаж… - тоном судьи, выносящего «приговор окончательный», обратился Василий Архипович к технологу, но Корзинкина прибежала. Напяливая на ходу халат, она ворвалась в бригаду, задыхаясь от бега. В ту же секунду раздался звонок, и конвейер пошел.

Галина наспех покрывалась косынкой, а накопитель стоял пустой, и лампочка сигналила: «Задержка, задержка», - но Василий Архипович, вместо того чтобы объявить Галине взыскание, притворился, что ничего не заметил, и торопливо зашагал к другому концу ленты.

Впрочем, через несколько минут, взяв бешеный темп, Галина вошла в ритм конвейера. А еще через несколько минут обратила к Насте лицо, на котором от возбуждения сверкали глаза, и отрывисто бросила:

- Поработай одна!

Это было ни с чем не сообразно - усаживать за конвейер неопытную ученицу, но Галина нетерпеливо подгоняла Настю:

- Переходи на мое место! Ненадолго. Садись!

За старым конвейером невозможно бы с такой легкостью поменяться местами, а здесь сборщицы каждая сама по себе, за своим верстачком, и Настя послушно пересела, и зеленая лампочка уже сигналила ей, именно ей: «Не зевай! Держись в ритме. Набирай скорость».

Скорость и есть то, что Насте пока недоступно. Ее бросило в жар, она заволновалась, заспешила, робея, надеясь, удивляясь Галине и мысленно твердя давно выученные наизусть порядок и ход операции. Она пугливо поглядывала на сигнальную лампочку, ежесекундно ожидая знака тревоги, а втайне сумасшедше мечтала не осрамиться, не уступить Галине, блеснуть. Даже блеснуть! Накопитель повез ее механизмы по ленте. Живей! Скорость, еще скорость! Пальцы бежали. Ура!

А Галина? Галина приткнулась сбоку на ученическом табурете и, подперев подбородок ладонью, читала, читала жадно, поспешно, и что-то светлое, отчаянное и горькое перебегало по ее страстно сосредоточенному лицу с плотно сжатым ртом и недоуменно сведенными бровками. Так прошло несколько минут. Настя отправляла по ленте один за другим механизмы, начиная свободнее дышать и все больше опасаясь за безумство Галины. Увидит мастер - загремит на всю бригаду рупор: «Корзинкина! Безобразие! Нарушение трудовой дисциплины! Неслыханно!»

Наконец Галина перевернула последнюю страницу и с отсутствующим взглядом протяжно выдохнула:

- Ну?

«Гранатовый браслет», - прочитала Настя заглавие.

- Ну? - повторила Галина, еще не совсем возвращаясь к реальной действительности, со вздохом пряча в карман халата книжечку в дешевой бумажной обертке.

- Выдержала экзамен, вот чудеса, - равнодушно промолвила она, занимая свое место за лентой. - Проснулась сегодня - темно, не спится, стала читать. Немного не успела дочитать до работы. Бывает так в жизни? «Почем знать, может быть, твой жизненный путь пересекла настоящая, самоотверженная, истинная любовь?» - по памяти сказала она. - Бывает? Сейчас, в наше время, на нашем заводе, как пишет Куприн в «Гранатовом браслете», бывает такая любовь? Истинная? «Пересекла твой жизненный путь…»

Милая Галина!

Насте хотелось, как вчера, кинуться ей на шею, обнять крепко-крепко, что-то сделать для Галины опасное, трудное, очень опасное, чтобы доказать свою дружбу.

- Не знаю, почему так хорошо! - удивляясь, сказала Галина.

Но вдруг они услыхали знакомый шум накрахмаленного халата, и кругленькая, вся встревоженная фигура технолога явилась перед ними.

- Дорогуша! Что с вами? Что это? Перекос вилки, перекос, перекос! Еще, еще…

Она выкладывала на столик Корзинкиной механизмы в розовых тарах, недавно отправленные Настей по ленте. Механизмы возвращались с проектора. Брак монтажа анкерной вилки. Брак, брак, брак!

Технолог опростала карманы халата и в негодовании всплеснула руками:

- С ума сошли, дорогуша!

У Насти сердце окаменело от невероятия и несомненности того, что случилось. Надвигалась катастрофа. Крушение. Бригада терпит убытки.

Гневной скорой походкой приближался Василий Архипович.

- Корзинкина?! Вот до чего дело дошло! Серия брака. Вопиющий, неслыханный факт! А Давид Семеныч за вас размечтался, что вы… А я чуть не поверил!.. Не перебивайте, не до реплик!..

- Василий Архипович! - перебила Галина, страстным движением приложив крест-накрест ладони к груди. - Виновата, простите, исправлю, останусь сверхурочно, переделаю все!

Так не в натуре Корзинкиной был этот доверчиво просительный голос и восторженная воодушевленность лица! Василий Архипович смешался.

Корзинкина не дерзила, не старалась увильнуть, не бросала самолюбивые реплики. Василий Архипович пришел в тупик от такого, можно сказать, противоестественного поведения Корзинкиной.

- Вот до чего дело дошло! - пробурчал он, не зная, как реагировать на вину и повинную Галины Корзинкиной. - Если вы осознали ошибку… - для самого себя неожиданно начал он вместо разноса, вместо посрамления Корзинкиной на общем собрании бригады, вместо приказа за подписью начальника цеха: «Объявляется строгий выговор с предупреждением…» - чтоб брак был исправлен! - коротко приказал он. И удалился.

И технолог удалилась, слегка изумленная либерализмом Василия Архиповича.

Все это произошло слишком быстро. Настя не успела вмешаться. Настя не могла бы вмешаться: так и так отвечает Галина. Ты не научилась работать - отвечает Галина. Ты не научилась, ты ничего не умеешь и в первую секунду, пусть не секунду, ты до отчаяния испугалась своей вины. А Галина не испугалась. «Виновата? Отвечу».

И, о боже! Как она дорога стала Насте!

- Влипли мы с тобой, - смущенно улыбнулась Галина. - Заделаться бы положительным типом вроде Пазухиной, а? Придется посидеть после смены. Васенька наш странный сегодня, удивленный какой-то… Да, и вот он говорит: «…я ее люблю, потому что на свете нет ничего похожего на нее, нет ничего лучше, нет ни зверя, ни растения, ни звезды, ни человека прекраснее вас и нежнее». Бывает так в жизни?.. А ты попробуй еще у меня осрамись! Я не Васенька, у меня сердце железное…

И как раз сегодня Насте нельзя оставаться после смены исправлять с Галиной свой брак. Мама велела прийти домой после работы. «Сразу после работы, чтобы в три часа непременно быть дома, точно в три, не забудь, Настя, пожалуйста!»

Мама сегодня выходная - возможно, по этому случаю что-нибудь пришло ей в голову. Возможно, ей захотелось раз в неделю по-праздничному пообедать вдвоем и сходить в кино, или в магазин, или на выставку декоративных тканей, которую недавно привезли из Москвы. Насте ни к чему декоративные ткани, но она примчится домой минута в минуту, как просит мама. Прибежит веселая и будет шутить. Так уж сложились у них отношения, что все серьезное и трудное, что ей встречается в жизни и составляет ее настоящую жизнь, Настя скрывает от мамы. Она скрыла свидание с Небыловой, историю Давида Семеновича, Димкины письма и о сегодняшнем своем позоре едва ли расскажет.

- Иди уж! - отпустила Галина.

Настя понеслась со всех ног. И надо же было случиться, что возле проходной ее снова, как в прошлый раз, нагнал Абакашин! Вернее, чуть не проскочил мимо, но из вежливости задержался. Кажется, он не очень был рад встрече с Настей. Он торопился в типографию. Типография по пути, невольно они пошли вместе, чувствуя отчужденность после вчерашней стычки Вячеслава с Галиной. Разумеется, в своих незадачах Вячеслав винил не себя, а тупиц и бюрократов из многотиражки. Он винил их в том, что играет третьестепенную, десятистепенную роль в этой сверхпрозаической заводской газетке! Его не ласкали за одаренность, как в школе. «Они» не способны понять. У «них» нет фантазии. «Они» чинуши. Его держали на черной работе, ему поручали ничтожные мелочи: сходи в цех, узнай, на сколько процентов перевыполнен план таким-то участком. Или недовыполнен. Он, Вячеслав Абакашин, на две головы выше всех своих одноклассников, начитанный, мыслящий Вячеслав Абакашин на побегушках в заводской многотиражке, где никто не знает, кто такой Ренуар!

Он морщил лоб и оскорбленно поджимал губы: на его длинном, худосочном лице была разлита унылость. Насте не хотелось его утешать, и они шагали молча.

Однако недолго. Обида в нем прорвалась. Он ненавидел Корзинкину! Она выставила его вчера перед Настей в унизительном свете. Его мучила мысль, что Настя, может быть, снисходительно жалеет его или посмеивается над ним вместе с Корзинкиной оттого, что его заметки будто бракуют. А если так, если и так! «Им» нужны стандарт и шаблон, ему ненавистны стандарт и шаблон. И есть одна… есть человек… есть люди, которые в него верят! Конечно, не здесь, на нашем заводе. Здесь «корзинкины». Окончила десятилетку, захлопнула книжки, села за конвейер - и сыта и довольна. Придаток к конвейеру - вот что такое Корзинкина.

- Ты городишь чепуху! - крикнула Настя, топнув ногой.

Она остановилась и с гневом разглядывала его тщедушную фигурку и бледное лицо. Весь ореол слетел с него в глазах Насти! Брюзга, хотя целая энциклопедия в голове. Злая брюзга! Она не желала слушать его клевету на Галину. Она выскажет ему напрямик все, что думает о нем и Галине. Пусть он узнает, какая на самом деле Галина, как хорошо он ее угадал. «Захлопнула книжки»?! А она плачет, мечтает над книжкой и бесстрашно винится, когда виновата, берет на себя всю вину…

- Что за книжка? - с шевельнувшимся в глазах любопытством спросил Абакашин.

Он до крайности удивил Настю. Он не понял ничего. Не понял, что у Галины горячее сердце.

- «Гранатовый браслет»? Вот так новинка! - усмехнулся он свысока.

- Но ты, ты, ты со своими новинками, ты не чувствуешь и не видишь людей!

- У меня свои требования к людям.

- У тебя требование, чтобы тобой восхищались.

- Я не позволю какой-то Корзинкиной себя унижать… какой-то ничтожной Корзинкиной… Погодите, я вам докажу!

- Ах, что ты докажешь! «Инте-лю-лю»!

Она не могла больнее уязвить его самолюбие. От него отмахиваются как от мухи! Его не ставят ни во что! Его считают нулем. «Инте-лю-лю»! Какое словечко пустили! Его оскорбляют. Она, Корзинкина! Все от нее. Настя под каблуком у Корзинкиной.

- Передовики! Оптимисты! - с убийственной иронией протянул Вячеслав. - Без пяти минут отличник производства?! Вот она, правда жизни, ха-ха! На собраниях агитационные речи, а за конвейером…

- Ты не понимаешь…

- Все понимаю! И не буду молчать.

Он был так разозлен, что не мог скрыть и не желал идти дальше с Настей. Ему срочно надо в многотиражку. Он задаст там грандиозный бой. Он добьется…

Вячеслав, не простившись, пошагал обратно па завод.

«Добивайся, пожалуйста. Уж не на дуэль ли вызовешь нас с Галиной?!» - насмешливо подумала Настя.

Вдруг она увидела через дорогу, на том тротуаре, Анну Небылову.

Небылова шла очень быстро, опустив в задумчивости голову. У нее был невеселый и озабоченный вид, она не заметила Настю.

Настя стремглав побежала домой. Она не хотела оглядываться на Небылову, и оглянулась у самого дома, и снова увидела ее невдалеке. Какое-то дурное предчувствие поднялось в Насте, она вбежала во двор, и у подъезда опять оглянулась, и опять увидела ее уже во дворе.

Было без пяти три. Понятно, почему мама велела прийти ровно в три. Небылова направлялась к ним в дом. Зачем, зачем? Настя боялась ее. Она не боялась людей. Она боялась этой властной, красивой и праздничной женщины с ярким ртом и плоскими прядями медных волос вдоль округлого овала лица, на котором тонко розовеет румянец.

Разрушила и все разрушает, разрушает Настину жизнь!

Настя трясущимися руками отпирала замок. Мама открыла дверь. Мама встречала Настю в прихожей, - должно быть, стояла у двери и слушала, не идет ли кто по лестнице.

- Она! - испуганным шепотом сказала Настя.

- Спасибо, пришла! Я не хотела быть с ней одна. Спасибо, что ты пришла. Ничего, ничего! - говорила мама, гладя ее руку холодными пальцами, не удивляясь тому, что Настя все знает, жалея, ободряя ее, как будто не ей это предстояло, а Насте. Уже раздавался звонок.

- Иди ко мне, - отослала Настю мать.

Настя ушла и встала у окна, сердчишко дрожало в ней от боли и жалости к матери.

- Мы не одни? - разочарованно вырвалось у Небыловой при виде Насти. - Я думала…

- Садитесь, пожалуйста, - ответила мать. - Нет, не сюда.

Она указала не на кресло возле отцовского стола, где лежала нетронутая его папка с бумагами. Посредине комнаты стоял стул. Мама указала на стул.

- Сю-да? - запнулась Небылова.

Она чувствовала себя неловко и глупо, сидя на специально поставленном для нее посреди комнаты стуле. Оправила платье, не зная, куда девать сумочку, и повесила через плечо. Вся на виду! И на дистанции.

«О, ты не простушка!» - говорил ее посветлевший до прозрачности взгляд. У нее раздувались и мелко вздрагивали ноздри. Она силилась казаться спокойной.

- Я вас просила… Я рада увидеться с Настей. Но такой разговор… Я не хотела бы об этом… при Насте, - сбивчиво проговорила она.

- Как вам угодно, - ответила мама.

«Умная мама! Вот кто сильный и смелый, моя слабенькая, негромкая мамочка, а не эта пышная, белая и розовая женщина, которая наступает на тебя точно танк».

Настя с ревнивой тревогой наблюдала за мамой. Мама не курила. Хорошо, что она не курила. Ей не идет курить. Она присела на кончик тахты и ждала. Она выглядела хрупкой в черном закрытом платье, неуловимое изящество было в ее позе.

- Вы хотите непременно, чтобы это было при Насте? - спросила Небылова, стараясь и не умея скрыть волнения. Два красных пятна рдели у нее на щеках.

Мама молчала. Небылова с вызовом вскинула голову.

- Ваше дело. Я должна сказать. Это касается не только меня… всех нас и Аркадия Павловича, будущего… Знайте…

Она хотела сказать: «Знайте, у меня будет ребенок». Она хотела ребенка! Она хотела полногоженского счастья! Настоящего счастья. Почему у других дом, муж, семья?

- Знайте, - повторила Анна осипшим голосом.

Настя увидела: по лицу мамы сильней разлилась бледность, как будто что-то она поняла между слов. Даже губы у нее побледнели.

- Что надо мне знать? - не сразу ответила мама.

- Вам надо знать и понять наконец: это всерьез, навсегда! Мой муж… Аркадий Павлович…

Настя быстро отошла от окна, приблизилась к матери и села возле.

- Настя здесь мне в укор! - нервно засмеялась Небылова.

- Не стоит от нее ничего скрывать, - сказала мама, проводя по щеке Насти холодными пальцами.

Настя схватила мамину руку и поцеловала молча. Она неистово любила мать, преклонялась, жалела, в груди ее стояло рыдание.

- Это всерьез, - повторила Небылова. Что-то жестокое проступило в ее затвердевшем лице, и в то же время неспокойство и настороженность были в нем. - Аркадий Павлович с вами видается. Мне известно. Недавно был у вас в библиотеке. Он не скрывает, мне все известно. Но все решено…

Мама молчала. Ее молчание унижало Небылову. Она чувствовала отчаянную бесцельность своего прихода. Пришла и ничего не добилась. Только со страхом поняла, что какая-то опасная для ее благополучия сила заключена в этой хрупкой женщине, немолодой и прелестной, - даже увядание ее было прелестно, как осенний задумчивый день.

И эта девочка рядом, с беспощадными, странно узкими глазами. И этот дом, обжитой, где ему все привычно и дорого, его стол, его книги…

Вдруг она смертельно обиделась, что в его доме вынуждена сидеть посреди комнаты, как на скамье подсудимых, и вымаливать то, что могло бы принадлежать ей по праву. Покой, гордость, признание всех и - главное, главное, главное! - уверенность в безопасности счастья.

- Вы думаете, что Аркадий Павлович, что он… он человек привычки… вы держите Аркадия Павловича домом. А это его дом! Его труд! Это комната, тахта, книги, Врубель на стене, копия с Врубеля, все, все… Вот что его тянет сюда - сила привычки. Ничего больше. Но этот ваш уют и привычка не переспорят меня. Он пересилит. Я пересилю.

- Пожалуй, довольно, - сказала мама, вставая.

- Вы меня гоните?

- Мы объяснились.

- Вы играете в благородство, а кто благороден, так он, и слишком, и слишком. Но все равно вам придется пойти на развод! - крикнула Небылова. В то же мгновение она испугалась того, что сказала, опомнилась и стиснула пальцами виски. - Не судите меня, - понуря голову, вымолвила она. - Разве я была бы здесь, если бы не знала о вас, что вы не мещанка, вы великодушны? Я приехала в ваш город, и, словно вихрь… Вы женщина, много старше, поймите! «Бог поразил меня любовью». Жизнь перевернулась, все во мне озарилось. У меня нет больше воли. Я бессильна. Сердцу не велишь. Назад не воротишь. Я бессильна, бессильна! Поймите меня.

Она робко подняла глаза. Мама стояла, взявшись ладонью за горло, с сухим и безучастным лицом.

Небылова ждала, что-то просительное, почти заискивающее перебегало в ее глазах. Какая-то надежда.

- Поймите меня!

Ответа не было.

- Когда так… - с расстановкой произнесла Небылова.

Краска хлынула ей на щеки, зрачки стали колкими. Она надменно вскинула голову:

- Когда так… теперь, по крайнем мере, я все знаю.

Она поднялась, снова высокомерная и неуязвимо красивая, и вышла из комнаты, не дожидаясь, чтобы ее проводили. В прихожей стукнула входная дверь, стало тихо.

Мама поставила стул к стене. Настю колотило, как в лихорадке.

- Что ей от тебя нужно? Зачем она приходила?

- От счастья не приходят, - ответила мать.

Насте показалась искра торжества в глазах матери. Мама зажгла папиросу и нетерпеливо курила.

- Эта женщина из тех, кто умеет отшвырнуть все препятствия, - сказала она.

«Почему же папа ее полюбил?» - угрюмо подумала Настя.

- Жаль его, - словно услышав Настину мысль, ответила мать.

Она жалела и не винила отца. Настя винила, не прощала, не могла любить папу, как прежде. Нет прежнего отца. Есть слабый, запутавшийся, неуверенный человек. Нет того человека, с которым Димка любил рассуждать о политических новостях, когда являлся к ним в воскресенье, предварительно отутюжив складки на брюках. У них мужские интересы. Они обсуждали международное положение. Настя не очень-то разбиралась в международном положении и помалкивала, удивляясь Димкиной эрудиции в вопросах политики. Папа сидел вот в этом кресле у своего стола, а Настя рядом, обвив его рукой свою шею. «Птенец под крылом», - говорил папа, а Димка преданными глазами глядел на него. Как хорошо было им! Где ты, ласковая, чистая жизнь, где ты?

Настя недоумевала, страдала, стыдилась, что папа, которому стукнуло сорок девять лет, у которого седые виски и две глубокие морщины у рта, ушел к чужой красивой женщине с белой шеей!

- И что нелепо, что они чужды душевно. Он мягкий, совестливый, а она… как жадно она рвется к цели! Что из этого выйдет, не знаю, - сказала мама.

Мама была возбуждена, непрерывно курила одну за другой папиросы, сыпала пепел, и ходила по комнате из угла в угол, и говорила о том, что отцу чужда эта женщина, отцу будет плохо, чем дальше, тем хуже. О! Эти бессовестные хищницы!

Мама измучилась молчать, ей надо было излиться. Но то торжество, которое Настя уловила в глазах мамы, не проходило в ней. Она встала у зеркала и долго всматривалась в свое отражение. Покачала головой.

- Он не будет с ней счастлив.

«Почем знать, может быть, твой жизненный путь пересекла настоящая, самоотверженная, истинная любовь», - вспоминалось Насте. И неспокойный свет в глазах Галины. «Бывает так в жизни?.. В книгах, Галина! Спроси моего отца, он скажет. Только в книгах».

Вечером она вынула из почтового ящика письмо. На конверте стоял обратный адрес. Настя перечитала несколько раз, не веря глазам. Письмо пришло с обратным адресом. Подчеркнуто жирной чертой: Дмитрий Лавров. Прячась от мамы, Настя тихонько прокралась к себе, заперлась.

Вот что было в письме.

«Настя, я все узнал! Вячеслав Абакашин переписывается с Борькой Левитовым и рассказал ему. Нина Сергеевна улетает на „ТУ-104“ домой (вызвана на областное совещание, может, насовсем) и захватит письмо. Она тоже знает, и все ребята. Я очень тороплюсь. Нина Сергеевна ходит внизу у вагончика, я слышу, как она ходит и ждет. Настя, я не поверил, но Борька показал мне противное письмо Вячеслава. Я немножко помню Анну Небылову, она писала про нас, когда мы уезжали на стройку. Я еще подумал тогда, что она вычурная и все рисуется чем-то.

Эта новость трахнула меня по голове. Сто раз знал из жизни и газет, что бросают семью, но Аркадий Павлович, которого я считал высшим образцом человека, кроме известных на всю страну героев с громким именем, - разве можно было ждать?.. Опускаются руки, не хочется верить в людей, если даже Аркадий Павлович бросил самого верного друга… Немолодой и прожил почти всю жизнь… А если бы молодой? Любовь бывает один раз. Я тебя люблю. Больше никого никогда! Зачем я пишу? В голове хаос. Я подлец и мерзавец. Ничего не понял тогда! Ты права, что меня презираешь. Нина Сергеевна кричит, чтобы скорее. Не успею дописать… Настя, прошу тебя, как человек и бывший товарищ (ты не можешь считать меня товарищем после всего), если тебе нужна рука помощи, напиши! Не представляю, как теперь быть. Ребята говорят, надо выписать тебя к нам. Здесь есть библиотека, твоя мама могла бы… Нина Сергеевна торопит, кончаю. Даже теперь, после Аркадия Павловича, я верю в верность и верных людей… А сам-то, а сам-то? Ты права, что презираешь меня. Совершенный хаос, ужасное настроение! Дурак, остолоп, поделом тебе, так и надо! Все ребята шлют привет. У нас выпал снег, все бело. И тоска. Прошу, Настя, напиши! Хоть слово. Буду ждать. Если ответишь сразу, письмо придет через пять дней. Настя, ответь!

Дмитрий Лавров».

Мать стучала в дверь.

- Новые новости, она от меня запирается! Открой. Слышишь, открой! - нетерпеливо стучалась мать.

Настя сунула письмо под подушку и впустила ее.

- Как ты думаешь, Настя, - возбужденно говорила мама, - если его держит привычка и он звонит и приходит, оттого что скучает о своем письменном столе и уюте, он нам не нужен? И этот Врубель нам не нужен! Развод? Пусть. Я ничего не хочу насильно. Мы просто не говорили о разводе, мы говорили о том, что случилось. Но, Настя, она его совершенно не знает. Она старается себя обмануть.

Мать гладила Настины волосы, не понимая, почему Настя смеется и плачет, уткнувшись лицом ей в плечо.

- Они меня оскорбили, а мне его жаль, Настя, - говорила мать. - Я не могу его простить никогда! Не прощу. За себя и тебя не прощу! Но мне его жаль. Он не будет с ней счастлив. Я почти рада. И мне его жаль.


13


Василий Архипович стоял в дверях бригады, встречая рабочих на вечернюю смену, вернее, дневную: было без четверти два. Строго заложив правую руку за борт халата, он буркал:

- Здравствуйте. Проходите.

- Василий Архипович, вот так сюрприз! Василий Архипович, на десятиминутке обсудим?

- Проходите, проходите!

Он не глядел прямо в лицо, и девушки, как бы чего-то конфузясь, уторапливали шаг и, собравшись группами возле конвейера, лихорадочно шептались, поминутно обращая взоры на дверь. Пришла Настя, шепот умолк. Конвейер еще не работал, регуляторы не отбивали свое однообразное «тук-тук», наступила настороженная тишина.

Всем было слышно, как мастер сказал:

- Товарищ Андронова, ступайте к моему месту и ждите.

- Чего ждать, Василий Архипович?

- Прошу без расспросов подчиняться приказаниям мастера.

Издали в кружке девушек Настя увидала Галину. Галина отвернулась. Настю провожало молчание, пока она шла вдоль конвейера в тот дальний угол, где были стол, кабинет, канцелярия и «капитанский мостик» Василия Архиповича. Похожая на доброго доктора, технолог в шумном халате при встрече виновато потупилась, не назвав ее дорогушей.

Пазухина, напротив, осторожно, но с любопытством кивнула. Все это было непонятно и странно. Настя боялась споткнуться.

Она пощупала карман халата. Димкино письмо было с ней. Но Настя боялась споткнуться.

Звонок. Началась ежедневная жизнь бригады. Все занялись своим делом. Мастер не подходил.

«Что еще за напасть надо мной!» - в недоумении думала Настя, сидя у стола, где ей приказали, и не веря напасти, хотя признаки были слишком тревожны, особенно то, что отвернулась Галина.

Мастер не спешил к своему руководящему месту, неподалеку от рупора. Насте начинало казаться: он медлит нарочно, подолгу задерживаясь то у одной, то у другой операции. Она старалась думать о Димке и его сумасшедшем письме (милый Димка!), но тревожилась и недоумевала все больше. Чтобы убить время, она стала разглядывать папки на столике Василия Архиповича и увидела развернутый лист многотиражки.

«Конвейер или читальня?» - бросился в глаза заголовок, подчеркнутый красным карандашом.

Кровь отлила у нее от лица. Сердце застучало редко и тупо, словно хотело пробить грудную клетку.

«Все кончено. Окончательно кончено все! Нельзя больше жить. Все кончилось», - бессмысленно вертелось в мозгу, пока, не смея взять в руки газетный лист, Настя силилась вникнуть в фельетон Абакашина, где он негодовал и острил по поводу знаменитой (в кавычках) сборщицы Галины Корзинкиной, которая вчера отличилась (в кавычках). Что за пример для нас, кто недавно пришел на завод, для ученицы, от которой нам стало известно…

И дальше и дальше в этом же духе.

«Нельзя больше жить! Надо уйти! Надо бежать!»

Но Настя не двигалась с места. На нее нашло отупение. Кончилось, кончилось, кончилось… «От которой нам стало известно…»

Весь завод читает фельетон Абакашина. Вот он, гром! А хороша штучка, эта ученица Корзинкиной? «Галина, не могу больше жить. Я действительно не могу. Вообще не могу, не только у нас на заводе».

Она сидела на табурете возле столика Василия Архиповича бог знает сколько времени, окаменев. Наконец он подошел, обдумав, должно быть, свою речь.

- Товарищ Андронова, - не суровым, а каким-то непривычным для него сконфуженным тоном начал он, садясь против Насти и избегая смотреть ей в глаза, а уставив замороженный взгляд выше переносицы, в одну точку. - Товарищ Андронова, в вашем праве использовать прессу для разоблачения и борьбы… Я сам комсомолец и понимаю значение прессы и принципиальной борьбы… и сделаю выводы… Я рассчитывал, Корзинкина идет на подъем… но этот вопиющий и неслыханный факт, освещенный на страницах газеты… Хотя Корзинкина исправила брак… тем не менее… но…

Оказалось, он не подготовился к речи. У него в голове неразбериха, и нет позиции и своего авторитетного мнения, ему противно, противно, противно, и все! Напрасно он тогда послушался начальника кадров, подсунули ему змею подколодную. «Вместо того чтобы поставить вопрос напрямик перед бригадой и той же Корзинкиной, потихоньку в многотиражку и шепотком? А кто тебе велел Корзинкиной подчиняться, если видишь, что девчонке дурь в голову кинулась? Кто тебе велел ее подменять, когда руки - крюки? Корзинкина одна за вину отдувайся, а ты в сторонке, ты ни при чем, ты чистенькая, ты ангелочек?» Он передвинул лупу на лбу и, ненавидяще глядя в переносицу Насти:

- А все-таки подлость!

- Подлость! - крикнула Настя. - Василий Архипович, милый, дорогой, научите, как быть?

Он вытаращил на нее глаза.

В это время заиграло радио. Передавали музыку для производственной гимнастики. «Руки на бедра! Раз-и-два. Приседание. Раз-два-и…» - приятно и звучно дирижировал дикторский тенор.

На десять минут бригада превратилась в гимнастический зал. Василий Архипович усердно приседал вместе со всеми, вращал корпусом и в изумлении косился па Настю, которая одна оставалась сидеть. По ее щекам медленно стекали крупные слезы. Василий Архипович почувствовал вдруг освобождение, непонятную легкость. «Змея подколодная» плачет!..

Но весь этот день был полон неожиданных событий. Гимнастика продолжалась. «Руки вверх, наклон в стороны. Вправо, влево, раз, два, три!» - дирижировал жизнерадостный тенор, когда посреди музыки раздался громкий голос Галины:

- Товарищи! А где наш Давид Семенович?

Старого декатажника не было.

- Не срывайте оздоровительных упражнений, Корзинкина! - строго остановил мастер.

- Подумаешь, упражнения! Где он? Почему его нет? - Галина бросила гимнастику и, лавируя между лесом плавно колыхавшихся рук, шла к столику Василия Архиповича.

«Прошу не вносить беспорядок, товарищ Корзинкина!» - хотел прикрикнуть Василий Архипович, но беспорядок разразился внезапно.

- Рисуешься, Галина, заботами о Давиде Семеновиче, - как всегда хладнокровно и веско промолвила Пазухина. - Лучше позаботься, чтобы нас на весь завод не срамить.

Галина круто обернулась. Веснушки ее побледнели.

- Тебя, Пазухина, не осрамишь, ты у нас монумент.

- Дело не во мне, а в бригаде. После сегодняшней газеты вправе мы объявить, что боремся за коммунистическую? Из-за тебя на всей бригаде пятно.

С этого началось. Кто-то раньше срока выключил радио, гимнастика полетела насмарку; подвернись в ту минуту начальник цеха или другое начальство, доверие к Василию Архиповичу подорвано, подорвано безвозвратно! Доконает его эта бригадочка миленькая со своим десятилетним образованием и вольностями!

Со всех сторон неслись крики и неорганизованные реплики, так не любимые Василием Архиповичем.

- Не то пятно увидела, Пазухина!

- Она рада, что Галину подрезали. А что ей еще.

- Ей с многотиражкой спорить нельзя: там ее портреты печатают.

- Пазухиной и коммунистическая для того нужна, чтобы самой вперед выскочить. С Андроновой под руку. А мы не доросли.

- Пусть нам скажут: одно перевыполнение на коммунистическую тянет или еще что? А пока погодим.

Словом, в бригаде Василия Архиповича разбушевалась стихия. Он, красный как рак, не знал, чем утишить страсти, пока не сообразил пустить в ход конвейер.

- Вопрос о коммунистической бригаде обсудим на комсомольском собрании. По рабочим местам! Пускаю конвейер.

Конвейер заработал, и в бригаде восстановился порядок. Только Галина замешкалась возле столика мастера. Стояла, некрасивая, оттопырив нижнюю губу, и чертила пальцем на столике зигзаги.

- Галина! - позвала Настя.

- Корзинкина, - не глядя поправила Галина. - Ловко ты меня на чистую воду вывела!

- Галина! Даю комсомольское слово: нечаянно.

- Нечаянно?! И сидишь молча, как мастер велел, и не закричала на весь цех, а я думай, что хочешь, про нашу бывшую дружбу… Гадай, кто ты такая. Кто ты такая? Можно тебе верить? - спросила Галина, удивленно подняв короткие бровки.

- Верь! Завтра я все скажу на комсомольском собрании.

- Я сама все скажу. Удивительно, почему Давида Семеныча нет? - добавила Галина с напряженным лицом. И ушла на конвейер.

Василий Архипович потерял голову за сегодняшнее утро. Как действовать с ученицей Галины Корзинкиной? Посадить на прежнюю операцию - монтировать вилки? Пойдут объяснения, наделают брака. Перевести на другую операцию? Встретят непозволительной в рабочей обстановке враждой, и опять же брак: живые ведь люди, с психологией. Не автоматы.

«А не бегала она в многотиражку разоблачать по секрету Корзинкину, - хмуро подумал Василий Архипович. - Корреспондент этот шастает тут… По-настоящему надо бы закатить выговор Корзинкиной, пропесочить на комсомольском собрании. И пропесочу. До чего дело дошло - на конвейере читальни устраивают! Правильно, что в многотиражке протащили за такое кощунство. Что же мне предпринять?»

Василий Архипович, насупившись, перебирал свою канцелярию и без надобности листал книгу взысканий, с гневом задерживаясь над страницей под буквой «К», расписанной грехами Галины Корзинкиной, как вдруг в голове его блеснула мысль. Послать ученицу к Давиду Семеновичу! Решено. От имени бригады проведаем. Не совсем по законам в рабочее время, но Василий Архипович в этот раз махнул на законы рукой. Сухо и сдержанно он объяснил товарищу Андроновой, что и как, и вздохнул с облегчением, когда поникшая, робкая фигурка исчезла за дверями. И в то же время грустно вздохнул. «Хорошо вам в механических да автоматных цехах, где рабочие - кадровики, со стажем и пролетарской сознательностью, - думал он о других мастерах. - Повозились бы, как я, с молодым поколением! А, однако, ни при чем она в этой петрушке. Обвели вокруг пальца!»

И, сердясь на свою мягкотелость и отсутствие логики, Василий Архипович всю смену был раздражен, придирчиво искал недостатки и ходил туча тучей.

На дворе было холодно. Погода перевернулась в одну ночь. С утра было ясно, под ногами трещали намерзшие на тротуарах лужицы, а сейчас небо затянуло серыми тучами, и полетели реденькие, сухие, как крупа, снежинки.

Выйдя из завода, Настя подумала, что надо было зайти в многотиражку и при всех сказать Абакашину, что он гадко поступил, хуже, чем вор. Что он любит стихи и искусство, а хуже, чем вор. Надо поговорить с ним презрительно, как мама говорила с Небыловой, и не разреветься при этом. И во время гимнастики надо было быстро объяснить, как все получилось, а у нее перехватило голос, полились слезы, и сразу не захотелось жить. Как чуть что, ей не хочется жить. Другие смело кидаются в бой. А она вот какая, любуйтесь! Не волевая и слабая. И все ей нужно, чтобы кто-нибудь защищал. А чтобы самой защищать других и себя от несправедливостей - этого нет.

«И надо сказать на комсомольском собрании: Галина виновата, а я еще больше Галины виновата. Галина увлеклась „Гранатовым браслетом“, а мне бы ее сдержать. И не было бы брака. И еще я скажу, что хочу добиваться коммунистической бригады, что Галина - новатор, будет осваивать все операции, а не повторять все время один монтаж анкерной вилки. И что я привыкла к заводу. Вдруг бы очутилась одна, без нашей бригады? Одна? Без бригады? Нет, нет! Проснусь утром и рада, что есть завод. И даже Васенька наш, такой придира, мне нравится».

От этих мыслей, постепенно вносивших порядок в ее расстроенную душу, и от морозца, который становился сильней, румянил ей щеки и по-зимнему пощипывал нос, Настя ободрилась. Ей уже хотелось не плакать, а действовать. Скорее распутать эту мутную историю, освободиться! И написать Димке.

«Что я напишу? Что будет дальше? Как мы будем? Не знаю, не знаю. Я знаю, что люблю Димку. И все хорошо. Вспомню Димку - и все хорошо и не страшно. Значит, я его люблю. Сейчас посоветуюсь с Давидом Семенычем. Давид Семеныч рассердится за „Гранатовый браслет“. Пусть рассердится, пусть бранит! Пусть выступит на комсомольском собрании. „Вы не можете понять эту новую жизнь“, - скажет он на собрании».

Незаметно Настя добежала до улочки, упиравшейся одним концом в обрыв над рекой. Улочка оголилась за эту ночь. Заморозком сбило последние листья с тополевых саженцев, и луг за рекой открылся виднее, будто приблизился. Стога поседели от снежка. Что-то печальное было сегодня в одиноком стоянии стогов под пасмурным небом.

Настя перебежала тесный, захламленный дворик. Длинный, как в гостинице, коридор с множеством дверей был безлюден. Она постучалась к часовщику, там не откликнулись. Постучала сильнее и, не дождавшись ответа, потянула дверь. Дверь отворилась.

Часовщик, в подтяжках, как прошлый раз, в клетчатой рубахе с расстегнутым воротом, сидел у стола, подперев кулаками голову и дугой согнув спину, на которой острыми клиньями выступали лопатки. Казалось, он спал.

- Давид Семеныч! - окликнула Настя.

Он очнулся и, не узнавая, с тупым равнодушием на нее посмотрел.

- A-а, - протянул он.

На столе перед ним лежали листочки бумаги. Он вялыми движениями принялся их собирать, ронял, ему не удавалось засунуть листочки в конверт.

- Вы заболели? Давид Семеныч, отчего вы молчите? - спросила Настя.

Он не ответил. Настя увидела: той фотографии, которая так ужаснула ее, сегодня нет возле портрета Леночки. Вместо фотографии на стене темнело невыцветшее пятно обоев.

Часовщик перехватил Настин взгляд, но ничего не сказал, только беззвучно пожевал губами. На подбородке и впалых щеках его вылезла редкая щетина бороды, от седой щетины лицо было серо.

- Давид Семеныч, вы больны, ложитесь в постель, я вам помогу, ложитесь, пожалуйста! - пугаясь его безжизненности, сказала Настя.

- Давай помоги, - послушался он.

Настя подгибалась под тяжестью его костлявого тела, бессильно навалившегося ей на плечо. Насилу довела его до постели, сняла с ног шлепанцы и укутала одеялом. Он вздохнул и закрыл глаза.

«Надо вскипятить чаю, согреть его, он совсем ледяной. Позвонить на завод или постучать соседям, ведь он очень болен», - соображала Настя.

- Не уходи. Сядь, - велел часовщик.

Настя в нерешительности села возле кровати. Разумнее было бы позвонить в бригаду, чтобы прислали врача, или хотя бы вскипятить чайник.

- Не уходи. Так хорошо, - повторил он.

И лежал с закрытыми глазами. Маятник стенных часов в деревянном футляре бездушно раскачивался, считая секунды. Бездушно и важно. Часовщик лежал не шевелясь. Настя решила, что он заснул, и хотела потихоньку выйти в коридор и сказать соседям. Внезапно он открыл глаза.

- Пани Марина из Кракова нашлась.

- Давид Семенович! Я так и предчувствовала, что вы узнали что-то особенное! - воскликнула Настя.

Действительно, увидев темное пятно на обоях, она поняла: случилось что-то важное. Но что? Что?

Она притрагивалась к сморщенной, с синими жилами руке часовщика, протянутой поверх одеяла, и нетерпеливо спрашивала:

- Что вы узнали?

- Пани Марина прислала письмо. Мне надо жить, а я ослаб. Нигде не болит, а ослаб. И все качаюсь, падаю, все вертится в глазах, - заговорил он, беспокойно шевеля поверх одеяла пальцами. - Мне надо в Польшу. Освенцим, блок номер девять. Я копил деньги, много накопил. Я поклялся Варваре Степановне: скоплю денег, поеду в Польшу, отвезу Леночке цветов и родной землицы в платке. А какой нынче час? Старому человеку нельзя занеживаться. Старый человек должен крепиться и побеждать слабость, или слабость его одолеет. Пора на завод, что я лежу? Стыдно старому часовщику забыть про завод! Подай мне пиджак, пора к смене.

Он порывался подняться и казался в бреду. Он ничего не узнал нового. Он в бреду и снова без сил повалился на подушку.

Но фотография снята со стены. Но на столе надорванный конверт…

- Сиди, - велел часовщик. - Когда ты здесь, я вижу мою Леночку здесь. А где Галина? Отчего нет Галины? В такой час ее нет. Пани Марина написала всю правду. Ты слышишь, что она написала? Леночку не сожгли в крематории. Ты слышишь?

Он говорил хриплым поспешным шепотом, словно боясь не успеть, в груди у него свистело и хлюпало, он судорожно хватался за одеяло. На лбу его выступил мелкий пот, как роса.

- Пани Марина уезжала из Кракова, оттого и не было писем. А теперь вернулась и шлет мне ответ. Леночка плюнула в лицо фашисту. Ты слышишь? Это пишет старая польская женщина, благородная женщина, добрая пани Марина, которая была нашей Леночке вместо матери и видела все своими глазами. Леночка вышла на проверке из строя и плюнула фашисту в лицо. Он выхватил револьвер и застрелил. Скажи всем. Пусть знают все. Она ничего не могла больше со своими слабыми детскими силами и плюнула фашисту в лицо. Ах какое мне отпущение! Если бы Варвара Степановна получила это письмо! Она заплакала бы, но слезы не выедают глаз, когда смертью дочери гордишься. Скажи всем.

Он устал, веки у него сомкнулись. Пальцы устали перебирать одеяло. Он лежал неподвижно. Под одеялом рисовалось длинное, тощее тело. Голова, запрокинувшись, утонула в подушке; подбородок, в серой щетине, торчал кверху. Кажется, он засыпал.

- Давид Семеныч, вы поедете в Польшу, встретитесь там с пани Мариной, - тихо приговаривала Настя, поглаживая край одеяла. - А сейчас отдохните. Ваша Леночка смелая. Как жаль, что я не знала ее! Мне кажется, я ее знала. Я расскажу всем. Завтра же расскажу на комсомольском собрании. А вы отдохнете и скоро поправитесь. Я вскипячу вам чаю…

Он разомкнул веки, и, как со дна колодца, из глазных впадин поглядел на Настю тускнеющий взор.

- Галина, я умираю, - отчетливо вымолвил он, удивленно к чему-то прислушиваясь.

Она вскочила и закричала так страшно, что не узнала себя, и выбежала из комнаты.

- Помогите, помогите!

Она поняла: он умирает. Помогите, спасите его! Спасите, спасите! Она кричала и бежала вдоль коридора, стучась в чужие двери.

Двери захлопали. Появились люди. Из кухни выскочила растрепанная черноволосая женщина с цыганским лицом и бессмысленно металась, прижимая к груди кастрюлю:

- Батюшки, а я думаю, он на заводе. Слышу, тихо, и ни к чему, что утром на кухне его не видать!

- У кого есть валидол? Дайте ему валидол! Валидол ему от сердца дайте! - громко требовал кто-то.

Плотный лысый мужчина в роговых очках твердой походкой прошагал к комнате Давида Семеновича, но не вошел. Заглянул с порога и, обернувшись к Насте, спросил осуждающим тоном:

- Что вы стоите? Что вы не бежите за доктором? Через улицу автомат, в магазине. Живо!

Настя, как была, побежала через улицу в магазин. Она забыла деньги в кармане пальто. У нее был такой дрожащий странный вид в одном платье, что вокруг собрались люди, и, соболезнуя, совали ей мелочь, и сбивали с толку советами.

- В «скорую» звони, девушка! Человек при смерти, требуй «скорую», мигом прискачет.

- Поскачет вам «скорая»! Она с улиц подбирает, а кто в постели кончается, не ее забота.

- Районную надо звать. Звони в районную.

- Чего там в районную! Пришлют девчонку с банками. Специалиста надо, солидного.

Никто не помнил телефона районной поликлиники, никто не знал, где добывать специалиста.

- У меня папа в институтской клинике работает, - сказала Настя.

На нее накинулись:

- Глядите, свой специалист есть, а она волынит, бессовестная! Память с перепугу отшибло? Вызывай, не тяни! Глядите, свой дома доктор, а она… вовсе глупая, что ли?

Настя преступно забыла об отце, а старик там умирает. Она позвонила в институтскую клинику.

- Старшая медсестра слушает, - узнала она голос Серафимы Игнатьевны, певучий спасительный голос.

- Серафима Игнатьевна! Папу, пожалуйста! Несчастье, папу! - молила Настя.

Голос там прервался, наступила мертвая пауза.

- Не с мамой. Серафима Игнатьевна, папу! - Настя измученно припала головой к телефонному столику. - Серафима Игнатьевна, не с мамой.

- О-ох, - шумно долетело в трубку. - Грохнет, как дубьем по голове, так и уморить недолго.

- Папу, папу! - требовала Настя.

Отца нет в клинике. Утром был, сейчас нет. В институте? И там нет, лекции кончились. Может быть, дома. Боже мой, боже, где его дом?

Серафима Игнатьевна что-то говорила, твердила ей телефонный номер.

- Запомни. Повтори. Настюша, запомнила?

Она не запомнила. Цифры перепутались у нее в голове, как только повесила трубку. Вообразила, что и там его не застанет, - уже вечер, он мог куда-нибудь уйти, - испугалась и забыла телефон. Лучше бы уж вызвать районную. Время бежит, будет поздно.

Но дверь в телефонную будку оставалась распахнутой, у входа стояли люди и слушали ее разговор с Серафимой Игнатьевной и хором подсказывали вылетевший из ее памяти номер.

- Здравствуй, Настя! - изумленно отозвался отец.

Она так наволновалась, так была придавлена неотвратимым, поглядевшим на нее из потухающих глаз часовщика, что, услышав отца, не сразу могла заговорить.

- Настя! Где ты? - звал отец.

- Папочка, папочка! Скорее приезжай! Спаси его!

- Успокойся, Настя. Сейчас приеду, - коротко ответил отец.

Какие-то люди провожали ее обратно через улицу и двор до старинного крыльца с полукружием стертых ступеней. Кто-то набросил ей на плечи платок. Кто-то жалел часовщика:

- Натерпелся, сердешный, за жизнь! А помрет, и помянуть некому. Бобыль.

В коридоре ходили на цыпочках. Растрепанная женщина с цыганской смуглотой лица озабоченно пронесла к Давиду Семеновичу грелку.

- Где доктор? Отчего нет доктора? Никогда их вовремя нет! - возмущался лысый человек в роговых очках. Он шагал вперед и назад, закинув руки за спину, и его глаза, круглые и желтые, как у филина, глядели испуганно сквозь стекла очков.

Скоро приехал отец. Он вошел быстрой походкой, на ходу скинул пальто и бросил на стул в коридоре.

- Где вымыть руки?

Его повели в кухню мыть руки, и человек в роговых очках торопливо шагал сзади, неся его докторский чемоданчик, и вытягивал шею, слушая, что говорит отец.

- Когда случилось? Какая помощь оказана? Раньше сердечные припадки бывали? - быстро и отрывисто спрашивал отец.

Из кухни он появился так же стремительно, вытирая полотенцем руки. Настя стояла у двери. Он сунул ей полотенце и ничего не сказал. Может быть, он ее не заметил. Он взял у лысого человека свой чемоданчик. Перед ним расступились, давая дорогу в комнату, где под ватным одеялом на двуспальной кровати, запрокинув голову и уставив в потолок мутный взор, лежал часовщик с серым лицом.

- Закройте дверь, - распорядился лысый мужчина в роговых очках. - Живешь, живешь - и на тебе вдруг… - Он снова зашагал взад и вперед по коридору, и видно было, что ему тоскливо и страшно.

Настя взяла со стула пальто отца и села на стул. Она держала пальто в охапке, прижимая к груди. Пальто было знакомое, старое, из драпа-велюра мышиного цвета, и было приятно трогать его шелковистый, теплый ворс. Милое пальто! Родное пальто!

Отец в комнате часовщика, все казалось не так безнадежно. Появилась надежда. Как им уверенно жилось с мамой при папе! Когда нависала беда, они с мамой тушевались, а он действовал, он не терялся.

Долго он там! А лысый в очках все шагает и потихоньку шарит под душегрейкой.

- Вы знаете адрес этого доктора? - спросил он, останавливаясь возле Настиного стула. - Кажется, солидный специалист? Откуда вы его знаете?

Дверь из комнаты часовщика отворилась, и появились отец и черноволосая растрепанная женщина, которая взволнованно напяливала на себя шерстяную кофтенку и слушала отца, глядя на него снизу вверх. Отец втолковывал ей, куда позвонить, чтобы вызвать сестру, и какие нужны лекарства. Она слушала и с готовностью, охотно кивала. Отец вырвал из блокнота листок, что-то написал и передал ей, и она побежала бегом.

- Чтобы сейчас же, немедля! Сошлитесь на меня! - крикнул вдогонку отец.

- Ладно. И заводским сообщу.

Лысый мужчина в очках, оттесняя соседей, протолкался к отцу.

- Что? Что? Что? - спрашивал он и просительно трогал его за рукав.

- Что в эти годы бывает? Обыкновенное дело. Инфаркт, - ответил кто-то.

- Стало быть, крышка, - упавшим голосом проговорил мужчина в очках и сунул ладонь под душегрейку.

- Вы знаете, что… приняли бы вы валерьяновки, - сказал отец, повязывая шею шарфом.


14


Стемнело, а двор побелел.

Снежком припорошило кучи щебня и строительного мусора, и стало чисто, воздух был полон тонкой свежестью первого зимнего дня.

- Тебе холодно, Настя? - спросил отец.

- Нет, не холодно. Папа, он не умрет?

- Кто знает… Может быть, выкарабкается. Во всяком случае, я сделаю все, что умею.

Они прохаживались по двору вдоль окон старого флигеля, где один за другим зажигались огни под цветными абажурами. Окно часовщика чуть освещено, горела слабая настольная лампа. Кто-то из соседей остался при нем, пока приедет сестра.

- Я его знала недолго, но что-то с ним связано важное. Он дождался вести. Спасибо, что дождался, да, папа? Он сказал: «Мне отпущение». А со мной, папа, переворот. Мне хочется ничего не бояться. Я не боюсь комсомольского собрания, и ничего, ничего! Папа, не называй меня больше кисляем…

- Ты не кисляй.

- …И жизнь мне кажется очень серьезной. Я поняла, папа. Может, из-за Леночкиной судьбы? Или отчего? Скажу Галине, и она поверит, я знаю, она друг. И Димка самый верный мой друг. И папа, папа, я рада, что мы с тобой встретились! Я думала, мы расстались навсегда.

- Мы не расстались, - сказал отец.

- …Когда я пришла на завод, я думала: будни, господин Случай. Так говорил Абакашин. И я так думала. Но там не будни. И мне кажется, впереди меня ждет что-то большое и огромное, как целина. Я не знаю что. Только не будни. Почему мне так кажется, папа? А вспомню Абакашина - скучно. Когда с ним говоришь, все уныло и мизерно, и не знаешь, зачем искусство, хотя он постоянно рассуждает об искусстве. Слушаешь его, и все кажется серо, будто в ненастье. И еще, папа, пусть ты рассердишься, я скажу…

Но отец положил руку ей на плечо и перебил:

- Не сейчас.

Он увидел между бровей у нее строгую черточку и угадал, о чем она хочет сказать.

- Японец мой дорогой, не сейчас!

С улицы во двор вбежала растрепанная черноволосая женщина в вязаной кофтенке и, как к доброму знакомому, кинулась к отцу.

- Дозвонилась, как велели! Придет сестра. Какая-то Серафима Игнатьевна. Говорит: «Никому не доверю, приеду сама». И лекарств привезет!

- Вот и хорошо, - ответил отец.

- С вами и болеть не боязно. Другой придет, на лице хмурь, прямо так и написано: капут тебе наступил. А с вами не боязно.

- Спасибо. Идем, Настя, меня ждут, - сказал отец.

Они вышли из-под арки, черной, как ночью, на опрятную, словно только что прибранную улочку, с ее яркими окнами, растопыренными ветками саженцев и стогами вдали, на заречном лугу. Там, над стогами, был покой, оттуда текла тишина.

На улочке отца ожидала машина - голубой щеголеватый «Москвич» с плюшевой обезьянкой, подвешенной на резинке за смотровым стеклом. Новость. У отца не было раньше машины.

Возле машины взад и вперед прогуливалась Анна Небылова, в меховом пальто, небрежно запахнутом, и легком шарфике. Должно быть, она устала ждать и сердилась.

- Милый! Так долго, целая вечность! Мы опаздываем, я изнервничалась…

Она увидела Настю за спиной отца и, оборвав упреки, поздоровалась молча.

- Он болен, - сказал отец. - Тяжело болен.

- Кто - он?

- Старый часовщик.

Она удивленно пожала плечами.

- Все болеют в старости, - резонно возразила она. - Тебе обязательно надо было быть?

- Да. Обязательно.

- Ах, милый, столько обязанностей, столько больных! И никому дела нет, что ты утомлен, что ты сам, может быть, болен. От тебя требуют, требуют помощи, все только требуют! Ну, поедем. Скорее. Мы опаздываем.

- Я не могу сегодня в театр, - ответил отец.

- Аркадий, ты шутишь?

- Нет. Мне надо побыть с Настей.

Он открыл заднюю дверцу в машине.

- Что… это?

Ее поразило, что он предлагает ей место в машине не рядом, а сзади. Кажется, это ее поразило больше, чем отказ от театра.

- Пусть Настя сядет со мной, мы давно не видались, - объяснил отец.

Она медленным жестом отвела косячок волос с высокого, очень белого лба и, пристально глядя на него, спросила:

- Ты пошутил, что не едешь в театр?

- Не пошутил. Садись. И ты, Настя, садись.

- Но ты же знаешь, как мне хочется, чтобы ты поехал в театр! Сегодня премьера.

- Садись, Настя.

- Я условилась с режиссером и главным редактором газеты, что ты будешь. Они хотят познакомиться. Нас ждут. Мне неудобно. Я обещала, что мы…

- Садись, Настя! - бешено крикнул отец.

Он влез в «Москвич» и низко нагнулся к рулю, заводя мотор; его лицо, с двумя резкими складками от носа ко рту, дышало яростью.

Небылова молча села сзади и плотно запахнулась в пальто.

Настя отодвинулась от отца в угол. Чувство близости с ним, которое всю ее охватило, когда они ходили под окнами флигеля, пропало. Опять она была скованна.

За дорогу никто не сказал ни слова.

Отец подвел машину к театру, вышел, отворил перед Анной дверцу.

Оставались минуты до начала спектакля. Вестибюль театра был оживлен. Подсвеченные колонны подъезда, голоса, улыбки, нарядные женщины и тихое кружение снежинок в свете фонарей придавали всей площади романтичный и праздничный вид.

- Извини, Анна, что я напрасно заставил тебя ожидать, - сказал отец. - Неохота мне сегодня в театр, тем более знакомиться…

- Ну конечно же, конечно, конечно! - воскликнула она с торопливой уступчивостью и, шагнув ближе, всунула за борт его пальто руку в перчатке. - Все пустяки, и никому эта встреча не нужна. И все я придумала. Мне нужно писать о спектакле. Ты придешь? Пусть не на первое действие.

- Нет. Извини.

Она отняла руку и глядела на него медленно стынущим взглядом. Вдруг она засмеялась, беспечно тряхнув головой.

- Это не самое странное в нашей жизни, с чем я мирюсь. Ты рад, что Настя… нашлась наконец? Не скучай без меня, дорогой.

Повернулась на каблучках и быстро вбежала в театральный подъезд. Она забыла проститься с Настей. Или не захотела.

До завода доехали молча. Отец вел машину, нагнувшись всем корпусом и всматриваясь в дорогу так напряженно, будто на дороге грозили ухабы.

- Я тебя подожду, Настя, - сказал он.

Настя не рассчитывала застать кого-нибудь в бригаде. Вечерняя смена окончилась, ночью завод не работал. Станки и конвейеры стояли, рабочие разошлись. Только мастера, учетчики и контролеры задержались кое-где, да охрана проверяла замки и сургучовые печати, да из полуприкрытой двери завкома выбивался в темный коридор клин света и доносились голоса. Насте послышался голос Василия Архиповича. Она вошла. Василий Архипович был там.

- Так и предполагал, что после происшедшего несчастного случая вы сочтете нужным явиться на завод, товарищ Андронова! - сказал он тем строго начальственным тоном, каким обычно разговаривал со сборщицами своей молодежно-комсомольской бригады, при посторонних особенно. - Завод поставлен в известность, меры приняты. Короче говоря, будет оказана вся нужная помощь старейшему часовщику и ветерану завода, который положительно влиял на молодое поколение рабочего класса в нашей бригаде. Сам директор завода принял участие.

Произнося такую официальную речь, Василий Архипович пожал руку председателю завкома и другим лицам, которые здесь находились, вежливо пропустил Настю вперед и в натянутом молчании сопровождал ее коридорами, лестничными пролетами и заводским двором до проходной будки.

Но когда они очутились на улице, официальность с него слетела, он потрогал лоб, привыкнув в минуты волнения передвигать и крутить лупу.

- Я переживаю как человек, товарищ Андронова! - сказал он печальным человеческим голосом. - Я вижу в нем косвенным образом жертву фашизма. Из-за его погибшей дочери, я имею в виду. И через пятнадцать лет после нашей победы во мне горит кровь от ненависти к этим гнусным врагам человечества! И потому я уважаю наш завод и болею за нашу бригаду.

Он сделал паузу, чтобы уяснить, понятны ли ей его чувства, и по внимательному выражению ее лица заключил, что понятны.

- Поэтому я хочу, чтобы у нас все шло хорошо, чисто, дружно, прекрасно! - заговорил он, спеша. - Чтобы мы были прекрасными людьми в прекрасном государстве! Что для «них», для фашистов, - вы меня понимаете! - нормально и принято, то для нас не годится, для нас кощунство. Вы понимаете? Я мечтаю о чем-то особенном! Чтобы ни пятна, ни соринки… Вы смеетесь, товарищ Андронова?

- Нет. Не смоюсь.

- Я не верю, товарищ Андронова, или, говоря короче, Настя! Я не верю, Настя, что вы способны из мелких чувств сообщить о своей подруге в многотиражку, хотя разоблачать недостатки - наш долг и обязанность, но открыто, без тайн. Но не за спиной, вот из-за чего я расстроился. Потому что я мечтаю, чтобы в нашей бригаде было дружно и чисто. Вы меня понимаете? И я вам верю.

- А Галина? - спросила Настя.

- Хотя в Галине Корзинкиной не до конца изжит анархизм… Доверие - закон нашей коммунистической дружбы. Галина - товарищ. Этим все сказано.

- Спасибо, Василий Архипыч!

- Не за что! - растроганно произнес он.

И увидел «Москвич». Холеная голубая машина с плюшевой обезьянкой, нахально висевшей на резинке против смотрового стекла, стояла в пустом переулке невдалеке от проходной будки, выжидая кого-то, хотя все, кого могла бы она выжидать - директор, главный конструктор и прочие, давно разошлись. Откуда она взялась? Зачем и за кем? Василий Архипович хорошо знал свой заводской переулок, здесь не очень привычны разъезжать на машинах.

- Гм, для чего она торчит у завода? - задумчиво спросил Василий Архипович. Его яркое воображение подсказывало ему ночной детектив.

- Это машина отца, - ответила Настя.

Василий Архипович озадаченно кашлянул и застегнул на крючок воротник куртки. Детектив он мог допустить. На мгновение он с холодными мурашками по спине даже прикинул для себя роль Шерлока Холмса. Но чтобы ученице его бригады товарищу Андроновой подавались машины?! Он возмутился. Ученицу, еще и не сборщицу, заурядную ученицу доставляют на завод в голубом «Москвиче», часто такое случается? А если случается, так именно в его молодежной бригаде! Именно ему отдел кадров подсовывает такое завидное пополнение рабочего класса, таких папенькиных дочек, которым только перманенты накручивать, а он изволь воспитывать в них пролетарское самосознание, выковывать пролетарскую гордость!

- Машина отца, но имеет к вам отношение, - заявил он тоном обвинителя на судебном процессе, чувствуя, что опять их разделяет новый барьер в виде голубого «Москвича».

- Машина отца, но не имеет ко мне отношения.

Краска бросилась на его и без того румяные щеки. Она врет! Он потупился. Ему было тяжело снова разочаровываться в этой узкоглазой тоненькой девочке, у которой милые, нежные губы и такие милые ямочки в уголках губ, в этой серьезной и ласковой девочке, не всегда емупонятной.

- Впрочем, отец катает меня на своем «Москвиче», когда я захочу, - сказала Настя. - Что? Я пропащий человек?

- Вы сложная личность, товарищ Андронова, к вам требуется индивидуальный подход. Завтра комсомольское собрание, за два часа перед сменой. Прошу не опаздывать. До завтра, товарищ Андронова!

Он поднял воротник и спрятал руки в карманы.

- Как легко, Василий Архипыч, когда человеку веришь! - воскликнула Настя.

И она кивнула ему со своей открытой улыбкой, от которой на душе Василия Архиповича становилось светло и просторно, и побежала к отцу.

Отец в задумчивости сидел за рулем, опершись локтями на баранку.

- Знаешь, Настя, что мне представилось, - заговорил отец, словно продолжая разговор, который вел с самим собой, пока она отлучалась. - Стоит перед глазами… Мы с мамой ждали тебя, а мне буквально на днях на фронт. Буквально, может быть, завтра. Мама готовит солдатский мешок и из старья загодя шьет для тебя пеленки, распашонки всякие. И вот один вечер. Как нарочно, мороз, проклятый январский мороз, градусов под сорок! Окна ото льда зеленые, как дно морское. Электричества нет, чадит коптилка, по углам черно. Она закуталась в платок и прилегла, а я читаю вслух газету, статью Алексея Толстого о Ясной Поляне, как над ней надругались фашисты. Я эту статью после взял с собой, я ее весь фронт хранил! Раз пятьдесят перечитывал, до сих пор помню наизусть: «…здесь рождались страницы, над которыми мы смеялись и плакали и учились быть еще лучше, чем мы были. Здесь же стояла причуда его русской совести - крестьянская соха…» Она слушает тихо, как-то особенно пристально. Я сначала не понял, отчего она так. А когда кончил читать, она улыбается и говорит: «У меня тоже причуда русской совести. Если он родится, мы назовем его очень русским именем, очень крестьянским…» И удивительное у нее лицо, удивительно светлое. Страдание на лице и вместе со страданием что-то, как счастье. В эту ночь ты родилась.

- Папа, ты вспомнил о том письме?! - воскликнула Настя. - Ты особенно вспомнил? Ты и в театр оттого не пошел? «Оно» у тебя перед глазами стоит? - в ужасном волнении спрашивала Настя.

- Перечитай его нынче, - сказал отец. - Этот парень, с которым ты задержалась у проходной будки, тоже твой друг? - без перехода спросил он.

- Да, - ответила Настя.

- У тебя много друзей. Здорово ты живешь.

- У тебя разве мало?

- Иногда нужен один.

«Бедный папа!» - подумала Настя.

- Поедем, однако, - сказал отец. - Кажется, милицейский пост заинтригован нашей задержкой.

Постовой милиционер действительно начинал вести себя неспокойно. Патрулировал вдоль заводской стены и все укорачивал маршрут, держа голову как по команде «равнение налево», или «равнение направо», иными словами, не выпускал из-под наблюдения загадочную голубую машину возле завода в такой поздний час. Не одному Василию Архиповичу, должно быть, померещился сегодня детектив.

- Едем, однако, - повторил отец.

И глаза у него были растерянные.

- А мамы нет, - сказала Настя. - У нее читательская конференция. Соберутся читатели обсуждать, кому какие понравились книги. Мама беспокоилась, удастся ли конференция. Я думаю, удастся.

Он не ответил.

На «Москвиче» они мигом подкатили к дому, тут и пешком минут пятнадцать ходу, не больше.

Они снова остановились. Отец молчал, держась за баранку руля, словно забыл, что Настя рядом и ждет. Настя ждала, сама не зная чего, какого-то бесповоротного слова отца, после которого все станет ясно и легко. Она сжимала руки от нетерпения и любви к отцу. Позвать его? «Идем, папа, домой».

- Передай маме привет, - сказал отец.

Она вся внутренне съежилась и замкнулась.

- До свидания, папа.

Она вылезла из машины и, сутулясь, быстрыми шагами пошла во двор.

- Настя! - громко окликнул отец. Он спустил стекло и высунулся из машины, бледный, без шапки.

Она вернулась бегом.

- Передай нашей милой маме привет! Настюшка! Японец!

Настя протиснула голову в окно и поцеловала отца.

Дома тихо. Мама на читательской конференции. Читатели обсуждают какой-нибудь новый громкий роман, хвалят автора за актуальную тему и критикуют за недостаточно проникновенное отражение жизни. Мама слушает читательские выступления и нервничает, оттого что ей предстоит заключать конференцию. «Наша милая мама».

Дома тихо и пусто. Настя ходит по квартире и всюду зажигает огни. В прихожей, кухне, у мамы, в своей пестрой комнатке с пестрыми занавесками и фотографией Галины Улановой. Она везде зажгла электричество. Стало светло, и тишина стала еще странней.

В этой тишине Настя вытащила из тумбочки и открыла коробку, обыкновенную коробку из-под печенья, только очень большую. Там хранятся важные вещи: комсомольский билет, паспорт, школьная тетрадь в крупную клетку, с арифметическими столбиками, фотография отца в военной шинели, дневник, заведенный давно, в седьмом классе, и брошенный.

На дне коробки письмо, которое отец писал перед фронтом, в ту ночь, когда Настя родилась.

Письму семнадцать лет и девять месяцев - ровно столько, сколько Настя прожила на свете. Странички потерлись на сгибах, некоторых слов не разобрать.

«Моя милая девочка!

Когда ты будешь читать эти строки, с трудом разбирая стертые временем карандашные буквы, представь себе наше, далекое для тебя время, подумай о людях, которые в сегодняшнюю январскую ночь 1942 года ждали твоего появления на свет. Ты родилась полтора часа назад. Маленькая, безбровая, ты, наверное, еще не умеешь даже плакать. Я не знаю, какою ты будешь. Никто не знает, кто ты и что будет с тобой. Дойдут ли мои слова до твоей души? Узнаешь ли ты меня ближе? Увижу ли я тебя когда-нибудь?

Милая девочка, ты будешь жить в чудесные годы! Ты будешь счастлива. Нелегко далось людям твое счастье. Мы боремся и умираем за него.

Ты прочтешь мое письмо, может быть, вечером, в ярко освещенной комнате. А когда я поздней ночью начинал эту страницу, наш город притаился за окном, мрачный и настороженный. Черные полосы маскировочного материала висят на стекле. Война. Горе, страдания, кровь.

Свидетель и современник, я напоминаю тебе: ты дочь трудных и героических времен. Пусть память о них поможет тебе найти себя, свой характер, свои идеалы.

Еще одно, дочь.

Всегда, с первого мгновения твоего существования, рядом с твоим билось сердце твоей матери. И она и я - мы хотели и ждали тебя. Сейчас ты, неведомый человек, появилась на свет. Как я рад и как счастлив!

Ты будешь плакать, болеть, улыбаться, учиться говорить и ходить, играть в куклы, пойдешь в школу, начнешь читать книги и думать о серьезных вещах. Но всегда и везде помни мать!

Будь достойна ее, своей гордой и чистой матери, моей верной подруги. Если я не вернусь, люби ее за меня.

Будь счастлива, дочь!

Твой отец».

У Насти кружится голова от усталости и возбуждения, тревожно колотится сердце. Она не может выразить словами все, что чувствует, что так волнует ее. Ей хочется плакать, в глазах стоят слезы, и она улыбается.

Отец сказал: «Перечитай сегодня это письмо».

«Тебе горько, папа, тебе стыдно и горько, ты страдаешь, ты жестоко ошибся».

Настя думает об отце и о маме, о дочери часовщика, которую никогда не видала, о своей подруге Галине, о завтрашнем комсомольском собрании.

Она думает: «Ничего не решено в моей жизни». И ей не страшно.

Внезапно у нее возникает желание. Она идет в мамину комнату и на низеньком столике, который зовется у них музыкальным, в пачке пластинок находит «Пушкинский вальс». Она ни разу не заводила его с тех пор. Она заводит «Пушкинский вальс». Ее ударяют по сердцу печальные и страстные звуки скрипок. Она стоит потрясенная, потому что никогда ничего не слышала красивее и чище, пленительней и нежней этих звуков. Она помнит их. Только теперь их печаль и нежность стали острее и крепче.

Она подносит ладони к лицу и слушает, закрыв глаза и тихо покачиваясь.

Когда пластинка кончилась, Настя откидывает на окне занавеску и не удивляется чуду. Весь день сыпал снежок, летучий и легкий как пух. А теперь, как в тот раз, когда Димка, занесенный метелью, притащил ей эту пластинку, обильно, крупными хлопьями валил густой зимний снег. Во дворе на скамейках наросли сугробики, над крыльцами навило косые рыхлые шапки, тополевые сучья отяжелели под снегом. Внезапно встала зима.

Настя глядела на снегопад, прислонясь лбом к стеклу. Глядела, глядела, и ей казалось, и она ожидала с замиранием сердца: сейчас из глубины двора, где сквозь струящийся белый поток видно расплывчатое пятно фонаря, сейчас, как тогда, выбежит Димка.



This file was created
with BookDesigner program
bookdesigner@the-ebook.org
16.01.2016

Оглавление

  • ТРЕТЬЯ ВАРЯ
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • ПУШКИНСКИЙ ВАЛЬС
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14