Соавтор [Максим Андреевич Далин] (fb2) читать онлайн

Книга 238695 устарела и заменена на исправленную

- Соавтор 323 Кб, 95с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Максим Андреевич Далин

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Макс Далин Соавтор

… Ни славы и ни коровы,
ни тяжкой короны земной —
Пошли мне, Господь, второго,
чтоб вытянул петь со мной!
Прошу не любви ворованной,
не милостей на денек —
Пошли мне, Господь, второго,
чтоб не был так одинок!..
А. Вознесенский
Я безнадежно пытаюсь найти точную формулировку.

Мое дело существует в словах, словами, ради слов — и с их помощью. Обычно слова приходят сразу за образами, иногда — даже раньше образов; я редко мучаюсь с выбором формулировки, но сегодняшний выбор меня совсем измучил. Эти муки досаждают больше, чем больной зуб — я смертельно устал, но не сдвинулся ни на микрон.

Как сказать о принципиально важной и почти неописуемой надобности в двух стандартных фразах?

«Требуется проводник по другому миру»?

Проводник! Я не Октябрьская железная дорога…

«Отсутствует ключ»? «Профессионал, способный открыть дверь между…»? Судя по этому тексту, мне нужен слесарь.

Я доведен до отчаяния. Я совершаю фатальные глупости, как старая дева, решившая познакомиться с миллионером через Интернет. Я дошел до точки.

«Ищу человека, умеющего проходить сквозь барьер»…

Будь у меня хоть тень надежды обойтись без этого унижения! Я честно пробовал. Я, как та самая старая дева, искренне пытался усовершенствоваться до охмурения незнакомцев и незнакомок. В баре. В автобусе. В чате. Черта с два! Вскоре выяснилось, что охмурить — не проблема.

Проблема — их возможности. Помноженные на мои возможности, они должны были бы дать всемогущество, а не давали ни шиша. Совершенно бесплодные потуги.

Среди моих случайных партнеров были красивые девочки, на которых я особенно надеялся. Откровенно говоря, был момент, когда только на девочек я и надеялся. С ними было легче разговаривать. Мне представлялось, что с такой не искра, а целый пожар вспыхнет — и совместные усилия будут иметь массу дополнительных преимуществ. Поэтому самые тяжелые разочарования случались из-за девочек.

Они кажутся разумными. Они кажутся чувствительными. Все хорошо, кроме упомянутой искры, которая все одухотворяет. А без нее, как бы ты ни бился — ничего не выйдет. Я хочу сказать — без искры.

Разве что твоя злость и ее слезы.

Девочку зовут Татьяна.

У нее прекрасные волосы, русая копна русалочьей пышности, и беличьи зубки, открываемые такой же ярчайшей кукольной улыбочкой, как у Мэрилин Монро. Она не глупа. Мы сидим у меня и так болтаем о других мирах, что я набираюсь смелости ей показать. Тем более что она слегка пьяна.

Я решаю, что настоящая экзотика тут не подойдет, и открываю красивое местечко. Девчачью прелесть.

Она шарахается в сторону и тут же подается обратно. Глядит жадно, почти так же страстно и жадно, как я сам.

— Господи, — шепчет она. — Как ты это делаешь?

Я впервые сделал это в пять лет. Тогда дырочка была размером с горошину — только заглянуть одним глазом. Чтобы научиться раздвигать ее до размеров двери, мне пришлось дожить до двадцати пяти.

Я понимаю, как завораживает это зрелище — тем более, если видишь его впервые.

Я открываю выход в своей комнате. Обои старые, выцветшие, их давно пора переклеить, мне лень, влом, неважно — они пропали, а за ними пропала бетонная стена. И там, где должна быть моя крохотная кухня, выкрашенная бледной масляной краской, газовая плита в кофейных пятнах, стол советского образца, пара табуреток и холодильник «Норд» — там лес.

Это как смотреть в окно. Только окно на пятом этаже, за ним валит снег, а выход — у самой земли, и на земле трава, жесткая лесная трава, папоротник и осока, земляника под июньским солнцем, люпин цветет… во всяком случае, мне эти цветы, синие и розовые, напоминают люпин. Пространство комнаты обезумело и перекосилось. Время пошло вразнос.

Мое сердце колотится так, будто я взбежал на крышу небоскреба по крутой лестнице. Моим пальцам холодно, а спине горячо. И мне хорошо. Я не могу описать, насколько это хорошо. Я задыхаюсь от восторга. Кто-то, возможно, сравнил бы ощущение с наркотическим приходом, но любой наркотик по сравнению с этим — дешевый суррогат.

Единственное, что не дает счастью быть полным — барьер.

— Она настоящая? — шепчет Татьяна.

Она настоящая. В золотом солнечном сиянии неподвижно стоят облака. Забавное создание, напоминающее белку, с короткой зеленоватой шерстью и веером роскошного хвоста, темно-зеленого с белым подбоем, висит на стволе вниз головой, остановленное в стремительном движении. Летящая птица врисована в небосвод. Бабочки замерли, залитые в воздух, как в прозрачный пластик. Остановленный миг живого мира.

— А почему… — начинает Татьяна, и я запускаю время за барьером.

Это тоже тяжело описать. Я напрягаю мысль, словно бицепс — и вижу, как в листве срывается ветер. Птица взмахивает крыльями. «Белка» суетливо спускается по стволу, исчезает в осоке…

Татьяна делает то, что сделал бы кто угодно — пытается протянуть руку в жаркий солнечный день чужого мира. Ее пальцы натыкаются на барьер.

Холодная гладкая стена. Как невидимое стекло. Как полированная сталь.

Через барьер ветер пахнет прелой хвоей и подсохшими ягодами. Еще миг спустя — слышен мерный шум листвы и крики птиц. И мне хочется врезать по барьеру кулаком.

— Иди туда! — шепчу я. — Войди. Вот что я имел в виду.

У Татьяны кровь приливает к щекам. Она распластывает по барьеру ладони. Прижимается к нему телом. Я еще надеюсь. В конце концов — это ее первый раз…

— А что это за место? — спрашивает Татьяна, скребя барьер длинным отполированным ногтем.

— Не знаю, — говорю я. — Север того мира. Видишь, хвойные деревья? Кажется, они вроде лиственниц или пихт. Зимой с них опадает хвоя…

— Зиму ты тоже видел? — спрашивает Татьяна.

Я видел зиму, весну, лето, осень. Животных. Людей — только издалека. Я предполагаю, что неподалеку — нечто вроде поселка. Я предполагаю, что в этом мире водятся драконы — как-то промелькнула, на миг заслонив солнце, крылатая тень. Я видел ночами блуждающие огоньки, а днем — порхающих над цветами крохотных девочек со стрекозиными крылышками и отвратительными головами стрекоз. Люди показались мне монахами, показались мне солдатами — то, что я видел, показалось мне людьми, но я так и не смог рассмотреть подробно и отдал бы правую руку за возможность узнать, что там, за зеленой шелестящей массой листвы…

— Идти туда?

Я киваю.

Татьяна оглядывается. Ее взгляд светлеет.

— Господи, другой мир?! Неужели правда?!

Я снова киваю. Я слушаю.

И она кидается мне на шею, прижимается ко мне, как только что — к барьеру, жарко дышит в ухо — ее сердце колотится часто-часто, она шепчет:

— Господи, как я об этом мечтала!

Я — ее личный господь.

— Я им всем покажу, как надо, — шепчет Татьяна. — А у меня будет меч? Я там получу магические способности, да? Я там стану ведьмой? Или королевой? Ну что ты молчишь?!

— Ты сначала войди, — говорю я.

— Мне сначала надо переодеться…

«Бронелифчик, ваше высочество!»

Она целует меня с искренней страстью — она целует целый мир, целует свой триумф, возможности ведьмы-амазонки-богини. Ее язык отдает на вкус дынной жевательной резинкой.

Она целует личного бога. Он сейчас сделает все по ее слову. Апорт! Золотая рыбка будет у нее на посылках.

Она отпускает меня, выдергивает из пачки бумаги «Светокопия» листок, выщелкивает стержень из авторучки, торопливо рисует. Платье. Ее костюм для прогулок по другому миру.

Ее руки дрожат от восторга и спешки. Я слежу за ней; она отрывается от набросков, чтобы поцеловать меня. Ее трясет от жадности: она думает, что весь мир за барьером будет принадлежать ей.

Я слежу за ней, я тискаю ее, когда она очередной раз вжимает в меня свою грудь. Я мог бы сейчас сделать с ней что угодно, если бы что-нибудь такое хоть немного занимало меня в этот момент. Она отдалась бы за будущий мир у своих ног — авансом.

Но мира у ног не будет. Она даже не смотрит на лес за барьером, увлеченная мыслями о своем будущем величии — и я закрываю выход. Она не замечает, болтая о мечах, конях, арбалетах и «туфлях на шпильке», которым лично она нашла достойную замену. Об эльфах — где драконы, там и эльфы, правда? Девичьи мечты, девичьи мечты.

Самка богомола откусывает самцу голову, но он продолжает с ней совокупляться, будучи безголовым телом — и достигает оргазма, уже, фактически, умерев. Самка некоторых видов паука съедает самца целиком, оставляя только его гениталии внутри собственного тела. У некоторых паучих собирается внушительная коллекция. Самка человека, венец творения, обычно откусывает сразу и голову, и яйца. И самец человека слишком часто достигает гармонии уже, фактически, мертвым. Если речь вообще идет о какой-нибудь гармонии.

Потом она рыдает и лупит стену кулаком, а меня — открытой ладонью, наотмашь. И я даже не злюсь. Мне все равно. За попытку всем спасибо. Снова кончилось ничем.

Это была первая девочка. Потом была вторая, потом была третья, потом были еще — но каждая говорила: «Господи, как я об этом мечтала! Мне надо сначала переодеться».

У меня скопилась целая пачка эскизов, сделанных шариковой ручкой на бумаге «Светокопия». Неумело нарисованные заколдованные замки и волшебные лошади, ужасно нарисованные мечи, похожие на офисные пластмассовые ножики для разрезания бумаги или зазубренные кухонные ножи для овощей, и наивные наброски великолепных туалетов, необычайно откровенных. Девичьи мечты, поверенные бумаге.

Я чувствую, что каждый раз, когда очередная девочка рисует очередную волшебную лошадь, похожую на рахитичную собаку с крылышками, барьер становится толще на толщину бумажного листа.

Мне долго казалось, что разговаривать с приятелями вообще не о чем. Среди них было очень немного людей, в принципе способных вместить мысль о выходах в другие миры, о барьере и о странствиях. Если кому-то из приятелей хотелось странствовать по мирам, то он вполне удовлетворялся компьютерными играми.

Я ненавижу игры. Я ими брезгаю. Рядом с настоящим выходом они — как дешевая резиновая женщина в сравнении с юной возлюбленной, как стеклоочиститель в сравнении с французским коньяком. Как протез в сравнении с живой конечностью. Но вокруг все играют — и все смакуют обсуждения.

Эскапизм движущихся картинок. Отождествление себя с неуклюжей нарисованной фигуркой. Подражание реальности с забавными ошибками — герой пробегает дерево насквозь и буксует возле стены, птички чирикают закольцованным звуком, один и тот же тропический писк повторяется через равные промежутки времени.

Тупое мародерство сюжетов. Из нарисованного трупа можно вынуть ворох всяческого барахла, достаточный, чтобы загрузить «Камаз». Будучи выпотрошенным, труп исчезает. Мечта урки: пырнул ножом, сорвал шапку, вытащил бумажник — и убитый, помигивая, тает в небытии, не создавая убийце проблем.

В нарисованном мире почти всегда поощряются убийства. Ставя над собой эксперименты, я понял, что через некоторое время становится весело убивать нарисованных человечков — и ощутил отвращение к себе.

Не гнусновато ли наслаждаться убийством оживленных технической магией рисунков? Суррогатная бойня…

Нарисованная кровь, проливаемая потоками, вызывает сомнительный катарсис. Сохраняйся — и живи заново. Становись условно сильнее, условно убивая условного противника. Время течет в никуда потоками — и ничего не изменяется, кроме доспехов на нарисованном теле. Нарисованным мечом можно убить нарисованного слона, если бить достаточно долго — условность и снова условность…

От книг, написанных геймерами, несет компьютерными играми. В описанных ими битвах над головой у каждого героя маячит светящаяся полоска «жизни». Герой-картинка не чувствует боли. Он падает на зеленую плоскость, сам плоский, и лежит неподвижно, пока не исчезнет — нарисованный аналог бренности.

Геймер мне не помощник. Это я хорошо осознавал. Геймер сам существует в нарисованной координатной сетке. Может, в нем и есть какая-то искра — но… говорить с ним мне не о чем.

Зато я стал разговаривать с писателем. Он писал фэнтези, из чего я заключил, что странствиям по мирам он человек не чужой.

Мне следовало бы сперва почитать то, что он пишет, но я сглупил. Я долго слушал его болтовню о конвентах, издательских подковерных делах и модных новинках — и, в конце концов, почти поверил в его компетентность. Я ошалел от бесплодных попыток преодолеть барьер, мне слишком хотелось в кого-нибудь поверить.

Мы сидим у него и пьем. Пьем за то, какой он талантливый писатель. Пьем за то, как он шикарно продается. Пьем за то, как о нем пишут в газетах, в журналах и в Интернете. Мы пьем — ему нет дела до выходов в другие миры через кухонную дверь. Его читатели на его личном сайте подробно объясняют ему, что хотят видеть в следующей книге — он это записывает — они это читают и диктуют ему продолжение. Конвейерный труд современного литературного работника — конвейер замкнут лентой Мебиуса. Зачем ему выход?

Он не видит того, о чем пишет. Он не верит в то, о чем пишет. Он придумывает слова, которые будет радостно читать его поклонникам, и забивает их в Word. Книга состоит из слов. Между словами вставлены шутки поклонников, шутки приятелей, шутки из Интернета и телевизора — увидев знакомую шутку, в которой переставлены слова, можно смеяться.

Я пью — и не пьянею. Я внутри твердого воздуха, как внутри стеклянного куба. Мои мысли не путаются, но я сам — стеклянный, оловянный, деревянный… Мне хочется бить кулаками по столу. Мы пьем еще по одной — и я слетаю с нарезки.

Я открываю выход в его кухне. Между плитой и мойкой — дверь в глухую ночь другого мира. Мрачные теснины черных оскаленных скал освещены двумя лунами — большой зеленовато-бледной и маленькой ярко-рубиновой. Ущелье освещено гнилым зеленовато-кровавым светом, пересечено двойными тенями. Вдалеке, между скалами, мне мерещится какая-то циклопическая постройка — замок? Крепость? Космическая станция? Острые башни врезаются в бурые беззвездные небеса.

Писатель жадно смотрит за барьер. Он почти протрезвел.

— А! — вопит он в восторге. — А дальше?

Я стряхиваю с себя пьяный ступор и запускаю время. Угловатые силуэты летучих мышей — летучих лисиц — маленьких крылатых бесов — срываются со скального выступа. Что-то коленчатое, покрытое шипами, ощеренное, пощелкивая и хрустя торчащими суставами, быстро пробегает между камней. По небу стремительно летят бурые облака. По ним шарит длинный луч холодного света — может, прожектор?

— Фигня, — говорит он. — А рубилово где? И вообще — там у тебя что, Темный Властелин живет?

Я не знаю, кто там живет. Я тут людей не видел — только этих шипастых тварей, похожих на хищных ящериц, мохнатых пауков размером с собаку, и какие-то громадные тени или облака, окруженные опасным желтым свечением, которые скользили через скалы у самых их вершин, направляясь к горизонту.

— Я не знаю, чей это мир, — говорю я. — Туда нужно войти. Иди туда, а?

Он шлепает ладонью по барьеру. Хохочет.

— Сдурел! Как туда войдешь — это же придумано! На самом деле его нет! Это глюк! Вот интересно, тебе мерещится то же самое, что и мне? Вот интересно, чего это ты мне налил?

Хихикает и подмигивает. Смотрит на меня с пьяным превосходством.

— Никаких этих… роботов. Там будут жить орки. А мы… то есть я… я туда попал не из кухни — это как-то глупо. Меня… ну, ты поэл, перса, героя, как его, убили в горячей точке. И я… в смысле, этот самый, герой, мать его, ну, ты поэл, туда попал после смерти. А там — орки. Самое место для орков, стопудово!

Я слушаю про орков. Я слушаю про рубилово, про квесты, я слушаю, как книга будет продаваться, я слушаю, какие хвалебные отзывы напишут фанаты. Я слушаю про ятаганы и мечи, про кольчуги и доспехи.

Я закрываю выход. Слушаю про будущие продажи, про квесты, про кровь, про рубилово и снова про мечи и доспехи. Он идет меня провожать и говорит про будущие продажи. Я спускаюсь по лестнице.

Лента Мебиуса. Он укусил себя за хвост… Круг.

Интересно, что будет, когда он доберется до головы… Глупо было и пробовать.

Я видел его книгу про орков. Она написана очень скверно. Орки общаются русским матом. У них ятаганы, мечи, кольчуги — а герой попал туда из горячей точки. Об этом все пишут. Продается неизменно хорошо.

Сейчас он пишет продолжение.

Большинству писателей выход не нужен.

«Помогу способному странствовать по чужим мирам найти выход. Телефон…»

Я выкладываю объявление на сайте с вакансиями. Мне звонят и спрашивают, что я курю, чем я колюсь и где это покупаю. У меня самого порываются купить анашу, глючные грибы, абсент и еще какую-то дрянь. Редко-редко звонят девочки — они надеются стать воительницами, королевами и богинями.

Я отчаиваюсь и почти перестаю ждать. Меняю номер телефона, но время от времени, поддавшись глупой надежде, снова использую старую сим-карту. Иногда звонят наркоманы и просто придурки. Иногда телефон молчит.

В конце концов я решаю ее выкинуть. На всякий случай, перед тем, как швырнуть злополучную симку в мусорное ведро, вставляю ее в телефон последний раз. Телефон почти тут же звонит.

— Я насчет чужих миров, — говорит на том конце линии насмешливый голос. — Ты врешь, как все — или вправду что-то можешь?

— Я могу. Вопрос в том, что можешь ты.

— Мне надо посмотреть, — говорят из трубки. — Ты где живешь?

Я отвечаю. Это ново.

— Свари кофейку, — говорят из трубки. — Сейчас подъеду.

Он потрясающе самоуверенный нахал — вот что я думаю.

— Ты, скорее всего, врешь, — говорят из трубки надменно и грустно. — Но я все равно приеду. На всякий случай.

Он заявляется через три четверти часа. Я отпираю дверь. Он маленького роста. Поношенный кожаный плащ. Очки. Над очками — хохолок цвета песка. За очками — живые темные глаза.

— Показывай, — заявляет он с порога.

— А кофе? — усмехаюсь я.

Он морщит нос.

— Кофе — потом.

Я открываю выход в коридоре. Кусок стены вываливается в ледяное, режуще-белое пространство. Бледное и мутное небо сливается с заснеженной землей; только полоска леса вдали делит застывший мир пополам. Черные деревья замерли в безветрии. Чужой мир полон мертвого холода.

Я сам от себя не ожидал. Этого места я еще никогда не видел. Но мой гость улыбается — у него ассиметричная улыбка, улыбка влево, я бы сказал — и делает шаг через барьер с такой легкостью, будто барьера не существует.

Будто это не другое пространство. Он выглядит как человек, выходящий в соседнюю комнату. Но меня поражает не это — он исчезает, перешагнув грань между мирами.

Точнее, наверное, сказать — изменяется. Но изменяется так радикально, что вообще перестает быть собой.

Он как-то раздвигается в высоту и ширину. Громадный мужик с широченной спиной — и бугры мускулов на спине распирают непонятно откуда взявшуюся малицу из оленьей шкуры, вышитую по подолу меховыми спиральками — вот кто он теперь. На его ногах — шнурованные кожаные штаны и мокасины. Он подпоясан широким ремнем; на ремне — деревянные ножны, из которых торчит костяная рукоять ножа в виде плывущего тюленя. Его новая фигура излучает варварскую силу.

Я потрясенно пялюсь в его спину — и он оборачивается.

Я вижу его новое лицо. Не его лицо.

Темная монгольская физиономия с высокими скулами и перебитым горбатым носом. В узких длинных прорезях век остро блестят глаза прирожденного следопыта. На лоб под капюшоном спускается масляно-черная прядь.

Он окликает меня гортанной фразой; я понимаю ее как зов — и бездумно шагаю вперед.

Барьера больше нет. Я лечу в снежную бездну.

Я стою по голень в снегу. Я вдыхаю злой воздух — и его острый лед жжет изнутри мою грудь; зеленоватые сполохи — игрушки Великого Духа — текут и пропадают в бледных небесах. Псы прилегли в снег перед нартой, над их мордами клубится пар. У меня слегка кружится голова.

— Отчего встал, Облако? — спрашивает мой товарищ. — Не пугай меня. Ты здесь или блуждаешь по нижнему миру?

— Я не помню, кто я, — бормочу я беспомощно. — Я не помню, кто ты…

Лицо моего друга делается озабоченным, почти испуганным.

— Это нехорошо, — говорит он. — Очнись и вспоминай. Не позволяй злобным тварям сожрать твой разум.

Я напрягаю память. Товарищ ждет. Псы повернули заиндевевшие морды.

И тут моя заблудившаяся в каких-то далеких холодных теснинах душа возвращается — меня озаряет вспышкой памяти, как ударом молнии. Это очень смешно — я хохочу.

— Ты не поверишь, Белый Лось!

Белый Лось неуверенно улыбается в ответ.

— Ты вернулся в срединный мир, Облако? Ух, я подумал, что Гнус натравил на тебя своих волков…

— Это Великий Дух подшутил надо мной, — говорю я, все еще смеясь. — У Гнуса не хватит силенок заставить волков из удела мертвых напасть на меня так издалека… Послушай, Белый Лось, это не злая, а очень смешная история. Я сейчас видел в снежном поле следы мягких лап — и пошел по следам. А они привели меня в дом белого человека! Я сам был белый человек — белее вареной куропатки — и смотрел на тебя из каменной норы, как сова глядит на свет. И моргал — вот так!

Я хлопаю заиндевевшими ресницами — и мой дорогой друг Белый Лось, мой защитник в срединном мире и побратим, наконец, тоже начинает смеяться.

— На каменную стену наклеена бумага, — продолжаю я, — а на бумаге висит плоская серебряная вода, как лед в замерзшем озерце. И я видел в этой воде отражение твоего лица — ты был похож на бобра, брат! Ты был почти совсем бобер, который услышал плеск весла каноэ — и страшно удивился.

— Сова и бобер! Какие мудрые звери в твоем глупом видении! — насмешливо говорит Белый Лось. — Ты вправду видел это или придумал для смеха? Чтобы я не беспокоился за тебя?

Я подхожу. На мне малица из белой замши, вышитая священными защитными знаками — красным бисером и красной шерстью. Мои косы покрылись изморозью; в них вплетены перья священного Ворона. У меня за плечом — мешок, я помню, что в мешке лежат мой одухотворенный семизвонный бубен, на ободе которого нарезаны имена моих покровителей, таловая колотушка и маленький, закупоренный и обвязанный пузырем горшочек с рыбьей кровью. Я вспомнил все: я — Облако, сын Высокой Скалы, шаман.

— Я видел наяву, — говорю я. — Ты знаешь, иногда я просто вижу.

— Ты — самый сильный шаман от верховья Черной реки до тальниковых отмелей, — говорит Белый Лось, гордо улыбаясь. — Кто еще может видеть другие места без песни и бубна? Ты прав, прихвостни Гнуса поджимают свои поганые хвосты, когда видят твоих друзей в трех мирах.

— Эта история — смешные пустяки, — говорю я.

— Девушка, которую ты вернул из мира теней — не пустяки.

Мы возвращаемся из стойбища по ту сторону ледяных холмов, стойбища наших северных соседей — айну. Девушка-невеста провалилась в полынью, от холода в ней загорелся жестокий огонь, пожирающий тело — я погасил жар песнями и умолил священного Ворона показать девушке дорогу из земли мертвых к родному дому. Мы с ней улетели вместе. Скелеты в нартах, запряженных дохлыми псами, не дождались ее души — я слышал раздраженное клацанье костей и унылый вой ветра в пустых грудных клетках, когда мертвые погоняли своих псов. На всякий случай, я задержался, чтобы пройти по следам их нарт до самого берега никогда не замерзающей Реки Снов — убедился, что скелеты пересели в каноэ и уплыли восвояси.

Мы с Белым Лосем уезжали из стойбища айну, когда девушка уже пила мясной отвар — на ее лицо вернулись живые краски. Ее жених подарил нам оленя; каменно-твердые куски туши привязаны к нарте, на них с интересом косятся собаки.

Ее жениху не придется вековать век в одиночестве или искать подругу за семь белых земель.

— Она красавица, — говорю я. — Ей рано умирать. Ее глаза блестят, как черная вода ручья среди белых снегов, а губы припухли, словно ягоды морошки… Я один пошел бы за ней в нижний мир, если бы Ворон не прилетел.

— Жалеешь, что не можешь взять жену? — спрашивает Белый Лось.

Я вздыхаю. Я жалею, что не могу коснуться женской груди и что никогда не танцевал с мужчинами рода танец Большой Охоты. Я жалею, что над моим левым соском нет шрама от священного ножа. С того года, который делает мальчика мужчиной, половина моего лица покрыта перьями татуировки — черной тенью Ворона: я вижу и слышу духов — врагов и хранителей рода. Мое тело — пристанище невидимых существ. Женщина, в которую я войду, может родить зверя или демона — поэтому я не смею думать о любви. Но я могу спасать людей, я могу находить пропажу и мирить спорщиков, я могу предотвратить голод и мор. Я должен стыдиться, что жалею о жизни простого человека — оттого молчу.

Белый Лось понимает меня. Он переводит разговор на другую тему.

— Надо идти, Облако. Хорошо бы добраться до стойбища затемно.

Черный лес кажется ближе, чем он есть; глухая тьма падает, как олений полог. Нам надо торопиться. Я поднимаю собак, они тыкаются веселыми носами в мои рукавицы. Псы сыты; айну дали им вяленой рыбы, но еще они глотали красный лед оленьей крови. «Хок, хок!» — кричит Белый Лось — собаки, крутя пушистыми хвостами, так легко сдвигают нарту, будто она сплетена из бересты…

В типи вспыхивает огонь — и начинает биться живое сердце дома.

Я скидываю рукавицы; мне хочется сунуть руки в пламя, как в воду — кажется, кровь в пальцах превратилась в острые льдинки. Белый Лось вешает на крючок медный чайник, набитый снегом.

— Хочешь вареного мяса? — говорю я и вытаскиваю из-под полости горшок. Пока нас не было, типи промерзла насквозь, не помог даже вал снега на пологе: отвар в горшке обмелел от холода, а куски оленины вмерзли в него, как валуны в оледенелую реку. Белый Лось улыбается.

— Я — великан Подопри-Небо, грызу камни, запиваю вьюгой…

Я разгребаю угли, ставлю горшок на камень очага. Белый Лось кладет на шкуру, присыпанную снегом, большой кусок мерзлой оленьей грудинки.

— Нет, это возьми себе, — говорю я. — Возьми для своей жены. Младенец у нее внутри будет есть мясо вместе с ней. А остальное отнесешь моим старикам. Скажешь моей сестренке, Весенней Заре, что я благословил это мясо: тот, кто его съест, станет сильным и прекрасным, как олень.

Белый Лось кивает. Спрашивает:

— А что останется тебе?

— А ты когда-нибудь слыхал, чтобы шаман умер от голода? — смеюсь я. — Ты же видишь, у меня есть запасы. И потом — мне принесут еды, а вам — нет.

Чайник закипает, пена плещет на угли. Я бросаю в кипяток горсть чая.

— Видишь, — говорю я, — мясо, чай и табак у меня есть всегда. Я богат, потому что так хотят духи.

Белый Лось качает головой.

— Если бы Гнус вытащил кого-нибудь из мира мертвых, он бы взял за это десяток живых оленей или связку лисьих шкур, — говорит Белый Лось. — А потом жаловался бы на бедность, на то, что мох курит и жует толченую кору. Побоялся бы хвастаться богатством, чтобы ни духи, ни люди не позавидовали и не позарились…

— Я не боюсь ни людей, ни духов, — говорю я.

— Потому что твое богатство — это смешная история, — хмыкает Белый Лось. — Выдуманная для забавы. А настоящее богатство — твоя шаманская сила. Честная сила.

— Задабриваешь меня, как опасного чужака, — смеюсь я и протягиваю ему трубку.

— Прости, брат, — говорит он грустно. — Ты же знаешь, сегодня я не могу курить и болтать с тобой. Мне жаль. Вели своим волкам охранять тебя от тварей Гнуса — не забудь. Он клялся сожрать тебя с костями. Вдруг натравит на тебя что-нибудь, когда ты заснешь?

— Поезжай к жене, — говорю я. — Гнус не слаб, но силен, как человек. Поверь, ничего страшного не произойдет.

— Все равно я беспокоюсь, — говорит Белый Лось. — Когда ты спишь, твоя душа всемогуща в семи белых землях, над ними и под ними, а тело уязвимо.

Я ободряюще киваю, наливаю чая. Он отхлебывает — большим глотком, почти кипящего, не чувствуя обжигающего жара кипятка — и ставит кружку на поставец. Я сижу рядом на корточках и смотрю в огонь.

Я не очень верю, что Гнус появится без объявления войны. Как-то раз он уже вызывал меня на поединок… неприятная была история. Мне хотелось бы избежать этой вечной дележки власти, славы, оленей, земель, в которой участвуют почти все шаманы — но никуда не денешься. Стоит приехать домой в горе или в праздник, непременно застанешь Снежную Сову, который снисходительно ухмыльнется, Гнуса, который будет шипеть проклятия вслед, заискивающего Искру или, хуже всего, Морошку, женщину-шаманку, страшную и отвратительную, будто выходец из страны снов, с лицом, длинным, как олений череп. Морошка хватает за рукав, шипит в ухо: «Останься со мной этой ночью — я хочу родить своего медведя с человечьей головой, он вырастет до небес и станет хозяином семи снегов!» — а мне тяжело ответить вежливым отказом, я хочу огрызнуться, как пес.

Искра отводит меня в сторонку и просит откровения.

«Неужели тебе трудно, Облако? — нудно умоляет он который раз. — Я знаю, у меня есть, есть дар — а вот духи не хотят мне показаться. Старики говорят, что дар можно усилить кровной связью… позволь мне прокусить твой указательный палец, Облако? А? Я тебе сотню оленей дам… нет… связку песцовых шкур — отличные песцы, шкурки — одна к одной… или даже мешочек золотых самородков, вот такой — за одну капельку крови, крохотную! Помоги мне, Облако, прошу тебя! Я слыхал, что можно умыться собственной кровью, это — очень сильно, но я боюсь, а с твоей кровью внутри не побоюсь ничего…»

Нет у него никакого дара, хотя его лицо татуировано, и он считается шаманом. Шаман глухой и слепой, не видит следов, не слышит зова — шаман-пустышка. Интересно, за что ему дают оленей и шкурки, если у него нет дара? Искра обманывает своих соплеменников? Он богат, значит, у него хорошо получается ложь, но ему это совсем не нравится, его совесть мучает. Нет сил, конечно, отказаться от подарков, но хочется получать подарки за настоящее дело — мне даже жаль его, несуразного человека… Но разве можно одухотворить того, у кого нет шаманской силы от природы? Тем более, таким жутким способом — дать выпить человеческой, а не рыбьей крови!

Тогда я впервые думаю, что кто-то хочет навести на меня порчу. Подло. Через Искру, глупого, жадного Искру, который верит в эту чушь про кровную связь и то, что откровение можно купить!

«Кто тебе сказал про кровь?» — спрашиваю я.

«Сломанный Нож. Он помнит шаманов с Китовых Излучин…»

Сломанный Нож — родич Гнуса.

«Зови духов в полнолуние, Искра, — говорю я. — Зови духов, бей в бубен, пой и верь. Другого способа нет. Не пей зелий, которые тебе предложат, не ешь грибов, собранных не тобой, и забудь о крови, своей и чужой. Все это может погубить тебя, все это — злой обман, игры волков под холодными сполохами, опасный путь. Поверь мне».

Искра болезненно улыбается. Он мне не верит и завидует. Следующей луной его найдут окоченевшим у погасшего очага. Его собственная кровь красным льдом растечется вокруг. Рядом будет валяться пустая фляга, из которой я учую зеленый запах. Искру похоронят, как шамана — между холмами, поставив нарту для его последней дороги на четыре собачьих черепа — все поверят в его откровение перед смертью. Наверное, это осчастливит его неприкаянную душу.

А я буду думать, что его убили. Уговорили причинить себе смертельный вред, навели порчу не заклятиями, песней и бубном, а обычными лживыми человеческими словами. Может быть, даже получили за это связку дивных песцовых шкурок — кончики волосков тают в воздухе, как морозный туман — или мешочек золотых самородков…

Это я скажу Гнусу, когда увижу его в следующий раз.

В день больших гонок на собачьих упряжках, когда на Волчью Прогалину съезжаются все шаманы и богачи белых земель, я подхожу к Гнусу и говорю: «Кровавые следы ведут из опустевшей типи Искры к твоему дому. Как это вышло?» — а Гнус трясет бубном перед моим лицом, хохочет и выкрикивает, так что вокруг собираются люди: «Облако хочет меня опорочить! Такое оскорбление можно смыть только шаманским поединком! Будем проклинать друг друга до смерти, Облако — люди слышат, ты не можешь отказаться!»

Он убил двоих таким способом — но причиной их смерти был не шаманский поединок. Люди слишком легко верят в шаманские чары, я — дело другое. Многое можно понять, даже не читая следов. Один из его противников, молодой дуралей почти без силы, орал проклятия на морозе, глядя на молчаливо усмехающегося Гнуса — пока холод и вопли не прожгли ему грудь насквозь. Он умирал два дня, кашляя кровью — люди сказали, что духи Гнуса жрут его изнутри. Второй был старик с больной поясницей: Гнус плясал с бубном вокруг него — а ведь все знают, что порчу легче навести со спины… Старик кружился и вертелся до тех пор, пока не задохнулся и не упал; он вскоре умер, и люди сказали, что Гнус его съел… Нет, не шаманская сила, а чужая глупость и чужая немочь… и умные подлые приемы…

«Я не откажусь, — отвечаю я. — Только попросим духов назначить день. Коснись моего бубна, а я коснусь твоего — поглядим, куда приведет след».

Тогда он подозревает подвох. У него дергается щека — а надо мной мягко распахиваются черные крылья. Я глажу обод бубна и вижу душу Гнуса. Он силен, хитер, подл. Он может убить человека его собственными руками. Он знает много примет, разбирается в травах, мясе и камнях. Но в шаманский дар даже не верит всерьез.

«Кто позволит чужому трогать одухотворенный бубен?!» — бросает он, скривившись. Я слышу ложь в его тоне: дело не в бубне, таловом обруче, обтянутом кожей — дело в принципе.

«Я, — говорю я, пожимая плечами. — Если ручные волки шамана — его свита в нижнем мире — не защитят бубна от чужака, то как можно говорить о поединке?»

Нас уже слушают многие. Подходят новые. Смеются женщины. Кивают старики. Снежная Сова смотрит на нас с сияющей вершины своей мудрости, силы и славы, машет рукой: «Да, да. Загляните в глаза судьбе». Гнус недобро усмехается. Я дотрагиваюсь до меток, выжженных на ободе его бубна: это просто зарубки, сделанные раскаленным ножом. Гнус ни о чем не думал, когда царапал обод — вообще ни о чем.

А у Гнуса хватает ума коснуться знака Ворона. Священной метки моего старшего хранителя, того, кто и вправду пил мою кровь и клевал плоть, любимого сына Великого Духа, моего проводника, друга и наставника. Гнус свершает этот безумный поступок только потому, что совершенно не верит.

Но Ворону безразлично. Ворон — дитя Великого Духа, ему не мешает неверие Гнуса. Мой соперник резко отдергивает руку. Не знаю, что он видел — но в его глазах плещутся страх и ярость.

«Я нашел следы подлых мыслей, — говорит он, кривя губы. — Мои духи запрещают мне сражаться сегодня — и раз все призывают прислушаться, я прислушаюсь. Но мое проклятье — на тебе, Облако!»

И я вдруг понимаю, откуда взялась в его душе эта старая злоба без повода. Похоже, ее тоже вскормила зависть. Гнус богат, к нему прислушиваются сильные люди. Его считают сильным шаманом — но то другие, а его собственная душа полна неверия и сомнений. Он может выкручиваться, хитрить и строить козни — его мир плоский, как подошва, плоский и простой, все следы на этой подошве видны — если бы все жили так, Гнус был бы счастлив. Есть Искра, жалкий неудачник. Есть Морошка — ужас заставляет людей ее задабривать. Есть Снежная Сова с его мудростью и опытом, с его спокойной властностью. Все это Гнус может понять — все, кроме Ворона, в которого я верю. Кроме настоящего Ворона, прилетающего из метели. Кроме моей истовой веры — мальчишества, чудачества самого молодого и нищего среди всех шаманов семи белых земель.

Гнус ненавидит меня за Ворона.

Если я умру — все равно как, от пули, зелья, болезни, замерзну — простой мир Гнуса станет незыблем и совершенен.

Не знаю, духи показали мне этот путь, или я сам догадался. Просто вижу. Ко мне подходит Белый Лось, смотрит, как страж: «Все ли в порядке?» — и я ухожу вместе с ним, не оглянувшись через плечо.

А ненависть Гнуса остается. И Белый Лось верит в духов Гнуса сильнее и истовей, чем сам Гнус… Я его не разубеждаю.

За тонкими стенками из оленьих шкур завывает ветер.

— Буря начинается, — говорит Белый Лось. — Мне пора, иначе я не доберусь домой.

Он приподнимает полог, откуда врывается снежный вихрь, словно тоже хочет обогреться — и выходит. Псы радостно визжат; я слышу, как мой друг погоняет упряжку.

Я остаюсь один. Пью остывающий чай. Ем оттаявшее мясо. Слушаю, как снаружи играют духи метели. Мой бубен лежит у огня; отогревающаяся кожа натягивается все туже, на ней проступает силуэт черных распластанных крыльев.

Никто из людей не смеет остаться со мной надолго, даже Белый Лось, мой названный брат, самый отважный из всех. Зато со мной всегда мои духи. Над моей типи кружит священный Ворон, я слышу сквозь вой метели железный свист его крыльев. Я никого не боюсь, но мне мало слышать — я хочу видеть. Мне одиноко — пусть Ворон заполнит меня собой. Я беру бубен и ударяю кончиками пальцев в разогретую кожу. Он отзывается глухим и глубоким темным звоном — и в полосе ослепительного желтого света я вижу выход…

Андрей, маленький и взъерошенный, в своих очках с толстыми стеклами, сидит на хромой табуретке в моей кухне. Перед ним на столе — турка, сахарница и пакет с печеньем.

— Не знаю, где у тебя чашки, — говорит он.

Я подвигаю табурет ногой, сажусь. Я оглушен тем, что произошло.

— Ты, действительно, чего-то стоишь, — говорит Андрей — откуда-то я знаю его имя — а я пытаюсь собрать мысли и заново привыкнуть к своей обычной реальности, к городу, времени, своей кухне, синему цветку газового пламени и запаху кофе.

Они мне не родные.

Мои родные — запах ремней, псины, мокрой оленьей шкуры, застарелого пота. Ужасной, термоядерной крепости, зеленоватой махорки. Кирпичного чая, от которого нужно отковыривать кусочки ножом. Медвежьего жира, который почему-то напоминает мне теперешнему об аптеке. Согретой, туго натянутой кожи.

Я помню вкус вяленой оленины, растертой почти в муку, смешанной с жиром и вялеными же кореньями и ягодами. Вкус сырого струганного мерзлого мяса и костного мозга. Я помню ощущение от мокрой и грубой замши в подушечках пальцев.

Я помню, каково заплетать косы. Помню, как после варварски выполненных наколок болела половина лица — будто на нее плеснули кипятком. Помню прелый ягель под босыми ногами. Помню капкан с застывшим в нем песцом. Помню горячее и блестящее от пота тело девушки.

У нее же, наверное, была пневмония… как она тихо сипло дышала… как я мог вытянуть ее — без антибиотиков, в темном холодном жилище прирожденных кочевников, среди полярной зимы?! Что-то, похожее на гипноз? Чудо?

Помню широкие черные крылья у себя перед глазами. Помню, как взмахиваю руками, и они становятся черными крыльями: я сам — Ворон! Бессмертный Ворон — во мне, а я — в нем! Помню гул бубна, поднимающий душу, и неописуемое ощущение бесплотного и стремительного полета над белой бескрайней равниной…

Я сижу на своей кухне и вспоминаю непрожитую мною — или почти прожитую? — жизнь человека из другого мира. Его безнадежное одиночество. Смесь избранности и обреченности. Его дикарскую открытость и дикарскую же замкнутость. Его откровения. Его веру.

Облако…

— Ты так вывалился, что я среагировать не успел, — говорит Андрей. — Это с непривычки, потом научимся…

— Облако…

— Белый Лось видел сестренку Облака, — продолжает Андрей. — Ей лет двенадцать. По меркам хигамэ она настоящая красавица. По нашим… ну ты понимаешь. Но у нее очень живая мордашка.

Хигамэ, вспоминаю я. Народ Ворона. Родичи Облака. Мои родичи?

— Облако — не ты, — говорит Андрей. — Ты должен это хорошо осознавать.

— Его мысли текут сквозь мои, — говорю я. Достаю чашки, разливаю остывший кофе, ставлю для следующей порции воду на огонь. — Я понял, как это. Я помню его памятью. Это безумие какое-то. Я помню его мать, помню, как он играл с деревянными чертиками — фигурками духов… когда ему было лет пять, не больше. Помню, как старый шаман проверял его… как бы сказать, черт?! На степень одержимости, наверное…

— Это правильно, — кивает Андрей. — Когда ты открыл выход, я уже почти не сомневался. А сейчас точно знаю: у тебя нормальная настройка. Ты ведь почему не мог туда войти, понимаешь?

— Нет, — я пью холодный кофе. У меня горят щеки.

— Ты писатель?

— Лузер я.

— Брось. Ты еще какой писатель. Просто почти все писатели делают одну и ту же фатальную ошибку — они сами туда прутся, понимаешь? Сами — своим телом, своими мозгами, своей душой… Но что бы ни ваяли дешевые писаки, никакой дурак из нашего мира в другой со своей памятью, своими мозгами и своим тщедушным тельцем не попадет.

— А как же я тогда?..

— Ты… ну как объяснить… скажем, у тебя хватило чутья отказаться от себя, — говорит Андрей и засовывает в рот печеньину. — Слушай, а у тебя еще что-нибудь пожрать есть? Так вот. Как только ты перестаешь цепляться за себя, за свою индивидуальность, память, амбиции — так он тут же и пропадает. Барьер. И все.

Я вытаскиваю из холодильника нарезанный сыр в пленке и масленку. Думаю — и вытаскиваю пачку пельменей.

— Не может быть… Так просто?

Андрей улыбается — кривя губы влево, блестя глазами и стеклами очков.

— Просто? Нет, щелкопер, это, знаешь ли, очень непросто. Если бы это было просто — никто бы не мучился, люди разгуливали бы по другим мирам, как по своему дачному участку. Ты пойми: в сущности, у каждого есть только он сам.

— Но я…

— А ты, похоже, действительно, писатель. Ты, между прочим, того… пельмени-то сыпь, вода кипит уже. Знаешь, я чего только не насмотрелся! И психов видел, и жлобов, и на киностудии был, и в куче театров… Все обещают выход. Выход! И почти никто не знает, что это такое. Чем модерновее — тем отстойнее. У всех на уме только слава и бабки. Уроды… Ничего. Я тебя проведу куда угодно.

— Ты писатель? — спрашиваю я, ставя перед ним тарелку.

— Я — актер. Фигу я им буду сниматься в сериалах, фигу! Идут они в сраку со своей рекламой! Я — характерный актер. Мне надо играть тому, кто в чем-то шарит — и выход видеть. Самое главное — видеть выход — тогда я идеально перевоплощаюсь. Так что я буду играть тебе. И за мной ты войдешь куда угодно, потому что у меня своей собственной индивидуальности нет совсем. Я — идеальный проводник.

— Как — нет?!

— А так, — Андрей выкладывает в тарелку с пельменями полстакана сметаны, вытряхивает на сметану пригоршню молотого перца и столькоже соли. — Хороший актер — чистый лист. Рисуй, что хочешь. Я в себя впущу любую иномирную сущность — а ты войдешь за мной без проблем. Как домой. А как войдешь — так сразу вспомнишь.

— Вспомню…

— Жизнь, которую ты не прожил. Только не бойся. Правда — в деталях, запоминай детали, потом легче будет записывать.

— Как же слава и бабки? — спрашиваю я, с легким ужасом глядя, как Андрей уписывает соль и перец, слегка разбавленные пельменями.

Он поднимает глаза.

— А ты почему не пишешь для коммерческих проектов? По компьютерным игрушкам? Или по типу «Вовка в Тридевятом царстве», про Янку при дворе царя Гороха? Тебе слава с бабками не нужна?

Я молчу.

— И мне стыдно, — говорит Андрей. — Легче вагоны грузить или холодильники на девятый этаж таскать уважаемым гражданам, чем продаваться за бабки… Хотя, многие со мной и не согласятся…

— Тебе же нужны зрители, — заикаюсь я.

— Меня устроят читатели, — хмыкает он. — Твои читатели. Мне нужны не зрители, а партнеры. И выход. Вот что. Самое главное, что нужно — это выход. А прочее — шлак.

— Андрей, — говорю я нежно, — а давай попробуем еще разок?

— Сейчас доем — и вперед, — отвечает он и улыбается влево.

Мне в кои-то веки повезло.

Андрей живет у меня. Мы почти не спим. В коротком тревожном сне я вижу выходы, которых еще не открывал. Передо мной — бесконечная непостижимая Вселенная; я просыпаюсь в нервном ознобе, со странным чувством смешанного восторга и дикого страха, от которого мутит и встают дыбом волоски на руках. Андрей, который ночует у меня, на полу в спальном мешке, дергается от взгляда, просыпается рывком, взъерошенный, нащупывает очки, надевает, смотрит на меня, еле переводя дыхание.

— Ух… видел глазами летучей мыши. И слышал ее ушами. Сердце не успокоить.

Я предчувствую, что у меня это еще впереди. Я ещё не бывал в теле — или внутри души — какого-нибудь непредставимого создания, но мне и людей из иномирья хватает с избытком. Все чувства во время наших странствий заостренно сильны; каждый раз, готовясь шагнуть в другой мир, я чувствую себя космонавтом, выходящим в открытый космос. От сладкого щемящего ужаса у меня останавливается дыхание и холодеют руки. Я делаю над собой усилие — и ныряю в чужое бытие.

Самое сложное — это удержаться от приступа паники в первые секунды, когда состояние твоего… носителя? персонажа? твоей тени в инобытии? — похоже на амнезию. Барахтаешься в чужом сознании, как в глубокой холодной воде, не вздохнуть — и нет ни верха, ни низа, как в невесомости.

Пока меня выручает Андрей. Какой-то осколок его разума заставляет то, что он называет «ролью», обратиться ко мне по имени и приказать: «Вспоминай!» Стоит начать вспоминать, как тождество с чужаком, чьи тело и душа стали твоими, становится полным.

Ощущения настолько остры, что, вываливаясь в реальность, я несколько минут воспринимаю ее как сквозь вату. Время в разных мирах идет по-разному: иногда уйдешь на четверть часика — а они займут реальные сутки, иногда месяц в чужом мире занимает ночь нашего. Подгадать невозможно. Мы выбираемся в реальность только отдышаться, обсудить и по делу: Андрей уходит на работу, я записываю — я ухожу на работу, Андрей занимается каким-то немыслимым тренингом.

Реальная квартира требует реальных денег на оплату, а наши живые тела — хоть какой-то относительно реальной еды. Мы не можем уйти насовсем; есть какой-то внутренний ресурс, напоминающий, что наш дом — Земля, Питер, кончается нуль-первый, начинается нуль-второй — нулевые годы двадцать первого века.

Я выхожу на улицу, в январскую оттепель, которая пахнет апрельским лесом — и мир ярок, как любой из миров бесконечной Вселенной. У меня случается ослепительный приступ любви к бытию. Я, проживший уже несколько жизней, кажусь себе старым и юным одновременно. Моя собственная личность кажется мне одной из «ролей». Я рассматриваю собственную личность со стороны. Это очень забавно: эскапизм наоборот.

Мой родной мир не из утопических, но среди миров, по которым мы бродим, еще не попался рай. Мой персонаж — писатель, живущий в тяжелое время. Я выхожу назад, на Землю, в Питер, в двадцать первый век — как в любую из самых безумных фантазий. Вялотекущий Апокалипсис, который меня окружает, кажется мне любопытной темой для разработки.

Моя жизнь полна смысла.

Вероятно, правильнее сказать — каждая из моих жизней полна смысла. Меня почти не волнуют драматические расклады; делая записи после путешествия, я не пытаюсь уложить свои впечатления в сюжет. Я всего-навсего обживаюсь в чужих душах. Меня не особенно волнует, хороши или плохи мои «роли» с точки зрения обычной морали — я существую за гранью добра и зла. Я впитываю чужие чувства и чужой опыт, как губка — и какого свойства этот опыт, мне безразлично.

Пока уж слишком сильно не торкнет.

Однажды я открываю тот самый мир, который показывал кандидаткам в воительницы. Андрей влетает в яркое лето — и в первый миг мне кажется, что он остается таким же коротышкой, как и был, даже ниже, пожалуй. В его фигуре и движениях что-то неуловимо меняется.

На нем — темная туника, затасканная кожаная безрукавка, кожаные штаны. Он босой — от постоянной ходьбы босиком кожа на его ступнях задубела, как грязный панцирь. Несет суконный мешок, захлестнутый ремешком; содержимое мешка выпирает острыми углами.

Он оборачивается ко мне, смотрит снизу вверх, как-то скособочась, искоса. Я вижу его лицо, перечеркнутое старым, скверно зажившим шрамом, лоб, полузакрытый длинной сивой челкой с неожиданной проседью; взгляд больших ярких глаз пристальный и испытывающий.

Он — коренастый горбатый карлик.

Я шагаю в чужой июль, как в пропасть.

Спотыкаюсь и чуть не падаю. Что-то голова закружилась.

Усмехаюсь, сплевываю. Дрянь было вино, уксус пополам с овечьей мочой, а не вино… до сих пор во рту привкус этой отравы… но где ж я пил?

Даже останавливаюсь. Не помню. Мгновенный страх полосует, как бичом. С ума схожу, что ли?

Карлик подбегает и заглядывает в глаза снизу вверх.

— Мэтр, вы чего, а?

Потираю лоб.

— Погоди, погоди… жарко что-то…

Дотрагивается до меня скорченной птичьей лапкой, которая служит ему вместо руки. На ней — три пальца, как и полагается птичьей лапке. На месте безымянного и мизинца — шершавые обрубки.

— Не надо б вам было пить, где все, мэтр, — говорит карлик озабоченно. — Не сыпанул ли этот жирный боров в выпивку крысиной отравы? Смотрел-то он как на нас, а? И кружку шваркнул об угол…

Треплю карлика по лохматой голове, как мальчишку. В моем уме начинают появляться какие-то проблески.

— Да зачем ему? Брось, он просто чуть не обоссался от ужаса. А кружку разбил, чтобы не испачкаться… об меня…

— Не пейте больше в трактирах, мэтр, — просит карлик.

Его страх за меня что-то мне напоминает. Я улыбаюсь ему, гляжу в его изуродованное лицо — и шквал воспоминаний вдруг обрушивается на меня, чуть не сбив с ног.

— Бог тебя накажет за заботу о палаче, Муха, — говорю я, скрывая усмешкой неожиданный приступ сентиментальности.

— Меня не вы убивали, мэтр, — обиженно говорит Муха, поправляя мешок на плече. — И пустяков-то не говорите — Бог за заботу не наказывает.

Я корчу серьезную мину, киваю. Ладно, в сущности, у меня никого нет, кроме этого бедолаги. Почему бы и не сказать ему об этом хоть иногда?

Я иду по узкой тропе через Сильфов лес, владения герцога. Муха, задыхаясь от жары и усталости, семенит за мной; мне жаль смотреть, как он тащит мешок, но я не хочу мешать ему играть в моего пажа. Мало кто считает Муху человеком, но даже такой получеловек, как он, иногда рвется почувствовать себя сильным мужчиной. Пускай.

Сильфы порхают над цветами, как пчелы. Они — противные, но почти безобидные создания. Правда, в детстве я как-то поймал такую тварь, и она меня чувствительно куснула — но они не лезут, если их не трогать.

Большинство живых тварей не лезет, если не трогаешь. Только люди, кость им в глотку, к таким не относятся.

— О герцогине думаете, мэтр? — спрашивает Муха.

— Сука она, а не герцогиня, — говорю я, пожимая плечами. — Хуже дешевой девки. Паршивая подстилка, а не дама.

— Вам противно, что она вас снова позвала?

Я молчу. Я не знаю, противно мне или нет. Я вспоминаю ее спину, белую, как молоко, круглые и нежные ягодицы, ямочки над ними, золотистый пушок на хребте… Да ладно, я, в общем, не через «не хочу» к ней иду. И по делу. У герцогини бывают боли в пояснице. Палач справляется лучше, чем придворный костоправ, он отлично разбирается в боли и в том, как устроены людишки — потому госпожа и зовет меня… чтобы я потянул ей спину. Это знает вся дворня. А сам палач знает еще кое-что.

От палача у герцогини и вправду проходят боли в пояснице. Иногда надолго.

Герцог от этой беды, почему-то, слабо помогает. Может, потому что герцог не первой молодости? И какой-то… слащавый, хлипкий, хоть и толстый… Когда я смотрю на герцога, невольно думаю, что его, в случае случившегося случая, не стал бы вздергивать на дыбу или ломать ему кости — может откинуться до конца допроса; таким загоняют иглы под ногти или жгут пятки. Обычно вполне хватает.

Герцог мне противен, а я ему страшен. Он делает вид, будто снисходит до меня — твари презренной и отвратительной, вымазанной в крови и грехе по уши — но я нюхом чую его страх. Интересно, за ним есть что-нибудь такое, чем могла бы заинтересоваться Тайная Канцелярия? Вот умора, если он боится меня, потому что сам — заговорщик или бунтовщик!

Но по большому счету, мне наплевать на герцога. Ему никогда в страшном сне не приснится способ, которым я лечу герцогиню. Мне становится смешно.

— Герцогиня — сука, — говорю я, смеясь, — но задница у нее хороша. Будем смотреть на все с веселой стороны.

Муха тоже смеется, от смеха помолодев лет на десять. Я наблюдаю за ним и думаю: какая сила создала его таким, какой он есть? Бог? Демоны? Бог начал, а демоны вмешались? Как он себя чувствует внутри такой исковерканной, получеловеческой оболочки? При таком убогом тельце у него, похоже, настоящая человеческая душа — как она там умещается?

Люди чувствуют к нему какую-то животную вражду. Если от меня шарахаются из страха, то его пинают от гадливости. Урод, урод… Не знаю. По мне, не такой уж урод — я видел нормально сложенных людей, которые были мне гораздо противнее. А Муха… его подвижная обезьянья мордашка, по-своему, даже симпатична: глаза большие, блестящие, ярко-зеленые, как у кошки, острый носик, крупный рот, детская улыбка… Выбитый резец, жуткий шрам, сухая рука, на которой эти пьяные скоты ломали пальцы, — всего-навсего увечья. Никаких шрамов от рождения не было — это добрые люди удружили, те, что хотели прикончить его просто от пьяного веселья, другие — у которых он просил милостыню…

Я не могу этого понять.

Я — наследственный палач. На мне написано, на мне печать, клеймо, ярлык. Я — палач с рождения, ничего другого у меня быть не могло. Может, поэтому я не женюсь: кажется дикимобрекать своего ребенка на проклятие. У меня довольно противная, грязная, нервная, тяжелая работа. Я служу королю, как обречен и как умею. Но почему иные люди наслаждаются тем, чем я занимаюсь по приказу и за деньги — не постигаю.

Я бы так не смог. Наверное, золотарь похоже недоумевает, если вдруг увидит дурака, радостно измазавшегося дерьмом. Когда люди при мне убивают собаку или кошку для забавы, бьют детей, измываются над уродцем — меня это раздражает. В этом есть что-то более грязное, чем в любом допросе под пыткой или казни. Ведь я допрашиваю врагов короля, они творили зло — а когда казню, стараюсь закончить быстро и эффектно. Я не деревенский свинорез, чтобы рубить голову с трех ударов — у меня есть представление о цеховой чести, если палачей кто-нибудь возьмется считать цехом.

Муха вообще ни в чем не виноват. И я не уговаривал его остаться жить в моем доме — он остался сам, сам захотел быть моим пажом и слугой. Не знаю, сколько ему лет — он уже не ребенок, но еще совсем молод; он жалостлив, добр, сметлив и привязан ко мне. Он никому не делал зла — даже красть не умеет, ему мешает сухая рука. Разве он заслужил постоянное желание горожан причинить ему боль?

Нам навстречу попадаются две поселянки. Смотрят на меня, хихикают — и вдруг одна расширяет глаза:

— Фанни, это же мэтр Лоннар, палач!

Девицы шарахаются с тропы, подхватывают юбки, улепетывают. Узнали, ишь ты…

— Дурочки, — уязвленно бормочет Муха.

— Обычные девицы, — возражаю я. — Им маменьки запретили с палачами пересмеиваться.

Муха фыркает. Тропинка вливается в проезжую дорогу; высокие острые башни замка плывут над деревьями. Почти пришли.

Я иду к воротам. На дороге довольно многолюдно — и все, даже молодой аристократик верхом на сером крапчатом жеребце, косятся на мой черный плащ, застегнутый на плече бронзовым черепом, и уступают дорогу. Правильно делают.

Среди моих… как бы поделикатнее выразиться… клиентов, ха! — бывали и дворяне. Теоретически могут влететь и аристократы королевской крови, столица рядом. Мне плевать на любые регалии — как смерти.

Меня впускает привратник герцога, спесивый сухой тип с желтушными белками. На меня он смотрит, как на бешеную собаку — с отвращением и опаской. Я широко и приветливо ему улыбаюсь, а Муха отвешивает насмешливый поклон.

— Иди-иди, — бурчит привратник. — Тебя герцогиня ждет, и герцог хотел видеть.

— Какой ты, милый, любезный! — восхищаюсь я. — Хорош, хорош — жаль только, что ты — не гусь.

Выпучивается на меня.

— Ошалел, что ли, Лоннар?

— Будь ты гусь, — говорю я, — твоя печенка сгодилась бы на паштет, а так вовсе ни на что не годится. Подохнешь, если будешь так сивуху жрать.

Муха смеется. Привратник зыркает на меня свирепо и испуганно, поджимает губы и делает вид, что поправляет пышный воротник, а сам тискает ладанку под рубахой. Я прохожу.

Что-то мне не нравится нынче у герцога при дворе. Обычно в приемной ошивается толпа баронов, мальчишки, метящие в рыцари, фрейлины герцогини, которые кокетничают с этим сбродом — а сегодня пустовато. И няня герцогини проходит мимо меня с такой миной, будто ее заставили съесть пригоршню зеленой рябины. Зато меня неожиданно встречает сам герцог.

А вот он — в радостной ажитации. То есть, делает угрюмый вид, насильно сдвигает брови, трясет щеками — но глазки блестят. И морда расплывается в непроизвольную ухмылку.

Что бы его ни обрадовало — мне это не понравится. Тем более, у его камергера вид заговорщика, а лакеи, похоже, перепуганы.

Герцог делает ко мне несколько шагов. Это дико. Я потрясен.

— Ваша светлость?

— Хорошо, хорошо, что ты пришел, Лоннар, хе-хе, — таким тоном, будто сейчас протянет руку. Невозможно. — Ты мне нужен. Сегодня ты сначала для меня поработаешь, а потом уж — у ее светлости, хе-хе…

— Поясницу прихватило? — говорю я, чувствуя себя идиотом.

Он крутит пальцами у меня перед носом, будто хотел сделать «козу» и вовремя спохватился.

— Вора я поймал, Лоннар, — и хихикает. — А ты мне его расспросишь. О тебе хорр-рошо говорят, ты для Тайной Канцелярии допрашиваешь людишек — так этого-то, я думаю, ты — вмиг…

Да кость тебе в глотку!

— Я, — говорю, разглядывая голую девицу на картине, — работаю на короля. По приговорам Тайной Канцелярии или королевского суда. А не так — с бухты-барахты.

Герцог снова хихикает.

— Так я заплачу, — и сует мне бархатный кошелек. Судя по виду и весу кошелька — у герцога с вором личные счеты.

Мне гадко.

— Незаконно, — говорю я.

— Я вдвое дам, — заверяет герцог. Его страшно занимает мысль о допросе под пыткой. Я смотрю на него и думаю, что было бы забавно навешать ему горячих — не кнутом, Бог с ним, но бичом. Содрать шкуру с задницы и посмотреть, так ли уж ему понравится.

— Что он украл? — спрашиваю я.

— Покушался, — хихикает герцог. — На мое доброе имя.

— А почему это так вас радует? Вы давно хотели от него избавиться?

Герцог начинает раздражаться.

— Но ты, палач! Легче на поворотах! Твоя шкура и вовсе ничего не стоит. Мои люди, конечно, твоей науке десять лет не обучались, но башку тебе свернут в лучшем виде — так что бери деньги и иди за мной. Хватит ломаться.

Муха незаметно дергает меня за рукав — беспокоится, не нажил бы я проблем. Нет смысла продолжать спорить. Я в досаде иду за герцогом, и Муха, вздыхая, плетется за мной — он не любит присутствовать при моей работе, тем более — помогать, а сегодня, похоже, ему придется. Замыкает шествие камергер с ключами. Мы спускаемся в подземелье замка; я раздраженно шлепаю ладонью по сырому заплесневелому камню стены — и вдруг передо мной открывается лучезарная дверь, ведущая в чистый свет…

Андрей в ярости.

— Ты какого дьявола сбежал?! Мы только начали! Из-за тебя я не знаю, что дальше!

— Слушай! — взрываюсь я. — Я вообще не ожидал, что в этом мире выйдет такое жестокое попадалово! Я, как этот Муха, тоже не хочу, блин, смотреть, а тем более — участвовать! Не могу! Мне его памяти хватает по горло!

Андрей усмехается.

— Да брось! Этот Лоннар — нормальный мужик, не злой, не псих… подумаешь, палач! Это же средневековье, в сущности — ясное дело…

Я пью воду из носика чайника — запиваю затхлый запах подземелья, духи герцога, смешанные с потом и вонью изо рта, и совершенно кошмарную память Лоннара. Обливаюсь. Отряхиваюсь. Пытаюсь успокоиться.

— Что ты знаешь?! Ты же глазами Мухи на него смотришь! А Муху он не обижал…

Андрей улыбается.

— Точно. Твой Лоннар и Мухи не обидит. И вообще — не похож на маньяка. А если бы и был похож — что из того? Что, щелкопер, тебе в его душе темно и страшно? Дрейфишь?

Я сажусь. Мне холодно.

— Андрей, я не хочу убивать, а пытать — тем более. У него не память, а сплошной пыточный застенок, он к любой кровище относится с профессиональным пофигизмом — но я-то не наследственный палач, слава Богу! Моя собственная личность сопротивляется, когда он начинает размышлять на привычные темы…

Андрей зажигает газ, чтобы сварить кофе.

— Думаешь, в теле горбуна — уютнее?

Я пожимаю плечами.

— Считаешь, что моя роль — чище? Брось, там тоже хватает. Этот Муха на десяти сковородах жарен — седина в двадцать два просто так не появляется… Нет, ты вот что пойми: себя надо отделить от персонажа. Не ассоциировать. Не трещи крылышками — лично тебя никто никого убивать не заставляет. Наблюдай, попытайся понять…

Я не уверен, что у меня хватит духу. Одно дело — читать книжки и смотреть фильмы. Другое — выход. Хруст выламываемых суставов, вопли, запах крови, дерьма, блевотины, скрип блока дыбы, чьи-то безумные лица — сквозь вполне прозрачный фильтр Лоннаровой профессиональной деформации психики…

— Герцогиня — ничего себе? — спрашивает Андрей.

— Толстая, — говорю я. — Деваха с картины Рубенса, грудастая такая плюшка. Лоннара она заводит, что до меня… не в моем вкусе. Да что ты о ней, провокатор?! Она, похоже, еще с кем-то путалась, а Лоннару теперь — пытать ее хахаля! Нет уж, я туда больше — ни ногой!

— Ты хотел этот мир посмотреть…

— Я насмотрелся! — рявкаю я.

Андрей улыбается. У него загадочный вид человека, который успел понять что-то, еще непонятное мне.

— Ты успокоишься, — говорит он уверенно. — Через некоторое время тебя снова туда потянет. Невозможно оставить драму без финала — а там интересно. Ты же сам чувствуешь, что там интересно — и Лоннар с его горбуном тебе интересны?

Я вдыхаю запах кофе, пытаясь не думать о вони каземата.

Я уже понимаю, что он прав. Разумеется, не сейчас, даже, наверное, не завтра — но я вернусь.

Куда я денусь? Я уже плотно сижу на этих странствиях по чужим жизням. Плотнее, чем на игле. Но пока мне хочется эмоциональной разрядки. Я уже давно видел эту… келью — не келью, забавную такую комнатушку: на сверхъестественно широченном ложе множество перин и подушек, стена завешена грубым гобеленом, на котором в кубистическом стиле вытканы шлемоголовые всадники на деревянных лошадках посреди сине-зеленого дремучего леса, к бронзовому подсвечнику подвешена странная вещица из блесточек, перышек и ниточек. У стрельчатого окна — широкий подоконник, на подоконнике — массивная расчерченная доска на манер шахматной; в окно сияет небо — одно только небо.

Интересно, почему только небо?

Андрей шагает из нашей комнаты в ту — и совершенно растворяется в воздухе. Такого я еще не видел. Я следую за ним — и проваливаюсь в мягкую тьму, пронизанную плывучими цветными звездочками…

Я просыпаюсь оттого, что солнышко светит в самое лицо, щекочет веки и нос — даже чихнуть хочется. Я зеваю, отворачиваюсь — делается жарко уху. Солнышко решило меня разбудить.

Я снова зеваю. Еще рано — мне так кажется. Мы вчера поздно легли — Рич меня учил играть в башни. Пока не выиграл у меня раз десять — я так и не понял, в чем смысл. А когда начал понимать — как-то сам по себе заснул.

А он — спал рядом со мной или где-то мотался всю ночь — этого я не знаю. Хотя, наверное, спал. Просто раньше проснулся.

Хочется кушать.

Я встаю с постели, размышляю, надеть ли штаны, решаю надеть, запихиваю в штаны подол рубахи — и отправляюсь его искать.

Замок громаден, как… как не знаю, что! Чтобы рассмотреть потолок, надо задирать голову — и то не рассмотришь. Весь потолок в копоти. Все огромное. Лестницы, страшно крутые, по которым я сползаю, повернувшись спиной вперед и нащупывая ногами ступеньки. Залы — гулкие пещеры: стою у одной стены — вторая далеко-далеко, противоположная дверь кажется крохотной, как замочная скважина. В залах — везде копоть и сажа; столы из тесаного камня, не на ножках, а на каменных столбах — столешницы — все в трещинах, во вмятинах, каменные плиты выщерблены… лихо тут раньше пировали. Стулья вокруг столов нельзя двигать — они тоже каменные, как троны. Может быть, они и не вросли в пол, но у нас не хватает сил стронуть их с места. Сидеть за таким столом на таком стуле — все равно, что на холме сидеть за плоскогорьем. Мы не любим тут есть — мне жутковато, а ему грустно…

— Рич! — кричу я. Крик подхватывает эхо, тащит, дробит по всем залам, лестницам, коридорам, будто вопятчеловек десять. Даже не по себе немного, но я все равно кричу еще раз. — Рич! Ты где?! Ты дома?!

Почти хочется заплакать. Я что, один? Но тут я слышу знакомое хлопанье крыльев — так королевские вымпелы хлопают и полощутся на ветру. Он влетает в окно зала, широченное, как ворота — четверня может въехать с тарантасом — кружится над столом, я прыгаю, машу ему руками, он снижается и тормозит всеми четырьмя об пол.

У него такое уморительное выражение морды! Я хохочу, обнимаю его за шею — чудесную шею, теплую, гладкую, как мамочкина агатовая брошка. Я прижимаюсь щекой к его гладкой чешуе — или это не чешуя? На рыбью совсем не похожа, скорее — на кожу ужа… только на белом свете нет таких громадных ужей.

Рич глядит на меня сверху вниз и ухмыляется. Наклоняется ко мне, я глажу его нос — его милый, теплый, полированный каменный носик. Его глаза весело блестят.

— Напугал меня, дракошка! — говорю я и топаю ногой. И прыскаю.

— Хныкал тут без меня, людишка? — шелестит Рич и показывает кончик раздвоенного языка. Садится на задние лапы, аккуратно сложив крылья и обернувшись хвостом, легко и гибко, как кот. Живот у него светлее спины — цвета пшеничного поля под солнцем, а спина — как надраенная бронза: золотисто-коричневая, блестящая, с зелеными тенями вокруг чешуек. — Трусил и хныкал. Ведь хныкал?

— Нет такого слова — «людишка»! — возмущаюсь я. — И ничего я не хныкал. Я голодный. Ты вчера весь пирог слопал, пока играли. Вот такой здоровенный кусище!

— А слово «дракошка», по-твоему — есть? — фыркает Рич, и у него из носа вылетают две тоненькие струйки пара. Я хохочу. — Что ж мне теперь, с голоду помереть для твоей радости?

— Ну ладно, — говорю я. — Мне не жалко. Но сегодня-то?

— А сегодня у нас будет жареный ягненок, — говорит Рич и снова фыркает паром. — Свежий-пресвежий-пресвежий!

— Где же он? — я озираюсь.

— Как где? — Рич хихикает, встает и, уже направившись к выходу из зала, сообщает: — На кухне.

Я иду за ним. С ним не страшно ходить по лестнице — он ловко перебирает лапами, стелется по ступенькам, как змея, а я держусь за его крыло. Крыло плюшевое на ощупь; под плюшевой кожей — твердые косточки. Оно очень широкое — широкое-широкое, как у огромной бабочки; чтобы оно не мешало ходить, Рич сворачивает его вчетверо.

Кухня громадная, закопченная, очаг — размером с деревенскую избу. Мы никогда не топим его целиком — нам же не донести такие дрова, тут целые деревья нужны, а не просто полешки! Деревья — бревна без веток, из таких избы и строят — сложены в штабель у трапезной, мы их не трогаем. Хорошо, что у нас есть уголь. В угле папа и мама Рича пекли мясо — то есть, в золе, когда уголь прогорит… то есть, когда они были живы. А теперь мы готовим на этом угле все, что попадается — и нам пока хватает, а потом мы что-нибудь придумаем…

Ягненок лежит на полу совершенно мертвый. Мне его жалко, даже если он — еда. И еще — мне задним числом становится страшно за Рича.

— Ты его украл? — спрашиваю я сердито.

— Я его поймал, — возражает Рич. — Это был дикий ягненок. Он ходил далеко-далеко от стада. И никто ничего не заметил.

Ведет себя, как маленький! Хотя, между прочим, старше меня, а мне уже целых семь. Мог бы уже и начать соображать. Я хлопаю его ладонью по дурацкому каменному лбу:

— Такие ягнята — домашние! Тебе просто нравится воровать — людям назло! А если тебя кто-нибудь убьет?

Рич тыкает меня жестким носом в живот, так что я сажусь на пол:

— Не так это просто! Я сам могу убить кого угодно! — и пхыкает огненной струей на уголь в камине. — Видал?

— Да видал я уже сто раз! Твой папа в тыщу раз лучше так мог! А его все равно убили! А как в тебя стреляли из пушки, помнишь? Как было больно?

Рич молчит, прячет нос под крыло, где у него давно зажившая болячка от картечи. Говорит оттуда, снизу:

— Ну и что. Ну и кого угодно могут убить. Ну и дураки они все. Ну и мои разбились, а твои сгорели, и вся эта дурацкая война кончилась. И хватит уже. Давай чистить ягненка.

Я больше не могу на него злиться, даже за то, что он может тоже умереть, как папа и мамочка, и оставить меня совсем одного — и я снова его глажу по голове, где шипы, как корона. От его глаза, темно-янтарного по краям, черного посередине, тянется влажная полоска; Рич вытирает ее об крыло — у него такая длинная и гибкая шея, что даже завидно.

Я делаю вид, будто не заметил, что он хнычет. Мне тоже бывает так грустно по мамочке и папе, что хоть плачь. За это я Рича дразнить не буду.

Мы чистим ягненка. Это очень трудно. Шкура приделана страшно крепко, я кромсаю ее ножом, Рич тянет — еле-еле вытаскиваем из нее ягнячье мясо. А в животе у ягненка кишки, от них воняет — это мы уже знаем, поэтому его живот не трогаем, срезаем полоски мяса и жира сверху и обрубаем его ноги. У нас будут запеченные на углях ягнячьи ноги. С лепешками. Остальные обрезки мы сварим. Мука, соль и черно-рыжий порошок, от которого хорошо пахнет, кисло-сладко — остались от мирного времени.

Я помню, как мамочка готовила ягнячьи ножки. Они выходили поджаристые и очень хорошенькие — а у нас вышли совершенно ободранные, все мясо на них клочьями торчит. Но мы все равно натираем их солью и пахучим порошком — «приправой», а потом завертываем в пергамент и закапываем в золу. Наливаем воды в котелок, бросаем туда обрезки мяса, горсть соли, вешаем над огнем. Когда вода закипает, бросаем еще и сушеные грибы.

Грибы мы собираем в ельнике на склоне нашей горы. Я удивился, когда узнал, что Рич их тоже любит; нам повезло, что тут не растут поганки — только еловки, темно-розовые и полосатые, похожие на крохотные беретики дворцовых гвардейцев. У нас — громадная корзина, как ведерный жбан из-под пива, не меньше — и Рич прямо нос под папоротник сует, чтобы набрать больше, чем я. Такая умора — голова под травой, а сам весь снаружи! Я его дергаю за хвост и кричу: «Рич, давай в прятки играть!» — а он отмахивается, как от мухи. Тут главное — удержаться на ногах.

У него такой потешный хвост… так и тянет что-нибудь учудить. Ленточкой обвязать, когда Рич заснет, а потом звать: «Киса, киса!» — и просто валяться, как он сердится и развязывает. У него на кончике хвоста шип, как зазубренная стрела — что ни завяжи, ничего не соскальзывает. Только Рич не любит, говорит, что одни людишки нацепляют на себя всякую ерунду, а дракону это неприлично.

Жаль, что Рич не может взять меня полетать. Сам-то он шикарно летает, высоко-высоко, но меня может поднять только в замке до потолка — и сразу поставить на пол. И потом тяжело дышит, потому что устал. Но когда он вырастет, мы с ним полетаем — он пообещал. Взрослому дракону поднять человека ничего не стоит.

— Только бы не стукнуться об облако, — говорю я. — Там их полно. Вдруг они твердые, хоть и кажутся мягкими?

— Ты, Георг, бестолочь, — фыркает Рич. — Они и не твердые, и не мягкие. Они — никакие вообще, как туман, их можно насквозь пролететь, только сыро и капельки на тебе собираются.

— Ты можешь собирать дождик прямо в облаках? — спрашиваю, приоткрыв рот.

— Ну! — говорит Рич самодовольно и улыбается.

Взрослые, которые думали, что у драконов морды не двигаются, как у змей — просто дураки, и все. Когда Рич улыбается, у него меленькие чешуйки около рта складываются в складочки, а когда огорчается — то складочки собираются на лбу… Так мило! Когда я вспоминаю, как все боялись драконов и ненавидели, делается как-то странно… вот я бы боялся Рича? Дико как-то. Я, если честно, дядю Зигфрида больше боялся: он мог здорово врезать, когда рассердится, а с Ричем мы ни разу по-настоящему не поссорились, не говоря про драки. Рич понимает, что он сильнее, вообще-то. Но я более ловкий, особенно пальцы — Рич вдеть нитку в иголку нипочем не может, мы пробовали. Драконы такую тонкую вещь, как нитки и тряпки, вообще с трудом понимают — но Рич со мной за компанию пристрастился спать на человеческом тюфяке и подушках: много всего в городе насобирал, потому что на его каменной лежанке мне было жестко.

Ему, на самом деле, все равно, есть подушки или нет. Драконы умеют тесать камень и плавить железо, но шить и ткать им ни к чему — они же не носят платья! А спать они могут хоть на голой скале — это им ничего. Просто Рич хочет все время быть вместе со мной и делает скидку на мои привычки.

А я делаю скидку на его привычки. Даже к запаху уже совсем привык, почти его не чувствую, хотя сначала казалось, что будет совсем непросто. От Рича пахнет огнем. Серой — сильно, чем-то вроде порохового дыма — послабее, и чуть-чуть — тухлым мясом из пасти. Но это, честное слово, совершенно не важно.

Лепешки мы печем на нашей любимой сковороде — самой маленькой в этой кухне, зато нам с Ричем как раз по размеру. Смазываем ее ягнячьим жиром — и Рич так здорово ее встряхивает, что лепешки сами собой переворачиваются.

Мы сидим, едим лепешки и ждем, когда хоть что-нибудь еще приготовится. От баранины и от супа вдруг начинает пахнуть вкусно-превкусно; Рич облизывается и говорит:

— Жалко выбрасывать ягнячью голову. Из нее, знаешь, какие мозги!

А я говорю:

— Я один раз тебя послушался — помнишь, какая была гадость? Я уж не говорю, что мы сами перемазались и всю кухню уделали, пока вытаскивали эти дурацкие мозги — вдобавок они выглядели так противно…А когда стали жариться — от них ничего и не осталось, одни какие-то шкварки…

Рич отворачивается и говорит в огонь, повиливая хвостом:

— Это мы просто посолить забыли…

Мясо все равно выходит прекрасно. Ничего, что ободранное. Так даже лучше. От него так пахнет, что с ума можно сойти. Я съедаю ужасно много, почти треть ножки; Рич — целых две, а кости разгрызает, как семечки. Он вообще ест много — он ведь большой, гораздо выше меня, если встанет на задние лапы, а если вытянет шею, то будет выше папы. Только хоть он и большой, но все равно еще не взрослый. Он — тоже мальчик, как я, только он — драконский мальчик. Дракошка. Мой самый лучший друг с той ужасной ночи, когда наш город сгорел.

Я не понимаю, почему я тогда не умер вместе с другими. Может, меня святой Дунхард защитил, которого мне мамочка на шею повесила на шнурке, а может, просто повезло. Когда наш дом начал рушиться и гореть, мне показалось, что мамочка с сестренкой выскочили — я тоже выскочил, а там была огненная темнота, горело все, дома горели, кажется, небо горело, сверху был драконский огонь, а снизу палили из пушек. И толпа металась, все вопили, падали… не помню, как вышло, что я оказался в этой нише под триумфальной аркой. Арка развалилась, но тот кусок с нишей, почему-то, остался стоять. Наверное, все-таки, это святой Дунхард помог.

Рича я нашел уже потом, когда уже домой сходил и все знал. Я сначала думал, что просто потерялся, потом — что меня бросили, а еще потом — что меня совсем бросили, умерли, и теперь совершенно непонятно, что делать. Из города все сбежали. От королевского дворца остались одни угольки и от армии остались угольки, только очень страшные. А убитые драконы просто валялись вперемежку с убитыми людьми, и кровь под ногами так и хлюпала, как слякоть — драконская, наверное, потому что из сгоревших людей кровь не текла. Было ужасно жарко, ужасно — и искры кружились в воздухе, как мухи.

Рич сидел на бортике фонтана, где высохла вода, и был на фоне пожара, как статуя горгульи — маленький и крылатый, намного-намного меньше любого дракона — но повернул ко мне голову, и я увидел, что он — живое существо. А больше никого живого не было. Я подошел ближе, и мне совершенно не было страшно: он на меня глядел, собрав лоб в складочки, и у него из глаз текли слезы прямо струйками, и он совершенно не собирался ни сжечь меня, ни съесть. Тогда я подошел совсем близко, он потянулся мордой и я его погладил первый раз.

Как теплый полированный агат — поэтому-то все взрослые и думают, что драконы каменные, неуязвимые и им все нипочем. А им бывает больно.

Я ведь и сам думал, что он не умеет разговаривать. Все взрослые говорили, что драконы — злые, коварные, а разговаривать не умеют. Но Рич мог, только знал по-нашему мало слов. Он фыркнул и прошелестел: «Я теперь один», и я понял: он совсем в такой же беде.

Он полетел искать своих папу и маму, как я искал своих; только со мной ничего не случилось, мне просто было очень плохо, когда я увидел мамочкину туфлю… и ногу… и меня рвало и хотелось лечь и заснуть прямо на земле… но вообще-то я был совсем целый, а Рича ранили, когда стреляли из пушки. Он мне показал, как у него кровь течет — и я завязал своей рубашкой. Больше я ничем ему помочь не мог. Когда я завязывал болячку Рича, мне почему-то стало намного легче. А громадный убитый дракон от жара весь так раздулся… как дохлая лошадь на свалке… и из него все вывалилось… Даже мне было худо от его вида, а Ричу — просто ужасно. Мы с ним уже потом сидели около бывшего фонтана, где больше не было воды, он меня обнимал передней лапой, которая почти как рука с когтями, а я его обнимал за шею — и мы плакали и разговаривали о том, что теперь непонятно, что делать…

И люди все умерли — а кто не умер, тот разбежался — и драконы все умерли. Или умирают. Но вот что еще: если вдруг нас найдут люди, которые остались живы, они убьют Рича или посадят в клетку. А если нас найдет дракон — я хочу сказать, взрослый дракон — он меня съест. И нам вдруг стало страшно, что нас кто-нибудь найдет. Ведь наши папы и мамы больше никогда не придут, а все другие… Гады они.

Тогда Рич сказал: «Знаешь, что? Можно жить у нас в доме, раз все так получилось». И мы очень долго добирались до замка драконов в горах, потому что Рич не мог лететь из-за болячки, а я и подавно. Но потом все стало легче.

Только иногда делается страшно в замке — если Рич улетает раздобыть еды. Я не боюсь, что Рич меня бросит — он спит рядом со мной и держит меня лапой, ему тоже плохо одному; я боюсь, что его убьют люди.

Мы тащим воду в громадной бадье из колодца — Рич крутит ворот, а я перехватываю — а потом зачерпываем из бадьи кувшинами и уносим кувшины в кухню. Потом Рич говорит, что надо бы почистить сковородку, а я говорю, что мы потом почистим, а сейчас лучше немножечко поиграем в башни. Мне хочется у него разок выиграть.

Рич расставляет башни по доске — красные ему, желтые мне — а я думаю, что даже не знаю, кто из взрослых хуже: люди или драконы. Или все хороши.

Зимой нам, наверное, будет тяжело. Но лишь бы сюда никого не принесла нелегкая… остальное — пустяки. Мы справимся вдвоем. Без чужих, кто бы они ни были.

* * *
Я прекрасно себя чувствую.

После драконьего замка, после маленького Георга — у меня на душе удивительно светло. Я чувствую себя его ровесником; весь мир обрел такие краски, такую нежную яркость, какая припоминается только по раннему детству. Снег пахнет яблочным джемом. Я вижу, как солнце пробивается сквозь тучи — и чувствую, как расплываюсь в улыбке, невольно и искренне.

Андрей наблюдает за мной, поставив локти на стол.

— Дракошка, — говорю я, — это было здорово.

— Удивительно, что нас выбросило в их детство, — говорит Андрей мечтательно. — Интересно, что с ними станется, когда они вырастут. Выживут ли одни?

— Мне интереснее другое, — говорю я, вспоминая. — Георг, конечно, еще совсем малыш, хоть и видел много не по годам. Ему не может прийти в голову, что дракон — совершенно чуждое существо с другими психическими установками. Но я не могу понять: Рич-то в человеческом детеныше что нашел?

Андрей потягивается, хрустнув суставами:

— А-ах, славно летать было! Чудак ты, щелкопер. Инстинкт самосохранения работает — бывает, толкает друг к другу существ разных видов. А иногда то, что мы называем «человечностью» — совершенно зря называем, по-моему. Помнишь льва и собачку, а? Мне еще рассказывал один мужик, что у него на даче одна сволочная баба живых новорожденных котят закопала, а его пес раскопал, вылизал и отнес к себе в будку. Потом мужик их из пипетки кормил, а пес охранял и чистил. Троих. Потом очень огорчался, когда котята подросли и разбрелись по поселку. Скучал. Что этим псом руководило?

— Дракон же вообще не млекопитающее, — говорю я. — Он — рептилия, нет?

Андрей задумывается.

— Я бы не сказал… во всяком случае, не совсем. Они, старина, очень странные создания, эти драконы из этого мира. И очень эмоциональные. У них стайные завязки, они социальные существа — насколько я помню, у рептилий так не бывает.

— Это да… но ведь совершенно другая психика…

— У социальных созданий много общих черт. Понимаешь, одиночество тем, кто привык существовать в группе, мучительно, а уж детенышу — и тем более… Отец и мать Рича, насколько он мог понять своим разумом птенца, не слишком рвались на эту войну — но у них, как у людей, бывает долг чести, месть, патриотизм… весь этот ассоциативный ряд. Они жили на отшибе, какие-то у них вышли накладки с выбором пары, старый дракон изрядно дрался за свою самку, и в конце концов они решили не дразнить гусей. Но у них было подчиненное положение… в драконьем государстве, если можно так сказать. И когда вожак и его свита приняли решение начать войну, родители Рича не смогли или не посмели отказаться.

— Но люди — их еда?

— Нельзя сказать, чтобы основная пища, хотя они могут питаться и людьми, не вопрос. Пес может съесть кота, дело не в этом! Люди — чуждая, страшная, противная раса, понимаешь? Так же, как они сами — для людей. Две разумных ветви эволюции с разными ценностями. Мешают друг другу, конкурируют, делят мир. Естественно, хоть и гнусно.

— Но дракончику не отвратителен человеческий ребенок?

— Так дракончик человечку тоже не отвратителен, как ты не врубишься! Они оба — маленькие еще, глупые, непредубежденные… Ричу было плохо, страшно, одиноко, он устал, его ранили — не слишком тяжело, но чувствительно. И тут появляется миролюбивое существо. Думаешь, он не видел, что ребенок безопасен и сам перепуган и расстроен?

— Меня поразило, что драконы плачут.

— У них, кстати, друг мой, и с чувством юмора все в порядке. И вообще — с эстетическим чувством, хотя, конечно, совсем другая эстетика… Но еще у них, что бы люди там себе ни воображали, никакая не чешуя, а вполне кожа, хоть и необычная с человеческой точки зрения. Полно нервных окончаний. И Ричу было очень приятно, когда человек до него дотрагивался. Как коту или псу. Мягкие, очень подвижные руки. Свои так прикасаться не могут — просто физиология не позволяет.

— Он поэтому жмурился?

— Вот именно. Георг ему нос чесал, гладил под подбородком… нет, он и сам бы мог достать, но чужие прикосновения, да еще такие — совсем другое дело. Молчаливое сообщение: «Ты в безопасности, тебя любят». Детенышу важно, чтобы его любили… да и взрослому тоже.

— Потом посмотрим, что с ними сталось, когда они выросли? — говорю я и ставлю чайник на газ.

— Если сумеем, — улыбается Андрей. — Людишка!

Мы смотрим.

Периодически их навещаем, называем «нашими детками» и скучаем, если вдруг, почему-то, нам туда долго не попасть. После этого впадения в детство я как-то внутренне разжимаюсь, перестаю напрягаться. Любой выход кажется мне потенциально чудесным. Я становлюсь до такой степени увереннее в себе, что через пару недель, имея в запасе два выходных, решаюсь открыть тот мир, который мне советовали населить орками.

Я знаю совершенно точно, что орков там нет. С гарантией. Мне, скорее, представляется что-то неантропоморфное, не по-человечески жестокое и опасное.

На всякий случай, я выбираю день, а не ночь. Днем всё кажется спокойнее.

Андрей по установившейся привычке выходит в чужой мир первым — и я впервые вижу, как он делится. Не могу подобрать другого слова. Его тело распадается на две колеблющиеся тени, каждая из них на глазах приобретает форму и живую плотность. Мой друг и соавтор вошел сразу в двоих: худенького юношу в эластичном комбинезоне неуловимого цвета, с чем-то вроде плоского ранца на спине и широким поясом с пристегнутой кобурой — и громадное, условно человекообразное существо, что-то биомеханическое, тускло поблескивающее щитками доспехов или скафандра, несущее массивный «рюкзак», похожий на пылесос. Это существо, киборг или инопланетчик, оглядывается на меня. Его лицо скрыто забралом из темного стекла — или что там онииспользуют? — но я ощущаю невидимый взгляд и бегу за ним.

Закованный в броню чужак мне ближе, чем человек. Я ухитряюсь понять это еще одной ногой по нашу сторону реальности…

* * *
Выход из портала сопровождается обычной дезориентацией, но в этот раз к ней почему-то примешивается страх.

Не тот, что обычен для ТП-перехода — выражаемый в ощущении, что выйдешь вне расчетной точки, внутрь плотной массы, что твои атомы перемешаются с атомами иномирного твердого вещества — вечный подсознательный страх ТП-оператора. Нет. Другой.

Я на несколько бесконечных секунд панически пугаюсь себя.

Словно ТП вышвырнул меня не только в другой мир, но и в другое тело. Оно кажется мне жутко неудобным, как одежда с чужого плеча, хочется сцарапать его с души ногтями — мне мешает грудь, движения стали не координированными, неуклюжими, тело вызывает приступ тошного отвращения, словно я внезапно разжирела или покрылась гнойными нарывами. Меня буквально трясет от ужаса и напряжения; приходится несколько раз глубоко вдохнуть, чтобы успокоиться. Мои партнеры ждут, когда я приду в себя. На лице Олега — благородное сострадание: «Каково-то бедной девушке выносить нагрузки, нелегкие даже для мужчин!» — наш высокоморальный друг всегда с пониманием относится к чужим слабостям. Лица Дн-Понго я не вижу, но чувствую, кажется, телепатическую волну его насмешливого презрения, легкого, как летний бриз. Его взгляд моментально меня отрезвляет.

Нет ничего хуже понимания и сочувствия к чужим слабостям, обращенных в твою сторону. Я не слаба, что бы некоторые ни думали. Все эти психические рывки после ТП-перехода — просто рутина. Мне только жаль, что рядом нет никакой отражающей плоскости; неловко заглядывать в темное зеркало шлема Дн-Понго, чтобы убедиться, что с моим лицом все в порядке — а меня бы это окончательно успокоило.

Чтобы найти себя, порой важно себя увидеть. Но нет, так нет.

Я поправляю на лице прозрачный эластичный респиратор, прилегающий точно и плотно. Раскрываю наладонник. Олег и Дн-Понго ждут: человек уставился на меня с напряженным вниманием, кундагианец, пользуясь несколькими свободными мгновениями, проверяет оружие, проверяет связь, проверяет аптечку. Я понимаю, что ему в высокой степени наплевать на все, кроме успеха миссии; это самурайское деловое спокойствие восхищает меня и приводит в порядок мои мысли.

Я читаю данные о портале — и, убедившись, что все в полном порядке, закрываю его. Радужная щель в реальности, мерцающая, переливающаяся нежными световыми волнами, как перламутровая ракушка, схлопывается и исчезает.

— Прибыли нормально, — говорю я в диктофон. Следом надиктовываю наши координаты, в которых никому нет нужды, и распинаюсь о наших намерениях, в которых нужды еще меньше. Обычный идиотизм устава.

Считается, что диктофон оператора диверсионной группы — это нечто вроде черного ящика, на случай провала миссии. Уставно оставляю его включенным — хотя большого смысла в этом не вижу. В термоядерном огне, который мы надеемся тут разжечь, никакая наивная вещица вроде сорокаграммовой коробочки с микросхемами не уцелеет по определению. Если мы не вернемся — никто не станет доискиваться причин. Пошлют новых диверсантов — всего только.

Научную работу мы, можно сказать, не ведем — хотя Олег и поспорил бы. Вступать в контакт — не уполномочены. Наука уже сказала свое веское слово — и на Земле, и на Кунданге, и на Раэйти, и на Нги-Унг-Лян: контакт нас погубит.

Будь проклят тот, кто оставил грибам первую ТП-станцию! Тоже мне, исследователь космоса…

— Ты закончила? — спрашивает Дн-Понго. — И то, что ты говорила — правда?

— Да, боец, — говорю я и невольно улыбаюсь. — Вон те образования — это их здешняя колония, я думаю. Во всяком случае, очень похоже на то — как считаешь?

— Люди — лучшие операторы ТП, — говорит Дн-Понго вежливо. — А женщины — лучшие операторы из людей. У некоторых из них потрясающее интуитивное видение.

Это — очень любезная ложь. Но я рада ее слышать.

— Ты так смотришь на Дн-Понго, Марта, — смеется Олег, — что это напоминает влюбленность. Непременно решил бы, что ты влюбилась, будь Дн-Понго человеком.

Научный консультант в диверсионной группе — дурной балласт. Олег может компетентно рассуждать о грибах, но в людях не понимает ни черта. Не будь это риском для миссии, я бы его пристрелила.

— Выдвигаемся, — говорит Дн-Понго. — Хорошо бы установить мину в непосредственной близости от колонии и открыть портал в тот момент, когда она сработает. Чтобы не сомневаться в успехе.

— Взрыва дождаться? — говорит Олег, широко раскрыв глаза. — Смысл? Лишний риск…

— Работу надо делать хорошо, — говорит Дн-Понго с тенью удивления. — Мне всегда хочется убедиться в качестве своей работы. Я думал, люди тоже этого хотят… Марта, это единственная колония на этой планете?

— Я почти уверена, — отвечаю я. Сейчас мое пси-поле настроено на грибы, я чувствую, что поселившаяся здесь тварь спокойна — а это означает, что у нее нет конкурентов.

Олег выстреливает вверх крохотные зонды, которые стремительно разлетаются в разные стороны. Его задача — проконтролировать отсутствие других колоний: зонды сигнализируют, если зараза доползла еще куда-то.

— Мне всегда кажется, что одного заряда мало, — говорит Олег, убирая зонд-катапульту в кобуру. — Грибы спокойно относятся к радиации… через некоторое время они могут еще раз здесь рискнуть.

— Как говорил мой дед, — фыркаю я, — грибы беспокойно относятся к сковородке! Мы показательно поджарим этого — и остальные призадумаются.

Олег качает головой. Гнусная черта — все время во всем сомневаться!

— Грибам в принципе подходит этот мир, — говорит он. — А если держать в уме, что отсюда открываются порталы на Кундангу и на Землю, то ясно — они будут цепляться за него, как за удобный плацдарм для будущих вторжений. Не один вид, так другой. Я вообще уничтожил бы этот камешек: местная жизнь примитивна, а наши драки с грибами на термоядерных шпагах эволюции не способствуют…

— Говоришь об уничтожении планеты, как новоявленный Господь! — я пожимаю плечами, но в глубине души чувствую его правоту. Если бы сюда можно было долететь на звездолете, как в старинных сказках, и вспахать весь этот мирок ядерными ударами! Но сказки есть сказки, в жизни такого не бывает. В смысле — звездолетов таких не бывает.

В места настолько отдаленные можно попасть только через ТП-портал. ТП-матрицы пронизывают Вселенную в местах субпространственных изгибов — все равно, что проткнуть свернутую ткань иголкой с ниткой. Я на этой нитке узелки вяжу: ничего не стоит махнуть без всяких звездолетов за миллион световых лет…ноналегке. Жаль.

Грибы меня пугают. Они пугают всех, кто не совсем чужд нам, людям, биологически, хотя бы потому, что мы не способны представить их разум и предсказать большую часть действий. У них же нет мозга в человеческом понимании — как они мыслят? Как они ухитрились обучиться ТП-перемещениям? Как им удается мутировать и меняться такими темпами? Как они освоили наши языки — по крайней мере, электрический язык мозга млекопитающего — не имея собственной нервной системы?

Жутко, что грибы понимают нас лучше, чем мы — их…

Неважно. Мы идем по грибному плацдарму.

Вокруг отвратительное место. Белое солнце жарит с белого неба; от сухой жары слабо спасают комбезы-хамелеоны. Острые, слабо выветренные скалы молодого и сейсмоопасного мира, торчат вверх хищными клыками; они поросли какой-то примитивной дрянью, вроде лишайников — ржаво-бурой, сухой, пыльной, как старая тряпка. Лишайники жрут твари с сегментированным телом ящериц и шестью парами коленчатых паучьих ног — зверюги величиной с хорошего нильского крокодила. При виде нас они с гадким щелканьем кидаются врассыпную — что-то в их повадках есть тараканье, не по росту. Под лишайниками копошатся жуки — множество шевелящихся черных лапок, накрытых блестящей зеленовато-синей пластиковой каской стандартного размера. Этим все безразлично.

В ослепительном небе парят птеродактили — небольшие, не крупнее аиста, квакающие. Одни охотятся на жуков, другие отрывают на лету клочки лишайника. Вот и вся богатая флора и фауна. Но — да, не вирусы уже, сложные организмы. Пытаюсь вызвать в себе жалость к ним, уникальным, в сущности, созданиям, попавшим под горячую руку воюющим антагонистам. Плоховато выходит.

Контейнер с миной — за плечами Дн-Понго. Мина весит около центнера, как ни облегчай конструкцию; любой землянин надорвался бы — но рыцарь Кунданги несет ее с непринужденным изяществом. Ноша не делает его упругий шаг медленнее, он не сбивает дыхания, он грациозен, как крадущийся хищник. Радиация, неизменно просачивающаяся даже через четыре слоя араданта, нипочем существу, рожденному в тяжелом мире под жесткой звездой. Я стараюсь идти вровень с Дн-Понго, украдкой поглядываю на него снизу вверх, как котенок на дога. Олег тащится сзади, кажется, молча не одобряя.

Ну конечно… Его грибы, от которых у него руки-ноги трясутся и глаза блестят — это научная работа. А моя дружба с кундангианцами — это разврат. Хотя грибы — наши враги, а кундангианцы — союзники. Я понимаю, почему рыцари смотрят на меня свысока — они бойцы, да еще какие — но Олег?! Никакой физической подготовки, ходячая информационная база о грибах. Интересно, в ТП-подразделении ему говорили, что я такое и чего стою? Что у меня уже пятая диверсия, к примеру? И что я всегда открываю портал в оптимальном месте и трачу на создание субпространственного разреза не больше четырех минут? Я ни разу не ошиблась в расчетах. И нечего пялиться в спину, словно я извращенка. Сам — грибной маньяк! Навязали на шею моралиста…

Господи, да Дн-Понго же прекрасен! Под зеркальным забралом лица не видно, но я его отлично помню — у меня дух захватывает, когда рядом кундангианец. Меня жутко бесит, когда кто-нибудь из наших говорит о союзниках «черные обезьяны» или в этом духе — хочется просто взять и пристрелить подонка! Тоже мне — человек! Ненавижу расистов! Все войны, катаклизмы и прочий средневековый кошмар на Земле происходил от расистов! Это они жгли бедных женщин в газовых камерах, да еще и обвиняли в колдовстве. Недостойно тащить древнее мракобесие в цивилизованное общество, надо знать свою историю!

Ну да, жители Кунданги — тоже приматы, как и мы. И биомеханики в их телах не намного больше, чем в наших — обычные усовершенствования уязвимой природы, которые облегчают работу солдату. Ну да, кожа у кундангианцев темная — не как у темнокожих землян, а синевато-сизая. И надбровные дуги массивные, и носы крупные и широкие… ну да, как у горилл — и что?! Нижняя челюсть мощная, клыки выдаются вперед — но пока рыцарь не улыбается, клыков не видно, а у дамы их, можно сказать, и нет…Но что мне до тамошних дам!

Глаза Дн-Погно — темно-синие, блестящие, взгляд умный, цепкий и насмешливый. Копна волос, жестких, как проволока, разделена на пряди, а каждая прядь, по обыкновению кундангианских бойцов-диверсантов, обмотана кусочком нейроаналогового кабеля. Дн-Понго такой громадный… мускулы выпирают гранитными валунами, но выглядят невероятно гармонично! Будто на старинных картинах, где сцены из древних легенд: красавицу обнимает огромная человекообразная машина. Я обожаю древнюю живопись — тогда художники еще умели найти по-настоящему цепляющую тему для работы. Голографическая репродукция на стене моей комнаты: биомеханический гигант ласкает человеческую женщину на мертвом пляже, вдали — обгоревшие остовы пальм, морская вода — как вспененное машинное масло… я гляжу, и мне представляется, что это Дн-Понго и я после диверсии — влюбленные герои, задержавшиеся в мире, очищенном от грибов навсегда. Ах, прикоснуться бы к моему рыцарю хоть раз — чтобы на нас не было защиты, ни физической, ни ментальной…

Девичьи мечты, девичьи мечты… Нельзя, безнадежно любить инопланетчика!

Ксеноморф и человек — а между ними пропасть. Кундангианцы не снимают своих изолирующих скафандров даже в мирной и неформальной обстановке, потому что у них электрические органы — на ладонях, на груди у сосков, под языком. Когда-то эти природные электрошокеры помогали им охотиться, а в эротической игре они участвуют до сих пор. Обмен электрическими разрядами заменяет им поцелуи… страсть в тысячу вольт… Их бойцы нашим ребятам даже руки без перчатки не подают, хотя признали этот земной обычай — не хотят убить дружеским рукопожатием. Эмоции контролируют хорошо, но не настолько, чтобы стопроцентно гарантировать от разряда.

Не говоря уж о том, что влагалища их дам закрывает смыкающаяся мембрана. Ну да, боль в любви — штука необходимая, часто и желанная, но не до степени пытки: член у кундангианца — как штык, с роговым заостренным наростом, не считая размера… Если тебя не убьет поцелуй, то прочих нежностей точно не переживешь, девочка…

Но секс я и не планировала, экзофизиологию хорошо знаю. Просто — сладко, сладко, сладко было бы умереть от поцелуя возлюбленного! Назовите это безумием — но страсть не бывает рациональной. Чем несколько десятков серых лет в несбыточных мечтах — лучше один поцелуй, восхитительный и убийственный… Жаль, что Дн-Понго не воспринимает меня всерьез; он только усмехнется, если узнает о моих чувствах — с его-то ироническим спокойствием, самурайским чувством долга…

Я думаю во время миссии не о том.

Мы поднимаемся на скальную гряду и смотрим на колонию сверху.

Олег бормочет латинское название гриба, которое я пропускаю между ушей. Для нас с Дн-Понго, простых солдат, это «станционник»: колония — вылитая космическая база, если не присматриваться. Высокие стены тускло поблескивают в ярком свете, как темный металл — просто не верится, что это органика. Выступы на стенах имитируют маяки с прожекторами; по ночам это даже светится с электрической яркостью. Какие бактерии-симбионты снабжают гриб этим роскошным освещением — наверное, только Олег знает. Все оборудование — как настоящее, только слепые и глухие «тарелки» радаров на поддельных консолях неподвижны.

Если смотреть снизу и сбоку — немудрено и спутать. Но сверху, когда взгляд проходит над стеной, сразу видно, чем эта фальшивка отличается от настоящей станции: она представляет собой живое кольцо грибницы, имитирующей стены, с трухой и руинами внутри. В центре ничего нет, кроме гнилья — а псевдостены — это выход грибницы наружу. Гриб разрастается от центра к краям; грибница раздвигает и раздвигает границы, отмирая посередине — на земле такие кольца, заросшие грибами, называют «ведьмиными кругами», как раз с тех времен, с мракобесных. Но эти круги — ведьмины в полный рост.

Мы смотрим, не прячась. Обманная псевдооптика гриба нам не страшна, он ею не видит. Опасны для нас плодовые тела.

До этой войны мы, земляне, грибами называли то, что едят. Ну, вот эти, знаете, ножку со шляпкой, подосиновики, подберезовики… шампиньоны. То, что в сметане жарят. Так вот, Олег все возмущался: сам гриб, говорил, внутри, под землей, а эти ваши сыроежки — суть плодовые тела. А то вы яблоко считаете яблоней.

Эти плодовые тела — органы размножения. В них — споры. И у тех грибов, с которыми мы сейчас имеем дело, эти органы со спорами научились двигаться.

— Все-таки, мне кажется, называть их грибами не совсем точно, — говорит Олег задумчиво. — Все равно, что кундангианцев называть людьми — есть только некоторое внешнее подобие. Гомеоморфия.

— Что? — переспрашивает Дн-Понго.

— Параллелизм, конвергентное сходство. Похожесть эволюционных путей делает сходными разные по сути организмы.

— Хорошо объяснил, — хмыкает кундангианец. — Я почти понял.

— Не выдумывай, Олег, — говорю я. — Грибы — ну и грибы. Ползучие растения. Хищные.

— Не совсем растения, — возражает Олег. — Даже земные грибы — не совсем растения. А физиология этих созданий еще не изучена толком.

— Еще бы! — фыркаю я. — Сходим по грибочки ради науки, а, Олежек?

— Люди, — окликает Дн-Понго, — смотрите. Грибочки добывают себе пропитание.

Мы подбегаем к краю обрыва и смотрим вниз. К фальшивой «станции» сползаются ящерицы. Они идут почти правильным строем, их поразительно много — штук двести или триста, и их поведение выглядит удивительно разумно. У самой стены ящерицы делятся на два потока — и заползают внутрь «ведьминого круга», в темные провалы, имитирующие станционные шлюзы. Меня буквально тошнит от этого зрелища.

— Споры гриба контролируют высшую нервную деятельность животных, — комментирует Олег. — Попадая в организм с воздухом, споры проникают в мозг, а там…

— Прекрати! — я даю ему подзатыльник. — Хочешь, чтоб меня вырвало прямо в респираторе? Чтоб мне его снять пришлось? Чтоб я тоже туда пошла, как эти?!

— Это еще не гадко, — медленно говорит Дн-Понго. — Вот когда так идут твои братья — тогда гадко. И ничего нельзя сделать. Это еще сравнительно чисто выглядит. Мне приходилось видеть, как зарождается новая «станция» — как их молодое поколение растет из трупов ученых и косморазведки…

— Ты видел молодые плодовые тела? — спрашивает Олег с заблестевшими глазами. — Они вправду похожи на младенцев?

— На ваших младенцев, — бесстрастно уточняет Дн-Понго. — Но больше — на эмбрионы. Бледно-розовые, слепые, с едва выделяющимися конечностями. Они довольно долго формируются. Интереснее выглядят зрелые, когда передвигаются — очень напоминают голые трупы людей со стертыми лицами, без гениталий, внутрь которых вставили грубый механизм, этакие рычаги, движущие ноги отдельно, а руки отдельно…

— Напоминаю: стрелять по зрелым плодовым телам опасно, — тут же говорит Олег, видимо, оценив выражение моего лица. — Споры летят на одежду, в волосы — потом требуется не только дезинфекция, но и карантин. Для уничтожения используйте только огонь.

Меня передергивает. Мне повезло — я видела «станции» снаружи, а не внутри.

— Куда будем ставить мину? — спрашиваю я, кажется, несколько нервно. Вдруг они решат войти внутрь, чтобы получилось вернее — будто для термоядерного взрыва имеет значение сто или десять метров!

— Спустимся и поставим в шлюз, — говорит Дн-Понго. — Потом ты откроешь портал, но мы войдем туда не раньше, чем я буду уверен. Дезинфекцию нужно проводить тщательно.

Олег кивает. Мы собираемся спускаться по склону — и тут из-за каменного столба, поросшего лишайником, выходит человек.

Он не похож на грибного зомби — молодой землянин, который движется, как больной или пьяный. На нем — комбез-хамелеон, респиратор и высокие сапоги. Он лыс. У него на левом предплечье — портативный компьютер, управляющий ТП-порталом. Как у меня!

Этот парень — ТП-оператор. Он останавливается в нескольких шагах от нас и стоит, держась за скалу.

Как он сюда попал, думаю я панически. Это — ошибка, сбой ТП-матрицы. Невозможно.

— Не смейте к нему подходить! — приказывает Олег с неожиданным металлом в голосе. — Он, как минимум, заражен.

Землянин поднимает голову и смотрит на нас. Его глаза…

— Это подделка, — шепчу я, инстинктивно пятясь. — Это плодовое тело другого вида. Таких нет в каталоге. Мутация, наверное.

Кожу они подделали хорошо. Даже движения удались, а то, что должно быть стеклянным или пластиковым — таким и выглядит. Одежда — как настоящая. Но зрачки нарисованы на глазных яблоках тусклой краской, без блеска.

— М-мм, — говорит кусок гриба, не разжимая губ. Звук идет откуда-то снизу, из живота, глухо. — М-ммать послала мменя…

— Раньше они не говорили, — сообщает Олег с плохо скрытым восторгом. — Черт подери, похоже, мы наблюдаем вид, неизвестный науке!

Все ученые — идиоты!

Дн-Понго вскидывает огнемет. На лице Олега — страдание: жгут его уникальный экземпляр, который даже латинского названия еще не имеет. Нет, он маньяк все-таки…

Гриб окатывает струя напалма. Я знаю, что твари не сопротивляются и не пытаются бежать — они вообще не понимают, что подыхают, кажется: он полыхает чадным факелом, не двигаясь с места, неестественно, не как живое существо. Воздух над ним дрожит. Мне кажется, что сквозь треск пламени изнутри гриба слышится мычание.

— Уйдем отсюда, — говорит Дн-Понго, убирая оружие.

— Мне кажется, это был парламентер, — мрачно говорит Олег. — Я не знаю, как они вообще дошли до идеи звуковой коммуникации между нами — но заговорил он неспроста. К колонии, которую мы видим, это плодовое тело отношения не имеет; все грибы воюют за территорию и между собой, так что… — и замялся.

— Ты же не думаешь, что он собирался заключить с нами союз против «станционников» — спрашивает Дн-Понго, и я слышу в его голосе некоторую даже жалость. — Ты же не так глуп, чтобы приписывать грибам человеческие представления о гуманизме, товариществе и прочей чепухе?

— Зачем грибам речь? — раздраженно возражает Олег.

— А зачем им нас имитировать? — отзывается Дн-Понго. — Возможно, более утонченный камуфляж. А возможно, демонстрация силы. Это же производит впечатление?

— Это отвратно! — фыркаю я. — Я согласна, они пытаются воздействовать. Запугать, может быть.

— Надо было послушать, не скажет ли он еще чего-нибудь, — упрямо продолжает Олег. — Это было первое прямое послание млекопитающим от грибов!

Дн-Понго смотрит на него сверху вниз. Я настраиваюсь на его телепатическую волну и ощущаю сложные чувства: уважение, смешанное с презрением, жалость рядом с насмешкой.

— Люди — хорошие союзники, — говорит Дн-Понго наконец. — Для нас. Мы можем оценить трогательные приступы гуманизма, граничащие с глупостью. Грибы — не могут. Они могут только захватывать новые территории, как любые растения.

— Растения не используют ТП-матрицы для перемещения между мирами и не разговаривают с людьми. А разум…

— Разум разуму рознь. Мне жаль, что ты стоял слишком близко.

На месте Дн-Понго я врезала бы этому блаженному дурню, вместо того, чтобы болтать о ерунде. Олег бесится, а кундангианец как-то… печален, что ли…

Мы спускаемся по склону. Время от времени нас обгоняют ящерицы, на которых будут созревать новые грибы, когда они доползут до колонии и там подохнут. Ужасно видеть, как они торопятся на смерть — я понимаю, что зараза потихоньку распространяется по окрестностям. Олег и Дн-Понго наверное, думают о том же, потому что ускоряют шаги. Очень жарко; Олег вытирает пот под ремешком респиратора.

До колонии остается километра три пути, под уклон, когда Олег вдруг говорит:

— Ребята, стойте.

У него очень напряженный голос. Я злюсь — снова ему что-то не так! — но Дн-Понго резко останавливается и оборачивается, будто ждал неприятностей.

— Тебе нехорошо?

— Дн-Понго, брось! — говорю я. — Мы же в респираторах, у нас биоблокада привита!

— Это вид, еще не известный науке, — говорит Дн-Понго. — А если его споры могут попасть в организм, минуя дыхательные пути? Или пробить биоблокаду?

Олег кивает и трет под ремешком респиратора, около уха. У меня холодеет в животе.

— Олежек, — бормочу я, — у тебя же ничего не болит? А?

— Нет, — говорит он тихо. — Чешется, — и тыкает в ухо мизинцем.

Мне хочется скрутиться в узел. Если все это мне не снится — тогда нам крышка.

Дн-Понго четырехпалой гибкой рукой в перчатке поворачивает голову Олега к свету. Наклоняется, рассматривает его кожу, пытается заглянуть в ухо. Олег поднимает к нему глаза:

— Ты был прав, солдат. Знаешь, чему-то внутри меня очень весело. Сейчас я его понимаю, хорошо понимаю. Мне нужно идти туда, в колонию, как вы говорите, «станционников» — и это, в моем мозгу, уже тихонько радуется, что на мне вырастут чужаки, диверсанты-убийцы, которые уничтожат здешнюю культуру и вытеснят ее своей, — он улыбается. — Грибы хотят сделать меня двойным агентом. Люди для них — только оптимальный транспорт, самонаводящиеся боеголовки…

Меня трясет. Олег улыбается — и его глаза влажнеют. Дн-Понго обнимает его за плечи. Олег снимает его ладонь с плеча и кладет на кобуру импульсного пистолета. Потом снимает ранец с компьютером и отдает мне. Я беру. Надо дождаться сигналов с зондов — убедиться, что в этом мире больше нет колоний… ох, а если ПОКА нет колоний? Мы латаем Тришкин кафтан, Олег был прав, надо уничтожить плацдарм, у нас нет мощностей, у нас нет возможности, диверсанты будут умирать здесь, пока грибы не попадут на Землю или Кундангу, я в ужасе.

Как я могла думать, что бывала в переделках?! Я — дура, везучая, самоуверенная дура! Меня мучает стыд — и мне раздирающе жаль Олега.

Дн-Понго вынимает пистолет. Я вижу, как из уха Олега на глазах вырастает нежный-нежный зеленоватый пушок, ползет ниже. Олег стирает его ладонью. Мне жаль, что я не могу его поцеловать. Я снимаю респиратор и целую его в щеку. Он улыбается, кивает. Обхватывает себя руками, как озябший.

И никто не кричит: «Сумасшедшая, заразишься!» — значит, все понимают. Споры нового гриба пробивают биоблокаду. Они проникают в уши или через поры кожи. Вопрос времени.

Олег улыбается мне. Дн-Понго говорит: «Прости, брат», — и стреляет ему в висок, в зеленоватую плесень, смешавшуюся с волосами. Потом срезает ножом для образцов кусочек кожи Олега вместе с плесенью и кладет в герметичный контейнер из его рюкзака.

Мы бежим к колонии. У нас, оказывается, может совсем не быть времени.

Я на бегу всхлипываю без слез.

У меня начинает чесаться кожа на виске, когда мы входим на территорию колонии.

Под ногами снуют ящерицы, жуки и еще какая-то мелкая живность. У выхода из темного тоннеля фальшивого шлюза стоят грибные зомби из каталога — слепые, бледно-розовые манекены со стертыми лицами. Лица покрыты черными точками, как прыщами — споры уже созрели. На нас грибы не реагируют.

Я чувствую такой сильный запах грибов, плесени и падали, что снова надеваю бесполезный респиратор. Внутри «ведьминого круга», вдоль мнимых стен — множество трупов. На них — молодая поросль, розовато-серые эмбрионы. Кружатся симбионтыгрибов — мельчайшие мошки, с которыми каждый из нас уже встречался..

Изнутри колония абсолютно не похожа на станцию — она похожа на гнилой гриб, у которого провалилась трухлявая середина. В стенках грибницы копошатся крохотные белые червячки — личинки грибных мошек. Зомби медленно, дергано бредут к выходу — они никуда не торопятся. Выйдет отойти подальше, чтобы рассеять поры — хорошо; не выйдет — споры разлетятся с ветром, на трупы… все равно вызреют. Некоторые из зомби дозрели уже здесь; их почерневшие, разваливающиеся тела окутывает паутинный саван грибницы…

Дн-Понго устанавливает мину. Я гляжу, как на таймере начинают течь секунды — и открываю портал. Расчетная точка — карантинная зона. Мы бросаем в портал диктофон, на котором наши инструкции будущим диверсионным группам и контейнер с образцом спор.

— Мина работает нормально, — говорю я. — Сейчас рванет.

— Я подожду, — говорит Дн-Понго.

— У тебя же герметичный шлем, — говорю я. — Ты не заражен. Иди, я тут присмотрю за миной.

— Что ты в этом понимаешь, — говорит Дн-Понго, и я слышу в его голосе улыбку. — Закрывай портал.

Господи, как говорили древние люди! Зачем?!

Дн-Понго медленно снимает шлем. Я вижу его чудесное лицо, он улыбается, почти не показывая клыков.

— Видишь ли, — говорит он, глядя на меня невозможно нежно, — протонный ингибитор, вживленный в мою сердечную мышцу — очень удачный детонатор. Я сам — резервная мина. Обычно мы не посвящаем в это землян — но ведь обычно и нет нужды разнести мир вдребезги…

— А я думала — мы не дождались, пока вернутся зонды.

— Нет нужды, — говорит Дн-Понго и улыбается. — Вы, люди, хорошие союзники для нас. И мы — хорошие союзники для вас. Закрывай портал, Марта — и поглядим, как поджарятся грибы. У них будет очень большая сковородка.

Я схлопываю щель между мирами. Дн-Понго смотрит на меня сверху вниз.

— Поцелуй меня! — прошу я, потому что больше никогда не выйдет случая.

Дн-Понго качает головой, сгребает меня в охапку и прижимает к себе — к зеркальному панцирю на груди, но это неважно: мы — как биомеханический гигант и красавица с древней картины, я обнимаю его и прижимаюсь лицом к его панцирю — я безмерно счастлива — и таймер останавливается — и мир вспыхивает бесшумно и ослепительно…

* * *
Я скрючился на полу и пытаюсь успокоиться. У меня режет в груди, дико болит под лопаткой, скрутило желудок, текут слезы и ужасно холодно.

Андрей сует мне что-то в чашке. Я машинально отхлебываю — в кофе больше рома, чем кофе. Делаю еще глоток. Становится полегче дышать.

— Ничего, щелкопер, — говорит Андрей. — Сейчас пройдет. Я думал, ты вообще в этом теле не удержишься — а ты ничего, удержался. Молодец.

— Они же умерли, Андрюха… — бормочу я. — Ч-ч-черт, как меня-то… отрикошетило… А тебя? Ты-то как? Что — это только мне? Ты не чувствуешь?

— Я, скажем, привык, — улыбается Андрей. — Давай еще кофейку? Главное — не отождествляй себя с ней. Жалко девчонку очень — но это она, ее жизнь, ее мир, ее игра — не ты. Ты, кстати, дыши — не забывай.

Помаленьку отпускает, хотя все еще знобит и ноет сердце.

— Ни фига себе — к такому привыкать… — в горле комок, говорить тяжело.

— Ну так не привыкай, — вот-вот по-настоящему рассмеется. — Это — кому как удобнее, знаешь ли…

— Ты умираешь, как дело делаешь, — говорю я. — Да еще дважды… Как ты умудрился раздвоиться?

— Сложно объяснять, потом поймешь.

— Тяжело быть женщиной… вот ведь извращенка, действительно! Совсем дурочка. Да, везучая. Слушай, в ее воспоминаниях — такая каша, у нее такая каша в голове, диву дашься! Какой-то эмоциональный сумбур… Мне кажется, или она придумала половину того, что помнит, и поверила?

Андрей потягивается.

— Женщина, что возьмешь… И потом, у операторов телепортов — специфический талант; чтобы он не увял, у них специальным тренингом развивают интуитивное, внелогичное мышление. Как я понял, она следит за колебаниями метрики пространства, пока в ней что-то такое не мелькнет — когда можно будет открыть портал?

Я уже могу улыбнуться.

— Она сама не понимает, как это у нее получается. Читает безумные числовые последовательности на следящем компьютере — и вдруг ее озаряет. Гадание на кофейной гуще.

Андрей качает головой.

— Не надо недооценивать. На Кунданге такие операторы смотрят-слушают в системе космической защиты — и принимают единственно верные решения быстрее компьютера. Тренинг заключается в умении замечать и анализировать быстрее, чем успеешь понять умом, мелкие частности. Работает.

— Она обожала кундангианца. Совсем сумасшедшая девица, — говорю я, смущенно улыбаясь.

— Ты тут ни при чем, — хмыкает Андрей. — Не забывай — не надо отождествлять. А то вообразишь невесть что… Дн-Понго, кстати, знал, что Марта по нему с ума сходит.

— Она не заметила.

— Он бы не позволил ей заметить. Она — человек, он — нет, что, ему надо ее убивать? Она — отличный оператор телепорта, о ней его товарищи хорошо отзывались… Олег намекал почти открытым текстом, а Олегу Дн-Понго доверял, Олег ему нравился: они уже работали вместе. И потом, у кундангианцев есть сердце, как ни удивительно…

— А я думал, у них вместо сердца — пламенный мотор с протонным ингибитором…

Андрей вздыхает.

— Эх ты… Она поверила в эту байку, сочиненную наспех, потому что ей очень хотелось. Но ты-то вылезай уже из ее шкуры! Это же полная ерунда, с любой точки зрения — хоть с физической, хоть с позиции здравого смысла. Да и потом — их диктофонные записи прямо говорят, что планета заражена насквозь, ее надлежит уничтожить или сделать непригодной для грибов. В Министерстве Обороны не идиоты сидят. А Дн-Понго просто не смог уйти. Ну как солдату бросить девчонку умирать одну? Ты бы мог? А зная, что она тебя любит? Украдкой так, безнадежно?

— Вот дьявол…

— Вы, люди — хорошие союзники для нас, — нежно говорит Андрей. — Эх, кундангианцы… В них человеческого не меньше, чем в землянах… не напоказ, но, близко пообщавшись, можно понять. Дн-Понго любил эту парочку психов, ему хотелось с ними работать — наверное, он был психом не в меньшей степени…

— А мне казалось, что людей он слегка презирает…

— Это ей. Не отождествляй. Учись отделять свои чувства от… ну тех, которые у них! Ей, кажется, нравилось, что он такой мрачный, таинственный и презрительный. А ему нравились многие земляне, нравился Олег, да и к ней он относился серьезнее, чем можно подумать… это, с точки зрения девочки, наверное, не так романтично.

Боль отпускает. Я постепенно привыкаю к мысли, что жизнь «роли», «тени» — моего alter ego в другом мире — может прерваться, и прерваться внезапно. Все ходят под Богом.

Я живу много раз. Я осознаю, что и умереть могу много раз. Впоследствии я умираю еще и еще — но так и не могу научиться делать смерть терпимой.

Правда, по-моему, есть вещи и похуже смерти. Когда мы открываем очередной выход, я, перешагивая границу реальности, ощущаю кандалы на запястьях…

* * *
Я голоден.

Я настолько голоден, что хочется сесть, собравшись в клубок, подтянув колени к груди и обхватив их руками. От голода меня знобит, а в желудке режет и сосет. Я прислоняюсь спиной к стене, пытаюсь выпрямиться. Голод, очевидно, должен унизить меня. Эти ничтожества приносят мне черный хлеб и какую-то вонючую бурду в миске — показывают, что заботятся обо мне как должно, как надлежит заботиться о государе, который еще жив и официально не отрекся — смешная подлость. Есть хлеб я давно не могу, а эти помои — не стал бы, даже если бы мог.

Подлый холуй узурпатора, тупой скот с красной мордой, с белесыми глазками, с чирьем на подбородке, вчера швырнул в каземат дохлую ворону: «Дичь, ваше величество!» Злиться — ниже моего достоинства. Я настолько презираю всю эту сволочь, этих скотов, которые повизгивают от счастья, видя короля в худшем положении, чем они сами — что не оборачиваюсь на их голоса.

Они до сих пор не убили меня, хотя делают мое существование невыносимым. Убить меня не так просто, как любого из них, но в создавшемся положении вполне возможно. Очевидно, я жив лишь потому, что подонок на моем троне решил официально судить меня.

Купил всех. Интересно, чем платил. Впрочем, я ничему не удивлюсь. Многие из моих подданных его, что называется, любят. Он им понятнее.

Палач не смеет прикоснуться ко мне. Спасибо и на этом. У них немало способов превратить мою жизнь в пытку, но, по крайней мере, иглы под ногти не загоняют… Посеребренные кандалы причиняют мне боль, голод причиняет мне сильную боль — но это не так унизительно, как порка кнутом или дыба. Моего тела не касаются руки оплаченных ничтожных мерзавцев.

Зато они отыгрались на Леноре.

Сколько времени я подбирал ей это тело! Как тщательно я подбирал ей каждое тело, которое она носила с истинно аристократической небрежностью! Тело выбрано безупречно, настоящее мраморное изваяние, ни единой крохотной царапины, ни малейшего изъяна. Та девка была очень хороша и умерла мгновенно и блаженно — Ленора не приняла бы синюю или почерневшую оболочку…

Сейчас это несчастное тело вот-вот развалится на глазах, его пальцы переломаны, ступни сожжены, а правый глаз вытек. Ленора мучительно стыдится, что я вижу ее в таком состоянии — как при жизни стыдилась, когда я заставал ее непричесанной или небрежно одетой.

Какой смысл пытать труп? Человеческую чувствительность, дыхание, иллюзию жизни, страсть — ей возвращают лишь мои руки; мерзавцы всего-навсего испортили ее костюм… но они не знают об этом, и это их не оправдывает.

— Любовь моя, — говорю я еле слышно, чтобы наши ничтожные стражи не развлекались моей душевной болью, — если мы выйдем отсюда, я найду для тебя новую оболочку, прекраснее прежней, клянусь. Эти стены строил святой схимник, благословляя каждый камень; все, что я могу сделать — это бесполезная нежность — но потом…

— Если мы выйдем… — голос моей возлюбленной шелестит, как осенний ветер. Она сидит рядом, почти нагая, и я чую ее запах — ладан души и тление плоти.

Я обнимаю ее, закидывая ей на шею руки в кандалах; в ее мертвых тусклых глазах появляется живой блеск. Мои прикосновения возвращают трупу, растерзанной оболочке ее прекрасной души, видимость жизни — но вместе с наслаждением она, вероятно, чувствует и боль: углы ее рта вздрагивают.

Я отстраняюсь, но Ленора обнимает меня.

— Мой государь, — шепчет она почти беззвучно, — не отсылай меня. Я предчувствую, что это наше последнее пристанище. Мы покинем его — и наши души, возможно, расстанутся навек. Где бы это ни случилось — на небесах или в преисподней — мука, какая мука…

— Мы не расстанемся, — говорю я, дыша запекшейся кровью, сожженной кожей и гниющим мясом — ужасный запах, прости меня, милая. — Верь мне. Я найду способ сопровождать тебя.

Ленора прижимается ко мне, и я чувствую, как ее плоть скользит на костях. Я давно разучился брезговать и бояться, я воспринимаю ее смерть как невинный недостаток — и мне жаль, так жаль… Моя милая девочка, бедная девочка… Я не смею больше ничего ей обещать. Все уже пройдено. Меня обожали. Меня ненавидели. Меня боялись. Меня предали. В конце концов, меня убьют — колесо жизни катится по телам, ломая кости, его никто не остановит.

Единственное, о чем я жалею в этом поганом мире, кроме прекрасной любви Леноры — это моя Оранжерея. Если бы у меня был выбор — то провались в преисподнюю это поганое королевство, но стой Оранжерея. Лучшее, что я сделал. То, что узурпатор со своими прихвостнями уничтожит первым. Оранжерея — бельмо на их глазах. Рядом с моими Цветами все эти мелкие уродцы, грызущиеся за власть, дешевые людишки, превратившие себя в мешки с червонцами, продажные душонки — все они осознают собственное ничтожество, шутовство и позор, бессмысленность собственных жалких жизней…

Единственное, за что меня ненавидели больше, чем за девок — это Оранжерея.

Я дремлю на плече у Леноры, ощущая сквозь сон, как горит серебро на моих запястьях — и брежу Оранжереей. Хрустальными дворцами, мостами, взлетевшими над бурными водами, машинами с птичьими крыльями, парящими в поднебесье — все это сошло с пергамента в мир, а у всех людей глаза, как у моих Цветов. Та последняя уязвимая чистота, тот Свет, за который я сполна заплатил, изучив Темную Науку… та, что останется на пергаментах, не воплотится — а пергаменты швырнут в огонь…

Лязгает решетка. Ленора касается холодными губами моего виска.

— Вставай, король! — вопит стражник. — Тебя ждет Суд Сената и лорд Нормад — тебя и твою дохлую королеву!

Я открываю глаза. Каменный мешок освещен факелами. Кроме солдат тюремной охраны, за мной пришел священник — в больших чинах, судя по золотому знаку Карающего Огня Небесного. Священник стар, сух, глядит на меня с омерзением.

Мы с Ленорой поднимаемся, помогая друг другу. Стражники стоят с мечами наголо.

— Ленора, — говорю я, — сердце мое! Если я сейчас вырву злую и ничтожную душонку из этого крикуна, оскорбляющего женщин — примешь ли это тело на несколько часов? В лучшие времена я не предложил бы тебе столь ничтожную оболочку — но сейчас другого нет…

Солдаты шарахаются в ужасе. Священник отмахивается от нечистого. Ленора глухо смеется моей глупой шуточке.

— Нет, дорогой государь, — шелестит она еле слышно. — Мужское тело для женщины — это противоестественно и безобразно, к тому же оно мучимо похмельем.

Я грустно улыбаюсь в ответ.

— Смерть лечит и более серьезные недуги.

Мерзавец в мундире капрала замахивается рукоятью меча, но не смеет ударить. Поп бормочет молитвы. Я и моя бесценная королева — мы оба, шатаясь и держась друг за друга, выходим из каземата. Мои ноги дрожат, я выпрямляюсь, насколько возможно — торжествующий плебс не увидит слабости короля. Ленора поддерживает меня под руку.

Нас выводят во двор; солнце ослепительно сияет, зелень ярка, я щурюсь. Кажется, мое зрение ослабело за этот месяц — но его хватает, чтобы увиденное разбило мне сердце.

Я вижу багровые, синие и черные пятна на лице Леноры, мертвую паклю ее волос… Она страшна так, что стражники шарахаются от нее; я чувствую, как ее это мучает, мою королеву, первую красавицу Севера. Я сжимаю ее запястье, пытаясь дать понять, что вижу душу моей любимой сквозь изношенную грязную плоть — не уверен, что она это чувствует.

Я вижу лужайку перед крепостью, поросшую мелкой травой. По траве бродят вороны, черные и тяжелые крепостные трупоеды. Они сыты сегодня. На кольях — голые, скорчившиеся тела. Лица казненных искажены, но я узнаю всех: я слишком хорошо их знал. Королевские Георгины. Их убили, как отравителей: Дерека, нашедшего средство спасать больных болотной язвой, Ронна, написавшего книгу «Благо паутины и грибных спор в пользовании открытых ран», Нодара, который открыл замирательные капли — их прикосновение замораживало больное место на несколько часов…

Я вижу воочию: королевской Оранжерее пришел конец. Судорога сжимает мне горло.

— Торопись, государь, — бросает стражник. — Твой черед еще придет.

Поп подносит Священную Книгу к моему лицу — и я отстраняюсь от ее жара. Ничто не поможет. Никто не спасется.

— Держитесь, государь, — шепчет Ленора.

Я держусь. Ради чего?

Одна только королевская честь. Одна только свинцовая тяжесть венца — но она никогда не тянула моей головы вниз. Ничего в истории людей не бывает навсегда… кроме, быть может, бесчеловечности.

Я стою перед теми, кто считает себя моими судьями. Это уморительно смешное зрелище.

Мой двоюродный племянник изображает Милосердие и Беспристрастность, но его лицо дергается от злорадства. Великий Инквизитор смотрит на меня, как мужик — на сырое мясо; его восхищает мысль, что меня можно поджарить, мечта его жизни сбылась. Герцог Огли торжествует. Герцогу Уорвину стыдно поднять на меня глаза. Герцог Хитт перепуган так, что у него мелко дрожит челюсть — ему хочется сбежать, но никак нельзя. Он боится меня, скованного серебряными цепями по рукам и ногам, умирающего от голода, преданного сторонниками — по нему страх заметнее, чем по прочим особам чистейшей крови.

Безродный Сенат трясет почтипоголовно. Эти боятся еще и потому, что смутно осознают собственную преступность. Вдобавок им тяжело смотреть на Ленору — и они прижимают к губам надушенные платки.

— Церл, — обращается ко мне Великий Инквизитор, — у тебя есть возможность отчасти искупить вину, покаявшись и подписав отречение от короны.

— Каяться — не стану, — говорю я. — Не отрекусь. Убивайте короля.

— Ты — чернокнижник! — срывается племянничек Нормад, и герцог Огли успокаивает его, что-то шепча на ухо. Напоминает о процедуре. Трогательно. — Ваше преподобие, — говорит Норм Инквизитору, — зачитайте пункты обвинения. Пусть низложенный тиран, называющий себя королем Церлом, на них ответит.

— Преступления Церла Нод Эрина, в течение пятидесяти пяти лет называвшего себя королем! — радостно возглашает Инквизитор. — Первое из них: вышеназванный Церл, презрев естество, продал душу темной силе, получив взамен вечную молодость и способность сеять зло посредством грязной магии.

— Души не продавал, — говорю я. — Продал возможность иметь наследника по прямой. Но у меня его все равно не было бы. Вас раздражает, что я не похож на восьмидесятилетнего старца?

— Упомянутый Церл, — продолжает Инквизитор, досадливо мотнув головой, — нарушил волю своего отца, лишив лордов Сената причитающихся им прав. Таким образом, он встал на путь тирании.

— Лорды Сената — разожравшиеся твари, имеющие достаточно денег на подкуп граждан, — говорю я. — Вы все знаете: место в Сенате дает возможность набивать карман, пока он не треснет. Их интересует только карман — за полный карман любой из них пойдет на клятвопреступление и убийство. Когда я королевским эдиктом отменил решение Сената о повышении налогов с провинций, люди лорда Инга, ныне, разумеется, покойного, отравили мою королеву. Это нарушило взаимопонимание на долгие годы. Я знаю лордов, как облупленных: они дружно тянули назад то, что я толкал вперед. Впрочем, это тут никому не интересно.

Лорды не смотрят на меня. Нормад лупит кулаком по столу.

— Государь Церл! — не выдерживает Уорвин. Он чуть не плачет. — Я умоляю вас, покайтесь! Вы станете монахом, вас отправят на Остров…

— Страшно подписывать приговор своему государю? — усмехаюсь я. — Уорвин, имей мужество хотя бы довести предательство до конца. Я не стану монахом — ад поглотит меня во время обряда. Пусть все идет, как идет. Что там у вас дальше?

— Ваша противоестественная страсть… — начинает Инквизитор и спохватывается. — Твоя противоестественная страсть, Церл, стоила жизни тридцати, по крайней мере, невинным девам! Ты наслаждался трупами, как кладбищенский пес!

— Никогда не страдал безумием этого сорта, — говорю я. — Я любил и люблю лишь одну даму. Верен ей, как велит супружеская клятва. На любое другое женское тело я глядел, как на роскошное платье для моей бесценной королевы. Некоторые из них я забирал. Для нее. Но будь моя подруга жива — разве мне понадобилось бы искать для нее пристанища в трупах дочек наших поганых лордов?

Хартер, отец последней девки, выкрикивает:

— Ты мог бы развлекаться простолюдинками! Никто не сказал бы слова! Но нет, тебе нужны были только леди! Убил мою дочь, сделал из нее ходячего мертвеца, могильный червь! Разве вокруг мало безродных девок, о которых никто не пожалел бы?!

— Тела простолюдинок слишком грубы для моей Леноры, — говорю я. — А твои слова объясняют, за что я ненавижу людей твоего круга, лорд Хартер. Если бы я убивал простолюдинок, это было бы в порядке вещей, потому что их вы за людей не считаете. Если бы я обворовывал страну на нужды двора, я по-прежнему был бы любимым королем, как когда-то, когда я был юн и глуп. Если бы я слушал вас, все было бы мирно, чинно и гладко — плебс кормил бы тех, кто жиреет, болото стояло бы, не шелохнувшись, и все были бы спокойны и довольны жизнью.

— Ты сокращал налоги на нужды двора, — говорит Инквизитор, и Нормад кивает, — зато тратил горы золота на Оранжерею. Королевские Цветы — это исчадья ада, собранные тобой по всей стране. Ведьмы, безумцы, чернокнижники, извращенцы, комедианты и прочие прислужники похоти — вот куда шли деньги народа!

— Да, — говорю я, и Ленора прижимается ко мне. — Я давал приют любому, кто казался ведьмаком или безумцем, умея творить чудесное. Лекарям. Механикам. Менестрелям. Живописцам. Глупо было надеялся, что их разум и руки смогут что-нибудь изменить. Я построил Оранжерею, где надеялся уберечь от человеческой злобы ростки будущего… но кому из вас оно нужно, будущее?!

— Ложь! — вопит Инквизитор. — Эти королевские так называемые Цветы были твоими сообщниками в Темной Науке! Георгины и Пионы, как и ты сам, оскверняли могилы и вызывали демонов, а эти Розы и Камелии — развратничали в твою честь! Блудили с этими демонами!

Ледяная ярость заставляет меня сжать кулаки. Я огрызаюсь, вдруг одержимый нелепой надеждой, что сейчас удастся кого-нибудь оправдать или спасти.

— Я изучал Темное Искусство шутки ради! — кричу я. — Уверовал по-настоящему и заключил сделку с Тьмой только ради того, чтобы удержать подле себя бесценную душу любимой жены! Да, это мой грех… Но Цветы — они невинны, никто из них не чернокнижник! Они пытались проникнуть в тайны естества, чтобы…

— Это и есть чернокнижие, — обрывает Инквизитор. Нормад смеется.

— Я видел эти книжки, — говорит он снисходительно. — Еще я видел, как жгли рукотворного дракона, на котором они собирались поднять тебя в небо. Ты отравил чернокнижием их всех — как чума…

— Но певицы, поэты, художники! — я еще надеюсь. — Они-то в чем провинились? В том, что пытались сделать жизнь прекраснее?

Мне кажется, что кое-кто из лордов Сената согласен со мной. Уорвин умоляюще говорит Нормаду и Инквизитору:

— Эта бедная девка, эта Фрезия, она так пела в театре Оранжереи, что у меня слезы наворачивались на глаза… Госу… Церл прав, мне кажется…

— Хвастаетесь, что были околдованы ведьмой? — ухмыляется Инквизитор. — Сгорела уже ваша Фрезия. Вместе с другими суккубами Церла издохла, и не думайте жалеть о ней — все это дрянь, противоестественные мерзости! Эти голоса, отнимающие разум и околдовывающие, эти тела у его танцорок, гибкие, как бы бескостные, навевающие грязные мысли!

— Да, Церл, чем тебе не годились для мертвой королевы твои танцорки? — ехидно вставляет Хартер. — Их тела были прекрасны, не хуже, чем у леди! Ну, что скажешь?

— Тем, что в, отличие от леди, у моих комедианток и певиц были души! — рявкаю я.

— Вот чем ты всегда грешил! — гремит Инквизитор. — Все эти голоса — они смеялись над ангельским пением, а картинки и статуи — насмешка над актом творения, вызов Творцу!

— Вы сожгли и картины? — спрашиваю я безнадежно. Я понял, что проиграл все. — Чем же виноваты картины? Чем плоха страсть украсить жизнь?

Лорды шушукаются. Мне кажется, что некоторые мои сокровища украдены и спрятаны — дивные вещи, сделанные Цветами, то, что дороже золота…Я был бы рад и этому, но сами творцы… допустим, это правда — вызов Творцу небесному, но я не верю, что Он так глуп, чтобы ревновать к славе своей.

— А вы видели тех, кто это малевал? — вопрошает Инквизитор. У Номада в глазах — злые огни. — Стража! Одержимого — сюда!

Они втаскивают его в зал на цепи, как пса. Маленький Уркас, королевская Маргаритка, мой несчастный любимец — он скулит и озирается, от его придворного костюма остались окровавленные лохмотья. Взгляд дикий. Я уверен, что он не узнает меня или перепугается Леноры — но он визжит и кидается ко мне, чуть не удушив себя цепью.

— Полюбуйтесь на это существо! — возглашает Инквизитор. — Это же идиот, урод! Он не понимает человеческой речи! Припадочный! Как он мог рисовать те картины лазурью и золотом, тех птиц, химер, позлащенных демониц, увитых розами? Это демоны водили его рукой!

Ленора всхлипывает без слез на моем плече. Уркас хнычет и тянется ко мне. Его пальцы посинели и в крови. Он не способен понять, за что ему причиняли боль, мой бедный дурачок — он неважно понимает суть сложных вещей. Творец лишил его дара речи, но дал взамен способность видеть красоту и воспроизводить ее. Уркаса хотели сжечь пять лет назад, когда он разрисовал углем выбеленную стену храма; я восхитился его черными розами и забрал его в Оранжерею. Пять лет он был нашей Маргариткой, больным ребенком, общей потехой и восторгом, пять лет с ним возились мои Георгины, а он рисовал свои грезы, золотые, голубые и алые, наш Уркас с душой младенца в свои двадцать…

Да, он припадочный. Правда, я думал, Оранжерея и рисунки навсегда излечили его от припадков. Он ведь научился смеяться — Олфин полагал даже, что Уркаса можно научить говорить простые слова…Все ушло впустую: Олфина посадили на кол, Уркас превращен в затравленную зверушку. Надо думать, его прекрасные картины, не похожие ни на чьи другие, украл кто-то из дознавателей или лордов…

— Отпустите дурачка, — говорю я. — Он совершенно безопасен. Как же вы могли отдать палачам жалкое создание, никогда и никому не делавшее зла? Георгины-лекари полагали, что это болезнь, а не нечистая сила убила в нем речь и разум — но душа великого художника как-то уцелела. Это — светлое чудо.

— Это ложь! — режет Инквизитор.

Я смертельно устал. Я понимаю, насколько безнадежны попытки что-то доказать. Никто не придет на помощь; плебс обожал меня, теперь возненавидит и будет улюлюкать и свистеть, когда меня сожгут — и кто осудит плебс? Каковы бы ни были сильные мира сего — плебеям они враги…

— А дворцы, построенные Цветами за эти пятьдесят лет, вы снесете? — говорю я. — Мосты? Крепости? Потопите корабли? Переплавите колокола? Убьете людей, которых они успели исцелить? Ну, что ж вы заткнулись? Ты уже приказал ломать храм Доброго Взгляда, Нормад? Или Инквизитор хватал тебя за руки?

Нормад наливается темной кровью. Инквизитор бледнеет. Лорды вжимаются в кресла.

— Увести эту нечисть! — отрывисто бросает Нормад. — На костер ведьмака! Все убедились, лорды?

Лорды молчат и смотрят вниз. Стража Нормада подходит к нам с Ленорой — и я вдруг вижу столб белого света, пробивший потолок в шаге от меня. Я понимаю, что могу войти в этот свет и оказаться где-то бесконечно далеко отсюда, живой, свободный — но это убьет Ленору, а Уркас, смотрящий на меня, как на последнюю надежду, останется в руках палачей, один…

Я обнимаю свою прекрасную даму, я улыбаюсь Уркасу. Я поворачиваюсь к страже.

Я остаюсь.

* * *
Я кашляю, кашляю и кашляю. Меня рвет и я снова кашляю. Мне не вдохнуть — и тело, особенно ноги, еще горит до самых костей. Я почти слеп от дыма.

Чьи-то нереальные руки поднимают мою голову, на губах — холод и влага, я делаю несколько судорожных глотков и еле удерживаю воду в себе. Приваливаюсь к плечу того, кто…

Андрея.

Дымом не пахнет. Все в прошлом. Мы в кухне, я — на полу, на коленях, сложившись втрое; он рядом со мной, со стаканом воды в руке. По полу размазана вода вперемешку с желчью и копотью.

Андрей качает головой.

— Ну ты даешь… Я же звал тебя назад, когда еще можно было уйти спокойно! Что тебя на костер понесло?

— Он меня не отпустил, — говорю я сипло. — Хочешь — верь, хочешь — нет. И я как-то… короче, я вообще не осознавал себя внутри этого короля-расстриги. Он меня сожрал, впитал в себя. Хватка разжалась, только когда он умер. Что я мог сделать?

Андрей улыбается — несколько обеспокоенно.

— Попей еще. На тебе лица нет. Сколько раз тебе повторять — не отождествляй.

Я допиваю воду одним глотком. Встаю. Смотрю в узенькое зеркальце над раковиной — на свою осунувшуюся бледную физиономию. Лицо есть. И даже — мое. Я, кажется, не его ожидал увидеть — ух, какое лицо было у Церла… По моей спине пробегает озноб.

— Из палача удрал, — говорит Андрей, — а в этом кромешном кошмаре задержался до смертной казни включительно… Ну у тебя и выбор!

— Он — не кошмар! — огрызаюсь я. — И, кстати, почему это ты в такой великолепной форме? Я понимаю, что ты умираешь легче, но не на медленном же огне?

Андрей улыбается.

— Ты только не убивай меня сразу… в Леноре была только половина, свинья он бестрепетная, твой Церл — дамский любимчик! Заставил бедную девочку полвека таскаться за собой из трупа в труп, некрофил несчастный… Фарфоровые статуэточки из настоящих мертвецов, ваши пальцы пахнут ладаном… Что терпела — жуть, не постигаю! Любила… женщины такие привязчивые, а он увлекательный был крендель. Великий и ужасный…

— Короче! — обрываю я. — Закрой фонтан и скажи, в ком еще.

— В Великом Инквизиторе, — усмехается Андрей. — Ух ты, какие глаза! Картина называется «Не ждали»…

Я хватаю его за грудки.

— Какого черта?! Как ты мог, вообще, сволота?! Ну ладно, Церл был тот еще маньяк, пусть будет — чернокнижник, некрофил, кто там еще… Но его Оранжерея?! Дурачок этот с его картинками?! Ты хоть представляешь, как он рисовал?

Андрей мягко отстраняет мои руки.

— Рисовал круто, — говорит он печально. — Что самое дикое — интуитивно, совершенно без школы, без представления о композиции, пропорциях, технике… будто обводил что-то, что уже и так нарисовано. Мог начать фигуру человека с пальца ноги, орнамент из цветов — с лепестка или усика какого-нибудь. Очень ярко и нежно. Наивные детские грезы о рае — ангелы, золотые с голубым, легонькие, полупрозрачные, бесполые и бесплотные, облака, ветки цветущих роз…

— И ты приказал переломать ему пальцы, а потом — на костер?

Андрей качает головой.

— Да я-то тут при чем, щелкопер? Меня там вообще не было — был Его Преподобие Шергон, с его подагрой, норовом и взглядом на вещи. Я сейчас не его — свои впечатления излагаю, а Шергону вообще плевать на все эти красоты, понимаешь? Он в живописи не шарит, он ее не чувствует. Ему хоть шедевры этих ребят из Оранжереи показывай, хоть этикетки от туалетной бумаги — пофиг ему! Когда Оранжерею громили, у него даже не зачесалось украсть что-то, кроме золотишка и камешков, да и те — не оттого, что из них какой-нибудь Церлов Цветок эти украшения запредельные ваял, а потому что золото есть золото. На вес.

— Но ты же был у него внутри, — говорю я безнадежно.

— А что я мог сделать? Ты, когда мы в другом мире, вообще себя осознаешь? Не говоря уж об — изменить поведение роли твоей, персонажа? Нельзя, друг ситный, свою душу в другого человека засунуть, как руку в перчатку — по крайней мере, я не могу. Да судя по тому, что я вокруг слышу и вижу, никто не может.

— Слушай, — спрашиваю я, — а хоть кто-нибудь спасся? Или доблестные солдаты Нормада извели всех под корень?

— Кого не они, того — толпа, — говорит Андрей, и его лицо каменеет. — Видал бы ты, как благодарный народ громил обсерваторию! Как склянки алхимические били о камни, как книги потрошили… любо-дорого. Это потом, когда Церла жгли с его королевой и дурачком, его народу было не по себе… но Церл с костра и врезал хорошо.

— Радуетесь, что избавились от всех чудес, до каких дотянулись? — бормочу я. — Злые чудеса от добрых отличить тяжело — а боялись-то вы всех… что ж, живите в мире без чудес, пока не найдутся новые кандидаты на плаху и костер — может, они до казни успеют сделать вашу поганую жизнь хоть чуточку лучше…

— Не заводись, — говорит Андрей. — И не отождествляй. Ты понимаешь, что так и самому умереть можно? Как ты не задохнулся дымом, не понимаю — а все оттого, что совсем забываешь о себе. Тебе пожрать приготовить? Ты ж не жрал ничего чуть не месяц… хорошо еще, что Церл оказался живучий, нечистая сила. Между прочим, Нормад распорядился его кормить.

— Баландой, — говорю я с ядом. От разговоров о еде у меня случается мгновенный спазм желудка. — Поджарь хоть яичницу, пособник палачей…

— А он рассчитывал, что его будут человечиной кормить? — хмыкает Андрей, вытаскивая яйца из холодильника. — С колбасой жарить?

— Да. Он не ел человечину. И не ехидничай — Ленора это знала. У него обмен веществ, наверное, поменялся, когда он перешел на Темную Сторону: он мог есть только сырое мясо. С кровью. Так что скажи, что Нормад приказал пытать его голодом.

От запаха жареной колбасы у меня кружится голова.

— Нормад тоже тот еще тип, — говорит Андрей. — Дай мне нож. Он беспринципен, как правильному политику положено, а на всякие идеалы — плевал с отхарком. Изменил присяге — и нигде не ёкнуло. Вообще, много там всего говорилось — а упирается плотно в деньги. И в статус. И все. Это Церл был чокнутый, остальные — нормальные. Нормальные политики.

— Церл убивал девчонок из высшего света, — говорю я задумчиво.

— Ты можешь представить себе политика, который никого не убил? Разве что — обычно чужими руками…

После Церла у меня вообще пропадают тормоза. Исчезает страх.

Я вхожу куда угодно — и остаюсь там до самого жестокого экстрима. Я больше не выбираю повкуснее, я закопался по уши — я вижу все. Мой возраст приближается годам к пятистам. В очередной мир я вхожу вампиром — и меня совершенно не ужасает. Я прохожу сквозь посмертие. Он — хищник, Харон, облеченный сомнительной плотью из человеческих жутких фантазий, существо без пола, но исполненное странной энергии, пожалуй, схожей с сексуальной. Я чую запахи всего на свете и брожу по чужим снам, видя самые сокровенные тайны. Я начинаю понимать, насколько желанной может быть смерть. Мироощущение вампира лишает меня всех оставшихся клочков морали. Я вижу в любой душе свет и тень — их соотношение колеблется, чаши весов никогда не останавливаются в равновесии, но фишка в том, что свет всегда есть.

Вот что. Свет всегда есть. Иногда я вспоминаю чужой памятью, как этот свет пытались погасить, как его затаптывали, как заплевывали тлеющие искры — и как все равно находилось что-то, за что можно уцепиться в поисках живого и доброго. Я больше не боюсь души палача.

Я перестаю верить в зло.

Я вижу только совершенство человеческих душ, — каждой души, — их неповторимость, их уязвимость и холодную жестокость обстоятельств. Я живу в волке, терзающем олениху, и в оленихе одновременно: я ощущаю страшную боль и смертный страх жертвы, но не могу ненавидеть убийцу — его ведет его предназначение, иначе быть не может.

В столкновении стихий, в вечной борьбе — цель и смысл жизни. У каждого живого существа в бесконечной Вселенной — своя правда; останови смертельную битву — остановится бытие, наступит могильный покой абсолютного распада.

Волк и олениха поддерживают бытие друг друга. Я вижу тот же смысл в смертной схватке тирана с борцом за свободу; они оба правы и оба неправы, раскачивая эти качели добра и зла, поддерживающие жизнь. Из навоза росток возник, из угля родятся алмазы; чтобы это увидеть, надо проследить, как росток становится вековым деревом, как один и тот же человеческий поступок, вырастая в веках в легенду, видится потомкам то чистейшей святостью, то чернейшей мерзостью…

И, кроме каждой из человеческих душ, нет больше ничего ценного. Никто не живет и не умирает зря, даже если сторонний взгляд видит нелепую смерть. Я вижу, как тасуется колода — джокер в ней не менее необходим, чем червовый туз.

Видимо, это понимание было необходимо, чтобы я вошел в ту комнату — мило обставленный будуарчик леди из недалекого будущего, бонбоньерка в стиле хай-тек, из которой почему-то несло большей несвободой, чем из каменного мешка Церла.

* * *
Я смотрю на свою ладонь. На пальцы — сгибаю-разгибаю, поражаюсь утонченной сложности механизма. Ощущаю вибрацию сервомоторов внутри тела, но работают они совершенно беззвучно. Под латексной плотью движутся металлические косточки.

Из старой, когда-то любимой книжки: «Лежали роботы — взрослые без воспоминаний детства, в гробах для не живых и не мертвых, в оцепенении, которое не назовешь смертью, ибо ему не предшествовала жизнь…» Кажется, так?

Взрослые — без воспоминаний детства. Счастливые роботы.

Касаюсь ладонью ладони. Ощущения странные — словно сквозь пять резиновых перчаток — смутные, смытые. Бегущая строка текстовых характеристик поверхности на периферии зрения — не для меня, для механика — «анализ состояния поверхности: гладкая, сухая, упругая, температура 36,6 градусов С; предположительно — латекс, биоморф». Касаюсь стола. «Анализ состояния поверхности: гладкая, твердая, температура 33,7 градусов С; предположительно — лакированное дерево».

Анализ состояния. Гладкое, мягкое, влажное, температура около 36,8. Предположительно — женское тело во время полового акта.

Мне хочется вздохнуть. Вот что меня гложет больше всего — мне хочется дышать. Мои ноздри — имитация. В них — газоанализаторы. Время от времени с боков моего зрительного поля всплывают зеленоватые сообщения об изменении состава воздуха. По идее, отравляющие вещества в воздухе должны замыкать цепь сигнала тревоги; по факту я читаю о бензольных соединениях, являющихся духами, туалетной водой и дезодорантом.

Духи «Снова влюблен». Духи «Снова продан». Духи «Снова предан».

Вокруг меня — будуар, пропахший духами. У зеркала — саркофаг из стекла и металла, гроб для не живого и не мертвого. Моя койка.

Из зеркала смотрит печальный эльф.

У него — бледное одухотворенное женственное лицо. Огромные, влажные, темно-синие очи в длинных ресницах. Чувственные губы. Лоб прикрыла темная челка.

Маска, которую я ненавижу. Маска из латекса и биоморфа, которую я не в состоянии изменить — разве что опущу кукольные веки. Моя электронно-механическая тюрьма не настолько совершенна, чтобы дать узнику возможность отражать эмоции невербально.

Впрочем, для вербального отображения чувств возможностей тоже маловато. За пухлыми устами расположен динамик. Голос низкий, сладкий и томный — еще одна моя маска. Я не могу его повысить, я не могу кричать, я не могу даже говорить с напором. Слова «подлая сука» звучат из динамика рискованным комплиментом.

Голос можно отключить дистанционно.

Движком тоже можно управлять дистанционно. С пульта управления можно запустить одну из пятидесяти стандартных двигательных программ. Можно просто зафиксировать позу. Красиво сядь в кресло. Встань у окна. Укрась мою гостиную дивным манекеном, которым восхитятся гости. Ляг на спину. Встань на колени. Встань на четвереньки. Замри. Молчи. Не моргай.

Красивая вещь. Дорогая вещь. Эксклюзивная вещь.

Я одет в невесомую рубаху из черного шелка, не сходящуюся на кукольном торсе, и черные бархатные брюки. На моей шее висит бриллиантовая звезда на черном шнурке. Я бос. Мои стопы не могут анализировать поверхность с той же точностью, что и ладони — только общая информация. Я стою на ровном. Я стою на неровном. Я стою на очень холодном. Я наблюдаю движения собственных пальцев — сервомоторы плечевого пояса вибрируют тихо и нежно, чуть заметная дрожь отдается в металлической трубке, заменившей мне позвоночник. Я делаю три шага, нечеловечески грациозных. Сажусь. Мои руки, совершенные, как восковой слепок с античной бронзы, лежат на коленях.

Моя электронно-механическая тюрьма. Выбирая между тюрьмой и смертью, я ошибся. Сейчас я решил бы иначе — но меня не предупредили, что вышку заменяют бессрочным заключением в вещь из металла, микросхем, латекса, стекла, биоморфа и искусственных волос.

Моего в этой вещи — только память. Я кажусь себе роскошной флешкой, на которую записан жалкий человеческий разум.

Впрочем, в последние минуты человеческая плоть была хуже, чем тюрьмой — камерой пыток. Мой байк — под тяжелой фурой, груженной апельсинами или мерзлыми окороками, я — на асфальте, переломанный в труху и почему-то не отключившийся сразу, я смотрю на кисть руки, из которой торчит белая кость — рука лежит в метре от моего лица, в черном пятне машинного масла. Боль такова, что я не могу понять, почему еще жив, еще вижу эту руку, больше не мою, это черное пятно, этот асфальт, серый, в крупинках, четкий, как на макросъемке, почему слышу гул голосов, вой сирены, чьи-то крики…

Тот, нагнувшийся ко мне — не врач. От взгляда его глаз, серых и ледяных, я осознаю положение. Я умираю. Серый лед — как скальпель.

— Хочешь существовать и мыслить? — спрашивает он беззвучно. — Хочешь двигаться? Хочешь остаться здесь, на земле?

— Да! — ору я не раскрывая рта.

Его оттесняют врачи — «Мешаешь, отойди!» — но в последний миг он…

Он забирает меня из тела. Я вижу в его руке, протянутой ко мне, куклу, очень дорогую и прекрасно сделанную куклу — маленького байкера, рыжего, с насмешливой рожей, плотного, в кожаной безрукавке с черепами на отворотах, в джинсах и тяжелых армейских ботинках — и вдруг осознаю…

Эта кукла — я.

Эта кукла — мое точное подобие. Мой крохотный гротескный портрет. И через миг я гляжу ее стеклянными глазами.

Я вижу свое исковерканное тело, свой байк, смятый тяжеленным колесом, врачей, матерящихся над трупом на чём свет, и лужу крови. Я не могу дышать, я не могу говорить, я не могу шевельнуться — но я существую. Я заперт в куклу, как джинн — в лампу.

Тот, кукольник, гладит мои волосы — почти нежно. Шепчет мне на ухо:

— Ты обманул смерть. Тебе сейчас, наверное, неудобно — но это ненадолго. Будет все, что я обещал. Будет легче.

Он, кукольник, — мерзавец. Не знаю, какое он имеет отношение к моей смерти, но к посмертию — самое прямое. Как бы то ни было, он не обманул меня ни единым словом.

Я получил ровно то, что он обещал. Существовать. Мыслить. Двигаться. Остаться на земле. И — да, внутри андроида легче, чем внутри куклы. Относительно.

Андроид стоит втрое дороже, чем мой байк. Он — роскошная игрушка, которая может быть и сексуальной игрушкой. У него пятьдесят стандартных программ движения плюс можно зафиксировать позу. Он повторяет своим томным медовым голосом те фразы, которые вы хотите ему надиктовать. Он — изумительное украшение интерьера, его можно одевать, раздевать, причесывать, поливать духами, менять ему волосы, глаза, кисти рук, стопы — и член, если это андроид мужского пола.

А еще в него можно — в тайне от широкой публики, по особому VIP-заказу для VIP-персон, за невообразимые, несусветные деньги — вселить человеческую душу. И у вас будет вещь, исключительная в своем роде — человек из металла, стекла, электроники и сложных полимерных соединений, осознающий все, помнящий все и, по определению, позволяющий все.

Потому что с пульта управления можно отключить динамик и зафиксировать движения. И тогда получится именно идеальная женщина для живого мужчины или идеальный мужчина для живой женщины. Подконтрольный. Вот за что они платят, эти VIP-персоны. Никакой великолепный стриптизер или жиголо, никакая фантастическая супермодель столько не стоит — потому что они всего лишь несовершенные живые твари, они могут плакать, орать, сопротивляться, двинуть по морде, подурнеть, состариться, подхватить понос или СПИД, начать шляться по мужикам или бабам…

Сломаться в самый разгар игры.

А если сломать меня — придет механик и починит. И можно все начинать с начала.

Моя нынешняя владелица дрессирует меня, как пса.

Мне много помогает то, что я — флешка. Я не могу дышать — поэтому не могу задохнуться от ярости. У меня не бьется сердце — оно не может начать бешено выламываться из грудной клетки. Рыжий байкер был вспыльчив, глуповат, наверное — каждую минуту готов опустить рога и ринуться вперед. Драчлив. Грубиян. Человеческое сердце, человеческие дурные страсти…Все ушло. Я спокоен, как танк, как машина, как робот. Я не чувствую страха. Я чувствую моральную тошноту, ледяную злость, тихое презрение — это всё. Я научился бить по больным местам, используя приторный голос из динамика, как стилет. Механическое тело изменило меня.

Странно, что мне еще не безразлично, что со мной делают.

Я ненавижу слово «любовь». Они меня любят. Просто удивительно, с какой силой они меня любят! Я жажду их безразличия, мне кажется, что было бы легче, считай они меня вещью — пылесосом, видаком, вибратором — но это недостижимая благодать. Они любят меня — и требуют любви в ответ. Они разорились на андроида, наделенного человеческой душой, чтобы быть уверенными — он способен любить.

Они уверены, я — нет.

Моя первая владелица была уже немолодой, лет за сорок — хотя, конечно, на диво сохранившейся и ухоженной. Она страстно восхищалась и тискала. У нее дух захватывало. Она смотрела на меня — и ее глаза влажнели. Она стискивала меня в объятиях изо всех сил, целовала и с придыханием шептала: «Пуся, прелесть, лапушка, чудо! Боже, боже, боже, какой же ты хорошенький! Кисочка, цыпочка, душка!» Ей до дикого восторга нравилась моя неподвижная маска, мое пластмассовое лицо печального эльфа. Она меняла мои тряпки без конца, ей хотелось менять парики и макияж на моей несчастной кукольной башке, она заменила мои бицепсы на другую модель с татуировками в виде сложного готического орнамента, а уши — на новые — с бриллиантовыми серьгами.

Сперва меня это умиляло. Потом начало раздражать.

— Ты понимаешь, что я был живым мужчиной? — спрашивал я, одержимый абсурдной надеждой на понимание. — То, что тебе говорили в этом твоем клубе — это правда. Я был человеком. Мне не нравится.

Она хохотала и целовала мои латексные щеки.

— Не глупи. Слушайся мамочку. Я тебя обожаю, пупсик — я лучше знаю, что тебе надо.

Мне понадобилась неделя, чтобы ее возненавидеть.

Слово «мамочка» при жизни стопило намертво любые эротические проявления. Мамочка, папочка, бабушка. Манная кашка, сопельки. Она говорила: «Дусенька, возьми мамочку!» — вызывая у меня внутренний протест, непрошибаемый, как стена. Я молча смотрел на нее, а она запускала кукольную эрекцию щелчком кнопки на пульте: «Ну иди же ко мне, дурачок!» Я наблюдал за движениями своего тела, как за чем-то посторонним: член андроида снабжен рецепторами поверхности еще в меньшей степени, чем ступни. Я наблюдал за ней — и в подходящий момент говорил бархатным голосом продажной твари:

— Жирные складки на животе, мамочка. Морщины у рта. Шрамы от пластики видны.

Ее вышибало из оргазма, она бесилась или начинала рыдать. Жалкая месть…

— Ты — красивый гаденыш! — скулила она. Потом научилась выключать динамик, но ее не хватало на долгое молчание, ее угнетала тишина, она позволяла мне говорить — и я доводил ее до истерики с битьем побрякушек на туалетном столике.

В конце концов, она меня обменяла на ангелоподобную куклу с нежным личиком ребенка — без души. Моей новой владелице пришлось доплатить. Она сама приехала меня забрать. Вошла в комнату, легкая, светлая, как чайка, юная… Я с тихой нежностью любовался персиковым пушком на ее висках, ее хрупкой фигуркой, личиком ее — тоже, в какой-то мере, кукольным… пока не заметил в ее пальчиках пульт управления…

Она оказалась более утонченной и бесчувственной стервой. Мы быстро стали настоящими врагами. Она унижала меня с наслаждением: я стоял у ее кровати на коленях целыми ночами, с выключенным движком, не имея возможности даже моргнуть; она размалевывала мою маску своей косметикой, надевала на меня парик с кудряшками и испортила четыре комплекта моих пальцев своим несмывающимся лаком для ногтей. На прощанье предложила меня своему живому хахалю, громадному детине с красной мордой, веселой и глупой. Он, вроде бы, согласился, разглядывал меня, как порнографическую картинку, ржал, как мустанг, нес отвратительный вздор, от которого шмонило тюрьмой. У меня был выключен голос — но мы с хахалем встретились взглядами, и у него тут же прошел запал.

Не знаю, что он увидал в моих кукольных стекляшках — мне показалось, что ему стало стыдно. Через миг он взял себя в руки, снова ржал и похабничал, но ко мне не прикоснулся. Больше не пришел. Она рыдала в телефонную трубку — он не вернулся, а она продала меня снова.

Нынешней. Мужланистой бабище, любительнице тусовок с выпивкой. У бабищи — библиотека, доставшаяся от сбежавшего мужа; ее безмерно бесит, что я читаю, она вырывает книги у меня из рук и с матюгами швыряет их на пол. Будь я человеком или, по крайней мере, существом, способным чувствовать боль — она лупила бы меня; так, как есть — раз отбила ладонь о мою скулу и прекратила попытки.

И тоже твердит, что любит меня. А я — неблагодарная машина.

Сегодня я сопровождаю владелицу в клуб на закрытую вечеринку любителей андроидов.

Ее шофер, пожилой симпатичный мужик с лицом честного работяги, смотрит на меня искоса, время от времени хмыкая: «Срамота!» Я его понимаю. На мне кукольные тряпки — широченная рубаха из шелка цвета стали — в черном кружеве, штаны в обтяжку, ботфорты… Я смотрю в зеркало заднего вида на печального эльфа из идиотского мультфильма. Мне стыдно перед шофером. Владелица явно гордится мной, как престижной вещью.

Загородная вилла. Видеокамеры, охранник с пластмассовым лицом, громадный и патологически грациозный, как все андроиды. Щупленький лысоватый человечек с пультом управления — в стеклянной кабинке у ворот.

Я мимолетно завидую охраннику — пока не соображаю, что души в нем нет. Просто движущийся манекен. Все равно — счастливец.

Я рассматриваю автомобили на великолепной парковке. Вспоминаю. Дорого бы дал за то, чтобы хорошенько покататься — не в этом закрытом хромовом гробу с обшивкой из натуральной кожи, а — чтобы поток встречного ветра сорвал с меня мертвую бесчувственность маски, чтобы мир потек мимо двумя смазанными полосами… я понимаю, что это — иллюзия, но не могу не верить в нее и не думать о байках.

Я не чувствую ветер. Я только вижу, как он колышет белую пену цветущей черемухи — черемуха цветет к похолоданию, ветер порывами, два-пять метров в секунду, температура воздуха десять-двенадцать градусов по Цельсию. И я не могу вдохнуть этот запах пряного меда, который порыв ветра несет мне в лицо, а потому никак не могу до конца осознать, что уже наступила весна.

Я смотрю в ветреное небо. Пасмур. День должен пахнуть дождем, бензином и черемухой. Какое было бы невероятное счастье — суметь это почувствовать!

Видеть и слышать — еще не все. Я уже год смотрю на мир, лишенный вкуса и запаха; я сжимал в горсти снег, собранный с подоконника, слышал его хруст, фиксировал его температуру и влажность — и мечтал об ощущении холодного ожога от его прикосновения, о его сыром свежем аромате…

У меня очень специфическая тюрьма. Ее непроницаемость иногда сама по себе доводит меня до бессильной ярости — но мне из нее не выбраться. Мне некому даже сказать об этом; дико пытаться плакать на мощной груди моей владелицы — ее тупость сменяется хитростью и стратегическим разумом, лишь когда дело идет о деньгах. Я боюсь сболтнуть, что мне худо — она спросит: «Что тебе купить?»

Человеческую жизнь мне не купишь. И эта покупка не принесла бы никакой радости никому, кроме меня.

Зал полон. В зале, кроме кукол — люди двух типов: идиоты, помешанные на куклах, и извращенцы. Идиоты, большей частью — женщины; извращенец попадается обоего пола. Ведут себя чуть-чуть по-разному: у идиотов при виде новой куклы или куклы в новых тряпках глаза загораются, у извращенцев — сально блестят.

Живые женщины в дорогих туалетах «от кутюр» окружают меня блистающею гирляндою. Ахи, охи — и разговоры с моей владелицей о цене тех девайсов, которые она докупала отдельно. Цвет моих глаз — где она достала такие? В новом каталоге таких не было! Пряжку для ремня, вероятно, делали на заказ?

Я оглядываюсь в поисках моих собственных знакомых. Милый пупсик, белокурое чудо с очами котенка, невинное, как викторианский младенчик — тридцатилетний гей-проститутка, которого пырнули ножом в вокзальном сортире, циник и позер, злой насмешник, лжец, знающий жизнь вдоль и поперек, ненавидящий женщин, издевающийся над мужчинами — в пределах видимости не обнаружен. Его владелица не пришла. Жаль. От его грязных шуточек меня отпускает. Ему все равно, кто его купил на этот раз — он лжет любому владельцу лихо и сладко, развлекаясь контрастом между собственными мыслями и сказанным вслух. Молодчина.

Хрустальная девочка, сливочно-прозрачная, сладкая, как карамелька, с еле намеченными кукольными грудками — моя милая подруга, толстуха-повариха из дешевого кафе, сгоревшая от рака, веселая и спокойная, железобетонно уверенная, что хуже уже не будет — тоже отсутствует. Еще жальче. Она правильно относится к своему владельцу — как к мужу, со снисходительным презрением умной женщины к озабоченному кобелю, которому лишь бы пива и в койку. Однако почти благоденствует.

Кажется, девочкам несколько легче. Некоторые из них изначально терпимо относятся к несвободе, как к замужеству к ней относятся — и лгут гораздо искуснее нас. Молодцы. Но для меня это — непостижимая наука.

Я не вижу своих товарищей. Они — последние собеседники, которые приятны мне… Впрочем, о каком товариществе речь не среди рабов даже — среди вещей? Обменяли? Продали? Оставили дома? Вытащили аккумулятор и сунули в саркофаг — неподвижную машину с вечно бодрствующим живым разумом? В наказание…

Я замечал: если продают или меняют андроида с душой — потом часто заводят куклу без души. Правда, ненадолго: абсолютная власть над человеком — абсолютный наркотик, даже если поначалу случаются накладки и не добраться до кайфа.

Мало-помалу люди отвлекаются от нас на выпивку, треп и рассматривание новых каталогов с аксессуарами. Тогда мы можем перекинуться парой фраз — куклы, оставленные стоять в зимнем саду напротив окна, живописной группой, как манекены в модном бутике.

Рядом со мной — юноша интересного дизайна. Его лицо где-то даже тронуто тенью мужественности, каштановые кудри взлохмачены, торс и плечи — чуть мощнее, чем обычно. Одет в джинсовый костюм: владелица не жестока, не дура — или со странными фантазиями?

— Ты, красавчик, смутьян, говорят? — спрашивает джинсовый неожиданно.

— Ты обсуждаешь с людьми андроидов? — я удивлен.

— Моя хотела прикупить и тебя, — сообщает он безмятежно. — Только твоя слишком заламывает. Моя наводила справки. Говорят, ты злой.

— Не понимаю, какой в этом смысл? — мелодично спрашивает девочка-бабочка с нежными крылышками ресниц. Платье на ней — из лепестков чайной розы. — Как глупо и как неблагодарно! Наша жизнь гораздо лучше человеческой, гораздо. Знаете, сколько стоил моему этот костюм? Господи, я столько и в год не зарабатывала…

— Одна беда — пива не выпить, — кивает джинсовый. — А так — все путем. Свободного времени — уйма. Моя целыми днями где-то крутится, а я рублюсь в «Солнечную Битву» по сети. Парни из моей тусовки даже не знают, что я умер, приколись!

— Пахать на дядю не надо, — соглашается отрок с льняными локонами по пояс, в серебряном и голубом. — Общаться с этими козлами, гроши считать… Еще жена, стерва, пилит-пилит — мусор ей вынеси, кран почини, унитаз течет, обои отстали…

— Ты был женат?! — я поражен до глубины души.

— Да, — отзывается тот. — Ну и что? Подумаешь, сокровище… Хозяйке, по крайней мере, кроме всяких тисканий, ничего не надо, а жене всё — ну всё! — было не так! Достала, блин, зараза…

— А тебе не давит быть безделушкой? — спрашиваю я, пытаясь уместить услышанное в голове. — Вот так выглядеть, развлекать эту тусовку фетишисток и дрочеров… то, что ты вещь — тебе не давит?

— Я — красивая вещь, надо признать, — говорит серебряный. — И дорогущая. Вокруг меня все вертятся, моя кучу денег потратила на девайсы, мурлычет, ласкается — чем плохо? Ничего не болит, опять же… конечно, этот… геймер, мать его — он прав насчет выпивки, но ведь, по большому счету, и не тянет. И курить бросил…

Джинсовый кивает. Девочка-бабочка рассказывает о том, как ее владелец брал ее с собой на модный курорт и какой фурор произвели ее костюм, ее сапфировое колье и ее глаза среди лохов, не знакомых с модой на андроидов. Темноволосая девица-вамп, белая, как мел, в черной коже и бриллиантах, с декоративными бинтами на запястьях, с красной полоской, нарисованной от наружного угла красного глаза по всей щеке, наблюдает за нами, скрестив руки на плоской груди. Молчит — кажется мне умной именно потому, что молчит, хотя, может быть, у нее просто нет души.

— А что думаешь ты? — окликаю я забинтованную девицу.

— Ничего, — говорит она хрипловатым контральто. — Мне все равно.

— Сломалась? — спрашиваю я. Мне хочется тронуть ее руку, хотя в этом нет смысла. Она вызывает у меня острый приступ сочувствия.

— Сломался, — говорит она. — Я был парнем… при жизни. И некоторое время потом. Нынешний владелец сменил тело почти полностью. Оставил только голову, шею и парик. Ему хотелось чего-нибудь этакого — но не хватило храбрости на совсем уж этакое. Какая разница… все равно, это только видимость… бестелесная. Протез. Еще вопросы?

— И что? — спрашивает серебряный с очевидным сальным любопытством. — Ты — гей?

— Нет, — говорит вамп. — Я же говорю — мне все равно, что бы эти уроды ни делали с моим протезом. Карма. Я отравился газом, это — наказание за суицид. Я внушаю себе, что это когда-нибудь кончится — тогда я попаду в ад и успокоюсь.

— Козел, — говорит джинсовый и отворачивается к девочке-бабочке.

— Почему травился? — спрашиваю я.

— Козел, — отвечает вамп. — Еще вопросы?

К нашей гламурной компании подходит небольшое отвратительное существо. Оно выглядит, как злобный монстрик, небрежно собранный из окровавленных кусков пластмассовых трупов; уши от разных существ, вместо носа — большой палец мужской ноги, заскорузлый, с желтым треснувшим ногтем, рот — трещина, из которой вытекает нарисованная кровь. Глаза — слепые стеклянные бельма. Одета тварь в черный фрак, распахнутый на голой вскрытой груди с торчащими ребрами, и фрачные брюки. Вместо ступней у нее — ладони с ярко-красным лаком на ногтях.

Вамп отшатывается. Джинсовый одобрительно смеется:

— Ты эффектный. Сам бы завел такого, пока живой был.

— Это — мой собственный дизайн, — сообщает тварь со скромной гордостью. — Первый приз на международной выставке «Темная Реальность», золотая медаль. Я не чмо вроде вас, а был дизайнером кукол, уродцы. Что уставились, сопли розовые? Кто ж вас, таких, ваял-то, а, срамота?

— Хам, — фыркает девочка-бабочка и уходит к своему владельцу, который хлещет виски.

— Как будущим коллегам повезло, что ты сдох, — тихо говорит вамп. — Существовать внутри твоих дизайнерских изысков — хуже всякого ада…

Монстрик оглядывает его с головы до ног.

— У тебя, крошка, есть конструктивная недоработка, — говорит он. — Как и у всего вашего поколения. Мы с моим спонсором работаемнадпоправкой. Ротик у вас занят динамиком, хе-хе. Создает владельцам неудобства интимного плана. Но ничего-ничего, что-нибудь придумается…

Вамп шарит взглядом по залу, где пьют люди и танцует нагая грудастая кукла — динамический стереотип номер три, скорость вторая. Из огромных стереоколонок гремит отвратительная попсовая песенка: «Вот и сердце нашлось где-то в схеме моей — посреди проводов и магнитных полей». Голос живого исполнителя передразнивает механическое мурлыканье андроида. Пальцы вампа комкают конец бинта.

— Бежать некуда, — говорит он еле слышно. — От всяких сволочей — живых и неживых — бежать некуда. Надо было умирать, пока мог. Трус я, трус…

— А ты — подлец, — говорю я монстрику. — И талантливый дизайнер — рожа к душе подходит, как родная.

— Полегче на поворотах, — говорит монстрик. — Я эксклюзивен. Еще всякая латексная подстилка будет…

Я бью его кулаком в челюсть.

Это чертовски глупая выходка. Кажется, моя злость достигла предела. Монстрик мне отвратительнее, чем люди — и я, как при жизни, с наслаждением теряю над собой контроль.

Монстрик, ожидавший всего, но не такого, отлетает в сторону, сшибая спиной вазу с декоративной подставки — ваза разлетается вдребезги, летят брызги, мокрые цветы, какие-то штуки с булавками, которые удерживали их в букете — мелькает мысль об электронных внутренностях андроида — разрывая простенькую мелодию, визжит живая женщина. Люди впали в секундный ступор.

— Иди со мной, — говорю я вампу.

Он качает головой, отступает:

— Некуда, некуда, — и я не могу его тащить, и нет времени упрашивать. Он еще думает — куда. Мне уже — все равно.

Моя владелица судорожно дергает заевшую молнию сумочки — я выхватываю ремешок из ее рук, швыряю сумочку на пол и наступаю на нее. Под ногой что-то хрустит — надеюсь, пульт управления, а не пудреница. Я выскакиваю из зала, оттолкнув какого-то типа в темном — секьюрити или лакея.

Выбегаю во двор.

На парковке — ее «Госпожа Шоссе», черная и серебряная — вторая в ряду. Ключ зажигания — в замке. И я — бессердечный мерзавец — вышибаю ворота автомобилем, стоящим, как самолет.

Через две минуты и четырнадцать секунд — я на загородной трассе. Я выжимаю газ до упора и опускаю стекло. Поток воздуха на скорости около ста тридцати километров в час треплет мои искусственные волосы и кружева на моем воротнике, но я не ощущаю его лицом.

Моей душе хочется плакать; стеклянные глаза куклы — всегда сухи.

Ухоженный парк за декоративной решеткой остается позади. Начинается пригородный индустриальный район — мимо мелькают какие-то бетонные корпуса. Я выжимаю скорость до предела — и выворачиваю автомобиль к кирпичной стене, на которой вдруг вспыхивает золотое сияние…

* * *
Я вываливаюсь в свою реальность, полуоглохший от взрыва. Распахиваю форточку и высовываюсь в нее, дышу ветром, дышу ветром, дышу ветром. Октябрьский пасмурный день холоден, запах дождя опьяняет меня, сырой воздух касается лица, это лучше, чем поцелуй.

Я наслаждаюсь болью в груди и ноющей спиной. Я любуюсь собственными несовершенными руками, старым рубцом ниже ладони, волосками на нижних фалангах пальцев. Упиваюсь ощущением живого тела.

И только придя в себя после самоубийства и воскрешения, соображаю, что Андрея нигде нет.

Я оставил его там?! Он сам остался там?!

Я бездумно глажу стену, закрывшуюся за мной. Кем он там был вообще? В последнее время, когда мой собственный опыт уже велик — я не всегда могу узнать его в облике роли-тени-персонажа. Как он мог потеряться?

Я чувствую жгучий страх — панический. Какое-то ужасное, леденящее предчувствие. Я почти понимаю нечто — но осознание крутится между паническими мыслями, как ртуть на блюдце. Мне никак его не ухватить.

Я блуждаю взглядом по нашей комнате. Никак не могу понять, что вижу такое, от чего душа идет вразнос. Что-то ненормальное, что-то безумное. Что-то противоестественное.

Поднимаю с письменного стола очки Андрея. У меня трясутся руки. Я надеваю очки. Мир вокруг наводится на резкость. На стеллаже — несколько наших книг. Я читаю на корешках собственное имя — лучше бы псевдоним — Александр Андреев. Под обложками — выходы, выходы… Наши? Мои?

Я выхожу в коридор и включаю свет. С оторопью подхожу к зеркалу. Андрей растерянно смотрит на меня из-за стекла. Он выше, чем мне казалось. Рыжеватый чубчик взъерошен. На нем — растянутая тельняшка…

На мне — старая черная футболка. Я ощупываю себя. Поднимаю глаза.

Андрей усмехается влево. Я не чувствую улыбки на своем лице. Протягиваю руку — пальцы проходят зеркало как туман или поверхность воды. Андрей хлопает меня по ладони.

И в этот самый миг меня озаряет. Я осознаю все. Я инстинктивно гляжу вверх — не знаю, что надеюсь там увидеть. Кажется, хочу встретиться взглядом со своим личным богом.

Я понимаю, что я — персонаж. Литературный герой. Пока Андрей, смахивая на пол гребенку, щетку для обуви и дезодорант, перебирается на эту сторону бытия, я понимаю, что мы с ним оба — роли-тени-персонажи. Мы пишем книги вместе с тем, другим, частью чьей души являемся.

Я осознаю очевидное — и абсолютный покой сходит на мою душу. Андрей усмехается:

— Что, щелкопер, понял, что и над тобой есть божество?

Да ладно, конечно есть. Мой бог — наш соавтор…

© Copyright Далин Максим Андреевич, 23/03/2011-17/08/2012.