Солнце клана Скорта [Лоран Годе] (fb2) читать онлайн

- Солнце клана Скорта 565 Кб, 157с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Лоран Годе

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Лоран Годе Солнце клана Скорта

Посвящается Элио.

В твоих венах — частичка солнца этой земли, пусть озарит оно и твой взор.

Вечером мы идем по склону холма,

В тишине. В догорающем закате.

Мой кузен — очень высокий, в белом костюме,

С бронзовым лицом — идет размеренным шагом.

Молча. В молчании наша сила.

Кто-то из наших предков, — наверное, очень одинокий человек,

Рослый, окруженный глупцами или несчастными безумцами —

Передал своим потомкам такое глубокое молчание.

Чезаре Павезе, «Моря Юга» (из сб. «Рабочая усталость»)

Глава первая ГОРЯЧИЕ КАМНИ СУДЬБЫ

Солнце палило так, что, казалось, земля раскалывается. Ни малейшего дуновения ветерка, которое заставило бы шелохнуться листья олив. Все застыло в неподвижности. Даже холмы утратили свой запах. Камни стонали от пекла. Август обрушивался на горный массив Гаргано[1] с убежденностью в своем праве, синьора. Невозможно было представить себе, чтобы на эти земли когда-нибудь мог пролиться дождь. Чтобы вода оросила поля и напоила оливковые деревья. Невозможно было представить, чтобы животные или растения могли найти под этим иссохшим небом чем кормиться. В два часа пополудни земля была обречена гореть.

По пыльной дороге медленно тащился осел. Он покорно одолевал извилистый путь. Ничто не могло поколебать его упорство. Ни обжигающий воздух, которым он дышал. Ни острые камни дороги, о которые он сбивал копыта. Он шел вперед. А его всадник казался тенью, приговоренной к античной пытке. Мужчина сидел недвижно. Одуревший от жары. Предоставив ослу самому заботиться о том, чтобы они достигли цели. И животное выполняло свою работу с тайным желанием бросить вызов дню. Медленно, метр за метром, не имея сил ускорить шаг, осел одолевал километры. А всадник цедил сквозь зубы слова, которые растворились в воздухе:

— Со мной ничего не случится… Пусть солнце сожжет всех ящериц в холмах, но я выдержу… Я слишком долго этого жду… Пусть земля стонет, пусть мои волосы загорятся, но я уже в пути, и я дойду до конца.


Так прошли часы в пекле, которое сжигало холмы. Наконец еще один поворот и показалось море. «Вот мы и добрались до края света, — подумал мужчина. — Я мечтал об этой минуте пятнадцать лет».

Море — вот оно. Словно застывшая лужа, которая служит только для того, чтобы заставить задуматься о могуществе солнца. Но на обочине дороги не было никакой деревушки, никакая другая дорога не пересекалась с ней, она вела все дальше в пустынные земли. Появление блестящего под солнцем застывшего моря создавало впечатление, что дорога здесь обрывается. Но осел продолжал шагать вперед. Он готов был тем же медленным и решительным шагом пойти в воду, если об этом его попросит хозяин. Но всадник сидел недвижно. Одна мысль не давала ему покоя. Не заплутал ли он? Насколько видел глаз, впереди были лишь холмы и застывшее море. «Я сбился с пути, — подумал он. — Уже пора бы показаться деревне. По крайней мере если она не отступила в море. Да. Она должна была бы почувствовать мое приближение и спрятаться в воде, чтобы я не нашел ее. Я опущусь в волны, но найду ее. Я пойду до конца. Вперед. Я хочу отмщения».


Осел добрался до вершины холма, который казался последним холмом в мире. И тут они увидели Монтепуччио. Мужчина улыбнулся. Вся деревня предстала перед его глазами. Небольшая белая деревня с прильнувшими друг к другу домиками, раскинувшаяся на высоком отроге, который возвышался над спокойными глубокими водами. Присутствие человека в такой пустынной местности должно было показаться ослу очень смешным, но он не рассмеялся и продолжил свой путь.

Когда они достигли первых домов деревни, мужчина пробормотал:

— Если мне встретится хоть один из них и помешает пройти, я сокрушу его кулаком.

Он внимательно оглядывал все закоулки улицы. И сразу же успокоился. Он правильно выбрал время. В этот послеполуденный час деревня вымирает. Улицы были безлюдны. Ставни закрыты. Собаки — и те исчезли. Это был час сиесты, и начнись хоть землетрясение, никто и не выглянул бы наружу. В деревне ходила одна легенда: якобы однажды в такой час один человек немного задержался в поле и шел через деревенскую площадь. К тому времени, когда он добрался до тени первых домов, солнце лишило его рассудка. Потому что его лучи сожгли ему череп. Все в Монтепуччио верили в эту историю. Площадь была небольшая, но в такой час пытаться пересечь ее все равно что приговорить себя к смерти.

Осел и его всадник медленно поднимались по улице, которая тогда, в 1875 году, еще называлась виа Нуова и которая позднее стала именоваться корсо Гарибальди. Было совершенно очевидно, что всадник знал, куда он держит путь. Никто его не увидел. Даже какая-нибудь облезлая кошка из тех, что кишат в мусорных канавах. Он не пытался ни поставить своего осла в тень, ни присесть на какую-нибудь скамейку. Он двигался вперед. И его одержимость становилась пугающей.

— Здесь все как было, — пробормотал он. — Те же пыльные улицы. Те же грязные фасады домов.


И как раз в это время его увидел отец Дзампанелли. Кюре Монтепуччио, которого все звали дон Джорджо, забыл свой молитвенник на примыкавшем к церкви небольшом клочке земли, служившем ему огородом. Он часа два работал там утром и теперь подумал, что конечно же оставил свою книгу на деревянном стуле, около сарайчика с инструментами. Он вышел из церкви, как выходят во время бури, съежившись, щуря глаза, надеясь все сделать как можно скорее, чтобы не подставлять свое бренное тело пеклу, которое лишает рассудка. И вот тут он увидел осла и мужчину на нем, держащих путь по виа Нуова. Дон Джорджо застыл на месте и машинально перекрестился. Потом отошел укрыться от солнца за массивными церковными дверями. Самым удивительным было не то, что ему и в голову не пришло поднять тревогу или окликнуть незнакомца и узнать, кто он и что ему нужно (чужаки редко появлялись здесь, а всех жителей деревни дон Джорджо знал по имени), но то, что, вернувшись в свою келью, он об этом даже не подумал. Он лег и погрузился в сон без сновидений, в летнюю сиесту так и бывает. Он осенил себя крестом при виде этого всадника, словно чтобы прогнать видение. Дон Джорджо не узнал Лучано Маскалдзоне. Да и как он мог узнать его? Это был уже совсем другой мужчина. В его сорок лет щеки у него были впавшие, как у старика.


Лучано Маскалдзоне не спеша ехал по узким улочкам погруженной в сон деревни. «Мне потребовалось много времени для этого, но я вернулся. Я здесь. Вы спите и еще не знаете об этом. Я проезжаю мимо ваших домов. Под вашими окнами. А вы ни о чем не подозреваете. Я здесь и иду исполнить свой долг». Наконец его осел остановился. Как вкопанный. Словно старая животина все время знала, что именно сюда она должна идти, что здесь окончится ее борьба с обжигающим солнцем. Она резко остановилась перед домом Бискотти и замерла. Мужчина с необыкновенной легкостью спрыгнул на землю и поступал в дверь. «Вот я снова здесь, — подумал он. — Пятнадцати лет как не бывало». Казалось, прошла целая вечность. Лучано уже хотел постучать снова, как вдруг дверь тихо отворилась. Перед ним стояла сорокалетняя женщина. В халате. Она посмотрела на него долгим взглядом, но ничего не сказала. Ничто не отразилось и на ее лице. Ни страх, ни радость, ни удивление. Она смотрела в его глаза, словно стараясь оценить, что сейчас произойдет. Лучано стоял замерев. Казалось, он ждал от женщины какого-то знака, какого-то жеста, ну хотя бы чтоб она просто нахмурила брови. Он ждал. Он ждал, он весь был в напряжении. «Если она захочет закрыть дверь, — подумал он, — если она сделает хоть шаг назад, я брошусь за ней, я вышибу дверь и возьму ее силой». Он пожирал ее взглядом, стараясь уловить малейший знак, который разорвал бы молчание. «Она еще более красивая, чем я представлял себе. Я не даром отдам сегодня свою жизнь». Под халатом он угадывал ее тело, и в нем росло желание обладать им. Она молчала. Она давала прошлому добраться до ее памяти. Она узнала мужчину, что стоял перед ней. Его появление здесь, на пороге ее дома, было загадкой, которую она даже не пыталась разгадать. Она просто позволяла прошлому снова захватить ее. Лучано Маскалдзоне. Это, конечно, он. Через пятнадцать лет. Она смотрела на него без ненависти и без любви. Она смотрела на него, словно читая в его глазах свою судьбу. Она уже принадлежала ему. Без борьбы. Она ему принадлежала. Потому что через пятнадцать лет он вернулся и постучал в ее дверь, и, что бы он ни попросил у нее, она ему не откажет. Она согласится, здесь, на пороге своего дома, она согласится на все.

Чтобы нарушить молчаливую неподвижность, которая нависала над ними, она отвела руку. Этого простого жеста было достаточно для того, чтобы вывести Лучано из оцепенения. Теперь он читал на ее лице, что она здесь, с ним, что она не боится, что он может делать с ней все, что пожелает.

Пропыленный, весь в грязи, мужчина вошел в дом Бискотти в час, когда ящерицы мечтают стать рыбами и камни не смогут упрекнуть их в этом.


Лучано вошел в дом Бискотти. Это будет стоить ему жизни. Он знал об этом. Он знал, что, когда выйдет из этого дома, люди снова появятся на улицах, снова начнется жизнь со своими законами и своими битвами, придет час расплаты. Он был уверен, что они его узнают. Что они его убьют. Но он вернулся сюда, в эту деревню, вошел в этот дом — ради этого можно было умереть. Он все продумал. Он выбрал для возвращения этот гнетущий пеклом час, когда даже кошки от солнца слепнут, потому что знал: если бы улицы не были пустынны, он не добрался бы даже до площади. Он знал все это, и уверенность в грядущей смерти не заставила его дрожать от страха. Он вошел в дом.


Его глазам потребовалось время, чтобы привыкнуть к полумраку. Она шла впереди, он видел ее спину. Он следовал за ней по коридору, которому, казалось, не будет конца. Потом они вошли в маленькую спальню. Не было слышно ни единого звука. Прохлада стен показалась ему лаской. Он обнял женщину. Она молчала. Он ее раздел. Когда он увидел ее стоящей перед ним обнаженной, он не удержался и прошептал:

— Филомена…

Она вздрогнула всем телом. Он не обратил на это внимания. Он был наверху блаженства. Он делал то, что поклялся себе сделать. Он переживал то, что тысячу раз воображал себе. Пятнадцать лет в тюрьме он только об этом и думал. Он всегда верил, что, когда он разденет эту женщину, наслаждение еще большее, чем наслаждение тела, охватит его. Наслаждение местью. Но он ошибся. Здесь не было мести. Здесь были две тяжелые груди, которые он сжимал в своих ладонях. Здесь был аромат женщины, одуряющий, горячий аромат, который обволакивал его. Он столько мечтал об этой минуте, он погрузился в нее, он затерялся в ней, забыв обо всем мире, забыв о солнце, забыв о мести и черном взгляде деревни.

Когда он уложил ее на свежие простыни огромной кровати, она вздохнула, как девственница, и с улыбкой на губах, с удивлением и сладострастием отдалась ему без борьбы.


Лучано Маскалдзоне всю жизнь был тем, о ком в этих местах люди, плюнув на землю, говорили: «бандит». Он жил вымогательством, кражей скота, грабежами на дорогах. Может быть, он даже загубил чью-нибудь бедную душу на дорогах Гаргано, но с уверенностью это сказать было нельзя. О нем ходило столько самых невероятных историй. Одно было наверняка: он выбрал для себя «плохую дорожку», и этого человека следовало обходить стороной.

Во времена своей славы, иными словами, в апогее своей карьеры отъявленного негодяя, Лучано Маскалдзоне часто появлялся в Монтепуччио. Он не был уроженцем этой деревни, но любил ее и проводил в ней светлые часы жизни. Вот там он и увидел Филомену Бискотти. Эта девушка из скромной, но всеми уважаемой семьи буквально околдовала его. Он понимал, что его репутация не дает ему ни малейшей надежды завоевать ее, и он стал мечтать о ней, как бездомные бродяги мечтают о женщине. Овладеть ею, пусть даже это будет всего одна-единственная ночь: эта мысль заставляла гореть его глаза каждый жаркий вечер. Но судьба не предоставила ему этого жестокого наслаждения. В одно бесславное утро пятеро карабинеров арестовали его в таверне, где он расположился. И уволокли, нельзя сказать, чтобы бережно. Он был приговорен к пятнадцати годам тюрьмы. В Монтепуччио забыли о нем, довольные, что избавились от этого проклятого отродья, который поглядывал на их дочерей.

В тюрьме Лучано Маскалдзоне без конца продумывал свою жизнь. Да, он занимался мелкими кражами, без особого размаха. Что это дало? Ничего. Что было в его жизни, о чем хотелось бы вспоминать в тюрьме? Ничего. Жизнь прошла мимо, пустая и бессмысленная. У него не было никаких желаний, тем более он ничего не достиг, потому что ничего не добивался. И так постепенно, в тоскливой череде, прошла его жизнь, и единственным спасительным островком, который оправдывал все, казалось ему его страстное желание Филомены Бискотти. Когда он дрожа шел за нею по улочкам, у него было такое чувство жизни, что перехватывало дыхание. Это окупало все. И вот тогда, в тюрьме, он дал себе клятву, что, когда выйдет, утолит свое жестокое желание, получит наслаждение, единственное, которое было ему неведомо. Любой ценой. Овладеть Филоменой Бискотти и умереть. Остальное, все остальное, не в счет.


Лучано Маскалдзоне вышел из дома Филомены Бискотти, так и не обменявшись с ней ни единым словом. Они какое-то время спали, прижавшись друг к другу, устав от любви. Он спал, как не спал уже давно. Сон полностью завладел всем его существом. Отдохновение всего тела, чудесная безмятежная сиеста…

У двери он увидел своего осла, тот еще был весь покрыт дорожной пылью. В эту минуту он уже знал: обратный отсчет начался. Он шел к смерти. Без колебаний. Жара спала. Деревня ожила. У дверей соседних домов одетые в черное сухонькие старушки сидели на своих качающихся стульях и вполголоса спорили, обсуждая, откуда появился этот осел и кто может быть его хозяином. Появление Лучано привело соседок в молчаливое оцепенение. Он улыбнулся своим мыслям. Все идет так, как он и предполагал. «Это дурачье в Монтепуччио ничуть не изменилось, — подумал он. — Что они думают? Что я их испугался? Что сейчас я попытаюсь удрать от них? Я больше не боюсь никого. Сегодня они меня убьют. Но этого мало, чтобы повергнуть меня в ужас. Я слишком издалека шел ради этого. Я выше этого. Только можете ли вы это понять? Я выше ваших ударов, которые вы нанесете мне. Я получил наслаждение. В объятиях этой женщины. Я получил наслаждение. И будет лучше, если на этом все окончится, потому что жизнь отныне будет бесцветной и печальной, как вид дна бутылки». И тут ему в голову пришла мысль в последний раз пойти на провокацию — демонстративно, под пристальными взглядами соседок, показать им, что он не боится ничего: стоя на пороге дома Бискотти, он демонстративно застегнул ширинку. Потом сел на своего осла и пустился в обратный путь. За спиной он слышал голоса, старушки взбудоражились с новой силой. Новость обрела подтверждение и, подхваченная беззубыми ртами, уже начала передаваться из дома в дом, от террасы к балкону. Ропот за его спиной все возрастал. Он снова проехал по главной площади Монтепуччио. Столики кафе были вынесены наружу. Тут и там мужчины что-то обсуждали. При его появлении все разом смолкли. А ропот за его спиной все возрастал. Кто он? Откуда явился? И тогда, при всеобщем недоумении, некоторые узнали его. Лучано Маскалдзоне. «Да. Это я, собственной персоной, — думал он, проезжая мимо их застывших физиономий. — Не тратьте силы, чтобы разглядеть меня. Это я. Не сомневайтесь. Сделайте то, что вы горите желанием сделать, или дайте мне проехать, но только не смотрите на меня звериными глазами. Я проезжаю мимо вас. Медленно. Я не пытаюсь убежать. Вы просто мухи. Большие уродливые мухи. И я вас отметаю рукой». Лучано продолжал свой путь, выехал на виа Нуова. Теперь толпа молча следовала за ним. Мужчины Монтепуччио покинули террасы кафе, женщины вышли на балконы и окликали его:

— Лучано Маскалдзоне? Это правда ты?

— Лучано? Сын потаскухи, и ты не сдрейфил явиться сюда?

— Лучано, приподними свою дурацкую голову, чтобы я увидела, что это и впрямь ты!

Он не отвечал. Не сводя взгляда с горизонта, с угрюмым видом, он не подгонял осла. «Женщины будут кричать, — подумал он. — А мужчины будут бить. Я все знаю». Толпа все более приближалась к нему. Два десятка мужчин теперь буквально шли по его пятам. И все время, пока он ехал по виа Нуова, женщины окликали его со своих балконов или стоя на пороге своих домов и, прижимая к коленям детей, крестились. Когда он подъехал к церкви, к тому самому месту, где несколько часов назад встретился с доном Джорджо, чей-то голос, перекрывая остальные голоса, громко крикнул:

— Маскалдзоне, это день твоей смерти!

Только тогда он повернул голову в сторону крикнувшего, и вся деревня смогла увидеть на его лице ужасную вызывающую улыбку, от которой они все оцепенели. Улыбка говорила, что он все знал заранее. Что больше всего он презирает их. Что он получил то, за чем пришел сюда, и унесет это наслаждение с собой в могилу. Несколько детишек, испуганные гримасой путника, расплакались. И набожные матери в один голос вынесли приговор:

— Это дьявол!


Наконец он подъехал к концу деревни. Последний дом — вот он, всего в нескольких метрах. А дальше будет только бесконечная, уходящая в холмы каменистая дорога среди олив.

Несколько мужчин неожиданно преградили ему путь. В руках у них были заступы и мотыги. С суровыми лицами они стояли плечом к плечу. Лучано Маскалдзоне придержал своего осла. Молчание длилось долго. Все словно застыли. «Вот здесь я и умру. У последнего дома Монтепуччио. Кто из них первым набросится на меня?» Он почувствовал, как тяжело вздохнул его осел, и в ответ пригнулся и похлопал его по спине. «Эти мужланы догадаются хотя бы напоить мою скотину, когда покончат со мной?» Он выпрямился, не спуская глаз с неподвижно стоящих перед ним мужчин. Женщины, что до того кричали, смолкли. Никто не осмеливался сделать первый шаг. Он вдруг почувствовал какой-то терпкий запах: последний запах в его жизни. Запах сушеных томатов. На всех балконах женщины разложили большие доски, на которых сушились разрезанные на четвертушки томаты. Их палило солнце. Постепенно они сморщивались, как насекомые, и источали тошнотворный терпкий запах. «Томаты, что сушатся на балконах, проживут дольше, чем я».

* * *
Неожиданно первый камень ударил ему в голову. Он не попытался увернуться от него. Лишь приложил усилия, чтобы удержаться в седле прямо. «Вот так, — успел он подумать, — вот так они меня убьют. Забросают камнями, как изгоя». Второй камень пришелся ему в висок. На этот раз удар был такой сильный, что он не удержался в седле. Упал на пыльную дорогу, но ноги его остались в стременах. Кровь текла на глаза. Он еще слышал, как вокруг него кричали. А разгоряченные люди хватались за камни. Каждый хотел ударить. Град камней с силой колотил по его телу. Он чувствовал, как горячие камни этих мест убивают его. Они были еще обжигающие от солнца и распространяли вокруг него запах высохших холмов. Его рубашка промокла от крови, теплой и густой крови. «Я повержен. Я не сопротивляюсь. Бейте. Бейте. Вы ничего не убьете во мне, ведь меня уже нет. Бейте. У меня нет больше сил. Кровь вытекает из моих жил. Кто бросит последний камень?» Странно, но последнего, решающего камня не последовало. Он подумал, что люди в своей жестокости хотели продлить его агонию, но это было не так. Оказывается, прибежал кюре и стал между мужчинами и их жертвой. Он обзывал их чудовищами и требовал, чтобы они остановились. Лучано почувствовал, как кюре опустился около него на колени. Услышал, как он прошептал ему в ухо:

— Я здесь, сын мой. Я здесь. Держись. Дон Джорджо позаботится о тебе.

Дождь камней не возобновился, а Лучано Маскалдзоне предпочел бы оттолкнуть кюре, чтобы мужчины Монтепуччио завершили начатое, но у него не было больше сил. Вмешательство кюре не принесло никакой пользы. Оно только продлевало агонию Лучано. Нет, пусть они с яростью и диким рвением забрасывают его камнями. Пусть затаптывают ногами, покончат с ним. Вот что он хотел ответить дону Джорджо, но ни единого звука не вырвалось из его горла.


Если бы кюре Монтепуччио не стал между толпой и ее жертвой, Лучано Маскалдзоне умер бы счастливым. С улыбкой на губах. Как завоеватель, насытившийся победой и поверженный в битве. Но она затянулась. Жизнь покидала его слишком медленно, и он успел услышать то, чего никогда не должен был бы узнать.

Мужчины деревни толпились около тела и, не имея возможности завершить расправу, осыпали его ругательствами. Лучано воспринимал их голоса, как последние звуки мира.

— Это отобьет у тебя охоту возвращаться сюда!

— Тебе же сказали, Лучано, это день твоей смерти!

А потом прозвучали эти слова, от которых земля под ним содрогнулась:

— Иммаколата — последняя женщина, которую ты поимел, сын свиньи!

Лучано задрожал всем телом. За его опущенными веками рассудок в смятении вопрошал: Иммаколата? Почему они сказали — Иммаколата? Кто же была эта женщина? Ведь он обладал Филоменой. Перед его мысленным взором вдруг возникло прошлое. Иммаколата… Филомена… Образы прошлого проплывали под плотоядный смех толпы, которая окружала его. Он как бы увидел все снова. Он понял. И в то время как мужчины вокруг него продолжали орать, он думал: «Совсем немного нужно было, чтобы я умер счастливым… Всего на несколько секунд раньше… Несколько секунд я прожил лишних… Я чувствовал, как горячие камни бьют мое тело. Это было прекрасно… Я так и представлял себе это. Кровь льется. Жизнь ускользает… А я улыбаюсь, до самого конца улыбаюсь, выказывая им свое презрение… Казалось, еще немного… но мне не дано будет познать это удовлетворение. Жизнь в последний раз подставила мне подножку… Я слышу, как они хохочут вокруг меня. Мужчины Монтепуччио хохочут. Земля, которая пьет мою кровь, хохочет. Осел и собаки тоже. Смотрите на Лучано Маскалдзоне, он хотел умереть триумфатором, и вот он, валяется в пыли с жалкой гримасой на лице… Судьба посмеялась надо мной… С наслаждением… И в смерти я потерпел неудачу… Я Лучано Маскалдзоне, и я плюю на судьбу, которая смеется над людьми…»


Да, это с Иммаколатой Лучано наслаждался любовью. Филомена Бискотти умерла от легочной эмболии вскоре после его ареста. Ее младшая сестра Иммаколата осталась последней из Бискотти и жила в родительском доме. Прошло время. Пятнадцать лет, которые Лучано Маскалдзоне провел в заключении. А Иммаколата постепенно становилась похожей на сестру. Она выглядела так, как выглядела бы Филомена, если бы ей суждено было выжить. Иммаколата осталась старой девой. Ей казалось, что жизнь не заинтересовалась ею и она до конца дней своих не будет знать никаких перемен, кроме как смены времен года. И в эти тоскливые годы ей не раз вспоминался этот человек, который, когда она была еще ребенком, обхаживал ее сестру, и при этом воспоминании ее всегда охватывала какая-то радостная дрожь. Этот бандит повергал ее в трепет. Его улыбка неотступно преследовала ее. Вспоминая о нем, она испытывала пьянящее возбуждение.

Когда через пятнадцать лет она открыла дверь и увидела, что он стоит перед ней, она ни о чем не спросила его, ей показалось очевидным, что она должна склониться перед тайной силой судьбы. Бандит стоял перед нею. Лицом к лицу. Ничего подобного с ней дотоле не случалось. Вот оно, ее опьянение, стоит только протянуть руку. Позже, когда в спальне при виде ее обнаженного тела он прошептал имя ее сестры, она побледнела. Она вдруг поняла, что он принимает ее за другую. Минуту она колебалась. Оттолкнуть его? Сказать, что он ошибся? Но у нее не было для этого ни малейшего желания. Он был здесь, с нею. И если мысль, что он обладает ее сестрой, приносит ему больше радости, она готова сделать ему такой роскошный подарок. И это не было ложью. Она удовлетворяла все его желания просто ради того, чтобы чувствовать себя женщиной, принадлежащей мужчине, пусть даже один раз в жизни.


Дон Джорджо начал соборование умирающего. Но Лучано не слушал его. Он корчился от ярости.

«Я Лучано Маскалдзоне, и я умираю осмеянным. Вся моя жизнь окончилась этим пинком в нос. Однако это ничего не меняет. Филомена или Иммаколата… какая разница. Я удовлетворен. Кто может понять это? Я пятнадцать лет думал об этой женщине. Я мечтал пятнадцать лет об объятиях, которые она подарит мне. Едва выйдя из тюрьмы, я сделал то, что должен был сделать. Я приехал в этот дом и занимался любовью с женщиной, которая была там. Я там был. Пятнадцать лет думать только об этом! Судьба подшутила надо мной, но кто может побороть судьбу? Не в моих силах повернуть вспять реки или притушить сверканье звезд… Я всего лишь человек. Я сделал все, что может сделать человек. Я пришел сюда, я постучал в эту дверь, я любил женщину, которая мне открыла… Я всего лишь человек. А если судьба посмеялась надо мною, что ж, здесь я ничего не могу поделать. Я Лучано Масколдзоне, и я спускаюсь в бездну смерти, чтобы не слышать гула остающегося здесь мира, который насмехается надо мной…»


Он умер прежде, чем деревенский кюре окончил молитву. Он бы рассмеялся, если б перед смертью узнал о том, кто должен будет появиться на свет после этого дня.

Иммаколата Бискотти забеременела. Бедная женщина произведет на свет сына. Вот так получил начало клан Маскалдзоне. По ошибке. По недоразумению. От отца-бандита, убитого через два часа после объятий, и старой девы, которая впервые в жизни отдавалась мужчине. Так родился клан Маскалдзоне. От мужчины, который ошибся. И женщины, которая пошла на ложь, потому что ее одолевало желание.

Семье суждено было зародиться в этот знойный солнечный день, потому что судьба пожелала поиграть с людьми. Так иногда делает кошка, удерживая лапкой раненую птичку.


Дует ветер. Он пригибает к земле сухую траву и заставляет свистеть камни. Горячий ветер, который уносит шумы деревни и запахи моря. Я стара, и мое тело скрипит, как деревья под порывами ветра. Я уже одна сплошная усталость. Дует ветер, и я опираюсь на вас, чтобы держаться на ногах. Вы любезно предложили мне вашу руку. В вашем возрасте мужчина еще в силе. Я чувствую уверенность вашего крепкого тела. Мы пойдем до конца. Опираясь на вашу руку, я не почувствую усталости. Ветер свистит нам в уши и уносит некоторые мои слова. Вы не все слышите, что я говорю. Не огорчайтесь. По мне так даже лучше. Пусть ветер унесет хоть немного из моего рассказа. Так мне легче. Я не привыкла много разговаривать. Я — Скорта. Мои братья и я были детьми Немой, и все в Монтепуччио называли нас молчунами.

* * *
Вы удивлены, слыша, что я разговариваю. Это впервые за долгое-долгое время. Вы уже двадцать лет в Монтепуччио, а может, и больше, и вы всегда видели меня молчащей. Как и все в Монтепуччио, вы подумали, что я уже вступила в пору глубокой старости и мое молчание — навсегда. Поэтому сегодня утром, когда я подошла к вам и попросила выслушать меня, вы вздрогнули. Словно если бы собака или стена дома вдруг заговорили. Вы не думали, что я могу говорить. И поэтому согласились на эту встречу. Вы хотите знать, что может сказать вам старая Кармела. Вы хотите знать, почему я вынудила вас прийти сюда ночью. Вы предложили мне опереться на вашу руку, и я веду вас по этой узкой тропинке. Церковь осталась где-то слева от нас. Мы далеко ушли от деревни, и ваше любопытство растет. Я благодарна вам за это, дон Сальваторе. Вы заинтересованы, и это помогает мне не передумать.


Я скажу вам, почему снова говорю. Это потому, что вчера я начала терять рассудок. Не смейтесь. Почему вы смеетесь? Вы думаете, что нельзя иметь достаточно ясную голову и при этом говорить, что теряешь рассудок, если ты на самом деле теряешь его. Но вы заблуждаетесь. Мой отец на смертном одре сказал: «Я умираю» — и умер. А я теряю разум. Это началось вчера. И отныне дни мои сочтены. Вчера я снова передумывала свою жизнь, я часто это делаю. И никак не могла вспомнить имя человека, которого я хорошо знала. Я думаю о нем почти каждый день шестьдесят лет. А вчера его имя выскользнуло из моей памяти. На несколько секунд она вдруг стала огромным белым полотном, на котором я ничего не могла прочесть. Это длилось недолго. Имя снова всплыло на полотне. Корни. Я вспомнила его, но если я снова забуду его имя хоть на одно мгновение, это значит, что мой рассудок угас и все потихоньку уйдет из моей памяти. Я знаю это. Вот поэтому я и пришла к вам сегодня утром. Я должна рассказать вам прежде, чем все исчезнет. И еще потому, что я принесла вам подарок. Это одна вещь, я хочу, чтобы вы ее сохранили. Я расскажу вам о ней. Расскажу ее историю. Я хотела бы, чтобы вы повесили ее в вашей церкви среди приношений по обету. Она связана с Корни. Ей будет хорошо на церковной стене. Я не могу больше хранить ее у себя. Я боюсь, что придет день, когда я проснусь и окажется, что я забыла ее историю, забыла, кому я ее предназначала. Я хотела бы, чтобы вы хранили ее в церкви, а потом, когда моя внучка Анна вырастет, передали ей. Я к тому времени буду мертвой. Или совсем дряхлой. Вы передадите ее Анне, и это будет так, словно я говорю с ней через годы. Смотрите. Вот она, эта вещь. Маленькая дощечка, я заказала ее вырезать, отполировать и покрыть лаком. В центре я велела поместить вот этот старый пароходный билет на рейс Неаполь — Нью-Йорк, а ниже, под билетом, поместить медный медальон, на котором выгравировано: «Для Корни, который провел нас по улицам Нью-Йорка». Я доверяю вам эту вещь. Не забудьте, она для Анны.

* * *
Я буду говорить, дон Сальваторе. Но есть еще одно. Я принесла вам сигареты, чтобы вы курили рядом со мной. Я люблю запах табака. Курите, прошу вас. Ветер унесет дымок к кладбищу. Мои мертвые любят запах сигарет. Курите, дон Сальваторе. Нам обоим будет приятно. Сигарета для моих Скорта.

Я буду говорить. Воздух такой нежный. Небо склоняется над нами, чтобы нас слушать. Я все вам расскажу. Ветер уносит мои слова. Позвольте мне думать, что я говорю для него и что вы едва слышите меня.

Глава вторая ПРОКЛЯТИЕ РОККО

Иммаколата не оправилась после родов. Словно все силы старой девы ушли на потуги. Рождение ребенка было событием слишком значительным для этой болезненной женщины, которая привыкла к спокойному течению тоскливых дней. И после родов ее тело совсем сдало. Она худела на глазах. Весь день проводила в постели, бросая испуганные взгляды на колыбельку с младенцем, не зная, что с ним делать. Однако она успела дать ему имя: Рокко. На этом все и кончилось. Мысль стать нянькой или плохой матерью даже не беспокоила ее. Все было очень просто: ребенок вот он, рядом с ней, барахтается в своих пеленках, ребенок, который только требует, и она просто не знает, как удовлетворить все его потребности. Проще всего было умереть, что она и сделала в один пасмурный сентябрьский день.

* * *
Позвали дона Джорджо, и он всю ночь, как и положено, бодрствовал над бренными останками старой девы. Соседки вызвались обмыть и обрядить тело. Маленького Рокко отнесли в соседнюю комнату, и ночь прошла в молитвах и сонной вялости. Рано утром, когда четверо молодых мужчин пришли вынести тело, — хватило бы и двоих, настолько оно было худое, но дон Джорджо настоял, чтобы все было как положено, — несколько старух подошли к отцу Дзампанелли, и одна из них спросила его:

— Ну как, святой отец, вы сами это сделаете?

Дон Джорджо не понял.

— Что я должен сделать? — спросил он.

— Вы же прекрасно знаете, святой отец.

— О чем вы говорите? — нетерпеливо повторил кюре.

— Умертвить ребенка… вы это сделаете сами?

Кюре потерял дар речи. Видя, что он молчит, старуха расхрабрилась и объяснила ему, что в деревне это считают лучшим выходом из положения. Этот ребенок родился от бандита. Его мать только что умерла. Вот наверняка знак того, что Господь наказывает эти грешные роды. И лучше ребенка убить, потому что он, как ни говори, вошел в мир через плохую дверь. Поэтому они вполне естественно подумали о нем, о доне Джорджо. Чтобы ясно было, что речь идет не о мщении или о каком-нибудь преступлении. Ведь у него руки чистые. Он просто вернет Господу маленького выродка, которому нечего делать в этом мире. Старуха высказала все это с величайшим простодушием. Дон Джорджо стоял мертвенно-бледный. Гнев охватил его. Он ринулся на деревенскую площадь и закричал:

— Вы свора безбожников! Если такая гнусная мысль смогла родиться в ваших головах, это значит, что в вас сидит дьявол. Сын Иммаколаты — создание Божье. Больше, чем каждый из вас. Создание Божье, вы слышите меня, и вы будете прокляты, если тронете хоть волосок на его голове! Вы считаете себя христианами, но вы животные. Вы заслужите, что я оставлю вас в вашей мерзости, и Господь накажет вас. Я беру этого ребенка под свою защиту, вы слышите? И если кто-то осмелится коснуться хотя бы единого его волоска, его покарает божественный гнев. Вся ваша деревня погрязла в грязи и невежестве. Возвращайтесь в свои поля. Обливайтесь там потом, как собаки, потому что ничего другого вы делать не умеете. И благодарите Господа, что он иногда посылает вам дождь, потому что это еще слишком много для вас.


Закончив, дон Джорджо оставил жителей Монтепуччио в полном оцепенении и вернулся в дом, чтобы взять ребенка. В тот же день он отнес его в Сан-Джокондо, ближнюю деревню, что располагалась немного севернее, на холме. Эти две деревни испокон веку враждовали. Соперники устраивали легендарные баталии. Рыбаки постоянно сталкивались в море, рвали друг другу сети или крали дневной улов. Дон Джорджо передал ребенка одной супружеской паре рыбаков и вернулся в свой приход. Когда в воскресенье на деревенской площади одна заблудшая душа с беспокойством спросила его, как он поступил с малюткой, он ответил:

— А что тебе за дело, несчастный? Ты был готов убить его, а теперь беспокоишься? Я отнес его в Сан-Джокондо к людям, которые лучше вас.


Целый месяц дон Джорджо отказывался служить. Не было ни месс, ни исповедей, ни причастий.

— Когда в этой деревне появятся христиане, я начну исполнять свои обязанности, — говорил он.


Но прошло время, и гнев дона Джорджо притупился. Жители Монтепуччио с виноватым видом, словно нашкодившие школьники, каждый день толпились у дверей церкви. Деревня ждала. Понурив головы. Когда пришел День поминовения усопших, кюре наконец растворил широкие двери церкви, и впервые за долгое время качнулись колокола.

— Я не стану наказывать мертвых за то, что их потомки кретины, — пробурчал дон Джорджо. И отслужил мессу.


Рокко вырос и стал мужчиной. Он носил новую фамилию — сочетание фамилий своего отца и тех супругов-рыбаков, которые приняли его к себе, — новую фамилию, которую скоро узнали все в области Гаргано: Рокко Скорта Маскалдзоне. Его отец был бандитом, бродягой, который жил мелкими грабежами, он же, Рокко, стал настоящим бандитом. Он не вернулся в Монтепуччио, хотя был в том возрасте, когда уже мог терроризировать деревню. Он нападал на людей в полях. Крал скот. Убивал горожан, которые заплутали в пути. Он обкрадывал фермы, вымогал выкуп у рыбаков и торговцев. Много карабинеров гонялись за ним, но их находили на обочинах дорог с пулей в голове, со спущенными штанами или же висящими, словно куклы, на оливах. Он был неистовый и ненасытный. Когда его репутация укрепилась и он уже властвовал над всей округой, как синьор над своими людьми, он приехал в Монтепуччио как человек, которого не в чем упрекнуть — с открытым лицом и высоко поднятой головой. За двадцать лет улицы деревни не изменились. Все в Монтепуччио осталось как прежде. Те же скученные, прижавшиеся один к другому дома, все те же длинные извилистые лесенки, спускающиеся к морю. Множество всевозможных тропинок пересекали сплетение улочек. Старики сновали туда и сюда между пристанью и деревней, поднимались и спускались по крутым лесенкам медленно, как мулы, которые под солнцем берегут силы, а ребятишки стайками одолевали ступеньки, никогда не уставая. Деревня смотрела на море. Фасад церкви тоже был обращен к волнам. Ветер и солнце год за годом нежно полировали мраморные плиты улиц. Рокко обосновался на верхнем конце деревни. Он присвоил большой участок, до которого трудно было добраться, и построил там большую и красивую ферму. Рокко Скорта Маскалдзоне стал богатым. А тем, кто иногда умолял его оставить в покое жителей деревни и уйти вымогать у жителей соседних деревень, он всегда отвечал одно:

— Замолчи, негодяй. Я ваше наказание.

* * *
В один из зимних дней он предстал перед доном Джорджо. Его сопровождали двое мужчин с мрачными лицами и девушка, которая выглядела испуганной. У мужчин были пистолеты и карабины. Рокко позвал кюре и, когда тот подошел, попросил обвенчать его. Дон Джорджо покорился. Когда в середине церемонии он спросил, как зовут девушку, Рокко смущенно улыбнулся и пробормотал:

— Я не знаю, святой отец.

И так как кюре застыл, разинув рот, спрашивая себя, уж не похищенную ли невесту он венчает, Рокко добавил:

— Она глухонемая.

— Но как фамилия семьи? — настаивал дон Джорджо.

— Это не имеет значения, — ответил Рокко, — сейчас она станет Скорта Маскалдзоне.

Кюре продолжил церемонию, но его не оставляла мысль, что он совершает непростительную ошибку, за которую ему придется держать ответ перед Господом. Но он все же благословил союз и закончил, произнеся с чувством «Аминь…», как произносят «С Богом…», бросая кости на игровой стол.


Когда эти четверо уже собирались сесть в седла и уехать, дон Джорджо набрался смелости и остановил молодожена.

— Рокко, — сказал он, — подожди минутку. Я хотел бы поговорить с тобой.

Наступило долгое молчание. Потом Рокко сделал знак двум своим свидетелям, чтобы они ехали и увезли с собой его жену. Теперь дон Джорджо окончательно пришел в себя и осмелел. Что-то в этом молодом человеке интриговало его, и он чувствовал, что с ним можно говорить. Разбойник, который терроризировал всю округу, сохранил, на его взгляд, своего рода набожность, пусть диковатую, но безусловную.

— Мы оба, и ты и я, знаем, как ты живешь, — начал отец Дзампанелли. — Вся округа полнится рассказами о твоих преступлениях. При виде тебя мужчины бледнеют, а женщины осеняют себя крестом, только услышав твое имя. Везде, где бы ты ни появился, ты сеешь страх. Почему, Рокко, ты терроризируешь жителей Монтепуччио?

— Я одержимый, святой отец, — ответил молодой человек.

— Одержимый?

— Бедный одержимый байстрюк, да. И вы знаете это лучше, чем кто-либо другой. Я родился от трупа и старухи. Бог посмеялся надо мной.

— Бог не смеется над своими созданиями, сын мой.

— А надо мной посмеялся, святой отец. Вы не скажете это, потому что вы служитель Церкви, но вы, как и другие, думаете так. Я одержимый. Да. Зверь, который не должен был родиться.

— Ты умный человек. Ты смог бы найти другой способ заставить уважать себя.

— Теперь я богат, святой отец. Самый богатый из этих кретинов, что живут в Монтепуччио. И они уважают меня за это. Помимо своей воли. Я пугаю их, но не это главное. В глубине души они испытывают не страх предо мной, а зависть и уважение. Потому что я богат. Они думают только об этом. Деньги. Деньги. А у меня их больше, чем у них всех, вместе взятых.

— Ты богат потому, что все свои деньги украл у них.

— Вы хотите просить меня, чтобы я оставил в покое этих мужланов, но не знаете, как это сделать, потому что у вас нет достаточных доводов. И вы правы, святой отец. Нет доводов для того, чтобы я оставил их в покое. Они готовы были убить ребенка. Я их кара. Вот и все.

— Тогда я должен был бы предоставить им совершить то, что они задумали, — возразил кюре. — Если ты грабишь их и убиваешь теперь, то получается, что в этом моя вина. Я не для того спас тебя, чтобы ты совершал это.

— Не говорите мне, что я должен делать, святой отец.

— Я тебе говорю, что хочет от тебя Господь.

— Пусть он накажет меня, если моя жизнь оскорбляет его. Пусть освободит Монтепуччио от меня.

— Рокко…

— А бедствия, дон Джорджо. Вспомните-ка о бедствиях и спросите Господа, почему он иногда терзает землю пожарами и засухой. Я — эпидемия, святой отец. И ничто больше. Туча саранчи. Землетрясение, заразная болезнь. Все — сплошной хаос. Я одержимый. Бешеный. Я как малярия. Как голод. Просите у Господа. Вот он я, здесь. И я здесь окончу свой век.

Рокко замолчал, вскочил на своего коня и умчался. В тот же вечер в тишине своей кельи отец Дзампанелли вопрошал Господа со всей силой веры. Он хотел знать, правильно ли он поступил, спасая ребенка. В своих молитвах он умолял Господа вразумить его, но небо ответило ему только молчанием.


В Монтепуччио снова пошли разговоры о Рокко Скорта Маскалдзоне. Говорили, что он выбрал себе в жены немую, — немую, которая совсем даже не красавица, — чтобы удовлетворять свои животные желания. Чтобы она не могла кричать, когда он ее бьет или насилует. А еще говорили, что он выбрал это несчастное создание, чтобы быть уверенным, что она ничего не будет слышать о его замыслах, не сможет ничего рассказать о том, что ей известно. Немая, да, зато можно быть уверенным, что она его никогда не предаст. Нет, решительно, он дьявол.

Но в то же время следует сказать, что со дня своей женитьбы Рокко больше и пальцем не тронул никого из жителей Монтепуччио. Он распространил свою деятельность далеко от деревни, в земли Апулии. И в Монтепуччио стали жить спокойно, даже гордиться тем, что приютили у себя такую знаменитость.

Дон Джорджо не упустил случая поблагодарить Господа за это воцарение мира, которое он счел ответом Всевышнего на его скромные молитвы.

* * *
Рокко одарил Немую тремя детьми: Доменико, Джузеппе и Кармелой. Жители Монтепуччио теперь его почти не видели. Он разбойничал на дорогах, все больше расширяя зону своей деятельности. Возвращался на свою ферму ночью. И тогда можно было видеть, что в ее окнах горят свечи. Слышать смех и шум застолья. Это длилось несколько дней, потом снова там воцарялась тишина. В деревню Рокко никогда не спускался. Не один раз ходили слухи, будто он умер или арестован, но рождение очередного ребенка опровергало это. Рокко был жив-здоров. Доказательством тому служили хождение Немой за покупками и их дети, которые бегали по улицам старой деревни. Рокко был там, но как бы тенью. Иногда какие-то чужаки проезжали через деревню, молча, без единого слова. Они ехали впереди вереницы мулов, нагруженных ящиками и товарами. Все эти богатства стекались к огромному молчаливому владению наверху холма и там разгружались. Рокко еще был там, да, потому чтоименно он принимал эти караваны с награбленным товаром.


Для детей Скорта самым приятным времяпрепровождением была беготня в деревне. Но они были как бы приговорены к своего рода учтивому карантину. С ними говорили как можно реже. Деревенским детям запрещали играть с ними. Сколько раз матери Монтепуччио внушали своим чадам: «Ты не должен играть с этими детьми», а если ребенок наивно спрашивал почему, ему отвечали: «Они Маскалдзоне». Трое малышей в конце концов смирились с этим. Они заметили, что каждый раз, когда кто-нибудь из детей подходил к ним, желая поиграть с ними, откуда-то тут же появлялась женщина и, дав ребенку пощечину, за руку уволакивала его, вопя при этом: «Паскудник, что тебе было сказано?», и он в слезах уходил. Поэтому они играли только вчетвером.

Единственного ребенка, который не обходил их стороной, звали Раффаэле, но все называли его уменьшительным именем Фелучче. Он был сыном рыбаков, из самой бедной семьи Монтепуччио. Раффаэле подружился с детьми Скорта и, несмотря на запрет своих родителей, не покидал их. Каждый вечер, когда он возвращался домой, его отец спрашивал, с кем он был, и каждый вечер он отвечал: «Со своими друзьями». И тогда каждый вечер отец колотил его, проклиная небо, которое послало ему такого дурака-сына. Когда отца не было дома, тот же вопрос задавала мать. И била еще сильнее. Так он держался месяц. Каждый вечер взбучка. Но у малыша было доброе сердце, и ему казалось немыслимым проводить дни не со своими друзьями. Через месяц родители, устав наказывать его, перестали задавать ему вопросы. Они поставили на сыне крест, решив, что им уже нечего ждать от своего потомка. С тех пор мать называла его не иначе как «негодяй». За столом она говорила ему: «Эй, негодяй, передай мне хлеб», и говорила это не в шутку, не из желания посмеяться, а всерьез. Этот ребенок был потерян для нее, и лучше всего было относиться к нему так, словно он уже вовсе не ее сын.

* * *
Как-то в феврале 1928 года Рокко появился на базарной площади. В сопровождении Немой и своих троих детей. Все одетые по-воскресному. Это явление повергло деревню в шок. Уже давным-давно никто не видел Рокко. Сейчас это был мужчина, шагнувший за пятьдесят. Еще крепкий. С красивой седеющей бородой, скрывающей его впалые щеки. Но взгляд его был все тот же. Он и раньше иногда бывал какой-то лихорадочный. На Рокко был дорогой элегантный костюм. Весь день он провел в деревне. Переходил из одного кафе в другое. Не отказывался от угощения, когда ему предлагали. Выслушивал просьбы, с которыми к нему обращались. Он выглядел спокойным, и, казалось, ничего не осталось от его былого презрения к Монтепуччио. Рокко был здесь, переходил от стойки к стойке, и все вдруг пришли к мысли, что такой человек, пожалуй, мог бы быть хорошим мэром.


День быстро пришел к концу. По каменной мостовой площади начал постукивать дождик. Семья Скорта снова поднялась в свои владения, оставив жителей деревни до бесконечности обсуждать это неожиданное появление. Когда наступила ночь, дождь припустил вовсю. Стало холодно, море заволновалось. Его волны наползали на скалы.

Дон Джорджо поужинал картофельным супом. Он тоже уже постарел. Согнулся. Работы, которые он так любил — вскапывать свою землю, выполнять плотницкие работы в церкви, — эти работы, физический труд, в котором он находил умиротворение, теперь стали недоступны ему. Он очень похудел. Словно смерть, перед тем как забрать людей, считает нужным сделать их легче. Это был уже старик, но его прихожане еще доверяли ему свои тела и души, и они все до одного, если б услышали весть о замене отца Дзампанелли, просто в сердцах плюнули бы.


В дверь церкви постучали. Дон Джорджо вздрогнул. Сначала он подумал, что ослышался, — может, это дождь стучит, — но стук становился все более настойчивым. Он встал с постели, решив, что его, должно быть, пришли звать к умирающему.

Перед ним стоял вымокший с ног до головы Рокко Скорта. Дон Джорджо застыл, разглядывая этого человека и отмечая про себя, до какой степени прошедшие годы изменили его черты. Он узнал его, но хотел рассмотреть, как поработало над ним время, — так тщательно обычно рассматривают работу ювелира.

— Святой отец, — прервал молчание Рокко.

— Входи, входи, — ответил дон Джорджо. — Что привело тебя ко мне?

Рокко посмотрел в глаза старому кюре и тихим, но твердым голосом ответил:

— Я пришел исповедаться.


Вот что произошло в церкви Монтепуччио между доном Джорджо и Рокко Скорта Маскалдзоне. Через пятьдесят лет после того, как кюре спас Рокко. Они не виделись с тех пор, как дон Джорджо совершил обряд бракосочетания. И казалось, ночь была слишком коротка для того, чтобы эти два человека сказали друг другу все.

— Что ж, пожалуйста… — ответил дон Джорджо.

— Святой отец…

— Нет, не ко мне…

— Святой отец, — повторил Рокко решительно, — когда мы, вы и я, закончим разговор, я вернусь домой, лягу в постель и умру. Верьте мне. Будет, как я говорю. И не спрашивайте почему. Будет так. Мое время пришло. Я знаю это. Я здесь, перед вами, я хочу, чтобы вы выслушали меня, и вы меня выслушаете, потому что вы служитель Бога и не можете отказать мне в том, что предписано Господом.

Дон Джорджо был поражен волей и спокойствием своего собеседника. И ему не оставалось ничего другого, как подчиниться. В полумраке церкви Рокко опустился на колени и прочел молитву «Отец наш». Потом поднял голову и заговорил. Он рассказал все. О каждом своем преступлении. О каждом своем дурном поступке. Не скрывая ни одной мелочи. Кого он убил. Кого ограбил. Чью жену изнасиловал. Он жил пожарами и террором. Вся его жизнь состояла из этого. Из грабежей и насилия. В темноте дон Джорджо не различал черт его лица, но он весь был наполнен его голосом, он слушал длинный перечень грехов и преступлений, который истекал из уст этого человека. Нужно было выслушать все. Рокко Скорта Маскалдзоне перечислял свои грехи много часов. Когда он кончил, кюре почувствовал, что голова у него идет кругом. Наступило молчание, кюре не знал, что сказать. Что сделать после того, как услышал все это? Руки дрожали.

— Я выслушал тебя, сын мой, — наконец пробормотал он, — я никогда не думал, что мне когда-нибудь придется услышать подобный кошмар. Ты пришел ко мне. Я выслушал тебя. Я не вправе отказать в исповеди созданию Бога, но отпустить тебе грехи не могу. Ты предстанешь перед Богом, сын мой, и тебе придется смириться с Его гневом.

— Я человек, — ответил Рокко.

И дон Джорджо не понял, сказал ли он это, чтобы показать, что он ничего не боится, или, наоборот, чтобы извинить свои грехи. Старый кюре устал. Он поднялся. Его мутило от всего того, что он услышал, и ему хотелось побыть одному. Но голос Рокко снова удержал его.

— Это еще не все, святой отец.

— Что же еще? — спросил дон Джорджо.

— Я хотел бы сделать дар Церкви.

— Какой дар?

— Отдать все. Все, чем я владею. Все богатства, накопленные за многие годы. Все то, что сделало меня теперь самым богатым человеком в Монтепуччио.

— Я ничего не приму от тебя. Твой деньги сочатся кровью. Как только ты осмеливаешься предложить мне такое? После того, что ты сейчас рассказал мне. Верни их тем, кого ты ограбил, если раскаяние не дает тебе спать спокойно.

— Вы же знаете, что это невозможно. Большинство из тех, кого я ограбил, уже мертвы. А остальные… где я их теперь найду?

— Тебе остается только разделить эти деньги между жителями Монтепуччио. Отдать бедным. Отдать рыбакам и их семьям.

— Я это и сделаю, отдав все вам. Вы — Церковь, все жители Монтепуччио — ваши дети. И вам надо разделить мои богатства. Если я сделаю это сам, при жизни, я отдам этим людям грязные деньги и тем самым сделаю их соучастниками моих преступлений. Если это сделаете вы, все будет иначе. Полученные из ваших рук, эти деньги станут освященными.

Что он за человек? Дон Джорджо был поражен тем, как он говорит. Такой ум. Такая ясность мысли у грабителя, который не получил никакого образования. Он подумал о том, кем мог бы стать Рокко Скорта. Приятным мужчиной. Обаятельным. С ясным взглядом, который вызывал бы у вас желание следовать за ним хоть на край света.

— А твои дети? — спросил кюре. — Ты прибавишь к своим преступлениям и то, что грабишь своих детей?

Рокко улыбнулся и тихо ответил:

— Не будет для них подарком, если я оставлю им все, что награбил. Это означало бы сделать их соучастниками греха.

Аргумент был веский, даже слишком веский. Дону Джорджо показалось, что все это просто слова. Рокко произнес их с улыбкой, как бы не думая, что сейчас сорвется с его уст.

— А какова же настоящая причина? — спросил кюре твердым голосом, в котором уже звучал гнев.

И тут Рокко расхохотался. От этого слишком громкого смеха старый кюре побледнел. Рокко смеялся как дьявол.

— Дон Джорджо, — сказал Рокко между двумя приступами смеха, — позвольте мне умереть, унеся с собой несколько тайн.

Отец Дзампанелли долго думал, что означает этот смех. И понял. Смех сказал все. Это была огромная жажда мести, которую ничто не могло утолить. Если бы Рокко сумел заставить исчезнуть свою семью, он бы сделал это. Все, что у него есть, должно умереть вместе с ним. Да, этот смех — безумие человека, который рубит себе палец. Смех злодеяния, направленный против самого себя.

— Ты осознаешь, на что обрекаешь их? — все же спросил кюре, желая понять все до конца.

— Да, — холодно ответил Рокко. — Жить. Не бездельничать.

Дон Джорджо почувствовал усталость побежденного.

— Хорошо, — сказал он. — Я принимаю дар. Все, чем ты владеешь. Все твое богатство. Пусть будет так. Но не думай, что таким образом ты откупишься.

— Нет, святой отец. Я не покупаю свой покой. Да я и не смог бы его обрести. Но я хотел бы кое-что взамен.

— Что же? — спросил кюре, силы которого уже были на исходе.

— Я передаю в дар Церкви самое большое состояние, которое когда-либо знали в Монтепуччио. Взамен я униженно прошу, чтобы все мои близкие, несмотря на нищету, в которой отныне они будут жить, были бы похоронены как принцы. Прошу только этого. Все Скорта после меня будут жить в нищете, потому что я не оставляю им ничего. Но пусть их похороны будут богатые, как ничьи другие. На средства Церкви, которой я отдаю все, чтобы она сдержала свое слово. Пусть она похоронит их, одного за другим, с траурной процессией. Не относитесь к этому с презрением, дон Джорджо, я прошу об этом не из высокомерия. Это нужно для Монтепуччио. Сейчас я сделаю свою семью голодающими бедняками. Их будут презирать. Я знаю жителей Монтепуччио. Они с уважением относятся только к деньгам. Заткните им рты, хороня самых нищих из них с почестями, как хоронят синьоров. «Последние станут первыми»[2]. Пусть хотя бы в Монтепуччио будет так. Из поколения в поколение. Пусть Церковь помнит о своей клятве. И пусть все в Монтепуччио снимают шапки при виде траурной процессии кого-нибудь из Маскалдзоне.


Глаза Рокко блестели каким-то безумным блеском, который говорил, что ничто не заставит его изменить свое решение. Старый кюре сходил за листом бумаги и написал на нем условия соглашения. Когда чернила высохли, он подписался под ним и протянул листок Рокко со словами:

— Пусть будет так.


Солнце уже согревало фасад церкви. Его лучи заливали светом все вокруг. Рокко Скорта и дон Джорджо провели ночь в беседе. Расстались они молча. Без объятий. Словно должны были уже вечером увидеться.

Рокко вернулся домой. Все в доме уже поднялись после сна. Он не сказал ни единого слова. Лишь провел рукой по голове дочери Кармелы, которая очень удивилась этой нежности, ведь такого никогда не случалось, и потому внимательно посмотрела на него широко раскрытыми глазами. И он ушел. Он больше не поднялся с постели. Не хотел, чтобы позвали доктора. Когда Немая, видя, что приближается его смерть, хотела послать за кюре, он жестом остановил ее и сказал:

— Дай дону Джорджо поспать. У него была трудная ночь.

Но все же он согласился, чтобы жена позвала двух старушек помочь ей дежурить около него. Вот они и разнесли новость:

— Рокко Скорта в агонии. Рокко Скорта умирает.

Деревня не верила. Все вспоминали, что еще накануне видели его элегантным, непринужденным и здоровым. Как могла смерть проникнуть в его такое живое тело?

Слух распространился повсюду. Жители Монтепуччио, движимые любопытством, в конце концов поднялись к владениям Рокко. Хотели все разузнать. Толпа любопытных толпилась вокруг дома. Через некоторое время самые смелые вошли в дом. За ними сразу же последовали все остальные. Толпа ротозеев ворвалась в дом, и нельзя было сказать, для того ли, чтобы выказать знак уважения умирающему или же, наоборот, удостовериться, что он и правда в агонии.

Когда Рокко увидел толпу ротозеев, он приподнялся на постели. Собрал последние силы. Лицо у него было бледное, тело иссохшее. Он смотрел на толпу, стоящую перед ним. В его глазах можно было прочесть гнев. Никто не осмелился шевельнуться. И тогда умирающий заговорил:

— Я ухожу в могилу. Длинный список моих преступлений тянется за мной по пятам. Я — Рокко Скорта Маскалдзоне. Я гордо улыбаюсь. Вы ждете от меня раскаяния. Вы ждете, что я упаду на колени и буду просить об искуплении. Что я буду умолять Господа о милосердии и просить прощения у всех, кого обидел. Мне плевать на это. Милосердие Бога — это водичка, которой подлецы омывают свои лица. Я ни о чем не прошу. Я знаю, что совершил. Я знаю, о чем вы думаете. Вы ходите в ваши церкви. Вы видите фрески с изображением преисподней, которые созданы для ваших легковерных умов. Маленькие бесы топчут ногами души грешников. Рогатые чудовища с раздвоенными копытами на козлиных ногах с ликованием разрубают на части тела казнимых. Они их секут. Они их кусают. Они выламывают им руки и ноги, как будто это куклы. Осужденные на муки умоляют о пощаде со слезами, словно они женщины. Но дьяволы со звериными глазами не знают жалости. И вам эти картины доставляют удовольствие. Потому что так и должно быть. Это вам нравится, потому что вы считаете кару справедливой. Я ухожу в могилу, и вы уже видите меня в этой пропасти бесконечных воплей и пыток. Рокко скоро понесет наказание, как изображено на стенах наших церквей, говорите вы себе. И это на веки вечные. Но я, однако, не дрожу от страха. Я улыбаюсь все той же улыбкой, которая так леденила вас в то время, когда я жил. Меня не пугают ваши фрески. Черти никогда не преследовали меня по ночам. Я грешил. Я убивал и насиловал. Кто остановил мою руку? Кто отправил меня в небытие, чтобы освободить от меня землю? Никто. Облака продолжали плыть по небу. Стояли прекрасные дни, в то время как мои руки были обагрены кровью. Ясные дни, которые казались соглашением между миром и Господом. Какое соглашение возможно в мире, в котором я живу? Нет, небо пусто, и я могу умирать с улыбкой. Я чудовище о пяти лапах. У меня глаза гиены и руки убийцы. Я отстранял Бога повсюду, где появлялся. Он держался в стороне, когда видел меня, как, прижимая к себе детей, это делали вы на улицах Монтепуччио. Сегодня идет дождь, и я покидаю этот мир, не оглядываясь. Я пил. Я наслаждался жизнью. Я маялся в тишине церкви. Я с жадностью заграбастывал все, что мог взять. Теперь должен наступить праздник. Небеса должны бы разверзнуться и призвать архангелов, чтобы они громогласно возвестили своими трубами радостную весть о моей смерти. Но ничего этого нет. Идет дождь. Можно подумать, что Бог грустит, видя, что я умираю. Вздор. Я прожил долго потому, что мир такой же, как и я. Все — сплошной хаос. Я человек. Я ни на что не уповаю. Я пожинаю то, что могу. Рокко Скорта Маскалдзоне. А вы, которые презираете меня, вы, которые желаете мне самых страшных мук, в конце концов будете произносить мое имя с восхищением. Деньги, которые я скопил, во многом послужат этому. Потому что, если вы и кричите о моих преступлениях, вы не можете подавить в себе извечное почтение к человеку, у которого есть золото. Да. У меня оно есть. Больше, чем у любого из вас. У меня оно есть. И я ничего не оставляю по завещанию. Я ухожу со своими ножами и своим смехом насильника. Я делал то, что хотел. Всю свою жизнь. Я — Рокко Скорта Маскалдзоне. Радуйтесь, я умираю.

Сказав эти последние слова, он откинулся на подушки. Силы оставили его. Он умер с открытыми глазами. Среди молчания ошеломленных жителей Монтепуччио. Он не захрипел. Не застонал. Он умер, и в глазах его читалось удовлетворение.


На следующий день состоялись похороны. Вот тогда жители Монтепуччио пережили самое большое потрясение. С холма, где находилась ферма семьи Скорта, донеслась щемящая душу музыка, сопровождавшая похоронную процессию, и жители деревни вскоре увидели длинный траурный кортеж, во главе которого шел, размахивая серебряным кадилом и наполняя улицы стойким церковным запахом, старый отец Дзампанелли. Гроб несли шестеро мужчин. Десять других несли, как в храмовый праздник, изваяние святого Элии. Музыканты играли самую печальную музыку, какую только знали в этих краях, люди медленно двигались в такт мелодии. В Монтепуччио так никогда никого не хоронили. Процессия вышла на корсо, остановилась на центральной площади, потом прошла по узким улочкам деревни, которые отходили от нее. Затем вернулась на площадь, снова остановилась, вышла на корсо и вошла в церковь. А после короткой церемонии, во время которой кюре объявил, что Рокко Скорта Маскалдзоне отдал в дар Церкви все свое богатство, — пораженные люди загомонили, переговариваясь, — кортеж снова двинулся под душераздирающие звуки труб. Церковные колокола звонили в такт жалобной мелодии оркестра. Вся деревня собралась тут. И у всех в мыслях крутилось одно и то же: неужели и правда речь идет о всех его богатствах? Сколько же это? Что сделает с его даром кюре? Что станется с Немой? И с тремя их детьми? Они вглядывались в лицо несчастной женщины, пытаясь разгадать, знает ли она о последней воле мужа, но ничего не могли прочесть в усталых чертах вдовы. Вся деревня собралась тут, и Рокко усмехнулся в своей могиле. Он положил на это всю свою жизнь, но добился того, о чем всегда мечтал: заставить Монтепуччио преклониться перед ним. Держать деревню в своих руках. С помощью денег, потому что деньги — единственное средство для достижения этого. И когда наконец эти мужланы окружили его, когда они даже начали любить его, называя «дон Рокко», когда они стали уважать его богатство и целовать ему руки, он все с хохотом уничтожил. Именно так он и желал. Да, Рокко усмехнулся в своей могиле, уже не заботясь о том, что оставляет после себя.


Для жителей Монтепуччио все стало ясно. Рокко Скорта решил изменить проклятие, которое довлело над его родом. Клан Маскалдзоне был кланом байстрюка, обреченного на безумие. Рокко был первым, но другие, можно не сомневаться, будут еще хуже. Отдав свое богатство, Рокко решил сделать проклятие другим: отныне его потомки больше не будут бешеными, они будут бедными. И для всех в Монтепуччио это решение казалось достойным уважения. Рокко не ушел от ответственности. Цена, которую он заплатил, высока, но справедлива. Отныне он давал своим детям возможность стать добрыми христианами.


Трое детей, прижавшись друг к другу, стояли у могилы отца. Раффаэле тоже был с ними, он держал за руку Кармелу. Они не плакали. Никто из них не почувствовал настоящего горя из-за смерти отца. Нет, не от горя они стискивали зубы, а от злости. Они понимали, что лишились всего и теперь смогут рассчитывать только на свои силы. Они понимали, что несправедливая воля приговорила их к нищете, и эта воля была волей их отца. Доменико, Джузеппе и Кармела смотрели на яму в земле у своих ног, и у них было чувство, что они хоронят в ней свои жизни. На что жить завтра? На какие деньги и где, ведь даже ферма была передана в дар. Где взять силы, чтобы одолевать изо дня в день то, что их ожидает? Они жались друг к другу, с ненавистью думая о грядущих днях. Они все поняли. Они уже чувствовали все по взглядам, которые бросали на них: отныне они бедняки. Подыхающие с голоду бедняки.


Я люблю приходить сюда. Я прихожу сюда часто. Это заброшенный пустырь, на котором растет только дикая трава, качающаяся под ветром. Иногда еще можно увидеть несколько огоньков в деревне. Они едва видны. И верхушку церковной колокольни, там, внизу. А здесь пусто. Только старая деревянная мебель, уже наполовину вросшая в землю. Вот сюда я и хотела вас привести, дон Сальваторе. Вот здесь я хотела, чтобы мы сели. Вы знаете, что это за мебель? Это старая исповедальня из церкви, та, что стояла в ней во времена дона Джорджо. Ее заменил ваш предшественник. Люди, которые занимались перестановкой, вынесли ее из церкви и оставили здесь. И о ней все забыли. Она вся пришла в негодность. Роспись исчезла. Дерево попортилось. Она вросла в землю. Я часто сижу здесь. Эта мебель из моего времени.

Я не исповедуюсь, дон Сальваторе, не принимайте это за исповедь. Если я привела вас сюда, если я попросила вас сесть рядом со мной на эту старую деревянную скамью, то не для того, чтобы получить ваше благословение. Скорта не исповедуются. Мой отец был последним, кто сделал это. Не хмурьтесь, я не оскорбляю вас. Я просто дочь Рокко, и, даже если я долгие годы ненавидела его, это ничего не меняет. Во мне течет его кровь.

Я вспоминаю, как он лежал на смертном одре. Его тело лоснилось от пота. Он был бледен. Смерть уже пробралась под его кожу. Он еще смог оглядеться вокруг. Вся деревня столпилась в маленькой комнатке. Он обвел взглядом жену, детей и тех, кого он терроризировал, и с улыбкой произнес свои последние слова: «Радуйтесь, я умираю». Жители Монтепуччио наверняка обрадовались, но мы трое, стоя у его постели, посмотрели на него с недоумением. Какая радость нас ждет? Почему мы должны радоваться его смерти? Ведь эти слова в равной степени были обращены и к нам. Рокко всегда был один перед лицом всего остального мира. Мне надо было бы проклинать его за это. Не питать к нему ничего, кроме ненависти поруганных детей. Но я не смогла, дон Сальваторе. Я помнила один его жест. Перед тем как пойти умирать, он провел рукой по моим волосам. Молча. Он никогда этого не делал раньше. Он провел своей мужской рукой по моей голове, провел тихонько, и я так никогда не узнала, был ли этот жест проклятием или знаком нежности. Я так никогда не смогла ответить себе на этот вопрос. И в конце концов пришла к выводу, что он одновременно сделал и то и другое: погладил меня, как отец гладит свою дочь, и вложил в мои волосы несчастье, как это сделал бы недруг. Вот из-за этого жеста я — дочь своего отца. Он не сделал этого по отношению к моим братьям. Он отметил так только одну меня. На меня легло бремя. Я одна достойна быть дочерью своего отца. Доменико и Джузеппе родились после меня, как-то тихо. Словно никакие родители не давали им жизнь. Он сделал этот жест только по отношению ко мне. Он выбрал меня. Я горжусь этим, и если он этим проклял меня, все равно. Можете ли вы понять это?


Я — дочь Рокко, дон Сальваторе. Не ждите от меня никакой исповеди. Соглашение между кланом Скорта и Церковью расторгнуто. Я привела вас в эту исповедальню под открытым небом, потому что не хотела приходить к вам в церковь. Я не хотела говорить с опущенной головой, дрожащим голосом кающейся грешницы. А это место, где мы сейчас сидим с вами, подходит для Скорта. Дует ветер. Нас окружает ночь. Никто нас не слышит, кроме камней, от которых рикошетом отскакивают наши слова. Мы сидим на скамье, изъеденной временем. Эти покрытые лаком доски слышали столько исповедей, что почернели от горестей мира. Тысячи робких голосов прошептали здесь о своих преступлениях, признались в своих заблуждениях, рассказали о своих мерзостях. Здесь их выслушивал дон Джорджо. Здесь, когда мой отец пришел на исповедь, он слушал его, слушал до тошноты. Все сказанные здесь слова, дон Сальваторе, впитали в себя эти доски. В такие вечера, как сегодня, когда дует ветер, я слышу их, они звучат снова. Тысячи прошедших через годы виноватых признаний, унизительных слез, стыдливых исповедей возникают снова. Словно длинная туманная дымка, которой ветер наполняет холмы. Это помогает мне. Я могу говорить только здесь. На этой старой скамье. Я могу говорить только здесь. Но я не исповедуюсь. Потому что не жду от вас никакого благословения. Я не стремлюсь получить отпущение грехов. Они здесь, во мне. Я унесу их с собой в могилу. Но я хочу все высказать. А потом уйду в небытие. Может быть, в ветре, в летнем вечере, останется мой запах. Запах одной жизни, которая смешается с ароматом камней и диких трав.

Глава третья ВОЗВРАЩЕНИЕ ГОРЕМЫК

— Подождите! — вопил Джузеппе. — Подождите!

Доменико и Кармела остановились, обернулись и посмотрели на брата, который в нескольких метрах от них прыгал на одной ноге.

— Что случилось? — спросил Доменико.

— У меня камешек попал в башмак.

Он сел на обочину и начал развязывать шнурки.

— Уже по меньшей мере два часа он мучает меня, — добавил он.

— Два часа?

— Да, — подтвердил Джузеппе.

— И ты не можешь потерпеть еще немного. Ведь мы уже почти пришли.

— Ты хочешь, чтобы я вернулся в деревню хромая?

Доменико не удержался и наставительным тоном произнес:

— Ma va fan’culo!..[3]

Его сестра расхохоталась.

Они стояли на обочине и в глубине души были рады, что это дало им возможность перевести дух и посмотреть, много ли им еще осталось идти. Они были благодарны этому камешку, что терзал Джузеппе, потому что это было предлогом сделать передышку. Джузеппе разулся не спеша, словно желая подольше насладиться ею. Главное было впереди. Теперь внизу уже виднелось Монтепуччио. Они смотрели на родную деревню жадными глазами, в которых можно было прочесть тревогу. Этот затаенный страх был страхом эмигрантов в час возвращения на родину. Извечный неодолимый страх, что за время их странствий все изменилось. Что улицы уже не такие, какими они были до их отъезда. Что тех, кого они знали, уже нет или, еще хуже, что они встретят их гримасой отвращения, неприязненным взглядом: «Ах это вы? Вы?» Вот этот страх они испытывали, стоя на обочине дороги, и маленький камешек Джузеппе был знаком Провидения. Ведь каждый из них хотел окинуть взглядом деревню, перевести дух и перекреститься, а уже потом войти в деревню.


Прошло меньше года после их отъезда, но они за это время повзрослели. Их лица стали тверже. В их взгляде появилась суровая сила. Вся жизнь отразилась в нем со своими невзгодами, смекалкой и неожиданными радостями.

Доменико, которого все звали Ма va fan’culo, потому что каждая его фраза кончалась именно этим ругательством, которое он произносил тягучим голосом, словно это было не ругательство, а какие-то новые правила произношения, Доменико стал мужчиной. В его восемнадцать ему можно было дать на десять лет больше. Грубые черты некрасивого лица, пронизывающий взгляд, который, кажется, служил ему для того, чтобы оценить, чего стоит его собеседник. Он был сильный, с большими руками, но всю свою энергию тратил на одно: уметь как можно скорее понять, с кем он имеет дело. «Можно ли этому человеку доверять?», «Можно ли на этом хоть немного заработать?» Эти вопросы уже не возникали в его мозгу, они как бы впитались в его кровь.

А вот Джузеппе сохранил детские черты. Он был моложе брата на два года и, несмотря на прошедшие трудные месяцы, остался круглолицым мальчиком с кукольным выражением лица. В их маленьком сообществе у него была страсть разрешать все конфликты. Он часто веселился, питал безусловное доверие к своим брату и сестре, и ему не приходилось разочаровываться. Его прозвали Рерре pancia piena[4], потому что он больше всего на свете любил набить свое пузо. Поесть досыта и даже сверх того — этим он был просто одержим. День, когда ему выпадал обильный обед, достойный его прозвищу, был удачным. А уж если два обеда — это день исключительный, и тогда Джузеппе пребывал в отличном расположении духа несколько дней. Сколько раз за время пути, который вел их из Неаполя в Монтепуччио, сколько раз улыбался он, вспоминая блюдо с клецками или кулебяку с мясом, которыми насладился накануне. И тогда он на пыльной дороге начинал говорить сам с собой, блаженно улыбаясь, словно не чувствовал усталости, обретя новые силы и радостное настроение, и иногда вдруг восклицал: «Madonna, che pasta!..[5]» — и сладострастно спрашивал брата: «Ты помнишь, Мими?» А потом следовали бесконечные описания кулебяк, о которых он вспоминал, их достоинств, их вкуса, соуса, с которым их подавали, и он настойчиво продолжал: «Ты помнишь, Мими, какой красный был sugo[6]? И как пахла мясная начинка, ты помнишь?» И Мими, выведенный из себя этим галлюцинирующим восторженным исступлением, в конце концов бросал: «Ма va fan’culo вместе со своими кулебяками!» Это был его способ дать понять брату, что они в пути, что у них гудят от усталости ноги и что они сейчас как раз и не знают, когда смогут еще поесть такой вкусной кулебяки.


Кармела, которую братья ласково называли Миуччия, выглядела совсем девочкой. И тело, и голос были у нее, как у ребенка. Но за эти последние месяцы она изменилась больше, чем братья. Она стала причиной и самых больших несчастий, и самых больших радостей, какие эти трое познали за время своего почти кругосветного плавания. Никто никогда не упрекнул ее в этом, но она знала: все произошло по ее вине. Но и разрешилось благополучно in extremis[7] благодаря ей. Это породило в ней чувство ответственности и не по годам — рассудительность. Днем она оставалась девчонкой, хихикающей на шутки братьев, но когда судьба обрушивалась на них, она приказывала им, что надо делать, и держалась сурово. Она во время их обратного пути держала под уздцы осла. А два брата придерживали поклажу — все их богатство. Осел и куча всякого барахла — это все, что у них было. Чемоданы. Чайник. Голландские фарфоровые тарелки. Плетеный стул. Целый набор медных кастрюль. Одеяла. Осел тащил свою ношу добросовестно. Ни одна из этих вещей не имела большой ценности, но все вместе они составляли горстку их жизни. Кармела хранила у себя кошелек, в который они положили все деньги, которые скопили за время путешествия. Кармела берегла эти сокровища с алчностью бедняков.

— Как вы думаете, они зажгут цветные фонарики?

Голос Джузеппе нарушил тишину холмов. Три дня назад они встретили всадника. После недолгого разговора они поведали ему, что возвращаются домой, в Монтепуччио. Всадник пообещал им предупредить в деревне об их возвращении. Вот об этом и думал Джузеппе. Зажгут ли фонарики на корсо Гарибальди, как делали всегда, встречая возвратившихся эмигрантов? Зажгут ли фонарики, чтобы отпраздновать возвращение «американцев»?

— Конечно, нет, — ответил Доменико. — Фонарики… — добавил он и пожал плечами.

Конечно, нет. Не стоило надеяться на фонарики ради Скорта. Джузеппе погрустнел. Доменико сказал это непререкаемым тоном. Но он и сам уже думал об этом. И теперь подумал снова. Да. Цветные фонарики. Только ради них. И чтобы собралась вся деревня. И Кармела тоже думала об этом. Как они войдут на корсо Гарибальди и увидят знакомые лица — в радостных слезах, улыбающиеся. Они все трое мечтали об этом. Да. Все же надеялись. Цветные фонарики. Это было бы замечательно.

Поднялся ветер, унося запах холмов. Постепенно смеркалось. И тогда, не сговариваясь, они разом снова пошли, словно деревня как магнитом притягивала их, охваченных нетерпением и боязнью.


Они вошли в Монтепуччио ночью. Корсо Гарибальди — вот, перед ними, все как прежде, как десять месяцев назад. Но совсем пустынно. Ветер устремлялся в улочки и старался просвистеть по головам кошек, которые удирали, выгнув спины. А больше не было ни одной живой души. Деревня спала, и только копыта осла одиноко стучали в тишине.

Доменико, Джузеппе и Кармела шли, стиснув зубы. У них не хватало сил оглядеться. У них не хватало сил разговаривать. Они так предавались этой глупой надежде — фонарики… Какие, к черту, фонарики!.. И вот теперь они молча сжимали кулаки.

* * *
Они прошли мимо того, что еще до их отъезда было галантерейной лавкой Луиджи Дзакалония. С ней явно что-то произошло: вывеска валяется на земле, стекла разбиты. Было ясно видно, что в ней уже ничего не продается и не покупается. Это огорчило их не потому, что раньше они были ее верными клиентами, просто любые перемены в Монтепуччио казались им дурным предзнаменованием. Они хотели все найти таким, каким оставили уезжая. Чтобы время ничего не изменило за время их отсутствия. Если даже Луиджи Дзакалония не держит больше лавку, то один Бог знает, к каким еще разочарованиям им нужно быть готовыми.

Пройдя еще немного по корсо, они увидели силуэт человека, лежащего у стены, он дремал там под ветерком. Сначала они подумали, что это какой-нибудь пьяница, но когда подошли поближе, Джузеппе вдруг закричал:

— Раффаэле! Это Раффаэле!

Спящий вздрогнул. Потом рывком вскочил. Трое Скорта вопили от радости. Глаза Раффаэле горели счастьем, но он на чем свет стоит поносил себя. Он был смертельно огорчен, что так позорно прозевал возвращение своих друзей. Он же готовился к этой встрече, собирался, если нужно, всю ночь бодрствовать, но потом силы постепенно покинули его, и он уснул.

— Вы здесь… — твердил он со слезами на глазах, — Мими, Пеппе… вы здесь… Друзья мои, дайте взглянуть на вас! Миуччия! Ну и дурак же я — уснул! Я хотел увидеть вас издали…

Они обнимались, тискали друг друга, колотили по спинам. Раффаэле был с ними, и хотя бы одно это в Монтепуччио осталось по-прежнему. Раффаэле не знал, на кого смотреть. Он даже не заметил осла и его поклажу. Он сразу был сражен красотой Кармелы, но из-за этого еще больше разволновался и заикался.


В конце концов Раффаэле удалось сказать несколько связных слов. Он уговорил своих друзей отправиться к нему. Встреча Скорта и Монтепуччио откладывалась до завтра. Скорта приняли предложение, и им пришлось приложить немало усилий, чтобы не дать своему другу взвалить на свои плечи все их мешки и чемоданы. Раффаэле теперь жил в маленьком низком доме около пристани. Бедный, вросший в скалу, покрашенный известью домишко. Раффаэле приготовил своим друзьям сюрприз. Узнав о скором их возвращении, он сразу же, не откладывая, взялся за дело. Купил много буханок белого хлеба. Приготовил соус к мясу. Замесил тесто. Решил устроить для друзей праздник.

Когда они расселись за маленьким столом и Раффаэле принес огромное блюдо с orecchiette[8], сделанными своими руками, политыми густым томатным соусом, Джузеппе вдруг расплакался. Он вновь обрел запах родной деревни. Он вновь обрел своего старого друга. Больше ему ничего не было нужно. И все фонарики корсо Гарибальди не шли ни в какое сравнение с этим блюдом, полным дымящихся orecchiette, которые он готовился поглотить.


Они ели. Они наслаждались огромными ломтями белого хлеба, на которые Раффаэле положил томаты, полил все оливковым маслом и посыпал солью. Они поглощали кулебяки, сдобренные соусом. Ели и не замечали, что Раффаэле смотрит на них грустными глазами. Наконец Кармела обратила внимание на то, что их друг молчит.

— Что с тобой, Раффаэле? — спросила она.

Раффаэле улыбнулся. Он хотел дождаться, когда его друзья насытятся. То, что он должен был сказать им, могло еще немного подождать. Он хотел дождаться конца трапезы. Дождаться, когда Джузеппе насытится. Когда он с наслаждением оближет свою тарелку.

— Раффаэле? — настойчиво повторила Кармела.

— Итак, расскажите мне о Нью-Йорке. Какой он, Нью-Йорк?

Он с заинтересованным видом задал вопрос, стараясь выиграть время. Но Кармела разгадала его хитрость.

— Нет, сначала ты, Раффаэле. Что ты должен нам сказать?

Оба брата подняли головы от своих тарелок. Кармела сказала это таким тоном, что они насторожились: происходит что-то неожиданное. Теперь все внимательно смотрели на Раффаэле. А он побледнел.

— Я должен вам сказать… — пробормотал он и замолк, не в силах продолжать.

Скорта застыли.

— Ваша мать… — все-таки продолжил Раффаэле, — уже два месяца, как умерла…

Он опустил голову. Скорта молчали. Ждали, что он скажет еще. Раффаэле понял, что он должен продолжить. Сказать им все до конца. Он поднял на них взгляд, и его горестный голос наполнил комнату.

Немая страдала малярией. В первые недели после отъезда детей она еще держалась, но очень скоро ее силы иссякли. Она попыталась протянуть какое-то время. Надеялась дождаться возвращения своих детей. Или хотя бы весточки от них, но ей это не удалось, болезнь сразила ее.

— А дон Джорджо похоронил ее достойным образом? — спросил Доменико.

Его вопрос надолго повис в воздухе. Раффаэле терзался. То, что он должен был сказать, выворачивало ему душу. Но нужно было испить чашу до конца, не молчать.

— Дон Джорджо умер незадолго до нее. Он умер, как умирают старики, с улыбкой на губах, скрестив руки на груди…

— И как же похоронили нашу мать? — спросила Кармела, которая чувствовала, что Раффаэле не ответил на вопрос, что за этим молчанием кроется еще что-то ужасное.

— Я ничего не смог поделать, — прошептал Раффаэле. — Я приплыл слишком поздно. Был в море. Целых два дня. Когда я вернулся, ее уже похоронили. Это взял на себя новый кюре. Они похоронили ее в общей могиле. Я ничего не смог поделать.

Лица Скорта ожесточились от ярости. Они стиснули зубы. Взгляд их был мрачен. Слова «общая могила» ударили по ним, словно пощечина.

— Как зовут нового кюре? — спросил Доменико.

— Дон Карло Боццони, — ответил Раффаэле.

— Завтра мы пойдем к нему, — твердо сказал Доменико, и в его голосе все почувствовали, что он уже знает, что потребует, хотя сейчас он не хотел говорить об этом.


Они пошли спать, не закончив ужина. Никто из них не мог вымолвить и слова. Им необходимо было пережить свое горе в молчании.


На следующий день Кармела, Джузеппе, Доменико и Раффаэле поднялись рано утром. Нового кюре они нашли около церкви.

— Святой отец… — обратился к нему Доменико.

— Да, дети мои, чем я могу служить вам? — сладким голосом отозвался кюре.

— Мы — дети Немой.

— Чьи дети?

— Немой.

— Это не имя, — с легкой улыбкой на губах возразил дон Карло.

— Это ее имя, — сухо отрезала Кармела.

— Я спрашиваю у вас ее христианское имя, — повторил кюре.

— У нее не было другого.

— Чем я могу служить вам?

— Она умерла два месяца назад, — сказал Доменико. — Вы похоронили ее в общей могиле.

— Да, вспоминаю. Примите соболезнования, дети мои. Не печальтесь, ваша мать сейчас рядом с нашим Господом.

— Мы пришли к вам именно из-за погребения, — снова жестко произнесла Кармела.

— Вы же сами сказали, она была погребена, как положено.

— Она — Скорта.

— Да. Скорта. Пусть. Очень хорошо. Вот видите, оказывается, у нее есть имя.

— Ее надо похоронить как Скорта, — сказала Кармела.

— Мы похоронили ее как христианку, — поправил ее дон Боццони.

Доменико побледнел от ярости. Высокомерным тоном он произнес:

— Нет, святой отец. Нужно — как Скорта. Это записано здесь.

И он протянул дону Боццони бумагу, на которой Рокко и дон Джорджо засвидетельствовали свое соглашение. Кюре молча прочел его. Он вспыхнул от гнева и просто взорвался:

— Что это такое, что за соглашение? Это немыслимо! Наваждение, вот что! Уж не знаю даже, какая-то магия. Чего ради этот дон Джорджо подписал такое от имени Церкви? Он еретик, да. Скорта! Хорошенькое дельце! И вы еще говорите, что вы — христиане! Язычники, полные глупых предрассудков, вот кто жители этой деревни! Скорта! Она положена в землю, как все другие. Это все, на что вы могли надеяться!

— Святой отец… — попытался объяснить Джузеппе. — Церковь заключила с нашей семьей соглашение…

Но кюре не дал ему договорить. Он продолжал кричать:

— Это безумие! Соглашение с семьей Скорта! Вы бредите!

Он грубо отстранил их, освободив себе проход, и скрылся за дверью церкви.


Отсутствие детей Скорта не дало им исполнить свой священный долг: самим похоронить мать. Сыновья любовь требовала от них этого. Теперь, когда они вернулись, они решили почтить прах матери. Одиночество, общая могила, поруганное соглашение… слишком много обид. И они решили, что этой же ночью возьмут лопаты и пойдут вынести Немую из общей могилы. Чтобы она покоилась в собственной, вырытой ее сыновьями. И пусть она будет за оградой кладбища. Все лучше, чем навеки безымянная общая могила.


Наступила ночь, они собрались, как было договорено.

Раффаэле принес лопаты. Они, как воры, проскользнули в ограду кладбища.

— Мими… — обратился к брату Джузеппе.

— Что тебе?

— Ты уверен, что мы не совершаем святотатства?

И прежде чем Доменико успел ответить, прозвучал голос Кармелы:

— Общая могила — вот где святотатство!

— Ты права, Миуччия. Можно не колебаться.

И они молча вгрызлись в холодную землю общей могилы. По мере того как они углублялись, каждую лопату земли поднимать было все тяжелее. Им казалось, что в какой-то момент они разбудят сонм мертвых. Они старались унять дрожь. Не отшатываться перед вызывающим тошноту запахом, исходящим из-под земли.

Наконец лопаты ударились о крышку какого-то гроба. Им стоило больших усилий вытащить его наверх. На сосновой дощечке сверху они прочли вырезанное ножом слово: «Скорта». Их мать была там. В этом уродливом ящике. Похороненная как нищенка. Без мраморной плиты, без похоронной церемонии. Они подняли гроб на плечи и как заговорщики вынесли с кладбища. Потом двинулись вдоль стены, пока не дошли до маленькой площадки, где никто не мог их видеть. Вот здесь они ее и положат. Теперь оставалось только вырыть могилу. Пусть Немая чувствует в ночи дыхание своих сыновей. Когда они уже собрались приступить к делу, Джузеппе обернулся к Раффаэле и спросил его:

— Ты будешь копать с нами?

Раффаэле на минуту застыл. Ведь Джузеппе спрашивал его не просто о помощи, не о том, разделит ли он с ними труд, нет, речь шла о том, похоронит ли он Немую, как если бы он был ее сыном.

Раффаэле стал бледным, как полотно. Джузеппе и Доменико смотрели на него, ожидая ответа. Было ясно, что Джузеппе задал этот вопрос от имени всех троих Скорта. И он никого не удивил. Скорта ждали, какой выбор сделает Раффаэле. И у могилы Немой Раффаэле со слезами на глазах сжал черенок лопаты и ответил:

— Конечно.

Это означало, что он тоже стал одним из Скорта. Словно останки этой бедной женщины по-матерински благословили его. Теперь он будет их братом. Словно в их жилах течет одна кровь. Их братом. Он с силой сжимал черенок лопаты, стараясь не разрыдаться. Когда они начали копать, он поднял голову и его взгляд упал на Кармелу. Она была здесь. Рядом с ними.Молча стояла, не двигаясь. Смотрела, как они работают. И у него кольнуло сердце. Его вдруг охватило глубокое сожаление. Миуччия. Как она красива! Миуччия. Отныне он должен будет смотреть на нее только глазами брата. Он удушил в себе это сожаление, опустил глаза и изо всех сил откинул полную лопату земли.


Окончив свое дело и снова покрыв гроб землей, они долго молчали. Каждому хотелось на какое-то время погрузиться в свои мысли. Потом Доменико прервал молчание:

— У нас нет родителей. Мы — Скорта. Все четверо. Мы так решили. Отныне это имя будет нас согревать. Пусть простит нас Немая, но именно сегодня мы родились по-настоящему.

Было свежо. Они еще долго, опустив головы, тесно прижавшись друг к другу, стояли над взрытой землей. И этого имени, Скорта, было достаточно, чтобы согревать их. Раффаэле тихонько плакал. Ему была подарена семья. Братья и сестра, ради которых он готов был отдать свою жизнь. Отныне, да, отныне он будет четвертым Скорта, он поклялся в этом на могиле Немой. И он будет носить это имя. Раффаэле Скорта. Пусть презирают его в Монтепуччио, ему все равно. Раффаэле Скорта, он будет душой и телом сражаться за жизнь бок о бок с теми, кого любил и кого, как он думал, потерял, когда они уехали в Америку, а он остался один в Монтепуччио и был как безумный. Раффаэле Скорта. Да. Он клянется быть достойным этого нового своего имени.


Я пришла рассказать вам о путешествии в Нью-Йорк, дон Сальваторе. Если бы не ночь, я не осмелилась бы говорить. Но нас окружает темнота, вы спокойно покуриваете, и я должна выполнить свою миссию.

После похорон моего отца дон Джорджо собрал нас, чтобы поведать нам о своих планах. Он нашел маленький домик в старой части деревни, где наша мать, Немая, могла бы жить. В бедности, но достойно. Она устроилась бы там, как могла. А вот для нас нужно было найти другой выход. Здесь, в Монтепуччио, нам ничего не светило. Мы бы влачили свою нищету по улицам деревни с яростью существ, которых судьба низвергла в самые низы. Ничего хорошего из этого не получилось бы. Дон Джорджо не хотел обречь нас на жизнь в нищете и мерзости. Он придумал лучше. Он постарается достать три билета на пакетбот, который совершает рейсы между Неаполем и Нью-Йорком. Церковь оплатит расходы. Мы отправимся к этой земле, где бедняки строят дома выше неба и где судьба иногда наполняет деньгами карманы оборванцев.

Мы сразу же согласились. В тот же вечер, как мне помнится, безумные картины воображаемых городов крутились в моей голове, я без конца повторяла, как молитву: Нью-Йорк… Нью-Йорк… и у меня горели глаза.

Когда мы покинули Монтепуччио вместе с доном Джорджо, который хотел проводить нас до самой посадки на пакетбот в Неаполе, мне показалось, что земля гудит под моими ногами, словно она возмущается своими детьми, которые осмелились покинуть ее. Мы проехали Гаргано, потом спустились с гор в огромную печальную равнину Фоджа, пересекли всю Италию из одного конца в другой и наконец добрались до Неаполя. Нас потрясли крики, грязь, жара. Огромный город был пропитан запахами тухлого мяса и испорченной рыбы. Улочки Спакканаполи кишели детьми с раздутыми животами и беззубыми ртами.

Дон Джорджо проводил нас до самого порта, посадил на один из пакетботов, предназначенных для того, чтобы перевозить голодных бедняков из одной точки земли в другую в одуряющем зловонии мазута. Мы заняли место на палубе, где расположились такие же, как мы, бедолаги. Нищие Европы с голодными глазами. Целые семьи или одинокие мальчишки. Как и все, мы держали друг друга за руки, чтобы не растеряться в толпе. Как и все, в первую ночь мы не сомкнули глаз, боясь, как бы какие-нибудь злодеи не украли наше одеяло, которым мы укрылись все трое. Как и все, мы расплакались, когда огромное судно покинуло Неаполитанский залив. «Начинается новая жизнь», — прошептал Доменико. Италия исчезала на глазах. Как и все, мы держали путь в Америку, ожидая дня, когда увидим ее берега, надеясь в своих наивных мечтах, что там все будет иначе — иные цвета, иные запахи, иные законы, иные люди. Все иное. Больше. Добрее. Часами мы не отходили от перил, мечтая об этом прекрасном континенте, где такие бедняки, как мы, были желанны. Дни тянулись медленно, но это не трогало нас, потому что мечты, которым мы предавались, требовали многих часов, чтобы укрепиться в нашем сознании. Дни тянулись медленно, и мы позволяли им течь счастливо, потому что перед нами открывался целый мир.

И наконец в один прекрасный день мы вошли в Нью-Йоркский залив. Пакетбот медленно подплывал к небольшому островку Эллис Исланд. Радость этого дня, дон Сальваторе, я не забуду никогда. Мы танцевали и кричали. Все в страшном возбуждении кинулись на палубу. Все хотели увидеть новую землю. Мы криками приветствовали каждую рыбачью лодку, мимо которой проплывали. Все пальцами показывали на громадные дома Манхэттена. Мы пожирали глазами все на берегу.

Когда наконец судно причалило, мы в ужасном, радостном, нетерпеливом гомоне спустились по трапу. Толпа заполнила огромный зал маленького островка. Все собрались там. Мы услышали разговор на языках, которые сначала приняли за миланский или за римский говор, но потом поняли, что там было такое разноязычие!.. Нас окружал весь мир. Мы могли бы и растеряться совсем. Ведь мы были иностранцами. Мы не понимали, что говорят вокруг. Но в то же время нас охватило странное чувство, дон Сальваторе. Мы были убеждены, что именно здесь мы на своем месте. Здесь, среди всех этих растерянных людей, в шуме голосов и акцентов, мы дома. Все те, кто окружал нас, были нашими братьями по нищете, которая запечатлена на их лицах. По страху, который сжимал у них все внутри. Как и у нас. Дон Джорджо был прав. Здесь наше место. В этой стране, которая не похожа ни на какую другую. Мы были в Америке, и ничто нас больше не пугало. А наша жизнь в Монтепуччио уже казалась нам далекой и скверной. Мы — в Америке, и наши ночи полны были радостными и сладкими грезами.


Не обращайте внимания, дон Сальваторе, если мой голос срывается и я опускаю глаза, я расскажу вам то, чего никто не знает. Никто, кроме Скорта. Слушайте. Ночь длинная, и я все скажу вам.

Пакетбот причалил, и мы в восторженном настроении покинули его. В радости и нетерпении. Нужно было пройти в зал ожидания. Но это нас не огорчило. Мы стали в очередь, она казалась бесконечной. Нас не смутил такой странный прием, но мы просто не поняли, для чего это. Все происходило медленно. Нас направляли к одной стойке, потом к другой. Мы жались друг к другу, боясь растеряться. Проходили часы, а толпа, казалось, все не рассеивалась. Все топтались на месте. Доменико все-таки пробивался вперед. И наконец он объявил нам, что сейчас мы пойдем на медицинский осмотр и что нужно будет показать язык, несколько раз глубоко вздохнуть и, если потребуют, без боязни расстегнуть сорочку. Со всем этим следовало смириться, но ничто не задевало нас, мы готовы были ждать не один день, если так нужно. Ведь Америка уже вот она. Стоит только протянуть руку.

Когда я уже прошла осмотр врача, он вдруг жестом остановил меня. Посмотрел мои глаза и, ничего не сказав, мелом сделал на руке какую-то пометку. Я хотела спросить, что это значит, но он рукой показал мне, что я должна пройти в соседний зал. Другой врач выслушал меня. Долго выслушивал. Задал несколько вопросов, но я их не поняла и не смогла ответить. Я была совсем девчонкой, дон Сальваторе, и колени у меня дрожали перед этими иностранцами, которые рассматривали меня, словно какое-то домашнее животное… Немного погодя подошли мои братья. Им пришлось поспорить, чтобы им разрешили пройти.

Только когда пришел переводчик, мы поняли, из-за чего возник спор. У меня обнаружилась какая-то инфекция. И правда, уже несколько дней на судне я чувствовала себя больной. Меня лихорадило, мучил понос, были воспаленные глаза, но я думала, что это пройдет. Я была девчонка, которая направлялась в Нью-Йорк, и мне казалось, что никакая болезнь не поразит меня всерьез. Переводчик говорил долго, но я поняла только одно: для меня путешествие закончилось здесь. Земля разверзлась под моими ногами. Я была отказницей, дон Сальваторе. Все было кончено. Сгорая от стыда, я опустила голову, чтобы не встретиться взглядом с братьями. Они молчали. Я смотрела на длинную вереницу эмигрантов, которые проходили мимо нас, и думала лишь об одном: «Все те, кто проходят, даже эта тщедушная женщина, вон та, даже старик, который, может быть, умрет через два месяца, все они идут, а я, почему не я?»

Переводчик заговорил снова: «Вы вернетесь… судно бесплатно… никаких проблем… бесплатно…», и других слов у него не было. И тогда Джузеппе предложил Доменико продолжить путь одному: «Мими, ты иди. А я останусь с Миуччией».

Я молчала. Здесь разыгрывалась наша жизнь. В этом споре, происходящем между двумя комнатами. Наша жизнь на грядущие годы. Но я молчала. Я не могла говорить. У меня не было сил. Мне было стыдно. Только стыдно. Я могла лишь слушать и полагаться на братьев. На кону стояли три наши жизни. По моей вине. Все зависело от того, что они решат. Джузеппе повторил: «Так будет лучше, Мими. Ты проходишь, ты там справишься и один. А я останусь с Миуччией. Мы вернемся на родину. Мы воссоединимся позже…»

Казалось, прошла целая вечность. Поверьте мне, дон Сальваторе, за эту одну минуту я повзрослела на многие годы. Все висело в воздухе. Я ждала. Время, за которое судьба, наверное, взвесив три наши жизни, выбрала то, что ей показалось лучшим. И тогда заговорил Доменико. «Нет, — сказал он. — Мы вместе приехали, вместе и уедем». Джузеппе еще попытался возразить, но Доменико оборвал его. Он принял решение. Стиснув зубы, он резко взмахнул рукой и произнес слова, которые я не забуду никогда: «Или все трое, или никто. Они не хотят нас. И пусть катятся…»

Глава четвертая ТАБАЧНАЯ ЛАВКА МОЛЧУНОВ

Эксгумация тела Немой и его перезахоронение потрясло Монтепуччио. Отныне этот холмик вскопанной земли за оградой кладбища, о котором знали все, являл собой неприемлемую бородавку на лице деревни. Жители Монтепуччио боялись, что в конце концов это станет всем известно. Что новость распространится и вся округа станет показывать на них пальцем. Боялись, что станут говорить, будто в Монтепуччио плохо хоронят мертвых. Что в Монтепуччио кладбищенская земля перекопана, как в поле. Эта незаконная, вдали от других, могила была для них как бы постоянным упреком. А дон Карло пребывал в гневе. Он повсюду кричал оскорбления в адрес воров, которые, как он говорил, грабят могилы. По его словам, Скорта перешли все границы. Раскопать могилу и вытащить тело из его последнего пристанища — так могли поступить только безбожники! Он никогда даже подумать не мог, что в Италии окажутся такие варвары.

Как-то ночью он не выдержал, пошел и вырвал деревянное распятие, которое Скорта установили на холмике, в ярости сломал его. Несколько дней могила была без креста. Потом он появился снова. Кюре еще не раз предпринимал свои карательные экспедиции, но всегда вместо вырванного креста появлялся новый. Дон Карло думал, что воюет со Скорта, но он заблуждался. Он воевал со всей деревней. Каждый день чьи-то неведомые руки, которым не давала покоя эта жалкая могила без таблички и мраморной плиты, восстанавливали деревянный крест. После нескольких недель этой игры в прятки делегация жителей деревни пошла к дону Карло, чтобы попытаться заставить его изменить свое отношение к этой могиле. Они попросили его отслужить мессу и дать согласие на то, чтобы вернуть Немую на кладбище. Они даже предложили, чтобы снова не перезахоранивать несчастную, просто перенести ограду кладбища, чтобы оно захватило и могилу оказавшейся в изоляции Немой. Дон Карло и слышать ничего не захотел. Презрение, которое он питал к жителям деревни, только возросло. Он становился нетерпимым, все время вспыхивал гневом.


С этого времени отца Боццони возненавидели в Монтепуччио все. Один за другим жители деревни поклялись, что ноги их не будет в церкви, пока этот «дурак кюре с севера» служит там. То, что Скорта пришли потребовать от него, все жители деревни ожидали, как только узнали о смерти Немой. Они сразу же подумали, что похороны будут такие же торжественные, как похороны Рокко. Решение дона Карло возмутило их. Почему этот кюре, который вообще не из их мест, меняет незыблемые правила деревни? Решение «нового» (так его называли женщины на рынке, когда заходила речь о нем) было расценено как оскорбление памяти их горячо любимого дона Джорджо. Этого новому кюре простить не могли. «Новый» презрел обычаи. Он пришел невесть откуда и хочет установить свои законы. Скорта были оскорблены. И вместе с ними была оскорблена вся деревня. Никого еще у них так по-нищенски не хоронили. Этот человек, этот кюре, ничего не уважал, и в Монтепуччио его не желали больше. Но была и другая причина для этого спонтанного неприятия. Страх. Прежний страх, так никогда и не изжитый, перед Рокко Скорта Маскалдзоне. Похоронив так ту, что была его женой, дон Карло приговаривал деревню к гневу Рокко. Они помнили о преступлениях, которые он совершил, будучи живым, и теперь дрожали при мысли о том, что он, возможно, сумеет сделать мертвым. Не было никаких сомнений, несчастья обрушатся на Монтепуччио. Землетрясение. Или страшная засуха. Дыхание Рокко Скорта Маскалдзоне уже чувствовалось в воздухе. Они ощущали его в теплом вечернем ветре.


Отношения, которые жители Монтепуччио поддерживали со Скорта, зиждились на сложной смеси презрения, гордости и страха. Обычно деревня игнорировала Кармелу, Доменико и Джузеппе. Для них они были голодными бедняками, детьми разбойника. Но стоило кому-то тронуть хоть пальцем одного из них или посягнуть на память о Рокко, всю деревню охватывало своего рода материнское чувство, и их защищали, как волчица защищает свое потомство. «Скорта все негодяи, но они наши» — так думало большинство жителей Монтепуччио. Но кроме того, ведь они побывали в Нью-Йорке. И это придавало им своего рода необычность, которая в глазах многих делала их неприкосновенными.


Несколько дней церковь пустовала. На мессы никто не приходил. С доном Карло на улице уже не здоровались. Его наградили новым прозвищем: Миланец. Монтепуччио погрузилось в прадедовское язычество. Около церкви совершали всяческие обряды. В холмах танцевали тарантеллу. Рыбаки поклонялись идолам в виде рыбьей головы, некой помеси святого покровителя и водяного. Старухи по домам зимними вечерами вызывали души умерших. Много раз проводили обряды снятия порчи, которую, как они думали, навели на них злые духи. У дверей нескольких домов нашли трупы животных. Назревал бунт.


Так прошло несколько месяцев, и вдруг однажды утром Монтепуччио охватило необычное волнение. Слух, что распространялся по деревне, искажал лица людей. Передавали новость шепотом. Старухи осеняли себя крестом. У всех на устах было одно: этим утром произошло нечто непонятное. Умер отец Боццони. И это еще не самое худшее: он умер каким-то странным образом, о чем нельзя было говорить без стыда. Многие часы никто ничего толком не знал. Потом, по мере того как разгорался день и солнце начало согревать фасады домов, слух принял определенные формы. Дон Карло был найден в холмах, примерно в одном дне ходьбы от Монтепуччио, голый, как червяк, с высунутым языком. Как такое могло случиться? Для чего дон Карло один пошел в холмы, да еще так далеко от своего прихода? И мужчины, и женщины задавали друг другу эти вопросы, попивая воскресный кофе. Но произошло еще более необычайное. Часов в одиннадцать стало известно, что тело отца Боццони буквально сожжено солнцем. Все, даже лицо, хотя, когда его нашли, он лежал, уткнувшись лицом в землю. Очевидно было одно: он был голый еще при жизни. Шел таким под солнцем многие часы, пока его тело не покрылось волдырями, а ноги — кровью, и он умер от изнурения и обезвоживания. Тайной оставалось главное: почему он ушел один в холмы, да еще в часы самого пекла? Эти вопросы будут в Монтепуччио пищей для разговоров еще многие годы. Но в тот день пришли по крайней мере к одному, пусть предварительному, выводу: скорее всего одиночество довело его до безумия, и он, встав утром в полной невменяемости, решил любым способом покинуть деревню, которую так ненавидел. Солнце одержало над ним победу. И эта смерть, такая нелепая, такая непристойная для служителя Церкви, еще больше укрепила мнение жителей деревни: ясно, этот дон Карло и яйца выеденного не стоил.


Когда Раффаэле узнал эту новость, он побледнел. Он попросил повторить ему ее, не в силах покинуть площадь, на которой разговоры гудели, как ветер в улочках. Он должен был узнать больше, узнать все до мелочей, быть уверенным, что все это правда. Он выглядел удрученным, что весьма удивило тех, кто знал его. Главное — Скорта. Ведь он должен был бы радоваться, что этого кюре больше нет. Раффаэле долго тянул, прежде чем решился покинуть террасу кафе. Потом, когда понял, что все так оно и есть, что можно не сомневаться — кюре мертв, он сплюнул на землю и пробормотал:

— Этот негодяй нашел-таки способ вместе с собой погубить и меня.


Накануне два человека встретились на тропинке в холмах. Раффаэле поднимался от моря, а дон Карло в одиночестве прогуливался. Бродить по тропинкам в холмах было единственным времяпрепровождением, которое осталось ему. Изоляция, на которую обрекла кюре деревня, сначала привела его в ярость, но потом, по прошествии нескольких недель, он почувствовал, что гибнет от тягостного одиночества. Его рассудок приходил в расстройство. Он совсем растерялся. Жизнь в деревне становилась для него истинной мукой. Единственной отдушиной стали эти прогулки.

Разговор начал Раффаэле. Он счел возможным воспользоваться случаем и решительно объясниться с кюре.

— Дон Карло, — сказал он, — вы оскорбили нас. Пришло время вам пересмотреть ваше решение.

— Вы — банда дегенератов! — прорычал кюре вместо ответа. — Господь все видит и Он накажет вас!

Гнев охватил Раффаэле, но он постарался сдержать себя и продолжил:

— Вы ненавидите нас. Пусть. Но та, которую вы наказываете, не заслужила такого отношения. Немая имеет право покоиться в кладбищенской ограде.

— Она там и лежала, пока вы не вынесли ее. Но она этого и заслуживает, она грешница, родившая банду безбожников!

Раффаэле побледнел. Ему показалось, что даже сами холмы обязывают его ответить на такое оскорбление.

— Вы не заслуживаете облачения, которое носите, Боццони. Вы слышите меня? Вы — крыса, которая прикрывается сутаной. Снимайте ее, отдайте, или я вас убью!

И он набросился на кюре с яростью озлобленной собаки.

Он схватил кюре за воротник и яростным движением сорвал с него сутану. Дон Карло был потрясен. Он задыхался от бессилия. Раффаэле не отпускал его. Он орал как безумный:

— Догола, подлюга, догола! — и изо всех сил разодрал сутану, осыпая кюре тумаками.

Он успокоился только тогда, когда отец Боццони оказался совсем голым. Бедняга сдался. Теперь он, прикрываясь лишь пухлыми руками, плакал, как ребенок. Он бормотал молитвы, как если бы находился в руках полчища еретиков. Раффаэле был охвачен мстительным ликованием.

— Вот таким вы будете ходить отныне: голым, как червяк. Вы не имеете права носить сутану. Если я снова увижу вас в ней, я вас убью! Вы слышите меня?

Дон Карло не ответил. В слезах он побежал прочь и скрылся. Он не вернулся. Все это окончательно сломило его. Он бродил по холмам, словно заблудившийся ребенок. Не обращая внимания на усталость и солнце. Долго бродил, а потом без сил рухнул на землю Юга, которую так ненавидел.


Раффаэле какое-то время постоял на том месте, где он разделался с кюре. Стоял не двигаясь, ожидая, когда уляжется его гнев, когда он придет в себя и сможет вернуться в деревню, не выдав себя своим видом. У его ног валялась разорванная сутана священника. Он не мог оторвать от нее взгляда. Что-то заставило его на мгновение зажмуриться. В лучах солнца поблескивал какой-то предмет. Он машинально нагнулся и поднял его. Золотые часы. Если бы он в эту минуту ушел, то, возможно, брезгливо откинул бы часы подальше, но он не уходил. Он еще не все сделал. Он снова нагнулся и не спеша, осторожно, поднял порванную сутану и обшарил ее карманы. Вытащив из бумажника дона Боццони деньги, он раскрытым отбросил его подальше. Он сжимал в руке пачку банкнот и золотые часы, и на лице его блуждала отвратительная улыбка безумца.


«Этот негодяй нашел-таки способ вместе с собой погубить и меня». Раффаэле только что узнал, что эта ссора с кюре окончилась смертью, и даже если он будет твердить себе, что он никого не убивал, то все равно — он прекрасно понимал это — смерть кюре всегда будет тяготить его сознание. Он снова видел его — голого, в слезах удаляющегося в холмы, словно какое-то несчастное создание, приговоренное к изгнанию. «Вот и я осужден на муки, — сказал он себе. — Осужден этим грязным типом, который не заслуживает даже плевка».


К полудню тело отца Боццони, взвалив на осла, привезли в Монтепуччио. Труп прикрыли простыней. Не столько для того, чтобы защитить его от мух, сколько в желании скрыть наготу кюре от женщин и детей.

Уже в деревне произошло нечто неожиданное. Хозяин осла, обычно молчаливый, положил тело перед церковью и громким и звучным голосом заявил, что он сделал свое дело и должен вернуться домой. Тело осталось лежать, завернутое в перепачканную землей простыню. Все смотрели на него. Стояли недвижно. Жители Монтепуччио были злопамятны. Никто не хотел хоронить кюре. Никто не был готов присутствовать на заупокойной службе или нести гроб с его телом. Впрочем, кто бы отслужил мессу? Кюре из Сан-Джокондо уехал в Бари. К тому времени, когда он вернется, тело дона Карло начнет разлагаться. Солнце к концу дня жарит нестерпимо, и можно предположить, что будет, если они оставят миланца здесь: он начнет распространять зловоние, как какая-нибудь падаль. Это было бы отличной местью. Но он будет отравлять зловонием Монтепуччио и — почему бы нет? — станет причиной каких-нибудь болезней. Нет, его надо похоронить. Не из чувства благопристойности и милосердия, а чтобы быть уверенными, что он уже не навредит им больше. Порешили выкопать яму за кладбищем. За его оградой. Жребий выпал четверым мужчинам. Они бросили тело в землю без всякого обряда. Молча. Дон Карло был похоронен, как безбожник, без молитвы, которая облегчила бы его страдания от солнечных ожогов.


Эта смерть для жителей Монтепуччио стала событием огромной важности, но за пределами их деревни она почти никого не озаботила. Дона Карло не стало, и деревня снова оказалась забытой епископатом. Жителей Монтепуччио это устраивало. Они уже привыкли к такому положению и даже приговаривали иногда, проходя мимо запертой церкви: «Уж лучше никто, чем новый Боццони», опасаясь, что небо покарает их и они получат нового пришельца с Севера, который будет обзывать их негодяями, высмеивать их обычаи и отказываться крестить их детей.

Казалось, небо услышало их. Никто не приезжал, и церковь оставалась запертой, как дворцы знати, которые неожиданно покинули их владельцы, оставив аромат величия и старых развалин.


Скорта вернулись к своей нищенской жизни в Монтепуччио. Все четверо они ютились в доме Раффаэле, в его единственной комнате. Каждый нашел себе работу, их заработка хватало только на еду. Раффаэле рыбачил. У него не было своей лодки, но по утрам, на пристани, кто-нибудь нанимал его на день, расплачиваясь частью улова. Доменико и Джузеппе предлагали свои услуги владельцам сельскохозяйственных угодий. Они собирали томаты или оливки. Кололи дрова. Целыми днями они трудились на полях, которые им не давали ничего. А Кармела готовила для них всех, следила за бельем и по заказам деревенских делала вышивки.

Они не трогали денег, которые между собой называли «нью-йоркскими». Долгое время считали, что они должны быть сохранены для покупки дома. А пока нужно затянуть потуже пояса, терпеть и ждать, когда им представится случай и они купят его. Им было на что купить дом вполне приличный, но на каменистой земле, а она в Монтепуччио не ценилась. Оливковое масло стоило дороже арпана[9] такой земли.

Как-то вечером Кармела тем не менее подняла голову от тарелки с супом и заявила:

— Надо сделать иначе.

— Что? — спросил Джузеппе.

— Деньги Нью-Йорка, — объяснила она, — их надо потратить иначе, не на дом.

— Интересно… — сказал Доменико. — А где будем жить?

— Если мы купим дом, — возразила Кармела, которая уже все продумала, — вы будете и дальше целыми днями, которые нам отпустит Господь, обливаться потом, как скотина, лишь бы заработать на хлеб. Рассчитывать будет не на что. И так пройдут годы… Нет. У нас есть деньги, надо купить что-нибудь получше.

— Что именно? — заинтересовавшись, спросил Доменико.

— Я еще не знаю. Но я придумаю.

Рассуждения Кармелы заставили всех троих задуматься. Она права. Вне всякого сомнения. Ну купят они дом, а что дальше? Если бы у них хватило денег купить четыре дома, то еще куда ни шло… Нет, надо искать что-то другое.

— Завтра — воскресенье, — снова заговорила Кармела, — возьмите меня с собой. Я хочу видеть то, что видите вы, делать то, что делаете вы, провести с вами весь день. Я посмотрю. И я придумаю.

Братья снова не знали, что ответить. В Монтепуччио женщины днем выходили из дома лишь в крайнем случае. На мессу, но после смерти дона Карло служб не было. На сбор оливок в поля, но это — когда они поспевали. В остальное время они сидели по домам, запертые за толстыми стенами, защищенные от солнца и вожделенных взглядов мужчин. То, что предлагала Кармела, противоречило образу жизни деревни, но после возвращения из Америки братья Скорта во всем доверяли своей сестренке.

— Согласны, — сказал Доменико.


Назавтра Кармела надела свое лучшее платье и вышла в сопровождении троих братьев. Они пошли в кафе, где выпили — как всегда по воскресеньям — крепкий кофе, который вызывал у них колики в животе и заставлял колотиться сердце. Потом, как обычно, братья сели за стоящий на тротуаре столик и стали играть в карты. Кармела была с ними. Немного в стороне. Сидела на стуле. Смотрела на проходящих мужчин. На жизнь деревни. Потом они навестили кое-кого из друзей-рыбаков. А когда наступил вечер, совершили passeggiata[10] по корсо Гарибальди, ходили из конца в конец и обратно, приветствовали знакомых, узнавали новости. Впервые в жизни Кармела провела день на улицах деревни, в этом мире мужчин, которые с удивлением поглядывали на нее. Она слышала их разговоры за своей спиной. Они спрашивали друг друга, почему она здесь. Обсуждали ее наряд. Но она не обращала на это никакого внимания и вся была поглощена тем, ради чего пришла. Поздно вечером, когда они вернулись домой, она с облегчением сняла башмаки. У нее гудели ноги. Доменико, стоя рядом, молча смотрел на нее.

— Ну и что? — спросил он наконец.

Джузеппе и Раффаэле подняли головы и смолкли, чтобы не пропустить ни единого слова из ее ответа.

— Сигареты… — спокойно ответила она.

— Сигареты?

— Да. Надо открыть в Монтепуччио табачную лавку.

Лицо Доменико озарилось улыбкой. Табачная лавка. Верно. В Монтепуччио нет табачной лавки. В бакалейной лавке, правда, сигареты продают… И еще на рынке их можно купить, но настоящей табачной лавки, это правда, в деревне нет. Кармела целый день изучала жизнь деревни и пришла к выводу: единственное, что есть общее у рыбаков из старой деревни и зажиточных мужчин с корсо, так это жадность, с которой они затягиваются сигаретами. В тени попивая аперитив или работая на солнцепеке, все курили. Вот здесь и есть их дело. Табачная лавка. Да. На корсо. Кармела была уверена в этом. Табачная лавка. Только так. Она всегда оправдает себя.


Скорта постарались приобрести то, что хотели. Они купили помещение на корсо Гарибальди. Первый этаж дома, большую комнату в тридцать квадратных метров. И еще подвал под склад. Но после этого у них не осталось ничего. Вечером Кармела была мрачна и молчалива.

— Что случилось? — спросил Доменико.

— У нас не осталось денег на покупку лицензии, — ответила Кармела.

— А сколько нужно? — спросил Джузеппе.

— Сама лицензия дорого не стоит, но нужна приличная сумма, чтобы умаслить директора бюро лицензий. Преподносить ему подарки. Каждую неделю. До тех пор, пока он не даст нам ее. Столько денег у нас нет.

Доменико и Джузеппе пришли в уныние. Возникло новое препятствие, непредвиденное, и они не знали, как преодолеть его.

Раффаэле долго смотрел на них, потом тихо сказал:

— У меня есть деньги. Я дам вам их. Но с одним условием: не спрашивайте меня, откуда они. И как давно они у меня. И почему я никогда не говорил вам о них. У меня они есть. Вот и все.

И он положил на стол плотную пачку банкнот. Это были деньги отца Боццони. И еще Раффаэле продал часы. До сих пор он носил деньги при себе, не зная, что с ними сделать, не решаясь ни выбросить их, ни потратить. Скорта обрадовались, но Раффаэле в душе все равно не чувствовал облегчения. Он не мог забыть вида обезумевшего отца Боццони, угрызения совести терзали его.


С помощью денег Раффаэле им удалось добыть лицензию. Полгода каждые две недели Доменико верхом на осле отправлялся из Монтепуччио в Сан-Джокондо. Там находилась контора Monopolio di Stato[11]. Он привозил ее директору ветчину, caciocavalli[12], несколько бутылок limoncello[13]. Он без устали мотался туда и обратно. Все деньги уходили на покупку этих подношений. Через шесть месяцев разрешение был получено. Наконец-то Скорта стали владельцами лицензии. Но денег у них не осталось. Все, что у них было, — это голые стены в пустой комнате и листок бумаги, который давал им право торговать. Не на что было даже купить табак. Первые ящики сигарет они взяли в кредит. Доменико и Джузеппе ездили за ними в Сан-Джокондо. Они взгромоздили все на осла, и впервые после возвращения им показалось, что наконец что-то начинает меняться. До сих пор они только несли свой крест. Теперь выбор сделан. В первый раз они идут бороться за себя, и при этой мысли счастливая улыбка озаряла их лица.


Они выложили сигареты на картонные коробки. Целую гору блоков. Можно было подумать, что это торговля контрабандным товаром. Ни прилавка, ни кассы. Только сигареты, даже на полу. И только вставленная в раму доска с надписью Tabaccherif Scorta Maskalzone Rivendita № 1[14], укрепленная над дверью, подтверждала, что торговля легальная. Итак, первая табачная лавка в Монтепуччио открылась. И это была их лавка. Отныне они все свои силы, физические и духовные, будут отдавать этому делу до пота, до ломоты в спине, до изнеможения. Отныне — жизнь без сна. Судьба Скорта будет сплетена с этими коробками с табаком, который они будут разгружать со спины осла ранним утром, перед тем как работяги отправляются в поля, а рыбаки возвращаются после ночного лова. Вся их жизнь будет связана с этими белыми сигаретами, которые теплыми летними вечерами пальцами сжимают мужчины, и они постепенно тают на ветру. Жизнь в поту и в дыму. Она начиналась. Наконец им выпал шанс выбраться из нищеты, на которую они были обречены своим отцом.


Мы пробыли в Эллис Исланде девять дней. Ждали судна, которое было зафрахтовано для возвращения эмигрантов. Девять дней, дон Сальваторе, мы смотрели на страну, которая нам была заказана. Девять дней у врат рая. Вот тогда я впервые вспомнила о той минуте, когда отец вернулся домой после ночной исповеди и провел ладонью по моим волосам. Мне казалось, что я снова ощущаю руку на своей голове. Как тогда. Руку моего отца. Руку мерзкого ветра в холмах Апулии. Эта рука мне напомнила о моей стране. Жесткая рука невезения, та, что навсегда приговаривает целые поколения к труду крестьян, которые живут и изнуряют себя под солнцем в стране, где об оливковых деревьях заботятся больше, чем о людях.


Мы поднялись на судно, которое должно было везти нас в обратный путь, и эта посадка совсем не походила на то, как мы садились на пакетбот в Неаполе — шумно, в радостной суматохе. На этот раз все поднялись молча, медленно, как приговоренные. На борт всходило человеческое отребье. Больные со всей Европы. Бедняки из бедняков. Это было судно покорной печали. Корабль несчастных, проклятых, которые возвращаются на родину, терзаемые стыдом, потому что они потерпели крах. Переводчик не обманул нас, путешествие было бесплатным. Впрочем, в любом случае ни у кого не нашлось бы денег заплатить за билет. Если власти не желали, чтобы нищие толпились в Эллис Исланде, то у них не было иного выхода, кроме как самим организовать их высылку. Но зато и речи не шло о том, чтобы зафрахтовать судно, идущее в определенную страну, по месту жительства высылаемых. Пакетбот с отказниками пересек Атлантику и, приплыв в Европу, постепенно, одному за другим, оказывал сомнительную услугу главным портам, освобождаясь от своего человеческого груза.


Это путешествие, дон Сальваторе, было бесконечно долгим. На корабле часы тянулись, как в больнице, в тягостном ритме: так медленно, капля за каплей, делают переливание крови. В общих спальнях умирали. Умирали от болезней, от разочарования, от одиночества. Эти покинутые всеми существа не видели смысла жить той жизнью, в которой оказались. И часто они умирали с блуждающей улыбкой на губах, в глубине души счастливые от мысли, что ставят точку в этой череде испытаний и унижений, какой стала их жизнь.


Странно, но силы ко мне вернулись. Лихорадка прошла. Вскоре я уже смогла бродить по палубам. Я одолевала трапы и длинные коридоры. Бродила повсюду. Подходила к одним пассажирам, к другим. И через несколько дней познакомилась со всеми, независимо от их возраста и языка, на котором они говорили. Целыми днями я оказывала всем маленькие услуги. Штопала носки. Приносила попить старой ирландке или находила покупателя для одной датчанки, которая хотела поменять маленькую серебряную медальку на одеяло. Я всех знала по фамилии или по имени. Я обтирала лоб больным. Готовила еду для стариков. Меня называли «малышка». В помощь себе я привлекла братьев. Они в погожие дни выносили больных на палубу. Они разносили по спальням воду. Постепенно мы сделались курьерами, коммерсантами, сиделками при больных, исповедниками. Мало-помалу нам удалось улучшить и собственную судьбу. Мы заработали немного денег, некоторые привилегии. Каким образом? Главное — от умерших. А их было много. Было решено, что часть того, что оставалось после покойников, переходит в общее пользование. Да и трудно было поступить иначе. Большинство этих несчастных ехали туда, где их уже никто не ждал. Они оставили своих в Америке или где-то еще, куда не собирались возвращаться. Нужно ли было посылать несколько монет, которые они хранили в карманах, по адресу, куда они никогда уже не приедут? Пожива распределялась тут же, на борту. Иногда первыми захватывали добычу матросы. Но тут вмешались мы. Сделали так, чтобы экипаж узнавал о чьей-то смерти как можно позже, и в темном трюме делили все сами. С долгими переговорами. Если у покойного оставалась на борту семья, все переходило ей, если же никого не было, а это случалось намного чаще, старались разделить все по справедливости. Иногда уходили часы на то, чтобы прийти к согласию по поводу трех мотков шпагата или пары обуви. Я никогда не помогала больным с мыслью, что они скоро умрут и я смогу что-то заполучить. Клянусь вам. Я помогала потому, что хотела бороться, а это было единственным способом выжить, иного я не видела.


Особенно много я уделяла внимания одному поляку, он мне очень нравился. Мне никогда не удавалось полностью произнести его имя: то ли Корниевский, то ли Корценевский… Я называла его Корни. Он был невысокий, худощавый. Лет под семьдесят. Тело постепенно уже отказывалось служить ему. Его отговаривали ехать в Америку за удачей. Говорили, что он слишком стар для этого. Слишком слаб. Но он настоял на своем. Он хотел увидеть страну, о которой столько говорили все вокруг. Но силы его уходили. У него еще был веселый взгляд, но сам он таял на глазах. Иногда он шептал мне на ухо что-то, но я не понимала его и смеялась, потому что эти звуки казались мне чем угодно, но только не словами.


Корни. Это он спас нас от нищеты, которая пожирала наши жизни. Он умер еще до того, как мы приплыли в Англию. Умер ночью, когда бортовая качка была слабой. Почувствовав конец, он подозвал меня и протянул мне перевязанную шнурочком тряпицу. И что-то сказал, но я не поняла. Потом он откинул голову на подушку и с открытыми глазами начал молиться на латыни. Я молилась вместе с ним до той последней минуты, когда смерть прервала его дыхание.

В тряпице оказались восемь золотых монет и маленькое серебряное распятие. Вот эти деньги стали нашим спасением.


Вскоре после смерти старого Корни судно начало заходы в порты Европы. Сначала бросили якорь в Лондоне, потом в Гавре, затем отправились в Средиземное море, сделали остановку в Барселоне, в Марселе, и наконец — Неаполь. После каждой стоянки на судне становилось все меньше его грязных пассажиров, и оно загружалось товарами. Мы воспользовались этим, чтобы заняться коммерцией. В каждом порту судно стояло на причале два или три дня, пока загружали товары и протрезвлялся экипаж. Мы воспользовались этими драгоценными часами, чтобы кое-что купить. Чай. Кастрюли. Табак. Мы выбирали то, что было типично для страны, в которой находились, а на следующих стоянках перепродавали это. Конечно, выгода была смешная, мы зарабатывали сущие пустяки, но старательно преумножали свои сокровища. И в Неаполь приплыли более богатыми, чем когда покидали его. Это главное, дон Сальваторе. Я горжусь этим. Мы вернулись более богатыми, чем были, когда уезжали. Я обнаружила у себя дар, способности к коммерции. Мои братья были поражены. Ведь эти небольшие сбережения, смекалкой добытые в той грязи, в которой мы пребывали, позволили нам, когда мы вернулись, не подохнуть, как скотине, с голоду в неапольском столпотворении.

Глава пятая ПИРШЕСТВО

Наступила ночь. Кармела приспустила металлическую штору. Она не хотела, чтобы ей помешали. «Еще наверняка найдется какой-нибудь припозднившийся покупатель, — подумала она. — Впрочем, вряд ли: увидит, что витрина наполовину закрыта, и не будет настаивать». Во всяком случае, если станут звать ее, стучать, она решила не откликаться. Ей надо было кое-что сделать, и она не хотела, чтобы ей помешали. Она прошла за прилавок и несколько нервозно достала деревянный ящик, который служил ей кассой. «Все нормально, деньги любят счет», — подумала она. Она открыла ящик и погрузила пальцы в кучу смятых купюр, стараясь привести их в приличный вид, разгладить и сосчитать. Она погрузила пальцы в эту кучку бумаги с исступлением, словно какая-нибудь беднячка. В ее движениях чувствовалось беспокойство. Она с тревогой ждала результата. Хватит ли? Обычно она пересчитывала кассу, вернувшись домой. Спокойно, без нетерпения. Она прекрасно знала, определяя на глаз, был ли день удачным или нет, и не торопилась пересчитывать банкноты, чтобы подтвердить свою оценку. Но в этот вечер все было иначе. В этот вечер, склонившись в полумраке своей лавки над кассой, она была как вор над своей поживой.

«Пятьдесят тысяч лир», — пробормотала она наконец, когда небольшая пачка приведенных в порядок банкнот легла перед ней. Она взяла ее и положила в конверт, а потом смахнула оставшееся в кассе в холщовый кошель, в нем она обычно носила домой дневную выручку.

И только тогда быстро и как-то нервно, словно совершая что-то тайное, заперла лавку.


Она не пошла домой. Она повернула на виа деи Мартири и торопливо зашагала. В такое позднее время — без десяти минут час ночи — улицы были пусты. Дойдя до паперти церкви, она с удовлетворением отметила, что пришла первой. Она не захотела присесть на скамью, но едва успела сделать несколько шагов около, как к ней подошел мужчина. Кармела почувствовала себя маленькой девочкой, стоящей на ветру. Мужчина любезно поздоровался с ней поклоном головы. Она нервничала. Ей не хотелось, чтобы эта встреча затянулась, она опасалась, что кто-нибудь увидит их в такой неуместный час и по деревне пойдут пересуды. Она достала заранее приготовленный конверт и протянула его мужчине.

— Вот, это вам, дон Карделла. Как было условлено.

Мужчина улыбнулся и сунул конверт в карман своих полотняных брюк.

— Вы не пересчитаете? — с удивлением спросила Кармела.

Мужчина снова улыбнулся, показывая всем своим видом, что подобная предосторожность излишня, кивнул ей и исчез.

Кармела осталась стоять на паперти. Вся процедура продлилась всего несколько секунд. Теперь она была здесь одна. Все кончено. Эта встреча, мысль о которой преследовала ее несколько недель, этот срок платежа, который лишал ее сна по ночам, только что прошла, и ни вечерний ветер и никакие звуки на улице не отметили эту минуту каким-то особым знаком. Но тем не менее она чувствовала: только что ее судьба пошла по новому пути.


Скорта заняли много денег, чтобы открыть свою табачную лавку. С тех пор как они ввязались в эту авантюру, они не вылезали из долгов. Денежными делами занималась Кармела. Ничего не говоря братьям, она связалась с порочным кругом ростовщиков. Кредиторы в Монтепуччио в ту пору вели дела просто. Оговаривали сумму, проценты и дату возвращения долга. В назначенный день должники приносили деньги. И никаких расписок, никаких договоров. Никаких свидетелей. Только данное слово и вера в добропорядочность и честность партнера. Но горе тому, кто пренебрежет долгом. Вражда семей была кровавая и вечная.

Дон Карделла был последним заимодавцем Кармелы. Она обратилась к нему несколько месяцев назад, чтобы отдать деньги, которые была должна хозяину кафе на корсо. Дон Карделла был ее последней надеждой. И он воспользовался этим, получив от нее больше чем вдвое того, что одолжил ей, но таково было условие, и Кармела не нашла, что возразить.


Она проводила взглядом своего последнего кредитора, который скрылся за углом, и улыбнулась. Сейчас она могла бы петь и танцевать. В первый раз табачная лавка была их, в первый раз она полностью принадлежала им. Опасность, что ее отнимут, ушла в прошлое. Лавка больше не под залогом. Отныне они будут работать на себя. Каждая заработанная лира будет лирой Скорта. «У нас больше нет долгов!» Она твердила эту фразу, пока у нее не закружилась голова. У нее было такое чувство, будто она впервые в жизни обрела свободу.

Она подумала о братьях. Они трудились без отдыха. Джузеппе и Доменико занимались строительными работами. Соорудилиприлавок. Переделали пол. Побелили стены известью. Так потихоньку, год за годом, лавка приобрела приличный вид. Словно это холодное помещение, сложенное из старых камней, вскормилось потом мужчин и расцвело. Чем больше они работали, тем лучше она становилась. Мужчины чувствуют это. Где бы мужчина ни работал: в торговле, в поле или на рыбачьей лодке — между ним и тем, во что он вкладывает свой труд, существует какая-то непонятная связь, замешенная на уважении и ненависти. О нем заботятся. К нему относятся с особым вниманием и его проклинают по ночам. Оно вас изнуряет. Оно ломает вас. Оно крадет ваши воскресенья и вашу семейную жизнь, но ни за какие блага вы от него не откажетесь. Вот такими узами были связаны с табачной лавкой и Скорта. Они проклинали ее и одновременно боготворили, как боготворят того, кто дает вам еду, и проклинают того, кто заставляет вас раньше времени стареть.

Кармела думала о своих братьях. Они отдали их делу свое время и свой сон. И она знала, что никогда не смогла бы рассказать им об этом долге. Ничто не оправдало бы его.

Она не смогла бы даже рассказать им и о своем счастье, потому что в таком случае ей пришлось бы сказать и о долгах, которые она сделала в свое время, о том, как она рисковала, а этого она не хотела. Но ей очень хотелось поскорее встретиться с ними. Завтра, в воскресенье, она увидит их. Всех. Раффаэле сделал какое-то странное предложение. Неделю назад он пришел, чтобы пригласить весь клан — женщин, мужчин, детей, в общем, всех — в местечко, которое называется Санакоре. Он не раскрыл причины такого приглашения. Но вот завтра уже воскресенье и они все соберутся там. Она дала себе слово как никогда быть внимательной ко всем. Каждого приласкать. Окружить нежностью. Всех, кому раньше не спешила выказывать это. Своих братьев. Своих невесток. Всех тех, кто ради того, чтобы их табачная лавка жила, отдал хоть немного своих сил.


Придя домой, она, прежде чем войти в комнату, где находились муж и два их сына, прошла в примыкающую к дому похожую на пещеру каморку, которая служила им хлевом. Старый осел находился там, в этом душном, без света, помещении. Осел, который привез их из Неаполя и с которым они не пожелали расстаться. Они возили на нем свой товар из Сан-Джокондо в Монтепуччио. Старый осел был неутомим. Он вполне свыкся и с климатом Апулии, и со своей новой жизнью. До такой степени свыкся, что Скорта даже научили его курить, что нравилось славной скотине и доставляло радость детям и деревни, и Сан-Джокондо. Увидев его, они бежали за ним следом и кричали: «Е arrivato l’asino fumatore! L’asino fumatore!»[15] А осел действительно курил. He сигареты, это было бы все равно что кормить свиней вареньем, к тому же у Скорта на счету была каждая сигарета. Нет. Но они срывали на дороге длинные сухие стебли, делали плотную, толщиной с палец, скрутку и зажигали. Осел на ходу попыхивал этим. С полной невозмутимостью. Выпуская дым через ноздри. Когда «сигарета» сгорала и ее жар начинал жечь его, он залихватски сплевывал остаток, неизменно вызывая смех Скорта. Из-за этого они прозвали его «Курилка», курящий осел из Монтепуччио.

Кармела похлопала животину по бокам и прошептала ему на ухо: «Спасибо, Курилка. Спасибо, caro[16]. Ты тоже попотел для нас». И осел с готовностью принял ее ласку, словно понимал, что Скорта празднуют свою свободу и что дни работы отныне никогда не будут больше изнурительным рабством.


Когда Кармела вошла в дом и бросила взгляд на мужа, она сразу заметила, что он как-то непривычно взволнован. Сначала она подумала, что он узнал о том, что она заняла деньги у дона Карделла, не испросив его согласия, но это было не так. Глаза его блестели детским возбуждением, и в них не было и следа упрека. Она с улыбкой посмотрела на него и, даже прежде чем он сказал ей, поняла, что он вдохновился каким-то очередным новым проектом.

Ее муж, Антонио Мануцио, был сыном дона Мануцио, адвоката и муниципального советника. Заметного лица в Монтепуччио. Богатого. Владельца нескольких сот гектаров земли с оливковыми деревьями. Дон Мануцио был из тех, кого неоднократно грабил Скорта Маскалдзоне. Многие из его людей были убиты в то время. Когда он узнал, что его сын намеревается жениться на дочери этого бандита, он поставил его перед выбором: или их семья, или эта «потаскуха». Он так и сказал — putana, что в его устах было равнозначно неприличию, как пятно томатного соуса на белоснежной рубашке. Антонию выбрал: он женился на Кармеле, порвав со своей семьей, отказавшись от беспечной жизни буржуа, которая ждала его. Он женился на Кармеле, не имея ничего. Ничего. Кроме своей фамилии.

— Что случилось? — спросила Кармела, давая Антонио радостную возможность рассказать ей то, что рвалось у него с языка. Лицо Антонио осветилось довольством, и он воскликнул:

— Миуччия, у меня замечательная идея, я думал об этом весь день. Вообще-то я обдумывал все давно, но сегодня утвердился в этом и принял решение. Оно созрело во мне, когда я думал о твоих братьях…

Лицо Кармелы слегка омрачилось. Она не любила, когда Антонио заводил речь о ее братьях. Лучше бы он говорил с нею об их двоих сыновьях, Элии и Донато, но этого он не делал никогда.

— Что случилось? — устало повторила она свой вопрос.

— Нужно изменить нашу жизнь, — сказал Антонио.

Кармела не ответила. Теперь она уже знала, что собирается сказать ей муж. Не в подробностях, конечно, но догадывалась, что речь пойдет об одной из его идей, с которой она не согласится, и это ее опечалило. Она нахмурилась. Она вышла замуж за человека, у которого в голове гулял ветер и блестели от всяких идей глаза, он шел по жизни, словно канатоходец. И это огорчало ее. Вгоняло ее в тоску. Но Антонио уже завелся, и теперь надо дать ему высказаться.

— Нужно разнообразить нашу жизнь, Миуччия, — повторил Антонио. — Посмотри на своих братьев. Да, у каждого свое дело. У Доменико бар. Пеппе и Фелучче рыбачат. Но нужно подумать и еще о чем-то, кроме этих проклятых сигарет.

— Для Скорта только табачная лавка и годится, — ответила Кармела.

Все три ее брата уже женились, и у всех троих с женитьбой началась новая жизнь. Доменико связал себя узами брака с Марией Фарателла, девушкой из семьи коммерсантов, в июне 1934 года. Это был союз без страстной любви, но он дал Доменико такую комфортную жизнь, какой он никогда не знал. И из-за этого он испытывал к Марии чувство благодарности, похожее на любовь. С Марией он был защищен от бедности. Фарателла не жили в роскоши, но у них, кроме обширных оливковых полей, был бар на корсо Гарибальди. С тех пор Доменико делил свое время между баром и табачной лавкой, работая там, где в тот или иной день был больше нужен. Что касается Фелучче и Джузеппе, то они женились на дочерях рыбаков, и работа в море отнимала у них большую часть их времени и сил. Да, братья отдалились от табачной лавки, но так сложилась жизнь, и то, что Антонио, чтобы определить перемены в их жизни, пользуется термином «разнообразить», вывело Кармелу из себя. Это показалось ей несправедливым, почти оскорбительным.


— Табачная лавка — наш крест, — снова заговорил Антонио, не обращая внимания на молчание Кармелы. — Или станет им, если мы не попытаемся изменить жизнь. Ты сделала все, что от тебя зависело, и сделала это лучше, чем кто-либо, но теперь пора подумать о переменах. Своими сигаретами ты зарабатываешь деньги, но никогда не добьешься того, что ценится по-настоящему: власти.

— И что ты предлагаешь?

— Я выставлю свою кандидатуру на должность мэра.

Кармела не смогла удержаться от смеха.

— И кто за тебя проголосует? Даже твоя семья тебя не поддержит. Доменико, Пеппе и Фелучче. Вот и все. Да, ты можешь рассчитывать на эти три голоса. И только.

— Знаю, — сказал Антонио с детской обидой, но понимая в душе, что она права. — Но я должен попытаться. Я уже подумал об этом. Эти невежды, что живут в Монтепуччио, не знают, что такое политика, и не умеют определить ценность человека. Я должен заработать их уважение. И для этого уеду.

— Куда? — спросила Кармела, удивленная таким решением своего взрослого юнца-мужа.

— В Испанию, — ответил он. — Дуче нуждается в хороших итальянцах. Готовых отдать свою молодость на разгром красных. Я буду среди них. А когда вернусь, увешанный медалями, они увидят во мне человека, который нужен им в мэры, поверь мне.

Кармела какое-то время молчала. Она никогда ничего не слышала о войне в Испании. Ни о планах дуче относительно этой страны. Но что-то подсказывало ей, что место отцов семейств не там. Что-то в глубине ее существа. Настоящие баталии Скорта разыгрываются здесь. В Монтепуччио. А не в Испании. И в этот день 1938 года, как и каждый день, им необходимо, чтобы клан Скорта был вместе. А дуче и его война в Испании могут позвать других мужчин. Она долго смотрела на мужа, потом просто повторила тихим голосом:

— Для Скорта годится только табачная лавка.

Но Антонио не слушал. Скорее, он принял решение, и его глаза уже блестели, как у ребенка, который грезит о дальних странах.

— Для Скорта — возможно, — сказал он. — Но я Мануцио. И ты тоже, поскольку ты моя жена.

Антонио Мануцио принял решение. Он решил ехать в Испанию. Сражаться на стороне фашистов. Он хотел завершить свое политическое образование, ринувшись в эту новую авантюру.

Он долго, до самой поздней ночи, объяснял ей, почему эта идея осенила его и как, вернувшись, он будет неизбежно с выгодой пользоваться славой героя. Кармела не слушала его. Ее взрослый юнец-муж продолжал рассказывать ей о славе фашистов, а она задремала.


На следующий день она проснулась в страшном волнении. Ей предстояло столько дел. Одеться самой. Одеть своих двоих детей. Причесаться. Проверить, хорошо ли выглажена белая рубашка мужа, которую он выбрал накануне. Напомадить волосы Элии и Донато, надушить их, чтобы они сияли как новенькие монетки. И не забыть бы свой веер, ведь день жаркий и ветер наверняка станет удушающим. Она волновалась, как в день причастия своих сыновей или в день собственной свадьбы. Нужно было еще столько всего переделать. Ничего не забыть. И при этом не опоздать. Она металась по дому с гребенкой в руке, с иголкой, зажатой в губах, ища свои туфли и проклиная платье, которое, казалось, усело, и она никак не могла застегнуть на нем пуговицы.


Наконец все были готовы. Оставалось лишь тронуться в путь. Антонио снова спросил ее, где назначена встреча, и Кармела в который раз повторила: «Санакоре».

— Куда он нас тащит? — недоумевал Антонио.

— Я не знаю, — отвечала она, — это сюрприз.

Итак, они отправились, спустились из Монтепуччио и пошли по прибрежной дороге до назначенного места. Затем — по узкой, какой-то подозрительной дороге, которая привела к насыпной земляной площадке над морем. Какое-то время они постояли в нерешительности, не зная, куда податься теперь, но вдруг увидели деревянную стрелку, на которой было написано: Trabucco Scorta, она указывала на лестницу. После бесконечного спуска они вышли на широкую рыбачью пристань, прилепившуюся к скале у самых волн. Эта была одна из тех trabucco, которых полно на берегах в Апулии. Они выглядели как гигантские деревянные скелеты. Нагромождение досок, выбеленных временем, которые лепились к скале и, казалось, никогда не смогли бы противостоять урагану. И тем не менее они держались. С незапамятных времен. Высились над водой. Противостояли ветру и ярости волн. Когда-то их использовали для того, чтобы ловить рыбу, не выходя в море. Но люди давно покинули их, и теперь это были всего лишь какие-то странные впередсмотрящие, которые, скрипя под ветром, не сводили глаз с волн. Можно было подумать, что они сооружены кое-как. Однако эти, казалось бы, ненадежные постройки выдерживают все. На пристани полно спутанных веревок, маховиков, шкивов. Когда мужчины работают, все верещит и натягивается. Trabucco поднимает свои сети медленно и торжественно, словно какой-нибудь костлявый великан, который опускает руку в воду и осторожно вынимает ее, словно достает из моря какое-то сокровище.


Владельцами trabucco была семья жены Раффаэле. Скорта знали об этом. Но до сих пор о ней говорили как о заброшенном строении, которое уже никому не было нужно. Куча досок и сгнивших опор. Но вот уже несколько месяцев, как Раффаэле начал восстанавливать trabucco. Он занимался этим, возвращаясь с лова. Или в ненастные дни. Всегда втайне. Работал с остервенением и, чтобы преодолеть минуты уныния, которое охватывало его при мысли, что работы — непочатый край, думал, какой сюрприз будет для Доменико, Джузеппе и Кармелы, когда они увидят это.


Скорта были очень удивлены. Не только этим основательным сооружением, появившимся из груды дерева, но и тем, с каким вкусом и даже элегантностью оно было оформлено. Их удивление возросло еще больше, когда, пройдя вперед, они обнаружили в центре пристани, среди веревок и сетей, огромный стол, накрытый красивой белой скатертью с ручной вышивкой. Из одного угла trabucco доносился запах рыбы и обжаренного лаврового листа. Раффаэле поднял голову от ниши, где он установил дровяную печь и гриль, и, широко улыбаясь, закричал:

— Садитесь! Добро пожаловать на trabucco! Садитесь!

И на каждый вопрос, который ему задавали, обнимая его, в ответ только смеялся с видом заговорщика.

— Когда ты соорудил эту плиту?

— Где ты отыскал такой стол?

— Надо было сказать нам, мы бы принесли что-нибудь…

Раффаэле улыбался и повторял лишь одно:

— Садитесь, не думайте ни о чем, садитесь…

Кармела со своим семейством пришли первыми, но едва они сели, как со стороны лестницы донеслись крики. Пришли Доменико, его жена и две их дочери, а следом и Джузеппе с женой и маленьким Витторио. Теперь все были в сборе. Обменивались поцелуями. Женщины расхваливали наряды друг друга. Мужчины угощали друг друга сигаретами, подкидывали вверх своих племянников и племянниц, которые вопили от радости в крепких мужских руках. Кармела села немного в стороне. Самое время посмотреть на всех вместе. Все, кого она любила, были здесь. Сияющие от радости в свете воскресного дня, когда платья женщин оттеняют белизну рубашек мужчин. Море было нежное и спокойное. Она улыбнулась какой-то особой улыбкой.

С верой в жизнь. Она посмотрела на каждого из них. На Джузеппе и его жену, дочь рыбака, который слово «женщина» в своем лексиконе заменил на слово «путана», и частенько можно было услышать, как на улице он приветствовал какую-нибудь знакомую возгласом «Ciao, putana!»[17], всегда вызывая смех прохожих. Потом взгляд Кармелы упал на детей: Лукрецию и Николетту, двух дочерей Доменико, наряженных в красивые белые платьица, на Витторио, сына Джузеппе и Маттеа, которого мать кормила грудью, приговаривая: «Пей, дурачок, пей, это все для тебя», и на Микеле, самого младшего в клане, которого женщины передавали из рук в руки, а он лепетал что-то на своем языке. Она смотрела на них и говорила себе, что все они будут счастливы. Просто счастливы.

Голос Раффаэле прервал ее мысли.

— К столу! К столу! — закричал он.

И тогда она поднялась со своего места и сделала то, что пообещала себе сделать. Быть с ними. Смеяться с ними. Целовать их. Обнимать. Быть с каждым, по очереди, внимательной и счастливой.


Их собралось за столом пятнадцать человек, и они, посмотрев друг на друга какое-то время, с удивлением отметили, как разросся их клан. Раффаэле сиял от счастья. Он так мечтал об этой минуте. Все, кого он любил, собрались здесь, у него, на его trabucco. Он без отдыха метался из одного угла в другой, от плиты к кухне, от сетей к столу, стараясь, чтобы каждый был обслужен, чтобы у всех все было.

Этот день навсегда остался в памяти клана Скорта. Потому что для всех, для взрослых и для детей, такое пиршество было впервые. Дядя Фелучче сделал нечто грандиозное. Раффаэле и Джузеппина поставили на стол целую дюжину всяких кушаний. Огромные, с палец, мидии, фаршированные смесью из яиц, хлебного мякиша и сыра. Крепенькие маринованные анчоусы, которые просто таяли на языке. Щупальца осьминогов. Салат из томатов с цикорием. Несколько тонких ломтей поджаренных баклажанов. Анчоусы, жаренные в масле. Блюда передавались с одного конца стола на другой. Каждый брал с удовольствием, и ему не приходилось выбирать, мог отведать все.

Когда тарелки опустели, Раффаэле поставил на стол две огромные салатницы, в них что-то дымилось. В одной оказались традиционные местные макаронные изделия troccoli с сепией каракатицы. В другом — risotto[18] с дарами моря. Оба блюда были приняты с энтузиазмом, что заставило зардеться повариху. В такой момент аппетит разыгрывается, и всем кажется, что они могут есть целый день. К тому же Раффаэле поставил пять бутылок местного вина. Красного, пенящегося, темного, как кровь Христа. Солнце уже стояло в зените. Гости были защищены от него циновками, но все равно чувствовали горячий воздух, от которого даже ящерицы должны были бы покрыться потом.

Разговоры текли под постукивание приборов, иногда их прерывал вопрос кого-нибудь из детей или опрокинутый стакан с вином. Говорили обо всем и ни о чем. Джузеппина рассказывала, как она готовила макароны и risotto. И разговор о пище доставлял еще больше удовольствия тем, кто ел. Спорили. Смеялись. Каждый был внимателен к своему соседу по столу, следил, чтобы его тарелка ни на минуту не оставалась пустой.

Когда огромные блюда опустели, все уже насытились. Чувствовали, что животы у них полны. Но оказалось, Раффаэле еще не сказал последнего слова. Он поставил на стол пять огромных блюд со всевозможной рыбой, выловленной этим утром. Синеротые окуни, дорады. Полная салатница жареных кальмаров. Большие розовые креветки, запеченные на древесных углях. И даже несколько лангустов. При виде всего этого женщины единодушно заявили, что не притронутся больше ни к чему. Что это уже слишком. Что они просто умрут. Но в то же время нужно было уважить Раффаэле и Джузеппину. И не только их, но и саму жизнь, одарившую их пиршеством, которое они не забудут никогда. На Юге едят со своего рода неистовством и обжорством. Сколько влезет. Словно впереди их ждет голод. Словно они едят в последний раз в жизни. Раз пища на столе, надо есть. Это своего рода инстинкт. Не важно, что потом прихватит. Надо есть с радостью, сколько осилишь.

Блюда с рыбой ходили по кругу, и кушанья отведывали с жадностью. Ели уже не для того, чтобы насытиться, а для того, чтобы полакомиться. Но как ни старались, блюдо с жареными кальмарами так и не удалось опустошить до конца. Раффаэле был доволен. Нужно, чтобы кушанья на столе остались, иначе может показаться, что гостям не хватило еды. В конце трапезы Раффаэле повернулся к своему брату Джузеппе и, похлопав его по животу, спросил:

— Ну как, pancia piena?

Все рассмеялись, мужчины ослабили ремни брюк, женщины достали веера. Жара уже спала, но пресыщенные тела начали покрываться потом и из-за съеденной пищи, из-за того, что они так старательно жевали. Тогда Раффаэле подал к столу кофе для мужчин и три бутылки, чтобы облегчить пищеварение: виноградную водку, limoncello и водку, настоянную на лавровом листе. Когда все были обслужены, он сказал:

— Вы знаете, в деревне все зовут нас молчунами. Говорят, что мы — дети Немой и наши рты служат нам лишь для того, чтобы есть, но не разговаривать. Прекрасно. Будем гордиться этим. Если это сможет отдалить от нас любопытных и еще больше разозлит крикунов, это будет благом для молчунов. Но пусть мы будем молчать с ними, но не друг с другом. Я не пережил того, что пережили вы. Возможно, я подохну в Монтепуччио, так и не увидев в мире ничего, кроме наших высохших холмов. Но вы здесь. И вы знаете гораздо больше, чем я. Обещайте мне говорить с моими детьми. Рассказать им о том, что видели. Пусть то, что вы пережили во время своего путешествия в Нью-Йорк, не умрет с вами. Обещайте мне, что каждый из вас расскажет что-то моим детям. То, что он пережил сам. То, что вспомнил. То, что он знает. Давайте сделаем это. Пусть дядя говорит с племянниками. Тетя — с племянницами. Поведает что-нибудь, что таит в душе и не расскажет никому другому. Без этого наши дети останутся в Монтепуччио такими же, как все. Не будут знать мира. Не будут знать ничего, кроме тишины и жара солнца.

Все Скорта согласились с ним. Да. Пусть так и будет. Пусть каждый хотя бы раз в своей жизни поговорит вволю. С племянницей, с племянником. Прежде чем уйти из жизни, расскажет им о своей жизни. Хотя бы один раз. Поговорит, чтобы дать совет, передать то, что знает сам. Поговорит. Чтобы не быть просто бессловесным животным, которое живет и подыхает под этим молчаливым солнцем.


Ужин закончился. Через четыре часа, проведенных за столом, мужчины откинулись на спинки стульев, дети убежали играть на связки канатов, а женщины начали убирать со стола.

Все были утомлены, как после битвы. Утомлены и счастливы. Потому что эта битва была ими выиграна. Они все вместе немного насладились жизнью. Отрешились от повседневных забот. Этот обед остался в памяти всех как великое пиршество Скорта. Ведь впервые клан собрался вместе. Если бы у Скорта был фотоаппарат, они увековечили бы это. Они были здесь все. Родители и дети. Это было наивысшее достижение клана. И нужно было бы, чтобы так оставалось вовеки.

Однако их жизнь скоро поблекнет, земля треснет под их ногами и светлые платья женщин примут мрачный цвет траура. Антонио Мануцио уедет в Испанию и умрет там в результате тяжелого ранения, умрет без славы и почета, оставив Кармелу вдовой с двумя сыновьями. Это будет первая вуаль на счастье семьи. Доменико, Джузеппе и Раффаэле примут решение оставить табачную лавку сестре, ведь у нее теперь были только лавка да два рта, которые надо кормить. Пусть Элии и Донато не придется начинать на пустом месте, пусть они не узнают нищеты, которую познали их дяди.

Несчастье вторгнется в спокойную жизнь этих мужчин и женщин, но сейчас об этом никто не думал. Антонио Мануцио наполнял свой стакан виноградной водкой. Они все чувствовали себя счастливыми под великодушным взглядом Раффаэле, у которого вид братьев, вкушающих рыбу, которую он сам жарил, вызывал слезы радости.

В конце обеда животы у всех были полные, пальцы жирные, рубашки в пятнах, по лицам струился пот, но они испытывали блаженство. С сожалением они покинули trabucco, чтобы вернуться к своей обычной жизни.

Но теплый и терпкий запах жареных лавровых листьев надолго останется для них запахом счастья.


Вы понимаете, почему я вчера так разволновалась, когда вдруг поняла, что забыла имя Корни. Если я забываю этого человека, пусть даже на одну секунду, все рушится. Я еще не все рассказала вам, дон Сальваторе. Но не торопите меня. Курите. Курите спокойно.

Когда мы вернулись в Монтепуччио, я заставила братьев поклясться, что мы никогда никому не будем рассказывать о нашем нью-йоркском поражении. Мы рассказали об этом только Раффаэле в тот вечер, когда похоронили Немую, потому что он попросил рассказать о нашем путешествии, и мы не хотели врать ему. Он уже был нашим. Он поклялся вместе с нами. И они все трое сдержали слово. Я хотела, чтобы никто об этом не узнал. Для всех в Монтепуччио мы просто съездили в Нью-Йорк и пожили там какое-то время. Заработали немного денег. А тем, кто спрашивал, почему мы вернулись так быстро, отвечали, что не подобало нам оставлять здесь нашу мать совсем одну. Ведь мы не могли знать, что она умерла. И этого объяснения хватало. Люди больше не допытывали нас. Я не хотела, чтобы они узнали, что Скорта оказались нежелательны там. Здесь все важно, что о вас говорят, какие истории вам приписывают. Я хотела, чтобы Скорта приписывали Нью-Йорк. Чтобы мы не были больше семьей выродков или нищих. Я знала здешних людей. Они говорили бы о неудаче, которая постигла нас. Они вспоминали бы о темных делах Рокко. И так было бы навечно. Но мы вернулись более богатыми, чем уехали. И только это шло в счет. Я никогда не рассказывала об этом моим сыновьям. Никто из наших детей этого не знает. Я заставила поклясться моих братьев, и они сдержали слово. Нужно было, чтобы все верили в Нью-Йорк. Мы сделали даже больше того. Мы рассказали о городе и о нашей жизни в нем. Подробно. Мы смогли это сделать, потому что нам помог старый Корни. Во время обратного пути он нашел человека, который говорил по-итальянски, и попросил его перевести нам письма, которые он получил от своего брата. Мы слушали эти письма ночи напролет. Я и сейчас еще помню некоторые из них. Брат старого Корни рассказывал о своей жизни, о квартале, где он жил. Он описывал улицы, людей, своих соседей по дому. Корни заставил нас слушать эти письма, но это не стало для нас дополнительным мучением. Он открывал нам ворота в этот город. Мы разгуливали по нему. Мысленно мы уже жили там. Я смогла рассказать своим сыновьям о Нью-Йорке благодаря письмам старого Корни. Джузеппе и Доменико поступили так же. Вот поэтому, дон Сальваторе, я принесла вам как благодарственное приношение билет «Неаполь — Нью-Йорк». Пожалуйста, прикрепите его в нефе. Просто билет в Нью-Йорк. Мне хотелось бы, чтобы он хранился в церкви Монтепуччио. И чтобы свечи горели в память старого Корни. Наша история — выдумка. Но вы ведь понимаете, что она не одна там? Вы это сделаете. Я хочу, чтобы все в Монтепуччио продолжали верить, что мы там были. Когда Анна повзрослеет, вы снимете его и отдадите ей. Она спросит вас о нем. Вы ей расскажете. Но пока я хотела бы, чтобы в глазах Скорта оставался отблеск огромного города из стекла.

Глава шестая ПОЖИРАТЕЛИ СОЛНЦА

Августовским утром 1946 года в Монтепуччио верхом на осле въехал какой-то мужчина. У него был длинный прямой нос и маленькие черные глазки. Но лицо было не лишено благородства. Он был молод, лет двадцати пяти, возможно, но его худое длинное лицо было сурово, что делало его старше. Долгожители деревни сразу вспомнили о Лучано Маскалдзоне. Незнакомец двигался так же медленно, словно и он шел к своей судьбе. Может быть, это какой-нибудь его потомок? Но приезжий прошел прямо в церковь, и прежде чем разобрать свои мешки, накормить осла или умыться самому, даже прежде чем выпить глоток воды и прилечь, он, к всеобщему изумлению, со всей силой зазвонил в колокола. В Монтепуччио прибыл новый кюре: дон Сальваторе, которого сразу же прозвали Калабрийцем.

В первый же день дон Сальваторе отслужил мессу в присутствии трех старух, которых любопытство подтолкнуло войти в церковь. Им хотелось посмотреть, как будет служить новичок. Они были поражены службой и рассказали в деревне, что молодой человек отслужил мессу с невероятной страстью. Это заинтриговало жителей Монтепуччио. На следующий день пришло на пять человек больше, и так было до первого воскресенья. А в воскресенье церковь оказалась полна. Пришли целыми семьями. Всем хотелось прикинуть, станет ли новый кюре тем человеком, который им подойдет, или же придется уготовить ему такую же судьбу, как судьба его предшественника. Казалось, дон Сальваторе ни капельки не был смущен. Во время мессы он произнес свою проповедь.

— Вы считаете себя христианами, — сказал он, — и пришли искать утешения у нашего Господа, потому что знаете: Он добрый и справедливый во всем, но вы вошли в Его храм с грязными ногами и нечистым дыханием. Я не говорю о ваших душах, они черны, как сепия каракатицы. Вы грешники. Вы родились грешниками, как и все мы, но вам нравится пребывать во грехе, как свинье нравится валяться в грязи. Когда несколько дней назад я вошел в эту церковь, я увидел толстый слой пыли на скамьях. Что же это за деревня, которая позволяет пыли покрывать жилище Господа? Кем вы вообразили себя, что повернулись спиной к нашему Господу? И не говорите мне о вашей бедности. Не говорите, что вы вынуждены дни и ночи трудиться, что работа в полях отнимает все ваше время. Я приехал из мест, где ваши поля выглядели бы райскими садами. Я приехал из мест, где самые бедные из вас казались бы принцами. Нет. Признайтесь, что вы погубили себя. Я знаю ваши крестьянские обычаи. Я догадываюсь, каковы они, глядя на ваши физиономии. Догадываюсь о ваших заклинаниях злых духов. О ваших деревянных идолах. Я знаю о ваших оскорблениях Всевышнего, ваших ритуалах невежд. Признайтесь в этом, куча хлама. Церковь может дать вам свое прощение и сделать из вас тех, кем вы никогда не были — истинными и честными христианами. Церковь может сделать это, потому что она добра к своим адептам, но это должно пройти через меня, я пришел сюда, чтобы изменить вашу жизнь. Если же вы будете упорствовать в своей низости, если вы будете избегать Церкви и презирать ее служителей, если вы и впредь будете предаваться своим дикарским ритуалам, слушайте, что произойдет тогда, и не сомневайтесь, это свершится: небо покроется тучами и тридцать дней и тридцать ночей летом будет лить дождь. Рыба уйдет из ваших сетей. Оливковые деревья погибнут. Ослицы будут рожать слепых кошек. И вскоре от Монтепуччио не останется ничего. Потому что такова будет воля Бога. Молитесь о Его милосердии. Аминь.

Все находившиеся в церкви были потрясены. Сначала послышался ропот. Тихими голосами выражали свое несогласие. Но мало-помалу снова воцарилась тишина, все вдруг почувствовали, что они заворожены, восхищены. А когда выходили из церкви, уже единодушно вынесли вердикт: «Да, это твердый характер. Не то что тот галантерейщик-миланец».

Дон Сальваторе был принят. Полюбили его торжественность. В нем была суровость земли Юга и недовольный взгляд бесстрашного человека.


Через несколько месяцев после приезда перед доном Сальваторе встало первое серьезное испытание: подготовка к престольному празднику в честь святого Элии. Уже за неделю до этого кюре не спал. Накануне праздника он, нахмурив брови, носился по деревне. Улицы были подготовлены к торжеству. Повесили цветные фонарики и гирлянды. Утром, едва пропел петух, от выстрелов пушки задрожали стены домов. Все было готово. Всеобщее возбуждение возрастало. Дети прыгали от нетерпения. Женщины уже готовили меню праздничных дней. Обливаясь потом в кухнях, они жарили, один за другим, ломти баклажанов для parmigiana[19]. Церковь была разукрашена. Деревянные изваяния святых вынесли, и они предстали перед прихожанами: святой Элия, святой Рокко и святой Микеле. Как требовал обычай, они были увешаны украшениями: золотыми цепочками и медальонами — приношениями, которые поблескивали в свете свечей.


В одиннадцать часов вечера, когда вся деревня собралась на корсо, благодушно попивая прохладительные напитки или лакомясь мороженым, вдруг послышался дикий крик и появился дон Сальваторе с побелевшими губами, почти в обморочном состоянии. Это был вопль раненого животного.

— Украли медальоны святого Микеле!

Вся деревня сразу онемела. Молчание длилось долго, каждый пытался осмыслить, что им сказал кюре. Медальоны святого Микеле. Украдены. Здесь, у них. В Монтепуччио. Это немыслимо.

А потом внезапно тишина сменилась глухим гневным ропотом, мужчины повскакивали со своих мест. Кто? Кто мог совершить подобное преступление? Кто? Это оскорбление всей деревни. Украсть у святого Микеле! Накануне праздника! Это наведет порчу на всех жителей Монтепуччио. Несколько человек пошли к церкви. Они расспрашивали тех, кто присутствовал на службе. Не заметил ли кто каких-нибудь чужаков? Чего-нибудь необычного? Проверили, не упали ли медальоны на пол, к ногам святого. Нет, ничего. Никто ничего не видел. А дон Сальваторе все продолжал причитать:

— Проклятие! Проклятие! Эта деревня — сборище преступников!

Он решил все отменить. Праздничную процессию. Мессу. Все.


Как и все в деревне, в доме Кармелы были потрясены. К ним пришел поужинать Джузеппе. За столом Элия все время ерзал на своем стуле. Когда мать наконец убрала его тарелку, он вдруг воскликнул:

— Вот это да! Видели бы вы лицо дона Сальваторе!

И он засмеялся каким-то странным смехом, который заставил побледнеть его мать. Она сразу все поняла.

— Это ты? Элия? — спросила она дрожащим голосом.

А Элия расхохотался еще пуще тем безумным смехом, который был хорошо знаком Скорта. Да. Это он. А все же хороша шутка! Какое лицо было у дона Сальваторе! А какая паника во всей деревне!

Кармела сидела бледная. Потом повернулась к брату и тихим голосом, словно она умирает, сказала:

— Я ухожу. Убей его ты.

Она поднялась и вышла, хлопнув дверью. И сразу же пошла к Доменико, все рассказала ему. А Джузеппе дал волю своему гневу. Он подумал о том, что будут говорить в деревне. О том, какой позор ляжет на них всех. Когда он почувствовал, что кровь в нем кипит, он встал и отдубасил племянника так, как никогда ни один дядюшка не лупил. Он до крови разбил ему бровь, расквасил губу. А потом усадил рядом с собой. Его гнев утих, но он не чувствовал ни малейшего облегчения. Сердце сжимала безутешная скорбь. Да, он отлупил его, но ничего не изменилось, все та же безысходность. И тогда, повернувшись к племяннику и глядя на его распухшее лицо, он сказал ему:

— Это был гнев дяди. Теперь оставляю тебя гневу деревни.

Он уже хотел уйти, предоставив племянника его судьбе, но, вспомнив что-то, остановился и спросил:

— Куда ты дел медальоны?

— У меня под подушкой, — ответил Элия, икая.

Джузеппе прошел в спальню сыновей Кармелы, сунул руку под подушку, достал мешочек, в который вор спрятал свои сокровища, и, смертельно огорченный, с поникшей головой и мрачным взглядом направился прямо в церковь. «Пусть праздник святого Элии все же состоится, — думал он. — Пусть святой покарает нас за то, что мы породили такого безбожника, но пусть праздник состоится».

Джузеппе не скрыл ничего. Он разбудил дона Сальваторе и, не дав ему времени прийти в себя, протянул медальоны со словами:

— Дон Сальваторе, я принес вам медальоны святого. Не стану скрывать от вас, кто преступник, Господь его уже знает. Это мой племянник Элия. Если он переживет взбучку, которую я ему задал, ему не останется ничего другого, как примириться с Господом прежде, чем жители Монтепуччио набросятся на него. Я ни о чем не прошу вас. Никакой поблажки. Никакой милости. Я пришел вернуть вам медальоны. Чтобы завтра, двадцатого июля, праздник в Монтепуччио состоялся как всегда, как бывало здесь с незапамятных времен.

Потом, не ожидая ответа кюре, который молча застыл, раздираемый одновременно радостью, чувством облегчения и гневом, он повернулся и пошел домой.

Джузеппе был прав, когда подумал о том, что жизнь его племянника в опасности. Непонятно откуда, но в ту же ночь по деревне пополз слух, что безбожник-вор — Элия Мануцио. И сразу же мужчины собрались, клянясь так наказать осквернителя святыни, что он запомнит это навсегда. Стали искать его.


Увидев идущую к нему в слезах сестру, Доменико первым делом схватился за пистолет, твердо решив воспользоваться им, если ему преградят путь. Он пошел в дом Кармелы, отыскал своего полупьяного племянника. Растолкав его и не дав ему времени даже умыться, он взвалил его на своего мула и отвез в маленький каменный сарайчик, что стоял посреди его оливковых полей. Бросил на циновку. Дал немного попить. И закрыл на всю ночь.


Наутро престольный праздник прошел, как всегда, торжественно. Казалось, никто не вспоминает о вчерашней драме. Доменико, как обычно, принял в нем участие. Во время шествия он нес изваяние святого Микеле и каждому, у кого было желание слушать его, говорил, что его выродок-племянник — презренное ничтожество, и если бы он не боялся пролить родную кровь, то убил бы его даже голыми руками. Никто ни на секунду не заподозрил, что он единственный, кто знает, где скрывается Элия.


На следующий день мужчины возобновили поиски преступника. Месса и шествие уже состоялись, главное было спасено, теперь оставалось наказать вора, да так наказать, чтобы всем было неповадно. Десять дней искали Элию. По всей деревне. Доменико каждую ночь ходил в его убежище. Он не говорил с ним. Или каких-нибудь два-три слова. Давал ему попить. Поесть. И уходил. Через десять дней поиски прекратили, и деревня успокоилась. Но о возвращении Элии в Монтепуччио не могло быть и речи. Доменико подыскал ему место у одного старого своего друга из Сан-Джокондо. У того было четверо сыновей, и все они тяжело работали в поле. Договорились, что Элия останется там на год и только после этого вернется в Монтепуччио.


Когда осла нагрузили всем необходимым, Элия повернулся к дяде и сказал:

— Спасибо, zio[20].

Глаза его были полны раскаянием. Дядя сначала ничего не ответил ему. Он смотрел, как над холмами поднимается солнце. Как его розоватый свет окрашивает их гребни. Потом обратился к племяннику, и его слова Элия запомнил навсегда. В свете рождающегося дня Доменико сказал ему то, что считал своей продуманной мудростью:

— Ты ничто, Элия. Как и я тоже. Только наша семья — вот что идет в счет. Без семьи ты стал бы мертвецом, а Земля продолжала бы вертеться, даже не заметив твоего исчезновения. Мы рождаемся. Мы умираем. И в этом промежутке есть только одно, что идет в счет. Ты и я, взятые в отдельности, — ничто. Но Скорта, все Скорта, — это уже нечто. Вот почему я тебе помог. Только поэтому. И отныне ты должник. Ты в долгу перед всеми, кто носит такое же, как и ты, имя. Когда-нибудь, может быть, через двадцать лет, ты отдашь этот долг. Оказав помощь кому-нибудь из наших. Вот поэтому я спас тебя, Элия. Когда ты станешь кем-то лучшим, чем ты есть сейчас, мы будем нуждаться в тебе, как нуждаемся в каждом из наших сыновей. Не забывай этого. Ты — ничто. Имя Скорта — вот что главное в твоей жизни. А теперь иди. И пусть Бог, твоя мать и деревня простят тебя.


Исчезновение брата повергло Донато в меланхолию, он затаился, как волчонок. Ни с кем не разговаривал. Не играл. Целыми днями неподвижно сидел на корсо и, когда Кармела спрашивала его, что он делает там, неизменно отвечал одно и то же:

— Я жду Элию.

Это внезапное одиночество, которое было ему навязано, перевернуло в глазах ребенка мир. Если Элии нет больше с ним, мир стал скверный и скучный.


Как-то утром, сидя с чашкой молока в руке, Донато очень серьезно посмотрел на мать и спросил:

— Мама…

— Что? — отозвалась она.

— А если я украду медальоны святого Микеле, я тоже буду там, где Элия?

Вопрос привел Кармелу в ужас. Она застыла с открытым ртом. Потом поспешила к Джузеппе и все рассказала ему. И еще добавила:

— Пеппе, ты должен заняться Донато, иначе и он совершит какое-нибудь преступление. Или по крайней мере уморит себя голодом. Он ничего не хочет есть. Он говорит только о своем брате. Возьми его с собой, сделай так, чтобы он улыбался. В его возрасте не должен быть такой мертвый взгляд. Этот мальчик полон печалью мира.

Джузеппе согласился. В тот же вечер он пришел за племянником и увел его на пристань, где они сели в лодку. Когда Донато спросил, куда они поплывут, Пеппе ответил, что для него пришла пора кое-что понять в жизни.


Скорта занимались контрабандой. Издавна. Началось это во время войны. Продовольственные талоны серьезно тормозили торговлю. То, что количество сигарет, которые можно было продать, строго лимитировалось, выводило Кармелу из равновесия. Начала она с английских солдат, которые охотно обменивали несколько блоков сигарет на ветчину. Надо было лишь найти среди них некурящих. Потом Джузеппе установил связи с Албанией. По ночам причаливали лодки, полные сигарет, украденных с государственных складов или других табачных магазинов региона. Контрабандные сигареты стоили дешевле и позволяли держать черную кассу, которую скрывали от налоговых органов.


Джузеппе решил вовлечь Донато в контрабанду, для мальчика это было впервые. Не спеша взмахивая веслами, они плыли к небольшой бухте Цьяна. Там их уже ждала маленькая моторная лодка. Мужчина, с которым поздоровался Джузеппе, по-итальянски говорил плохо. Они перегрузили в свою лодку десять коробок сигарет. Потом, спокойной ночью, которая уже окутала водную гладь, вернулись в Монтепуччио. Не сказав друг другу ни единого слова.

Когда они причалили к пристани, произошло нечто неожиданное. Донато не захотел выйти из лодки. Он сидел, скрестив руки, и вид у него был решительный.

— Что такое, Донато? — удивленно спросил Джузеппе.

Мальчик долго смотрел на него, потом серьезным голосом спросил:

— Ты часто делаешь это, zio?

— Да, — ответил Джузеппе.

— И всегда ночью?

— Да, всегда ночью.

— Значит, так ты зарабатываешь деньги?

— Да.

Какое-то время мальчик молчал. Потом твердым голосом, который не оставлял никаких сомнений, заявил:

— Я тоже хочу делать это.

Эта ночная поездка была для него счастьем. Плеск волн, темень, тишина… В этом было что-то таинственное и священное, что перевернуло ему душу. Скользящая по течению лодка. Ночь. Тайна как ремесло. Это показалось ему баснословной свободой и отвагой.

Когда они шли домой, Джузеппе, взволнованный заявлением племянника, обнял его за плечи и сказал:

— Приходится выкручиваться, Донато. Помни об этом. Выкручиваться. Не скрою, это незаконно, запрещено и опасно. Но что делать, надо кормить семью, вот и все.

Мальчик задумался. В первый раз дядя разговаривал с ним так серьезно. Он слушал, не зная, как отнестись к этому откровению, слушал молча, и его охватывало чувство гордости, ведь дядя говорил с ним как с мужчиной, достойным того, чтобы с ним обсуждать что-то важное.


Доменико был единственным человеком, кто виделся с Элией за время его годичного изгнания. Если для всех в деревне кража медальонов святого Микеле была оскорбительной пощечиной, то для Доменико она стала поводом иными глазами посмотреть на племянника. Что-то в его поступке ему даже пришлось по душе.

Когда кончался год со дня кражи медальонов святого Микеле, Доменико неожиданно появился в семье, которая приютила Элию, вызвал его и, когда тот вышел, взял его под руку и увел в холмы. Они шли медленно, тихо беседуя. Потом Доменико повернулся к Элии и, протянув ему конверт, сказал:

— Элия, через месяц, если все будет хорошо, ты сможешь вернуться в деревню. Думаю, тебя примут там. Уже никто не вспоминает о твоем преступлении. Скоро снова будет праздник святого Элии. Через месяц, если захочешь, ты опять сможешь быть с нами. Но я приехал предложить тебе другое. Вот. Возьми этот конверт. Там деньги. Много денег. На них можно прожить полгода. Возьми его. И уезжай. Куда хочешь. В Неаполь. В Рим. Или в Милан. Если тебе не хватит, я пришлю тебе еще. Пойми меня правильно, Элия, я тебя не гоню. Но хочу, чтобы ты сам сделал выбор. Ты можешь стать первым Скорта, который покинет родные края. Ты один способен на это. Твоя кража доказала это. Ты смелый. Изгнание заставило тебя повзрослеть. Больше тебе ничего не надо. Я никому ничего не сказал. Твоя мать ничего не знает. Мои братья тоже. Если ты решишь уехать, я сам все объясню им. Атеперь слушай, Элия, слушай, тебе остается один месяц. Я отдаю тебе конверт. Я хочу, чтобы ты все обдумал.

Доменико поцеловал племянника в лоб и обнял его. Элия был ошеломлен. В нем боролись желание и страх. Он представлял себе вокзал Милана. Большие города севера страны, окутанные облаками фабричных дымов. Одинокую жизнь в чужих краях. Он не мог найти свою дорогу в этом нагромождении образов. Дядя назвал его Скорта. Что хотел он сказать этим? Может, он просто забыл, что его фамилия — Мануцио?


Через месяц ранним утром, когда солнце еще только начинало согревать камни, в дверь красивого дома Доменико постучали.

Доменико пошел открыть. Перед ним стоял Элия. Он сразу протянул дяде конверт с деньгами.

— Я остаюсь здесь, — сказал он.

— Я так и знал, — ответил Доменико тихим голосом.

— Откуда?

— Сейчас хорошая погода, — ответил Доменико.

И так как Элия не понимал, он знаком пригласил его пройти в дом, дал ему воды утолить жажду и объяснил:

— Хорошая погода. Весь месяц жарит солнце. Ты не мог уехать. Когда на небе царит солнце, заставляя трещать камни, тут уж ничего не поделаешь. Мы слишком любим эту землю. Она не дает ничего, она более бедна, чем мы, но, пока ее согревает солнце, никто из нас не может покинуть ее. Мы рождены солнцем, Элия. Его жар у нас в крови. Насколько помнят наши тела, оно всегда было с нами, согревало нашу кожу с младенчества. И мы не перестаем пожирать его, кусать всеми своими зубами. Оно везде. В фруктах, которые мы едим. В нашем улове. В оливках. В апельсинах. Это его аромат. С маслом, которое мы пьем, оно попадает в наше нутро. Оно в нас. Мы — пожиратели солнца. Я знал, что ты не уедешь. Если бы в последние дни шел дождь, да, может, уехал бы. Но при таком солнце это невозможно.

Элия с изумлением слушал эту доктрину Доменико, которую тот излагал с некоторой выспренностью, словно желая показать, что сам верит в нее лишь наполовину. Доменико был счастлив. Он хотел высказаться. Это была своего рода благодарность Элии за то, что он вернулся. И тогда заговорил Элия:

— Я вернулся ради тебя, zio. Я не хотел когда-нибудь услышать весть о твоей смерти в дальних краях, по телефону, и плакать в одиночестве где-нибудь в Милане. Я хочу быть здесь. Рядом с тобой. Хочу учиться у тебя.

Доменико слушал племянника с грустью в глазах. Конечно, он был счастлив выбором Элии. Конечно, многие ночи он молился, прося, чтобы Элия не уехал, но что-то наводило его на мысль, что это возвращение — капитуляция. Оно напомнило ему их нью-йоркское поражение. Выходит, никогда ни один Скорта не сможет покинуть эту несчастную землю. Никогда ни один Скорта не избавится от солнца Апулии. Никогда.


Когда Кармела увидела сына, который шел в сопровождении Доменико, она перекрестилась и возблагодарила небо. Элия вернулся. После более чем годового отсутствия. Он решительным шагом шел по корсо, и никто не преграждал ему путь. Никто не роптал. И мужчины не собирались за его спиной. Монтепуччио простило его.

Донато, вопя от радости, первым поспешил обнять Элию. Его старший брат вернулся. Он хотел поскорее рассказать ему обо всем, чему научился в отсутствие брата: о ночных походах в море, о тайниках для хранения нелегальных сигарет. Он хотел все рассказать ему, но пока лишь молча сжимал его в объятиях.


Жизнь в Монтепуччио пошла своим чередом. Элия вместе с матерью работал в табачной лавке. Донато каждый день спрашивал дядю Джузеппе, может ли он пойти с ним в море, так настойчиво, что добрый дядюшка взял за правило каждый раз брать его с собой в ночной поход.

Как только Элии выпадал случай, он отправлялся к Доменико в его владения. Старший Скорта с годами все больше старел. Суровый и замкнутый, он превратился в доброго голубоглазого старика, не лишенного тем не менее благородной красоты. Его страстью всегда были оливковые деревья, и он сумел реализовать свою мечту: стал владельцем многих гектаров оливковой рощи. Больше всего он любил созерцать эти вековые деревья, когда жара спадает и ветер с моря слегка колышет их листья. Теперь он занимался только своими оливами. Он постоянно твердил, что оливковое масло — спасение Юга, и, глядя, как оно течет из бутылок, не мог удержаться от довольной улыбки.

Когда Элия навещал его, Доменико приглашал его посидеть на большой террасе. Просил принести несколько ломтей белого хлеба, бутылку масла собственного изготовления и сосредоточенно вкушал его, словно нектар.

— Оно из золота, — говорил он. — Те, кто считает, что мы здесь бедные, никогда не пробовали ломтя хлеба, сдобренного нашим оливковым маслом. Это все равно что принимать пищу в наших холмах, когда чувствуешь и камни, и солнце. Оно искрится. Оно прекрасно. Густое, жирное. Оливковое масло — кровь нашей земли. Те, кто обзывает нас мужланами, должны только посмотреть, какая кровь течет в наших жилах. Она теплая и благородная. Вот поэтому мы — крестьяне с чистой кровью. Из бедных деревень, с лицами, изборожденными от солнца морщинами, с загрубевшими руками, но с открытым взглядом. Смотри на высохшую землю, что окружает нас, и наслаждайся этим великолепным маслом. Но между этой землей и этим маслом — людской труд. И оно, наше масло, тоже чувствует это. Пот нашего народа. Загрубевшие руки наших женщин, которые собирают оливки. Да, это благородные руки. Из-за них оно так хорошо. Может, мы несчастные, невежественные, но за то, что мы делаем масло на камнях, за то, что мы делаем так много, имея так мало, мы будем спасены. Бог умеет распознать тружеников. И наше масло будет нашей защитой.

Элия ничего не ответил. Но эта терраса в холмах, эта терраса, где он любил сидеть со своим дядей, была единственным местом, где он чувствовал, что живет. Здесь он дышал полной грудью.


Доменико все реже и реже появлялся в деревне. Он предпочитал сидеть на стуле в тени своих олив и смотреть, как небо меняет краски. Но была одна встреча в деревне, которую он не пропускал ни при каких обстоятельствах. Каждый день в семь часов вечера он встречался со своими братьями Раффаэло и Джузеппе на корсо Гарибальди. Они усаживались на террасе кафе, всегда одного и того же — «Да Пиццоне», где у них был постоянный столик. Пеппино, хозяин кафе, присоединялся к ним, и они играли в карты. С семи до девяти часов. Это было священно для них. Они смаковали «Сан Биттер» или водку, настоянную на артишоках, и шумно, с криками и смехом, шлепали картами по деревянному столу. Они вопили. Всячески обзывали друг друга. Проклинали небо, когда проигрывали партию, или благодарили святого Элию и Мадонну, когда выпадала удача. Они провоцировали друг друга, смеялись над теми, кому не повезло, хлопали друг друга по спине. Да, в такие минуты они были счастливы. Когда стаканы нечем было наполнять, Пеппино приносил еще. Обсуждали деревенские новости. Джузеппе подзывал мальчишек, что крутились поблизости, они все называли его zio, потому что он всегда давал им монетку, чтобы они полакомились жареным миндалем. Они играли в карты, и время для них не существовало. Они были здесь, на этой террасе, когда вечерний летний воздух приятен, они были дома. Остальное не в счет.

Как-то июньским вечером Доменико не появился в семь часов в «Да Пиццоне». Его подождали немного. Тщетно. Раффаэле и Джузеппе почувствовали недоброе. Они поспешили в табачную лавку, чтобы спросить, не видел ли Элия дядю. Нет, не видел. Тогда они побежали к усадьбе Доменико, уже уверенные в глубине души, что их там ожидает самое худшее. Они нашли брата, он сидел на стуле среди олив, его руки безвольно свешивались, голова склонилась на грудь, шляпа валялась на земле. Он был мертв. Умер спокойной смертью. Легкий теплый ветерок тихо шевелил его волосы. Оливы вокруг него защищали его от солнца, а их листья что-то тихо нашептывали ему.

* * *
— После смерти Мими я все время думаю об одном…

Джузеппе сказал это тихим голосом, опустив глаза. Раффаэле взглянул на него, ожидая, что последует за этим признанием, потом, видя, что Джузеппе молчит, ласково спросил:

— О чем?

Джузеппе поколебался немного, потом решился:

— Были ли мы когда-нибудь счастливы?

Раффаэле посмотрел на брата с сочувствием.

Смерть Доменико неожиданно очень подкосила Джузеппе. После похорон он как-то сразу состарился, утратил свою полноту, которой славился всю жизнь и которая даже в зрелые годы придавала ему вид молодого человека. Смерть Доменико — это был звонок самому Джузеппе, что теперь следующий — он, и он знал об этом, готовился к этому. Раффаэле спросил брата:

— И как? Как ты отвечаешь на этот вопрос?

Джузеппе молчал, словно ему на исповеди предстояло признаться в каком-нибудь преступлении. Казалось, он никак не может решиться.

— Вот так, — сказал он робко. — Я все обдумал. Я попытался составить список счастливых дней, которые я пережил.

— И много их?

— Да. Много. Словом, я думаю, достаточно. День, когда мы купили табачную лавку. Моя свадьба. Рождение Витторио. Моих племянников. Моих племянниц. Да. Они есть.

— Так почему же ты так печалишься?

— Да потому, что когда я пытаюсь в этом списке отыскать одно, самое запомнившееся, ты знаешь, что вспоминается мне первым?

— Нет, не знаю.

— Тот день, когда ты в первый раз пригласил нас всех на trabucco. Вот что запомнилось. Это пиршество. Мы пили и ели как блаженные.

— Pancia piena? — со смехом спросил Раффаэле.

— Да. Pancia piena, — ответил Джузеппе, и глаза его увлажнились.

— Так что же в этом грустного?

— А что ты скажешь, — ответил Джузеппе, — о человеке, который в конце своей жизни заявляет, что самым счастливым днем в его жизни был день, когда он объедался? Неужели нет больших радостей в жизни мужчины? Не есть ли это знак того, что такая жизнь жалка? И не должен ли я стыдиться ее? И тем не менее, уверяю тебя, каждый раз, когда я думаю об этом, именно этот день приходит мне на ум. Я помню все. Risotto с дарами моря, которое таяло во рту. Твоя Джузеппина в небесно-голубом платье. Она была так красива и без устали бегала от стола на кухню и обратно. Вспоминаю тебя у плиты, обливающегося потом, словно ты работал в шахте. И потрескивание рыбы на гриле. Вот видишь, прошла целая жизнь, и это — лучшее воспоминание. Разве я не самый несчастный из людей?

Раффаэле выслушал его со вниманием. Слова брата заставили его заново пережить это пиршество. Снова пережить радостное чувство братства Скорта. Он словно увидел блюда, передаваемые из рук в руки. Счастливые лица оттого, что они за трапезой все вместе.

— Нет, Пеппе, — сказал он брату, — все было правильно. Кто может похвастаться, что когда-нибудь познал такое счастье? Нас не так много. Но почему надо относиться к этому с презрением? Потому, что мы пиршествовали? Потому, что там стоял запах жареного и наши рубашки были заляпаны томатным соусом? Счастлив тот, кто был на том обеде. Мы были все вместе. Мы ели, спорили, кричали, смеялись и пили, как все люди. Мы сидели бок о бок. Это были драгоценные минуты, Пеппе. Ты прав. Я дорого бы дал за то, чтобы снова познать это счастье. Снова услышать ваш громкий смех в запахе жареных лавровых листьев.


Доменико ушел первым, но и Джузеппе ненамного пережил брата. Через год он неудачно упал на лестнице в старой деревне и потерял сознание. Единственная больница Гаргано была в Сан-Джованни Ротонде, в двух часах езды от Монтепуччио. Джузеппе уложили в карету «скорой помощи», и она с сиреной помчалась через холмы. Минуты текли медленно. Джузеппе слабел. После сорока минут пути карета «скорой помощи» уже выглядела крошечной точкой на каменистых просторах. Джузеппе вдруг очнулся, открыл глаза. Ненадолго. Он повернул голову к санитару и с решимостью умирающего сказал ему:

— Через полчаса я умру. Я знаю это. Через полчаса. Дольше я не протяну. Мы не успеем доехать до больницы. Поэтому поверните назад и поезжайте как можно скорее. Вы еще успеете довезти меня до моей деревни. Я хочу умереть там.

Оба санитара, ехавшие в машине, отнеслись к его словам как к последней воле умирающего и повиновались. Развернувшись в холмах, «скорая помощь» с воем сирен двинулась обратно, в Монтепуччио. Она успела доехать, воля Джузеппе была выполнена, он умер на главной площади деревни, среди своих, удивленных возвращением кареты «скорой помощи», которая отступила перед смертью.


Кармела надела траур навсегда. То, чего она не сделала, потеряв мужа, она сделала после смерти братьев. Раффаэле тоже был безутешен. Как если бы у него отрубили все пальцы на руке. Он бродил по деревне, не зная, что делать. Он думал только о братьях. Каждый день он приходил в «Да Пиццоне», говорил своему другу:

— Скорее бы мы соединились с ними, Пеппино. Они оба там, мы оба здесь, и никто теперь не может поиграть в карты.

Он каждый день ходил на кладбище и часами говорил там с усопшими. Как-то он привел туда своего племянника Элию и у могил двух его дядей решился на разговор с ним. Он долго откладывал этот разговор, ему казалось, что он не должен никого учить, ведь он так мало видел в жизни. Но в свое время он дал слово. Время идет, и он не хотел умереть, не сдержав его. И теперь, у могилы своих братьев, он обнял племянника за шею и сказал ему:

— Мы были не лучше и не хуже, чем другие, Элия. Но мы старались стать кем-то. Это главное. Всеми своими силами мы старались. Каждое поколение. Что-то построить. Упрочить то, чем владеем. Или увеличить его. Заботиться о своих. Каждый старался делать все как можно лучше. Надо всегда стараться, и все. Но никогда ничего не следует ждать, если остановишь бег. Ты знаешь, что наступает, когда останавливаешь бег? Старость. И ничего другого. Так вот, слушай, Элия, слушай своего старого дядю Фелучче, который совсем ничего не знает, никогда не учился. В работе до пота есть своя польза. Это я тебе говорю. Потому что лучшие минуты жизни — это когда работаешь до пота. Когда бьешься за что-то, когда работаешь день и ночь, словно проклятый, и у тебя нет времени побыть с женой или со своими детьми, когда ты потеешь, создавая то, что хочешь, ты переживаешь самые прекрасные минуты своей жизни. Поверь мне. Для твоей матери, твоих дядей и меня ничто не сравнится с теми годами, когда у нас не было ничего, ни единой монетки в кармане, а мы создавали табачную лавку. Это были трудные годы. Но для каждого из нас это были самые лучшие дни нашей жизни. Мы трудились, мы были голодны, как волки. Надо работать до пота, Элия. Помни это. Ведь когда остановишься, все так быстро приходит к концу, поверь мне.

На глазах Раффаэле сверкнули слезы. Воспоминания о братьях и о тех славных годах, когда они жили, все деля поровну, растрогало его, словно ребенка.

— Ты плачешь? — спросил потрясенный его слезами Элия.

— Да, amoro di zio[21], — ответил Раффаэле, — но это хорошо. Поверь мне. Это хорошо.


Я уже сказала вам, дон Сальваторе, что я в долгу перед своими братьями. В огромном долгу. Я знала, что мне потребуются годы, чтобы выплатить его. Может быть, вся моя жизнь. Меня это не тревожило. Это была как бы моя обязанность. Но я никогда не предполагала, что когда-нибудь не захочу расплачиваться. А ведь я поклялась себе отдать им все. Работать всю жизнь и отдать им все, что накопила. Я поклялась быть только сестрой. Только ею. И я ею была, дон Сальваторе. Была сестрой. Всю жизнь. Мое замужество ничего не изменило. И доказательство тому — что скажут люди, узнав о моей смерти. Они не скажут: «Умерла вдова Мануцио». Никто не знает, кто такая вдова Мануцио. Они скажут: «Умерла сестра Скорта». И все поймут, что это я, Кармела. И я счастлива, что будет так. Я — сестра Скорта. Я всегда была ею. Сестрой моих братьев. Антонио Мануцио дал мне свою фамилию, но я этого не хотела. Нехорошо так говорить, да? Но я никогда не переставала быть Скорта. Антонио просто прошел через мою жизнь.


Я была счастлива только тогда, когда рядом со мной были братья. Три моих брата. Когда мы были вместе, нам все казалось по плечу. Я думала, что так будет всегда. Но я ошиблась. Жизнь продолжалась, и время постепенно изменило все. Оно сделало меня матерью.


У нас у всех есть дети. Клан разросся. Я не заметила, как все стало меняться. Родились мои сыновья. Я стала матерью. И с этого дня превратилась в волчицу. Как все матери. Все, что я делала, предназначалось для них. Все, что я копила, — для них. Я все хранила для Элии и Донато. Волчица, дон Сальваторе. Которая думает только о своих детенышах и кусает всех, кто к ним приближается. У меня был долг, неоплаченный долг. Но теперь то, что я должна была отдать братьям, предстояло отнять у сыновей. Какая мать смогла бы пойти на это? И я поступила так, как поступили бы все матери. Я забыла о долге, я боролась за своих детей. По вашему взгляду я вижу, что вы меня почти прощаете. Так делают матери, и это нормально, скажете вы, все отдавать детям. Но я разорила своих братьев. Это я, дон Сальваторе, я помешала им прожить жизнь так, как они мечтали. Из-за меня они уехали из Америки, где нашли бы свое счастье. Из-за меня они вернулись на эту землю, которая не дает ничего. Об этом долге я не имела права забыть. Даже ради своих детей.

Доменико, Джузеппе и Раффаэле… Я любила их. Я их сестра, дон Сальваторе. Но сестра, которая стала для них только уродливым образом неудачи.

Глава седьмая ТАРАНТЕЛЛА

Постепенно Кармела перестала заниматься табачной лавкой. Сначала она приходила туда все реже и реже, а потом и вовсе перестала. Ее сменил Элия. Открывал лавку. Закрывал. Вел счета. Целыми днями стоял за прилавком, за которым его мать до него провела свою жизнь. Он томился, как томятся собаки в очень жаркий день, но что ему оставалось еще? Донато категорически отказывался провести в лавке хотя бы один день.

Он согласился участвовать лишь в одном деле: продолжать поездки за контрабандой. Торговля, которая так долго была главным делом семьи, теперь стала тягостью для тех, к кому она перешла. Никто не хотел заниматься ею. Элия решился стать за прилавок лишь потому, что ничего другого ему не представилось. И каждое утро он клял себя, что пригоден только для этого.

* * *
В результате такой жизни он стал каким-то странным. Вид у него был отсутствующий, он легко впадал в гнев, мрачно вглядывался в горизонт. Казалось, он целые дни продавал свои сигареты как-то машинально. Однажды Донато, воспользовавшись тем, что в лавке они одни, спросил брата:

— Что с тобой, fra[22]?

Элия удивленно взглянул на него, пожал плечами и с недовольной гримасой отрезал:

— Ничего.

Элия был убежден, что ничем не выдает своей тревоги, и вопрос брата поразил его. Что такого он сказал, что такого сделал, чем побудил Донато подумать о его тревоге? Ничем. Абсолютно ничем. Он ничего не сказал. Он ничего не сделал необычного. Продавал эти проклятые сигареты. Целыми днями стоял за прилавком. Обслуживал окаянных клиентов. Такая жизнь ужасала его. Он чувствовал себя на грани каких-то потрясений. Как убийца накануне преступления. Но он старался не выказывать своего гнева и этого желания огрызаться, прятать от всех глаза, таиться, и когда брат просто спросил его, глядя прямо ему в лицо: «Что с тобой, fra?», ему показалось, что он разоблачен, что его словно раздели. И это еще увеличило его гнев.

А все дело заключалось в том, что он был влюблен в Марию Карминелла. Девушку из богатой семьи владельца самой лучшей гостиницы в Монтепуччио, которая называлась «Трамонтане». Ее отец, дон Карминелла, был врач. Он делил свое время между медицинской практикой и гостиницей. У Элии кровь вскипала, когда он проходил мимо высокой четырехзвездочной гостиницы. Он проклинал ее огромный бассейн, колышущиеся на ветру портьеры, ресторан с видом на море и его пляж с красными и желтыми шезлонгами. Он проклинал эту роскошь, ибо знал, что именно она — непреодолимая преграда между ним и Марией. Он всего лишь мужлан, и это все знали. И пусть он владеет табачной лавкой, это дела не меняет. Дело не в деньгах, а в породе. Что мог он предложить дочери врача? Вместе с ним обливаться потом летними вечерами, когда в лавке полно народу? Это смешно и заранее обречено на неудачу. Тысячу раз бессонными ночами он приводил себе этот довод. Тысячу раз он приходил к одному и тому же решению: лучше забыть о Марии, чем пережить унижение, которое, как он полагал, неминуемо ждало бы его. И однако… Несмотря на все свои рассуждения, на все свои веские аргументы, забыть дочку врача ему не удавалось.


И наконец однажды он решился, собрался с духом, пошел к старому Гаэтано Карминелла и попросил его встретиться с ним вечером, на что врач вежливо и спокойно ответил, что ему всегда было приятно поговорить с ним и что он будет ждать его на террасе гостиницы… В этот час туристы были уже на пляже. Старый Гаэтано и Элия сидели одни, оба в белых рубашках. Врач сказал, чтобы им подали по бокалу «Кампани», но Элия, слишком поглощенный тем, что и как он должен сказать, к вину не притронулся. Когда они обменялись обычными любезностями и старый Гаэтано уже спрашивал себя, что хочет от него этот человек, почему он молчит, ведь не для того же он пришел сюда, чтобы спросить, как поживают его близкие, Элия наконец решился. Он заранее тысячу раз так и сяк переделывал свою речь, взвешивая каждое слово, обдумывая каждое выражение, но слова, которые он произнес, не имели ничего общего с тем, что он столько раз повторил про себя. Глаза его блестели. У него был вид убийцы, который исповедуется в своем преступлении и который, по мере того как он говорит, все больше и больше чувствует в душе пьянящую сладость признания.

— Дон Гаэтано, — сказал он, — не стану морочить вам голову и сразу перейду к делу. Я беден. У меня есть только эта дьявольская табачная лавка, она скорее мой крест, чем якорь спасения. Я беден. И к бедности добавляется еще наша проклятая торговля. Очень немногие могут понять это. Но вы, дон Гаэтано, вы понимаете. Табачная лавка — мое самое большое несчастье. И больше у меня нет ничего. Когда я шел сюда и смотрел на вашу гостиницу, когда я проходил мимо вашего дома в старой деревне, я говорил себе, что вы проявили большую любезность, согласившись выслушать меня. И все же, дон Гаэтано, все же я прошу руки вашей дочери. Я ее люблю. Я пытался, поверьте мне, урезонить себя. Все доводы, которые вы можете противопоставить моей просьбе, я знаю. Они справедливы. Я много раз повторял их себе сам. Ничего не помогло, дон Гаэтано. Я люблю вашу дочь. И если вы не отдадите ее мне, случится что-то ужасное, что уничтожит нас всех, и Карминелла, и Скорта. Потому что я сумасшедший, дон Гаэтано. Вы понимаете? Я сумасшедший.

Старый доктор был человеком разумным. Он понял, что эти последние слова Элии не угроза, но ясная констатация факта. Элия действительно был сумасшедшим. Женщины могут подтвердить это. И лучше его не провоцировать. Старый доктор с аккуратной седой бородой и голубыми глазами ответил не сразу. Своим молчанием он хотел показать, что размышляет над просьбой Элии, обдумывает его аргументы. Потом спокойным тоном знающего себе цену человека он сказал об уважении, какое питает к семье Скорта, мужественной семье, которая трудом создала себя. Но добавил, что, будучи отцом, он не может не думать об интересах своих близких. И это его единственная забота. Думать о благе своей дочери и своей семьи. Он подумает и даст ответ Элии в самое ближайшее время.


По дороге домой Элия решил зайти в лавку. Он был в полной растерянности. Его признание ни капли не облегчило ему душу. Он чувствовал себя измотанным. И он не знал, что в то время, как он шел, понурив голову, нахмурившись, в гостинице «Трамонтане» царило страшное волнение. Как только закончился разговор, который явно таил в себе любовную интригу, женщины поспешили к старому Гаэтано, чтобы узнать о цели прихода Элии, и старый человек, осаждаемый со всех сторон, сдался. Он все рассказал. И дом наполнился криками и смехом. Мать и сестры Марии обсуждали плюсы и минусы этой неожиданной кандидатуры. Старого доктора заставили повторить разговор с Элией слово в слово.

— «Я сумасшедший», он так и сказал: «Я сумасшедший»?

— Да, — подтверждал Гаэтано. — Он сказал это дважды.

В семье Карминелла впервые просили руки их дочери. Мария была старшей дочерью, но никто не думал, что вопрос о замужестве возникнет так быстро. Пока семья уже в который раз пересказывала разговор, Мария исчезла. Ей не было смешно. Ее щеки вспыхнули, словно их отхлестали. Она выбежала из гостиницы, бросилась вслед за Элией и догнала его уже у самой табачной лавки. Он был так удивлен, увидев ее одну, бегущей за ним, что от волнения даже не поздоровался. А она подошла и буквально накинулась на него. Вид у нее был как у разъяренной тигрицы.

— Итак, ты идешь к нам и просишь у моего отца моей руки. Это так принято в твоей семье недоумков? Ты ни о чем не спрашиваешь меня. Я уверена, тебе даже в голову подобное не пришло. Ты говоришь, что случится нечто ужасное, если я не стану твоей. Так что ты мне предлагаешь? Ты плачешься моему отцу, что недостаточно богат. Ты рассуждаешь о гостиницах. О домах. Ты мне это предложил бы, если бы у тебя были деньги? А? Дом? Машину? Отвечай, мул, это?

Элия был озадачен. Он ничего не понимал. А девушка кричала все громче. Тогда он пробормотал:

— Да. Это.

— В таком случае, уверяю тебя, — ответила она с презрительной улыбкой, которая сделала ее еще более красивой и более гордой, чем все девушки Гаргано, — уверяю тебя, даже если бы ты владел палаццо Кортуно, ты бы ничего не добился. Я богаче этого. Гостиница, дом, машина — я отметаю все это. Ты слышишь меня? Я богаче. Можешь ли ты это понять, жалкий мужлан? Гораздо богаче. Я хочу всего. Я беру все.

Сказав это, она повернулась и убежала, оставив ошеломленного Элию. Теперь он знал, что Мария Карминела станет для него истинным наваждением.


Служба только что закончилась, и последние прихожане группками выходили из церкви. Элия ждал на паперти, опустив руки, с печальным взглядом. Увидев его, кюре спросил, все ли у него в порядке, и, так как Элия не ответил, предложил ему стакан воды. Когда они сели, дон Сальваторе строго спросил:

— Что случилось?

— Я больше так не могу, дон Сальваторе, — ответил Элия, — я становлюсь сумасшедшим. Я хочу… Не знаю… Делать что-то другое… Начать иную жизнь… Уехать из деревни. Отделаться от этой окаянной табачной лавки.

— И что тебе мешает сделать это? — спросил кюре.

— Свобода, дон Сальваторе. Чтобы стать свободным, надо быть богатым, — ответил Элия, удивленный тем, что дон Сальваторе не понимает.

— Перестань хныкать, Элия. Если ты хочешь уехать из Монтепуччио, ринуться в какую-то иную жизнь, тебе надо только продать лавку. И ты прекрасно знаешь, что вы получите за нее неплохие деньги.

— Но это равносильно тому, как если бы я убил свою мать.

— Оставь свою мать в покое. Если намерен уехать — продай. Если не хочешь продавать, перестань плакаться.

Кюре сказал то, что он думал, тоном, какой очень нравился его прихожанам. Он всегда говорил прямо и строго, никого не щадя.

Элия почувствовал, что он не может продолжить разговор, не сказав об истинной причине, которая понуждает его проклинать небо: о Марии Карминелла. Но об этом он не хотел говорить. Особенно дону Сальваторе.

Кюре прервал его мысли.

— Только в последний день нашей жизни можно сказать, были ли мы счастливы, — произнес он. — А до тех пор надо пытаться жить как можно лучше. Следуй своей дорогой, Элия. Вот и все.

— Которая не ведет меня никуда, — пробормотал Элия, поглощенный мыслями о Марии.

— Это другое дело. Совсем другое дело, и если ты не найдешь иного пути, ты будешь виновен сам.

— Виновен в чем? Я проклят, вот что!

— Виновен, — повторил дон Сальваторе, — виновен в том, что не достиг в жизни того, чего мог достичь. Забудь об удаче. Забудь о судьбе. И борись, Элия. Борись. До конца. Потому что пока ты еще ничего не сделал.


С этими словами дон Сальваторе, потрепав своей морщинистой рукой калабрийского крестьянина Элию по плечу, удалился. Элия заново продумал его слова. Кюре прав. Он, Элия, ничего не сделал в своей жизни. Ничего. Его первым мужским поступком была встреча с доном Гаэтано, когда он решил просить у него руки Марии, и даже туда он пришел, опустив голову, словно заранее побитый. Кюре прав. Он ничего не сделал. Но у него есть время попытаться. Сидя в одиночестве на террасе «Да Пиццоне», он машинально крутил ложечку в чашке с кофе и с каждым витком, словно загипнотизированный, твердил:

— Мария… Мария… Мария…


После разговора с доном Сальваторе Элия решил попытаться жить иначе. Во всяком случае, выбора у него не было. Он уже не спал. Ни с кем не разговаривал. Он понимал, что, если так будет продолжаться, он окончательно сойдет с ума и бросится со скалы в море, а оно не возвращает тела. Он не знал, как ему встретиться с Марией наедине. Он не мог подойти к ней ни на пляже, ни в кафе. Рядом с ней всегда кто-нибудь был. И тогда он поступил так, как поступают убийцы или же совсем отчаявшиеся: как-то, когда она возвращалась с покупками, он, словно тень, пошел за ней. И когда она вошла в улочку старой деревни, где только дремали несколько кошек, он догнал ее, схватил за руку и, глядя на нее лихорадочным взглядом, проговорил:

— Мария…

— Что тебе надо? — сразу же обрезала она его, даже не вздрогнув от неожиданности, словно заранее почувствовала его за своей спиной.

От ее резкого тона он совсем растерялся. Стоял, глядя в землю, потом поднял на нее глаза. Она была так красива, что он душу отдал бы за нее. Он почувствовал, что краснеет, и это разозлило его. Она была так близко. Он мог коснуться ее рукой. Обнять. Но ее взгляд заставил его покраснеть и что-то бормотать. «Надо быть решительным, — сказал он себе. — Смелее. Скажи ей все. И пусть она высмеет тебя, посмеется над тобой вместе с кошками».

— Мария, сейчас я говорю с тобой, а не с твоим отцом. Ты права. Я был глуп. Ты высказала мне все, что ты думаешь. Помнишь это? Я все продумал. Все, что ты сказала. И теперь я пришел сказать тебе, что все — твое. Я отдаю тебе все. До последней лиры. И это будет еще слишком мало. Другие могли бы предложить тебе больше, потому что я беднее их, но никто не будет готов, как я, отдать тебе все, чем он владеет. Я не оставлю себе ничего. Можешь взять все.

Он сказал это с воодушевлением, и в его глазах теперь было что-то нездоровое, что делало его уродливым. Мария спокойно стояла. Ее лицо не выражало ничего. Она смотрела на Элию так, словно разоблачала его.

— Ты из семьи торговцев, — сказала она с презрительной улыбкой. — У вас главное — деньги. Это все, что ты можешь мне предложить. Я что — пачка сигарет, что ты хочешь меня купить таким образом? Ты хочешь купить женщину. Только миланских путан покупают за золото и драгоценности. Ты только это и умеешь — покупать. Уйди, дай мне пройти. Найди себе жену на скотном рынке, предложи ей цену, какую хочешь, а я уж, во всяком случае, слишком дорогая для тебя.

Сказав это, она направилась к своему дому. Неожиданно даже для самого себя Элия грубо схватил ее за руку. Он был смертельно бледен. Губы его дрожали. Как он решился на это, он и сам не знал. Но он крепко держал ее. Его раздирали сомнения. Что-то говорило ему, что надо ее сейчас же отпустить. Что все это смешно. Надо отпустить ее и извиниться. Но с другой стороны, неосознанное стремление удержать девушку заставляло его с яростью сжимать ее руку. «Я мог бы украсть ее, — подумал он. — Прямо отсюда. С этой улицы. Сейчас. Украсть. И не важно, что будет потом. Она так близко. Вот ее рука. В моей. Она вырывается, но у нее не хватит сил. Я мог бы овладеть ею. По крайней мере обладать ею так, раз она никогда не согласится стать моей женой…»

— Отпусти меня.

Это прозвучало как приказ. Он сразу же отпустил ее руку. И прежде чем он успел собраться с мыслями, прежде чем он смог улыбнуться ей или извиниться, она ушла. Ее голос прозвучал так сурово, так властно, что он повиновался без раздумий. В последнюю минуту их взгляды скрестились. Глаза Элии были пусты, словно у наркомана или у человека спросонья. Не будь он в таком состоянии, он смог бы прочесть во взгляде Марии едва заметную улыбку, которая опровергала холодность ее тона. В ее взгляде промелькнуло наслаждение, словно его рука на ее руке трогала ее больше, чем его слова. Но Элия ничего не видел. Он без сил остался стоять на улочке. Подавленный тем, как обернулся этот разговор, о котором он так мечтал.


Когда он неожиданно появился в церкви, дон Сальваторе курил сигарету, что он делал крайне редко, но всегда с большим удовольствием. Это напоминало ему его жизнь в Калабрии, еще до семинарии, когда он и его приятели, двенадцатилетние мальчишки, попыхивали украденными сигаретами.

— Что случилось? — спросил дон Сальваторе, напуганный видом Элии.

— Я конченый человек, — ответил Элия и без всякого смущения рассказал ему, первому, о своей любви. Рассказал все. О бессонных ночах, когда он думал только о Марии. О своей навязчивой идее. О страхе, который он испытывает при ней. Кюре какое-то время слушал, потом, когда ему показалось, что он узнал уже достаточно, он поднял руку, прерывая Элию, и сказал:

— Послушай, Элия, я могу помогать мертвым, потому что знаю, как помолиться за них. Я могу дать совет в воспитании детей, потому что после смерти брата воспитал своих племянников, но что касается женщин — тут я бессилен.

— Так что же мне делать? — в отчаянии спросил Элия.

— Знаешь, я калабриец, — сказал дон Сальваторе, — а в Калабрии, когда умирают от любви, идут танцевать тарантеллу. И это всегда чем-нибудь кончается. Или счастьем, или трагедией.


Дон Сальваторе не только посоветовал Элии пойти танцевать тарантеллу, он назвал ему имя одной женщины в старой деревне, калабрийки, которая поможет ему, если он придет к ней ровно в полночь с бидоном оливкового масла.

Элия так и поступил. И в полночь постучался в дверь маленького дома. Прошла целая вечность, пока ему открыли. Перед ним стояла невысокая женщина с лицом, словно печеное яблоко. С пронзительным взглядом. С дряблыми губами. Элия поймал себя на мысли, что он никогда не видел ее в деревне. Она произнесла несколько слов, но он ее не понял. Она сказала это и не по-итальянски, и не на местном наречии. Наверное, это был калабрийский говор. Не зная, что ответить, Элия протянул ей бидон с оливковым маслом. Ее лицо просветлело. Она спросила высоким голосом: «Тарантелла?», словно одно это слово обрадовало ее, и открыла дверь.


Дом состоял из единственной комнаты, так строили в старину. Соломенный тюфяк. Печка. Земляной пол. Таков был и дом Раффаэле около пристани, где Скорта жили после возвращения из Нью-Йорка. Ни слова не говоря, старуха поставила на стол бутылку ликера, знаком показала ему, чтобы он налил себе, и вышла из дома. Элия повиновался. Он сел за стол и наполнил стакан. Он думал, что пьет виноградную водку или limoncello, но вкус этого напитка был совсем другой. Осушив один стакан, он налил себе еще, пытаясь понять, что же он пьет. Напиток обжигал горло, словно кипящая лава. И по вкусу отдавал щебенкой. «Если камни Юга имеют вкус, то это как раз то самое», — подумал он после третьего стакана. Возможно ли выжать из камней с холмов такой напиток? От выпитого по телу Элии разлился жар. Он уже ни о чем не думал. И тут дверь открылась, и старуха появилась в сопровождении какого-то мужчины — слепого, еще более старого, чем она. Его Элия тоже никогда не видел. Старик был худой, какой-то высохший. Еще ниже ростом, чем женщина. Старик сел в углу, достал тамбурин, и они оба начали напевать мелодию тарантеллы, древнего танца солнечной страны. Элия почувствовал, что он весь наполняется этой вековой мелодией, которая говорила о безумии мужчин и коварстве женщин. Голос старухи изменился. Теперь это был девичий голос, сильный и высокий, который заставлял дрожать стены. Старик притоптывал в такт музыке, а пальцы его с силой били по тамбурину. И он подпевал старухе. Элия налил себе еще. И вдруг ему показалось, что вкус напитка изменился. Это уже был не вкус камней, а скорее что-то напоминающее сияние солнца. Solleone, «солнце-лев», небесное светило летних месяцев. Теперь напиток вызывал в памяти пот, который струится по спинам работающих в полях мужчин. Биение сердца ящерицы, приникшей к скале. Землю, которая оголяется и трескается от жары и умоляет хоть немного напоить ее водой. Solleone и его мощь непреложного властителя, вот что чувствовал Элия во рту.

А старуха тем временем вышла на середину комнаты и начала танцевать, приглашая Элию присоединиться к ней. Он выпил пятый стакан напитка, встал. И они в такт мелодии стали кружить на одном месте. Голова Элии была полна музыкой. Ему казалось, что в комнате играет целая дюжина музыкантов. Мелодия звучала во всем его теле. Он понимал ее глубокий смысл. У него шла кругом голова. По его спине струился пот. Старуха, которая еще недавно выглядела такой медлительной и такой усталой, теперь прыгала вокруг него. Казалось, она со всех сторон. Она окружала его. И при этом не сводила с него глаз. Она улыбалась ему своей уродливой старческой улыбкой. Он начинал понимать. Да, теперь он все понимал. Эта старуха, которая смеется во весь свой беззубый рот, — лицо его судьбы, которая так часто смеялась над ним. Его судьба была здесь во всей своей лихорадочности и ярости. Он закрыл глаза. Он уже не повторял движений старухи, он танцевал сам. Монотонная одуряющая мелодия наполняла его счастьем. В этой грустной старинной народной музыке он слышал единственную истину, чего не слышал никогда. Тарантелла захватывала все его существо, потому что она владела потерянными душами. Он вдруг почувствовал себя гигантом, которому под силу все на свете. Он был Вулканом в жаркой кузнице. Каждый его шаг высекал искры. И тут он услышал голос, он прозвучал внутри его. Это был голос старухи. Но вызвала его не музыка, не выпитый напиток. И старуха без конца повторяла одно и то же, твердила в такт музыке:

— Иди, мужчина, тарантелла с тобой, иди и сделай то, что ты должен сделать.

Элия повернулся к двери. К его удивлению, она была открыта. Он даже не подумал вернуться к двум старикам. Музыка звучала в нем. Звучала со всей силой старинных ритуалов.


Он вышел из дома. Он прошел по улочке старой деревни словно одержимый. Было четыре часа утра, даже летучие мыши уже спали.

Он и сам не понял, как оказался на корсо, около табачной лавки. Кровь в его жилах горела. Он весь взмок. Земля кружилась, в ушах звенел смех старухи. Подталкиваемый тарантеллой, которая словно жалила его сердце и пила его кровь, он прошел через лавку на склад и поджег коробку с сигаретами. Потом, не оглянувшись на огонь, который быстро занялся, вышел и, стоя на тротуаре, стал наслаждаться зрелищем. Огонь распространялся быстро. Со склада повалил густой дым. Вскоре пламя перешло на торговое помещение. Глядя оттуда, где стоял Элия, поначалу можно было бы сказать, что кто-то зажег в лавке электричество. Потом свет там принял рыжеватый оттенок и пламя вырвалось наружу, начало победно лизать стены. Элия завопил, словно безумный, и начал хохотать. Он был настоящим Маскалдзоне, и он смеялся тем смехом разрушения и ненависти, который в его роду передавался из поколения в поколение. Да. Все можно сжечь. Пусть все идет к дьяволу. Сигареты и деньги. Его жизнь и его душа. Все можно сжечь. Он хохотал во все горло и в свете пожара танцевал в сумасшедшем ритме тарантеллу.


Треск пожара и запах дыма вскоре разбудил соседей, и они поспешили на улицу. Все расспрашивали Элию, но он не отвечал, взгляд у него пустой, словно у безумного или дурачка, и люди пришли к заключению, что это несчастный случай. Да и можно ли было хотя бы допустить мысль, что Элия сам поджег свою лавку? Побежали за огнетушителями. На улице собралась огромная толпа. В это время появилась Кармела. Бледная, со спутанными волосами. Блуждающим взглядом она безотрывно смотрела на пламя. Увидев, что бедная женщина едва держится на ногах, все поняли, что горит не просто лавка, но жизнь и наследство всего клана. Лица людей были печальны, они понимали, что это катастрофа. Через некоторое время сердобольные соседи увели Кармелу, чтобы она не смотрела на удручающее зрелище. Зачем ей оставаться здесь? Это бесполезная пытка.

Увидев мать, Элия мгновенно отрезвел. Его эйфория сменилась глубокой тоской. Он бросался то к одному, то к другому в толпе:

— Вы чувствуете? Вы чувствуете дым? В нем пот моей матери. Вы не чувствуете его? Там и пот ее братьев тоже.


Жители Монтепуччио обуздали огонь. Пожар не перекинулся на соседние дома, но от табачной лавки не осталось ничего. Элия был просто убит. Вид пожарища отнюдь не напоминал завораживающее впечатление от пламени. Оно было уродливым, приводящим в уныние. От камней шел черный удушающий дым. Элия сел на край тротуара. Тарантелла уже не звучала в нем. И он больше не смеялся. Блуждающим взглядом он созерцал завитки дыма.

Толпа уже начала расходиться, когда появилась Мария Карминелла. Она была в белом халатике. Ее черные волосы ниспадали на плечи. Он смотрел на нее как на привидение. Она подошла прямо к нему. У него еще хватило сил подняться. Он не знал, что сказать, просто пальцем показал на дымящееся пожарище, останки табачной лавки. Она улыбнулась ему, чего раньше никогда не случалось, и тихо спросила:

— Что произошло?

Элия не ответил.

— Все превратилось в пепел?

— Все.

— Так что ты предлагаешь мне теперь?

— Ничего.

— Прекрасно, — ответила Мария. — Я — твоя, если ты этого хочешь.

* * *
Дни, которые последовали после пожара, стали днями тяжелой работы на пожарище. Нужно было вывезти останки, расчистить место, спасти то, что еще можно было спасти. Такая работа была бы под силу самым решительным мужчинам. Она приводила в отчаяние. Черные стены, мусор на земле, обгоревшие коробки с сигаретами… Все это напоминало разграбленный после сражения город. Но Элия прошел через испытание с упорством и явно не выглядел удрученным. А все из-за того, что любовь Марии отметала все. Он думал только о ней. А табачная лавка — это уже не главное. Рядом с ним была женщина, которую он так желал, все остальное значило для него мало.

Мария сделала все, что пообещала ему. Она пришла жить к Элии. На следующий день после пожара, когда они пили кофе, Элия сказал:

— Я не спал всю ночь, Мария. Но это не из-за пожара. Мы поженимся. Но ты знаешь, что твой отец так богат, как я не буду никогда. И знаешь, что будут говорить в деревне? Что я женился на тебе ради денег твоего отца.

— Мне плевать на то, что будут говорить, — спокойно ответила Мария.

— Мне тоже. Но больше всего я сомневаюсь в себе самом.

Мария с недоумением взглянула на него. Она не понимала, к чему он клонит.

— Я знаю, чем все это кончится, — сказал Элия. — Я женюсь на тебе, твой отец предложит мне стать управляющим гостиницей «Трамонтане». Я соглашусь. И будупроводить вечера у бассейна, играя в карты с друзьями. Но такая жизнь не для меня. Скорта не созданы для этого.

— Но ты не Скорта.

— Нет, Мария. Я — более Скорта, чем Мануцио. Я чувствую это. Так оно и есть. От моей матери ко мне перешла черная кровь Маскалдзоне. Я — Скорта. Который сжигает все, что любит. И ты увидишь, я сожгу гостиницу «Трамонтане», если когда-либо мне придется стать ее хозяином.

— Табачную лавку сжег ты?

— Да.

Какое-то время Мария молчала. Потом тихо спросила:

— А для чего созданы Скорта?

— Для пота, — ответил Элия.

Они долго молчали. Мария обдумывала, что все это должно означать. Она словно представила себе те годы, которые предстоят ей. Мысленно она окидывала взглядом жизнь, которую предлагал ей Элия, потом нежно улыбнулась ему и с гордым, даже надменным видом произнесла:

— Пусть будет для пота.

Элия был серьезен. Он снова заговорил, словно для того, чтобы убедиться, что Мария поняла его:

— Мы ничего не станем просить. Мы не примем никаких предложений. Мы будем одни. Ты и я. Мне нечего предложить тебе. Я нечестивец.

— Первое, что мы должны сделать, — ответила она, — это разобрать то, что осталось от табачной лавки, чтобы мы могли хотя бы поставить там коробки с сигаретами.

— Нет, — с улыбкой спокойно сказал Элия. — Первым делом мы должны пожениться.


Свадьба состоялась через несколько недель. Дон Сальваторе благословил их союз. Потом Элия позвал всех приглашенных на trabucco для грандиозного пиршества. Микеле, сын Раффаэле, поставил среди сетей и всяких шкивов длинный стол. Собралась вся семья… Праздник был простой и веселый. Стол ломился от кушаний. В конце обеда встал Донато, спокойно, с улыбкой попросил тишины и начал свою речь.

— Брат мой, — сказал он, — сегодня ты вступил в брак. Я смотрю на тебя, ты в красивом костюме. Ты склонился к своей жене и что-то шепчешь ей. Я смотрю, как ты поднимаешь свой бокал за здоровье гостей, и вижу, как ты прекрасен. Ты красив просто от радости. Я хотел бы попросить у жизни, чтобы вы оставались всегда такими, какие вы сейчас — безупречными, молодыми, полными желаний и сил. Чтобы ваши годы прошли без потрясений. Чтобы жизнь не преподнесла вам неприятных сюрпризов, как она умеет это делать. Я сегодня смотрю на вас. Смотрю с жадностью. И когда мне будет тяжело, когда я буду плакать над своей судьбой, когда я буду проклинать свою собачью жизнь, я вспомню эти минуты, ваши светящиеся радостью лица и скажу себе: «Не ругай свою жизнь, не проклинай свою судьбу, вспомни Элию и Марию, которые были счастливы пусть даже один день в своей жизни, и в этот день ты был рядом с ними».

Взволнованный Элия обнял брата. И в эту минуту две их кузины, Лукреция и Николетта, запели песню, песню Апулии, а женщины хором подтянули припев:

AÏ aï aï,
Domani non mi importa per nicnte,
Questa nolle devi morire con me[23].
Это вызвало всеобщий смех. Никто не обращал внимания на время, и счастливый вечер продолжался под радостный звон бокалов со свежим летним вином.

После этой свадьбы в Монтепуччио произошли необъяснимые события. В деревне с конца пятидесятых годов табачными изделиями торговали две семьи — Скорта и еще одна. Друг к другу они относились доброжелательно. Работы хватало всем, и вопрос конкуренции никогда не сталкивал их лбами. Не было неприятностей и с многочисленными торговцами в кемпингах, в гостиницах, в жилых кварталах и в уже появившихся ночных заведениях. Там легально продавали одну-две пачки сигарет, чтобы выручить клиента, но иногда там занимались нелегальной торговлей.


У Элии и Марии не было столько денег, чтобы сделать все необходимое для открытия лавки, и в первое время они продавали свои сигареты как уличные торговцы, без соответствующего разрешения.

Но самое странное было то, что вся деревня отказывалась покупать сигареты где-нибудь в другом месте. По воскресеньям туристы с удивлением наблюдали за длинной очередью у самого грязного и самого пыльного торгового места на корсо. Там не было ни вывески, ни прилавка, ни кассового аппарата. Только четыре стены. Два стула. И коробки с сигаретами, прямо на земле, из которых Элия доставал товар. Летними вечерами он торговал прямо на тротуаре, а Мария в это время отмывала стены. Тем не менее жители Монтепуччио становились в очередь. И если даже Элия говорил кому-нибудь, что у него нет его привычных сигарет (не имея возможности покупать много сигарет, Элия ограничивался всего несколькими марками), тот смеялся и говорил: «Возьму то, что у тебя есть», — и доставал кошелек.

Причиной такой солидарности был дон Сальваторе. Это он каждый день во время мессы призывал своих прихожан к милосердию. Результат превзошел все ожидания.

Кюре с глубоким удовлетворением отметил, что его призывы к братству были услышаны, и однажды, когда он, проходя мимо лавки, увидел, что над входом снова красуется вывеска, он не удержался и сказал:

— Эти упрямые бараны, возможно, не все попадут в ад.

Действительно, как раз в этот день светящаяся вывеска была привезена из Фоджи. На ней можно было прочесть: Tabaccheria Scorta Mascalzone Rivendita № 1. He очень внимательному человеку могло бы показаться, что эта вывеска отображает абсолютно то же, что и раньше. Что и та, некогда повешенная Кармелой, Доменико, Джузеппе и Раффаэле, когда они были молоды. Но Элия хорошо знал, что разница была. Что между ним и табачной лавкой сложились новые отношения. Это знали и жители Монтепуччио, которые теперь с гордостью взирали на витрину, сознавая, что и они в какой-то мере приложили усилия для этого неожиданного возрождения.


Глубокий сдвиг произошел в сознании Элии. Впервые он находил в работе счастье, хотя никогда условия работы не были столь тяжки. Надо было делать все. Но что-то изменилось. Он не получил наследство, он все создавал сам. Он не управлял добром, доставшимся ему от матери, он изо всех сил бился за благополучие и счастье своей жены. Он нашел в табачной лавке и свое счастье, такое же, какое испытывала его мать, когда работала там. Теперь он понимал ее одержимость, ее чуть ли не безумие, когда она говорила о своей лавке. Все надо делать самому. И чтобы преуспеть в этом, нужно стараться. Да. И его жизнь никогда не казалась ему столь содержательной и неоценимой.


Я часто думаю о своей жизни, дон Сальваторе. Какой смысл во всем этом? Я потратила годы, чтобы создать табачную лавку. Днем и ночью. И когда наконец все было завершено, когда наконец я могла спокойно передать ее моим сыновьям, она сгорела. Вы же помните пожар? Все сгорело. Я плакала от ярости. В этой лавке были все мои труды, все мои ночные бдения. Простая случайность — и все превратилось в дым. Я не думала, что смогу пережить это. Я знала, что так думают и в деревне: старая Кармела не переживет утрату своей табачной лавки. Однако я выдержала. Да. Я устояла. Элия взялся все восстановить. Тщательно. Это было хорошо. Хотя она уже не была той же самой лавкой, но это было хорошо. Мои сыновья. Я привязана к своим сыновьям. Но тут все пошло кувырком. Исчез Донато. Я целыми днями проклинаю море, которое отобрало его у меня. Донато. Почему так? Мы долго, терпеливо, охотно и самоотверженно создаем свою жизнь, мы мечтаем о радостях, которые она принесет нам, и вдруг все сметается одним порывом ветра, несущего в себе несчастье, все рушится. И знаете, что самое удивительное в этом, дон Сальваторе? Я вам сейчас скажу. Самое удивительное то, что ни пожар, ни исчезновение Донато не сломили меня. Любая мать сошла бы с ума. Или умерла. Я не знаю, из чего я создана. Но я стойкая. Я выдержала. Не стремясь к этому. Не думая об этом. Это сильнее меня. Во мне есть какая-то сила, она держит меня. Да. Я стойкая.


После похорон Джузеппе я стала молчать. Молчала часами, потом целыми днями. Вы знаете это, ведь тогда вы уже были у нас. Вначале в деревне с любопытством обсуждали эту новую немоту. Размышляли об этом. Потом привыкли. И очень скоро всем и вовсе показалось, будто Кармела Скорта никогда не говорила. Я чувствовала себя далекой от всех. У меня больше не было сил. Все казалось мне ненужным. Все в деревне подумали, что без других Скорта Кармела — ничто, что она предпочла бы скорее завершить свою жизнь, чем продолжать ее без братьев. Но они ошиблись, дон Сальваторе. Как ошибаются всегда. Я замолчала на долгие годы совсем по другой причине. Совсем по другой, о чем я никогда никому не рассказывала.


Через несколько дней после похорон Джузеппе ко мне пришел Раффаэле. Какой-то кроткий. Я сразу обратила внимание на его взгляд — ясный, словно он умыл глаза чистой водой. В его улыбке читалась спокойная решимость. Я выслушала его. Он говорил долго. Не опуская глаз. Он говорил долго, и я помню каждое его слово. Он сказал, что он — Скорта, что он с гордостью принял тогда эту фамилию. Но еще он сказал, что проклинал себя за это всю ночь. Я не понимала, что он хочет сказать этим, но предчувствовала, что сейчас все рухнет. Я замерла. Я слушала. Он перевел дух и сразу все выложил. Сказал, что в тот день, когда похоронили Немую, он плакал два раза. Первый раз на кладбище, при нас. Он плакал от гордости, как он сказал, когда мы своей просьбой заставили его стать нашим братом. А второй раз в тот же вечер, в постели. Он плакал, кусая подушку, чтобы его не услышали. Плакал потому, что, сказав нам «да», став нашим братом, он стал братом и мне. А он мечтал совсем о другом. Признавшись в этом, он замолчал на какое-то время. Помнится, я попросила его не продолжать. Я не хотела больше ничего слышать. Но он продолжил: «Я всегда тебя любил». Он так и сказал. Вот так, спокойно глядя мне в глаза. И добавил, что в тот день, когда он стал моим братом, он поклялся себе вести себя как брат. Что из-за этого он имел счастье всю свою жизнь провести рядом со мной… Я не знала, что ответить ему. Все во мне перевернулось. А он продолжал. Сказал, что бывали дни, когда он проклинал себя, как собаку, за то, что не сказал нам на кладбище «нет». Надо было ответить «нет» и тут же, у могилы нашей матери, попросить моей руки. Но он не осмелился. Он сказал «да». Он взял лопату, которую мы протянули ему. И стал нашим братом. «Мне было так приятно сказать вам „да“, — признался он и добавил: — Я — Скорта, Кармела, и я, пожалуй, не смог бы сказать, жалею я об этом или нет».

Он говорил, не отрывая от меня взгляда. И когда он кончил, я почувствовала, что он ждет, чтобы и я, в свою очередь, заговорила. Но я молчала. Я чувствовала вокруг себя его ожидание. Я не боялась. Во мне была пустота. Мне нечего было сказать. Ни единого слова. Во мне была пустота. Я смотрела на него. Прошло много времени. Мы сидели лицом к лицу. Он понял, что ответа не будет. Но все же подождал еще немного. Он надеялся. Потом тихо поднялся, и мы расстались. Я не сказала ни слова, я позволила ему уйти.

Вот в этот день я замолчала. Назавтра мы встретились и оба сделали вид, будто ничего не произошло. Жизнь продолжилась. Но я больше не говорила. Что-то сломалось во мне. Что могла я сказать ему, дон Сальваторе? Жизнь прошла. Мы состарились. Что я могла ему ответить? Все можно начать сначала, дон Сальваторе. Я струсила. Все можно начать сначала, но годы ушли.

Глава восьмая СОЛНЦЕ ПОГРУЖАЕТСЯ В МОРЕ

Когда Раффаэле почувствовал, что смерть его уже близка, он позвал своего племянника. Донато пришел, и они оба долго молчали. Раффаэле никак не мог решиться начать разговор. Он смотрел на Донато, который благодушно попивал вино, которое он предложил ему. Пожалуй, надо было бы отказаться от этой затеи, но, несмотря на опасение, что он прочтет в глазах племянника отвращение или даже гнев, он в конце концов заговорил:

— Донато, ты знаешь, почему я твой дядя?

— Да, zio, — ответил Донато.

— Тебе рассказали о том, как мы решили стать братьями и сестрой в тот день, когда я помог твоим дядям Мими и Пеппе похоронить Немую?

— Да, zio, — повторил Донато.

— И как я отказался от своей прежней фамилии, которая не была мне дорога, чтобы носить фамилию Скорта?

— Да, zio. Мне рассказали об этом.

Несколько секунд Раффаэле молчал. Да, время пришло. Он больше не боялся. И теперь он торопился облегчить свою душу.

— Я хочу признаться в одном преступлении.

— Преступлении?

— Много лет назад я убил одного служителя Церкви. Дона Карло Боццони. Кюре Монтепуччио. Он был плохой человек, но, убив его, я погубил себя.

— Почему ты сделал это? — спросил Донато, ошеломленный признанием человека, которого он всегда считал самым добрым из своих дядей.

— Не знаю, — тихо сказал Раффаэле. — Это случилось неожиданно. Во мне жил гнев, огромный гнев, он ждал своего часа. Он целиком завладел мною.

— Гнев из-за чего?

— Я трус, Донато. Не смотри на меня так. Поверь мне, я трус. Я не осмелился попросить то, чего страстно желал. Вот почему во мне поселился гнев. Вот почему он обрушился на этого дурака-кюре, который ничего не стоил.

— Но почему — трус? О чем ты говоришь?

— О твоей матери.

— Моей матери?

— Я так и не осмелился попросить ее стать моей женой.

Донато застыл, потрясенный.

— Почему ты рассказываешь мне это, zio? — спросил он.

— Потому что я скоро умру, и все уйдет со мной. Я хочу, чтобы хотя бы один человек знал, что таилось в моей душе всю мою жизнь.

Раффаэле замолчал. Донато не знал, что сказать ему. Сначала он спрашивал себя, должен ли он утешить дядю или, наоборот, выразить свое неодобрение. И не находил ответа. Ему нечего было сказать. Но дядя и не ждал ответа. Он говорил это для того, чтобы высказаться, а не для того, чтобы узнать чье-то мнение. А Донато чувствовал, что этот разговор изменит его больше, чем он мог предвидеть. С несколько растерянным видом он поднялся. Раффаэле долго смотрел на него, и Донато показалось, что дядя хочет чуть ли не извиниться перед ним за то, что выбрал его своим доверенным лицом. Или словно он хотел бы унести все эти давно минувшие истории с собой в могилу… Они тепло обнялись и расстались.


Через несколько дней Раффаэле умер, умер среди своих сетей, на своей trabucco, под шум моря, что плескалось под ним. С легким сердцем. В день похорон его гроб несли сын Микеле и три племянника — Витторио, Элия и Донато. Была там и Кармела. С непроницаемым лицом. Она не плакала. Твердо держалась на ногах. Когда гроб поставили, она поднесла руку к губам, а потом как бы перенесла поцелуй на его крышку — и мертвый Раффаэле улыбнулся.

* * *
Когда проносили гроб, всем в деревне показалось, что это конец какой-то эпохи. Хоронили не Раффаэле, хоронили всех Скорта Маскалдзоне. Хоронили старый мир. Тот, который знал и малярию, и две войны. Эмиграцию и нищету. Хоронили воспоминания о былом. Люди — ничто. Они не оставляют после себя никакого следа. Раффаэле покидал Монтепуччио, и все мужчины на пути процессии снимали шляпы и склоняли головы, сознавая, что и они, в свою очередь, не задержатся в этом мире и исчезнут, но оливы из-за этого не заплачут.


Откровения дяди произвели переворот в сознании Донато. Теперь он смотрел на окружающую его жизнь с усталостью во взгляде. Все казалось ему фальшивым. Отныне история его семьи представлялась ему жалкой вереницей неудовлетворенных жизней. Эти мужчины и женщины прожили жизнь не так, как они хотели. Его дядя не осмелился признаться в своей любви. Какие еще несбывшиеся желания скрывала их история? Донато овладевала глубокая грусть. Общение с людьми стало для него невыносимым. Оставалась только контрабанда. И он отдался ей душой и телом. Теперь он буквально жил в своей лодке. Да, он мог быть только контрабандистом. Его нисколько не интересовали сигареты, вместо них вполне могли бы быть драгоценности, алкоголь или просто мешки, набитые никому не нужной бумагой, главное, что привлекало его, — это его ночные путешествия, окружавшее его молчание и блуждание по морю.


Когда наступал вечер, он уплывал, и ночные бдения начинались. Он плыл до Монтефуско, небольшого острова неподалеку от итальянского берега, там сосредоточивалась вся нелегальная торговля. Именно туда албанцы свозили свой краденый товар, там происходил обмен. На обратном пути его лодка оседала под тяжестью коробок с сигаретами. В ночи он играл в прятки с катерами таможенников, и ему это нравилось, он знал, что проворнее их и никто никогда его не сцапает.

Иногда ему приходилось доплывать до Албании. Но тогда он брал судно побольше. Правда, в глубине души эти дальние поездки он не любил. Нет, не любил. А любил он взять рыбачью лодку и в темноте плавать из одной бухты в другую, прижимаясь к берегу, словно кошка, которая крадется вдоль стен.

Он скользил на волнах. В тишине. Растянувшись в своей лодке и ориентируясь только по звездам. В такие минуты он был никем. Он забывал себя. Никто его не знал. Никто с ним не разговаривал. Он был точкой, затерявшейся на водном просторе. На маленькой деревянной лодке, качающейся на волнах. Он был ничто и позволял миру проникать в него. Он научился понимать язык моря, приказы ветра, шепот волн.

Здесь не было ничего, кроме контрабанды. Ему нужно было целое небо, полное влажных звезд, чтобы излить свою меланхолию. Он ничего не просил. Пусть только дадут ему возможность просто скользить по волнам, оставив позади все мучения мира.


Что-то было не так, как всегда. Донато причалил свою лодку в маленькой бухте острова Монтефуско. Был час ночи. Под смоковницей, где Раминуччио обычно ждал его с коробками сигарет, никого не было.

Но в ночи прозвучал голос Раминуччио, он словно кричал шепотом:

— Донато, иди сюда!

Что-то было не так, как обычно. Он тихо поднялся на склон и среди строительного мусора и смоковниц увидел небольшую пещеру. У входа с фонарем в руке стоял Раминуччио. За его спиной виднелись две молча сидящие на камне фигуры.

Донато недоуменно взглянул на компаньона, тот поспешил объяснить:

— Не беспокойся, все в порядке. У меня сегодня нет сигарет, но есть кое-что получше для тебя. Сейчас увидишь. Для тебя ничего не меняется. Ты отвезешь их в обычное место. За ними придет Маттео, это договорено. Согласен?

Донато кивнул в знак согласия. Тогда Раминуччио сунул ему в руку плотную пачку купюр и с улыбкой сказал:

— Увидишь, это оплачивается лучше, чем сигареты.

Донато ничего не понял, но по тяжести пачки почувствовал, что она в три или четыре раза превосходит обычную.

Пассажиры сели в лодку. Донато не поздоровался с ними. Он начал грести, выплывая из бухты. В его лодке сидела женщина лет двадцати пяти и ее сын, мальчик лет восьми или десяти. Вначале занятому своим делом Донато было не до разглядывания своих пассажиров, но вот они выбрались из бухты, берег острова скрылся из виду, они вышли в открытое море. Теперь Донато включил мотор и мог обратить внимание на сидящих в лодке. Мальчик, положив голову на колени матери, созерцал звезды. Женщина сидела выпрямившись. Держалась она хорошо. Но по ее одежде и сильным мозолистым рукам можно было заключить, что она бедна, хотя лицо ее выражало строгое достоинство. От присутствия женщины в его лодке Донато несколько оробел.

— Сигарету? — спросил он, протягивая ей пачку. Женщина улыбнулась и рукой показала, что не надо. И Донато сразу подосадовал на себя. Сигарета. По-видимому, она не курит. Он закурил сам, подумал, подумал немного и снова обратился к ней, ткнув себя пальцем в грудь:

— Донато. А ты?

В ночи прозвучал голос женщины:

— Альба.

Он улыбнулся, несколько раз повторил ее имя, чтобы показать, что он понял и оно ему нравится, потом, не зная, что сказать еще, замолчал.


Все время пути он смотрел на красивое лицо ребенка и на то, как заботливо мать прикрывала его руками от холода. Но больше всего ему нравилось молчание этой женщины. Он и сам не знал почему, но его переполняла своего рода гордость. Он уверенно вез своих пассажиров к берегу Гаргано. Никакие таможенники никогда не обнаружат его. Он был самый неуловимый из контрабандистов. Ему вдруг захотелось остаться здесь, в этой лодке, с этой женщиной и ее сыном. И никогда не причаливать к берегу. В эту ночь он впервые испытал такое желание. Никогда не возвращаться. Остаться здесь. На волнах, и пусть ночь длится вечно. Бесконечная ночь на всю жизнь. Ночь под звездами, с забрызганным пеной волн телом. Жить в ночи, везти эту женщину и ее сына от одного тайного берега к другому.


Небо посветлело. И вскоре показался итальянский берег. Было четыре часа утра. Донато неохотно причалил. Помог женщине сойти на берег, перенес мальчика, потом, в последний раз взглянув на нее, счастливо улыбнулся и сказал ей:

— Ciao.

Но этим он хотел сказать гораздо больше. Хотел пожелать ей удачи. Сказать, как приятна была ему эта поездка. Сказать, что она красивая и что ему нравилось ее молчание. Что ее сын славный мальчик. Хотел сказать ей, что ему было бы приятно встретиться с ней еще, что он готов перевозить ее столько, сколько ей потребуется. Но смог произнести только это слово ciao и посмотреть на нее счастливым взглядом, полным надежды. Он был уверен, она поняла, что кроется за этим простым словом, но она только кивнула ему в знак прощания и села в машину, которая уже ожидала ее. Маттео выключил двигатель и подошел к Донато поздороваться, оставив своих пассажиров в машине.

— Все нормально прошло? — спросил он.

— Да, — пробормотал Донато.

Он взглянул на Маттео, и ему показалось, что он может задать ему вопросы, которые не сообразил задать Раминуччио.

— Кто эти люди? — спросил он.

— Албанские нелегалы.

— Куда они направляются?

— Сначала сюда, потом их на грузовике переправят в Рим. Оттуда они поедут во все концы. В Германию. Во Францию. В Англию.

— И она тоже? — спросил Донато, ему никак не удавалось связать эту женщину, такую молодую, и тайную сеть, о которой сказал Маттео.

— А это выгоднее, чем сигареты, не правда ли? — подмигнул ему Маттео, не ответив на его вопрос. — Они готовы отдать за перевоз последнее. По сути, можно запрашивать сколько хочешь.

Он засмеялся, хлопнул Донато по плечу, попрощался, сел в машину и, скрипя шинами, скрылся из глаз.


Донато остался на берегу один. Медленно, с сознанием своего господства, поднималось солнце. В море появились розовые отблески. Донато достал из кармана пачку купюр и пересчитал их. Два миллиона лир. Два миллиона лир смятыми купюрами. Если к этому добавить долю Раминуччио, долю Маттео и долю организатора этой переправы, то молодая женщина должна была выложить по меньшей мере восемь тысяч лир. Донато стало стыдно. И вдруг он расхохотался. Хищным смехом Рокко Маскалдзоне. Он смеялся как безумный, потому что только в эту минуту осознал, что он отобрал у этой женщины ее последние деньги. Он смеялся и думал: «Я чудовище. Я отобрал два миллиона у нее и ее сына. Два миллиона. И еще улыбался ей, спрашивал, как ее зовут, думал, она ценит, что я везу ее. Я самый жалкий из людей. Ограбить женщину, отобрать у нее последнее и осмелиться после этого еще завести с ней разговор. Я — истинный внук Рокко. Без веры. Без стыда. Я стою не больше других. Я даже хуже. Намного хуже. И вот я разбогател. В моем кармане чужой пот, и я пойду праздновать это в кафе и угощать всех присутствующих. Ее сын смотрел на меня широко раскрытыми глазами, и я уже представлял себе, как рассказываю ему о звездах и шумах моря. Позор мне и всему клану выродков, который носит мое имя вора».

С этого дня Донато очень изменился. Какая-то пелена легла на его глаза, и она сохранилась до самой его смерти, как сохраняется шрам на лице.


Донато теперь исчезал все чаще и чаще. И отлучки его были все более долгие. Он ушел в одиночество без объяснений и без колебаний. Иногда он виделся со своим кузеном Микеле, сыном Раффаэле, потому что часто ночевал в маленьком сарайчике на trabucco. У Микеле был сын. Эмилио Скорта. Этот мальчик слышал последние слова Донато. Когда Эмилио было восемь лет, Донато посадил его в свою лодку и, как некогда сам он со своим дядей Джузеппе, они отправились в море. Оно было тихое, солнце уже закатывалось в волны, окрашивая их гребешки дивным розовым светом. Мальчик всю дорогу молчал. Он очень любил своего дядю Донато, но расспрашивать его побаивался.

Наконец Донато повернулся к нему и тихо, очень тихо, серьезным тоном сказал:

— У женщин глаза больше, чем звезды.

Малыш согласно кивнул, хотя и не понял дядю. Но он навсегда запомнил эти слова. А Донато просто решил выполнить клятву всех Скорта. В свою очередь, передать свое знание одному из них. Он долго раздумывал. Спрашивал себя, что же он знает, что постиг в жизни. И единственное, что пришло ему на ум, — это ночь, когда он плыл с Альбой и ее сыном. Огромные черные глаза Альбы, в которых он с наслаждением тонул. Да, тогда звезды в сравнении с этими глазами женщины, которая гипнотизировала саму луну, показались ему маленькими.


Это были последние слова, которые он произнес на людях. Больше никто из Скорта его не видел. К их берегу он не причаливал. Он стал точкой, блуждающей между двумя берегами, лодкой, скользящей по волнам в ночи. Он стал перевозчиком и занимался только этим. Он без устали переправлял с албанского берега к берегам Апулии иностранцев, ищущих свою удачу: молодых людей, худых из-за плохого питания, голодными глазами смотрящих на итальянский берег. Молодых людей, руки которых дрожали от желания работать. Они шли на приступ новой земли. Они будут продавать свои рабочие руки всем, кто захочет взять их, с согнутой спиной собирать томаты в огромных сельскохозяйственных поместьях Фоджи или, склонив голову под лампой, трудиться в подпольных мастерских Неаполя. Они будут работать, как скотина, отдавая до последней капли пот своего тела, подчиняясь гнету эксплуататоров, жестокой власти денег. Они заранее знали все это. Знали, что на их молодых телах навсегда отразятся эти годы тяжелого труда, слишком тяжелого для человека, но они спешили туда. И Донато видел, как все они, когда приближался итальянский берег, загорались жадным нетерпением.


Разный люд усаживался в его лодку. Это напоминало смену времен года. Он видел в своей лодке жителей несчастных стран. И ему казалось, что он ощущает пульс планеты. Он видел албанцев, иранцев, китайцев, нигерийцев. Все они побывали в его небольшой лодке. Он без конца перевозил их, мотаясь с одного берега на другой. И таможенники его ни разу не поймали. Он скользил по волнам словно корабль-призрак, приказывая своим пассажирам молчать, если вдали слышался шум мотора.

Много женщин побывало в его лодке. Албанки, мечтающие найти место горничной в прибрежных гостиницах или сиделки при стариках в итальянских семьях. Нигерийки, предлагающие себя, стоя на обочине дороги между Фобрии и Бари и прикрываясь от солнца разноцветными зонтиками. Ирландки с изможденными лицами, для которых путешествие только начиналось, потому что их путь лежал дальше, намного дальше, во Францию или в Англию. Донато смотрел на них. Молча. Если среди них попадалась одинокая женщина, он всегда находил способ вернуть ей деньги, когда она сходила на берег. И каждый раз, когда женщина с недоумением вскидывала на него взгляд, тихим голосом благодаря его или даже целуя ему руку, он бормотал: «Ради Альбы», — и крестился. Альба стала его наваждением. Сначала он надумал спрашивать албанцев, которых перевозил, не знают ли они ее, но потом понял, что это впустую. И замолчал. Он совал в руки одиноких женщин пачки купюр, которые сами они отдали ему за несколько часов до того. Ради Альбы. «Ради Альбы», — говорил он, а сам думал: «Ради Альбы, у которой я отобрал все. Ради Альбы, которую я оставил в стране, где, возможно, она стала рабыней». Часто женщины ласково проводили кончиком пальца по его щеке. Как бы благословляя его и прося за него небо. Они делали это деликатно, словно ласкали ребенка, они чувствовали, что этот молчаливый мужчина, этот неразговорчивый перевозчик — просто ребенок, который разговаривает со звездами.


Кончилось тем, что Донато исчез совсем. Вначале Элия не обеспокоился. Друзья-рыбаки видели Донато. Слышали, как он поет, возвращаясь ночью после своих тайных вояжей, он любил петь по ночам. Все это свидетельствовало о том, что Донато где-то поблизости, плавает в море. Просто задерживается. Но прошли недели, потом месяцы, и Элии стало ясно: его брат исчез.

Это исчезновение породило в его сердце живую рану. Многие ночи он молился за своего брата, просил, чтобы он не погиб во время бури. Эта мысль была для него невыносима. В его воображении рисовались картины последних мгновений в пучине волн. Он словно слышал крики отчаяния. Он даже плакал, представляя себе эту ужасную смерть в одиночестве, смерть моряка, который может только молиться перед лицом бездонного моря.


Донато не погиб во время бури. В последний день своей жизни он тихо скользил по воде. Волны слегка ласкали борта его лодки. Солнце светило ярко, отражаясь на поверхности моря, жгло ему лицо. «Странно, что можно сгореть на воде, — думал он. — Я чувствую соль. Повсюду вокруг меня соль. На моих веках. На губах. В горле. Скоро я стану маленьким белым телом, скрюченным на дне моей лодки. Соль сожрет мои соки, мои ткани, но она меня сохранит, как сохраняют рыбу торговцы на своих прилавках. Укусы соли предвещают близкую смерть. Но это смерть медленная, и у меня еще остается время. Пусть оно даст волнам принести меня к моим берегам».

Он смотрел на берег вдали, думая, что еще мог бы легко вернуться туда. Конечно, это потребовало бы усилий, потому что за многие дни без еды он ослаб, но какие-то силы еще были. Хотя, скорее, нет. Скорее, при всем его желании берег окажется недосягаемой полоской земли вдали, и тогда все усилия станут не волей приблизиться к нему, а ужасным кошмаром. Так люди тонут в луже: дело не в глубине, а в том, чтобы найти в себе силы поднять голову над водой… Да, скорее всего он уже ничего больше не сможет сделать. И сейчас он смотрел на хаотичный берег своей страны, который танцевал на горизонте, словно прощаясь с ним.


Он закричал, изо всех сил. Не для того, чтобы позвать на помощь, а чтобы только понять, слышат ли его еще. Он закричал. Ничто нигде не дрогнуло. Никто ему не ответил. Не вспыхнул нигде никакой огонек, не появилась никакая лодка. И голос брата не отозвался тоже. Даже издали. Даже приглушенно. «Я далеко, — подумал он. — Никто меня больше не слышит. Интересно, брату было бы приятно узнать, что его я звал, когда прощался с этим миром?»


Он почувствовал, что сил вернуться назад у него уже нет. Он только что переступил порог. Даже если бы вдруг его охватило сожаление, он не смог бы повернуть лодку. Он подумал, сколько времени пройдет до тех пор, когда он потеряет сознание. Часа два? Или больше? А потом, чтобы перейти от беспамятства к смерти? Ночью все происходит быстрее. Но солнце еще не закатилось, оно защитит его. Он все же сумел развернуть лодку, чтобы оно светило ему в лицо. Берег оказался у него за спиной. Он его больше не видел. Было, наверное, часов пять или шесть. Солнце уже заходило. Оно опускалось в море, чтобы уснуть там. Оно рисовало на волнах длинные розовые и оранжевые полосы, в них сверкали спинки рыб. Это была дорожка, ведущая в глубь моря. Нос лодки смотрел прямо вдоль этой солнечной дорожки. Теперь ему оставалось только двигаться вперед. До конца. Солнце жгло ему голову, но до последней минуты он продолжал говорить.


«Я плыву вперед. Меня сопровождает длинная стайка осьминогов. Рыбы окружают мою лодку и несут ее на своих чешуйчатых спинах. Я удаляюсь. Солнце указывает мне дорогу. Мне надо только следовать за его теплом и не отрывать от него взгляда. Оно уже не так слепит меня. Оно меня признало. Я один из его сыновей. Оно ждет меня. Мы вместе погружаемся в волны. Его большая косматая голова заставляет море дрожать. Огромные клубы пара дадут знать тем, кого я покидаю, что Донато умер. Я — солнце… Осьминоги сопровождают меня… Я — солнце… Я погружаюсь в море…»


Я знаю, как окончу свои дни, дон Сальваторе. Все, что произойдет со мной в мои последние годы, я предвидела. Я потеряю разум. Не возражайте. Я все объясню вам. Это уже началось. Да, я потеряю разум. Буду путать лица и имена. Все будет в тумане. Я знаю, что моя память станет белым полотном, и я не буду больше ничего различать. Превращусь в маленькое высохшее тело без воспоминаний. В старую женщину без прошлого. Некогда я уже видела подобное. Когда мы были детьми, одна из наших соседок впала в старческое слабоумие. Она уже не помнила имен своих сыновей. Не узнавала их, когда они подходили к ней. Ее тревожило все окружающее. Она полностью забыла всю свою жизнь. Ее находили на улицах, где она бродила как бездомная собака. Она утратила контакт со всем окружающим ее миром и жила со своими призраками. Вот это ждет и меня. Я забуду все, что вокруг меня, и останусь со своими мыслями о моих братьях. Все воспоминания исчезнут из моей памяти. Это хорошо. Такой конец мне подходит. Я забуду собственную жизнь. Я пойду к смерти без страха и колебаний. Мне не о чем будет печалиться. Это приятно. Забвение облегчит мне тяжесть ухода. Я забуду, что у меня двое сыновей и что одного из них у меня отняли. Забуду, что Донато умер и море оставило его у себя. Я забуду все. С легкостью. Я словно стану ребенком. Да. Это моя жизнь. Я тихо растворюсь. Я буду умирать понемногу каждый день. Я покину Кармелу Скорта без раздумий. В день своей смерти я даже не вспомню о том, что жила на свете. Я не буду тосковать из-за того, что покидаю всех своих близких, они станут чужими мне.

Остается только ждать. Болезнь сидит во мне. Она быстро все закончит.


Мне никогда не придется поговорить со своей внучкой. Я умру раньше, чем она подрастет, или, если я еще проживу до тех пор, не смогу вспомнить, что хотела рассказать ей. А хотела бы многое. Все смешается в моей памяти. Я уже ничего не буду помнить. Начну что-то бормотать ей. Напугаю ее. Раффаэле был прав, надо, чтобы все было сказано. Я рассказала вам все. А вы расскажете ей, дон Сальваторе. Когда я умру или когда стану просто бессловесной куклой, вы расскажете ей все вместо меня. Анна. Я не знаю, какой женщиной она станет, но мне хотелось бы, чтобы в ней осталось что-нибудь от меня.


Вы расскажете ей, дон Сальваторе, что это не вздор — утверждать, будто ее бабушка была дочерью старого поляка по фамилии Корни. Вы расскажете ей, как мы решили быть Скорта и держались друг друга, сплоченные этим именем, согревая друг друга своим теплом.


Ветер уносит мои слова. Я не знаю — куда. Он рассеивает их по холмам. Но постарайтесь хотя бы некоторые из них донести до Анны.

Я уже так стара, дон Сальваторе. Теперь я буду молчать. Спасибо, что вы пошли со мной. Возвращайтесь, вы ведь хотите этого? Я устала. Возвращайтесь. Не тревожьтесь за меня. Я еще побуду здесь, подумаю обо всем. Спасибо, дон Сальваторе. Я прощаюсь с вами. Кто скажет, узнаю ли я вас при следующей встрече? Ночь теплая. Погода дивная. Я остаюсь здесь. Мне было бы приятно, если бы ветер решился унести меня.

Глава девятая ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ

Еще минуту назад все было спокойно, и жизнь текла тихо и мирно. Еще минуту назад табачная лавка была полна народа, как и каждый день в начале этого лета 1980 года. Деревню наводняли толпы туристов. Целыми семьями они располагались в кемпингах на берегу. За три летних месяца деревня зарабатывала себе на год. Население Монтепуччио увеличивалось в три раза. Все менялось. Приезжали молодые девушки, красивые, свободные, привозили свои наряды — последний крик моды Севера. Деньги текли рекой. В три летних месяца жизнь в Монтепуччио становилась сумасшедшей.


Еще минуту назад это была толпа радостных загорелых людей, элегантных женщин и веселых ребятишек, которые толпились на корсо. Террасы был заполнены. Кармела смотрела на беспрерывный поток туристов. Теперь это была старая женщина с высохшим телом и вялым умом, которая проводила свои дни на маленьком соломенном стуле, прислонясь к стене лавки. Она стала тенью, как и предвидела. Память покинула ее, ум помутился. Она стала как бы новорожденным младенцем в морщинистом теле. О ней заботился Элия. Он нанял одну женщину из деревни, которая кормила и переодевала ее. Говорить с ней было уже невозможно. На мир она смотрела с беспокойством. Во всем ей виделась угроза. Иногда она начинала стонать, словно ей выкручивали руки. Ее терзали тайные страхи. Часто, когда она была в возбужденном состоянии, можно было видеть, как она бродит по улицам квартала, выкрикивая имена своих сыновей. Приходилось терпеливо успокаивать ее, уговаривать вернуться домой. Случалось, что она не узнавала своего сына. Все чаще и чаще. Глядя на него, она говорила ему: «Мой сын Элия сейчас придет за мной». В такие минуты он стискивал зубы, чтобы не разрыдаться. И ничем нельзя было помочь ей. Все врачи, которых он приглашал, подтверждали это. И ему оставалось лишь сопровождать ее по этой медленной дороге старости. Время постепенно пожирало ее, и оно начало свое торжество с головы. Она стала просто пустым телом, в котором изредка вспыхивали искорки разума. И тогда она своим прежним голосом спрашивала, что нового в деревне. Не забыли ли поблагодарить дона Сальваторе за присланные фрукты? Сколько лет Анне? Элия привык к этим обманчивым всплескам просветления. Они были как спазмы. А она тут же погружалась в глубокое молчание. Теперь, когда она выходила, ее всегда кто-нибудь сопровождал. А если она оказывалась одна, то со слезами блуждала по деревне в сплетении улочек, которые уже не узнавала.

Она никогда больше не заходила за церковь, туда, где стояла изъеденная временем старая исповедальня. Она не здоровалась с доном Сальваторе, когда случайно встречала его. Все лица стали ей незнакомы. Окружающий мир стал для нее чужим. Она больше не имела к нему отношения. Она сидела на своем плетеном стуле, иногда что-то тихо бормоча и кусая себе пальцы или с детской радостью лакомясь жареным миндалем, который давал ей Элия.

Еще минуту назад она была там, на своем стуле, со взглядом, обращенным в беспредельность. Она слышала, как за стеной, в лавке, Элия разговаривал с покупателями, и звука его голоса ей было достаточно, чтобы знать, что она на своем месте.


И вдруг деревня вздрогнула. Люди на улицах застыли. Грохот потряс все. Он пришел ниоткуда. Он был здесь. Повсюду. Можно было бы сказать, что это трамвай проехал по асфальту. Женщины побледнели, почувствовав, как земля зашевелилась под подошвами их летних туфелек. Казалось, что-то пробежало по стенам домов. Стекла в рамах зазвенели. Лампы на столах попадали. Стены заколебались, словно бумажные перегородки. Жителям Монтепуччио показалось, что они построили свою деревню на спине какого-то зверя, который вдруг проснулся и отряхивается после вековой спячки. Туристы с удивлением смотрели на местных жителей, и в их глазах стоял недоуменный вопрос: «Что происходит?»

Потом чей-то голос завопил на всю улицу, и его тут же подхватили десятки других голосов:

— Terremoto! Terremoto![24]

И тогда недоумение сменилось паникой. Грохот был ужасный. Он перекрывал все шумы. Да, земля дрожала, ломая асфальт, разрывая электрические провода, выламывая в стенах домов огромные дыры, переворачивая стулья на террасах и наполняя улицы всевозможными обломками и пылью. Земля дрожала с такой силой, что, казалось, усмирить ее было невозможно. Люди превратились в крохотных насекомых, которые мечутся по земному шару и молятся, чтобы он не поглотил их.


Но вдруг грохот стих, стены перестали дрожать. Люди едва успели осмыслить странный гнев земли, как все успокоилось. Тишина восстановилась с удивительной простотой, так стихает буря. Все жители Монтепуччио были на улицах. Какое-то чутье подсказало им, что надо делать, и они как можно скорее выбежали из своих домов, боясь оказаться пленниками среди обломков, если стены обрушатся. Они все были на улицах и выглядели лунатиками. Тупо смотрели на небо. Женщины начали плакать. От облегчения или от страха. Дети ревели. Огромная толпа жителей деревни могла только говорить. Они все были здесь, смотрели друг на друга, счастливые тем, что живы, но еще с трепетом в душе. Но не земля еще грохотала в их телах, а страх, который охватил их, заставлял стучать зубами.


Еще до того, как улицы огласились криками и возгласами тех, кто искал своих, еще до того, как каждый начал окликать своих близких, еще до того, как во всеобщем гвалте начали обсуждать этот удар судьбы, Элия вышел из табачной лавки. Во время землетрясения он оставался там. Он не успел ни о чем подумать, даже о том, что ему может грозить смерть. А потом он поспешил на улицу. Он оглядел тротуар и в полный голос завопил:

— Миуччия! Миуччия!

Но никто даже не обернулся на его зов, потому что в эти минуты на корсо слышались крики, каждый звал своих. И голос Элии утонул в шуме толпы, которая уже возвращалась к жизни.


Кармела медленно шла по покрытым густым слоем пыли улицам. Шла упорно, как давно не ходила. К ней вернулась сила, это поддерживало ее. Она пробиралась сквозь толпу, обходила трещины на дороге. Тихо разговаривала сама с собой. Все смешалось в ее голове. Землетрясение. Ее братья. Старый Корни, лежащий при смерти. Прошлое возникало в ее мозгу, как извержение магмы. Она перескакивала от одного воспоминания к другому. В ней толпилось множество лиц. На тех, кто ее окружал, она не реагировала. Женщины на улице, увидев, окликали ее, спрашивали, все ли у нее в порядке, не пострадал ли ее дом от землетрясения, но она не отвечала. Она шла вперед, шла упорно, поглощенная своими мыслями. Она поднялась на виа деи Супличи. Склон был крутой, и ей пришлось несколько раз останавливаться, чтобы перевести дух. Пользуясь передышками, она смотрела на деревню. Она видела мужчин, засучив рукава, они простукивали стены, чтобы определить, насколько они пострадали. Она видела ребятишек, которые приставали с вопросами к взрослым, но никто не мог им ответить. Почему задрожала земля? А она опять задрожит? И так как матери не отвечали своим чадам, она ответила за них, она, которая так долго молчала:

— Да, земля снова задрожит. Снова задрожит. Потому что мертвые жаждут.

Она сказала это и пошла дальше, оставив позади деревню с ее криками и воплями. Дойдя до конца виа Супличи, она повернула направо, вышла на дорогу в Сан-Джокондо и наконец добрела до ограды кладбища. Именно туда она шла. Она встала со своего стула с единственной мыслью: прийти на кладбище.

Казалось, ей стало легче, когда она толкнула железную калитку. И на ее старческом лице промелькнула совсем девичья улыбка.


Как раз тогда, когда Кармела пошла по аллеям кладбища, в Монтепуччио вдруг воцарилась тишина, мертвая тишина. Словно всех внезапно охватило одно и то же предчувствие, один и тот же страх поразил все умы, и даже одни и те же слова сорвались со всех губ:

— Новый толчок.

Прикаждом землетрясении бывают повторные колебания почвы. Неизбежно. Новый толчок сейчас будет. Долго ждать не придется. Рано радоваться и расходиться по домам, если нового толчка еще не было. И все жители Монтепуччио теснились друг к другу на площади, на корсо, в улочках. Некоторые забежали домой за одеялами или какими-нибудь ценными вещами на случай, если при повторном толчке их дом не устоит. А потом снова вернулись на улицу, мучительно ожидая несчастья.

Один Элия бегал по улицам, суетился, пробираясь сквозь толпу и спрашивая всех знакомых:

— Моя мать? Вы не видели мою мать?

А вместо ответа на его вопрос все твердили одно и то же:

— Сядь, Элия. Перестань бегать. Подожди. Сейчас все повторится. Останься с нами.

Но он не слушал и продолжал поиски, словно ребенок, потерявший в толпе маму.

На площади он услышал, как кто-то крикнул ему:

— Я видел твою мать. Она шла на кладбище.

Даже не поискав глазами того, кто пришел ему на помощь, он помчался к кладбищу.


Земля снова затряслась так неожиданно, что Элия упал лицом в дорожную пыль. На самой середине улицы. Под ним гудела почва. Камни шевелились под животом, под ногами, под ладонями. Земля растягивалась, сжималась, и он чувствовал каждую ее судорогу. Ее гудение отдавалось в его костях. Несколько секунд он лежал так, уткнувшись лбом в пыль, потом колебания прекратились. Это было всего лишь эхо прошедшего гнева. Своим вторым пушечным выстрелом земля напомнила людям о себе. Она здесь. Она живет под их ногами. И возможно, придет день, когда от усталости или от гнева она поглотит их всех.


Когда гудение прекратилось, Элия встал. По его щеке струилась узенькой ленточкой кровь. Падая, он поранил себе бровь. Даже не стерев ее, он продолжил свой путь к кладбищу.

Входные ворота валялись на земле. Он перешагнул через них и пошел по главной аллее. Надгробия повсюду были выворочены. Длинные разломы тянулись по земле, словно шрамы на теле атлантического краба. Статуи были разбиты. Некоторые мраморные кресты виднелись в траве, разбитые на куски. Подземный толчок прошел по аллеям кладбища, словно там как смерч пронесся табун диких лошадей, сбивая статуи, переворачивая вазы и раскидывая большие букеты засохших цветов. Кладбище разрушилось, так рушится дворец, выстроенный на сыпучих песках. Элия дошел до огромного разлома, который перерезал аллею. Он молча посмотрел на него. Земля здесь еще не совсем сомкнулась. И в эту минуту он понял, что бесполезно звать Миуччию. Понял, что больше никогда не увидит свою мать. Земля поглотила ее. И не отдаст обратно. И еще он почувствовал в жарком воздухе запах матери.

Земля содрогнулась и унесла в свои недра старое уставшее тело Кармелы. И тут уже ничего не поделаешь. Он перекрестился. И еще долго стоял, склонив голову, на кладбище Монтепуччио посреди разбитых ваз и раскрытых могил, а теплый ветер, лаская его лицо, осушил кровь на его щеке.


Анна, слушай, это с тобой тихим голосом говорит старая Кармела… Ты не знаешь меня… Я так давно стала старой слабоумной женщиной, которой ты сторонилась. Я уже ни с кем не говорила… Никого не узнавала. Анна, слушай, теперь я все расскажу… Я Кармела Скорта… Я рождалась много раз, в разном возрасте… Сначала, когда Рокко ласково провел рукой по моим волосам… Потом, позднее, на борту судна, которое возвращало нас на нашу несчастную землю, под взглядами моих братьев… От стыда, который охватил меня в ту минуту, когда меня выставили из очереди в Эллис Исланде, чтобы отказать мне…


Земля разверзлась… Я знала, что она разверзлась для меня… Я слышала, как меня зовут мои братья… Мне не было страшно… Земля разверзлась… Мне оставалось только спуститься в разлом… Я иду к центру земли, чтобы воссоединиться со своими братьями… Что оставляю я за собой?.. Анна… Я хотела бы, чтобы ты услышала, как будут говорить обо мне… Подойди ближе, слушай… Я — неудавшееся путешествие на край света… Я — дни печали у ворот самого большого из городов… Я была яростной, трусливой и щедрой… Я — сушь солнца и жажда моря.

Я так и не смогла ответить Раффаэле и до сих пор плачу от этого… Анна… До самого последнего своего часа я была только сестрой братьев Скорта… Я не осмелилась принадлежать Раффаэле… Я Кармела Скорта… Я ухожу… Пусть земля сомкнется надо мной…

Глава десятая ШЕСТВИЕ В ЧЕСТЬ СВЯТОГО ЭЛИИ

Элия проснулся поздно, голова была немного тяжелая. За ночь жара так и не спала, и сон его был беспокойным. Мария сварила ему кофе и пошла открыть магазин. Элия встал, мысли его путались, затылок был мокрый от пота. Он думал только о том, что, пожалуй, день предстоит длинный: сегодня престольный праздник в честь святого Элии. Прохладный душ немного взбодрил его, но едва он надел белую рубашку с короткими рукавами, ему снова стало жарко. А было всего десять часов утра. День обещал быть удушающим.


В этот час его небольшая терраса была в тени. Он вынес туда плетеный стул, чтобы там выпить кофе, надеясь хоть на малейший ветерок. Он жил в небольшом белом доме с красной черепичной крышей. В обычном для Монтепуччио доме. Терраса находилась на первом этаже, защищенная от тротуара балюстрадой. Он сидел там, с наслаждением попивая кофе и пытаясь собраться с мыслями.

На улице играли дети. Маленький Джузеппе, сын соседки, два брата Мариотти и другие, которых Элия знал только в лицо. Они играли, понарошку убивая собак квартала, поражая невидимых врагов или просто гоняясь друг за другом. Кричали. Ловили друг друга. Прятались друг от друга. И вдруг одна фраза закрепилась в его мозгу. Ее прокричал один из мальчиков своим приятелям:

— Нельзя забегать дальше, vecchietto[25]!

Элия поднял голову, оглядел улицу. Мальчишки продолжали играть, прячась за машинами, припаркованными вдоль тротуара. Элия поискал глазами старика, чтобы определить, каковы границы их игрового поля, но никого не увидел.

— Не дальше, vecchietto! — снова прокричал мальчишеский голос.

И тогда Элия понял. И невольно улыбнулся. Vecchietto — это он. Здесь, сидящий на стуле, он и есть тот старичок, что ограничивает поле игры. Его мысли сразу побежали куда-то, и он забыл о мальчишках, об их воплях и воображаемых выстрелах. Он вспомнил, да, вспомнил, что так же, как сегодня сидит он, сидели у своих домов его дяди. И что тогда они казались ему стариками. Что его мать перед смертью сидела на этом стуле, на этом самом плетеном стуле, и целыми днями смотрела на улицу, впитывая ее шумы. И вот теперь пришла его очередь. Он стал стариком. Жизнь прошла. Его дочери уже двадцать лет. Анна, его дочь, которой он не устает любоваться. Да. Время прошло. Теперь его очередь сидеть на плетеном стуле на углу улицы и смотреть, как мимо проходят молодые.

Был ли он счастлив? Он припомнил все минувшие годы. Как оценить жизнь человека? Он прожил свою так, как и все. Полную то радости, то слез. Он потерял всех, кого любил. Своих дядей. Свою мать. Своего брата. Он познал эту боль. Чувствовать себя одиноким, никому не нужным. Но он хранил в своем сердце ту чистую радость, которую ему дали Мария и Анна, и эта радость окупала все. Был ли он счастлив? Он вспомнил годы после пожара и его женитьбы. Они казались бесконечно далекими, как бы из другой жизни. Он вспомнил эти годы и подумал, что ведь все это время у него не было секунды, когда бы он мог вздохнуть свободно. Он зарабатывал деньги. Он работал столько, что его ночи были не длиннее, чем его сиесты. Но он был счастлив. Его дядя, его старый дядя Раффаэле, был прав, когда однажды сказал ему: «Трудись до седьмого пота». Он так и трудился. Он был счастлив и изнурен. Его счастье было рождено бесконечной усталостью. Он боролся. Боролся упорно. И теперь, когда он превратился в старичка, что сидит сейчас на своем стуле, теперь, когда он перестроил свой магазин и создал для жены и дочери достойную жизнь, теперь, когда он мог бы быть совершенно счастлив, потому что ему ничто не угрожает, потому что он наконец выбрался из нищеты, у него не было ощущения полного счастья. Он жил в благополучии и спокойствии, это уже было большой удачей, у него были деньги, но то шальное счастье, однажды выдранное им у жизни, осталось где-то там, позади.


Маленького Джузеппе позвала мать. Ее властный, но ласковый материнский голос вырвал Элию из его раздумий. Он поднял голову. Мальчишки рассеялись, словно стайка кузнечиков. Он встал. День начинался. Сегодня праздник святого Элии. Жарко. А ему предстояло столько всего сделать.


Он вышел из дома на корсо. Деревня выглядела уже совсем не так, как некогда. Он попытался вспомнить, какой она была пятьдесят лет назад. Какие магазины из тех, что он знал в детстве, сохранились? Да, постепенно все переменилось. Сыновья переделали то, что создали их отцы. Сменили вывески. Сделали просторнее террасы. Элия шел по улицам, украшенным к празднику, и это было единственным, что не изменилось. Сегодня, как и всегда, деревня азартно наряжала фасады домов. Гирлянды электрических лампочек тянулись через улицу. Элия прошел мимо торговца сластями. Две огромные тележки ломились от карамелек, лакричных палочек, леденцов и других всевозможных конфет. От их изобилия у детишек разбегались глаза. Чуть поодаль сын какого-то крестьянина предлагал малышам прокатиться на ослике. Он неутомимо водил его по корсо с одного конца на другой и обратно. Сначала малыши садились на ослика с опаской, а после умоляли родителей оплатить еще один круг. Элия остановился. Он вспомнил старого осла Муратти. Курящего осла его дядей. Сколько раз он и его брат Донато садились на него с радостным чувством победителей. Сколько раз просили они zio Мими или zio Пеппе позволить им прокатиться еще разок. Они обожали старого осла. Они смотрели, как он «курит» длинные стебли пшеницы. А когда хитрый старый Муратти, искоса поглядывая на них, наконец выплевывал «окурок» с небрежностью старого верблюда в пустыне, они горячо аплодировали ему. Они любили это старое животное. Осел Муратти умер от рака легкого, что в конце концов свидетельствовало о том, что он и правда курил, вдыхая, как человек, дым. Если бы старый осел Муратти прожил дольше, Элия заботился бы о нем. А его дочь обожала бы его. Он представил себе, как смеялась бы маленькая Анна при виде их старенького ослика. Он провез бы свою дочь на его спине по улицам Монтепуччио, и дети в их квартале онемели бы от этого зрелища. Но Муратти умер. Он принадлежал к тому давно минувшему времени, о котором, наверное, один он, Элия, еще помнит. При этой мысли на его глаза набежали слезы. Не из-за ослика, а из-за того, что он снова вспомнил о своем брате, о Донато. Вспомнил того странного молчаливого мальчика, с которым он делил свои игры и все свои тайны. Да, у него был брат. И он, Донато, был единственным человеком, с кем Элия мог вспоминать свое детство, зная, что его понимают. Вспоминать, как пахли сушеные томаты у тетушки Маттеа. Какие вкусные фаршированные баклажаны были у тетушки Марии. Вспоминать, как они дрались камнями с мальчишками из соседнего квартала. Донато, как и он, пережил все это. Донато мог вспоминать все это вместе с ним с той же тоской по прошлому, по тем далеким годам. А сегодня он, Элия, один. Донато никогда не вернется, и его исчезновение оставило под глазами Элии две глубокие морщины, морщины брата, потерявшего своего брата.


От жары рубашка липла к телу. Ни единого дуновения ветерка, которое хоть чуть обсушило бы его. Элия медленно шел, стараясь держаться в тени стен, чтобы его рубашка окончательно не промокла. Дойдя до высоких ворот кладбища, он вошел в ограду.

В этот час праздничного дня на кладбище никого не было. Старушки побывали там с раннего утра и убрали цветами могилы своих покойных супругов. И теперь там было пусто и тихо.

Он пошел по аллеям среди белых мраморных памятников, залитых солнечным светом. Он не торопился, щуря глаза, читал выгравированные на камне имена усопших. Все семьи Монтепуччио были представлены здесь. Таваглионе, Бискотти, Эспозито, Де Нитти. Отцы и сыновья. Кузены и тетушки. Все. Целые династии соединились в этом мраморном парке.

«Здесь у меня больше знакомых, чем в деревне, — подумал Элия. — Мальчишки сегодня утром были правы. Я старик. Почти все мои близкие здесь. Пожалуй, именно здесь можно осознать, что твой час тоже уже на подходе».

В этом открытии он нашел своего рода странное утешение. Теперь, когда он подумал о всех тех, кого знал и кто уже завершил свой путь, он меньше боялся смерти. Как ребенок, который в страхе замер перед рвом, но, видя, как его, перебираясь на другую сторону, перепрыгивают его товарищи, собирается с духом и шепчет себе: «Если они смогли, я тоже смогу». Вот что он говорил себе: «Если все они умерли — а они не были ни храбрее, ни выносливее меня, — я тоже сумею умереть».

Теперь он подошел к тому участку, где были похоронены его близкие. Все его дяди лежали рядом со своими женами. Общего большого склепа для всех Скорта не было. Но они заранее попросили, чтобы их похоронили не слишком далеко друг от друга. Элия отошел немного в сторону. Сел на белую скамью. Отсюда он мог видеть их всех. Дядю Мими Va fan’culo. Дядю Пеппе Pancia piena. Дядю Фелучче. Он долго сидел там. Под солнцем. Забыв про жару. Не обращая внимания на пот, который струился по его спине. Он вспоминал своих дядей такими, какими знал их. Он вспоминал всякие истории, которые они рассказывали ему. Всем своим детским сердцем он любил этих трех мужчин. Кроме того, его отец, который часто казался ему чужим, посторонним в семье, не сумел передать своим сыновьям хотя бы частицу себя, в то время как все три их дяди постоянно воспитывали его и Донато с щедростью мужчин, пусть немного утомленных жизнью, если сравнивать их с маленькими наивными детьми. Ему не удавалось припомнить абсолютно все, что перешло к нему от них. Слова. Жесты. Суждения тоже. А теперь, когда он сам отец, его взрослая дочь иногда ворчит на него за некоторые его воззрения, которые она считает старомодными. Не говорить о деньгах. Держать слово. Быть гостеприимным. Но еще и помнить зло. Все это пришло к нему от дядей. Он знал это.


Элия сидел там, на белой скамье, и его мысли мешались с его воспоминаниями, сидел с легкой улыбкой на губах среди кошек, которые, как ему казалось, окружают его со всех сторон. Может, ему так напекло голову, что у него начались галлюцинации? Или склепы и правда позволили своим жильцам на какое-то время покинуть их? Ему показалось, что у него замутилось зрение и он видит своих дядей, вон там, метрах в двухстах от него. Да, он видел их. Доменико, Джузеппе и Раффаэле, они все трое сидели вечером на корсо за деревянным столом и, как они любили, играли в карты. Он застыл, не решаясь шелохнуться. Он так ясно видел их. Возможно, они немного постарели, совсем чуть-чуть. Каждый сохранил те же привычки, те же жесты, тот же облик. Они смеялись. Кладбище было их домом. И в пустынных аллеях тихим эхом отдавалось шлепанье карт, которыми они с силой били по столешнице.

Немного в стороне от них стояла Кармела. Она следила за игрой своих братьев. Бранила того, кто неудачно сыграл. Защищала того, кого братья ругали.

* * *
Капля пота скатилась со лба Элии и заставила его на секунду закрыть глаза. До него вдруг дошло, что солнце печет вовсю. Он поднялся. Пятясь, не спуская глаз с родных лиц, отступил на несколько шагов. И сразу же они исчезли. Он перекрестился и препоручил их Господу, униженно прося его оставить их играть в карты так долго, как будет стоять мир.

Потом он повернулся и зашагал к выходу.


И тут его охватило неодолимое желание поговорить с доном Сальваторе. Не как прихожанин с кюре — Элия редко посещал церковь, — а просто как человек с человеком. Старый калабриец жил теперь неторопливой старческой жизнью. В Монтепуччио уже приехал новый кюре. Молодой мужчина из Бари по имени дон Лино. Он пришелся по вкусу женщинам. Они просто обожали его и неустанно твердили, что наконец-то в Монтепуччио появился современный кюре, который понимает нынешние проблемы и умеет разговаривать с молодыми. И правда, дон Лино знал, как завоевать сердца молодых людей. Он был их наперсником. Летними вечерами на берегу он играл на гитаре. Он был утешителем матерей. Он угощался их сладкими пирогами и выслушивал их рассказы о семейных неурядицах с улыбкой понимания и сочувствием. Все в Монтепуччио гордились своим кюре, все, кроме стариков, которые видели в нем только какого-то гуляку. Им больше были по душе крестьянские открытость и суровость дона Сальваторе, и они считали, что у Barese[26] нет достоинств его предшественника.

Дон Сальваторе не пожелал уехать из Монтепуччио. Он хотел провести последние дни жизни со своей паствой, со своей церковью. Этому калабрийцу нельзя было дать его лет. Теперь он был худощавым стариком с узловатыми руками и взглядом хищной птицы. Он уже приближался к восьмидесяти, и время, казалось, забыло о нем. Смерть не торопилась к нему.


Элия нашел дона Сальваторе в его маленьком садике, расположившись на травке, кюре пил кофе. Он пригласил Элию сесть рядом. Эти два человека симпатизировали друг другу. Они немного поговорили о том о сем, потом Элия признался другу в своих терзаниях:

— Поколения сменяют друг друга, дон Сальваторе. И какой, в конце концов, в этом смысл? Где конец тому, к чему мы идем? Посмотрите на мою семью. На Скорта. Каждый бился за жизнь на свой манер. И каждый на свой манер превзошел самого себя. Чтобы прийти к чему? Ко мне? Я что, лучше, чем были мои дяди? Нет. Тогда к чему были их усилия? Ни к чему. Дон Сальваторе, ни к чему. Когда думаешь об этом, хочется плакать.

— Да, — ответил дон Сальваторе, — поколения сменяют друг друга. Нужно стараться изо всех сил, а потом передать эстафету и освободить место.

Элия какое-то время молчал. Ему нравилась эта манера кюре не пытаться упростить проблемы или придать им положительный аспект. Многие служители Церкви страдают этим недостатком. Они продают своей пастве рай, толкая людей к наивным мыслям о том, что они легко получат утешение. Дон Сальваторе поступал иначе. Можно было подумать, что его вера не была для него утешением.

— Я как раз перед твоим приходом, Элия, думал, во что превратилась деревня, — сказал кюре. — Это тоже проблема. Хотя и другого уровня. Скажи мне, во что превратилось Монтепуччио?

— В денежный мешок на груде камней, — с горечью ответил Элия.

— Да. Деньги всех свели сума. Они жаждут только денег. Нет на них страха. Деньги — вот чем они одержимы. Только деньги.

— Возможно, так, — сказал Элия, — но не следует забывать, что было время, когда в Монтепуччио голодали. А сейчас дети не болеют малярией, в каждом доме водопровод.

— Да, — согласился дон Сальваторе. — Мы стали зажиточнее, но кто когда-нибудь оценит, что еще пришло с этой эволюцией? Жизнь деревни бедна духовно. А наши недоумки даже не заметили этого.

Элия подумал, что, пожалуй, дон Сальваторе преувеличивает, но в то же время подумал и о жизни своих дядей. То, что они сделали друг для друга, сделал ли он, Элия, для своего брата Донато?

— Теперь пришла наша очередь умирать, Элия, — мягко сказал кюре.

— Да, — согласился Элия. — Моя жизнь уже позади. Жизнь, отданная сигарете. Всем проданным мною сигаретам, которые превращались в ничто. Просто в уносимый ветерком дым. Моя мать обливалась потом, моя жена и я обливались потом из-за этих пачек с сухой травой, которые таяли между губами наших клиентов. Табак превращался в дым. Вот на что походит моя жизнь. Дым — и больше ничего. Странная жизнь, которой летними вечерами мужчины затягивались короткими нервными затяжками или спокойно выдыхали ее большими клубами.

— Не бойся, Элия. Я уйду раньше тебя. Тебе остается еще немного времени.

— Да.

— А все-таки жаль, — добавил кюре. — Я так любил их, этих моих крестьян. И не решаюсь их покинуть.

Элия улыбнулся. Это замечание показалось ему странным в устах служителя Церкви. А что же тогда с вечным покоем, со счастьем быть призванным Богом? Он хотел обратить внимание своего друга на это противоречие, но не решился.

— Иногда мне кажется, что вы не настоящий кюре, — все же сказал он с улыбкой.

— Я не всегда был им.

— А теперь?

— Теперь, когда я думаю о жизни, я прихожу в ярость при мысли, что должен покинуть ее. Я думаю о Господе, и мысль о его доброте не приносит мне облегчения. Я думаю, что слишком полюбил людей, чтобы решиться покинуть их. Ну если хотя бы я был уверен, что время от времени буду получать новости о Монтепуччио.

— Надо передать эстафету, — повторил Элия слова кюре.

— Да.

Они помолчали, потом лицо дона Сальваторе просветлело, и он добавил:

— Вот возьми оливки. Они вечны. Одна оливка долго не живет. Она созревает, потом гниет. Но на смену ей родятся другие, и так будет без конца. Они все разные, но их длинной веренице нет конца. У них одинаковая форма, одинаковый цвет, все они созревают под одним и тем же солнцем, и у них одинаковый вкус. Да, они вечны. Как люди. Та же бесконечная смена жизни и смерти. И длинная вереница людей тоже не прерывается. Скоро придет мой черед исчезнуть. Жизнь заканчивается. Моя. Но она продолжается для других, как было и с нами.


Они снова помолчали. Потом Элия вспомнил, что ему давно пора быть в магазине, и он попрощался со своим другом. Когда он с жаром пожимал ему руку, ему показалось, что дон Сальваторе хочет сказать что-то еще, но кюре промолчал, и они расстались.


«Что она там делает?»

Элия стоял у двери своего табачного магазина. Вечерний свет ласково освещал фасад дома. Было восемь часов вечера, священный для Элии час. Деревня была ярко освещена. Толпа празднично одетых людей теснилась на тротуарах корсо Гарибальди. Застывшая в ожидании гудящая толпа. Сейчас пройдет процессия. Элия хотел быть здесь, у своего магазина, чтобы видеть шествие. Так он поступал всегда. Так поступала его мать, еще до него. Он ждал. Вокруг него теснилась толпа.

«Да что же она делает?»

Он ждал дочь. Утром он сказал ей: «Приходи к магазину, когда пойдет процессия», и так как она ответила ему «да» с таким отсутствующим видом, то он повторил: «Не забудь. В восемь вечера. У магазина». А она рассмеялась, погладила его по щеке и недовольно сказала: «Да, папа, как каждый год, я не забуду».


Процессия вот-вот подойдет, а она не пришла. Элия начал сердиться. Ведь это совсем не сложно — прийти вовремя. Деревня не такая уж большая, чтобы в ней можно было заблудиться. Ну что ж, тем хуже. Если она не пришла, значит, она ничего не поняла. Он будет смотреть шествие один… Анна… его красавица дочь… В восемнадцать лет она уехала из Монтепуччио в Болонью, изучать медицину. Это учеба не на один год, и она взялась за нее с азартом. Элия тогда сам посоветовал ей выбрать Болонью. Конечно, она могла бы поехать в Неаполь и там тоже была бы на хорошем счету, но Элия желал дочери добра, а неаполитанская жизнь пугала его. Анна стала первой из Скорта, кто покинул деревню и отправился искать свою удачу на Севере. И речи не могло быть о том, чтобы она продолжила дело родителей в табачном магазине. И Элия, и Мария оба были против этого, да и Анна не выражала к тому ни малейшего желания. Сейчас она так радовалась, что она студентка в красивом университетском городе, полном молодых людей с томными взглядами. Она постигала мир. Элия гордился этим. Его дочь решилась на то, на что не решился он, когда дядя Доменико предложил ему уехать. Анна первая из Скорта покинула эту иссохшую землю, от которой нечего ждать. Возможно, покинула навсегда. Элия и Мария часто говорили об этом: да, там больше возможностей встретить хорошего парня, легче найти дело по душе, легче выйти замуж. Кто знает, может, она станет одной из тех красивых элегантных женщин с дорогими украшениями, которые приезжают на месяц летом на пляжи Гаргано.


Он снова подумал обо всем этом, стоя на тротуаре, и тут увидел на углу улицы огромную хоругвь с ликом святого Элии, которая плавно, словно под гипнозом, колыхалась над головами идущих. Процессия приближалась. Во главе ее сильный и крепкий мужчина один нес деревянное древко со стягом цветов деревни. Он шел медленно, неся эту бархатную тяжесть, стараясь, чтобы древко не зацепилось за электрические гирлянды, перекинутые через улицу между столбами. За ним двигалась вся процессия. Теперь она была видна уже вся. Элия подтянулся. Поправил воротничок рубашки. Заложил руки за спину и стал ждать, когда она приблизится. Он уже готов был в душе обругать свою непутевую дочь, которая стала настоящей северянкой, как вдруг почувствовал в своей руке молодую чувственную руку. Он обернулся. Рядом стояла Анна. Улыбающаяся. Он взглянул на нее. Перед ним была молодая беззаботная и радостная девушка, какой и должно быть в ее возрасте. Элия поцеловал ее и, не выпуская ее руки из своей, подвинулся, чтобы она стала рядом с ним.

Анна опоздала потому, что дон Сальваторе увел ее в старую исповедальню и долго говорил с ней. Он рассказал ей все. Ей показалось, будто дребезжащий старческий голос Кармелы ласково колышет траву на холмах. И образ бабушки — старой слабоумной женщины, усталой и некрасивой — вдруг преобразился в сознании Анны. Кармела говорила с ней устами кюре. И отныне к Анне перешла тайна Нью-Йорка и Раффаэле, отныне ей хранить ее. Она решила ничего не рассказывать отцу. Не хотела, чтобы Скорта лишились легенды о Нью-Йорке. Сама не зная почему, она почувствовала, что эти открывшиеся ей тайны сделали ее сильной, бесконечно сильной.


Процессия остановилась. Все замерли. Толпа благоговейно смолкла, потом шествие возобновилось под громкие пронзительные звуки духового оркестра. Процессия продвигалась вперед, все были охвачены чувством благодати. Музыка наполняла души. Элия почувствовал себя частицей этой толпы. Статуя святого Элии приближалась, ее несли восемь мужчин, взмокшие от тяжести. Они шли вразвалку, и казалось, что святой Элия танцует над толпой, медленно колышется в такт шагам, словно лодка на волнах. Все крестились. Взгляды Элии и дона Сальваторе встретились. Старый кюре кивнул ему, улыбнулся, потом издали благословил его. Элия вспомнил те дни, когда он украл медальоны святого Микеле и вся деревня гонялась за ним, чтобы примерно наказать нечестивца. Он с чувством осенил себя крестным знамением, как бы вбирая в себя тепло улыбки старого кюре.


Когда статуя святого оказалась напротив табачного магазина, Анна крепче сжала руку отца, и он подумал, что, пожалуй, ошибся в своих выводах. Пусть его дочь, возможно, станет первой, кто навсегда покинет их деревню, но она истинная монтепуччийка. Она родилась на этой земле. Она понимает ее и гордится ею… И как раз в эту минуту она прошептала ему на ухо:

— Ничто не насытит Скорта.

Элия не ответил. Он был удивлен этой фразой и, главное, тем спокойным и решительным тоном, каким она была произнесена. Что Анна хотела сказать этим? Хотела ли она оградить его от странных тайн семьи, которые только что открылись ей? А может, наоборот, сказать ему, что она знает и разделяет извечную жажду Скорта, жажду, которая стала их силой и их проклятием? И ему вдруг показалось, что смысл этой фразы гораздо проще. Анна — Скорта. Она стала ею только сейчас. Несмотря на то, что она носила фамилию Мануцио. Да, это так. Она только сейчас сделала этот выбор. Она — Скорта. Он смотрел на нее. Ее взгляд был серьезен. Анна. Самая младшая из Скорта. Она выбрала эту фамилию. Она выбрала род пожирателей солнца. Она тоже почувствовала этот неутолимый аппетит. Ничто не насытит Скорта. Вечное желание пожирать небо и пить звезды — вот что живет в них. Он хотел как-то отозваться на ее слова, но тут вновь заиграла музыка, заглушая все, и он ничего не сказал. Только с силой сжал руку дочери.

Как раз в это время Мария вышла из магазина, чтобы присоединиться к ним. Она тоже уже постарела, но все еще сохраняла во взгляде тот лучистый свет, который когда-то свел с ума Элию. Они стояли в толпе, тесно прижавшись друг к другу. Чувства переполняли их. Шествие продолжалось. Прямо перед их глазами. Громкая музыка опьяняла всех. Вся деревня высыпала на улицы. У детишек были полные пригоршни конфет. Женщины благоухали духами. Так бывало в праздник всегда. Они стояли перед своим табачным магазином. С гордостью. Но не с вызывающей гордостью выскочек, а просто с гордостью от того, что они чувствуют, как прекрасен этот момент.


Элия перекрестился. Поцеловал медальон Мадонны, который носил на шее, ему подарила его мать. Его место здесь. Да. Он не сомневался в этом. Здесь и нигде больше. Около его табачного магазина. Он снова подумал о вечности этих движений рукой, осеняющих тебя крестом, этих молитв, этих упований и почувствовал глубокое утешение. Он подумал, что он человек. Просто человек. И все прекрасно. Дон Сальваторе прав. Люди — как оливки: под солнцем Монтепуччио они вечны.


Сейчас, когда я закончил эту книгу, мои мысли устремлены к тем, кто, открыв мне двери в эти земли, побудил меня взяться за перо. К моим родителям, которые передали мне свою любовь к Италии. К Александре, которая повела меня за собой к открытию Юга и подарила радость и честь смотреть на него влюбленными, ослепленными солнцем глазами. Ренато, Франча, Нонна Миуччия, Дзия Сина, Дзия Грациелла, Доменико, Кармела, Лино, Мариелла, Антонио, Федерика, Эмилия, Антонио и Анджело, вас благодарю я за ваше гостеприимство и теплоту. За те истории, которые вы рассказали мне. За те кушанья, которыми вы меня угощали. За часы, проведенные рядом с вами в зное летних дней. За то, что вы передали мне, даже сами того не замечая, это ощущение, что я — участник жизни, его я обрел только на этих землях, и оно все еще потрясает меня. Я надеюсь, что читатель, каждый читатель узнает в тех, о ком говорится на этих страницах, немного самого себя. И это справедливо: за много часов он прошел со мной там, где я боролся со страницей один. Эти строчки написаны для него. Мне хотелось бы, чтобы он сказал только одно: как дороги мне минуты, прожитые под солнцем Апулии.

Примечания

1

Горный массив в области Апулия на юге Италии. — Примеч. авт.

(обратно)

2

Евангелие от Матфея, 20:16. — Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, примеч. пер.

(обратно)

3

Да пошел ты!.. (ит.).

(обратно)

4

Пеппе — полное брюхо (ит.).

(обратно)

5

Мадонна, ну и кулебяка! (ит.).

(обратно)

6

Соус (ит.).

(обратно)

7

В момент приближения смерти (лат.); здесь: в самый трудный час.

(обратно)

8

Ушки, макаронные изделия (ит.).

(обратно)

9

Арпан — старая французская земельная мера.

(обратно)

10

Прогулка (ит.).

(обратно)

11

Учреждение, в ведении которого была монополия на табачные изделия (ит.).

(обратно)

12

Сыр в форме груши, типичный для Апулии (ит.).

(обратно)

13

Лимонная водка (ит.).

(обратно)

14

Табачная торговля Маскалдзоне, магазин № I (ит.).

(обратно)

15

Приехал курящий осел! Курящий осел! (ит.).

(обратно)

16

Дорогой (ит.).

(обратно)

17

Привет, шлюха! (ит.).

(обратно)

18

Блюдо из риса (ит.).

(обратно)

19

Итальянское блюдо из баклажанов, помидоров, крутых яиц и сыра пармезан (ит.).

(обратно)

20

Дядя (ит.).

(обратно)

21

Дословно: «дядина любовь», ласковое обращение к племяннику (ит.).

(обратно)

22

Ласковое сокращение от fratello — брат (ит.).

(обратно)

23

Эй, эй, эй, мне нет дела до завтра, сегодня ночью ты должна изнемогать вместе со мной (ит.).

(обратно)

24

Землетрясение! Землетрясение! (ит.).

(обратно)

25

Старичок (ит.).

(обратно)

26

Житель города Бари (в Апулии).

(обратно)

Оглавление

  • Глава первая ГОРЯЧИЕ КАМНИ СУДЬБЫ
  • Глава вторая ПРОКЛЯТИЕ РОККО
  • Глава третья ВОЗВРАЩЕНИЕ ГОРЕМЫК
  • Глава четвертая ТАБАЧНАЯ ЛАВКА МОЛЧУНОВ
  • Глава пятая ПИРШЕСТВО
  • Глава шестая ПОЖИРАТЕЛИ СОЛНЦА
  • Глава седьмая ТАРАНТЕЛЛА
  • Глава восьмая СОЛНЦЕ ПОГРУЖАЕТСЯ В МОРЕ
  • Глава девятая ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ
  • Глава десятая ШЕСТВИЕ В ЧЕСТЬ СВЯТОГО ЭЛИИ
  • *** Примечания ***